О ВОЗМОЖНОСТИ СОЗНАТЕЛЬНОГО ВОЗДЕЙСТВИЯ ОБЩЕСТВА НА РАЗВИТИЕ ЯЗЫКА

Что люди обычно хотят изменить в языке?

Нет сомнений в том, что язык развивается в ответ на потребности общества. Иное дело — вопрос о том, насколько сознательно общество воздействует на язык и насколько удается то, что планируется.

Беспокойный человеческий ум не раз останавливался перед видимым несовершенством языка. Нередко это несовершенство усматривали в самом разноязычии народов. С библейских времен разноязычие считалось Божьей карой за гордыню. Мечта о едином общечеловеческом языке побуждала конструировать искусственные языки. Известно около 1000 проектов таких языков, однако даже самый совершенный из них — эсперанто — не становится общечеловеческим языком или вторым языком каждого человека (см. с. 113–115).

Рационалистический XVII в. не устраивала видимая алогичность естественных языков — избыточность в обозначениях (синонимия) и многозначность, размытость и "субъективность" границ между языковыми значениями, неполный параллелизм синтаксиса "фигурам мысли". На этой почве возникали идеи искусственных формализованных языков науки. Все же проекты логико-математических языков Фрэнсиса Бэкона, Рене Декарта, Готфрида Лейбница оставались целиком теоретическими построениями, опередившими свой век. Тем не менее идеи искусственного логического языка — "орудия разума" — не погибли. В XX в. они реализовались в математических языках программирования, в искусственных информационных языках. Следует, однако, видеть, что все это хотя и нужные человеку языки, но не натуральные человеческие языки.

Нередко несовершенство языка видели в его недостаточной выразительности, гибкости, красоте или "чистоте". В любом обществе, сколько веков существует в нем представления о "правильном" и "красивом" языке, столько не смолкают разговоры о "порче" языка. Правда, сами представления о "правильности" и "порче" языка менялись. Менялся и профессиональный круг тех людей, которые замечали "порчу" и стремились каким-то образом "защитить" язык.

Между тем сама возможность сознательной "защиты", или "исправления", или "улучшения" языка вызывала и вызывает у людей скептические оценки, причем самые скептические — У языковедов[86]. Действительно, сознательное воздействие на язык означает конфронтацию противоположных начал: 1) волевого, сознательного и неосознанного (полубессознательного, непроизвольного); 2) индивидуального и социального (коллективного). В состоянии ли индивид (или группа индивидов) изменить полубессознательные языковые привычки коллектива говорящих и тем самым изменить язык? Если это возможно, то в какой степени? Какие уровни и подсистемы языка в наибольшей мере доступны сознательному воздействию общества?

Чтобы ответить на эти вопросы, рассмотрим некоторые факты такого воздействия.

Можно ли считать табу[87] "сознательным воздействием на язык"?

Не всякое активное отношение людей к своему языку в действительности представляет собой воздействие именно на язык. Например, табу в архаических социумах — это воздействие не на язык, а попытка воздействия на явления действительности, стоящие за языком (воздействие на зверя, болезнь, опасность, божество).

Словесные табу, по-видимому, могли быть разного происхождения. Видный этнограф и фольклорист Д. К. Зеленин считал, что первые словесные запреты возникли из простой осторожности первобытных охотников: они думали, что чуткие звери, понимающие человеческий язык, могут их подслушать и поэтому избежать капканов или стрел (см.: Зеленин 1929, 119). С древнейшими представлениями о том, что животные понимают речь человека, Зеленин связывал также переговоры с животными в быту, которые позже переросли в заклинания.

Источником табу могла быть и неконвенциональная (безусловная) трактовка знака архаическим сознанием: древний человек относился к слову не как к условной, внешней метке предмета, а как к его неотъемлемой части (о неконвенциональном восприятии знака религиозным сознанием см. с. 72–75). Чтобы не разгневать "хозяина тайги", избежать болезни или другой беды, не потревожить души умершего, запрещалось произносить "их" имена.

Так возникала магия слова, колдовство, в котором слово — орудие, инструмент. Табуированные слова заменялись эвфемизмами[88], но и они вскоре табуировались и заменялись новыми эвфемизмами — это приводило к быстрому обновлению словаря в древности (см. с. 144–151).

Разумеется, лексические запреты, как и принудительные нововведения слов, существовали не только в древности. Удерживая черты магического ("инструментального") отношения к слову, табу в современном обществе осложняется некоторыми другими целями — такими, как сохранение традиционных культурных норм (соображения "такта", "приличий", психологической уместности), а также идеологический контроль, манипулирование массовым сознанием и т. п.

Например, во времена резких идеологических сдвигов сознательный разрыв с определенной традицией "требовал" хотя бы частичного отказа от соответствующего языка. В этом причина массовых лексических замен (в том числе даже таких идеологически нейтральных слов, как, например, названия месяцев), осуществленных в годы наиболее "крутых" в мировой истории революций — французской конца XVIII в. и русской 1917 г. (см. с. 151–152).

Лексические запреты, как и эвфемизмы, нередко являются особо изощренным цензурированием и "промыванием мозгов". Ср. свидетельство публициста о табуистическом искажении семантики слов республика и страна в советской печати: СССР представлял собой "псевдосоюз из псевдостран, стыдливо называвшихся республиками. Из гордого слова "республика" сделали чисто советский эвфемизм, обозначавший подневольную, невзаправдашнюю, не имеющую самостоятельной воли страну. Помню, редактор всегда вычеркивал из моих текстов слово "страна", если я писал о Белоруссии, Украине или Таджикистане. Понятие "страна" дозволялось в единственном смысле" (В. Ярошенко. Попытка Гайдара// Новый мир. 1993. № 3. С. 122).

Таким образом, хотя реальные последствия табу весьма значимы для языка, все же табу трудно отнести к проявлениям сознательной активности общества по отношению к языку, поскольку цели табу лежат вне языка, язык здесь только средство. О сознательном воздействии общества на язык можно говорить в том случае, когда цели усилий людей направлены на сам язык.

Можно указать три основные языковые сферы, допускающие сознательное воздействие людей: 1) графика и орфография (см. следующий подраздел); 2) терминология (см. с. 136–138); 3) нормативно-стилистическая система языка (см. с. 138–141).

Реформы письменности

Наиболее ранние факты "вмешательства" человека в язык касаются письменности. В Китае в VIII в. до н. э. была проведена первая реформа иероглифики с целью выработки стандартных знаков, не имеющих разнописаний и "разнопониманий". По-видимому, графика и орфография — это та область в языке, которая более всего доступна рационализации, однако и здесь реформы не так легки.

Общеизвестен консерватизм английской орфографии[89]. После замены рунического письма латинским (с началом христианизации) английская орфография перестраивалась только однажды, в связи с норманнским влиянием, и обоснованно считается очень трудной. Не раз предлагалось ее реформировать, чтобы сблизить письмо и звучащую речь. Однако эти проекты, в разной степени радикальные, не были приняты. Дело в том, что любая реформа сложившихся норм всегда создает известные социальные и психологические трудности. Реформировать же письменность — трудно вдвойне.

Пушкин не случайно назвал орфографию "геральдикой языка". В сознании людей письмо противостоит "текучей" устной речи, это воплощенная стабильность, самый заметный и надежный представитель письменной культуры народа. В письме народ видит корни своей культуры. Нередко письмо (алфавит) оказывается устойчивее языка. Например, существуют тексты на белорусском и польском языках, писанные арабским письмом: это исламские книги татар, живших в Великом княжестве Литовском; арабское письмо они сохраняли дольше, чем язык. Именно письмо чаще всего отождествляется популярным сознанием с языком (и ошибки в орфографии — с незнанием языка).

В силу архаических традиций школьного образования люди склонны считать, что орфографические нормы — самые главные в языке. Это объясняется также тем, что орфографические нормы, в сравнении с нормами других уровней языка — орфоэпией, морфологическими и синтаксическими нормами, нормами словоупотребления, самые определенные и простые. Их легче всего описать правилами, кодифицировать в орфографическом словаре и требовать их соблюдения (т. е. исправлять орфографические ошибки). Пройдя в детстве жесткий орфографический тренинг, люди настроены по отношению к орфографии очень консервативно и не склонны здесь что-либо менять. Поэтому так трудно провести даже скромные подновления орфографии.

Если между орфографической нормой и потребностями практики возник конфликт, то, чем дольше эта орфография сохраняется в неприкосновенности, тем острее становится конфликт и тем труднее ОЙ разрешим. История реформ письма показывает преимущества своевременных и потому не слишком резких изменений сложившихся норм. Однако в любом случае нужна большая психологическая готовность общества к новому. Не случайно реформы письма обычно становились возможны в русле более широких социальных преобразований. Таковы Петровская реформа русской графики 1708–1710 гг. и графико-орфографическая реформа 1918 г. Характерно, что, хотя новая демократическая орфография была подготовлена еще в 1912 г., ввели ее только после революции, декретом наркома просвещения А.В. Луначарского.

Особой остротой отличается проблема реформирования письма в странах Дальнего Востока, использующих китайскую иероглифику.

Это связано со спецификой иероглифического письма в сравнении с алфавитным (буквенно-звуковым) письмом. Для алфавитной письменности характерны, с одной стороны, взаимная зависимость букв и звуков, а с другой, — асемантичность букв: они не имеют собственного значения. В отличие от букв, иероглифы — это двусторонние единицы (т. е. обладающие и формой и значением), при этом форма (начертание) иероглифа не зависима от звучания, она передает не звучание, а значение. С этим связаны следующие фундаментальные особенности иероглифической письменности: 1) ее нечувствительность к изменениям в звуковой организации языка; 2) высокая содержательная значимость иероглифической письменности: в этом отношении иероглифика сопоставима не с алфавитом, а со словарем; 3) исключительная трудность овладения иероглифическим письмом (вследствие многочисленности и сложности знаков).

Непрерывность иероглифической традиции древнего и средневекового Китая привела к уникальной консервативности китайского письма. Человек, преодолевший курс китайского традиционного образования, читает тексты тысячелетней давности так же легко, как сегодняшнюю газету. Он получает возможность и писать точно так же, как писали за многие столетия до него (см.: Софронов 1979, 161–162). Однако такое образование элитарно. Трудность иероглифики обрекала 90 % населения на неграмотность. Опыт показывает, что без отказа от иероглифической письменности демократизация образования и культуры невозможна. Китайская иероглифика была заменена буквеннозвуковым письмом во Вьетнаме (1918), в Корее (1947 г., в Южной Корее — в 1973 г.), частично — в Японии (см. ниже).

Вместе с тем отказ от иероглифической письменности означает отказ от богатейшей культуры, созданной за четыре тысячелетия китайской традиции. Поэтому так мучительна проблема письма в Китае, где традиционная культура имеет наиболее глубокие корни. Китайская иероглифика сегодня — это "и ценное наследие, и тяжкое бремя". И все же и в Китае "переход к алфавитному письму является делом отдаленного, но реального будущего" (см.: Софронов 1979, 21). В возможностях общества — найти наименее болезненное, компромиссное решение конфликта, позволяющее сохранить наиболее ценное из культурного наследия прошлого. Языковой опыт Японии содержит одно из таких решений.

В Японии движение за демократическое письмо началось еще в 80-е гг. XIX в., но серьезные сдвига стали возможны только после второй мировой войны. В 1946 г. старописьменный язык был отменен в официальной переписке. Тогда же был введен иероглифический минимум для печати и других средств массовой коммуникации — всего 1850 иероглифов. Было также сокращено количество чтений и унифицированы написания иероглифов, включенных в минимум. Позже были разработаны правила орфографии для японской вспомогательной азбуки (кАна) и для латиницы, а также правила смешанной записи слов — иероглифическим и азбучно-звуковым письмом. При Министерстве просвещения был создан специальный орган языковой политики — Комиссия по проблемам родного языка. В задачи Комиссии входит частичный пересмотр иероглифического минимума, разбор споров о заимствованиях, казусы орфографии и орфоэпии и другие вопросы языка и культуры речи.

Разумная, энергичная и эффективная языковая политика в Японии серьезно переменила общественно-языковую практику в стране. Была преодолена типичная для феодальных культур обособленность элитарного книжно-письменного языка от повседневного языка народа. Возник "общий язык" современной Японии — язык массовой коммуникации и повседневного социального и культурного общения (Языковая политика 1977, 235–248).

Создание терминологий

А.А. Реформатский называл термин слугой двух господ — терминологии и общей, неспециальной лексики (Реформатский 1961). В качестве члена системы специальных обозначений термин управляем: термины придумываются в лабораториях и кабинетах, их упорядочивают в терминологических комиссиях, пропагандируют в "рекомендательных списках" и т. д. Однако в той мере, в какой термины остаются "просто" словами, они сопротивляются регламентации. Они сохраняют и/или развивают многозначность, при этом чем употребительнее термин, тем он более многозначен. Традиционная лексика профессионального просторечия не спешит уступать место рекомендованным нововведениям. И все же термины, в сравнении с обычной лексикой, в большей мере доступны сознательному регулированию.

В СССР этим занимались Комитет научно-технической терминологии (КНТТ) АН СССР и Госстандарт. КНТТ, помимо сводов терминов по разным отраслям науки и техники, издал ряд точных инструктивных пособий, написанных неязыковедами: Руководство по разработке и упорядочению научно-технической терминологии / Под ред. А.М. Терпигорева. М., 1952; Лотте Д. С. Основы построения научно-технической терминологии. М., 1961; Как работать над терминологией: Основы и методы. М., 1968.

Сотрудники Института русского языка АН СССР были постоянными рецензентами всех отраслевых ГОСТов, содержавших систематизированные списки терминов. На основе изучения функционирования терминологии в современном обществе в Институте вырабатывались рекомендации, позволявшие рационально и реалистически оценивать проекты терминологических систем, создавать терминологические словари, кодифицировать терминологии, находя разумные компромиссы между профессиональным узусом и общеязыковыми нормами, между традиционными профессионализмами и новыми терминами. О направлениях этой работы, о лингвистических и социолингвистических аспектах терминологического строительства см.: Культура речи 1982; Научно-техническая революция 1977.

Количество терминов в современных языках огромно, это миллионы слов и словосочетаний. Однако эти миллионы распределены между тысячами отраслей знаний и техники и составляют периферию словаря, удаленную от ядра общенародной лексики. В отличие от орфографических реформ, затрагивающих каждого пишущего, нововведения в терминологии касаются только специальных и обособленных подъязыков профессионалов. Эти подъязыки всегда были устроены более рационалистически, чем общий язык. Поэтому здесь легче договориться и легче следовать рекомендациям терминологических комиссий.

Поскольку наука в значительной степени интернациональна, в сфере терминологии и специальных систем обозначений возможны международные договоренности, в особенности о точном содержании и "месте в системе" тех или иных обозначений. Примером такой международной координации может быть 2-томный Словарь славянской лингвистической терминологии, подготовленный Терминологической комиссией при Международном комитете славистов (издан в Праге, 1977 г.). Словарь содержит систематизированные (по разделам лингвистики) списки 2266 терминов на И славянских и 3 западноевропейских языках. В негуманитарных областях знаний возможности международной стандартизации терминологии еще больше.

Таким образом, в целом терминология — это та область языковых явлений, где результаты сознательного воздействия общества на язык наиболее ощутимы и перспективны.

Сознательное начало в истории литературных языков

Когда латынь утрачивала свое значение учено-литературного языка Европы и набирали силу новые (народные) языки, в Италии и Франции возникли специальные ученые сообщества, призванные "устроить" надлежащим образом народный язык и поощрять словесность на народном языке. Этими органами языковой политики были первые европейские академии, которые именно для филологических целей и создавались.

Старейшую в Европе Итальянскую академию (основана в XVI в.) называли "Академией отрубей" (Accademia delta Crusca). Смысл названия в том, что Академия "просеивала язык", как просеивают муку, отделяя отруби. Сходные задачи нормализации языка стояли перед Французской академией: "создать словарь языка" и "начертать его грамматику" (цит. по работе: Будагов 1974, 49–50). Аналогична языковая программа Российской академии[90]. В ее первом уставе, написанном княгиней Е. Р. Дашковой (1783), говорилось: "…Российская Академия долженствует иметь предметом своим вычищение и обогащение российского языка, общее установление употребления слов оного, свойственное оному витийство и стихотворение. К достижению сего предмета должно сочинить прежде всего российскую грамматику, российский словарь, риторику и правила стихотворения" (цит. по кн.: Сухомлинов М.И. История Российской Академии. СПб., 1874. С. 360).

В языковых программах академий многое было наивно и утопично — например, вера в то, что языковые нормы можно определить "раз и навсегда" и что все будет именно так, как решит академия. Тем не менее филологические труды первых академий многое определили в характере нормативно-стилистических систем народных литературных языков. При этом спустя столетия плоды "просеивания", "защиты" или "устроения" языка нередко оказывались в чем-то неожиданными, непредвиденными.

Л.А. Булаховский так писал об отрицательных последствиях давней и чрезмерно строгой нормализации итальянского литературного языка: "Канонизация языка классиков XIII–XIV вв. (Данте, Петрарки, Боккаччо), сознательное запрещение, большей частью действительно осуществленное, выходить за границы грамматики и даже лексики великих флорентийских мастеров (…) или идеализация в качестве источников пополнения литературного языка чужих слов только определенного происхождения (галлицизмов и испанизмов) — все это в свое время сыграло негативную роль, сузив круг возможностей развития итальянского литературного языка, осудив его на большой отрыв от разговорного языка, приведя… к холодной аристократической ограниченности ею стилей" (Булаховский [1941, 1946] 1975, 375).

Подобные расхождения между планами разумного "устройства" языка и фактическими результатами нормирования вполне обычны.

Например, в истории чешского языка такими непредвиденными последствиями оказались искусственно реставрированная архаичность возрожденного литературного языка, его обособленность от обиходно-разговорной речи; в истории сербскохорватского литературного языка — некоторая суженность его стилистических возможностей (см. с. 45–47); в истории норвежского языка — раскол и хаос в языке, где необдуманное реформирование привело к конкуренции шести вариантов нормы, два из которых официально признаны литературными норвежскими языками.

Вот как описывает тупик в нормализации норвежскою языка М.И. Стеблин-Каменский: "Приходилось обучать в школе двум "норвежским языкам"; переводить учебники, словари, официальные документы и т. д. на второй "норвежский язык"; переводить классическую норвежскую литературу с одного "норвежского языка" на другой, тем самым превращая национальную литературу в переводную; пытаться упорядочить орфографию, фактически приводя ее не к национальному единству, а к все большему хаосу; стремиться преодолеть национальный языковой раскол, в то же время фактически его усугубляя; все время искать выхода из создавшегося трагического положения и бесконечно обсуждать его устно и в печати, в частном порядке и в государственных комиссиях, тратя на споры, в сущности, совершенно бесплодные, ту энергию, которая могла бы бьпь затрачена на создание национальных культурных ценностей" (Стеблин-Каменский 1974, 94).

Периоды наибольшей активности общества по отношению к языку обычно совпадают с периодами своеобразного распутья в истории языковой нормы. Прежняя норма уже не отвечает новым тенденциям в употреблении языка, однако и новая норма еще не сложилась, и дальнейшее языковое развитие может пойти по одному из нескольких направлений. В истории русского литературного языка одно из таких распутий — это конец XVIII — начало XIX в.: борьба двух направлений (шишковистов и карамзинистов) — и третий, пушкинский, синтезирующий путь (см. с. 44–45). В истории сербскохорватского литературного языка — это первые десятилетия XIX в., когда его развитие могло пойти и по книжно-литературному пути Обрадовича и Негоша, и По фольклористическому пути Караджича (см. с. 45–47). В истории немецкого языка одно из таких распутий — это XVIII в.: конкуренция верхнесаксонских (майсенских) и прусских (позже берлинских) норм в процессе сложения национального литературного языка.

Вслед за критическими, поворотными моментами наступает период упрочения победившей модели нормализации. Борьба конкурировавших литературно-языковых школ и направлений затихает. Сознательное воздействие общества на язык принимает более спокойный и частный характер: это, скорее, работа по внедрению принятых норм в языковую практику говорящих, т. е. борьба за культуру речи. Возможности общества здесь достаточно велики. Это, во-первых, ряд государственных учреждений, которые в состоянии прямо воздействовать на языковую практику говорящих, — прежде всего школа и затем средства массовой коммуникации, издательства, киностудии, театры и т. п. Ключевые фигуры такого практического воздействия на язык т учитель, и. редактор. Владение литературным языком является частью их профессиональной подготовки. Их речь, те тексты, которые они строят или санкционируют, служат речевыми нормативами для говорящих. Исправляя и порицая отступающих от нормы, т. е. в сущности вмешиваясь в стихийную языковую практику говорящих, учитель и редактор защищают нормы литературного языка.

Во-вторых, воздействие общества на языковую практику может носить опосредованный характер: компетентные органы (например, такие, как Академия Российская под президентством Е.Р. Дашковой, или школьное министерство, или исследовательский институт родного языка и т. п.) проводят кодификацию языковых норм: составляют нормативные словари, грамматики, всевозможные справочники и руководства, а также создают 1 консультативные службы по вопросам, языка и культуры речи. Это своего рода "законодательные органы" языковой политики, в то время как школа, печать, массовая коммуникация — это ее, так сказать, исполнительные и местные органы.

Любые нормы, в том числе и языковые, по своей сути консервативны: они узаконивают сложившееся и признают этот порядок обязательным в будущем. Вместе с тем любые нормы не могут не меняться: неподвижные, окаменевшие нормы безнадежно отстали бы и оторвались от той меняющейся жизни, которую они призваны регламентировать. В современной теории культуры речи, восходящей к классическим работам Г.О. Винокура, Л.В. Щербы, языковедам Пражского лингвистического кружка, признано, что детальная и жесткая кодификация норм литературного языка и невозможна и нежелательна. Чрезмерный консерватизм нормы приводил бы ко все большему разрыву между литературным языком, прежде всего его письменными стилями, и живой разговорной речью. Это, с одной стороны, сковало юн развитие письменной речи, а с другой — было, бы равносильно признанию, что все, что происходит в разговорной речи, — это беззаконие и хаос. В противовес ригористическим требованиям "исторической чистоты" языка в Пражском лингвистическом кружке был выдвинут принцип "гибкой стабильности" литературной нормы. Гибкая кодификация предполагает, во-первых, замену однозначных и жестких оценок речи (по принципу "правильно" — "неправильно") более тонкими, с учетом функциональной целесообразности тех или иных языковых средств в разных условиях общения. Во-вторых, гибкая, жизнеспособная кодификация, внимательна не только к языку классиков, но и к живому современному языку, к тому новому, что возникает в нем сегодня. Это означает, что разумная кодификация не претендует на свою окончательность. (О развитии идей Пражской школы применительно к регулятивным аспектам культуры речи см.: Новое в зарубежной лингвистике 1988.)

Пределы сознательной активности общества по отношению к языку

По-видимому, самые значительные результаты такой активности связаны с национально-языковой политикой, т. е. с регулированием взаимоотношений между языками в многоязычной и полиэтничной ситуации (см. с. 115–131).

Закономерности такой практики, безусловно, сложнее и масштабнее, чем (активность людей по отношению к языку в одноязычных ситуациях. Однако обсуждение соответствующих "более простых" фактов (относящихся к одноязычной ситуации) помогает понять сами принципы и элементарные механизмы этих процессов.

Таким образом, если иметь в виду одноязычные ситуации, то легко видеть, что основными объектами сознательного воздействия общества на язык являются: 1) графика и орфография; 2) терминология; 3) нормативно-стилистическая система языка. Между этими объектами есть известная общность.

Во-первых, письмо, терминология и стилистика — это те языковые области, которые в самом своем зарождении наиболее прямо связаны с сознательно-культурным и искусственным началом в языке. Поэтому и в дальнейшем именно эти области оказались, наиболее открытыми для сознательного воздействия людей.

Во-вторых, речемыслительные процессы, связанные с письмом, использованием терминологии и нормативно-стилистическим выбором, находятся ближе всего к тем сферам психического, которые в школе И.А. Бодуэна де Куртенэ называли "светлым полем сознания". Будучи наименее автоматизированными, протекая под большим контролем разума, они способны относительно легко перестраиваться в соответствии с новыми требованиями, продиктованными обществом.

В-третьих, прослеживается известное сходство в "местоположении" письма, терминологии и нормативно-стилистических "добавок" к языковым значениям: это периферия языка. В самом деле, письмо — это вторичная надстройка над природной звуковой материей языка, периферия его формы; терминология представляет собой периферийные зоны, словаря, специализированные и потому обособленные друг от друга; наконец, нормативно-стилистическая система, в качестве семантической области, которая складывается из таких содержательных компонентов, как "правильное", "неправильное", "разговорное", "книжное", "канцелярское", "просторечное", "высокое", "низкое" и т. п. (см. с. 44), — это периферия языка по отношению к его семантическому ядру.

В-четвертых, характерна факультативность (необязательность) самого наличия в конкретном языке письма, терминологии или нормативно-стилистической обработанное™: в большинстве существующих на Земле языков эти явления отсутствуют; в тех языках, где они имеются, они не изначальны.

Таким образом, наиболее глубокие языковые сущности — фонология, грамматика, основной словарный фонд — лежат вне досягаемости волевого воздействия на язык. Для тех областей языка, которые могут меняться под таким воздействием, характерны: а) наибольшая осознанность говорящими; б) периферийное, как бы поверхностное положение в языке, в) допустимость вариантов; г) известная факультативность.

Своеобразие этих сфер языка проявляется в парадоксальности, с одной стороны, их объективного места в языке, а с другой — "субъективного" отношения к ним говорящих. С точки зрения коммуникативной сущности языка они периферийны и необязательны; однако людьми они воспринимаются как центральные и наиболее существенные сферы языка. Нормативно-стилистические качества речи, орфография, а также в профессиональной среде терминология — это то в языке, на что люди обращают внимание в первую очередь, что может их остановить, задеть, взволновать, вызвать оценочную реакцию ("хорошо", "плохо", "красиво", "нелепо", "безграмотно", "безвкусно", "невежественно" и т. п.). Вот почему "покушение" на стилистический узус в литературном манифесте или скромное подновление орфографии говорящие могут воспринять как события, меняющие весь язык (хотя в действительности такие реформы лишь слегка затрагивают периферию языка). В то же время наиболее глубокое и сущесгвенное в языке — его находящаяся вне стилистики и вариативности структура пребывает вне сферы действия реформ и вне людских оценок. Создатель кибернетики Норберт Винер, глубоко видевший разную коммуникативную ценность структуры языка и языковой нормы, писал: "Совершенно верно, что при утонченном исследовании языка нормативные вопросы играют свою роль и что они являются весьма щекотливыми. Тем не менее эти вопросы представляют последний прекрасный цветок проблемы общения, а не ее наиболее существенные ступени" (Винер Н. Кибернетика и общество. М., 1958. С.99).

Сознательная активность людей по отношению к языку наиболее ярко и значительно проявляется в периоды формирования литературных языков или смены одной нормативно-стилистической системы новой нормой. Это воздействие может заключаться в выборе диалектной базы литературного языка; в сознательном отборе определенного корпуса текстов в качестве эталонных, образцовых; в сознательном формировании определенных языковых идеалов, языковых вкусов и привычек говорящих.

Естественно, однако, что в процессе сложения нормативно-стилистической системы весьма значительно и стихийное начало.

В сравнении с реформами письма или упорядочением терминологии, формирование литературного языка — это принципиально менее управляемый процесс. В истории литературных языков есть драматизм и есть ирония. История показывает, что программы сознательного воздействия на язык не бывали до конца и вполне осуществлены. В каждой такой программе есть доля утопии. С другой стороны, результаты сознательных усилий во многом оказывались "незапланированными", неожиданными, потому что языковая действительность сложна, противоречива, стихийна и в конечном счете более могущественна, чем это представлялось "устроителям" литературных языков. При этом, чем сильнее и самобытнее письменная традиция, тем менее "управляем" литературный язык, тем органичнее и как бы незаметнее, меньше сознательное человеческое "вмешательство" в естественный ход вещей.

В сложившемся литературном языке кодификация в основном ретроспективна: словари и грамматики отражают естественно складывающийся и естественно (и достаточно медленно) меняющийся узус. Если это и можно назвать "регламентацией языка", то она напоминает того мудрого и потому полновластного короля из "Маленького принца", который, дождавшись рассчитанного заранее момента солнечного заката, решительно повелевал, чтобы солнце зашло.

Определяя в известной мере состав языковых средств, образующих норму языка, а также воспитывая языковые вкусы говорящих, общество тем самым воздействует на их языковую практику. В воздействии на речь индивидов заключены возможности опосредованного воздействия общества на структуру языка.

Загрузка...