Джанбаттиста Джелли

ПРИЧУДЫ БОЧАРА

Достопочтимейшему Томмазо Барончелли,моему дорогому другу

Милейший Томмазо, лишь для того, чтобы излить забавные мысли, однажды соединил я вместе два последних диалога нашего Джусто. Когда же друзья, и прежде всего наш Торрентино,[460] принялись меня упрашивать, чтобы я дополнил эти диалоги и другими, а потом их все отдал ему (как на днях я поступил с тремя лекциями), — тогда я собрал все десять диалогов в этой книге. И поскольку с самого начала они были мною написаны по Вашей просьбе и ради Вашего развлечения, а также потому, что тот, кто их потом у Вас украл,[461] не раз упоминал их как принадлежащие Вам (чтобы умалить в краже свою вину), — поэтому теперь эти диалоги возвращает Вам, наконец, та рука, которая некогда принесла Вам их в дар. Примите же их дружески от меня вновь. И если при чтении даже первых диалогов Вы извлекли из них не только удовольствие, но и пользу, как Вы сами мне не раз говорили, то, читая остальные, Вы, надеюсь, обнаружите для себя не меньшую пользу. Ведь у Вас нет иной возможности исцелиться от несправедливости судьбы, которая не открыла перед Вами дорогу для занятий Вашими любимыми науками и обрекла Вас на жизнь купца. Не ожидайте, что в этих диалогах хоть что-нибудь будет исправлено, кроме разве ошибок наборщика, или что-нибудь переделано, как это бывает с сочинениями, издающимися не в первый раз. А причина тому в следующем: это, действительно, хороший обычай, сам по себе достойный всяческого уважения и восхваления и удобный для философов, теологов и других, ибо их ошибки порождают немалый позор для них и великий вред для читателей; тем не менее этот обычай не к лицу и не может быть к лицу таким забавным творениям, как причуды Джусто, ибо они не принадлежат ни к какой школе. Кроме того, если бы я их переделал или исправил, они перестали бы быть причудами Джусто, какими являются, и какими я хочу их видеть. А также я наверняка вызвал бы неудовольствие тех, кому диалоги нравятся и в этом виде, и к тому же не обязательно доставил бы удовольствие тем, кто желал их видеть переработанными. Не только потому, что, как сказал латинский комик, «сколько голов, столько и мнений»,[462] но и потому, что бесконечны человеческие причуды. А это каждый может утверждать с уверенностью и без свидетельства какого-либо автора, лишь на основе собственного опыта. Но чтобы это письмо не наскучило Вам, а уж тем более любителям забавных сочинений, к которым также обращены эти диалоги и которым мне еще очень много нужно сказать, я поставлю здесь точку. Помните, что я остаюсь всегда Ваш. Живите радостно.

Во Флоренции, в день 10 марта 1548 года

Ваш Джелли

Джованни Баттиста Джелли Желающим услышать забавные мысли

Когда наша душа была создана, она не получила от благого и великого Бога и его служительницы Природы совершенства и не имела цели — которая, без сомнения, заключается в знании истины, — чем обладали другие, наделенные интеллектом, создания, одновременно с рождением и обретшие цель, в то время как наша душа была создана нагой и лишенной всякого знания — подобно выскобленной доске Аристотеля, на которой ничего не написано и не нарисовано. Так вот, поскольку наша душа несовершенна от рождения, она вынуждена приобретать это совершенство постепенно и, влекомая природным желанием, никогда не останавливается в стремлении к этой цели. Но в самый момент создания она была заключена в наше чувственное тело и поэтому может приобрести знание только через вещи, познаваемые внешними органами чувств; проходя через них, формы вещей отпечатываются на внутренних чувствах или, лучше сказать, записываются в воображении и в памяти, как в книге, а потом разум читает в этой книге и достигает знания умопостигаемых вещей. Кроме того, душа встречает величайшие трудности в удовлетворении своего почтенного и достохвального желания: причина не только в множестве и разнообразии вещей, весьма трудных для понимания, но и в природном различии души и тела, в которое она заключена: тело — земное и смертное, а она — небесная и бессмертная. А поскольку всюду, где есть различие в природе, различаются и цели — одна цель у тела, а другая у души.

Цель тела — полезное и приятное, к чему оно постоянно стремится; поэтому весьма часто, если не всегда, оно ищет земных и чувственных вещей, ими питается и в них по мере сил обретает удовлетворение; в то время как душа, чья цель — великое и совершенное благо, никогда не ищет покоя в мирских благах, ибо они не истинно благие, а лишь кажутся таковыми, благодаря какому-нибудь наслаждению или пользе, которые в них заключены. Кроме того, мирские блага не всегда хороши или не всегда кажутся хорошими, но когда да, а когда и нет, в зависимости от того, испытывают ли в них нужду; тем не менее, поскольку душа удивительным союзом связана с телом, ее иногда сбивают с пути чувства, принадлежащие телу, и она пускается в погоню за мирскими благами. Тогда с ней происходит то же, что и со странником, о котором пишет Данте;5 он идет по новой, неизвестной ему дороге и всякий дом вдалеке принимает за постоялый двор, когда же добирается до него и обнаруживает, что это не так, то обращает взор на другой дом, покуда не придет к настоящему постоялому двору. Так и душа, проходя по пути земной жизни, ищет себе удовлетворения в том, что имеет лишь видимость блага. Но как только она достигнет того или иного и увидит, что это не настоящее, то обращает мысли к другому, покуда не придет к своей совершенной и истинной цели. От различия в природе и целях души и тела рождается многообразие человеческой деятельности. Отсюда берет начало ненасытность людей, ибо никто не доволен собственным жребием, и каждый восхваляет лишь то, чего не имеет. В этом причина, почему у нас столь много неодинаковых понятий и разнообразных мыслей. Это каждому хорошо знакомо по собственному опыту, когда он на досуге иногда размышляет и сам с собой разговаривает, воображая тысячи чудес и строя тысячи воздушных замков. Их так много и они столь многообразны, что если бы мы могли их увидеть воочию, нисколько не сомневаюсь, что помимо огромного удовольствия и удивительного наслаждения, которые мы от этого получили бы, мы извлекли бы также и немалую пользу, в чем, без сомнения, сможет убедиться каждый из вас при чтении настоящих Бесед, каковые суть не что иное, как некоторые причудливые фантазии, которым предавался сам с собой Джусто, бочар из Сан Пьер Маджоре, умерший года два назад, человек безусловно очень простой, но, несмотря на свою неученость, за весьма долгую жизнь приобретший немалый опыт и великое благоразумие. А поскольку он имел обыкновение часто беседовать сам с собой, подобно многим другим, его племянник, нотарий мессер Биндо, который спал в соседней комнате, отделенной лишь дощатой перегородкой, не раз слышал, как тот сам с собой разговаривает на два голоса, подобно человеку с фантазиями в голове, потерявшему сон из-за старости, — так вот племянник не раз это слышал, столь необычное явление ему понравилось, и он решил все это сохранить. Он принялся наблюдать и слушать и в конце концов записал услышанное, введя в качестве собеседников Джусто и его Душу, что вы со всей очевидностью увидите в нижеследующих Беседах, которые были у него тайком переписаны и вместе с другими его вещицами попали в мои руки, а поскольку они показались мне весьма разнообразными и способными, помимо наслаждения, доставить немалую пользу, я решил поделиться ими со всеми вами. Однако многим покажется, что их стиль слишком низкий, бессвязный и неприятный, ибо сегодня ухо стало более чутким и повсюду теперь больше знатоков. Кроме того, в Беседах высказывается много мнений, несколько расходящихся с истинными положениями наук, а что еще хуже, там слишком дерзко критикуются люди, большей частью весьма почитаемые благодаря своему благородству и доблестям. И тем не менее я не захотел ни в чем изменить Беседы, будучи уверенным, что вы правильно рассудите: от человека столь низкого происхождения, подвизавшегося в ничтожном ремесле, благодаря которому он имел дело и беседовал лишь с себе подобными, нельзя требовать лучшей манеры и красивых периодов, ведь материя его Бесед пестра и многообразна, фантазии отвлеченны и оригинальны, и не может он говорить согласно правилам, ибо знает лишь то, чему научила его природа и те люди, с кем он имел дело, а также то, что он вычитал из нескольких книг на вольгаре или слышал в церкви от проповедников. Нужно его также извинить за самонадеянные упреки многим ученым и большим людям, принимая во внимание, что это объясняется его справедливым негодованием на них, ибо он слышал, как они хулят наш язык, а также не забывая, что сам он стар, — а ведь старики вечно почитают себя за мудрецов. И кроме того, он вряд ли полагал, что может быть услышан.

Беседы перед вами, взыскательные читатели, в том самом виде, как их записал мессер Биндо, и вы дождетесь еще других, если только мне удастся заполучить его записки, как мне обещал тот, кто выкрал у него эти. Соблаговолите прочитать их со снисходительностью, не ища в них того, чего там вовсе нет. И заклинаю вас во имя тех стараний, которые я приложил, чтобы выпустить их в свет: если вы вдруг услышите, что Джусто жалуется на меня или почитает себя оскорбленным, потому что я опубликовал то, что он, возможно, хотел скрыть, передайте ему мои извинения и, выступив в мою защиту, убедите его, что ни он, ни кто-либо другой не должен придавать значение личной обиде, если при этом может извлечь удовольствие и пользу бесчисленное множество людей. Живите радостно и счастливо.

БЕСЕДЫ ДЖУСТО, БОЧАРА ИЗ ФЛОРЕНЦИИ, СОБРАННЫЕ ЕГО ПЛЕМЯННИКОМ МЕССЕРОМ БИНДО

ДЖУСТО И ЕГО ДУША Беседа третья

Душа. Ну что, Джусто, сегодня и пение петуха не смогло тебя разбудить? День уже, а ты все спишь: разлегся и не отвечаешь. Что это такое?

Джусто. Полно, мне не хочется на тебя сердиться.

Душа. Как? Может быть, ты недоволен, что я не дала тебе поспать, а?

Джусто. Да нет. Спать мне больше не хочется, но мне жалко, что ты меня разбудила: это был такой милый и прекрасный сон, какого я в жизни не видел.

Душа. Что же это было?

Джусто. Мне трудно тебе описать. Это не был сон без начала и конца, какие мне обычно снятся, — начинаются с одного и кончаются совсем другим. На этот раз я видел себя спокойным и невозмутимым; я обдумывал наши последние беседы. И вот что хочу тебе сказать: то, чего я никак не мог вчера понять, во сне мне вдруг стало ясно: ну, помнишь, вчера я никак не мог уразуметь, что такое пустота. Тут мне припомнилось: иной раз, когда я пробуравливал полную бочку, вино у меня никак не выливалось, если сперва я не откупоривал затычку. А ведь мне никогда даже в голову не приходило, что причина та, о которой ты сказала: если воздух не займет объем того вместилища, откуда вылилось вино, то бочка окажется пустой, а это противоречит порядку в природе. Скажу больше: теперь я понял, каким образом однажды обманул моего приятеля, водолаза по профессии, один наш флорентиец, который выиграл у него несколько рыб, проведя больше времени под водой. Послушай, как было дело. Этот флорентиец сказал, что будет держать на голове кадушку с двумя ручками, объясняя это тем, что под водой у него-де болит голова; а водолаз, не заметив мошенничества, согласился. Тогда мой флорентиец надел эту кадушку вверх дном себе на голову и просидел так некоторое время, пока не вышел воздух, скопившийся в кадушке. Вода туда не входила, как это бывает и со стаканом, который опрокинутым погружают в воду, — поэтому флорентиец смог продержаться под водой, сколько хотел, не замочив даже губ. Вот что я уразумел сегодня во сне.

Душа. А как ты думаешь, кто тебе внушил этот сон? Раз уж ты называешь это сном.

Джусто. Откуда мне знать? Тот же, кто внушил мне и все другие сны, которые я видел в этом году.

Душа. Нет, Джусто. Этот сон внушила тебе я сама, а другие рождаются от иных моих, более низких свойств и способностей, которые представляют тебе во сне образы вещей, запечатленные воображением в крови посредством чувств, и поэтому ночью часто снится то, что человек видел днем. А когда кровь возбуждена, сны еще странней и запутанней, в чем ты, конечно, мог убедиться на собственном опыте, когда бывал болен и тебя донимала лихорадка или когда хмелел, — ведь сам знаешь, что ты любишь выпить и всегда предпочитаешь хорошее вино.

Джусто. Думается, что и ты любишь вино, ведь всякий раз, когда я его пил, я был целиком и полностью Джусто, а ты составляешь ту его часть, которой себя называешь.

Душа. Ах! Выходит, ты уже так хорошо изучил философию, что знаешь: ни душа, ни тело само по себе не составляют человека, да?

Джусто. Я тебе уже сказал, что не знаю.

Душа. В общем, если дотронуться до того места, где у человека болит, он станет кричать; но ты, Джусто, не сердись, я не хочу тебя обидеть, ведь и вправду от этого кое-что получаю и я сама. Хорошее вино очищает кровь, а хорошая кровь просветляет дух разума, и поэтому чувства могут лучше исполнять свои функции, а это немало помогает моей деятельности.

Джусто. А я ждал, что ты кончишь тем, что говорится обычно: хорошая кровь улучшает человека, а хороший человек отправляется в рай.

Душа. Ах, Джусто, до сих пор я не могу тебя убедить, что я одна из бессмертных бестелесных субстанций и не страдаю от того, что уязвляет тебя. И вот что сейчас скажу: я хочу тебе доказать, что сон, который, по-твоему, приснился тебе сегодня под утро, на самом деле не был сном, потому что в отличие от тех других, которые ты справедливо назвал снами, он не полностью исходил от чувственной части, присущей тебе, как и другим грубым животным, которые тоже видят сны. Сегодняшнее, повторяю, было создано лишь мною, но с помощью чувств. Ведь пока ты спал, я оказалась свободна и возвратилась сама к себе, а с помощью моей божественной части — я ее так называю, поскольку получила от Бога — я породила в твоих органах, способных к разумению и познанию, понятия и идеи, которые, как ты сам признался раньше, были тебе не понятны. Вот ты и можешь легко убедиться, что хотя я и объединена с тобой и как будто не в состоянии существовать без тебя, тем не менее я бессмертна и могу прекрасно без тебя обойтись, поскольку способна, как ты видел, действовать иногда и самостоятельно.

Джусто. Скажу правду: твои слова так убедительны, что сам я просто не могу тебе не верить, тем более если подумаю, что раз ты моя часть (то есть когда я целиком Джусто), ты не должна меня обманывать. Ну, вот я и одет. Сяду, как ты советуешь, и спрошу тебя кое о чем; так мне покойнее, чем раньше.

Душа. Спрашивай что хочешь. А я, насколько смогу, удовлетворю все твои желания.

А

Джусто. Прежде всего я хотел бы узнать, за что ты на меня жаловалась? Ведь когда я впервые услышал беседу в моей голове, ты говорила —насколько я помню, — что ничто тебя во мне не радовало, когда я был молодым, и тем меньше хорошего ожидаешь от меня теперь, когда я старик.

Душа. Ах, Джусто, не напоминай мне об этом; если я сетовала, у меня была на то причина.

Джусто. Что касается меня, сам я не помню, чтобы сделал что-нибудь против Джусто, ведь я никогда ничего не делал против себя самого, а значит, и против тебя, раз ты утверждаешь, что ты и я составляем Джусто.

Душа. Это так, но ты не сделал то, о чем я тебя просила.

Джусто. Как это может быть? Ведь я только сейчас узнал, что во мне есть кто-то, кроме меня. Но если ты и правда любишь меня, умоляю, скажи, чем я тебя оскорбил, чтобы по крайней мере то недолгое время, которое нам предстоит быть вместе, я тебе больше не досаждал.

Душа. Хорошо. А теперь скажи, Джусто, разве ты не знаешь, что я самое благородное существо из тех, что находятся под лунным небом?

Джусто. Знаю, я это много раз слышал на проповеди.

Душа. Разве тебе неизвестно также, что вся я божественная и духовная, что Бог создал меня собственными руками по Своему подобию и поставил владычествовать надо всеми другими существами в этом мире?

Джусто. Все это я читал в Библии, но там говорится о человеке целиком, а не только о тебе. Так что не приписывай одной себе то, к чему и я причастен.

Душа. Джусто, соединение, при котором получается человек, столь чудесно, что сказанное об одном имеет в виду и другого. Это прекрасно показал нам Аристотель, рассуждая: если кто скажет, что душа ненавидит или любит, это все равно что сказать — душа прядет или ткет.[463] Тем не менее твое достоинство заключено во мне, ибо ты земной, телесный и неразумный, а благодаря мне можешь называться божественным животным и разумным существом.

Джусто. Каким же образом?

Душа. Слишком долго объяснять. Хватит с тебя того, что, соединяясь с тобой и облекаясь в твою форму посредством жизненного духа, который и есть связь, нас соединяющая, я приобщаю тебя к отдельным субстанциям, которые вы называете Ангелами, в то время как до этого ты имел общее лишь с грубыми животными, — поэтому нас, соединенных вместе, некоторые философы и называют связью мира и природы. Ибо на тебе кончаются земные и телесные существа, а во мне берут начало божественные и духовные, мы же индивид, лишь одно неделимое, в котором слились, как я сказала, столь чудесным образом две противоположности, — индивид, который Меркурий Трисмегист[464] называл великим чудом Природы.

Джусто. Согласен, все верно, но зачем ты мне это говоришь? Это не имеет отношения к огорчениям, которые ты из-за меня терпишь.

Душа. Послушай меня и поймешь, стоит ли мне огорчаться. Будучи столь благородным творением, я, естественно, не имею в этом мире цели и не ищу совершенства в нем или в составляющих его предметах, в отличие от других, более низких созданий. Поэтому-то, заметь, когда Бог создал все существа этого мира, Он отправил в Земной Рай только человека, чтобы тот отдельно от других вел себя там согласно своей природе. Потом человека по его собственной вине изгнали оттуда с позором, на что я больше всего и сетую — отняли то преимущество, которое было в нас, а именно: то изначальное чувство справедливости, благодаря которому ты меня слушался и не упрямился, как ты стал это делать позднее.

Джусто. Ну, я столько раз слышал, как это говорили с амвона, что не нужно повторять; перейдем к выводам.

Душа. Если ты не окончательный тупица, то сможешь заключить из моих рассуждений, что, в отличие от других животных, у которых нет разума, моя и твоя цель — ведь я постоянно имею в виду человека целиком и полностью — не в телесных и земных вещах. Наша цель в созерцании истины — а в немалой степени ее можно достичь в этом мире, созерцая чудесные творения всесильной длани Божьей. Поэтому Бог и вложил меня в тебя и соединил нас, чтобы с помощью твоих чувств я могла достичь всех знаний, которые способна обрести человеческая природа, и эти знания стали бы для меня ступенями лестницы, ведущей к лишенной покровов истине, из созерцания которой должно родиться мое счастье, а также твое блаженство.

Джусто. Все, что ты сказала, очень хорошо, но все же чем я тебе помешал? Разве я причинил тебе беспокойство? Отчего ты на меня жалуешься?

Душа. Я не хочу говорить, Джусто, о тех общих препятствиях, причина которых в тебе и в твоей немощной природе, склонной любить и вечно искать земные удовольствия. Я хочу посетовать лишь на то, что ты всегда меня занимал таким презренным ремеслом, как ремесло бочара. Увы! Джусто, представляешь мои страдания, когда я, благородное создание, должна была предоставлять все мои знания и силы для изготовления бочек, кадок, плетеных колыбелей, деревянных башмаков и подобных ничтожных вещей, и когда, лишь ради твоих нужд, мне приходилось отказываться от созерцания красоты вселенной и, вопреки собственной природе, устремлять взор вниз, на такой низменный предмет? Ну подумай, неужели у меня нет причины жаловаться?

Джусто. Мне кажется, что твои рассуждения отчасти правильны, а отчасти нет: если принимать во внимание твою природу, они верны, но если иметь в виду мою и вообще человеческую, то нет. Ведь тогда придется отказаться от всех ремесел, а ты знаешь, как они нужны, и не только мне, но и тебе, — ведь когда я страдаю, то и ты не можешь в совершенстве что-либо делать.

Душа. Я не собираюсь упразднять ремесла, поскольку хорошо знаю, что человеку, и в частности тебе, нужно много такого, без чего ты навлек бы на себя тысячу недугов и неприятностей, из-за которых мне пришлось бы предаваться созерцанию еще меньше, чем теперь.

Джусто. Как? Неужели тебе бы оказалось не по нраву, если бы все души возжелали, чтобы люди, чьи части они составляют, предались созерцательной жизни и ученым занятиям?

Душа. Да нет же, я бы хотела, чтобы те души, которым досталось по жребию какое-нибудь несовершенное тело: либо состоящее из тяжелых жидкостей, либо слабой комплекции, либо имеющее инструменты чувств, плохо приспособленные к своему назначению, потому что при их создании природе пришлось столкнуться с какими-нибудь препятствиями своему намерению, — повторяю, я бы хотела, чтобы эти души удовлетворялись низкими занятиями.

Джусто. Ах, тогда все вернулось бы вспять, потому что было бы больше ремесленников, чем людей, занимающихся свободными искусствами. Ведь большинству младенцев не за что благодарить природу, и они попросту называются грубыми людьми.

Душа. Хватит, мне до того и дела нет, мне-то досталось хорошо сложенное тело с прекрасными органами — в таком теле должны развиваться как внутренние, так и внешние чувства. К тому же его оживляет прекрасная кровь, порождающая очень чистые и тонкие духи, в совершенстве способные на любое действие. Ведь я о тебе говорю, ты же был способен к любому благородному занятию, как созерцательному, так и деятельному, а вечно заставлял меня мастерить деревянные башмаки. Ну, что теперь скажешь? Как ты думаешь, есть мне на что пожаловаться?

Джусто. А что, по-твоему, я должен был делать? Отец меня еще мальчиком отдал учиться этому ремеслу, он же и сам занимался, ты знаешь, тем же; а кроме того, я был беден и не имел возможности учиться.

Душа. Если бы ты был тогда богат и мог бы сам избрать себе ремесло, а также и по возрасту был бы уже вполне разумен, я стала бы на тебя жаловаться совсем по-иному, чем сейчас. Но раз ты ни в чем не виноват, я легко тебя прощаю.

Джусто. Так на что же ты жалуешься?

Душа. Вот на что: хотя, насколько вижу, ты достиг степенности, немало стал зарабатывать и всякий год откладываешь круглую сумму денег, тем не менее ты еще и не начал думать о том, как усовершенствовать меня, если не целиком, то хотя бы отчасти, а в то же время о собственных удобствах и выгодах ты не забываешь.

Джусто. И каким же образом я должен был это делать?

Душа. Посвятить себя какой-нибудь науке, которая может меня усовершенствовать и удовлетворить. Тогда я открыла бы себе путь познания истины, а это, как я тебе сказала, и есть моя конечная цель.

Джусто. Короче, что мне надо было делать?

Душа. Заняться науками, повторяю тебе, распределив время так, чтобы не мешать своему делу.

Джусто. И ты хотела, чтобы я изготовлял деревянные башмаки и учился?

Душа. Да, хотела.

Джусто. А что стали бы говорить люди?

Душа. А что говорят они в Болонье о тамошнем шорнике Якопо, который, не бросая своего ремесла, столько сил отдал наукам, что не ударит в грязь лицом перед многими, кто всю жизнь только науками и занимался? А что говорят в Венеции об одном недавно умершем сапожнике, который был таким ученым?

Джусто. А откуда мне было взять на это время?

Душа. Тебе хватило бы того времени, которое ты тратил порой на игру или на прогулки, когда болтал всю дорогу. Неужели ты считаешь, что ученые занимаются с утра до ночи? Если ты хорошенько подумаешь, то убедишься, что большую часть дня они прогуливаются. Вспомни-ка твоего прежнего соседа Маттео Пальмиери[465] — ремесло аптекаря не помешало ему приобрести столь обширные познания, что флорентийцы отправили его послом к неаполитанскому королю. Это почетное поручение возложили на него исключительно потому, что в его душе видели редкостное явление, когда в человеке столь низкого положения обнаружилось благородное стремление соединить свое ремесло с учеными занятиями. И я припоминаю рассказы о том, что король однажды сказал: «Подумать только, какие же во Флоренции медики, если там такие аптекари».

Джусто. Согласен, ты права. Я и сам имел такую склонность, но по двум причинам об этом никогда не помышлял: первая — низость моего ремесла, а вторая — большие усилия и напряжение, с которыми, как я от многих слышал, связано учение.

Душа. Вот как раз когда ты сослался на вторую причину, то и сказал то, что я хотела. А если для уяснения первой тебе мало примера мною названных современников, пусть тебя удовлетворят примеры древних философов, которые все поголовно занимались и каким-нибудь ремеслом, особенно нагляден пример Гиппия,[466] который кроил и шил себе одежду, изготовлял сбрую и тысячу других вещей; а на второй аргумент я тебе отвечу, что нет в этом мире ничего более легкого, чем учение и приобретение знаний.

Джусто. Этот как раз обратно тому, что сам я думал.

Душа. Подожди-ка, сейчас тебе докажу это. Всякая вещь, по самой своей природе, без малейшего труда достигает совершенства, а совершенство человека — это знание истины; следовательно, человек достигает совершенства без каких-либо усилий. Посылки, из которых следует это заключение, истинные, и у тебя не должно быть никаких сомнений; но поскольку сомнения у тебя все же могут возникнуть, я хочу их рассеять и начну с большей посылки. Скажи мне, как ты думаешь, земле трудно устремляться к своему центру?

Джусто. Нет, не думаю.

Душа. А огню трудно возноситься к своей сфере?

Джусто. Нет.

Душа. И точно так же растениям не трудно питаться, расти и производить семена? А животным чувствовать и порождать себе подобных?

Джусто. Нет, ведь я знаю, что эти действия производят все, если только не встречают помех.

Душа. Следовательно, ты знаешь, что ни одна вещь не затрачивает усилий для достижения своего совершенства: земля совершенна лишь тогда, когда она находится в центре, огонь — когда он в своей сфере, где ему ничто не мешает, растения — когда они расцветают и производят семена, животные — когда родят себе подобных, чтобы сохраниться, по крайней мере, в своем виде, если нет возможности сохраниться в отдельной особи, — и они все это делают, поскольку таким образом в наибольшей степени уподобляются Перводвигателю. Теперь остается только доказать, что цель и совершенство человека заключаются в познании, но я думаю, что тебя в этом убеждает стремление к знанию, которое, как ты видишь, заложено в каждом человеке от природы.

Джусто. Да ни за что на свете я не желал бы умереть вчера! Ты мне открыла глаза, и теперь я вижу то, чего не видывал за все свои шестьдесят с лишком лет.

Душа. Я тебе больше скажу: для Джусто было бы намного легче изучить и понять сочинения Аристотеля, чем изготовить кадушку или пару деревянных башмаков для монаха.

Джусто. Ну, это что-то мудрено!

Душа. Я говорю тебе то, что есть, и объясню почему. Скажи мне, какое ты получаешь удовольствие от изготовления деревянных башмаков, бочек и тому подобного?

Джусто. Удовольствие от того, что я зарабатываю на мои каждодневные нужды.

Душа. Не будем говорить о заработке, ведь его можно иметь и от ученых занятий. А какое еще ты получаешь удовольствие?

Джусто. Никакого, конечно.

Душа. А я тем более. Я чрезвычайно страдаю, зная себя, как я тебе уже говорила, и видя, что занимаюсь такой примитивной работой.

Джусто. Так почему же, раз это так, как я разумею, ничтожно мало людей предается ученым занятиям, и особенно из тех, кто мог бы и у кого достаточно средств?

Душа. Из-за плохого воспитания, плохого родительского присмотра и из-за распространившегося в мире образа жизни; а также оттого, что очень часто так называемые ученые пугают тех, кто хочет стать ученым, утверждая, что наука — это-де самое трудное из всех человеческих занятий.

Джусто. Ты говоришь правду, я много раз падал духом, когда слышал, как они это говорят. Также и врачи вечно уверяют, что все болезни у их больных серьезные и опасные, чтобы показать потом, когда те выздоровеют, что они сделали нечто выдающееся.

Душа. Эх, Джусто, дай-то Бог, чтобы это было единственной причиной, почему они так поступают! Ведь на самом деле причина у них подлее.

Джусто. Скажи мне, какая же?

Душа. Для этого нужно много времени, а сейчас уже поздно. Завтра утром, если захочешь побеседовать, как сегодня, я тебе скажу и про это, и про многое другое.

Джусто. Очень хорошо, я даже сам прошу тебя об этом.

Душа. Ну, смотри же, я буду ждать, пока ты меня не позовешь, а то я не хочу тебя будить, чтобы ты дулся на меня, как сегодня.

Джусто. Хорошо, я тебя позову.

Беседа четвертая

Джусто. Ох, как я плохо спал сегодня ночью. Но что за черт, я совсем не чувствую себя разбитым. Можно сказать, что это все подарки известной болезни, называемой старостью: и спать не спишь, и вроде бы не бодрствуешь. А возможно, мне померещилось, что я снова беседую со своей Душой, с которой у меня были три таких приятных беседы, что жду не дождусь их продолжения, если, конечно, мне это не приснилось, ведь я никогда не слышал, чтобы подобные вещи приключались с кем-нибудь другим. Впрочем, Давид в Псалмах иногда разговаривает со своей душой, как в Introibo Мессы,[467] где он ее спрашивает, почему она в унынии, и так его смущает, — однако я не припомню, чтобы она ему отвечала так, как моя отвечает мне. Так что это вполне могло мне присниться, хотя не могу понять, откуда теперь я знаю многое, чего не ведал прежде. А теперь, когда я уверен, что не сплю и не вижу снов, погляжу, захочет ли душа разговаривать со мной, как тогда, и позову ее, как она меня попросила вчера утром. Душа, а Душа моя!

Душа. Что тебе угодно, Джусто?

Джусто. Смотри-ка, это и впрямь явь, а не сон! Я хотел бы немножко поболтать с тобой, как обычно, чтобы ты закончила свои вчерашние рассуждения. Но подожди, я не хочу, чтобы ты опять выходила из меня, как два прошлые утра; мне не обязательно тебя видеть, ведь я знаю, что подвергался величайшей опасности и, конечно, не совсем спятил, чтобы рисковать подобным образом, когда речь идет о жизни и смерти.

Душа. И что же это была за опасность?

Джусто. По твоим словам, ты бы очень хотела, чтобы я занимался науками; я знаю, если ты хоть на мгновение окажешься вне меня, тебе вздумается больше в меня не возвращаться, а войти в тело какого-нибудь ученого, я же так и останусь без души и если не умру, то во всяком случае превращусь в животное.

Душа. Не бойся, Джусто, тебе эта опасность не грозит. Ведь если ты хорошо помнишь, я тебе сказала, что отделяюсь от тебя не целиком, а лишь своей божественной частью, поскольку только она бессмертная и может существовать без тебя.

Джусто. Хорошо. Но раз она может существовать без меня, боюсь, как бы в один прекрасный момент мне не сделаться животным, в то время как другому человеку, в придачу к своему, достанется еще и мой разум, так что он даст десять очков вперед и мне, и другим.

Душа. Да, я могу существовать без тебя, и это произойдет после того разделения, которое произведет над нами смерть; но это не значит, что вплоть до Страшного суда я могу придать форму чьему-нибудь -гпу, кроме твоего.

Джусто. А почему?

Душа. Из-за привычки придавать форму тебе, а не кому-либо другому.

Джусто. Что ж это за привычка, о которой ты говоришь?

Душа. Это определенная способность производить в тебе действия, чтобы наслаждаться моим совершенством, которое мне, в отличие от ангелов, не дал Бог, когда меня создавал; ведь если бы я обладала совершенством, ты мне не был бы нужен. И это единственное, что отличает меня от других душ. Ведь мы не отличаемся друг от друга по виду (от душ других животных мы отличаемся тем, что мы разумны, а они нет), а также не можем различаться количественно (ведь мы не материальны, если бы мы различались по количеству, тогда бы получилось, что все мы одно и то же) — это рассуждение ввергло уже многих великих людей в большие ошибки. Но одна из нас отличается от другой той привычкой и отношением, которое она имеет только со своим телом, а не с другими.

Джусто. Скажу тебе правду: не очень-то много я в этом понял.

Душа. Можешь не удивляться, ведь ваш Скот[468] — ну знаешь, его называют Doctor subtilis — решил, что разумеет это много лучше других и нарек это свойство словом haecceita — совершенно новым и непривычным даже для варварского слуха, не говоря уже о латинянах, — так вот и он не понял этого в совершенстве.

Джусто. Ну и Бог с ним. Я бы не хотел предаваться этим фантазиям, чтобы со мной приключилось то же, что с ним. Он стремился обмануть других, а обманул себя, ведь его закопали живьем; то же, наверное, случилось бы и со мной, если бы я вдруг лишился тебя. Так что оставайся, как всегда, со мной; ведь я не хочу больше подвергаться этой опасности, и мне не надо больше тебя видеть.

Душа. Ну, я вижу, ты в таком страхе от нашего разделения, что настало время тебя успокоить. Знай, хотя я тебе и показала, что выхожу из тебя, на самом деле я никогда этого не делала и могу выйти только разве после смерти. Это потому что я — твоя форма, а не кормчий, для которого ты — судно, как некогда многие полагали.

Джусто. Ну, этого только не хватало! Я ж тебя видел.

Душа. Тебе показалось.

Джусто. Как это показалось? Ты хочешь меня убедить, будто когда я вижу что-нибудь, это мне только кажется?

Душа. Говорю, тебе показалось.

Джусто. Какие же образом?

Душа. Скажу тебе: я наслала призраки и картины, которые есть в твоей фантазии, и представила их силе твоего воображения так же, как я это делаю, когда ты спишь; вот тебе и показалось.

Джусто. Неужели ты можешь таким образом меня обмануть?

Душа. Могу. Таким же образом духи весьма часто обманывают людей. Вот почему их явления называют фантастическими.

Джусто. А они на самом деле духи?

Душа. Разве ты в этом сомневаешься?

Джусто. Не знаю. Я слышал от многих сведущих людей, что духи выдуманы и являются только простакам, а также, что их иногда порождает черная желчь, из-за которой страдающие от нее видят странные вещи.

Душа. Это, должно быть, те сведущие люди, которые неколебимо уверены, что им все известно; и сразу видно, что они плохо читали Священное Писание или мало ему верят, что еще хуже. Говорю тебе, духи существуют и не только способны являться тем, кто верит, но иногда они превращаются в другие существа. Ты никогда не слышал о колдуньях, которые как бы превращаются в кошек?

Джусто. А что, эти колдуньи настоящие?

Душа. Дай-то Бог, чтобы они были не настоящие! Ведь Бог насылает их на нас за грехи. Прочитай-ка, что пишет граф делла Мирандола об одной, которая попалась ему в руки. Но скажи, неужели знатоки канонического права стали бы изобретать меры против них, будь они не настоящие? А ведь они ввели специальный закон о бесплодных и околдованных.

Джусто. Довод, конечно, серьезный, но оставим это. Ты у меня сразу сняла с сердца большую тяжесть, сказав, что не можешь из меня выйти. А теперь вернемся ко вчерашним беседам. Скажи-ка, почему эти ученые отговаривают других от занятий, доказывая им, что это труднее, чем носить камень Вернии,[469] как гласит пословица?

Душа. Ты знаешь, Джусто, хороших людей — немного. Но происходит ли это от плотской немощи, дурного обычая или от недостаточной веры, не хочу сейчас обсуждать.

Джусто. Ты права — дурных людей намного больше, чем хороших; и число их так растет, что я даже сам опасаюсь, не близится ли уже конец света — разве не видишь, как мы пали за последние пятьдесят лет? Не буду говорить ни о папах, ни о кардиналах, ни о священниках, и уж никак не о монахах, а то ты привесишь мне сразу колокольчик, что я-де лютеранин;[470] но подумай только, у десятилетних ребятишек нет ни почтительности, ни стыда, они дерзки и бесчестны и заткнут за пояс пятидесятилетнего. Увы, помню, в мое время только после двадцати лет узнавали, кто такие Венера и Вакх; а теперь стоит лишь родиться, и вот тебе вместо первой — кормилица, а вместо второго — воспитатель.

Душа. И это по милости «хорошего» воспитания и малого разумения родителей; ведь им нравится, когда мальчик произносит какое-нибудь бесстыдное слово или вдосталь отведывает вина. Они не думают о будущих бедах, которые сами себе наживают, обучая детей подобным вещам; но пускай себе потворствуют, ведь им же часто приходится в этом раскаиваться впоследствии, когда те вырастают. Но вернемся к нашему рассуждению. Ты должен знать, что добропорядочность людей (я говорю о добродетели, подобающей всякому человеку, а не только о той, к которой стремится желающий стать хорошим христианином) происходит от любви, порождающей желание блага для другого и радость в случае его достижения.

Джусто. О как ты правильно говоришь! Конечно, если бы люди любили друг друга, отпала бы необходимость во всяком законе; ведь не было бы убийств, воровства, лихоимства, разбоя; наконец, все жили бы в покое, как я понимаю, подобном тому, какой царил в мире в золотом веке.

Душа. Точно так же злонамеренность рождается из-за того, что противоположно любви и вызывает злобу и зависть к чужому благу. Поэтому, если ты хорошенько подумаешь, то убедишься, что все недобрые люди завистливы.

Джусто. Завистливы не только злодеи, но и глупцы.

Душа. Это потому, что глупость — тоже несовершенство человека; оставшись без руководства хорошего ума, она порождает бесконечно много дурного. Ведь поскольку глупцы с помощью собственных способностей и доблестей не могут добыть себе богатства и почести, которых жаждут, они пытаются заполучить их тысячью неправедных и запретных способов, стараясь действовать тайно и не заботясь, что это может принести несчастье другим. Как же это нечестиво, чтобы не сказать больше, если даже дикие звери с отвращением избегают подобных действий и, когда хотят причинить вред друг другу, делают это открыто и применяют только силу. А тем временем люди, прикидываясь друзьями и пуская в ход множество хитростей, каждый день коварно обманывают друг друга.

Джусто. Как ты мудро говоришь, Душа моя, и как правильно! А если кто хочет в том убедиться, пусть придет к нам, ремесленникам, и обнаружит со всей очевидностью, что все злые и глупые люди завистливы.

Душа. То же самое происходит и с учеными, и у них как недалекие, так и злобные только и делают, что отвлекают людей от ученых занятий, недалекие — чтобы самим быть в почете, а этого не произойдет, если обнаружится их ничтожество, которое они скрывают, хуля других и ничего больше не делая; а злые — чтобы другой не вкусил от того блага и почета, которые, по их мнению, должны принадлежать им.

Джусто. А как они себя ведут?

Душа. Говорят, что нет в мире ничего сложнее науки; а я тебе сказала недавно, что это занятие больше всего соответствует природе человека, а потому и самое легкое.

Джусто. Ей-Богу, ей-Богу, у меня раскрываются глаза, и я начинаю понимать то, о чем раньше не догадывался.

Душа. Ты должен знать, что науки делают мудрого и доброго человека еще более мудрым и добрым, а глупого и злого еще более глупым и злым. Неужели ты не знаешь, что были ученые, пренебрегшие, не говорю уж Божьим именем, которое следует почитать превыше всего, но и собственной честью и тем, что ценно в мире, а чтобы прослыть умниками, они написали множество сочинений во вред и поношение другим людям? Я не говорю о тех сочинениях, которые уже своими названиями предупреждают, что они такое, как, например, «Придворная жизнь»[471] и «Диалог о лихоимстве», хотя и их было бы достаточно, чтобы запятнать первому — честь римской Лукреции,[472] а второму — щедрость Александра Великого. Но я говорю о тех сочинениях, которые под видом добра учат всевозможным злодействам, как, например, «Книга о трех видах целомудрия», «Толкование чудес» и многие другие, которые следовало бы уничтожить.

Джусто. О как верно ты говоришь! И нужно было бы предупредить кого следует, чтобы не отдавали в печать все что ни попадя.

Душа. Кто же тебя может убедить лучше, чем опыт? А он, если рассмотришь со вниманием, покажет тебе, что все ученые, добрые от природы, стремясь передать те блага, которыми наделил их Бог, будут поощрять каждого — конечно, по-разному, в зависимости от его положения и возможностей — развивать свои доблести. И если увидят плотника, воодушевят его, по крайней мере, математическими науками; так в наши дни Джулиано дель Кармине, этот образ Божий (назову его так, ведь он столь же щедро, как Бог, делился своими благами), поступил с плотником Камерино, которого сделал таким знатоком математики, что он, наверное, не уступит никому из тех, кто ревностно изучал подобные науки, а также латинский и греческий, о которых у Камерино нет ни малейшего представления. И так же будут поощрять аптекаря изучать медицину и, наконец, любого — изучить то, что, по его мнению, должно принести ему пользу и почет.

Джусто. Ты безусловно права. Помню, Маттео Пальмиери, о котором ты вчера говорила, вечно только и делал, что поощрял развивать свои доблести каждого, в каком бы тот ни был звании; и он частенько говаривал: между тем, кто что-нибудь знает, и тем, кто ничего не знает, такая же разница, как между картиной и натурой. Точно так же мессер Марчелло, тоже мой сосед, не просто добрый человек, а прямо сама доброта, всякому малышу, о чем бы тот его не спросил, говорил в ответ все, что ему об этом известно, — так велико было у него желание поделиться своими знаниями; и он часто приводил высказывание Платона, что человек рожден, чтобы приносить пользу другим людям.

Душа. Что еще нужно? Разве мы вчера не вспомнили святого и ученейшего старца мессера Франческо Верино,[473] замечательного философа, превзошедшего всех своих современников? Не раз, когда он толковал о философии и видел, что его пришел послушать капитан Пепе, не понимавший по-латыни, он тотчас же переходил на вольгаре, чтобы и тот мог его понять. А потом, незадолго до смерти, чтобы показать свою бесценную доброту, он во время публичного чтения во Флорентийском Студио[474] двенадцатой книги божественной Аристотелевой Философии пожелал изложить ее на вольгаре, чтобы она была понятна людям любого общественного положения, тем самым утверждая вместе с апостолом Павлом, что он одинаково должен невеждам и мудрецам.18

Джусто. Да, таковы добрые люди. Но неужели философские вопросы могут обсуждаться на вольгаре?

Душа. А почему нет? Разве вольгаре, подобно латыни и другим языкам, признанным прекрасными и благими, не способен выражать различные понятия?

Джусто. Я, как ты знаешь, небольшой знаток в такого рода вещах и не могу тебе ответить, но слышал от многих современных мудрецов, что нет.

Душа. Джусто, это одна из вещей, говорить которые побуждает их зависть. Но вскоре по милости нашего главного Герцога, всячески превозносящего вольгаре, с глаз спадет пелена.19 Правда, уж давным-давно люди могли бы от нее освободиться, стоило им только принять во внимание писания фра Джироламо из Феррары, который на нашем языке писал о самых высоких и сложных материях с не меньшей легкостью и совершенством, чем любой латинский писатель.[475]

Джусто. Да, но этот фра Джироламо не был ведь флорентийцем.

Душа. Это правда. Но подумай-ка хорошенько, какую огромную пользу (я говорю о языке) принес ему приезд во Флоренцию: любой может увидеть разницу между сочинениями, написанными им сразу по приезде, и позднейшими.

Джусто. Не знаю. Но я сам всегда думал, что кто не знает латыни, многого не стоит.

Душа. Да, он не станет хорошим нотарием. Но между прочим нотарии знают лишь грамматику Ceccoribus,[476] которая требует только, чтобы слова заканчивались на согласные. Но шутки в сторону; грамматика, или, вернее сказать, латынь, — это язык, а делают людей мудрыми не языки, а науки: ведь иначе получилось бы так, что тот еврей, который держит сейчас ювелирную лавку на углу де'Пекори и знает восемь или десять языков, оказался бы самым ученым человеком во Флоренции. Да что там говорить! Скворец, подаренный папе Льву,[477] был бы ученее, чем те, кто сведущ только в латинском языке, потому что умел говорить «Добрый день» и многое другое на вольгаре, греческом и латыни.

Джусто. Вот как? Ты шутишь: этот скворец не понимал ничего из того, что говорил, а говорил так, потому что его научили.

Душа. Ну вот, ты правильно меня понимаешь. Людей делают мудрыми не языки, а субстанции, и хотя они обозначаются словами, все равно тот, кто понимает только слова, всегда останется ничтожеством. Ответь, если мне пересказали на вольгаре суждение Аристотеля «Всякая вещь, ремесло и наука стремятся к благу» и я его понял, есть ли нужда передавать его на греческом или латыни?

Джусто. Не знаю. Но существует такое мнение.

Душа. Пусть себе говорят, что им заблагорассудится, все равно я права. Но скажу тебе больше: одного понимания мало, чтобы сделать человека ученым, нужно еще и умение формулировать суждение.

Джусто. Это я хорошо понимаю. В свое время я знавал много чудаковатых ученых, они гроша ломаного не стоили, а ведь сколько всего изучили! Больше того, среди прочих помню некоего маэстро Михаила Марулла[478], одного из греков, бежавших сюда после падения Константинополя.[479]По всеобщему мнению, он был мудрецом, а ведь что это был за чудак и фантазер! Однажды ему остроумно сказал один его знакомец, некий Бино де'Коррьери: «Маэстро Михаил, некоторые говорят, что вы много знаете по-латыни и по-гречески. Возможно, это так, только я в этом ничего не понимаю; а по-итальянски вы мне кажетесь круглым дураком».

Душа. Видишь, как ты постепенно начинаешь различать свет? Повторяю, они это говорят лишь из зависти. Объяснить тебе? Теперь, когда они видят, что латинская ученость распространилась несколько больше, чем прежде, они уже начинают поговаривать: тот, кто не знает греческого, ничего не знает. Будто бы дух Аристотеля и Платона — как сказал некий доблестный придворный — был заключен в греческом алфавите, как в склянке, и чтобы этот дух изучить, человек должен выпить его одним глотком, как сироп.

Джусто. Ты и впрямь говоришь правду. Действительно, все так считают.

Душа. Что же они будут делать лет через пятнадцать-двадцать, когда и греческий язык станет тоже чуть ли не всеобщим? Они будут вынуждены прибегнуть к другому и утверждать, к примеру: кто не знает еврейского, ничего не знает. И так от языка к языку им придется в конце концов дойти до бискайского, а дальше идти уже некуда.

Джусто. Почему?

Душа. Ведь это язык, который не изучают, а говорят на нем только те, кто родился в тех местах. Но я тебя заверяю — этим хитрецам придется придумать что-нибудь другое, если они захотят иметь славу мудрецов: ведь люди, как дети, которые постепенно перестают бояться крещенских лоскутных страшилищ.

Джусто. Что ты имеешь в виду?

Душа. Я имею в виду, что сегодня мало сказать: «Такой-то учился в Студио» или «Он занимается науками». Народ будет над ними насмехаться, пока не увидит их в деле.

Джусто. Я слышал от каких-то юношей, что некая Академия25 была основана лишь для того, чтобы люди, пробуя там свои силы, показали, на что они способны.

Душа. И ты прекрасно знаешь, в какой она немилости у этих ученых; только они заметили, что кто-то, кого раньше они совсем не уважали, заслужил не меньший почет, чем они сами, как они тут же отказались признавать кого бы то ни было из Академии. Они только и говорят, что она отнимает славу у истинных наук и заставляет людей учиться лишь для видимости. И они не желают сказать, используя выражение Пульчи,[480] что лепешка горячая. А я утверждаю, что Академия в конце концов нам покажет, как сказал Буркьелло:[481]

Что за дьявол в теле у этих гусениц,

Которые вечно едят листья и испражняются шелком.

Джусто. Эта Академия, видно, для ученых все равно что осада для храбрецов: ведь если прежде достаточно было только сказать, что такой-то храбрец, и всякий его уже боялся, то теперь не так, и никого больше не страшит отвратительная рожа; напротив, как бы ни был мал тот, кого оскорбят, он найдет в себе достаточно храбрости, чтобы ударить ножом любого солдата. Тому немало примеров.

Душа. Ты, Джусто, правильно сказал. Если академики не могут превзойти тех, кто считается столь мудрым (те говорят, что академики не посвящают себя занятиям в полную силу), то по крайней мере они разоблачают их и делают так, что те не могут больше кормить людей пустыми ложками — так однажды сказали кому-то из них, — а они имели возможность это делать и делали до сих пор. Ведь действительно, это было для них очень удобно: они лишь говорили, что все обстоит так-то и так-то, и все должны были почтительно окружать их ложе, как это делали ученики Пифагора.[482] Но сегодня необходимо, чтобы они показали, и почему, и как это происходит, если желают, чтобы им поверили. Ну да пусть делают, что хотят. Говорю тебе: открыв глаза людям, Академия как бы дала им противоядие.

Джусто. А ты и вправду веришь, что те, кто, как я слышал, ей покровительствуют, собираются со временем перевести науки на наш язык? Такое, говорят, у них желание.

Душа. Что до их способности сделать это — я знаю многих, которые смогли бы, и думаю, когда бы они ни захотели, у них это хорошо получится, и сейчас уже немало тому доказательств. А что до того, способен ли наш язык воспринять в совершенстве науки, скажу тебе решительно, что он в высшей степени способен выразить любое понятие философии, астрологии или любой другой науки, и так же хорошо, как латынь, а возможно, даже и греческий, которым те так гордятся. Помнится, когда-то я слышала, что маэстро Константин Ласкарис,[483] тот грек, который в великом почете у современных умников, имел обыкновение говорить за столом в саду Ручеллаи[484] в присутствии многих благородных людей — а из них, быть может, и сейчас кто-нибудь жив, — что, по его мнению, Боккаччо не уступает любому греческому писателю в красноречии и слоге, и его Сто новелл[485] стбят сотни их поэтов.

Джусто. Горе мне! Что ты такое говоришь? Я бы, однако, не хотел под твоим влиянием поверить тому, что вызвало бы надо мной насмешки людей. Я ьедь знаю, есть множество порядочных людей, порицающих наш язык.

Душа. Кто это?

Джусто. Первым называют Триссино.[486]

Душа. Он этого не делает; напротив, он считает наш язык столь прекрасным, что с удовольствием похитил бы его у нас. В то время как наш язык на самом деле флорентийский — так его называет Боккаччо, — Триссино, чтобы быть причастным к нему, хочет называть его итальянским или придворным.

Джусто. Я его не читал, но как-то слышал подобный разговор. А еще я слышал о другом человеке, который пишет «Диалог о языках»,[487] где как будто очень сильно бранит наш язык. А ты что о нем скажешь?

Душа. Скажу, что он не бранит наш язык, а, напротив, прославляет. Правда, он действительно вкладывает в уста одного собеседника такие слова, которые обычно говорят хулители нашего языка.

Джусто. Хорошо. Но тебе не кажется, что он сам таким образом присоединяется к этому мнению? Ведь и Магомет, отнимая вино у своих последователей, чтобы они не стали храбрее и умнее и не захотели бы выйти из-под его власти, вложил это в уста ангела Гавриила. А если тот хотел прославить наш язык, как ты утверждаешь, почему он не ответил на те слова?

Душа. Скажу тебе: на часть из них он не ответил, поскольку это была бессмыслица, как, например, такое рассуждение: раз этот язык — испорченная латынь, он не может быть хорошим. Ведь всякий человек несметное число раз видел, как благодаря разрушению появляется на свет вещь прекрасней и лучше прежней — это происходит, например, при рождении человека. А что ты ответишь тому, кто говорит, что благозвучие нашего языка подобно гармонии или музыке барабанов или даже аркебуз и фальконетов?

Джусто. А что же, он и на это не должен был ответить?

Душа. Нет. Ведь, как утверждает твой Данте, будет не менее глуп отвечающий на вопрос, есть ли пожар в доме, из окон которого вырывается пламя, чем спрашивающий его об этом. Больше того, разве недостаточно отвечает на это Триссино своей книгой «О поэтике», где показывает, сколь чудесное искусство заключено в наших стихах?

Джусто. Думаю, ты говоришь правильно. Но будь осторожна, чтобы любовь тебя не обманула, как это случается большей частью с людьми в делах, касающихся их собственности.

Душа. Я не отрицаю, любовь способна на многое. Но скажи мне, отчего так получается, что наш язык сейчас в таком почете при всех дворах;

даже складывается впечатление, что все стараются писать на нем как можно лучше и больше — отчего, как не от его отличных качеств и чудесной красоты?

Джусто. Конечно, и я так думаю. Но вот ты сказала «как можно лучше» — удается ли это?

Душа. В стихах весьма у многих, а в прозе лишь у единиц и намного хуже, чем в стихах.

Джусто. Ты меня просто поражаешь: я бы скорей подумал, что у людей лучше получается то, что они делают чаще, а они чаще говорят прозой, чем стихами. Так в чем же причина такого положения?

Душа. Скажу тебе, а ты хорошенько запомни. Красота и изящество нашего языка заключаются не только в словах, но и в способе их переплетения и соединения; а чтобы увидеть, как в зеркале, что будет, если хорошо использовать этот способ, стоит сравнить писания флорентийцев с сочинениями нетосканцев: тогда можно почувствовать — если, разумеется, у человека есть слух — сладость, всегда заключенную в клаузулах у флорентийцев, и жесткость у других. Но порядок и легкость в сплетении слов невозможно удержать и сохранить в стихах, где следят за размером, музыкой и рифмой. Поэтому и выходит, что если люди придут к согласию относительно некоторых частных законов, нефлорентийцы могут достичь одинаковых результатов с флорентийцами скорее в искусстве сочинения стихов, чем прозы.

Джусто. Об этом я вряд ли могу судить, хотя и читал Данте. Но скажу, что сразу узнаю по произношению нефлорентийца, как бы он ни старался хорошо говорить.

Душа. Несомненно. И будь уверен, если ты прислушаешься, то отличишь человека, который родился и вырос в самой Флоренции, от того, кто родился в контадо,[488] поскольку последние обычно сохраняют некую грубость в произношении и избавляются от нее с большим трудом.

Джусто. Ну, это, думаю, не так уж важно, ведь и те, кто из контадо, зовутся флорентийцами и говорят на флорентийском.

Душа. Как это неважно!? Наоборот, между ними существует большая разница, если, конечно, сельский житель не привыкнет к городскому говору.

Джусто. Что ты мне говоришь? Разве Боккаччо не из Чертальдо? А ведь он один из самых знаменитых флорентийских писателей.

Душа. Да, оттуда родом были его предки, и от них весь род получил это имя,[489] сам же он не оттуда. А если ты мне не веришь, прочитай его книгу о реках. Когда он .там пишет об Эльсе, то говорит, что она течет у подножия замка Чертальдо, древней родины его предков, живших там, пока Флоренция не приняла их в число своих граждан.

Джусто. Так, значит, язык, который теперь в таком почете, — это настоящий флорентийский?

Душа. Какие могут быть сомнения? Разве это не доказывает с блеском Лодовико Мартелло[490] в «Ответе», обращенном к Триссино? И знай: тот, кто не родился и не воспитывался во Флоренции, не может изучить этот язык в совершенстве; и поэтому многие, отчаявшись когда-нибудь хорошо говорить и писать на нем, бросились его поносить и позорить. Думаю, с ними произошло то же самое, что и с одним известным ученым нашего времени по отношению к Данте.

Джусто. Что же он сделал?

Душа. Сейчас скажу. Желая быть признанным одним из первых среди пишущих на нашем языке и полагая, что состязается на равных с нашим Петраркой, он прославлял его удивительным образом, поскольку ему казалось, что одновременно он славит самого себя. Но когда он потом заметил — ведь все же в уме ему не откажешь, — что он никоим образом не может приблизиться к Данте, то, побуждаемый завистью, он принялся поносить его что есть мочи.

Джусто. Стало быть, он сделал так, как, говорят, сделали граф делла Мирандола и фра Джироламо: по астрологическим предсказаниям первый из них знал, что должен умереть молодым, а второй — что погибнет от руки правосудия, и они стали себя убеждать, что астрология не права, дурно говорить и писать о ней.[491] Но заметь: насколько я знаю, тот ученый порицает Данте лишь за язык; а этого, может быть, не делал бы ни он, ни другие, если бы обратили внимание, в каком состоянии находился тогда язык. Данте же извлек язык из грязи и этим сделал для него много больше, чем, возможно, сам Петрарка, доведший язык до такого совершенства.

Душа. Это, наверное, справедливо в том, что касается наук: он утверждал, что Данте, только чтобы показать себя ученым также и в науках, написал поэму, которую поистине можно сравнить с большим полем, полным множества сорняков; он говорил и многое другое, еще более нескромное и дерзкое. Но я только удивляюсь: даже если бы это и было правдой, почему он не промолчал из почтения к такому большому человеку.

Джусто. О, если он говорит такое о Данте, я бы сказал, что он слишком самоуверен, не будь он, по твоим словам, большим ученым.

Душа. Ты можешь сказать это смело, ведь он так непочтительно отзывается о Данте, в то время как сам намного ниже Данте, чем ты ниже его. Если, конечно, человеческое совершенство не измеряется благосклонностью судьбы, как многие теперь считают. Но пусть себе; как раз теперь перо в руках человека, который покажет величие и красоту Данте и обнаружит дерзость, невежество и зависть хулителя.

Джусто. Он прекрасно сделает, потому что завистника каждый должен отпугнуть и прогнать, как дикого зверя.

Душа. Ты, Джусто, рассуждаешь, как философ. Зависть более, чем что-либо другое, разрушает человеческое сообщество, и последствия ее тем разрушительнее, чем в более талантливых и выдающихся людях она угнездится. Но солнце уже высоко. Я хочу, чтобы ты встал и пошел по своим делам, а мы побеседуем об этом подробнее в другой раз.

Беседа пятая

Джусто. Это, кажется, звон колоколов Санта Кроче? Да, так и есть. Но вставать еще очень рано. У этих миноритов скверный обычай звонить к заутрене в полночь, как раз когда так сладко спится. Им-то что, они ложатся спать вместе с курами, а для большинства это очень даже неудобно. Так хорошо еще немножко поспать! Правда, время сна все равно что потеряно, больше того, это как если умрешь, — поэтому лучше встану. Но потом что делать? Мне еще долго скучать до восхода солнца; но я мог бы выяснить, хочет ли со мной поговорить моя Душа. Правда, я начинаю подумывать, не сведет ли она меня с ума, если я буду продолжать все это. Тут не до шуток, ведь, полагаю, все сумасшедшие сходят с ума душой, а не телом; то же, пожалуй, и моя душа сделает со мной, если я так ей во всем доверюсь. Вот она принялась утверждать, что можно быть мудрым и ученым, не зная греческого и латыни; а стоит мне сказать такое современным умникам, как меня осмеют, точно простофилю. Я что-то никогда не слышал, будто можно философствовать на вольгаре, дурачиться — дело другое; и никогда не видел никого, кто бы достиг большой славы, не зная латинского языка; поэтому я не хочу слишком уж доверять моей Душе. Но может быть, я ее плохо понял, и будет, стало быть, лучше, если она захочет немного побеседовать со мной, а я смогу задать ей вопросы. Душа моя, моя дорогая Душа, не поговорить ли нам немножко и сегодня утром?

Душа. Пожалуйста, Джусто. Для меня нет большего удовольствия. Ведь, беседуя с тобой, я сосредоточена на самой себе, не занята теми низкими и презренными понятиями, которые большую часть времени забивают тебе голову, и не должна снабжать тебя жизненными силами для изготовления твоих деревянных башмаков и бочонков.

Джусто. Это меня ни капельки не удивляет, ведь и я этим занимаюсь очень даже неохотно; больше того, нет для меня ничего тяжелее, и если бы проклятая необходимость не заставляла меня это делать, я бы палец о палец не ударил.

Душа. А что бы ты хотел? Пребывать постоянно в безделии?

Джусто. Нет. Я тратил бы время на что-нибудь приятное. Работать-то руками мне и трудно, и неприятно.

Душа. А теперь подумай, что это значит для меня, ведь это еще более противно моей природе, чем твоей.

Джусто. Этого я не знаю. Я одно понимаю: когда Адам согрешил, Бог, отчасти желая его наказать, так же, как он прежде назначил женщине рожать в муках, сказал ему: «Будешь есть хлеб в поте лица своего»,[492] — представляя ему труд как тяжелое и самое трудное, что только можно вообразить.

Душа. Так, так, погляди-ка, постепенно ты соглашаешься с моим мнением. А как ты на днях удивился, когда я тебе сказала: труднее сделать пару деревянных башмаков, чем изучить половину сочинений Аристотеля. Так вот где причина, ты сам себе ее открыл: ведь учение для человека естественно, свойственно ему и приближает его к совершенству, а труд — это наказание.

Джусто. Но ведь и на жизнь надо что-то иметь.

Душа. Правда. Но дело в том, что нужно довольствоваться необходимым и не гнаться за лишним, — оно порождает в человеке массу бесполезных мыслей, заставляет его заниматься земными делами и совсем не дает поднять глаза к небу, откуда изначально сошла его душа и куда она стремится вернуться. И знай, Джусто, наивысшее благо и наибольшая польза, которую можно принести людям в этой жизни, — это приучить их с самого детства довольствоваться немногим; ведь кто так делает, тот живет с наименьшими заботами и большую часть времени весел — если не сказать, всегда весел.

Джусто. Я этому, конечно, верю, поскольку на себе испытал, какое для меня благо довольствоваться тем, что у меня есть, согласуя свои желания со своими возможностями. А если бы я захотел лучше питаться или одеваться, то мне пришлось бы или делать что-либо бесчестное, или стать приживальщиком.

Душа. Большим ученым, Джусто, пришлось бы плохо, если бы у всех людей были подобные желания, ведь тогда ученые остались бы без слуг. Ибо все желания безмерны: и желание почестей, и желание сладко есть и пить и роскошно одеваться, из-за чего человек, который мог бы скромно прожить лет шестьдесят — причем первые десять-двенадцать из них он не разумеет, что делает, а половину остального времени все равно спит, — живет в рабстве и продает ничтожное количество оставшихся ему лет за любую, пусть самую ничтожную цену. Этого в свое время не захотел делать мудрейший философ Диоген, который на вопрос Александра Великого, в чем он нуждается, и обещание предоставить ему все необходимое ответил, что, несмотря на крайнюю бедность, он ни в чем не испытывает нужды. Он попросил Александра лишь отойти, чтобы не загораживать ему солнца, подарить которое было не во власти царя.[493]

Джусто. Зависеть только от себя самого, разумеется, прекрасно, и нужно быть другом синьоров, а не их слугой, хотя и относиться к ним с почтением и подчиняться им всегда как людям, заменяющим на земле Бога. А если желаешь возвыситься, надо делать это достойно, не подхалимствовать и при этом не забывать, что в любом случае ты чего-то да будешь лишен.

Душа. Да ты не жалуйся на свое положение и твердо знай, что в этом мире нет ничего, что бы не заключало в себе какого-нибудь неудобства и не вызывало неодобрения людей. И невозможно найти ни одного человека, который, как ты говоришь, был бы всем доволен.

Джусто. Этот довод я приводил одному моему другу в доказательство того, что все люди примерно в одном и том же положении; я так ему говорил: каждому не хватает лишь одного, и этого-то прежде всего он желает. Несчастный калека, например, хочет стать здоровым, иметь силы зарабатывать на жизнь и перестать побираться. Кто здоров, но беден, хочет, чтобы ему не нужно было работать; у кого есть средства на безбедную жизнь, желает иметь столько, чтобы содержать конюшню с конюхом; а у кого и это есть, хочет получить какое-нибудь почетное звание, добиться превосходства над другими и стать затем князем; князь же стремится навечно сохранить свое звание и никогда не умереть.

Душа. Ну так и не жалуйся на то, что тебе приходится немного работать, раз всем чего-нибудь да не хватает.

Джусто. Если бы мне нужно было мало работать, тогда это доставляло бы мне удовольствие; а работать постоянно, как должен я, потому что у меня почти ничего нет, неприятно.

Душа. Вот ты поступаешь, как все, а скажи-ка мне, чего бы ты желал? Чего тебе не хватает?

Джусто. Пятидесяти дукатов, и тогда я жил бы совсем неплохо.

Душа. Но если бы у тебя это и было, тебе бы все равно чего-нибудь да не хватало, ведь ты же сам сказал: каково бы ни было твое положение, у тебя всегда будет перед глазами то, чего ты еще желаешь, и ты станешь думать, что лишь этого-то тебе недостает, но когда потом ты это получишь, то останешься неудовлетворен и начнешь желать чего-то другого. Как когда-то мудро сказал один ваш флорентиец человеку, которого обуяло безудержное желание купить соседнее имение: «Ты бы лучше подумал, что при всех обстоятельствах у тебя будут какие-нибудь соседи, и после того как ты купишь это имение, тебе придется купить и другое, все из-за того же желания».

Джусто. Я уверен, что у человека любого положения свои заботы, но у одних их больше, у других меньше.

Душа. Но у тебя-то вряд ли их много, если они вообще есть.

Джусто. А почему бы и нет, коли я вынужден жить лишь на заработанное своим трудом, а труд, как я уже сказал, был дан человеку в наказание за его грехи.

Душа. Да. За грехи тех, у кого чрезмерные желания и кому мало того, что подобает их положению, — именно поэтому с Адамом все так получилось. А кто запасается терпением, чтобы пройти предназначенный ему путь жизни, с тем такого не происходит. Что может быть лучше, чем жить трудом своих рук? Подумай, ведь пророк царь Давид, как ты знаешь, называл таких людей блаженными. Пойми наконец, чем больше ты имеешь, тем больше у тебя забот, и намного мучительнее и тяжелее забота о содержании излишнего, чем сладость от обладания им; и чем больше у тебя слуг и работников, тем больше у тебя врагов, как верно заметил философ. Ну да оставим эти рассуждения, — кажется, мы об этом уже достаточно поговорили. Давай вернемся ко вчерашней беседе, которую мы не закончили: из-за нее ты тогда разволновался, считая, что стоит тебе мне поверить, как тебя по моей вине сочтут сумасшедшим, — будто бы ты и так не сумасшедший, как все.

Джусто. Ну вот и новая нелепица. Как тебе это нравится? Ты утверждаешь, что все сумасшедшие?

Душа. Нет, не сумасшедшие, но в каждом есть крупица безумия.

Джусто. Ну, это почти одно и то же.

Душа. Знай, Джусто, все люди немного с придурью. У одного, конечно, ее больше, у другого меньше. Мудрые же от безумцев отличаются тем, что первые это скрывают, а у вторых это явно всем.

Джусто. Ты шутишь.

Душа. Постой, докажу это на твоем примере. Сколько раз, ходя по дому, ты старался ставить ноги на кирпичи, чтобы как-нибудь не коснуться их стыков?

Джусто. Да тысячу раз; а еще я останавливался, чтобы пересчитать балки на потолке, и делал многое другое, что подобает скорее детям.

Душа. Ну, а теперь скажи мне, если бы ты стал проделывать это на улице, разве не побежали бы за тобой ребятишки, как они бегают за сумасшедшими?

Джусто. Честное слово, твоя правда. Не буду больше отрицать, что и у меня есть причуды, — наоборот, отныне признаю справедливость пословицы, которую много раз слышал: если бы безумие причиняло боль, из каждого дома доносились бы крики.

Душа. Скажу тебе больше: ты найдешь в мире очень мало людей, оставивших по себе славу, которые, если хорошенько рассмотреть их жизнь, не проявили бы хоть однажды какое-нибудь чудачество; но поскольку они умели его превознести, их даже за это хвалили. Однако не хочу больше говорить об этом. Вернемся к нашей прежней беседе. Скажи, откуда тебе известно — ведь ты не знаешь латыни и вообще не учился, — что Бог заставил наших праотцев трудиться в возмездие и наказание за их непослушание?

Джусто. Ну, тебе ли этого не знать, ведь ты вместе со мной читала Библию.

Душа. Как же ты ее понимаешь?

Джусто. А почему бы мне ее не понять? Ты что, не знаешь, что она на вольгаре?

Душа. Да, знаю.

Джусто. Так что же ты меня спрашиваешь?

Душа. Чтобы заставить тебя признать то, что ты сейчас сказал. Ну так вот, следовательно, если бы ученые труды, как и Священное Писание, были на вольгаре, ты бы их понял.

Джусто. Да, что касается слов. Но чтобы затем проникнуть в смысл, необходимо другое.

Душа. Достаточно того, что ты испытываешь затруднения не в понимании слов, а в разумении смысла; ведь с теми же трудностями сталкиваются и те, кто читает на греческом или латыни. И не думай, что знание языка означает также понимание всех авторов и всех ученых трудов, написанных на этом языке, — для знания языка необходима помощь наставников и толкователей, но и тогда понять все это можно лишь с большим трудом. И если бы ученые труды были на вольгаре, произошло бы то же самое, но пока с меня довольно того, что знаешь: учеными людей делают не языки, а науки; языки же изучают, чтобы освоить ученые сочинения на этих языках.

Джусто. И все-таки невозможно стать ученым, не зная латыни, на которой описаны все науки. Что ты изучишь на нашем языке?

Душа. Если латынь и богата, так это благодаря римлянам, которые на нее очень многое перевели; а тосканцы виноваты в том, что всегда пренебрегали своим языком, потому он у них и беден.

Джусто. Но может быть, сам язык виноват в том, что он не богат словами и на нем невозможно описать науки?

Душа. Можно придумать новые слова, и постепенно, по мере необходимости, они войдут в употребление.

Джусто. Но разве разрешено создавать в языке новые слова?

Душа. Да, если язык не мертвый; но это могут делать лишь те, для кого этот язык родной.

Джусто. А какие языки ты называешь мертвыми?

Душа. Те, на которых нигде свободно не говорят, как теперь на греческом и латыни. А пишущим на латыни не подобает создавать новые слова, поскольку это не их родной язык.

Джусто. Ну а почему не позволено выдумывать новые слова также чужеземцам, которые знают наш язык?

Душа. Ведь он им не родной, и они не могут придумать изящные слова. Посмотри, какие слова выдумали на нашем языке некоторые современники: medesimita, giovevolezza, marcigione[494] и другие.

Джусто. Так ты не считаешь ошибкой придумывать новые слова для нашего языка?

Душа. Для тех, кому язык родной, это даже похвально. Скажи-ка, как ты думаешь, греческий язык и латынь были с самого начала такими же совершенными и содержали такое же обилие слов, как в пору расцвета, когда на них писали многие замечательные писатели?

Джусто. Нет, я бы не сказал.

Душа. Поверь, ведь из того, чем мы пользуемся, нет ничего, что было бы с самого начала совершенным от природы или благодаря искусству. А будь такое возможно, одно или другое оказалось бы излишним: если бы природа создавала все совершенным, то не было бы нужды в искусстве; а если бы искусство само могло создавать прекрасное, не было бы нужды в природе. Ну, что еще? Разве Цицерон и Боэций[495] не придумали новые слова, когда захотели выразить на латинском языке понятия философии и логики?

Джусто. Они что, заимствовали их у других народов?

Душа. Ты прекрасно знаешь, что именно так.

Джусто. А у кого?

Душа. У греков. Греки же взяли их у евреев, а евреи — у египтян. Неужели ты не слышал, что невозможно сказать ничего такого, что бы раньше уже не было сказано? Но римляне были совсем не такие люди, как теперешние тосканцы, и рассуждали иначе. Испытывая больше любви к своему, чем к чужому, — что не только вполне разумно, но и справедливо, — они изучали чужие языки ради того, чтобы извлечь из них все хорошее и тем самым обогатить свой язык.

Джусто. Мне кажется, они в этом поистине достойны всяческой похвалы.

Душа. Посмотри внимательнее на древних и ты увидишь, что найдется очень мало римлян, которые писали на греческом, однако теперь многие тосканцы пишут на латыни, а ведь это не их язык. Ну, хорошо, пусть пишут, как умеют, в их сочинениях сроду не найдешь того блестящего стиля, какой был у настоящих римлян.

Джусто. За это их можно отчасти простить, поскольку латынь не их язык, как ты говоришь.

Душа. Напротив, их следует вдвойне порицать. Ты не помнишь, что рассказывают о Марке Катоне? Когда он читал какое-то сочинение, написанное Альбином Римлянином на греческом языке, где тот в начале извиняется, что пишет без должного изящества, и оправдывается тем, что он римский гражданин и родился в Италии, а потому весьма далек от греческого языка, Марк Катон не только его не извинил, но даже посмеялся над ним, говоря: «Увы, Альбин, ты предпочел просить прощения за сделанную ошибку, а лучше вовсе ее не делать».[496]

Джусто. И правда, эти доводы столь справедливы, что сам я не мог бы их опровергнуть.

Душа. Видишь ли, римляне старались облагородить свой язык и не меньше стремились перевести на латынь какое-нибудь прекрасное сочинение, чем подчинить своей власти новый город или государство. А чтобы в этом убедиться, прочитай предисловие Боэция к его переводу «Категорий» Аристотеля, где он говорит, что, будучи деятелем политическим (консуляром)[497] и далеким от участия в военных действиях, постарается просветить своих сограждан с помощью науки и считает, что, обучая их теперь премудростям греческой учености, полезен не менее, чем те, кто покорил какой-нибудь город или провинцию Римской империи.

Джусто. Какие великие души, какие святые мысли, вот слова, достойные римского гражданина! Ибо истинная обязанность граждан — всегда любым способом быть полезными родине, которой мы обязаны не меньше, чем нашим собственным отцам и матерям!

Душа. Поэтому их язык ныне столь высоко ценится, что тому, кто вступил в прекрасную область наук и хочет их познать, необходимо сначала изучить латынь. А если бы наши тосканцы таким же образом перевели науки на наш язык, тогда тому, кто желает учиться, не пришлось бы тратить четыре или шесть первых и лучших лет на изучение языка, чтобы затем с его помощью перейти к наукам; кроме того, изучение наук пошло бы куда легче, и мы чувствовали бы себя в них увереннее. Ведь тебе следует знать, что чужой язык невозможно выучить так, чтобы владеть им как своим родным, и кроме того, на нем никогда не говорят столь же уверенно и с такой же легкостью. А если ты мне не веришь, вспомни о знакомых тебе людях, изучающих латынь: когда они говорят на ней, создается впечатление, что им приходится выучивать каждое слово, и говорят они с большим трудом и очень медленно.

Джусто. Ты права. Римляне, несомненно, прекрасно переводили на свой язык множество замечательных произведений, так что желающий их понять вынужден был изучить латынь, и таким образом она распространялась по всему свету.

Душа. И они делали не только это; в пору своего владычества над миром они также чуть ли не насильно заставляли выучивать латынь большую часть покоренных народов.

Джусто. А как они этого добивались?

Душа. Они приняли закон, по которому ни один посол не мог быть выслушан в Риме, если не говорил на латыни, а также все судебные процессы в разных странах, находившихся под их властью, велись на латыни, и судебные документы должны были составляться на языке Рима. Поэтому вся провинциальная знать, все адвокаты и поверенные вынуждены были изучать латынь.

Джусто. Ну, меня больше не удивляет, что Рим достиг такого величия, если он и в другом действовал так же.

Душа. Это я обсуждать с тобой не буду, — ведь все прекрасное, заимствованное ими отовсюду, свидетельствует о том же.

Джусто. Какой похвальный обычай, вот граждане, истинно любящие свою родину!

Душа. Этот обычай, Джусто, был не только у римлян, но и у всех других народов. Сколько бы ты ни искал, ты вряд ли найдешь хоть одного еврея, который писал бы на египетском, грека, который писал бы по-еврейски, латинянина, который, как я тебе говорила, писал бы по-гречески. А если такие были, то их очень мало.

Джусто. Ну так откуда тосканцы взяли обычай писать на грамматике?[498] Воспользуюсь твоим выражением.

Душа. Причина в их чрезмерном самолюбии, а не в любви к родине и своему языку. Поступая так, они считали, что кажутся более значительными.

Джусто. Значит, они ведут себя, как тот медик, который меня когда-то пользовал? Чтобы прослыть ученым, он прописывал мне какие-то снадобья с такими странными названиями, что я приходил в неописуемое изумление. Помню, однажды утром он прописал мне невесть какое средство от нарыва, — ну, помнишь, какой у меня был нарыв. В рецепте упоминались составные части, которые он называл так: rob, tartaro и altea; я думал, что за ними мне придется послать на Новые острова. А потом выяснилось, что первое — это густой виноградный сок, второе — винный осадок, а третье — мальва.

Душа. Да, Джусто, ты попал в самую точку, весь мир, если хорошенько приглядеться, не что иное, как сборище мошенников. Но если бы тосканцы перевели науки на свой язык, ничуть не сомневаюсь, что в кратчайший срок их язык приобрел бы такую славу, какой он никогда не имел, ведь и сейчас видно, что он всем нравится, его любят и ценят за природные качества и красоту. Чужеземцы этого подчас не понимают и, желая излишне обогатить, лишь портят его, и с языком происходит то же, что с красавицей, которая считает, что украшает себя косметикой, а на самом деле только портит свою внешность.

Джусто. Как это может быть?

Душа. Скажу тебе. Стремясь украсить наш язык, чужеземцы заключают фразу клаузулами, подобными латинским, но тем самым лишь вредят изяществу и природному порядку, в которых и заключается красота нашего языка. Больше того, они берут слова, всего несколько раз употребленные Боккаччо и Петраркой, и чем реже употреблялись эти слова, тем прекраснее они им кажутся, например: guari, altresi, sovente, adagiare,

soverchio и другие. А поскольку им, естественно, неизвестно ни истинное значение этих слов, ни их подлинное звучание, то они суют их куда ни попадя, очень часто совсем не к месту, и таким образом лишают их природной красоты.

Джусто. Думаю, если они в другом не могут подражать языку Боккаччо и Петрарки, им можно повторить слова Пиппо ди сер Брунеллески, обращенные к Франческо делла Луна.[499] Тот, оправдываясь за свой архитрав над лоджией дельи Инноченти,[500] который пригнул ее чуть не до земли, сказал, что сделал это по образцу архитрава в храме Сан Джованни.[501]На это Пиппо ответил: «Ты подражал ему как раз в плохом». Но если флорентийский язык столь совершенен, как ты уверяешь, отчего же многие так сильно порицают тех, кто на него что-нибудь переводит?

Душа. А какие они приводят доводы?

Джусто. Говорят, что флорентийский язык не готов к этому и не достоин, чтобы на него переводили возвышенные сочинения, будто бы в переводе умаляется их слава, и они принижаются.

Душа. Все языки по причинам, которые я раньше тебе изложил, способны выражать понятия и нужды тех, кто на них говорит: такими их делают те, кто ими пользуется. Так что не ссылайся на пустые отговорки.

Джусто. А почему же они говорят, что сочинения, переведенные на вольгаре, принижаются, а их слава умаляется?

Душа. По той причине, о которой я говорила тебе прошлый раз и которая повлекла за собой столько бед, — из-за проклятой зависти и желания иметь репутацию значительных людей.

Джусто. Ты безусловно права. Помнится, на днях я оказался в обществе каких-то ученых, и кто-то упомянул, что Бернардо Сеньи перевел на вольгаре «Риторику» Аристотеля,[502] а другой сказал, что тот совершил огромную ошибку. Когда же у него спросили, почему, он ответил: «Потому что негоже любому простолюдину знать то, что ученый вынужден добывать себе долгие годы ценой великих усилий из греческих и латинских книг».

Душа. О, эти слова не достойны христианина — да что там, даже любого человека! Ведь известно, как мы должны любить всех и помогать друг другу, причем душе больше, чем телу, а душе трудно принести большее благо, чем облегчить ей способ понимания.

Джусто. Наберись терпения. Я припоминаю, что говорят и другие.

Душа. А что именно?

Джусто. Говорят, что переведенное с одного языка на другой теряет прежнюю силу и красоту.

Душа. Это оттого, что во всяком языке есть свои шутливые слова и своеобразные выражения, которых нет в другом, и кстати, в тосканском их, наверное, больше, чем в прочих. Кто хочет в этом убедиться, пусть прочитает те места, где Данте и Петрарка повторяют сказанное каким-нибудь греческим или латинским поэтом, и тогда увидит, что во многих случаях они превзошли древних и лишь изредка уступили им.

Джусто. Да, но в переводах следует больше заботиться о смысле, чем о словах.

Душа. Знаю, что переводят ради наук, а не для того, чтобы показать силу или красоту языка; а если бы было иначе, римляне, считавшие свой язык самым прекрасным в мире, не стали бы переводить сочинение карфагенянина Магона[503] и многих других на свой язык. Точно так же и греки, настолько гордившиеся и кичившиеся своим языком, что все другие языки, например, египтян и халдеев, называли варварскими. Тем не менее в переводе следует стремиться, помимо сохранения максимальной точности, выражаться как можно красивее, и поэтому необходимо, чтобы тот, кто переводит, хорошо знал оба языка, а также свободно владел тем предметом и науками, из которых переводит, для того чтобы выражаться правильно и красиво на своем языке; ведь если говоришь на одном языке, а подражаешь выражениям другого, то теряется красота и изящество. Если бы все эти правила соблюдались, к переводу, возможно/не относились бы так неодобрительно.

Джусто. Ученые говорят еще, что переводы делают без согласия автора.

Душа. Как так можно говорить? Ведь все и записывается-то лишь для того, чтобы быть сохраненным в письменном виде и не пропасть, как устное слово, а стать известным всем людям.

Джусто. Стало быть, ты полагаешь, что перевод ученых сочинений на наш язык — хорошее дело, да?

Душа. Даже утверждаю, что не может быть ничего более полезного и славного, поскольку большинство ошибок порождено невежеством; и государи должны были бы заботиться об этом, ибо они как бы отцы народов. А отцу пристало не только направлять детей, но учить и наставлять их. Впрочем, если они не желают делать все это, то должны были бы, по меньшей мере, делать необходимое.

Джусто. А что именно?

Душа. Соблюдать законы как божественные, так и человеческие.

Джусто. Так какую же пользу это принесет людям?

Душа. Как какую пользу? Насколько больше люди бы почитали и оберегали сочинения, связанные с христианской религией, если бы начали читать их с детства и постепенно их осваивали, как принято у евреев. А это невозможно делать, не переведя хорошо и красиво эти сочинения на вольгаре.

Джусто. Неудивительно, что евреи так хорошо умеют говорить о том, что касается их законов. Пусть будет стыдно христианам, которые обучают своих детей чтению по торговым письмам или по каким-то легендам, которые не дают никаких знаний. А ведь они должны были бы в первую очередь знакомить их с христианским учением, поскольку то, что познается в первые годы жизни, обычно лучше всего сохраняется в памяти.

Душа. А кроме того, куда с большим почтением и вниманием слушали бы тогда богослужения, если бы понимали, о чем там идет речь.

Джусто. Да, конечно.

Душа. Скажи, какое благоговение и душевное расположение может быть у людей, славящих Бога, если они не понимают того, что говорится в церкви? Ты же знаешь, говор сорок и попугаев называется не языком, а звукоподражанием, только потому что птицы не понимают того, что говорят. Ибо говорить — это по существу произносить слова, обозначающие разные понятия, и понимать то, что говоришь. Поэтому наше чтение и пение псалмов, при котором мы не понимаем того, что произносим, сходно со стрекотом сорок или с болтовней попугаев. И я не могу найти другую религию, кроме нашей, где было бы так заведено, ибо евреи прославляют Бога на еврейском, греки — на греческом, славяне — на славянском, латиняне — на латинском, благодаря святому Иерониму, который как истинный патриот своей родины перевел им все на их язык.[504]

Джусто. Конечно, Душа моя, я согласен с тобой.

Душа. Как же иначе, ведь то же высказал еще апостол Павел в письме коринфянам, которые должны были совершать некоторые свои богослужения на еврейском: «Как будет неграмотный человек говорить "аминь" на ваше благословение, если он не понимает, что сказано? И какую он из этого извлечет пользу?»[505]

Джусто. А почему получилось так, что это не было сразу переложено с еврейского на вольгаре?

Душа. Из-за того, что в Италии перемешалось множество варварских племен, и в те времена лишь латынь была всем понятна. И посмотри, ты не найдешь в те времена ни одного сочинения, которое не было бы написано на том же языке, что и Священное Писание. Но довольно о божественных законах. Теперь перейдем к человеческим. Если они должны направлять людей, а те, в свою очередь, жить согласно с их установлениями, что хорошего, если они написаны на языке, понятном лишь единицам? Римляне, создавая законы, многое взяли у греков, однако записали их на своем языке; точно так же поступали Ликург, Солон[506] и другие, давшие законы всей Греции; они сделали это не на каком-нибудь другом языке, а на языке своего народа.

Джусто. Ну, если, судя по твоим словам, законы так необходимы, почему же их — как священные, так и гражданские — не переводят на вольгаре?

Душа. Из-за скупости священников и монахов, которым для их роскошной жизни мало той доли десятины,[507] которую им определил по закону Бог, и поэтому они держат законы в тайне и продают их понемногу, как говорится, в розницу и по своему произволу, пугая людей массой лживых угроз, которые не звучат в законе так, как они их толкуют. В результате они отобрали у бедных мирян больше половины того, что те имели.

Джусто. К этому злу, мне кажется, причастны не только священнослужители, но все; больше того, нет человека, который не думал бы о том, как лучше вытянуть деньги из чужой мошны и положить в свою. Совершенно верно, священники, монахи и нотарии, делающие это с помощью слов, могущественнее прочих.

Душа. Увы, это не удавалось бы им так легко, если бы люди лучше знали Священное Писание, чем теперь. А причина, почему не переводят человеческие законы, также заключается в нечестности многих ученых и адвокатов, желающих продавать то, что принадлежит всем; а чтобы делать это успешнее, они выискали весьма странное оправдание, что-де договоры нельзя заключать на вольгаре, а можно только на их прекрасной латыни, которую они и сами-то плохо понимают, а другие и того меньше. И я, конечно, удивляюсь, как это люди так долго терпели подобные вещи, под прикрытием которых можно легко обманывать.

Джусто. И еще как легко! Было бы, разумеется, намного полезнее, если бы договоры заключали на нашем языке, ведь тогда люди понимали бы то, что делают, а свидетели понимали бы то, что должны засвидетельствовать. И тогда составляли бы весь текст, а то они записывают только имена собственные и потом вставляют их в протокол по собственному произволу, прибавляя к каждому слову «и так далее», а это, думается мне, не что иное, как ловушка, потому что людям, не понимающим, о чем речь, достаточно сказать лишь «да», не учитывая связанных с этим обстоятельств. А затем из-за этого возникает множество тяжб.

Душа. Вот почему, думаю, адвокаты так и делают. Поэтому хочу сказать тебе, что у нас не меньше оснований жаловаться на священников и адвокатов, чем у подданных жаловаться на своих государей в случае, если те вздумают торговать водой и солнцем.

Джусто. Об адвокатах разрешаю тебе говорить все, что угодно. Но о священниках и монахах дурно не отзывайся, ведь, как я от них самих знаю, мирянам не пристало их упрекать.

Душа. Вот одно из тех мнений, которые все почитают за истинные, ибо не имеют никакого понятия о Священном Писании. Скажи-ка, разве все мы не дети Божьи, а следовательно — братья Христовы?

Джусто. Да, это так.

Душа. А братья разве не равны между собой постольку, поскольку они братья?

Джусто. Да, равны.

Душа. Следовательно, мы равны как христиане и дети Божьи, а одному брату можно упрекать другого.

Джусто. Верно. Но они облечены званием священнослужителей, которое возвышает их над нами.

Душа. Но какое звание может быть больше, чем дети Божьи? Ты хочешь, чтобы слабый свет затмил яркий? Ведь христианин более высокое звание, чем священнослужитель или государь: последние — должности, данные Богом, — делают людей слугами Божьими; а ты знаешь, что большего стоит быть сыном государя, чем его слугой.

Джусто. Стало быть, я стою больше, чем папа.

Душа. Нет. Ведь и он в первую очередь христианин, как ты, и в этом вы с ним равны; но затем, поскольку Бог специально избрал его Своим слугой, он в некотором смысле становится выше тебя. Поэтому ты обязан почитать его как вышестоящего, но тебе не запрещается порицать его за ошибки, которые он совершает как человек и христианин, лишь бы ты делал это с почтением, продиктованным любовью и милосердием к ближнему. А подтверждает это пример апостола Павла, который признается, что порицал Петра, старшего для него, поскольку тот был достоин порицания.[508]

Джусто. По правде говоря, твое мнение мне по душе, но я не хочу говорить об этом: ведь, помимо власти, у пап есть еще и сила, и кроме того, они начинают применять оружие, видя, что их отлучения больше не действуют, как в ранней Церкви; ведь прежде, когда человека проклинали, он тотчас же чудесным образом падал замертво или его уносили бесы.

Душа. Конечно, если бы у них не было другого оружия, кроме проклятий, с ними бы поступали, как тот солдат с одним монахом. Чтобы одеться, солдат отобрал у него половину сукна, полученного как милостыня, а когда монах стал ему угрожать, что потребует у него сукно в день Страшного суда, он отнял у того и остаток со словами: «Раз мне так не скоро платить, я возьму еще и это».

Джусто. Увы! Стало быть, они не могут совершать и другие чудеса, которые совершали прежде?

Душа. Хорошо ответил святой Фома Аквинский папе Иннокентию,[509]когда тот, пересчитывая лежащие перед ним деньги, заметил: «Видишь, Фома, Церковь не может больше сказать, как говорила прежде: "Argenturn et aurum поп est mihi"».[510] Фома Аквинский ответил: «А также и "Surge et ambula"».[511]

Джусто. Да ты столько всего знаешь, Душа моя, что я в полном изумлении; ты намного ученее и достойнее, чем я думал. Но скажи, как ты ухитрилась узнать все это без меня, — ведь, как ты утверждала, мы с тобой единое целое, и пока ты со мной объединена, ты не можешь действовать без меня.

Душа. Джусто, это слишком долго объяснять; я хочу отложить это до другого раза, поскольку уже день и тебе пора идти по своим делам.

Джусто. Увы, ты права, уже совсем рассвело. Как же быстро бежит время! Человек этого и не замечает, если занят чем-нибудь или беседует о том, что ему по душе.

Беседа шестая

Душа. Иной раз, размышляя про себя о том, какое удовольствие должны вкушать блаженные души, когда они, по благой милости Господа отделившись от своих тел, возвращаются на свою небесную родину, чтобы насладиться созерцанием первой и высшей истины, я нисколько не удивляюсь тому, что апостол Павел — который частично вкусил этого удовольствия, когда был восхищен на третье небо[512] — сказал, что не желает ничего другого, как лишь, освободившись от тела, быть со Христом. И наводит меня на эту мысль великое наслаждение, которое я ощущаю, когда изредка, немного освободившись от помех, доставляемых телом, как сейчас, имею возможность с помощью света, который даровал мне мой Господь, создавая меня по Своему образу и подобию, рассматривать природу стольких прекрасных и разнообразных земных существ, составляющих и украшающих этот мир, а затем с их помощью воспарять, созерцая небесные и божественные создания. Поэтому часто я говорю сама себе: «Какое же великое удовольствие должны получать те души, которые всем существом стремятся к созерцанию божественных сокровищ, если столь велико мое удовольствие от созерцания тех немногих понятий, которые у меня есть и о небесных, и о земных созданиях!» А ведь я не целиком стремлюсь к этому, ибо силы, тем временем занимающиеся пищеварением и прочими операциями, необходимыми для сохранения моего тела, столь тесно со мной связаны, что не могут мне не мешать. Правда, природным теплом от переваривания пищи они способствуют тому, чтобы к голове поднимались испарения, которые, затем сгустившись, связывают чувства и порождают сон; поэтому я имею возможность уединиться, как теперь. О, поистине блаженны души, мало занимающиеся мирскими делами и призраками, запечатленными в их воображении чувствами, — они пребывают в довольстве самими собой! Нет, разумеется, ничего удивительного, если они подчас прозревают грядущее; поэтому люди их премного прославляют и считают героями, полубогами и божественными существами. Но увы! Не могу больше предаваться этим сладким и приятным мыслям; я же чувствую, что природное тепло до такой степени поглотило и истощило испарения, насылающие сон, что Джусто скоро проснется. Ну так вернемся к нашим обычным обязанностям; и если он не захочет занять меня чем-нибудь другим, немного побеседуем с ним, как обычно.

Джусто. С какой радостью и удовольствием я немножко поспал! Не могу сказать толком, сон или что другое, пока я спал, доставило мне такое удовольствие. Не знаю, испытывал ли я когда-нибудь в жизни подобную радость.

Душа. Джусто, будь мне благодарен, что сегодня во время сна ты запасся такой бодростью, ведь я была тому главной причиной. Правда, и ты мне в этом помог, потому что вчера вечером мало съел.

Джусто. Моя дорогая Душа, я очень и очень тебе благодарен. Но скажи мне, как ты оказалась тому главной причиной?

Душа. Пока ты был связан сном, мне не мешало ни излишнее количество пищи, ни наше обычное занятие; я уединилась и стала сама с собой negoziare, предаваться некоторым размышлениям, порожденным во мне твоими чувствами.

Джусто. Остановись и, прежде чем продолжать, скажи, что значит negoziare, я этого слова не понимаю.

Душа. Negoziare значит заниматься чем-либо, прилагая к этому все усилия; и этот глагол происходит от понятия, которое латиняне обозначали словом negotium, а на нашем языке оно звучит как faccenda.[513]

Джусто. В таком значении это слово, должно быть, употребляется совсем недавно; что-то не припомню, чтобы когда-нибудь его слышал.

Душа. Да. Но разве я тебе не говорила, что постепенно языки совершенствуются и по мере надобности изобретают новые слова.

Джусто. Начинаю этому верить.

Душа. Так пусть ученые не утверждают, что-де невозможно перевести науки на наш язык из-за того, что в нем нет многих слов, необходимых для того, чтобы их выразить. Ибо такие слова заново создадут в языке, как это уже было со словами, обозначающими повседневные понятия.

Джусто. Хорошо. Продолжай свои рассуждения!

Душа. Итак, я тебе сказала, что, будучи свободна от твоих помех, углубилась в эти познания и чувствовала такое удовольствие и наслаждение, найдя себе столь мирный приют, что не только сама была счастлива, но и тебя сделала счастливым. Вот почему у тебя был такой спокойный и мирный сон, который ты хвалил.

Джусто. Ну что же, если делать это в твоих силах и ты меня любишь, как утверждаешь, почему же ты не даешь мне возможность всегда спать так же хорошо и столько, сколько мне необходимо?

Душа. Потому что вражда, существующая между нами или, лучше сказать, природная противоположность весьма часто не позволяет мне этого делать.

Джусто. Как же так?

Душа. Как?! Я сейчас не хочу говорить о тех помехах, которые вызывают в органах излишки в еде, питье, трудах или тысяча других страстей. Но скажи вот что: сколь часто, принуждаемая твоей вожделеющей частью, я уступаю и позволяю тебе делать вещи, прямо противоположные моей природе? А когда я вижу, что мною руководит низменная склонность, я впадаю в такое неудовольствие, что и ты это ощущаешь; вот наш союз и превращается в постоянную битву, которая никогда не дает никому из нас покоя. А ведь если бы ты послушался и позволил мне применять узду, как это положено, мы бы жили в таком согласии, что и исходящие от меня действия, и берущие в тебе начало, а также и те, что для нашего сохранения даны нам от природы, очень легко привели бы к цели.

Джусто. Ты несомненно права. Вот я и стал подумывать, не попросить ли тебя дать мне какой-нибудь совет и наставление: что делать, чтобы мы долго сохраняли наш союз и, насколько возможно, с наименьшими неудобствами и неудовольствием. Я, конечно, понимаю, что совсем без трудностей невозможно, ведь иначе в этой жизни ничего не будет происходить. Но прежде чем ты это сделаешь, я бы желал, чтобы ты избавила меня от сомнения, которое меня очень мучит и оставляет в нерешительности: а именно — я уже спрашивал тебя прошлым утром — как ты узнаешь все это без меня?

Душа. Это трудный вопрос, и уже многие, которых все почитали за мудрецов, споткнулись на нем, впав в огромные ошибки. Поэтому, наверное, было бы лучше, если бы ты и не пытался это узнать, ибо знание того, что знать не обязательно, порождает много недоразумений. Тем не менее для твоего удовольствия скажу тебе о существующих мнениях; но хочу, чтобы ты не останавливался на своем рациональном рассуждении, хоть как-то им удовлетворившись, а подчинил свое желание установлениям христианской религии, которая, движимая более ярким и надежным светом, чем человеческая мудрость, в отличие от нее, никогда не ошибалась.

Джусто. А что это за свет?

Душа. Священный свет веры, явленный Богом миру из уст Его слуг и, наконец, из уст Его святого Сына, — это путь, истина и свет миру. Бог явил нам этот свет, чтобы разумные создания могли с его помощью достичь своего совершенства, которое, естественно, заключается не в чем ином, как в созерцании первой неизреченной истины.

Джусто. Отныне я готов и при всех этих, и при других моих действиях делать только то, чего ты пожелаешь.

Душа. Хвала старости! Она так охладила твою кровь и ослабила силы, что ты, отказавшись от мирских удовольствий, дошел до нынешнего образа жизни. Так что можно сказать — как говаривал один наш гражданин — скорее грех оставил тебя, чем ты его.

Джусто. Пусть будет так, как ты желаешь, не хочу это с тобой обсуждать.

Душа. Вот еще почему я стремлюсь к тому, чтобы ты вернулся к благодетельной жизни: ведь хотя ты по необходимости стал жить благонравно, рабский страх — назову это так — может еще в один прекрасный день, по Божией благодати, превратиться в сыновнюю любовь. И у тебя будет не меньшая заслуга перед Богом, чем перед людьми.

Джусто. Трудно помешать молодости и другим возрастам не следовать по их пути, а кто не делает этого в молодости, делает в старости. То же происходит и с птицами, которые не перестают петь в мае, а продолжают и в сентябре. Но не будем больше это обсуждать; развей мои сомнения, о которых я тебе говорил.

Душа. Хотя было много мнений так называемых мудрецов, которые исследовали, каким образом я познаю и понимаю вещи, их можно легко свести к двум наиважнейшим школам, говорившим и писавшим обо мне: одну из них составляют те, кто полагает, что я бессмертная и во всем божественная и что меня создал великий всеблаженный Бог и вдохнул в тебя, — главой их был Платон вместе с другими членами Академии.[514]А вторую школу составляют те, кто полагает, что я была порождена вместе с телом, — главой этой школы был Аристотель со своими перипатетиками,[515] хотя он и говорил так темно, что из его слов нельзя однозначно понять, считает он меня бессмертной или смертной; он этим угождает и нашим и вашим, и в результате среди его единомышленников одни считают меня бессмертной, другие — смертной.

Джусто. И как же это ему удается?

Душа. Сейчас скажу. Тебе приходилось когда-нибудь слышать, как кто-нибудь просит у другого совета, жениться или нет? И когда первый говорит: «Она красивая», второй отвечает: «Женись», а когда он говорит: «Она плохой крови», тот отвечает: «Не женись», но если второй добавляет: «Зато у нее хорошее приданое», тот повторяет: «Женись», а если первый потом говорит: «Она немножко гордячка», тот вновь отвечает: «Не женись». Так он долго говорит то «да», то «нет», в зависимости от новых доводов, которые выставляет ему первый. То же самое проделывает со мной Аристотель; ведь, когда он рассматривает меня в единстве с телом, то говорит, что я смертная, а когда рассматривает меня как деятельный разум, способный действовать независимо от тела, говорит, что я бессмертна. В конце концов, кто читает Аристотеля, всегда сомневается, смертна я или бессмертна.

Джусто. Возможно, он и сам в этом сомневался.

Душа. Безусловно. Он поступил так, как обычно поступают все, любящие мирскую славу больше, чем истину. Когда они чего-либо не знают, то, чтобы не уронить свое достоинство, не признаются в этом и говорят невнятно, чтобы люди думали, что они не хотят этого говорить, и не догадались, что они этого не знают.

Джусто. Ах, как много зла приносит нередко мирская гордыня!

Душа. И какого зла! Ты только подумай о религии: так называемые теологи, чтобы не признаваться в том, что через посредство природного света они не понимают чего-то, имеющего отношение к вере, принялись обращать неверующих в веру с помощью доводов философии, а философия совершенно противоположна вере, так как подчиняется порядку и законам, в то время как вера во всем превосходит природу и выходит за ее пределы.

Джусто. О ком ты говоришь?

Душа. Это те, кого в народе зовут схоластами;[516] с помощью своей учености они доискивались причины всего, что создал Бог.

Джусто. Удивительно, как это Он в один прекрасный день не разгневался на них.

Душа. Но ведь Он — высшая благодать.

Джусто. А я вот не знаю такого государя, который бы не разгневался на своего слугу, если бы тот попытался узнать причину его поступков. Это ведь все равно что призвать Бога к ответу. Но скажи, пожалуйста, это те самые теологи, которые принадлежат к парижской школе?[517]

Душа. Именно они, ты правильно сказал.

Джусто. Да, они этим без конца занимаются. Продавец книг Бартоло, мой кум, сказал мне, что ничего больше не может продать, и он запаковал книги, сделав чуть не сто тюков, которые с удовольствием обменял бы на чистую бумагу и дал бы еще что-нибудь в придачу.

Душа. Хвала лютеранам, которые, доверяя лишь Священному Писанию, заставили людей вернуться к чтению Писания и оставить бесконечные споры.

Джусто. Ну, вот видишь, правильно говорится: не было бы счастья, да несчастье помогло. Но пока оставим это и вернемся к нашей беседе.

Душа. Из тех двух школ, о которых я тебе говорила, Платон, считавший меня бессмертной и божественной, сказал, что, раз я почти все понимаю, я была создана Богом полной многих знаний ab aeterno;[518] а когда затем, спустившись с неба, я вселилась в тебя — ведь Бог предписал, чтобы я очистилась от пятен, которые у меня были, — я все забыла. А потом благодаря наставникам и упражнениям в науках ко мне вернулась память о знаниях; таким образом, он утверждал, что наше учение — это припоминание, а не узнавание нового.

Джусто. Знаешь, а это мнение очень даже мне нравится.

Душа. Послушал бы ты доводы, которые он приводит для доказательства этого! Ведь их так много, что они убедили Оригена[519] и многих других христианских теологов, а еще Августина,[520] когда он писал толкование на книгу Бытия, хотя потом он отрекся от этих взглядов.

Джусто. И Ориген потом передумал?

Душа. Нет, насколько известно.

Джусто. А что, он тоже говорил, что вы были созданы Богом ab aeterno, да?

Душа. Да. И что мы были по виду ангелы. Это мнение Церковь потом осудила как еретическое и ошибочное.

Джусто. Ты мне сейчас напомнила нашего соседа, который говорил, что наши души — это ангелы, которые не присоединились ни к грешникам, ни к служителям Бога, а остались между ними; и затем их вселили в нас, чтобы они определились, следовать им добру или злу. Об этом мнении моего соседа не было известно при его жизни, но после смерти обнаружили это в его книгах; поэтому прах покойного выкопали из земли и похоронили за пределами церковного кладбища.

Душа. А кто это был?

Джусто. Неужели ты его не помнишь? Маттео Пальмиери. Но скажи-ка, как ты думаешь, был он за это осужден на вечные муки?[521]

Душа. Нет, я так не считаю; ведь даже и придерживаясь этого ошибочного мнения, он был богобоязненный, благочестивый, любил ближнего, ты же сам, должно быть, помнишь; в этом ведь и заключается вся христианская религия. Так что вряд ли человек такого доброго и мягкого нрава, лишь из-за того, что придерживался подобного мнения, которое к тому же представляется не противоречащим славе Божией, был осужден на вечные муки. Тем более, ведь он не думал, что ошибается, и всегда был готов в случае необходимости согласиться с обратным; он это открыто признает в своих сочинениях.

Джусто. Так ты, стало быть, не хочешь сказать, что как тело его было извлечено из земли по приказу тогдашнего главы флорентийской Церкви, так и душа была отослана в ад?

Душа. Горе бы нам, если бы в их власти было отсылать нас в ад; ведь, как они утверждают, в их власти извлекать души из чистилища, тем не менее они извлекают лишь тех, кого им заблагорассудится, и делают это за определенную мзду; точно так же они отправили бы в ад все души, которые им не повинуются, какими бы они ни были.

Джусто. До чистилища мне мало дела, ведь надо купить буллы, чтобы вызволить кого-нибудь оттуда.[522]

Душа. Буллы больше не дают, ведь хотя они позволили священникам накопить много денег, они принесли им такой большой вред, что пришлось прекратить это дело.

Джусто. Какой вред?

Душа. Откуда же еще произошла лютеранская ересь, принесшая им не только вред, но и величайший позор? Скажу только о человеке, который взял буллу, чтобы спасти из чистилища душу отца. Он предложил им флорин, а как только булла оказалась у него в руках, пустился наутек, говоря: «С меня довольно того, что он вышел из чистилища; я не думаю, что вы настолько жестоки, что из-за одного флорина захотите поместить его обратно в ад».

Джусто. Послушай, это похоже на историю с буллой, которую выкинул Карло Альдобранди с францисканскими монахами. По завещанию своего дядюшки он должен был каждый год давать им по два флорина на поминальную службу. И вот, когда при Юлии[523] произошло отпущение грехов, производить которое были назначены сказанные монахи, и было разрешено давать индульгенцию на освобождение душ из чистилища, Карло взял одну индульгенцию для своего дядюшки и попросил монахов написать своей рукой его имя. А когда потом они пришли за двумя флоринами, причитавшимися им по завещанию, он сказал, что больше платить не обязан: ведь если дядюшка в раю, он в этих флоринах не нуждается, если в аду — ему нет спасения, а из чистилища они сами его вызволили; и показал им индульгенцию, написанную их собственной рукой. Но оставим этот разговор, потому что я не хочу больше порицать Церковь.

Душа. Эх, Джусто! Ты бы так не сказал, когда бы знал, что Церковь — не что иное, как общность добродетельных христиан, любимых Богом, а не тех наместников, которые ходят повсюду и всех обирают, или монахов, которые сумели избавиться от трудов — этого Божиего наказания, и предпочли заняться инквизицией скорее для того, чтобы не похудеть, жить в свое удовольствие и не просить милостыню. Но довольно того, что сказал об этом Данте:

Предвечная любовь не отвернется, И с тех, кто ими проклят, снимет гнет.[524]

Джусто. Не знаю... Сам я думаю, что плохо не быть похороненным в освященной земле.

Душа. Эх, Джусто! Ясно видно, что ты тело, ведь ты думаешь только о том, что связано с телом. Как ты не замечаешь, что это установлено ими скорее для их собственной пользы, чем для нашего блага?

Джусто. А какая им от этого польза?

Душа. Как какая польза? Они заставляют золотом оплачивать погребение. Когда Понтано[525] рассматривал этот вопрос, он обычно говаривал, что христиане — самый несчастный и бедный народ, который только есть на свете, поскольку им приходится покупать все вплоть до земли, где их погребают.

Джусто. Но у них же это называется делом милосердия, в то время как должно было бы называться прибыльным делом.

Джусто. Хорошо говорил фра Суккьелло, что дел милосердия всего шесть; и в своих проповедях он поощрял людей кормить голодных, одевать тех, кому нечего надеть, и поощрял их к другим милосердным деяниям. «А о погребении мертвых, — говорил он, — я ничего не скажу; кто не хочет их погребать, пусть держит в доме». Но оставим все эти рассуждения; закончи то, что ты начала говорить.

Душа. Хорошо. Будь же внимателен. Аристотель вместе со своими последователями, которые, кажется, считают меня смертной, говоря, что я была рождена вместе с тобой и не могу действовать без тебя, утверждают, что я сама по себе ничего не знаю, а в состоянии узнавать лишь с помощью некоего света, который есть во мне: они называют его действующим разумом, посредством его я и узнаю некоторые вещи, познаваемые благодаря их собственной природе: например, одно и то же одновременно не может быть и не быть, и другие вещи, которые они называют первыми началами, а Данте называет их первыми знаниями; при помощи их, как они считают, я и познаю затем все остальное. Поэтому если бы ты придерживался мнения Аристотеля, то не смог бы никогда понять, как я могу без тебя знать это; а присоединясь к мнению Платона, ты бы избег всяческих трудностей.

Джусто. Что же мне делать? Если ты мне не растолкуешь, я останусь в большем недоумении, чем прежде, не зная, какое из этих двух мнений правильнее.

Душа. Не удивляйся! Ибо такова человеческая мудрость; и все, кто хочет продвигаться лишь при ее свете, чем больше познают, тем меньше знают, все больше сомневаются и теряют покой. Это превосходно выразил Соломон, сказав: «Кто умножает познания, умножает скорбь».[526]

Джусто. Хорошо. Каким же образом могу я удовлетворить мое желание?

Душа. Прибегни к свету веры, как я тебе давно советую.

Джусто. Но это все равно что впасть в еще большие сомнения.

Душа. А почему?

Джусто. Ведь то, что относится к вере, по твоим словам, еще больше превосходит пределы нашего знания, чем природные вещи.

Душа. Да. Для того, кто стремится понять это при помощи природного света, как я тебе раньше говорила, а не для того, кто идет к вере при свете сердечной простоты.

Джусто. А откуда берется этот свет?

Душа. Нужно готовиться принять его, напрягая все человеческие силы, а затем, как делали апостолы, просить о нем Бога. А Он, сказавший нам: «Просите, и дано будет вам»,[527] — не преминет дать нам свет.

Джусто. А какая должна быть подготовка?

Душа. Прежде всего надобно убедить себя, что есть Ум, который знает больше, чем мы, и могущественнее нас; и если мы не понимаем, как можно что-либо сделать, из этого не следует, что сделать это невозможно.

Джусто. Поистине, было бы величайшей самоуверенностью, если не глупостью, сказать: «Я этого не понимаю и не знаю, как это сделать, значит, этого не может быть».

Душа. Однако многие придерживаются такого мнения, и они уж могут быть уверены, что никогда не получат этого света, поскольку написано: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать».[528]

Джусто. И по заслугам.

Душа. Затем необходимо усердно изучать Священное Писание и превыше всего любить то, что связано с религией, всегда ее чтить и уважать. Ибо тот, кто пренебрегает своей религией, не заслуживает имени человека и, конечно, не может быть причислен к любителям науки, — так говорит Аристотель о философах, не почитавших и презиравших богов. А когда хорошо поступаешь, получаешь от Бога свет веры, лишь он один, как я тебе сказала, может внести покой в человеческий разум.

Джусто. Ну, раз ты считаешь, что я должен успокоиться и придерживаться установлений веры, я удовлетворен; но все же, прошу тебя, оставив в стороне то, что думают об этом мудрецы мира сего, скажи мне, что именно установила христианская религия, ведь у тех я никогда не находил ни удовлетворения, ни спокойствия.

Душа. Ты должен знать, что сразу, как только для этого готовы тела, Бог в своем бесконечном могуществе создает нас, божественных и бессмертных, и вселяет в тела. И создает Он нас всех равными в тех способностях, без которых мы не были бы разумными душами. А уже потом Он ради нашего блага наделяет нас особыми дарами, зная, что посредством их мы сможем легче достичь совершенства, и для того, чтобы мы нашими добрыми делами продолжали служить Богу; одну душу Он наделяет даром предсказания, другую — способностью толковать Писание, и так одной — одно, другой — другое, в соответствии с тем, как предписывает Его мудрость и как решает Его благодать. И никто не должен на это сетовать, поскольку во власти того, кто изготовляет сосуды, делать из одной и той же массы одни — на славу, а другие — на позор.

Джусто. А я думал, что вы все одинаковые, и те различия, которые известны в людях, происходят от совершенства или недостатков тела, а что это не особые дары Бога.

Душа. Так же думают все мудрецы мира и те, кто следует лишь за природным светом. Однако, чтобы не терять больше времени, скажу тебе: если я знаю что-нибудь, о чем ты не подозревал, это дар, данный мне сейчас Богом для нашего блага, чтобы, будучи просвещена, я смогла тебя просветить и тобой руководить. За это мы должны всячески благодарить Его, поскольку Он нам дал это лишь ради нашего блага, и я должна вести тебя по Его пути, а ты должен не противиться моим советам.

Джусто. Душа моя, ты правильно говоришь. Чувствую, как от твоих слов во мне родились уверенность, удовлетворение и такое спокойствие, что я готов впредь никогда не противиться твоей воле и больше никогда не восставать против твоих советов и законов. Поэтому скажи, пожалуйста, что мне нужно сделать, чтобы сохранить с тобой наш сладостный союз, и прежде всего в тех действиях, которые зависят от меня самого и порождаются мною.

Душа. Думаю, это очень к месту, ибо я не могу хорошо действовать, если ты к этому не достаточно готов. Но поскольку солнце уже высоко, а разговор довольно длинный, я хочу отложить его до завтрашнего утра. Поэтому ступай по своим делам.

Беседа седьмая

Джусто. Как быстро бежит время! Уже день, а кажется, будто я только что лег в постель. Все потому, что я хорошо спал и ни о чем не думал. Вот я и смог связать последнюю мысль, на которой уснул, с первой, на которой проснулся, и так и не заметил, как прошло время. Насколько помню, один выдающийся человек говорил, что время производится душой, пока она мыслит. Вот отчего тем, у кого горе, дни и ночи кажутся такими долгими, — они вечно думают о своем несчастье. То же самое происходит и с человеком, страстно что-либо ожидающим, — ведь и он постоянно об этом думает. А мне в детстве казалось, что от одного карнавала до другого проходит тысяча лет, поскольку я с нетерпением его ждал, а теперь у меня ощущение, что не успеет пройти один карнавал, как наступает следующий. Впрочем, весьма вероятно, этим я напоминаю человека, который без раздумья тратит деньги, пока у него их много, а ценить их начинает только тогда, когда у него остается уже мало, — тогда он больше думает о деньгах, и ему кажется, что они текут сквозь пальцы или будто их крадут. Но пусть всякий говорит, что ему нравится, а время проходит незаметно, будь то один год, десять лет или двадцать. И какая же у человека короткая жизнь! А коли нам так мало дано здесь прожить, как мы глупы, что погружаемся в мирские заботы, которые вечно держат людей в большом страхе либо вовлекают их в величайшие войны! И чем больше этих забот, тем больше врагов, с которыми мы должны сражаться. Но мы еще глупее, поскольку воюем сами с собой и тратим на это наибольшую часть нашего времени по причине безмерных прихотей, которые позволяем взрастить нашим страстям. Поэтому мы постоянно слышим укоры донимающего нас разума. А ведь если бы мы, как должно, подчинили нашу чувственную часть рациональной, то жили бы, во-первых, в радостном и спокойном мире сами с собой, а во-вторых, были бы избавлены от огорчений и страха за имущество, неизбежных в мире, где царит удача, как я сам знаю по опыту после того, как моя Душа, просвещенная Господом, открыла глаза и мне. И вот теперь, приготовившись жить, как подобает человеку, я ощущаю такое удовлетворение и покой, каких не испытывал никогда в жизни. Будь же благословенна за это, Душа моя.

Душа. О чем ты думаешь, Джусто? Ты ведь не спишь? О чем ты рассуждаешь?

Джусто. Я думаю о том, с какой радостью жил бы человек и насколько счастливее была бы его жизнь, если бы он подчинялся разуму, а не чувствам, как теперь. А он, действуя, можно даже сказать, против собственной природы, живет беспокойно и в жестокой войне сам с собой. Ведь намного больше волнений доставляет нам то, что находится вне нас, чем мы сами.

Душа. Да разве было у нашего первого отца Адама до грехопадения большее счастье, чем душевное умиротворение и спокойствие?

Джусто. Так почему же мы их лишены?

Душа. Мы их лишены, поскольку из-за непослушания Адама утеряли чувство справедливости, которое ученые называют прирожденной справедливостью, дарованной Адаму Богом. А это чувство справедливости было вроде узды и щита, державших более низменные части души в подчинении и повиновении у более возвышенных. Поэтому плоть не противилась духу, а все чувственные способности человека стремились лишь к сохранению индивида во благо разумной части, а не для развлечения, как это происходит теперь, и хотели достичь лишь самого блага. Эту мысль с великой ученостью и неменьшим изяществом выразил твой Данте, когда к нему, обретшему состояние невинности в Земном Раю, обратился Вергилий со словами:

Свободен, прям и здрав твой дух; во всем Судья ты сам.[529]

Джусто. Ты только подумай, Душа моя, мне кажется, что с того времени, как я стал с тобой советоваться, я почти совсем вернулся в то состояние. Ведь поскольку ничто больше не нарушает мой покой и я стремлюсь лишь к тому, чтобы жить по твоим советам, я чувствую такое удовлетворение, что сам себе кажусь счастливым. Но только я на тебя в обиде: почему ты не начала учить меня такой жизни в молодости? Тогда я был бы совсем счастливым.

Душа. Обижайся в таком случае на себя — сам виноват. В то время как ты, по звериному обычаю, отдал себя во власть чувствам, я не упускала ни одного случая, чтобы в укор не кольнуть тебя хотя бы угрызением совести, если не могла иначе. Ты же, во власти страстей и безумных желаний, порожденных молодостью, так глубоко погряз в обманчивых мирских удовольствиях, что то ли вовсе не слышал, то ли ни в грош не ставил мои предостережения.

Джусто. Больше так делать не буду.

Душа. За это благодари свой возраст, как я тебе уже сказала. И будь уверен, тебе все равно будет трудно, потому что к той жизни ты уже привык.

Джусто. Ладно, пусть будет, как ты говоришь, — перестанем ссориться, я буду поступать по-твоему. Но, прошу, научи меня какому-нибудь правилу, как мне нужно себя вести, чтобы мы жили в согласии то малое время, что нам еще остается. И поясни, чего следует избегать, если я хочу пробыть с тобой как можно дольше, а неудовольствий иметь как можно меньше — как твоих, так и моих.

Душа. Это мне очень нравится; хотя я и не могу достичь здесь полного совершенства, я тоже хочу пробыть в тебе как можно дольше, потому что без тебя я в некотором роде несовершенна. А сделать это можно, лишь пока живешь, жизнь же, как я тебе говорила, заключается в природном тепле и влаге, и пока первое насильно не уничтожится, а второе в старости не иссякнет, жизнь продолжается. Рассматривая это, некоторые философы утверждали, что я не что иное, как соразмерность тела. И вот, если я научу тебя поддерживать эту соразмерность, то научу и долго жить. Но смотри, не поддавайся прихотям.

Джусто. Сколько раз я тебе уже говорил: не бойся этого.

Душа. Есть очень много необходимого для жизни человека, что надо рассмотреть и упорядочить, ибо человек, будучи совершеннее всех прочих животных, обладает лучшей организацией, позволяющей ему посредством множества органов и инструментов производить много разнообразных действий, а не одно-единственное или незначительное число действий, подобно другим существам; поэтому человек испытывает и больше потребностей. А прежде всего нужно быть очень внимательным при выборе воздуха, места обитания и дома.

Джусто. Это весьма убедительно, ведь воздухом я питаюсь, постоянно его вдыхая; от места и жилища, если они соответствуют моей природе, я получаю немалую пользу и, наоборот, вред, если они не подходят.

Душа. Дом у тебя очень хороший и удобный. Он оберегает от влаги, защищает от ветра и обращен к югу, что делает его столь же приятным, сколь и здоровым.

Джусто. И правда, на это мне грех жаловаться.

Душа. О воздухе тебе нечего заботиться, раз ты родился во Флоренции, где воздух чистый. А если некоторые и считают, что здесь прохладно в течение двух зимних месяцев, ты можешь, приложив некоторые усилия, защититься от прохлады в своем доме. Если хорошо заклеишь окна и зажжешь очаг и на улице наденешь что-нибудь на голову. Правда, теперь больше не носят капюшоны, как раньше, а эти капюшоны, по словам наших предков, были придуманы лишь ради защиты от холода, поэтому и шили их очень большого размера, чтобы они намного выдавались, и набивали их камышом, чтобы они были легкими.

Джусто. Во всем этом я буду придерживаться твоих советов.

Душа. Также необходимо со вниманием относиться к тому, что ты ешь и в каком количестве, так как в этом возрасте природа человеческая слаба, ее нельзя отягощать и раздражать обильной едой и разнообразием блюд. А кроме того, остается слишком мало природного тепла, и человек с трудом переваривает тяжелую пищу.

Джусто. Научи меня, какому правилу мне следовать, и я не буду его нарушать.

Душа. Прежде всего, раздели все количество дневной еды, которое ты сочтешь достаточным для поддержания жизни и не отягощающим твою природу, на две или три части, в зависимости от особенностей своего желудка, и всегда следуй этому правилу, если, конечно, не произойдет ничего неожиданного.

Джусто. Это меня устраивает.

Душа. Кроме того, я тебе уже говорила, ты ешь и пьешь, как устроила природа, лишь для того, чтобы восстанавливать природную влагу и тепло; поэтому бери для еды теплое и влажное, только оно достаточно напитает тебя для здоровой жизни.

Джусто. А что именно?

Душа. Любую пищу, имеющую сладость, ибо насыщает лишь сладкое, а другие вкусовые свойства были созданы природой, видно, лишь для того, чтобы подавлять и смягчать слишком большую сладость, дабы она не опротивела.

Джусто. А почему?

Душа. Потому что сладкое содержит в соразмерном количестве тепло и влагу. А из других шести разновидностей вкуса — ибо говорят, что существует лишь шесть основных видов, не считая жирного, который также относят к сладкому, — острый, называемый латинянами acidus, терпкий и кислый приближаются к холодному; а содержащийся в перце острый, который латиняне называли acris, а также горький и соленый имеют слишком много тепла.

Джусто. Выходит, сладкое вино и фрукты мне очень полезны, они ведь сладкие.

Душа. Вино, безусловно, полезно, если оно легкое и ароматное. Но тебе надо пить его мало, ибо сладкое, будучи теплым, является также и легким и тотчас ударяет в голову. А фрукты, хотя они действительно сладкие, не производят хорошую кровь и хорошие жидкости, если незрелые, а также тяжелы для пищеварения. Исключение составляют лишь фиги и виноград, которые, как пишет Гален,[530] очень полезны, и в доказательство этого он указывает, что все животные, а также земледельцы толстеют, когда едят эти фрукты, и кожа их приобретает хороший здоровый цвет.

Джусто. А из плодов, которые запасают на зиму?

Душа. Тебе очень подойдут яблоки, миндаль и кедровые орешки. Но их надо сначала мочить, а затем употреблять в пищу, а также извлекать из миндаля молоко и пить его с сахаром. А еще тебе будут очень полезны семена сладкого укропа, потому что он распространяет и разносит питание по всем частям тела и увеличивает природную влагу так же, как это делает молоко, когда его переваривают. Больше того скажу: Диоскорид[531]пишет, что змея каждый год сбрасывает старую кожу, как только поест укропа.

Джусто. Как мне нравятся твои рассуждения, Душа моя. Хочу повторить вслед за философом: мы умираем несомненно как раз тогда, когда научаемся жить.

Душа. Кроме того, тебе необходимо убедиться, что вода, которую ты пьешь, чистая и ни с чем не смешана. А это так, если она лишена всякого запаха и вкуса и легче, чем другая вода, потому что невозможно найти воду, весящую меньше, чем чистая.

Джусто. Ну, это уж слишком, если придется еще взвешивать воду!

Душа. Чтобы этим не заниматься, ты можешь брать воду из цистерн. Поскольку это дождевая вода, которую порождают в воздухе пары, поднимающиеся к солнцу, то это как раз и есть настоящая вода, и она легче, чем вода, текущая по жилам земли, потому что солнце своим теплом извлекает из нее только наиболее легкие и сладкие части. Говорят, что именно поэтому море соленое: в нем остаются тяжелые земные части, содержащие соль.

Джусто. Теперь я понимаю, какой большой вред приносит природе тот, кто пренебрегает мудростью, данной ему Богом, и ест и пьет все без разбора, подобно зверям.

Душа. Нужно питаться мясом животных и птиц, которые вообще долго живут, ведь как я тебе говорила, раз они могут долго прожить, значит, у них хорошая влага, не расположенная к порче, и, следовательно, больше совершенного тепла.

Джусто. Понимаю.

Душа. Но больше всего следи за тем, чтобы эти животные были молодые, ибо только в таком случае в их мясе можно найти тепло и влагу в хорошем состоянии. Ведь старые вовсе не имеют тепла и влаги или это у них случайное и заемное. О том, что это правда, говорит простой опыт, убеждающий, что невозможно найти хорошее мясо ни у одного старого животного — голубей, кур, коз, коров и прочих.

Джусто. А я слышал, что рыба должна быть старой.

Душа. Ну так знай, Джусто: те, кто так говорит, имеют в виду, что она должна быть большой, а не старой. Дело в том, что животное находится в наивысшем расцвете молодости, когда достигает своего наибольшего размера. Посмотри на быков и увидишь, насколько лучше теленок трех или четырех лет, чем бык восьми или десяти, а ведь они одинаковой величины. О рыбах мы этого знать не можем, не имея представления об их возрасте, поскольку они живут в воде.

Джусто. Ты безусловно права. Помнится, я как-то в Пизе ел кефаль, каждая рыба весила десять-двенадцать фунтов, и были они одинакового размера, но одна великолепная, а другая волокнистая, как пакля.

Душа. Как думаешь, отчего это? Не оттого ли, что первая была молодая, а вторая старая?

Джусто. А с вином как быть? Ведь старое вино очень хвалят.

Душа. Да, если пить его как лекарство. Но чтобы насытиться им, оно не должно быть старше года, ведь если год спустя оно и становится сильнее и теплее, то теряет природную влагу, которая восстанавливает и очень укрепляет силы.

Джусто. Да, ты меня научила такому образу жизни, что, если я буду его придерживаться, думаю, смогу прожить на двадцать лет больше, чем рассчитывал.

Душа. Я тебе уже объяснила, что недостаточно только питаться, ты должен также усердно поддерживать и укреплять жизненные духи, которые в тебе за долгие годы весьма ослабли.

Джусто. А как это делать? Я тебя не понимаю.

Душа. Их укрепляют упражнение, диета, приятная и спокойная жизнь.

Джусто. Скажи более определенно, что мне нужно делать.

Душа. Эти духи в основном обитают в сердце и оттуда распространяются по всем членам, вот ты и должен употреблять все, что укрепляет сердце; между прочим, очень полезна мирабель, про которую говорят, что это и есть древо жизни, которое было посажено в Земном Раю для пищи человека. Очень полезны также некоторые травы, например мята и огуречная трава, и кое-какие специи, вроде корицы и шафрана, а также многое другое, о чем ты сам знаешь или можешь прочитать у тех, кто писал о жизни в старости. Но я не хочу, чтобы ты прислушивался к их суевериям — так назову их — в отношении, например, разведенного золота, которое пьют, человеческого молока и крови юношей; о последней пишут, что ее необходимо брать у юношей, когда луна прибывает, и только из левой руки, а юноши должны быть здоровые, воздержанные, веселые, и применять кровь нужно вареной с сахаром.

Джусто. Нет, нет, этого я не хочу делать. Лучше уж умереть, чем жить благодаря этой блажи.

Душа. Для поддержания природного тепла еще неплохо делать некоторые упражнения. Но только смотри, понемногу, пока не почувствуешь, что начал потеть и устал; зимой следует искать укромные теплые уголки, как это делают звери и пчелы, а летом — прохладные и приятные места, как это делают птицы. Надо также прогуливаться по берегам ручьев и рек, среди благоухающих зеленых растений, потому что текущие воды пробуждают аппетит, а аромат живых растений очень поддерживает жизненный дух человека, зеленый же цвет укрепляет зрение.

Джусто. Скажи, почему, ведь многие красят зеленой краской стены библиотек и тому подобные помещения, или покрывают скамейки, на которых сидят, когда пишут, зеленой материей. И все мне говорят, что зеленый цвет укрепляет зрение, но не могут объяснить, почему.

Душа. Хорошо. Итак, ты должен знать, что зрение по своей природе любит свет, но очень легко рассредоточивается и рассеивается и потому, будучи направлено на очень светлые предметы, оно слишком растворяется и рассеивается, а когда направлено на враждебную ему темноту, то избегает ее и стягивает свои лучи в одну точку. Поэтому зрение стремится к тому, чтобы насладиться светом, который бы его радовал и не рассеивал; следовательно, зрение не находит вовсе или находит очень мало подкрепления в цветах, содержащих больше тьмы, чем света, поскольку там оно не может рассредоточиваться и получать удовлетворение, а также не может испытывать никакого удовольствия без вреда для себя в цветах, содержащих излишек света, поскольку там оно слишком растворяется. И только зеленый цвет, содержащий в соразмерном количестве свет и тень, дает ему и то и другое, а именно и радует его, и сохраняет в приятном равновесии. То же самое действие оказывает прозрачная вода, которая, не принося вреда, сопротивляется лучам, исходящим из глаз, не позволяя им совсем рассеяться, поскольку твердые и шероховатые предметы преломляют лучи, а иные пропускают их. Но предметы, обладающие твердостью и тонкой сверкающей поверхностью, такие, как зеркала, лучей не преломляют и не дают им рассеяться.

Джусто. Да, век живи — век учись.

Душа. Я бы также хотела, чтобы ты иногда укреплял мозг благоуханиями. Ибо не думай, что природа, которая предоставляет все необходимое и не производит лишнего, сделала так, чтобы человек лишь наслаждался запахами без всякого прока, — ведь другие животные получают удовольствие от запахов постольку, поскольку они заключены в пище. Напротив, природа сделала так, чтобы с помощью запахов человек немного смягчал холодность мозга, который и у других животных холодный, а у человека особенно, потому что мозг у него очень большой, а большой он потому, что природа должна производить в нем намного больше действий, чем в мозге других животных. А запахи сами по себе все теплые, поскольку они не что иное, как испарения с предметов и рассеиваются в воздухе посредством тепла.

Джусто. О, как прекрасны тайны природы! Я ничуть не удивляюсь, что большинство тех, кто начинает ими наслаждаться, часто забрасывает другие дела.

Душа. Правилам диеты, которую ты должен соблюдать для восстановления силы желудка, научит тебя сам желудок, требуя пищи или отказываясь от нее. Но я не хочу, чтобы ты нарушал распорядок в приеме пищи; надо хоть что-нибудь съесть, если желудок испытывает необходимость в пище, иначе он изнуряет сам себя или переваривает жидкости, производящие плохую кровь; а съесть, я считаю, очень хорошо желток свежего яйца или мякиш свежего хлеба, размоченный в стакане хорошего вина, — лучше вина нет ничего в природе, поскольку оно согревает холодное тело, охлаждает разгоряченное, увлажняет сухое, иссушает влажное, воссоздает природную влагу и питает природное тепло.

Джусто. Только по одному этому можно убедиться, насколько благосклонна была к человеку природа, если создала для него такую замечательную ценную жидкость.

Душа. Коли хочешь, чтобы мы долго были вместе, необходимо также изгонять меланхолию и тяжелые мысли, которые поднимают к голове духи, уводя их из тех частей, где они должны способствовать пищеварению и производить другие действия, направленные на поддержание твоей жизни.

Джусто. Ты безусловно права: когда я чем-нибудь озабочен, у меня пропадает аппетит.

Душа. Избегай длительной бессонницы и слишком большого одиночества, ибо первая тебя ослабит, а второе будет часто порождать в тебе скуку и тоску. А если тебе все же захочется пожить изредка одному, думай о приятном и веселом, что должно тебя успокаивать, а не огорчать. Попробуй играть иногда в какую-нибудь игру, которая поможет скоротать время, и не совсем избегай того, что тебе нравилось в молодости, ибо невозможно омолодить до некоторой степени тело, если в то же время не омолаживается и характер... Вот что, по-моему, должен ты соблюдать, чтобы мы были вместе как можно дольше, и все это зависит лишь от тебя. Но для радостной жизни нужно и другое, зависящее от нас обоих, хотя в основном от меня, но я не могу делать это без твоей помощи и согласия; и я хочу тебе сказать, как ты должен себя вести.

Джусто. Я очень сильно этого желаю; ведь я уже говорил: все мое удовольствие и покой порождены тем, что мы живем с тобой в согласии и величайшем мире.

Душа. Твой возраст, а именно старость, — последний возраст, ведь если ты благополучно доживешь до дряхлости, твои силы так иссякнут, что я больше не смогу в совершенстве производить в твоих органах свои действия, а поскольку конечная цель всегда совершеннее средств, направленных к ее достижению, старость должна быть более совершенна и Образцова, чем остальные возрасты. Ибо многое, что можно оправдать в отрочестве и молодости, следует теперь вдвойне осудить. Поэтому если по требованию природы человек должен быть всегда по возможности полезен другому человеку, то в этом возрасте он тем более должен приносить людям пользу и раскрываться, подобно розе, которая не может больше стоять нераскрытая, как говорит твой Данте в последней части Пира, а должна излить и распространить вокруг заключенное в ней благоухание.[532]Поэтому очищающие добродетели, присущие человеку в другом возрасте, в старости должны стать образцовыми.

Джусто. Ты, конечно, права. Я теперь за малейший промах получаю намного больше упреков, чем за более серьезные ошибки, совершенные в молодости.

Душа. Все пороки скверны в любом возрасте, но в старости они несомненно отвратительны. Вот почему ты сначала должен избавиться от всех страстей и прислушиваться не к льстивым речам чувств, а лишь к голосу необходимости. Ведь ты знаешь, мы так крепко связаны, что стоит тебе сбиться с пути, собьюсь и я.

Джусто. Я уже готов повиноваться тебе.

Душа. Если ты укротишь свои неразумные страсти и я буду заниматься лишь собственными делами, то смогу к твоему наибольшему удовольствию, нашей чести и пользе для других развивать все добродетели, присущие нашему возрасту. Первая из них — Мудрость, которая, очевидно, больше всех прочих добродетелей пристала старикам, имеющим большой опыт; она направляет все наши мысли и действия к достойной и почетной цели и способствует тому, чтобы мы не говорили и не делали ничего несправедливого, разумно заботились о необходимом, а также с помощью памяти, хранящей прошлое, могли здраво судить о настоящем, подавать хорошие советы и предостерегать других. Далее, обладая Стойкостью, мы не будем бояться ничего, кроме бесчестного и отвратительного, и сможем стойко переносить несчастья, а в преуспевании останемся твердыми и постоянными. С помощью Умеренности мы будем обуздывать желания, способные повлечь за собой раскаяние. И наконец, с помощью Справедливости, воздавая по заслугам всем — как нам самим, так и другим, — мы будем направлять все наши действия.

Джусто. Что за счастливая жизнь! Пусть Бог наделит нас своей благостью, сохранив нам такую спокойную и мирную жизнь.

Душа. Вот еще почему нам следует жить добродетельно: старики должны быть мудрыми, ведь иначе их ни во что не ставят, и старость вместо почета и уважения приносит им презрение окружающих, а человека, лишенного добродетели, никогда не считают мудрым, ибо начало мудрости — страх Божий.

Джусто. Несомненно; ведь для людей самые большие благо и польза — от человека добродетельного, и самый большой вред — от неправедного, дурного и злого. Какой-то философ по этому поводу сказал: «Человек человеку волк».

Душа. Следует также отметить, что старость приносит с собой определенный авторитет, свидетельствующий о том, что люди тебе верят. Поэтому мы должны быть очень приветливы и постоянно разъяснять, что такое благо, а если и попрекать молодых, то мягко, чтобы пробудить в них любовь к благу и стремление к чести, а не страх перед наказанием и боязнь позора. А этого легко добиться, помня, что сами мы были молоды и тоже подвержены неразумным желаниям, свойственным молодости.

Джусто. Да, таких рассудительных стариков очень мало!

Душа. Твои беседы должны быть приятными, благонравными и степенными; тебе никогда не следует сетовать на неудобства, приносимые старостью, а также восхвалять чрезмерно времена своей молодости. Ибо молодость — возраст сам по себе более приятный, когда все доставляет удовольствие и кажется намного лучше, чем в старости.

Джусто. Как часто старики допускают такую ошибку!

Душа. А если они поступали бы по-другому, их стали бы избегать, и они в старости лишились бы общества людей, каковое есть одно из наибольших удовольствий. Зная это, Туллий в книге «О старости» вложил в уста Катона Старшего следующие слова: «Теперь у меня намного больше, чем прежде, и желания беседовать, и удовольствия от самих бесед».79

Джусто. Как это верно!

Душа. Мало того. Нельзя забывать о другой жизни, к которой мы постепенно идем, ведь в этом мире мы лишь странники, и у нас нет постоянного крова; нельзя забывать, что мы стары, и смерть близка, поэтому следует позаботиться о том, чтобы заработать что-нибудь для той вечной жизни.

Джусто. Ну, это совсем не по мне! Все шло хорошо, пока ты не напомнила мне о предстоящей смерти.

Душа. Откуда такие слова? Это потому, что ты все еще слишком привязан к миру или, может быть, не надеешься, что там тебя ждет лучшая жизнь. Твой страх пропадет, если ты приблизишься ко мне, а я, бессмертная, докажу тебе: то, что ты называл жизнью, это лишь тень жизни, скорее даже тяжелое и постоянное умирание.

Джусто. Не знаю. Лишиться бытия — дело все-таки нешуточное.

Душа. Но его не лишаются, напротив — приобретают, худшее или лучшее; это уж в нашей власти, хотя и при посредстве Божией благодати,дающей будущую жизнь всем, кто пожелает. И Бог по своей щедрости уже наделил нас ею, создав нас христианами.

Джусто. И правда, благодаря твоим словам у меня немного уменьшился страх смерти.

Душа. Оставь страх смерти тем, кто лишен света веры; ведь для нас, христиан, смерть превратилась в сон, после того как наш Спаситель умер ради нас. Вспомни, что Он сказал о воскрешенных Им мертвых: они не умерли, а спят. Пробудившись от этого сна и освободившись от всех тревог, по Его благодати мы вернемся к лучшей жизни.

Джусто. Если ты, кому я должен верить, не сомневаешься в этом, то и у меня нет сомнений.

Душа. Нам нужно поступить так, как делает мудрый торговец, который отправляется в какую-нибудь провинцию заработать денег и, когда приближается время вернуться на родину, приводит в порядок свои дела и собирает вещи, а затем помогает словом и делом тем, кого, как ему кажется, он обидел. И делает это для того, чтобы остаться со всеми в хороших отношениях и, приехав на родину, быть принятым всеми с радостью и почетом.

Джусто. Это я одобряю.

Душа. Надо распорядиться, чтобы наше состояние перешло в руки тех, кому оно должно принадлежать после нашего разделения, и тогда мы избавимся от забот по управлению имуществом, а они, как ты знаешь, велики и тяжки; но это, конечно, следует сделать таким образом, чтобы потом не испытывать недостатка в необходимом. Итак, мы перестанем любить вещи и, даже если увидим, что наши наследники приносят им какой-либо вред, не станем огорчаться, ведь мы будем думать, что они портят то, что принадлежит им, а не нам. Ибо беден тот, кто живет в богатстве с постоянным страхом его лишиться. Затем, пробегая мысленно пройденную жизнь, постараемся сделать хорошее всем, кого мы хоть сколько-нибудь обидели, и, как хороший моряк, подплывающий к гавани, спустим паруса наших мирских деяний и обратимся к Богу. Оставим наши занятия, кроме тех немногих, которые допускает наш возраст, будем изучать Священное Писание; от этих занятий в нас родится живая вера, исполненная любви, и мы превыше всего полюбим Бога, а ближнего — как себя, и с величайшей надеждой на могущество Христа, уверенные в нашем спасении, мы без малейшего страха пойдем навстречу смерти.

Джусто. Одобряю все сказанное, кроме одного: воспоминаний о прожитой жизни; если мы будем предаваться таким воспоминаниям, то обнаружим, что не раз оскорбляли Бога, и нас охватит страх перед смертью, а совсем даже не уверенность, о которой ты говорила.

Душа. Так бы и было, если бы Христос не взял на себя все наши грехи и не обещал прощать нас, когда мы к нему обращаемся, и не сказал, что любит нас намного больше, чем родители — своих родных детей.

Джусто. Неужели Он не гневается на нас, когда мы грешим?

Душа. Когда грешим, не гневается, но когда упорствуем в грехах и не каемся в них перед нашим Богом, то гневается. Скажи-ка, если скульптор не сердится, когда видит, что его статуи падают, так как сделаны из неустойчивого материала, как ты можешь утверждать, что Бог гневается на нас, когда мы грешим? Ведь Он прекрасно знает, что создал нас из плоти, столь склонной к греху, что мы не можем не грешить, более того, поступая иначе, мы перестаем быть людьми. Но поскольку Он знает, что от нас самих зависят лишь наши желания, Ему достаточно, чтобы мы, оскорбив Его, потом раскаялись от всего сердца. Постараемся хотя бы, чтобы совершаемые нами грехи порождались не злобой, а слабостью и покорностью плоти, и, обращаясь к Нему, мы могли в свое оправдание сказать вместе с пророком:

Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя.[533]

И тогда, видя наше благорасположение, Бог скажет о нас, как сказал о нем: «Нашел я мужа по сердцу Моему».[534]

Джусто. Как же мы осмелимся предстать пред Его ликом, если столько раз оскорбляли Его грехами и непослушанием?

Душа. Так же, как непослушный сын, осознав вину за свои ошибки, обычно осмеливается прийти к отцу. Ведь отец в отсутствие сына ожесточается против него, но как только увидит его раскаявшегося, сразу почувствует, что отцовская любовь рождает в нем нежное сострадание, и как он ни старается казаться рассерженным, лицо его становится ласковее, и в конце концов, отбросив гнев, он принимает сына. Разве ты не читал в Евангелии о блудном сыне? Он ушел из-под отцовской опеки и, растратив свою часть наследства, впал в страшную бедность и нищету; и вот, вспомнив о родительском доме, решил туда возвратиться. А когда пришел к отцу, то из того, что намеревался сказать, сказал только одно: что он грешил против Бога и отца, у которого просит прощения. И промолчал о другом: если отец не признает его как сына, то пусть признает хотя бы как раба.

Джусто. А почему промолчал?

Душа. Да как только он посмотрел в отцовское лицо, то увидел на нем выражение такой большой родительской любви, что понял: отец не потерпит, чтобы сын оказался в числе рабов; просто он должен быть послушен отцу; почувствовав, что тот примет его как сына, он, не задумываясь, бросился к нему в объятия, предоставив тому решать, как с ним поступить.

Джусто. Душа моя, ты так поддерживаешь и подбадриваешь меня своими рассуждениями, что хоть и не могу сказать: хочу умереть, — однако готов утверждать, что прежнего страха у меня нет.

Душа. Чем больше ты будешь вспоминать, как покорялся чувствам, а я вслед за тобой совершала большие ошибки, тем больше будем пугать друг друга. Давай поступим, как тот, кто озабочен серьезной болезнью и сразу обращается к доктору; так и мы с искренней доверчивостью обратимся к Христу, ибо только Он может нас исцелить. А вспомнив, что Он, за нас пострадавший, — наш защитник и судья, перестанем бояться Его осуждения. Однако пусть нас постоянно не покидает страх и забота, чтобы по мере сил больше Его не оскорблять.

Джусто. В это утро, Душа моя, ты дала мне утешение, и если раньше смерть приводила меня в неописуемое смятение, то теперь во мне остался только тот страх, который не в силах прогнать моя несовершенная природа; впредь я подчиню его твоей воле, чтобы он не выходил у тебя из повиновения, и последую всем твоим советам, понимая, что в них мое спасение.

Душа. К этому как раз я больше всего стремлюсь. И хочу, чтобы в таком благорасположении ты встал и пошел по своим делам, ведь давно уже наступил день.

Беседа десятая

Душа. Джусто, а Джусто, проснись, уже пора. И не жалуйся сегодня на старость, отнявшую у тебя сон. Этой ночью ты спал так же крепко, как в детстве.

Джусто. Душа моя, ты права. Сон зарядил меня такой бодростью, что мне кажется, будто я только что лег. А почему я спал лучше, чем обычно? Если знаешь, скажи, в чем причина.

Душа. Если бы я тебе ответила, что причина в расположении небес, которые сейчас, наверное, весьма благоприятствуют соразмерности твоего тела, ты мог бы мне возразить, что это ответ невежды, который, не зная частных причин, обычно приводит общие и готов на любой вопрос ответить: такова воля Бога и неба. Но, перейдя к частной причине, способной нас удовлетворить, скажу: дело в том, что ты вчера вечером умеренно поел. Поскольку количество пищи не превысило силы тепла, которое должно было ее переварить, в тебе не нарушился порядок, и все органы смогли беспрепятственно выполнять свои функции. Итак, если ты иногда плохо спишь, то чаще всего из-за твоей собственной слабости, а не из-за возраста, который, как я уже говорила, не следует порицать больше, чем другие возрасты, которые остались у тебя позади.

Джусто. Так ты хочешь меня убедить, что старость, прибежище несчастий, — прекрасный возраст?

Душа. Я ни в чем не собираюсь тебя убеждать и лишь хочу открыть истину; думаю, сегодня утром мне это удастся. Ведь раз ты хорошо отдохнул, то скорей поймешь разумные доводы, чем тогда, когда у тебя отчего-то испорчены жидкости и возмущены духи.

Джусто. Я тебя, конечно, охотно выслушаю, ведь любое мнение, даже ошибочное, насколько я знаю, может чему-нибудь научить. Но не поступай, пожалуйста, как те, чья цель только убеждать, они используют любые доводы и предположения, даже ложные, лишь бы те выглядели правдоподобно, желая таким образом достичь своей цели.

Душа. Не бойся. Я бы слишком сильно себя оскорбила; а при этом кого бы я оскорбила, если не саму себя? Я так крепко с тобой связана, что нам приходится делить все превратности судьбы.

Джусто. Стало быть, ты поступишь, как должно, в противном случае я отплатил бы тебе тем же и поступил, как поступил некий человек с ризничным сторожем, монахом нашей Аннунциаты.[535] Этот человек хотел купить восковую фигуру и по обету принести в дар церкви, а монах говорит: «Возьми одну из тех, что висят в церкви, и дай в ризницу деньги, которые потратил бы. — И, протянув ему палку, добавил: — Прикоснись к любой, и будет так, как будто ты поставил на алтарь новую». Посетитель так и сделал, а потом вернул монаху палку со словами: «А теперь вы прикоснитесь ею к кошельку, где у меня деньги, и будет так, будто вы их получили». Так он обманом ответил на обман.

Душа. Джусто, брось шутки, я докажу тебе со всей очевидностью, что старость не заслуживает названия самого плохого возраста. А чтобы ты в этом полностью убедился, скажи, какие у нее недостатки, или за что другие ее порицают, а я тебе докажу, насколько вы все ошибаетесь. Я-то ведь сама даже не понимаю, от чего ее защищать, не зная за ней никаких недостатков. А когда я ее обелю и восхвалю, то у меня, наконец, появится надежда, что ты будешь доволен старостью не меньше, чем когда-то — молодостью.

Джусто. Разве не в том причина недовольства, что мы, старики, не только почти не пользуемся уважением, но нас просто ни во что не ставят; и все, кому не лень, над нами чуть ли не насмехаются? Неужели ты не считаешь, что старость — это беда?

Душа. Беда не в самой старости. Посмотри, над кем насмехаются, и увидишь, что причина не в старости, а в самом человеке, ведь иные люди не стремились жить достойно и поэтому не заслужили должного уважения. Следовательно, если их мало уважают, дело в их нраве, а не в возрасте. И если это у тебя единственная причина порицать старость, она несущественная и скорее говорит о нравах, чем бросает тень на старость.

Джусто. У меня много причин. Но, вижу, так мы с тобой не договоримся, и потому лучше не буду их называть и признаю себя побежденным. Хочу также поверить тебе, если смогу, ведь коли мне это удастся, я получу немалое удовольствие. Нет на свете ничего прекраснее, чем время от времени поддаваться самообману, убеждая себя, что ты мудрый и хороший и тому подобное. Послушай тех, кто в этом мире, не задумываясь, наслаждается жизнью.

Душа. Да, это свойственно дуракам.

Джусто. Но ведь только им и дано наслаждаться жизнью. Не помнишь, что ответил тот наш флорентийский врач, который на некоторое время сошел с ума, на просьбы одной бедной женщины вылечить ее сына так же, как он вылечил себя? Он сказал: «Добрая женщина, я ничего не буду делать, чтобы не повредить ему слишком сильно, ведь у меня не было времени счастливее, чем тогда».

Душа. Брось эти разговоры, они не подобают ни нашей натуре, ни твоему возрасту. А если ты сам не склонен говорить, то, по крайней мере, выслушай меня, ведь я хочу исполнить свое обещание.

Джусто. С удовольствием; рассвет еще не скоро, я все равно бы ничего не делал и скучал.

Душа. Джусто, после долгого раздумья я пришла к выводу, что все упреки, которые бросают пожилые люди старости, — ведь ты знаешь, мы часто общаемся со стариками, поскольку люди предпочитают беседовать со своими ровесниками, — можно свести к четырем причинам, откуда вытекают все остальные и из-за чего старость считается скучной и неприятной.

Джусто. Что же это за причины?

Душа. Первая: старость лишает людей возможности заниматься делами; вторая: она делает немощными их тела; третья: она отнимает у людей удовольствия; четвертая: она приближает смерть.[536]

Джусто. Так ты считаешь, что старость неправильно осуждают?

Душа. Конечно, неправильно. А чтобы ты узнал, в чем тут ошибка и где правда, рассмотрим внимательно это мнение. Начнем с первой причины. Скажи, какими делами лишает возможности заниматься старость?

Джусто. Как какими? Всеми.

Душа. Не говори так, это неверно. Знаешь ли ты, что это за дела? Только те, которые требуют силы, а они подходят скорее животным, чем людям; ведь большинство животных природа наделила большей силой, чем нас, чтобы они служили человеку и избавили его от лишних забот; нам же она дала ум, чтобы мы могли управлять животными. И если ты хорошенько подумаешь, то убедишься, что большой силы требует рабская работа, и умные люди для этого используют животных. А дела наиболее важные требуют не силы, а осмотрительности и мудрости, которые в изобилии есть у старости.

Джусто. А как же военное дело? Или ты полагаешь, что им можно заниматься, не обладая силой?

Душа. Нет. Но в нем намного полезнее осмотрительность и мудрость, чем сила.

Джусто. Кому ты докажешь, что, когда необходимо действовать, полезнее тот, кто сидит и ничего не делает, чем тот, кто сражается?

Душа. Любому благоразумному и опытному человеку ясно, что намного труднее командовать и отдавать приказы, чем подчиняться и хорошо действовать. Если ты настаиваешь на своем мнении, тебе следует признать, что на корабле гораздо полезнее те, кто гребут, убирают и натягивают паруса, чем кормчий, ведущий корабль, поскольку те работают, а он стоит и отдает распоряжения.

Джусто. А что стал бы делать командир, если бы у него не было подчиненных?

Душа. Он допустил бы без них намного меньше ошибок, чем они без него. Поэтому посмотри и увидишь, что очень мало преуспевающих городов, которыми управляют не старики. Ведь если молодые иногда и расширяют границы своего города, они потом оказываются неспособны их отстоять, ибо их отвлекают страсти, подобные жажде, сопровождающей сильную лихорадку; итак, молодым присущи любовь, гнев и многие другие страсти. Кроме того, они честолюбивы и жаждут похвал, поэтому часто бездумно пускаются в тяжелые и опасные предприятия, приносящие немало вреда и позора. Но что еще хуже, они слишком доверчивы, их обнадеживает любой пустяк, они не заботятся об имуществе и со всеми делятся своими тайнами, поэтому их необыкновенно легко обмануть. Иное дело многоопытные старики, которые в мирских делах уже много раз были обмануты и поэтому не идут необдуманно на авантюры, не высказывают то, что у них на душе, мало доверяют людям и не питают больших надежд. И поскольку они знают, как трудно нажить состояние, они не транжирят деньги, как молодые, а откладывают на черный день.

Джусто. Вот большинство их и становится скупыми, они забывают о щедрости, от которой человеку наибольшая польза, особенно тому, кто управляет другими, ведь щедрому господину служат с любовью, а каждому известно, что власть, основанная на любви, намного прочнее и тверже, чем основанная на силе.

Душа. То, что ты называешь в молодых щедростью, на самом деле расточительность, поскольку молодые легко одаривают тех, кто их хвалит или доставляет им какое-нибудь удовольствие, в то время как старики, более мудрые и лучше во всем разбирающиеся, одаривают тех, кого следует, тем, что следует, и когда следует, — в этом-то и заключается щедрость. Видишь, как ты ошибался, говоря, что старость лишает людей возможности заниматься делами; она, напротив, делает их более сведущими и разумными. А это те добродетели, которые, как я тебе сказала, необходимы для великих деяний.

Джусто. Ну, пусть будет так, не стану спорить; ведь и вправду тяжелый труд скорее подходит для животных, а рассуждение и разумение — для человека; но ты же не станешь отрицать, что старость влечет за собой множество болезней и так ослабляет человеческое тело, что заслуживает проклятий, и лучше бы ее вовсе не было.

Душа. А разве другие возрасты не повинны в том же самом и даже еще больше? Ведь болезни, которые приносят детство и молодость, намного опаснее — они наступают внезапнее и сильнее действуют на жидкости и кровь, и эти недуги в большинстве случаев серьезнее у молодых, чем у старых.

Джусто. А как ты мне это докажешь?

Душа. Зачем тратить на это силы, если тебя может убедить опыт? Разве ты не видишь, что намного больше людей умирают в детстве, чем в молодости, и меньше всего тех, кто доживает до старости?

Джусто. Ты, конечно, права. Едва ли двое из ста родившихся доживают до пятидесяти лет.

Душа. А отчего, по-твоему, это происходит, как не оттого, что другие возрасты намного больше, чем старость, подвержены опасным болезням?

Джусто. Не знаю. Я-то вижу, что если молодых умирает много, то из стариков не остается никого.

Душа. Хорошо сказано! Разве не должны все в конце концов умереть?

Джусто. Ну, я готов с тобой согласиться, что в старости не больше, чем во всяком другом возрасте, смертельно опасных болезней. А что ты мне скажешь о кашлях, простудах, параличах, болезнях почек и тому подобных хворобах, которыми молодые не страдают и которые донимают стариков?

Душа. Скажу, что в них больше виноваты сами люди, чем старость.

Джусто. А почему?

Душа. Сравни, какую жизнь они ведут в старости и какую вели раньше, и сам поймешь; ведь ты увидишь, что старики, забыв о своем возрасте и о том, что силы у них не те, что в молодости, пьют и едят то, к чему привыкли, а может быть, и в большем количестве. Однако природа, которая, как мы указывали, не может способствовать хорошему перевариванию пищи, порождает те ненормальности, от которых идут эти беды. А возможно, в молодости они вели беспорядочную жизнь и нажили те болезни, которые обнаруживаются лишь в старости, когда человеческая природа ослабевает. Но старик, который отдает себе отчет в своих возможностях, живет, считаясь с ними, пьет и ест лишь для того, чтобы восстановить силы, а не подорвать их, здоровее, чем молодой. Ты же знаешь, я не раз тебя наставляла, как надо жить.

Джусто. Выходит, чтобы быть здоровым, старик должен столького остерегаться, что он лишится всех удовольствий. Вот ты и сама признала, что второй упрек старости справедлив — она лишает человека всех удовольствий.

Душа. Давай рассуждать спокойно. Не думай, что ты меня подловил. Разве ты не помнишь, я тебе много раз говорила, что еда, питье и тому подобное связано с восполнением какого-нибудь недостатка, и это удовольствие лишь постольку, поскольку человек испытывает в чем-то потребность, а как только он удовлетворит свое желание, само действие будет доставлять ему неудовольствие.

Джусто. Пусть это неудовольствие, но есть еще много других удовольствий, которых лишена старость, так что ее можно смело и без всякого страха порицать.

Душа. Напротив, ее следует как можно больше восхвалять. Ведь если поразмыслить, она лишает человека только того, что в любом возрасте достойно порицания.

Джусто. Не позволю тебе так говорить. Ведь человек, который в этом мире не разрешает себе ни одного удовольствия, все равно что и не появился на свет.

Душа. Да. Но что ты понимаешь под удовольствием?

Джусто. Радости от жизни в этом мире. Разве не знаешь? Можно подумать, что ты родилась лишь вчера вечером! А ведь мы уже много лет вместе.

Душа. Если ты имеешь в виду удовольствия от питья, еды и праздности, с теми пустыми и похотливыми мыслями, которые она порождает...

Джусто. А какие, по-твоему, я должен иметь в виду? Те, что получают от поста, труда или самоистязания, как некоторые безумцы?

Душа. Ты очень и очень ошибаешься. Напротив, как говорил Архит из Тарента[537] — если ты помнишь его жизнь, я ведь знаю, ты много раз ее читал, — природа не дала людям более серьезного и опасного зла, чем сладострастие и телесные наслаждения.

Джусто. Ты так утверждаешь, потому что они тебя мало касаются.

Душа. Нет, такова правда. Ну отчего в большинстве случаев предают родину, разрушают города, враждуют друг с другом, грабят, прелюбодействуют, убивают и совершают прочие преступления, как не из-за сладострастия и наслаждения, которые так ослепляют людей соблазнами и лестью, что, отняв у них разум, превращают их в диких зверей?

Джусто. Разум от этих наслаждений не очень-то страдает.

Душа. Напротив, у него нет врага сильнее, чем сладострастие, которое мудрецы правильно называют приманкой всех бед. Ибо где владычествуют чувства, нет места разуму, и где царствует похоть, не может быть воздержания. И наконец, нельзя найти и следов добродетели у тех, кто отдается во власть чревоугодию, вину, сну или никчемным занятиям, порождающим в нас массу пустых и бесполезных мыслей, от которых затем наши головы склоняются к земле; и мы уподобляемся неразумным животным. Неужели ты думаешь, что старость следует порицать, если она защищает нас от самых больших врагов, лишая их сил, с которыми они на нас нападают?

Джусто. О, если бы все обстояло так, как ты говоришь! Но что это за человек, если он лишен всех удовольствий? Разве он не тот же мертвец или неодушевленный предмет?

Душа. Но старость лишает людей не всех удовольствий, а только общих с животными.

Джусто. А какие же удовольствия остаются?

Душа. Все, присущие одному лишь человеку и допускаемые разумом. Это в основном удовольствия, порождаемые в человеке божественной частью души.

Джусто. Какие же это удовольствия?

Душа. Созерцание и упражнения в добродетели.

Джусто. Если бы я, слушая тебя, постоянно занимался подобными вещами, то оказался бы в слишком большом рабстве. Ты же знаешь, мне тоже нужно иногда расслабиться.

Душа. Не хочу тебе в этом отказывать, лишь бы ты не переступал разумных границ; скажу тебе больше, удовольствие от еды, питья и общения с друзьями намного сильнее и приятнее в старости, чем в другом возрасте.

Джусто. А почему?

Душа. У стариков более умеренные желания, поэтому они не пьют лишнего, а также иначе не вредят душе, как это бывает с молодыми, у которых желания довольно беспорядочные, — если только, конечно, старики в молодости не приобрели какую-нибудь дурную привычку. Далее, благодаря большому опыту, старики умеют лучше говорить на разные темы и получают больше наслаждения, чем молодые, от общения с друзьями и их присутствия, ибо ровесники воздают им должное, а младшие их почитают. И это доставляет немало удовольствия.

Джусто. Но если старики и много видели, они мало что помнят, ведь память в этом возрасте сильно ослабевает.

Душа. У тех, кто ее не упражняет. Это недостаток от образа жизни, а не от возраста, так же как и прочие недостатки, — ведь старики подозрительны, скупы, назойливы, отдают предпочтение прошлому и желают, чтобы их уважали больше других. Но пусть память в старости действительно слабеет, зато обостряется ум и появляется рассудительность, превосходным образом ее заменяющая, и от них старики получают намного больше удовольствия, чем юноши — от оружия, лошадей, охоты, танцев и других развлечений молодости... Но то, о чем я говорю, Джусто, происходит не со всеми стариками, а лишь с теми, которые прежде жили так, что у них вместе с годами рос авторитет.

Джусто. А кто они? Расскажи мне.

Душа. Их большинство; не думай, что они как белые вороны. Ведь в любом возрасте, если не полностью, то частично, человек живет, следуя разуму, а поскольку человек не может иногда не ошибаться — лишь бы его ошибки были простительны, — большинство людей ему прощают. К тому же старость сама по себе вызывает такой почет и уважение, что все старика почитают и во всем отдают ему предпочтение. Если к этому еще прибавить память и сознание того, что он был всегда хорошим гражданином и порядочным человеком, то это стоит больше, чем все удовольствия и наслаждения других возрастов.

Джусто. Ну, тут я с тобой согласен, и я получаю удовольствие, когда благодаря старости мне выказывают почет и уважение. Но что ты скажешь о другой причине, самой важной?

Душа. О какой?

Джусто. То, что мы приближаемся к смерти.

Душа. Верно, предел и конец старости — смерть, а в другом возрасте, естественно, иначе, поскольку за отрочеством следует молодость, за молодостью — зрелость, а уже за зрелостью — старость. Тем не менее ни один человек, какого бы он ни был возраста, не может быть уверен, что наверняка проживет хотя бы завтрашний день. Напротив, как я тебе уже говорила, большинство людей умирает, не достигнув старости, из-за массы опасностей, встречающихся в жизни.

Джусто. Стало быть, старик знает, что ему предстоит вскоре умереть, а молодой может хотя бы надеяться, что еще успеет состариться.

Душа. Но старик уже получил то, на что молодой лишь надеется.

Джусто. А что пользы в том, что было, ведь прошлого не воротишь?

Душа. Но и у старика еще есть надежда на будущее. А что толку иметь в запасе еще пятнадцать-двадцать лет, если все равно предстоит умереть, и от прошлого не останется ничего, кроме того, что приобретено добродетелью.

Джусто. Как что толку иметь в запасе десять-двадцать лет? Видно, Душа моя, ты мало вкусила прелестей жизни.

Душа. Видно, ты их мало вкусил. Если бы ты хорошенько рассмотрел все возрасты, то убедился бы, что в каждом намного больше неприятного, чем приятного, и постоянно приходится бороться то с одним, то с другим, поэтому многие мудрецы заслуженно называют жизнь постоянной войной. Но пойдем, Джусто, дальше. Если смерти следует бояться, ее должен бояться лишь тот, кто считает, что вместе с жизнью полностью лишается бытия — предмета вожделения и любви каждого существа; или смерти должны бояться те, кто опасается, что их ожидает худшее бытие. Но ни то ни другое тебе не грозит, ведь ты христианин.

Джусто. А откуда мне взять уверенность, что я не лишусь совсем бытия, когда мы умрем?

Душа. Тебе неоткуда получить такую уверенность. Ты и не можешь иначе думать, ведь природа у тебя смертная, а все тебе подобное, как ты знаешь, должно в один прекрасный день погибнуть и исчезнуть. Но будь уверен, когда придет назначенное Богом время, я, твоя бессмертная часть, соединюсь с тобой. И по Божией благодати вместе со мной воскреснешь ты, бессмертный, бесстрастный и освобожденный от всех свойств, которые теперь заставляют тебя постоянно переходить из одного состояния в другое и которые, в конце концов, когда я отделюсь от тебя, вызовут твою смерть.

Джусто. А ты твердо в этом уверена?

Душа. Моя уверенность твердая и неколебимая, это свет веры.

Джусто. И свет, о котором ты говоришь, дает больше уверенности, чем науки? Ведь я слышал, что наука — не что иное, как уверенность.

Душа. Намного больше. Ибо науки — изобретение человека, который не просто часто ошибается, но что бы он ни делал, во всем можно обнаружить какое-нибудь несовершенство, а свет веры идет от Бога, то есть высшей неизреченной истины. Но я не стану приводить тебе никаких доводов, ведь мы вместе столько раз читали божественный трактат фра Джироламо,[538] названный им «Триумф веры», где все это подробно доказывается, так что, кто его прочел и не поверил, о нем можно сказать, что он ничего не понял или упорствует в своем мнении. Итак, Джусто, не жалуйся больше на старость из-за того, что тебе мало осталось жить; ведь если мы близки к смерти, значит, мы близки к конечной цели нашего странствия и пришли к границе нашей родины и пристани нашего спасения.

Джусто. Я уже много раз слышал, что мы странники и здесь не наша родина. И тем не менее мне очень тяжело при мысли, что предстоит отсюда уйти.

Душа. Я хорошо это знаю, потому что цель, которую я тебе указала и к которой ты благодаря мне предназначен, превосходит и превышает твою природу. Но позволь мне тобой руководить, и мы распределим все наши дела так, что когда Правящий всем захочет расторгнуть нашу связь, тебе это причинит наименьшую боль, ибо ты будешь иметь твердую надежду соединиться со мной в лучшем бытии, а я буду радоваться, возвращаясь, счастливая, к моему Создателю. Поэтому, Джусто, больше не сетуй на старость, ведь ни одна из причин, по которым ты ее осуждал, нас не касается: мы, как я тебе сказала, уверены, что отойдем к лучшей жизни.

Джусто. Я хочу делать все, как ты говоришь, и во всем подчиняться твоей воле, пренебрегая собственными желаниями. Ведь раз мы так долго были вместе, ты меня, наверное, полюбила и не станешь советовать того, что мне не во благо.

Душа. Теперь, полагаю, ты знаешь, в чем твое благо, в противном случае из-за нашего разногласия мы были бы оба несчастны. Постараемся жить в любви Божией и будем всегда помнить три следующие соображения: первое, став человеком, Бог так возвысил человеческую природу, чтобы человек мог стать Богом; второе, Он пожелал смертью искупить и оплатить наши грехи, ибо сами мы были неспособны и бессильны это сделать, превратившись в Его врагов из-за грехопадения прародителей; третье, мы смертны. Первые две мысли, пробуждая в нас любовь, позволят нам с радостью — насколько хватит сил — следовать Его святому закону; ведь поистине жестокосерден тот, кто не воспламенится любовью к нашему Спасителю Иисусу Христу, зная, что ради нас Он стал человеком, а затем умер за наши грехи. А третья мысль будет уздой страха, который нам не даст выйти из-под Божией воли. И если все же по слабости нашей природы мы иногда совершим какой-нибудь грех, страх тотчас же заставит нас обратиться к Нему и со смирением умолять о прощении, ибо блаженны лишь те, кому, по словам пророка Давида, Он отпустил грехи.[539]

Джусто. А как мы можем быть услышаны? Помнится, я читал в Священном Писании, что Бог не слышит голоса грешника.[540]

Душа. Мы не будем грешниками, если обратимся к Нему с истинной верой, ибо грех отворачивать лицо от Бога и поворачивать к тварям. Но если мы всем сердцем обратимся к Богу и доверимся Ему, чтобы Он как истинный наш спаситель простил нас за все ошибки, мы с Ним, в конце концов, соединимся в любви как с нашим Главою и станем Его членами, а затем всегда будем поступать по Его воле. Ибо как глаз, хотя он и глаз, перестанет видеть, а язык, хотя он и язык, перестанет говорить, если они не будут соединены с головой, дающей им силу и возможность действовать, — так и мы, христиане, хотя мы и христиане, никогда не будем поступать, как нам подобает, не будучи соединенными с нашим главой Христом, который своей благодатью предоставляет нам возможность действовать. А когда мы с Ним соединимся, Его благодать снизойдет на нас, и мы искупим наши прегрешения Его невинностью. И затем, придя в Божественное судилище, Он скажет о нас, как говорил великий патриарх Исаак: Если это голос Иакова, а значит, грешников, то руки, а значит, дела, — Исава, первородного моего сына.[541] Поэтому Он даст нам благословение и в конце концов оставит в наследство царство небесное.

Джусто. Ты сегодня, Душа моя, так меня утешила! Я уже говорил тебе раньше и скажу теперь: руководи мною в будущем, а я буду слушаться всех твоих советов; ведь я твердо уверен, что в этом мое благо.

Душа. Да поддержит тебя в этом начинании Бог, источник всего нашего блага. А теперь вставай, солнце уже высоко, и иди во имя Божие заниматься своими делами, с терпением относясь ко всему происходящему и ни на что больше не жалуясь. Ибо все происходит по Его воле, и Он никогда не допустит, чтобы случилось что-нибудь, превосходящее наши силы, чего мы не сможем вынести, ведь Он желает нашего спасения больше, чем мы сами.


Джанбаттиста (Джованни Баттиста) Джелли (12.VIII.1498 — 24.VII.1563 гг.) родился во Флоренции в семье виноторговца. С детства он был обучен ремеслу сапожника, которым кормился на протяжении всей жизни. В возрасте 25 лет Джелли начал самостоятельно изучать латинский язык, философию, литературу, он был хорошо знаком и с классикой итальянской литературы — Данте и Петраркой. Будучи ремесленником одного из младших цехов во Флоренции, Джелли не принимал активного участия в политической жизни города, но был связан с многими литераторами и философами. В 1541 г. он стал одним из основателей научного кружка — «Академии мокрых» (позже — Флорентийская академия) и получил право быть ее публичным лектором. В течение десяти лет (с 1553 по 1563 гг.) Джелли считался официальным лектором по Данте — комментировал ♦Божественную комедию». Среди авторов, которым Джелли отдавал предпочтение, Данте и Петрарка, Цицерон, Фома Аквинский, а также гуманисты — Mapсилио Фичино, Джованни Пико делла Мирандола, Маттео Пальмиери. Он много переводил из сочинений античных авторов (с латинского на итальянский): Аристотеля, Платона, Еврипида, Сенеку, Цицерона. В мировоззрении Джелли сочетались гуманистические и реформационные идеи, он был поклонником Савонаролы, его учения о моральном очищении Церкви и общества.

Основные работы Джелли написаны в период с 1540 по 1550 гг. Это прежде всего диалоги на моральные темы — «Цирцея» и «Причуды бочара» (La Circe; I capricci del bottaio), комедия «Полифила», а также трактат о языке. «Цирцея» написана по мотивам гомеровского эпоса, в частности «Одиссеи», и повествует (в аллегорической форме) о несправедливости людской жизни. Это сочинение было издано в 1548 г. «Причуды бочара» (первый вариант состоял из 7 книг) был опубликован в том же 1548 г. Позже были добавлены еще три книги. В «Причудах бочара» поставлен ряд актуальных для того времени социально-этических и психологических проблем. В диалогах Джелли отразились вольнодумные, реформационные идеи автора, его не совпадающие с официальной позицией взгляды на роль Церкви в спасении души. Подлинной Церковью Джелли считал сообщество добропорядочных христиан, он осуждал пороки клира и отрицал его власть над рядовыми верующими, полагая, что Церковь недостойна быть посредницей между Богом и людьми. Защищая интересы паствы, Джелли настаивал на необходимости вести богослужение не на латинском, а на народном языке, ставил итальянский язык столь же высоко, что и греческий и латинский. Подобно Пальмиери, Джелли связывал бедствия простых людей с существованием частной собственности, от которой проистекают многие несправедливости. Путь к лучшей жизни Джелли видел в умеренности, нравственном самосовершенствовании, устремлении от мирских благ, богатства к возвышенной духовности. В период католической реакции «Причуды бочара» были внесены в Индекс запрещенных книг. В новом, исправленном папскими цензорами издании «Причуды бочара» появились в 1605 г.

В настоящем издании впервые в переводе на русский язык публикуется значительная часть «Причуд бочара» (диалоги с третьего по седьмой и десятый). Перевод сделан по изданию: Gelli Giambattista. La Circe е I capricci del Bottaio/ A cura si S. Ferrero. Firenze, 1957. Р. 145-150; 171-240; 264-277.

Загрузка...