Глава 2. Тоскливый роман

Уж очень хотелось Тоскливцу согрешить с соседкой, но оказии, как назло, не было – Клара словно почуяла что-то и встречала его у порога присутственного места, а по утрам провожала на работу. И хотя соседки мельтешили прямо под сельсоветом и иногда забредали в кабинет Головы, чтобы того потормошить, при виде Тоскливца они скрывались в норе и корчили ему оттуда рожи или показывали кое-что, отчего ему становилось еще горче, но добраться до лакомого блюда перспектив у него не было. «Вот если бы приманить соседок к себе в дом, – размышлял Тоскливей, – то тогда дела бы у меня пошли на лад и Клара, почуяв конкуренцию, сразу пошла бы на попятную, а то, как только седалище у нее зажило от ожога, снова напяливает на себя известный пояс и талдычит про ЗАГС, словно документ может что-либо изменить. Изменить ведь может жена или муж, а не документ, но ей это трудно объяснить из-за ее зацикленности на свидетельстве о браке. В конце концов, я ей сам могу выдать справку про то, что она моя жена, и пусть она повесит ее на стенку в рамочке и любуется на нее, как на икону. А я устрою под полом нору с двуспальной кроватью и скажу Кларе, что там у меня скит, в котором я отдыхаю душой и запрещаю мне мешать. Только она ведь, подлая, не поверит и застукает меня с поличным, и тогда, если меня не прикончат соседки, а ведь Голова утверждает, что они опасные, то Клара наверняка меня укокошит, и вместо десерта я отправлюсь на два метра под землю. И все из-за Клариного упрямства и эгоизма. А что если потребовать от нее, чтобы она хотя бы частично вносила свою лепту за квартплату? И предложить ей, что я могу брать натурой, если у нее проблемы с наличными? Нет, все-таки женщины – это загадочные существа. Мужчины могут думать, что они их понимают, но это от самонадеянности. На самом деле проблема заключается в том, что женщины сами себя не понимают, но требуют от мужчины, чтобы те догадывались о том, что им нужно. Но все это порочный замкнутый круг. И я из него вырвусь, чего бы мне это ни стоило. Ведь та соседка, что забегает к Голове, чертовски хороша, и имеются определенные надежды на то, что она не наградит меня рогами, как чертовка, хотя и она, наверное, сатанинского разлива, но уж очень хороша – белокурая, статная, бледная из-за отсутствия солнца в норе и с голубыми глазами и с крутыми, как Гималаи, бедрами, которые мешают мне спать, особенно когда Клара изображает своим носом духовой оркестр. Эх, жизнь!».

Таким горестным мыслям предавался наш Тоскливец всю первую половину октября, и совсем уже было затоскливел, но все не предлагал Кларе сходить с ним в загс, а та, хоть и сама страдала по той же причине, но не сдавалась и старательно делала вид, что пояс ее не тяготит. Правда, по вечерам она принялась бегать кроссы, чтобы охладить то адское пламя, которое то и дело норовило разлиться по ее жилам расплавленной лавой, да стала ходить на курсы кройки и шитья, чтобы концентрироваться на чем-то неживом, но и то, и другое ей плохо удавалось, и она уже начала было подумывать о том, что придется ей, бедолашной, сдаться на милость Тоскливца, пока она выглядит, как девушка, потому как, если ее красота растает, то Тоскливец может и передумать.

Одним словом, позиции обеих сторон, хотя и кардинально отличались, но имели точки схода, и поэтому Клара притворялась ласковым котенком и готовила бывшему супругу вкусные обеды и тот жадно их поедал, но при этом неизменно притворно уличал Клару в многочисленных оплошностях, чтобы держать ее в узде и воспитывать, и все строил воздушные замки и мечтал о гареме из послушных и покорных соседок, которые забесплатно будут исполнять его прихоти. Но надеялся он на это, понятное дело, зря, потому что подлинные планы соседок еще никто не раскусил, и вряд ли они набежали в село из Упыревки или из самой преисподней, чтобы на дармовщину развлекать мужиков.

Тем временем село гудело от слухов. Супружницы уверяли, что соседки, которые якобы никогда не старятся, хотят выжить из села всех настоящих баб, а затем свести с ума мужиков, выпить их жизненную силу и завладеть Горенкой. Правда, для чего им понадобилась Горенка, бабы объяснить не могли, и мужики склонялись к тому, что это вранье. И злорадно усмехались в усы, когда бабы поносили прилюдно соседок и обвиняли их во всех смертных грехах. Гапка, например, уверяла всех, кто готов был ее слушать, что порядочная девушка не станет жить в крысиной норе, и нормально ли это дело, что они то и дело превращаются в крыс? Бабы ей поддакивали, но мужики, по известной слабости, склонны были занимать по отношению к соседкам либеральную и, как считали супружницы, попустительскую позицию.

Трудно сказать, чем бы все это закончилось, но в один сладостный и теплый осенний вечер, когда сельчане по обыкновению бездумно заседали в заведении Хорька и в корчме, на Горенку из леса надвинулся непроглядный туман, такой густой, что он словно залил село густыми чернилами и возвратиться домой из корчмы никакой возможности не было, а супружницы, отправившиеся на поиски своих суженых, чтобы вытащить их за уши из известных заведений, заблудились и многих из них так никогда и не нашли. А потом, уже под утро, все живое, и даже начальство, а Голова заседал в эту ночь в корчме вместе со всеми, потому что наплевательски отнесся к советам внутреннего голоса, призывавшего его незамедлительно уехать к Галочке, впало в странное забытье. И когда озябшее во время странствий по холодному космосу светило показалось над тем местом, где ранее находилась чудная наша Горенка, оно увидело на его месте гигантскую пустошь.

А Голова проснулся в огромной постели под балдахином, на белоснежных простынях. На голове у себя он обнаружил странный колпак. Осмотревшись по сторонам, он увидел, что в постели под отдельным узорчатым и, судя по всему, очень дорогим одеялом спит кто-то еще.

«Ну и набрался я вчера, – подумал Голова. – Прав был подлец внутренний голос, нельзя мне было в корчму, но ведь он тоже врет через раз, вот и знай, когда слушать его, а когда – нет».

Тем временем существо, которое спало в одной с Головой постели, пошевельнулось, приподнялось и перед Головой появилась юная и свежая, как роза, купающаяся в утренней росе, Гапка. На ней, правда, была надета батистовая с кружевами, прежде никогда не виданная Головой ночная рубашка, а ее заспанное личико чуть лукаво, как показалось Василию Петровичу, выглядывало из кружевного капора. Но это зрелище, которое, вполне вероятно, у человека, не знакомого с характером Гапки, могло вызвать вполне определенные весенние чувства, у Головы вызвало ужас. «Нализался до того, что по ошибке возвратился к Гапке! Нужно бежать к Галочке, а то она меня не поймет. Бежать и повиниться искренне, она простит, она добрая». Но тут Гапка проснулась, насмешливо посмотрела на Василия Петровича и довольно ласково сказала:

– Ваше Величество, изволите бодрствовать?

Трудно сказать, что именно ожидал Василий Петрович услышать от бывшей супружницы, но Гапкины слова его озадачили.

– Ты это, – ответствовал он. – Не язви. Я и сам знаю, что не должен тут находиться. Но я уйду. Уйду к Галочке. Она меня простит.

– Я не понимаю вас, Ваше Величество! – чуть покраснев, а от этого она стала еще более хорошенькой, вскричала Гапка. – Куда вы собираетесь уйти от вашей рабы, от преданной вам душой и телом королевы Стефании?

– Ну уж, королева, – хмыкнул Голова. – Ведьма ты, а не королева.

Но в ответ на это обычное в устах Головы изречение из Гапкиных глаз брызнули горячие, искренние слезы, и она обвила руками бычью шею Василия Петровича, прижалась к нему и стала горько рыдать у него на груди, а тот, оглядываясь по сторонам и ничего не понимая, ожидал, что в любую минуту Гапка может перестать притворяться и накинется на него, чтобы отправить в лучший из миров его замершую от ужаса душу.

Неприятная эта сцена длилась довольно долго, и парчовый халат, в который был облачен Василий Петрович, впитал в себя целое озеро соленой влаги, но конца водопаду слез все не было видно, и он заставил себя провести ладонью по золотым Гапкиным волосам, и она, перестав рыдать, посмотрела ему в лицо и робко спросила:

– Так вы больше не будете обижать вашу смиренную рабу, Ваше Величество?

– Почему ты так обращаешься ко мне? – хмуро поинтересовался Голова.

– А как же я еще могу обращаться к королю Фейляндии? – горько ответствовала заплаканная красавица. – И почему я попала в немилость? Разве я всегда и во всем не стараюсь вам угодить? И какой замечательный бал был у нас во дворце сегодняшней ночью!

«Бредит, – подумал Голова. – Заманила и бредит. И кровать купила с балдахином. Но за окном ведь все тот же тоскливый, как пасмурный день, дворик». И он встал и подошел к окну, потянул за шнур – штора бесшумно отодвинулась и перед ним в лучах утреннего солнца возник незнакомый, крытый черепицей город, на который он смотрел с высокого холма… из окна замка.

«Мамочка! Украли меня! Похитили! Террористы!» – мелькнула у него судорожная мыслишка.

– Ты – террорист? – спросил он красавицу в капоре, сомневаясь уже в том, что перед ним Гапка.

Но та его не поняла.

– Ты кто? – спросил ее снова Василий Петрович. – Признавайся!

– Шутить изволите, Ваше Величество, – ласково улыбаясь, ответила красавица, рассматривая самое себя в круглое бронзовое зеркальце. – Не могли же вы за ночь забыть свою верную супругу, королеву Стефанию, преданную рабу всесильного повелителя Фейляндии короля Леопольда!

«Вот так дела», – почесал затылок Голова.

– Так это я, значит, Леопольд, – спросил он у Гапки, притворяющейся королевой.

– Истинно так, Ваше Величество, – ответила та.

«Но ведь душа моя все та же, – подумал Голова. – Хоть ты меня сделай королем, хоть кем. И она, что самое ужасное, не стареет. Тело стареет, а душа нет. И от этого все мои неприятности. Не могу сказать себе – нет. А как тут скажешь, если у девушки, которая принесла тебе счет за телефон, лодыжки такие, что хоть их ешь?»

– Так ты, значит, моя королева, – уже более нежно осведомился Голова у королевы Стефания, внимательно, как барышник лошадь, рассматривая ее затейливый наряд. Так вот…

Но он не успел закончить свою нехитрую, как первозданный грех, мыслишку, потому что двери спальни открылись и в них появилась целая процессия слуг, которые внесли золотые тазы с подогретой водой, гребни, духи и всякий прочий, по мнению Головы, хлам. И принялись его умывать и причесывать, причем с таким тщанием, что новоиспеченному королю было очень больно и обидно. Особенно свирепствовал один из слуг, в котором Голова сразу же распознал Тоскливца. Тот, вероятно, одновременно исполнял обязанности брадобрея и палача, потому как чуть не перерезал королю горло, когда его брил, подравнивая аккуратненькую остроконечную, как водится, бородку.

– Тоскливец, – прорычал тому Леопольд, – не свирепствуй, а то я прикажу тебя вздернуть!

Слуга, похожий на Тоскливца, вздрогнул, но не подал виду, что узнал Голову. И только глаза у него засверкали, как у нашкодившего кота.

«Тоскливец, – подумал Леопольд, – точно Тоскливец. И такой же хитрый и подлый. Надо будет держать ухо востро, а то он может сделать гадость в любой момент. И приударить за королевой. У него это запросто. И он перевел взгляд на королеву и увидел, что она на мгновение без всякой на то причины взяла за руку Тоскливца, а потом также спокойно отняла руку, словно ничего не произошло. И ласково посмотрела на короля, который сидел так же, как и она, в постели, опираясь спиной на гигантские подушки, вложенные в наволочки из тончайшего белоснежного полотна и расшитые затейливыми золотыми вензелями.

– Если ты еще раз прикоснешься на моих глазах к Тоскливцу, – прошептал Леопольд замаскированной под королеву Гапке, – то я прикажу посадить тебя на кол.

Но королева никак не прореагировала на злопыхательский выпад престарелого и, вероятно, впавшего в маразм короля, а может быть, ей не был знаком этот вид казни. И чтобы усилить впечатление, Леопольд нагнулся к королеве еще ближе и прошептал:

– Ты учти, что я строгий.

В ответ на том языке, на котором они разговаривали, а это была смесь вульгарной латыни с тем, что потом превратилось в итальянский язык, из уст хорошенькой, как всегда, тапочки он услышал:

– Вашему Величеству прекрасно известно, что я принадлежу только ему.

Кому именно, Гапка не уточнила, и до Василия Петровича сразу же дошло, что первый раунд еще не сыгран и что спальня превратится в ринг, как только ее покинут надоедливые слуги. А те и вправду вскоре прекратили мучить Леопольда и, отвесив множество поклонов, удалились. Один из них, вероятно дворецкий, сообщил вполголоса, что завтрак готов и Его Величество еще раз убедится в мастерстве выписанного из-за границы повара. На это Леопольд небрежно махнул рукой, и двери за слугами бесшумно закрылись, и тогда королева, которая никак не хотела признать, что она на самом деле Гапка, принялась пилить Василия Петровича, попрекая его тем, что он ленится чистить зубы белым, привезенным из Парижа порошком и из короля превращается в мужлана, потому что в библиотеке, в которой так много интересных книг, он или засыпает, или пристает к служанкам. И соседи давно уже перестали приезжать к ним в гости, ибо чем можно развлечься в Фейляндии? Храпом негостеприимного хозяина? Одним словом, последовал хорошо знакомый Василию Петровичу репертуар. Только в другой упаковке. И чтобы не утомляться, он встал, зашел в свою личную спальню и стал переодеваться с помощью слуги, который появился словно из ниоткуда.

«Слышал он или не слышал?» – думал Леопольд, всматриваясь в непроницаемое, как у игрока в покер, лицо слуги. Но понять не мог. Одевшись в дурацкий, как ему показалось, костюм и в рубаху с дорогими кружевами и натянув на ноги, опять же с помощью слуги, удобные остроносые туфли с загнутыми носками, Леопольд отправился осматривать свои владения. Оказалось, что его замок расположен на довольно крутом холме, вершину которого срыли, чтобы построить каменные, угрюмые здания, украшенные, правда, многочисленными скульптурами, портиками, арками и всякой прочей бесполезной, по мнению Леопольда, дребеденью. Единственное, что ему понравилось в этом городе-крепости, так это стены из огромных, отшлифованных камней, которые окружали дворец со всех сторон. На сторожевых башнях виднелись усатые и бородатые молодчики, которые тупо всматривались в виноградники, окружавшие замок. Одним словом, идиллия была полная. «Да и королева собой не дурна», – подумывал Леопольд, возвращаясь в свои покои с намерением уделить той в известных целях полчасика перед завтраком, чтобы, во-первых, проверить действительно ли та так предана ему, как утверждает, а во-вторых, заработать аппетит.

Но навестить королеву оказалось не так-то просто – перед ее гостиной толкалась целая дюжина фрейлин и совершенно бесполезных типов в роскошных одеяниях, решивших, как и король, прямо с утра засвидетельствовать ей свое почтение. Проталкиваться сквозь толпу фрейлин, хотя некоторые из них и были пышногрудыми и этого не скрывали, ему было не с руки. И он удалился в свои апартаменты, и череда слуг принялась его обихаживать, и еды принесли столько, что ее хватило бы на целый полк. «Это они специально, – думал Леопольд, – чтобы потом самим все сожрать. Ну, погодите, выведу вас на чистую воду!» Но после завтрака ему захотелось спать, но слуги вместо опочивальни отвели его в библиотеку и усадили за бюро, на котором была раскрыта, как они утверждали, его любимая книга – «Гипнеторомахия Памфилис». Она была написана, как увидел Леопольд, на Г классической латыни, которую он, странное дело, понимал, его клонило ко сну и одновременно хотелось к королеве, которая, хотя и была похожа на Гапку, но, судя по всему, была более покладистой. Во всех смыслах. Чтобы не заснуть, он принялся перелистывать книгу – ее украшали многочисленные ксилографии, на которых встречались надписи на греческом и каких-то еще неизвестных Василию Петровичу языках. «Интересная книга, – подумал он. – Жалко, что я ее никогда не прочитаю». Он снова попробовал навестить королеву, но шустрый паж ему отсоветовал, загадочно улыбаясь. Объясняться с пажом Леопольд счел ниже своего королевского достоинства и стал подписывать какие-то скучные письма, которые принес секретарь. «А Маринка интересно где? – вдруг подумал Василий Петрович. – И сколько еще я пробуду Леопольдом? Может быть, это кошмарный сон? И я сейчас проснусь возле Галочки? Но почему меня опять тянет к Гапке, пусть она и королева?» Но ответа на эти вопросы у него не было, и оставалось только радоваться тому, что быт устроен и он занимает во дворце не самое последнее место. «Ничего, – думал Василий Петрович, – ничего. Войду в курс дела и буду руководить. Дело привычное». А ночью, после небольшого концерта в исполнении придворных музыкантов, королева доказала ему свою преданность и он был даже поражен ее пылом, которого от Гапки совершенно нельзя было добиться даже в лучшие времена. И он проснулся утром в совершеннейшем восторге от своей новой жизни, но настроение его испортил паж, который из-за чрезмерной старательности донес ему, что любвеобильная королева оказывает такое внимание не ему одному. Василий Петрович настолько огорчился, что решил даже приказать палачу, если такой во дворце имеется, отрубить пажу голову, чтобы та умела держать язык за зубами. Но потом, внимательно рассмотрев пажа, признал в нем Павлика и решил сменить гнев на милость. А тот стал доказывать, что его зовут Фабрицио и что он на самом деле звездочет.

– Как тебе здесь живется, Павлуша? – спросил он его.

Но тот сделал вид, что не понимает, или в самом деле его не понял.

После завтрака Леопольда для моциона повезли по ухабистой дороге, которая петляла среди зеленых полей и виноградников, на которых наливались тучные грозди. На полях копошились вечно недовольные чем-то селяне, в которых он без всякого труда распознал жителей славной нашей Горенки. Правда, одеты они были намного проще, чем Леопольд, и при виде его коляски сгибались почти в два раза, но делали это без особой любви и даже как-то неохотно. «Надо будет расспросить пажа, – подумал Голова, – как добиться того, чтобы они кланялись и улыбались искренне, а не из-под палки. Может быть, приказать их исполосовать, и тогда у них сразу же появится необходимый для учтивости энтузиазм?» При въезде в замок Голова увидел, как кто-то огромный и грубый тащит за руку служанку, которая причитает и голосит о том, что она невиновна. Голова приказал остановить карету, потому что в бледной от страха девушке распознал Галочку.

– Что здесь происходит? – осведомился он.

– Эта тварь нерадиво стирала в ручье белье и потеряла исподнее Вашего Величества. Мне поручено запереть ее на три дня в темный подвал, чтобы она осознала свою вину, которую отказывается признать.

– Что ты можешь сказать в свое оправдание? – спросил Леопольд, наполовину высунувшись из кареты и поражаясь тому, что Галочка его, по-видимому, не узнает.

– Вода в ручье очень холодная, Ваше Величество, – ответила Галочка, которой на вид было лет девятнадцать, как тогда, на втором курсе, когда она на свою голову познакомилась с Васенькой. – И мою правую руку свела судорога, и я невольно выпустила белье. Я бросилась в воду, чтобы его спасти, но сильный поток выбросил меня на камни и я сильно ударилась и потеряла сознание. А в сознание пришла оттого, что кастелян бил меня ремнем наотмашь, как мула.

Галочка заплакала.

– И за это ты тащишь ее в подземелье?

В голосе Леопольда слуга почуял угрозу, но на свою голову решил, что она адресуется нерадивой прачке.

– Именно так, – подобострастно ответствовал он, и Голова, который был по-своему человеком благодарным, а Галочка немало во всех смыслах для него сделала, приказал:

– Взять его!

И слуги схватили кастеляна и куда-то поволокли, и Голова предпочел не выяснять, куда именно, и приказал доставить прачку к нему в покои для дальнейшего разбирательства.

От этого указания морды присутствующих залоснились, как у жареных поросят, но так называемый Леопольд сделал вид, что ничего не заметил, и ретировался в свои апартаменты, куда незамедлительно была доставлена и Галочка, причем придворные льстецы успели переодеть ее в одежды фрейлины, чтобы доставить своему повелителю больше удовольствия от общения с хорошенькой прачкой. А та стояла ни жива ни мертва и смотрела на своего мучителя, как смотрит горлица на неожиданно появившегося перед ней коршуна, прощаясь с ясным солнышком и предчувствую скорую и горькую смерть. И Василий Петрович, то есть наш Леопольд, вдруг ощутил такую к ней жалость, такую нежность и такую благодарность за то, что она возится с ним, невзирая на все его художества, что он обнял ее и прошептал на ухо:

– Галочка, милая, не бойся – это же я. Я тебе помогу.

Но та дрожала то ли от страха, то ли от озноба и совершенно не была готова узнать своего Васеньку в престарелом и сумасбродном короле. А может быть, она не знала, что она – Галочка? И Василий Петрович вдруг всерьез задумался о том, что черт с чертовкой, вероятно, сыграли с селом очередную шутку и что он только один оказался при памяти после того, как они перенесли Горенку лет на пятьсот назад и к тому же куда-то в район напоминающих сапог Апеннин.

– Ты в самом деле меня не узнаешь? – спросил он служанку.

Но та бросилась ему в ноги, не осмеливаясь поднять хорошенькое личико, и жалобно запричитала:

– Ну как же может ваша раба не узнать своего господина! Не запирайте меня в холодном погребе, потому что тогда моя больная мать погибнет от голода и холода! Я ни в чем не виновата, Ваше Величество!

Леопольд приподнял ее за дрожащие плечи, посмотрел ей пристально в лицо, но его вид вызывал у нее скорее панический ужас, чем какие-либо другие чувства. И он больше не стал ни о чем ее спрашивать, только попросил ее прийти к нему на следующий день да сунул ей в руку несколько монет, которые нашел у себя в кармане. Леопольду было грустно, что никто из бывших сельчан его не узнает. Он оказался совсем один. Даже Галочка, красавица и умница, душа которой светится сквозь телесную оболочку и освещает ее лицо, особенно тогда, когда она улыбается, не узнала его.

«Может быть, подлый Тоскливец что-то помнит?» – подумал Леопольд и приказал камердинеру позвать секретаря со шрамами на лице и с половиной левого уха, которую он изо всех сил пытался скрыть под беретом с пером, натянутым на голову.

– Фаусто сейчас придет, Ваше Величество, – заверил его камердинер и исчез за дверью, бросившись исполнять приказ, но прошло не менее трех четвертей часа, прежде чем изогнутая, как арка, спина Тоскливца, на которую словно наспех была навинчена голова, показалась в дверном проеме. Василий Петрович как человек, хорошо разбиравшийся в Тоскливце, сразу сообразил по легкому румянцу на его впалых щеках, что тот развлекался чем-то совершенно непотребным, и ласково, чтобы того не испугать, спросил:

– Ну как ты тут, Тоскливец?

Но тот подло притворился, что не понял, и еще более изогнувшись, так что у Леопольда даже возникло подозрение, что спина его или по крайней мере затасканный камзол, в который она была облачена, лопнет, изрек:

– Ваше Величество, ваш верный раб по скудости ума не может понять величие вашей мысли.

Сказав это, Тоскливец расплылся в злорадной ухмылке.

«Не понимает или не хочет понять», – подумал Леопольд, всматриваясь в хорошо ему знакомое лицо. И чтобы проверить, тихо, почти нежно изрек:

– Я прикажу тебя четвертовать.

Глаза Тоскливца отчаянно заблестели, и синюшный румянец растекся по его обличности. Ухмылка исчезла, и на ее месте возникла маска отчаяния.

– Но за что? – взвыл он, бросаясь на колени и обхватывая руками колени своего повелителя.

Голова ничего не успел ему ответить, потому что в крысиной норе показалась обворожительная соседка и стала подавать Фаусто знаки, чтобы тот не задерживался и поспешил к ней.

«Тоскливец спелся с соседками, – подумал Леопольд. – Не к добру».

– Так как тебя зовут на самом деле? – прошипел Леопольд, наклоняясь к Фаусто.

– Фаусто, – ответил Фаусто.

– А прозвище Тоскливец тебе ничего не говорит?

На унылом лице Фаусто появилась гримаса, свидетельствующая, по-видимому, о напряженной работе мозга. Но гора в очередной раз родила мышь, и Фаусто коротко ответил:

– Ничего.

– Вот за это я и прикажу тебя четвертовать.

Фаусто опять взвыл, опять на его лице появилось подобие мысли, но и это усилие ни к чему не привело.

– А что ты делаешь во дворце?

– Я ваш секретарь, если изволите.

«Он опять в этом же качестве, – подумал Леопольд. – Его компания преследует меня, где бы я ни находился. Еще надо разобраться с этим замком. Может быть, мне все это просто снится…»

Он даже пребольно ущипнул себя за щиколотку, а потом опять выглянул в окно – но там виднелись все те же виноградники и все те же усатые молодчики, которые прогуливались по крепостной стене с таким видом, словно в любой момент этот безмятежный пейзаж могла сменить жестокая битва.

– Ладно, убирайся, – сказал Леопольд. – Пусть зайдет придворный поэт. У меня имеется придворный поэт?

– Разумеется, – ответил Фаусто.

И через несколько минут в апартаменты зашел Пиит. Все тот же. Точнее, тот же Пиит, который приставал к горенчанкам в трамвае, но только одет он был в камзол и сорочку с пышными кружевами. Из-под широких коротких штанин, заканчивавшихся чуть ниже колен, торчали затейливые цветастые чулки.

– Ух, ты, – сам себе сказал Голова. – И чем же ты меня увидишь?

Пиит решил удивить своего господина то ли сонетом, то ли чем-то еще в этом же роде. И Леопольд выгнал его взашей и приказал больше никогда Пиита к нему не пускать. Особенно его взбесили следующие строки:

Моя недотрога в замке живет.

Она для меня, как мышь для кота,

Как для проказливой мыши сыра кусок,

Самая строгая из недотрог!

И при этом ей невдомек,

Что она и для меня, как сыра кусок!

И ходит она, как плывет по волнам,

И с нею рядом я молчалив,

Но от разлуки с нею тоска.

И с нею тоска, с нею – лучшей из дам,

Что ж о пастушках тогда говорить…

«Может быть, если посадить его на кол в этом замке или устроить ему какой-нибудь дружеский сюрприз в этом же роде, то он перестанет появляться в Горенке?» – думал Василий Петрович. И тут его усталое сердце ужалила холодная, как игла, мыслишка: а где гарантии, что он-то сам опять окажется в Горенке? Может быть, эта фантасмагория навсегда? И присутственное место ему теперь только приснится. И кожаный диван. И холодильник в квартире Галочки, напоминающий рог изобилия.

И Голове отчаянно захотелось домой. В Горенку. К своим. Он еще раз ущипнул себя за щиколотку, но навязчивый замок и его придурковатые обитатели не исчезли. Правда, чуть позже к нему пришла королева и принялась его щекотать. И дощекотала до того, что он почти забыл про Галочку и уже было улегся в кровать под балдахином, но наглая и надоедливая соседка, до половины высунувшись из норы, нежно сообщила ему, что обо всем донесет Галочке, если он позволит себе развлечься с молодой королевой.

– Не обращай внимания на эту дуру, – посоветовала ему королева Стефания, кокетливо смеясь. – Этих крыс у нас хоть пруд пруди. Откуда только берутся? Я прикажу в эту нору залить завтра бочку уксуса, чтобы она не высовывала из нее свою гнусную, дешевую харю. В конце концов, дорогой Леопольд, если у каждой крысы появится собственное мнение, то жить в нашем королевстве станет просто невозможно.

Но настроение уже было испорчено. Василий Петрович думал только о Галочке и о том, что он должен ее спасти, и ему было не до королевы с ее глупостями. И та обиделась и сообщила, что у нее разболелась голова и что ей нужно прогуляться для моциона. И вернулась под утро, которое возвестили одуревшие от ночной скуки петухи. И хотя королева ожидала скандала, Леопольд и слова ей не сказал, потому как Гапка – она всегда Гапка и наговорит ему такого, что у него самого разболится голова и тогда никакой врач не поможет. Ведь пятерчатку в эти времена еще не изобрели. Но оказалось, что его молчание уязвило королеву, и она тут же сообщила ему, что большая часть мужчин, то есть тех, кто для чего-то носит гульфик, на самом деле олени и только милостивые боги сделали так, что рога их никому не видны, потому что тогда они, как это им свойственно, принялись бы бодаться и забодали бы друг друга насмерть, и не осталось бы тогда на лице земли ни одного тоскливого недоноска, и человеческий род тогда бы, к счастью для матери-земли, уставшей от поселившихся на ней двуногих чудовищ, пресекся.

Леопольд ничего не ответил на эти злопыхательские наветы и приказал, чтобы к нему привели кузнеца.

– Зачем тебе кузнец? – встревоженно поинтересовалась Стефания.

– Снимет мерку и изготовит для тебя пояс целомудрия. А ключик будет у меня. И все твои проблемы, о возлюбленная королева, растают как утренний туман.

– Вы не посмеете, Ваше Величество, так унизить свою королеву!

– А кто может мне это запретить?

Стефания выгнала слуг и принялась всячески ублажать Василия Петровича и якобы в порыве отчаяния сорвала с себя платье, и гордый монарх был вынужден созерцать то ли показ средневекового белья, которое оказалось очень даже, чтобы не говорили нынешние умники, то ли спонтанный стриптиз. Василия Петровича это душещипательное зрелище растрогало не на шутку, и он уже почти было сдался, убеждая сам себя, что никто бы не выдержал такой нежной осады, но внутренний голос бескомпромиссно сообщил ему, что он – подлец, а соседка прокаркала из норы, что Галочка узнает обо всем еще до того, как что-либо произойдет.

– Откуда тебе известно про Галочку, подлая тварь? – гневно возопил Леопольд, но из норы раздался лишь наглый хохот, а затем послышалась совершенно непотребная возня.

Соседка напомнила ему про Галочку, и он приказал слугам привести прачку.

– Фаворитку изволили завести себе, Ваше Величество, – с притворной грустью проворковала Стефания.

Но ей пришлось прекратить свои штучки, потому что в апартаменты привели кузнеца, он с ужасом смотрел на королеву, которая была то ли на половину одета, то ли до половины раздета.

Леопольд объяснил ему, что от него требуется, и тот дрожащими руками стал обмеривать королеву, которая гарцевала на месте, как кобылица, которую еще никому не удалось обуздать.

– Зачем эти строгости? – канючила она, нисколько не стесняясь кузнеца, который был, кстати говоря, точной копией Назара. – Я ведь ни разу не отказала своему господину…

Удивительно, но Леопольд знал, что она права. И что он сам довел ее до ночных вылазок своими придирками и упрямством. И поэтому он отчасти сменил гнев на милость.

– Пусть сделает, а вот надевать его или нет, я еще подумаю…

– Добрый и горячо любимый король! – с притворной благодарностью вскричала красавица Стефания.

Кузнец ушел, и в апартаменты привели Галочку. В одежде фрейлины она смотрелась несколько нелепо, и при виде ее Леопольд ощутил глубокую жалость и… любовь.

– Королева желает отдохнуть в своих покоях! – вполголоса сказал он, и Стефанию, которая то ли рыдала, то ли смеялась, увели фрейлины. Леопольду, впрочем, показалось, что когда она уходила, то бросила на него пронзительный взгляд и глаза ее от ненависти из карих вдруг стали черными. Армия холодных мурашек проследовала по покрывшемуся гусиной кожей телу Василия Петровича.

Но размышлять о причинах, по которым очаровательная королева так люто его ненавидит, у Василия Петровича времени не было, потому что он занялся Галочкой. А для этого он усадил ее на козетку и спросил о том, как ее зовут. К его удивлению, она ответила, что Гая.

«И имя даже похоже, – в удивлении подумал Голова. – Странно только, что я ее помню, а она меня – нет».

Он, как мог, ее успокоил, но та смотрела на него настороженно, как зверек, попавший в ловушку.

– Я твой друг, – сообщил ей Василий Петрович, но эта новость вызвала у прачки скорее ужас, чем радость.

Диалог этот продолжить не удалось, потому что пришел королевский волшебник с большими синими ножницами.

– Ты тут зачем? – хмуро поинтересовался Леопольд.

Жизнь, прожитая в Горенке, привила ему уважение к волшебству, магии, колдовству и гаданиям, и связываться с волшебником ему не хотелось.

– Королева попросила меня, с разрешения Вашего Величества, перерезать ту незримую нить, которая, вероятно, связывает Ваше Величество с прачкой.

От его слов Гая снова принялась чуть слышно всхлипывать, и Василий Петрович осерчал.

– Ты, это, – сказал он, – не доводи до греха. Я и так еле ее успокоил, а ты хочешь опять ее огорчить. Что за люди! Один тащит ее в подземелье только за то, что холодный ручей вырвал у нее из рук кусок бездушной ткани, второй притащился со своими ножницами, чтобы нагнать на меня порчу. Смотри мне! Королеву он слушается. Ты лучше меня послушай. Открой ей глаза.

– Так она и так не спит.

– Не хитри. Ты же понял, что я сказал. Пусть она вспомнит. Меня вспомнит.

Волшебник, Игнацио, пристально взглянул на Леопольда. Затем опять на Гаю. Подошел к ней, отложив зловещие ножницы на край покрытого резьбой бюро. Положил свои тяжелые руки ей на плечи и подул ей на лоб. Гая вскрикнула и стыдливо закрыла лицо ладонями.

– Она прозреет, Ваше Величество, – тихо сказал Игнацио и вышел, чуть слышно притворив за собой массивные, обитые парчой двери.

И он не солгал, потому что Галочка перестала всхлипывать и встала с козетки, оглядываясь по сторонам, как ребенок, который заснул в гостях и, проснувшись, не может припомнить, где он.

– Васенька, где мы? – спросила Галочка. – И почему ты так одет? Здесь что, карнавал?

Вместо ответа Василий Петрович подвел ее к окну, и перед изумленной Галочкой предстали ядовито-зеленые виноградники и усатые молодчики на крепостных стенах.

– Боже мой! – вырвалось у нее. – Ты хочешь сказать…

– Горенка превратилась в замок, и замок этот находится где-то в Италии… И ты догадываешься, какой здесь год?

– ?

– 1499.

– ?

– Представь себе.

– А остальные горенчане?

– Все здесь, но притворяются придворными или крестьянами. Тоскливец, например, но я ему не верю. Хочешь, я его тебе покажу?

– Нет, Васенька. Я хочу побыть с тобой. Какая мне разница, какой здесь год, если мы с тобой опять вместе? И она прижалась к нему и поцеловала его, и Василий Петрович ощутил себя на седьмом небе. Но интим этот продолжался недолго, потому что пришел Фаусто, то есть Тоскливец, и стал нудить о том, что Его Величеству пора переодеваться к обеду, а прачке, пусть она и наряжена фрейлиной, место все же в прачечной, куда ей и следует направить свои стопы, прежде чем королева не занялась ею всерьез.

– И как тебе не стыдно, Тоскливец, – робко спросила у него Галочка. Оцепеневший от такой наглости король с отвисшей челюстью замер на роскошном кресле, как кукла из музея мадам Тюссо, и не мог выдавить из себя ни звука. – Ведь я же его жена.

– Мадам, – уже более вежливо ответил ей Фаусто, – нашу королеву зовут Стефанией, и она вот-вот сюда придет. Вы забыли, наверное, что произошло с одной из фрейлин, когда она, вероятно по рассеянности, уселась вместо кресла на колени к королю, а Ее Величество неожиданно возвратилось, потому как забыло свой платочек? Бедную фрейлину с тех пор никогда не видели, правда, в лунные ночи из подвала доносятся какие-то крики, но кто решится признаться в том, что их слышит?

В коридоре раздались чьи-то шаги, Леопольд и Гая оторвались наконец друг от друга, и она, свесив голову до самых ключиц, зашагала, не оборачиваясь, к двери, уже не соображая, в какой, собственно, реальности она находится. А Леопольд, подозревая, впрочем, что слова Фаусто не далеки от истины, остался сидеть, соображая, под каким предлогом уместно упечь в подвал говоруна. Сердце его мучительно ныло, наверное, впервые в жизни, не от боли, а от тоски, потому что он остался среди совершенно чужих ему людей. «А разве в той жизни было не так? – вдруг подумал он. – Живешь, как среди волков. Так и норовят перегрызть глотку. И покушаются на мое дерево. И норовят всячески обдурить. Вот Павлик, например…»

Но ему не удалось закончить свою мысль, потому что в королевские апартаменты бесцеремонно вошел… Павлик. Или это был не он? Или все же он? Тем временем этот плюгавый, задыхающийся от собственной вони субъект в остроконечной синей шапочке, расшитой серебряными и золотыми звездами, вальяжно подступил к Его Величеству и заявил о том, что пришел час рассказать Его Величеству о расположении благоприятных и неблагоприятных светил. Не дождавшись разрешения, он стал скороговоркой бубнить всякую галиматью, которая в основном сводилась к тому, что благоприятных для короля звезд на небосводе отродясь не существовало, а для того, чтобы уберечься от неблагоприятных, Его Величество должно почаще снабжать своего преданного звездочета увесистыми кошельками с золотыми монетами. Леопольд сидел молча, не позволяя гневу, бушевавшему в его сердце, вырваться на поверхность. Гнусные, поверхностные людишки! Думают, что он не в состоянии раскусить их примитивные, как скорлупа ореха, мыслишки. И звездочет, Фабрицио, стал уже было отступать, причем без кошелька. Правда, при этом он низко и неискренне кланялся и бормотал затейливые проклятия. Его задняя часть была уже в коридоре, а покрытое цыганским загаром лицо еще уродовало интерьер, когда из крысиной норы вдруг ласточкой выпорхнула соседка и принялась тащить его за собой. Звездочет уперся, как осел, и в какой-то момент королю даже показалось, что у того не одна, а четыре ноги, но силы были не равны. Соседка, хотя и казалась почти бесплотной, изможденной неисчислимыми репетициями балериной, но силой, судя по всему, обладала нешуточной. И Фабрицио вдруг вспомнил о том, что голос у него существует не только для того, чтобы запугивать короля, и стал плаксивым дискантом уговаривать ее прекратить издевательство над всеми уважаемым звездочетом и астрономом.

– Но как же так? – кипятилась соседка. – Ты ведь вчера обещал на мне жениться. И звезды, по твоим словам, этому благоприятствовали. И никого милее меня не существовало в целом свете. И это было вчера! И я поверила тебе! А теперь ты отказываешься вернуться в нашу нору и кричишь так, как будто мы не знакомы.

– Мы не знакомы, – как эхо повторил Фабрицио. – Как может быть знаком королевский звездочет с какой-то крысой?

– Так я, по-твоему, крыса?

– Сейчас нет, но ведь в любой момент…

– Так что ж ты вчера целовал этой крысе руки, и молил ее о милости, и обещал надеть мне сегодня на руку кольцо в знак нашей вечной любви?

Василий Петрович смотрел на эту сцену, как завороженный. Он словно на мгновение перенесся в любимую, недосягаемую для него Горенку.

– Так значит, это ты, Павлуша, приманил в Горенку соседок? Вот ведь как! Или ты тоже знать не знаешь Горенку?

Фабрицио заклекотал что-то неразборчивое, как голубь, а соседка продолжала тащить его при этом в нору. И там он, наверное, и сгинул бы, если бы в комнату не заглянул бдительный Фаусто. Увидев, что Фабрицио вот-вот исчезнет там, откуда он сам выбрался недавно с превеликим трудом и пожертвовав задней частью любимого камзола, на который копил деньги последние три года, он ухватил Фабрицио за воротник, который тут же лопнул, и звездочет рухнул на пол плашмя, как оловянный солдатик. Уразумев, что у неверного и легкомысленного астронома появились союзники, соседка, поругиваясь, залезла в нору, размышляя вслух о природе мужской ветрености. «На коленях стоял, кольцо обещал, руки все обслюнявил, звездочкой ненаглядной называл, а сегодня даже смотреть на меня не хочет! А ведь расстались мы под утро, и он урчал и ластился, как кот. И обещал посвятить мне сонеты. И вот прошло полдня, и он готов на все, лишь бы забыть о моем существовании».

– Хоть бы короля постеснялась, – неуверенно посоветовал ей Леопольд.

И тут же узнал про себя, что и он неоднократно отмечался в норе, которая ему милее, чем королевское ложе с ледяной куклой по имени Стефания. Ледяной, впрочем, по той только причине, что у нее не остается на короля сил после тех знаков внимания, которые оказывают ей рыцари, трубадуры и даже пажи.

«Это был не я, – мысленно успокаивал себя Леопольд под град намеков, инсинуаций и оскорблений, так и сыпавшихся с пунцовых губок разбушевавшейся соседки. Я ведь, наверное, случайно заменил настоящего Леопольда, хотя и не понятно, куда он исчез и зачем. И я – это я, и смысл моей жизни понятен и прост – служить отечеству, блюсти родное село и охранять Галочку от всех невзгод и в конце концов выпросить у нее прощение за то, что я из-за избытка Гапкиного женского вещества променял ее на ведьму, прикидывавшуюся до поры до времени невинным барашком. И не забывать самого себя даже тогда, когда с купюр на меня осуждающе смотрят великие мои земляки, словно они и тогда уже знали, что к ним будут тянуться мои трясущиеся и потные от жадности руки. Прости, Тарас! Пройдет лет сто, и я исправлюсь. На том свете. И может быть, меня тоже пропечатают на какой-нибудь купюре. Желательно покрупнее. И я буду так же осуждающе смотреть на тех, кто будет меня пересчитывать в пачке таких же надувавшихся от чрезмерного самоуважения бумаженций. Так все же, что такое мое истинное „я“? И где мое место? Почему в этом замке, где вкусно кормят и который набит услужливыми соседками и фрейлинами, мне так тоскливо? Словно душу мою навсегда похоронили в собственном теле? И ей так холодно и неуютно, и только Галочка на мгновение вернула мне самого себя, и тут же подлые люди нас разлучили…»

Леопольд горевал так до тех пор, пока в спальню не проскользнула, как вороватая кошка, королева Стефания и осторожно не улеглась на свою часть супружеского ложа. А Леопольд тогда встал и, пошатываясь, как после долго попойки, а на самом деле от горя, заковылял по бесконечным коридорам, чтобы найти свою Галочку и удрать обратно в Горенку. Хотя как осуществить и то, и другое, он и понятия не имел. Впрочем, ему не удалось отойти от своих апартаментов более чем на пятьдесят шагов, потому что услужливые стражники, сообразив, что он заблудился, препроводили его обратно.

А Тоскливец тоскливел в своей комнатенке. Он тоже был при памяти и Василия Петровича узнал сразу же, но предпочел притвориться, что он только Фаусто и больше никто, потому как так больше гарантий, что тот не станет, как всегда, впутывать его в свои художества. Но он ошибался, потому что Леопольд полагал, что Тоскливец уж наверняка не помнит, а если нет, то вспомнит, если к нему заявиться в гости вместе с палачом, который, когда другая работа отсутствует, помогает на кухне по разделке туш. Итак, была глухая ночь – подходящее время для любовников и воров. А наш Фаусто мечтал стать и тем, и другим, потому что Клара была для него недосягаема, как луна, – в замке она занимала почетное положение придворной дамы, жила в просторных покоях, а в свободное время вышивала гладью лебедей и прогуливалась по саду в компании придворных, которые добивались ее милостей. Тоскливца она не подпускала к себе даже на пушечный выстрел, и все его попытки напомнить ей о том, что она – его супружница, заканчивались тем, что Клapa (a в замке она была известна под именем Леонора) грозила, что донесет королю про то, что его паж и одновременно секретарь сошел с ума, и тогда тот засадит его в подземную темницу, чтобы он не утомлял ее своим бредом, и единственный, кто будет тогда его навещать, – это монах-иезуит, который подготовит своего подопечного к аутодафе и лучшему из миров, если решит, что в того вселился дьявол. И советовала Тоскливцу уделять внимание пастушкам, которых в окрестности замка великое множество и они уж наверняка не откажут во внимании королевскому секретарю. И Тоскливец скорее по тупости, чем по наивности отправился как-то на поиски ласковых, как овечки, пастушек, но не учел, что, кроме пастушек, бывают еще и пастухи – закоренелые мужланы с сильными мозолистыми руками, которые чуть не отправили его по дороге предков еще до того, как он объяснил им, какую честь он окажет сейчас смазливой селянке, которая первой попалась ему по дороге. И он возвратился в замок в самом что ни на есть тоскливом состоянии своей мрачной, непонятной для окружающих души. И поклялся, что доберется до Клары, которая, хоть и корчит из себя придворную даму, на самом деле принадлежит ему и только ему.

А Клара Тоскливца узнала с первого взгляда, но виду не подала, потому что ей предоставилась наконец замечательная возможность повоспитывать его, причем без всякого пояса целомудрия. И довести его до такого кипения, чтобы он сразу кинулся с ней в загс после возвращения в Горенку – по непонятной для нее самой причине Клара была уверена в том, что рано или поздно она обязательно возвратится в родное село и будет вспоминать как страшный бред то, как она делает королю книксен, а тот бесстыдно пялится ей за корсаж. И то, как она танцует затейливые танцы с придурковатыми придворными, у которых, невзирая на пышные титулы, существует, как ей казалось, всего одна мечта – рассупонить ее забесплатно. Кроме того, ей не хватало телевизора, гигиенических пакетов, шпротов, кофе, сигарет и единоборств с Тоскливцем. Но и подпускать его к себе она тоже не собиралась. И злорадно посматривала на него, когда он позволял себе к ней приблизиться. Она и ему делала книксен, но не потому, что была обязана– мало ли в замке секретарей, а чтобы продемонстрировать свои выпуклости и того позлить. И то, и другое мастерски ей удавалось, и Тоскливец постоянно находился в состоянии, приближенном к экстатическому.

А Павлик пожаловаться на жизнь никак не мог, потому что кормили хоть на убой. А дома его поджидала все та же супружница с его собственными отпрысками, которые перенеслись сюда вместе с ним. Проблемы бытия его не мучили – супружница была безотказна и послушна, правда, его донимала нежеланная полнота – на месте талии появился кругленький животик, увеличивающийся после каждого обеда. И двигаться ему становилось все труднее – живот тащил его в постель, чтобы отдохнуть в ней от предательской силы земного тяготения, а с постели он вставал в дурном расположении духа с измученным телом, которое становилось все менее надежной подставкой для его легкоранимой, как ему казалось, души.

Итак, каждый играл свою роль, как вышколенный в школе жизни актер. Никто, правда, не смог бы ответить им на вопрос, для чего это им было нужно и почему они не объединили свои усилия против всех остальных обитателей замка. Наверное, все по той же причине, что и в Горенке – каждый выживал сам по себе. К тому же болтовня до добра не доводит. И вскоре наш новоиспеченный Леопольд (а что случилось с его предшественником, Василию Петровичу известно не было) осознал, что в этом огромном замке он, в общем-то, совершенно одинок. И что слуги в глубине души его презирают, а для королевы он всего лишь прикрытие для ее шалостей, но какие к ней могут быть претензии, если она годится ему в дочери? А поселить у себя Галочку он не может, потому как тогда разразился бы ужасный скандал и королева ее отравила бы или, по крайней мере, попыталась это сделать, чтобы защитить свою честь. Хотя «честь» в этом замке – понятие относительное. Он попытался было выяснить у Фаусто, что такое королевская честь, но тот наплел с три короба чепухи про то, что это что-то типа девственной плевы только по всему телу и что у королевской четы она должна светиться, как будто ее покрасили золотой краской и присыпали брильянтами. Изрытая эту галиматью, Фаусто ехидно ухмылялся, и Василий Петрович выгнал его взашей, лишний раз убедившись, что Тоскливец – он везде Тоскливец, хоть в замке он живи, хоть где. И решил тогда Леопольд изыскать способ перемещаться по замку без свиты и так, чтобы его не могли узнать. И украл из собственного же гардероба какую-то одежонку, напоминавшую одежду пажа. Но только ему было невдомек, что костюм этот был маскарадный и придворным это было отлично известно. Итак, напялив на себя тесную одежонку, которая сжимала грудь и мешала дышать, Леопольд отправился по запутанным коридорам на поиски Галочки, решив, что внутренний голос обязательно ему поможет. Но он, понятное дело, ошибался, потому что внутренний голос давно уже от него устал и сейчас тому хотелось спать. А по дворцу тем временем разнесся слух о том, что Леопольд окончательно спятил, прогуливается в маскарадном костюме, и поэтому надо стараться его не замечать. А Леопольд только поражался тому, как ему удается \ бесшумно (на самом деле он топал, как лошадь) и незаметно приближаться к своей Цели – длинному сараю в углу двора, в котором в одной из коморок ютилась Галочка со своей престарелой матерью. И он нашел их. Они сидели на убогих топчанах и ели из глиняных мисок какое-то варево. Увидев его, Галочка только руками всплеснула: «Васенька! Это же не одежда, а шутовской костюм. Зачем ты его надел?».

– Хотел прийти к тебе незаметно…

– Это совершенно невозможно. Во дворце тысячи ушей и глаз, и о том, что ты здесь, уже давно все известно. А как только ты уйдешь, они расправятся со мной для того, чтобы тебе досадить. Вот и все. Я очень хочу домой.

– Я тоже. От роскоши у меня депрессия. И ни одного искреннего лица. Все стараются или украсть, или обмануть. И врут, что попало.

– Я знаю. Я уже это поняла.

– Я тебя больше не оставлю. Отсюда мы уйдем вдвоем, а о твоей матери позаботятся мои слуги.

– И куда же, Васенька, мы пойдем?

– В мои апартаменты. Король я или не король?

– Я тебе благодарна, – тихо сказала Галочка.

И Голова в очередной раз поразился, как он мог тогда, в молодости, променять ее на Гапку. И тяжело вздохнул.

И они отправились вверх по массивной гранитной лестнице. Голова намеревался поселиться с Галочкой в своих апартаментах. И, как оказалось, ошибался, потому что, пока он отсутствовал, Тоскливец возомнил себя королем. И пообещал окружавшей его челяди, что он будет щедрым и добрым королем. И бунт вспыхнул, как лесной пожар. В апартаменты Леопольда не пустили, потому что на троне уже сидел Тоскливец и убеждал красавицу Стефанию в том, что ничего особенного не произошло. И что сегодня же он возляжет с ней, и их потомки унаследуют этот прекрасный замок. Он даже позволил себе намекнуть на то, что отношения у них уже были, но Гапка никак не хотела признаваться в том, что его помнит, а может быть, она и в самом деле ничего не помнила.

«Тем лучше, – думал подлый Тоскливец, – тогда это будет у нас, как в первый раз».

И он бормотал комплименты, осматривая королеву так же жадно, как осматривает паук попавшую в паутину муху. Впрочем, все портила подлая соседка, которая из норы предупреждала королеву о том, что ей не следует связываться с безродным то ли секретарем, то ли пажом, который способен только на то, чтобы подавать королю ночной сосуд. И который никогда не сидел на благородном коне и не держал в руках меча. А ведь сколько благородных рыцарей мечтают о ее руке! Но если они узнают о том, что она возлегла с плебеем Фаусто, то отвернутся от нее навсегда.

Тоскливцу, разумеется, эти злопыхательские наветы были не по душе. Тем более что Стефания внимательно слушала то, что изрыгала подлая крыса, и лицо ее становилось все более задумчивым, что явно не предвещало тех утех, на которые рассчитывал новоиспеченный король. И он приказал поджечь нору, и его приказание было с восторгом исполнено. И восторг этот продолжался до тех пор, пока не стало понятно, что вместе с норой сгорел и весь замок. С запасами еды и вина. И тогда толпа бросилась разыскивать Тоскливца, но, на его счастье, на долину опустилась ночная мгла и он растворился в ней и бросился бежать куда глаза глядят. И бежал до тех пор, пока совершенно неожиданно не оказался на околице Горенки. И увидел, как Галочка с Головой садятся в подоспевший за ними «мерс».

– Я с тобой завтра поговорю, – пообещал ему Голова, и автомобиль, выпустив в тоскливое лицо писаря струю удушливого газа, укатил.

А дома Тоскливца поджидала Клара, которая якобы ничего не помнила о том, что с ней произошло, и о том, что Фаусто подбирался к королеве, но при этом она сразу же нацепила на себя известный пояс, а на сожителя обрушился ниагарский водопад инсинуаций и оскорблений, смысл которых сводился к тому, что Тоскливцу везде мерещится Гапка, а если это так, то тогда почему он претендует на ее, Кларину, красоту? И пусть он тогда уйдет к своей ненаглядной Тапочке, если та его примет, что весьма сомнительно, и пусть они там, а не здесь играют в свои бесовские игры, гоняются друг за другом по кустам и плодят таких же, как и они сами, отродий.

Одним словом, репертуар был известный.

А на утро у Тоскливца появился еще один повод для грусти – стул его расшатался, а так как в присутственном месте, по известным причинам, ничего лишнего не водилось, то перспектива приобрести надежного и верного товарища, на которого можно было бы смело опереться, была весьма туманной. Тоскливец даже попытался стул подклеить, но клей желтыми слезами застыл вокруг щелей и Тоскливцу стало казаться, что стул то ли плачет, то ли гноится. Это окончательно испортило ему настроение, и он зашел в кабинет к Голове, чтобы выпросить себе новый стул.

А Голова то ли полулежал, то ли полусидел на своем диванчике, который был ему милее, чем трон, и азартно пил чай, который ему, чертыхаясь, подала Маринка.

– Ты почему меня в замке не узнавал? – рявкнул Василий Петрович, увидев своего тоскливого, как пасмурный день, подчиненного, который мутными глазами пялился на него, словно его впервые увидел.

– В каком замке? – последовал лаконичный ответ, и Тоскливец гнусно улыбнулся, вспомнив, как по-кретински выглядел его начальник в золотой короне на троне или когда утром слуги умывали его прямо в постели.

Но Василия Петровича, умудренного теперь уже не только жизненным, но и потусторонним опытом, обмануть было нелегко.

– Я все знаю, – уверенно сказал Голова. – Про все твои шалости. Так что ты у меня на крючке. А то расскажу Кларе, как ты до королевы пытался добраться, даром, что она – Гапка, и тебе тогда не поздоровится. До конца своих дней будешь при своем интересе. И кто-нибудь для будущих поколений напишет «Сказку про серебряный ключик, который так никогда и не открыл известный пояс».

Василий Петрович захохотал, потому что по утрам был большим шутником, а у Тоскливца глаза засверкали от бешенства и он позеленел.

«Эге, – подумал Голова, – он опять за свое. Превратится сейчас в упыря и начнет за мной гоняться. Оно, конечно, для похудения хорошо, но только меня после чая и так пот прошиб. Надо бы его как-то успокоить».

– Ладно, – пошел он на попятную, – пусть будет «Сказка про ключик, который открыл известный пояс».

Но Тоскливцу и эта шутка не понравилась, потому что он принадлежал к той категории людей, которым нравятся только собственные шутки, независимо от того, смешные они или нет, и он, насупившись, сказал:

– Я не для того к вам зашел, Василий Петрович, чтобы вы вникали в мою супружескую жизнь. Она вас не касается. А потому я зашел, что стул мой расшатался и сидеть на нем более нет никакой возможности, потому как я могу упасть и повредить себе спину, а я этого допустить никак не могу. Вот и прошу вас дать мне денег на новый стул.

– Не знаю даже, – почесал в затылке Голова. – Вечно у тебя проблемы. А почему ты не можешь стул из дому принести? Дома у тебя этих самых стульев миллион. Вот бы и принес.

Глаза Тоскливца засверкали, как раскаленные угли.

– Где это видано, – закудахтал он, потому что от волнения голос у него совершенно пропал, – чтобы что-то на работу из дому нести? На кой тогда работа нужна? В дом нужно нести, в дом, и вам, Василий Петрович, это известно доподлинно, уж я-то знаю. Так что позаботьтесь мне стульчик приобрести. Вот так-с. А уж я его беречь буду как зеницу ока или как вы некогда берегли свою Гапку…

Но это Тоскливец сказал напрасно, потому что одно дело рога наставить, а другое – о них вещать на весь коллектив.

И Голова в это утро наконец решил, что за долгие годы общения с Тоскливцем смертельно устал от своего подчиненного и что лучший способ заставить того замолчать раз и навсегда – его укокошить, причем прямо сейчас, пока у него чешутся руки, и проворно вскочил с дивана, и, как бык на тореадора, кинулся на тщедушного Тоскливца, который ожидал всего чего угодно, но только не того, что тучный и медлительный Голова перейдет в наступление. И все из-за того, что он на мгновение забыл о том, что молчание – золото. И он, спасая жизнь, а точнее, тот обмен веществ, который еще теплился в его теле, ринулся от грозного начальника, который швырял в него всем, что попадалось ему под руку, как то: пресс-папье, чернильницы, папки для бумаг. «Эх, бюста нет, бюста, – в отчаянии думал Голова. – На упыря тогда израсходовал. Вот бы мне сейчас Ильича, я бы ему продемонстрировал победу пролетариата над дегенератом».

Кончилось все тем, что Тоскливец как ошпаренный выскочил из дверей присутственного места и чуть насмерть не сбил Акафея, который степенно входил в двери, намереваясь произвести на Голову определенный эффект и предвкушая, как тот начнет его усаживать, уговаривать попить чайку и оказывать всяческие знаки внимания. Но вместо этого он вдруг оказался на спине в уличной пыли, как жук, которого бесцеремонно отбросили. И он так же, как жук, беспомощно болтал в воздухе ногами, подыскивая себе точку опоры. А тут его и в самом деле окружили сотруднички и принялись поднимать, обтирать и лебезить. Особенно старался Голова, чувствовавший свою провину, и Тоскливец, который извивался, как восточная танцовщица в танце живота, и одновременно выражал своим лицом оскорбленную невинность или что-то еще в этом роде. Помещение сельсовета предстало перед Акафееем, как разоренное гнездо: обрывки документов кружили в воздухе, а стены были покрыты эзотерическими чернильными пятнами. Надо честно сказать, что Акафей ненавидел любой мистицизм. И особенно тот, которым была пропитана Горенка. Сам Акафей считал себя человеком уравновешенным и религиозным, потому что два раза в год отмечался в церкви и умел довольно правильно перекреститься, особенно в присутствии духовного или начальственного лица. И совершенно не любил, когда ему звонил Голова и докладывал очередную нелепицу, которую уж никак нельзя было доложить «наверх», потому что начальство сразу заподозрило бы его в том, что он завел себе малооригинальное домашнее животное – зеленого змия. Ведь как доложишь о том, что в подведомственном тебе селе завелись соседи или бесчинствует упырь?

А почему сегодня, в понедельник, в сельсовете, телефон в котором не отвечал на протяжении последней недели, произошел погром? И думать не хочется.

– Что у вас здесь? – с мученической гримасой на лице спросил Акафей. – В сыщики-разбойники играете? Молодость вспомнили?

– Никак нет, – бойко ответил Тоскливец, пожирая начальника преданными глазами. – Новый стул я попросил, потому как мой совсем расшатался и починить его никакой возможности нету. – Тоскливец горько вздохнул. – И никак не могу я ввиду отсутствия стула исполнять свои служебные обязанности. Не могу же я писать стоя, – продолжил он свою мысль. – А Василий Петрович, как только я по субординации к нему обратился, набросился на меня и, можно сказать, чуть не убил.

– Разорит нас Тоскливец, разорит, – попробовал было оправдаться Голова. – Сегодня ему стул подавай, а завтра он и новый стол попросит. Где ж денег на него набраться? И ложь это, что нельзя писать стоя. Я слышал где-то или читал даже, что Хемингуэй писал стоя. Если он мог, так и ты сможешь!

– Так у него ж, наверное, конторка была высокая, и он мог писать, не сгибаясь. А как мне писать, если стол у меня низенький?

– А мы ножки нарастим. Призови мужиков, они тебе быстро ножки для него сварганят.

К негодованию Тоскливца Акафей поддержал Голову, бормоча что-то про экономию средств, и Тоскливец, щелкнув от злости зубами, отправился на поиск мужиков. А те и вправду потрудились на славу, и к обеду стол был готов – на его замусоленные конечности нарастили железные рейки, но когда стол наконец установили, то оказалось, что мужики по своей неизбывной щедрости перестарались и тот на две головы выше Тоскливца. Тоскливец, понятное дело, взвыл и стал обвинять всех и вся в заговоре против его, Тоскливца, интересов, но мужики, которым не улыбалось за бесплатно пилить железные рейки, ретировались, и тот остался один на один с этим новым для себя приспособлением. Паспортистка по доброте душевной отдала Тоскливцу скамеечку, на которую зимой ставила ноги, чтобы по ним не прогуливался обжигающе холодный сквозняк, и тот, став на нее, стал наводить на столе порядок.

Вышедший из своего кабинета Голова поздравил Тоскливца с обновкой, на что тот прорычал, что, стоя, он не может пользоваться антигеморроидальной подушечкой.

– А ты ее к себе чем-то крепко привяжи, – посоветовал ему Голова, – да так и ходи.

Но Тоскливец не был склонен последовать сему совету.

А тем временем Акафей удалился в кабинет Головы и уселся там на предмет своей постоянной зависти – кожаный диванчик. Маринка, понятное дело, тут же принесла ему горячего, с дороги, чаю, и тот стал уже более милостиво пилить Василия Петровича, призывая его лучше справлять службу и не крушить сельсовет из-за таких мелочей, как Тоскливец. Голова делал вид, что внимает каждому звуку, излетающему из начальственных уст, и уже подумывал о том. чтобы предложить Акафею плавно переместиться в корчму. Но все дело испортила зловредная соседка, которая стала из норы демонстрировать заезжему начальнику свои прелести. А Акафей, как мы уже говорили, мистицизм не переносил во всех его ипостасях. И хотя то, что ему показывали, ему нравилось, он нутром почувствовал, что это нечисть. И он брезгливо спросил Голову:

– Что это ты под полом завел? Секретаршу?

– Никак нет, Акафей Акафеич! – обиженно вскричал Голова. – Никак нет! Соседи ведь из Горенки исчезли, а их заменили соседки. Но ты к ним ни на шаг! Опасные. Могут удушить, хотя и в объятиях.

Акафей, которого никто не душил в объятиях уже целую вечность, мечтательно зажмурился, как пригревшейся на печке кот. На соседку он уже теперь взирал без негодования, а та, высунув из норы длинные белые ручки, манила его к себе, кокетливо при этом хихикая. И Акафей встал и на деревянных ногах подошел к норе, заглянул в нее и, не смущаясь Головы и не оборачиваясь, нырнул в нее, словно дома его не поджидала бдительная супружница, способная по одному его виду учуять, чем он развлекся на работе.

«Только бы он возвратился оттуда живым, – думал Голова. – Если он там исчезнет, то будет непросто объяснить районному начальству, куда исчез один из них».

А Тоскливец привыкал к своему новому рабочему месту – оно возвышалось над присутственным местом, как алтарь, и зашедший на минутку Павлик взирал на него с благоговейным ужасом.

– Ппоч-ч-чему у тебя такой стол? – чуть заикаясь спросил он у Тоскливца, который, стоя на скамеечке, писал что-то невидимое для посетителей.

– Для секретности, – не моргнув глазом, ответствовал Тоскливец. – Чтобы ко мне в бумаги не заглядывали все кому не лень.

– Ух ты! – Павлик поразился, что его бывший сослуживец пошел в гору.

Но из крысиной норы послышался злобный хохот, и соседка, чтобы насолить Тоскливцу, провещала.

– Это оттого, что у него стул поломался. Хотели, чтобы он работал стоя, потому как на стул денег, говорят, нету, вот стол и нарастили да перестарались. А секретности тут никакой нету. Какие тут секреты?

Павлик сразу успокоился, потому что завидовать было нечему.

– Не верь ты этой дуре, – вальяжно бросил Тоскливец. – Подумаешь, говорящая крыса…

– Так что ж ты перед этой дурой вчера на коленях стоял и называл путеводной звездой? Да и товарищ твой, правда, еще в замке, уверял меня, что я вообще единственная. В целой вселенной.

Павлик и Тоскливец обменялись понимающими взглядами и пришли к тому выводу, что соседка подло клевещет.

– Все, что ты говоришь, – клевета, – сообщили они ей почти хором. – Доказательств-то никаких!

И они торжествующе рассмеялись в знак того, что объегорили простушку из норы. Но из норы послышалось нечто такое, что привело их в состояние, близкое к трансовому.

– А вы на коленки свои посмотрите! – и из норы снова послышался хохот.

Надо ли говорить, что штаны Павлика и Тоскливца были мгновенно спущены и на своих коленках они обнаружили то ли татуировки, то ли еще какую-то дрянь, явственно изображавшую девушек с округлыми крысиными задами.

В этот трогательный момент, когда они стояли друг перед другом со спущенными штанами и рассматривали свои коленки, в сельсовет вошла Маринка. Увидев, чем занят коллектив, она вежливо заметила:

– Вы могли бы этим заниматься дома, после работы, или вам супружницы мешают? В конце концов, добейтесь, чтобы в селе построили общественный туалет…

Но тут она заметила чудо-стол.

– Нет, все-таки я работаю в сумасшедшем доме! Это; что здесь за навес?

Тоскливец и Павлик, впопыхах напялившие на себя брюки, объяснили, что у Тоскливца поломался стул.

– Работать стоя я не могу, – пожаловался ей Тоскливец. – Вот так оно и получилось.

– А что у вас на коленках за рисуночки были, – поинтересовалась было секретарша, но тут из кабинета начальника послышалась ругань и из него в одном исподнем выскочил Акафей, за которым бежала соседка и лупила его туфелькой по голове.

– Так мы не договаривались, – кричала она. – Такого у нас еще не было. Я вот твоей жене расскажу. Вот увидишь – расскажу.

– Не клевещи, – задыхаясь и потея, урезонивал ее Акафей, ему очень шли зеленые кальсоны и такая же рубашка, которые он, опасаясь холодов, напялил на себя поутру.

Увидев, что она оказалась в центре внимания, соседка превратилась в крысу и юркнула в нору.

– Так это же крыса, мать честная! – вскричал Акафей. – Крыса. Жена моя не будет слушать грызуна. Это ниже ее достоинства.

– Ничего, ничего, – пригрозили из норы. – На коленках твоих все и так написано.

Акафей, нисколько не стесняясь секретарши и того, что он стоит перед ней в исподнем, закатал кальсоны и издал крик, какой, вероятно, издает смертельно раненный олень, прощаясь с родным лесом, облаками, солнечным светом и вкусным лесным воздухом.

– Мыла, – потребовал Акафей у Головы. – Мыла!

– Мыло – в бане, – лаконично ответствовал Голова.

И мужская половина, оставив на хозяйстве Маринку и паспортистку, отправилась отмываться в баню.

А возле бани уже толпился народ, который ругался из-за места в очереди.

Банщик Пелагей заламывал, пользуясь оказией, цену несусветную, но увидев начальство, присмирел. Лица у мужиков были виноватые, и было понятно, что их мучает одна и та же печаль. Появление начальства, однако, направило их мысли в другую сторону, и они стали жаловаться, что руководство не в силах избавить село от грызунов. А грызуны-то еще те, то бабам не дают прохода, то мужикам. А как тут удержишься, если бабы понадевали известные пояса и корчат из себя недотрог, а соседки все красавицы, как на подбор, вот оно как… Только ведь, когда бабы увидят у них на коленях сатанинский знак и поймут, что те стояли перед соседками на коленях, вместо того чтобы смиренно добиваться милостей от супружниц, то скандал разразится такой, что хоть святых выноси. Лучше уж они навсегда покинут родное село и отправятся в странствия по просторам нашей державы, раскинувшейся от Черного моря до Карпатских гор, и будут, бездомные, скитаться так до конца своей горемычной жизни. Научатся петь и будут собирать милостыню под печальные бывальщины о том, как некогда и у них была крыша над головой. И все потому, что погрязшее в мирской суете начальство вместо того, чтобы держать ухо востро и предупреждать невинных, как голуби, сельчан о грозной опасности, само отметилось в известных норах и, не постеснявшись народа, притащилось отмывать свои смертные грехи.

– Вот уж действительно голуби, – прикрикнул на них Голова. – Если бы вы уважали своих супружниц, да не просиживали задницы в корчме, перемывая их косточки, да оказывали почтение тещам, так и супружницы тогда бы давно сдали в металлолом известные пояса. А когда вы расползаетесь из корчмы, как змеи, или величаво, как львы, шествуете, из нее на четвереньках и вас швыряет при этом из стороны в сторону, то как же может супружница без потери своей женской гордости перед вами рассупониться?

– Ты, теоретик, – раздалось из толпы. – Коленки свои покажи, а?

И Голова без обиняков спустил штанины и продемонстрировал им свои девственные, розовые, как сосиски, коленки. Без всяких там крыс. Галочка и внутренний голос удержали его от пресмыкательства перед хорошенькими, как куклы, соседками. Но Акафею, Тоскливцу и Павлику похвастаться было нечем, и они молча влились в толпу сельчан, которые с великодушием, которое всегда было присуще народу нашему, приняли их как родных.

Забегая вперед, сообщим читателю нашему о том, что отмыться никому не удалось.

И вечером, а дело было в пятницу, накануне выходных, почти из каждого дома доносилась витиеватая ругань: мужики поносили на чем свет соседок, а те – мужиков. На сторону соседок вскоре встали и супружницы, и тогда отчаявшиеся вкусить супружеских радостей у семейного очага селяне собрались в корчме и в заведении Хорька, чтобы обсудить, как избавиться от ненавистной им татуировки. Голова, хотя внутренний голос и предупреждал его об опасности, отправился в корчму вместе со всеми. Ему и Грицьку, правда, все завидовали как отмеченным особой благодатью личностям, избежавшим искушения. И поэтому и Голова, и Грицько купались в лучах неожиданно свалившейся на них славы. А напитки в корчме текли рекой, потому как только раскрепощенное воображение могло подсказать, как избавиться от дьявольского клейма.

В довершении всех бед оказалось, что соседки завелись уже и под корчмой и что они подло подслушивают, о чем талдычат мужики, да еще и пререкаются с ними из-под пола.

Акафей уехал домой, потому что решил, что пребывание в Горенке оказывает пагубное влияние на его психику, и так угнетенную бесконечными циркулярами.

А в корчме бушевало море народного гнева. Особенно неистовствовал Хорек – дьявольские отметины украшали не только его колени, но и локти. И он был вынужден сидеть в шапке, потому что у него опять стали расти рога, по которым злобная Параська то и дело проходилась сковородкой, и поэтому его мучила ужасная мигрень.

– Погибель напала на Горенку, просто погибель, – вещал он, и благодарная аудитория впитывала его слова, как губка воду. – Где это видано, чтобы тебе приставали прямо в собственном доме? И откуда известно, что эта блондинка вдруг превратится в крысу? А если нет? И как ей отказать, если она такая вся из себя? И разве кто-нибудь нас предупреждал? Разве нас этому в школе учили? А теперь нам до конца своих дней нельзя будет раздеться в бане, потому что на нас будут указывать пальцами, как на прокаженных.

– Портреты им наши не нравятся, – раздалось из-под пола. – Во дают.

И гнусный смех раздался прямо под ногами у Хорька. Хорек топнул на них ногой, но проклятые грызуны не унимались, потому как добились наконец своего и поглумились над православными.

Напиток, который обычно даровал возможность забыться, сегодня почти не помогал. Собравшихся мучил страх, который словно въелся в них изнутри, и они мрачно смотрели друг на друга и на свое будущее. Среди сельчан пригрелся и Нарцисс, которому домой теперь дороги не было – супружница не поняла бы татуировки, которые украшали его со всех сторон. «Придется квартиру в селе нанимать, – думал он. – Беда».

Но тут прибежали запыхавшиеся вестники и сообщили, что Дваждырожденный на том самом месте, на котором дважды переезжал Ваську, переехал Тоскливца и тот совсем помер, а Клара голосит на все село.

И все бросились хоронить Тоскливца, подталкивая друг друга локтями и перемигиваясь.

– Справки теперь подешевеют, – говорили селяне.

А Тоскливец и вправду лежал недвижимо на проезжей части и пялился в вечность стеклянными глазами, которые никто не отважился закрыть.

Впрочем, пока публика подоспела к месту происшествия, оказалось, что Дваждырожденный тут ни при чем, а просто Тоскливца ударил гром. По крайней мере, так уверял Грицько, который, тупо улыбаясь, составлял протокол и похлопывал себя по карману. Клара, подвизавшаяся тут же, не возражала, а Дваждырожденный уже проходил по делу как свидетель.

Почтеннейшей публике на все на это было начхать, потому как день выдался трудный и всех интересовало только то, когда будут назначены поминки. Оказалось, что уже через два часа. А тем временем плотник притащил свой заранее приготовленный экспромт, то есть гроб. И Тоскливца, не отпевая, зарыли. И все отправились к Кларе, которая щедро выставила весь неприкосновенный запас Тоскливца, который припас всего столько, что хватило на все село. И мужики вскоре забыли, для чего собрались. И даже не очень удивились, когда увидели, что между ними сидит и Тоскливец, который, как всегда, сидел за столом с таким видом, словно сидел за ним всегда. Правда, от него попахивало землей и он был немного растрепан, но пожирал все, что перед ним стояло, как то: буженину, салат «оливье» и миску нежинских огурчиков совсем не как покойник. И молодая вдова поняла, что насладиться отдельным домом с заначками Тоскливца, затыканными в укромные места, ей не удастся. И, выругавшись, она сделала вид, что очень ему рада.

Праздник, правда, портили зловредные соседки, которые нудили из-под пола о том, что хозяин вообразил себя Гудини.

– Это он из жадности вылез, – говорила одна соседка другой. – Чисто из жадности. Там ведь не наливают. И есть не дают. Бот он и не удержался. И будет теперь опять гацать по норам, а потом открещиваться от своих верных подруг.

Из норы раздался омерзительный хохот.

– Заткнитесь, дуры! – бесцеремонно отрезал Тоскливец, не вставая из-за стола. – А то вылью в нору бутылку уксуса.

В другой раз общественность Горенки встала бы на сторону соседок, но теперь, когда колени мужиков были разукрашены портретами хвостатых прелестниц, симпатии были явно не на их стороне.

– Даже человеку не дадут умереть спокойно! – парировал Тоскливец. – Ну и зануды. Уж лучше бы молчали.

А те и вправду по какой-то причине замолчали.

И разговор переключился на новый стол Тоскливца. Как и все, что происходило периодически в присутственном месте, он поразил воображение горенчан, и теперь, когда его обладатель благополучно возвратился с того света, мужиков стал мучить страх, что за справки Тоскливец станет драть с них вдвое или втрое, и они осторожно задали ему этот вопрос.

Но от Тоскливца и в лучшие времена ничего нельзя было добиться. А сейчас и подавно. Он только прокудахтал что-то про стул, который ему не дает Голова, а тот ответил, что был прав, ибо у подчиненного дома лавок и стульев хоть завались, и он может принести стул из дома.

– Виданное ли дело, – посинел от сдерживаемого гнева Тоскливец, – нести стулья на работу. Ничего, я и так посижу. А точнее, постою. И тем, кто сидят на стульях, пусть будет стыдно.

Не помним уже точно, что ответил ему Голова, который по неизвестным науке причинам решил сэкономить на стуле своего писаря. Переспорить друг друга им не удалось, а мужикам было начхать – их волновало только то, как им отделаться от проклятых отметин. И они стали спрашивать об этом соседок, но те отшучивались и раскрывать тайну явно не собирались.

И под утро гости разошлись, забыв, для чего, собственно, собрались и что отмечали.

И Голова заснул возле Галочки, к которой его отвез озверелый от усталости Нарцисс. И во сне к нему явился зеленый Тоскливец. И Голова был вынужден проснуться и увидел, что призрак Тоскливца ему не снится, а бродит по комнате и бесшумно проходит сквозь мебель.

– Вы вот спите, Василий Петрович, – канючил Тоскливей, – а у меня на работе стула нету. Опять мне на табуретке стоять. А если я упаду? Ну, неужели нельзя мне стул купить? Мягкий. А я на него свою подушечку положу. Ну, неужели?

– А ты почему здесь таскаешься? – ответил ему оторопевший от наглости своего подчиненного Голова. – Здесь, между прочим, спальня, а не проходной двор.

– Не могу я без стула. Не могу. Ну какой я писарь без сидения? Купите мне стул, и я сразу уйду.

– Ладно, завтра куплю, – солгал Голова, которому на самом деле не хотелось тратить на Тоскливца деньги. И Тоскливец от радости позеленел еще больше и исчез.

Надо заметить, что после этой ночи оживший Тоскливец радостно влился в ряды живых горенчан, хотя за глаза его иногда и называли «трупом». Но со временем и это забылось, как забывается любая сплетня, когда к ней пропадает какой-либо интерес. Тем более что мужскую половину села волновало сейчас только одно – как избавиться от дьявольских отметин. И даже самые отчаянные сорвиголовы перестали, по крайней мере, как они утверждали, навещать соседок. Хорек, например, рассказывал посетителям своего заведения, что он обходит все норы десятой дорогой. При этом Хорек даже божился, но верилось ему с трудом. Фельдшер Борода помочь односельчанам ничем не мог. Он попытался протирать зеленые, как татуировки, портреты крыс спиртом, но это не оказало на мерзкие образины никакого влияния. Мужики попробовали принимать это лекарство внутрь, и оно немного смягчило их душевные страдания, но раздеваться перед супружницами было совестно. И тогда в селе появилась мода спать в одежде. Супружницы только диву давались – чудят мужики. Но потом банщик с пьяных глаз проговорился в очереди за пивом в сельпо, и по домам начались ураганы и землетрясения. Супружницы угрожали робким, как новорожденные телята, благоверным, что выгонят их раз и навсегда и наотрез отказывались признать, что сами их довели до общения с соседками известными поясами и несносным своим характером. И в селе жить стало просто невозможно. Параська, например, из принципиальных соображений перестала варить Хорьку борщ, который тот очень любил. Он попробовал было сунуться к Явдохе, но та при всей своей доброте выперла его взашей, опасаясь, что тот заразит дом соседками. И грустный Хорек стал питаться бутербродами из собственного заведения, что было крайне вредно для его печени. Брадобрей, регулярно подстригавший ему рога, поведал Хорьку, что рога теперь растут у многих, но имен по причине профессиональной этики не назвал.

В конце октября, когда Хорек рискнул сходить в баню, чтобы очередной раз попытаться отскрести ненавистных крыс с колен с помощью пемзы, он оказался в компании односельчан, которым пришла в голову эта же гениальная мысль. И вместе они скребли и ругались, скребли и ругались, да так, что соседки, наверное, крутились в своих норах, как на сковородках, от тех затейливых пожеланий, которые им адресовывались. А тут еще кто-то пустил слух, что соблазнительницам этим лет по пятьсот, потому что Голова видел их в замке, и настроение было окончательно погублено. Оставалось только ждать чуда. И Хорек даже стал подумывать о том, чтобы отправить Параську куда-нибудь на Бали, чтобы ее там сожрали, как заморскую консерву, прежде чем она перепилит его надвое. И только из-за своей врожденной бережливости, когда речь идет о супружнице, не отправлял ее к дикарям. А на следующий день после той ночи, когда зеленый Тоскливец просил у Головы стул, Голова вальяжно заявился в присутственное место, попахивая дорогими сигарами и демонстрируя новый клубный пиджак, который ему намедни подарила заботливая Галочка за то, что он заступился за нее в замке. Понятное дело, что Тоскливец чуть не отбросил концы, потому что его едва не задавило все то же пресловутое животное – жаба, но как-то удержался в теле и кротко спросил:

– Так я могу идти стул покупать?

– Если за свои кровные – иди, – равнодушно бросил Голова и бодро проследовал в свой кабинет.

Однако он не на того нарвался, ибо когда дело касалось его внутреннего мирка, к которому он привык, как рыбка привыкает к крохотному аквариуму, Тоскливец был готов бороться на смерть.

– Вы же мне ночью обещали, – стал укорять он начальника, без спроса войдя в кабинет.

– Ночью я спал, – солгал Голова, которому решительно не хотелось покупать что-либо Тоскливцу, который беспардонно наставил ему рога с Гапкой. – Да и как. я мог тебе что-то обещать ночью?

Тоскливец замолчал, и по его чуть розовой, гладко выбритой харе, из которой слегка торчал раздвоенный подбородок, стал разливаться синюшный румянец, свидетельствующий о внутреннем волнении.

«Главное, чтобы не зеленел, – думал Голова. – Главное, чтобы не зеленел».

– Иди, – величественно сказал Василий Петрович подчиненному, – стань на табуретку и пиши. Кто знает, может быть, в заоблачной высоте тебе придут удивительные мысли.

И целый день Тоскливец провел под потолком, и впечатление было такое, что он усердно трудится. Но когда Голова догадался проверить, чем занимается его подчиненный, то оказалось, что тот перелистывает скабрезный журнал.

– Выгоню, – сказал Голова. – Видит Бог – выгоню.

– А я не могу стоя работать, ~ нагло парировал тот. – Где это видано – стоя работать? У меня так желудок может испортиться. И я уйду на больничный на веки веков. И вы тут без меня пропадете. Впрочем, общаться с вами, – Тоскливец сделал выпад против всех присутствующих, – все равно, что давать интервью клубку змей. Польза та же.

– Ух ты! – восхитился Голова. – Это ты уж точно от Гапки набрался. Можно открывать в селе школу ораторского искусства. Под ее руководством. Так и быть, купим тебе седалище, но только не стул, а табуретку. Потому как денег у нас нету. А когда появятся – прибьем к ней спинку. Лады?

Тоскливец зашипел так, словно он сам стал змеей. Но возражать не стал. Табуретка – так табуретка. Во-первых, даром, а во-вторых, на нее можно положить антигеморроидальную подушечку. И жизнь тогда начнет налаживаться.

И на следующий день Голова притащил табуретку. Она совсем не была из белого дерева с кожаным сидением, как рисовало Тоскливцу его воображение, а старая, серая, с расшатанными ножками и пропахнувшая супами. Голова спер ее на своей бывшей кухне, то есть в доме у Гапки. И Тоскливец тоскливо уселся на нее под столом и стал на коленях бездумно писать что-то в гроссбух, потому что он вдруг вспомнил, что так и не добрался до Клары, а коленки у него изуродованы и та его к себе не подпустит, пока он не выведет эту гадость. И гнусная табуретка напоминала ему о тщетности жизни. А тут еще и погода подкачала – небо вдруг посерело и с серого, как сырая шинель, неба на село обрушились мириады холодных прозрачных капель.

А у Головы вдруг, после чашки отборного индийского чая, появилось желание пообщаться с народом, и он подошел к столу Тоскливца и задушевно так спросил:

– Как это тебе удается прогуливаться по ночам в образе зеленого призрака? Расскажи.

Тоскливец оглянулся – не подслушивает ли кукушка – и ласково ответил:

– Никак не пойму, Василий Петрович, о чем это вы?

И Голова сразу сообразил, что Тоскливец его переиграл. Но решил не сдаваться.

– А то, что ты шляешься, как упырь, по ночам и мне спать не даешь. Хотя ты, наверное, и есть упырь, только не признаешься.

– Стул не купил и оскорбляет, – как бы в сторону и с надрывом сказал Тоскливец.

И Голове стало того почти жалко, но тут в присутственное место вошла красавица Гапка да еще в сопровождении Грицька, который держал в руке какую-то унылую, под стать осеннему дню, бумаженцию, с которой стекали на пол дождевые капли.

– Прикажи его арестовать, – просила Гапка. – Где это видано табуретки красть?

И она за шиворот подняла Тоскливца с его утлого, как тонущий корабль, сидения и торжествующе схватила табуретку. Разумеется, известная подушечка упала с нее на замызганный пол, а Тоскливец был человек аккуратный и не мог вынести такого издевательства. К тому же прилюдного.

– Гражданка Гапка! – возопил он на свою бывшую полюбовницу. – Это тебя надо упечь раз и навсегда, чтобы ты не оскорбляла невинных людей.

– У невинных на коленях крысы хороводы не водят, – ответила Гапка, которую трудно было заставить замолчать. – Слабо тебе штанины закатать, а? Вот и молчи!

И она торжествующе стала уносить табуретку из сельсовета.

– Слабо, а? – хихикнули из-под пола подлые и хвостатые идиотки, чтобы подлить масла в огонь.

Тоскливец не мог свести этого издевательства и, выхватив у Гапки табуретку, швырнул ее в нору. А та, удивительное дело, попала в цель и кого-то основательно задела по макитре, потому что из норы послышался громкий плач, но понять, притворный или нет, никакой возможности не было. Гапка и Тоскливец остались без табуретки и теперь обменивались злобными взглядами. Ругаться им перехотелось. И только наивный Василий Петрович себе на голову внес и свою лепту в сложившуюся ситуацию.

– Соседки, они малость не в себе, – сообщил он. – Воображают о себе, что они люди, а на самом деле просто гадость. Я бы ни за что…

– А ты на свои коленки посмотри, – посоветовал из норы девичий голос.

Голова удалился в туалет и возвратился из него со страшной маской гнева на лице.

– Немедленно удалите с меня свои хари, – требовал Голова. – Вам же известно, что я к вам ни-ни. Галочка меня не поймет. А не поможете – перетравлю дустом. Есть у нас дуст?

По выражению лица Тоскливца можно было понять, что, – кроме его несуразного стола на страусиных ногах, в сельсовете ничего нет.

– Неужели ты и дуст украл? – мягко так спросил Голова, но в его вкрадчивом голосе Тоскливец учуял отголоски надвигающейся бури.

– Дуст, – ответил он, – в общем-то, давно запрещен, и я был вынужден его утилизовать.

– И как же ты, я извиняюсь, его утилизовал? – не унимался Голова, с отвращением взиравший на застенчиво улыбающегося Тоскливца, который явно продал дуст прямо за углом.

– Надо в актах посмотреть, – степенно ответил тот, не бросившись, однако, смотреть «акты».

Но Голове было не до этого гада. Чертовы крысы подкузьмили его, и Галочка ни за что не поверит, что он не развлекся в норе. И выгонит его. И тогда ему придется ночевать в сельсовете, а ведь там даже плиты нет. И телевизора. И останется ему только прогуливаться по Горенке да слушать всякую гадость, которую вещают из нор.

И стало ему так грустно и обидно, что он, не прощаясь, вышел из присутственного места на свежий, почти холодный воздух и отправился к своему дереву, чтобы выплакать ему, за неимением маменьки и папеньки, свою печаль. И нашел он свой дуб, и припал к нему так жадно, как умирающий воин припадает к роднику с прозрачной живой водой. И стал горько жаловаться ему на соседок, плакать, причитать и голосить, да так, что проходивший мимо лесник даже подумал, что Голова окончательно свихнулся. А дуб молчал и жадно слушал небывальщину. И жалел заблудившегося на дорогах жизни глупыша, ведь многие деревья, как общеизвестно, куда более жалостливы, чем те, кто, притворяясь людьми, окружают нас со всех сторон.

И Голова вдруг почувствовал, что колени его вдруг разогрелись, словно их обернули ватой, и он, не стесняясь досужих белок, спустил штаны и обнаружил, что родное тучное розовое тело избавлено от ужасных бесовских отметин. И он покрыл дуб поцелуями, и возвратился в корчму, и поведал народу великую тайну.

– Только свое дерево может избавить вас от этой гадости.

Но ему не поверили, потому что нелегко поверить в то, что гениально просто, а не в какую-то дребедень. И ему пришлось влезть на стол и опять спустить штаны, и почтеннейшая публика разразилась неистовым криком и бросилась в лес, чтобы найти заветное дерево и избавиться от набившей оскомину дряни.

И лес превратился в поле чудес. Спотыкаясь в сумеречной полутьме, сельчане, как дети, потерявшие родную матерь, искали свое дерево. Кто молился, кто ругался, кто разодрал рубаху об куст, и лес словно ожил от ругани, напоминавшей молитвы, и молитв, напоминавших ругань. И невиданный доселе свет, засветивший откуда-то из его глубины, привел отрезвевших искателей лучшей доли на большую поляну, которую окружали опрятные рощи.

И в эту ночь, назло подлым соседкам, многие, очень многие очистились. И возблагодарили Голову за то, что он принес им избавление. И соседки на время перестали быть властны над доверчивыми мужиками и хмуро молчали в своих норах, размышляя о том, как им подкузьмить православных.

А Голова возвратился к своей Галочке, которая не отругала его за то, что от него несет корчмой, и он улегся в белоснежнейшую постель, рассказывая о том, какие на небе звезды, и как в сумеречном лесу скачут зайцы, и какой у Тоскливца вдруг появился стол.

Галочка, разумеется, ничему этому не верила и правильно делала.

Ведь так уж устроен этот мир.

И Голова крепко и сладко заснул, так и не увидев радугу, возникшую неожиданно на ночном небе. А Галочка долго стояла на балконе и любовалась невиданной доселе ночной гостьей. И сама себе поражалась и понять не могла, за что она так любит своего Васеньку.

Но ведь если бы женщины знали, за что любят мужчин, то жить на свете стало бы очень скучно, не правда ли, господа?

Загрузка...