Юрий Медведев

Куда спешишь, муравей? Повесть

Средь времен без конца и края,

В безызвестность устремлены,

Нивы звездные засевая

Лепестками вечной весны[1].

Виракоча. Странствия Лунных Ратников

Над поющим ручьем

— В древности тюльпаны цвели не в мае, а в июле. Даже не спорьте, мальчики,— сказала Лерка, пытаясь поймать на язык каплю росы из наклоненного клюва цветка.— Гляньте, к нам в гости пожаловал ручей...

И впрямь из расщелины в нависшей над нами скале протянулись извивы живого сияния. Должно быть, полуденное Солнце растопило в расщелине снег, и к нам подползало вздрагивающее, огибающее пучки прошлогодней травы робкое существо — ручей. В углублении перед луковицей тюльпана он постоял в нерешительности, как бы набираясь сил, затем уверенно проскользнул мимо нас, разделив Андрогина и меня с Леркой. Своим рывком он наискось перечеркнул узкую, еле заметную нить муравьиной тропы.

— А почему в июле, угадайте,— предложила Лерка.— Кто первый?

Я молчал. Несколько мурашей, отрезанных от родного обиталища возле пня, сгрудились перед светоносной преградой. Они посовещались и как по команде рассыпались вдоль ручья — видимо, искать переправу.

Андрогин сказал:

— При царе Горохе твои тюльпаны распускались в декабре. Притом махровым цветом. Их обожали слизывать мамонты.— Он опирался локтем на рюкзак и покусывал стебелек дикого чеснока, - Потом нагрянули братцы-инопланетянцы. Вроде тех, о которых ты мне все уши прожужжала, женушка. Из сопредельных, так сказать, миров. Со щупальцами вдоль хребта. Каждое щупальце — чуть поменьше Южной Америки.— Тут он метнул в меня, как наваху, мгновенный взгляд своих черных выпуклых глаз, увенчанных тяжелыми веками.— Они всем скопом ухватились за земную нашу ось и слегка поднаклонили шарик. Климат сразу переменился, кхе, кхе... Тюльпаны решили распускаться в июле, к твоему, супруга, дню рождения. А мамонты от огорчения передохли. Между прочим, до сих пор у них в желудках находят букеты тюльпанов,

Андрогин говорил без тени улыбки, даже с некоторой наигранной скорбью.

— Тимчик, Тимчик, ни шута ты не понимаешь, хоть и пытаешься всю жизнь острословить. Только не всегда удачно,— вздохнула Лерка.— Ты вслушайся в перекличку созвучий: «Тюль-пан! И-юль! Тюль-юль! Тюль-юль!» Звуки-то — как пересвист соловьиный. Нет-нет, моя филология здесь ни при чем. Каждый должен упиваться ароматом родного языка. Даже кандидат химических наук, одаривший коллег диссертацией о самовозгораемости торфа.

Она сорвала тюльпан и несколько раз ударила кандидата по его внушительному носу. Тот изловчился, откусил цветок, швырнул лепестки в муравейник.

— Не слишком захотела ты поупиваться ароматом фамилии Андрогин. Осталась при своей, девичьей, так сказать. Этого тебе земная наука не простит.

Я напряженно ждал ее ответа. Как никто другой, я знал, почему Лерка не переменила фамилию. Но она предпочла отшутиться:

— Чтобы не покушаться на твое наследственное величие, Тимчик. А заодно и на фамильные драгоценности твоих сородичей. Так-то, Андрогин... А фамилия твоя берет истоки от старославянского слова «андо», что означает «между прочим».

Между прочим, у меня были основания усомниться в подобной догадке насчет родословной Андрогина, хохмача с округлым телом и спиной, не отличающейся от груди...

Муравьи снова роились на пятачке возле набухающего серебристого жгута ручья. Они ощупывали друг друга усиками и, наверное, посылали тревожные зовы собратьям по той безвестной для меня жизни, от которой их отделяло три-четыре человеческих шага, не более. Я слышал, что они, как и пчелы, не найдя дорогу к дому, погибают.

— Между прочим, все твои этимологические забавы отдают языческими суевериями,— сказал Андрогин.— Это не ты ли мне, голубушка, говорила, будто в древнем мире гадали по внутренностям животных и птиц?

— И по кометам. И по молниям. И по журчанью ручьев,— вздохнула Лерка.

— Ты же занимаешься гаданием по внутренностям слов. Пошамань-ка теперь своему школьному другу, язычница.

Лерка окунула кончики пальцев в ручей, потерла виски.

— Проще простого, Таланов — от старинного слова «талан», то есть «талант», «удача», «счастье».

— Ты счастливчик, Таланов,— сказал Леркин муж.— Ты счастливчик от рождения. Так сказать, генетически обречен на удачу.

Я сорвал стебелек метлицы. Даже выстояв зиму под пластами снега, трава была как живая. Я не встречал ее розово-дымчатые, стелющиеся по ветру косички разве что в Антарктиде. Впрочем, в Антарктиде я не был. Там, где не проложены автомобильные дороги, делать мне нечего.

— Ты прав, Тимчик. Он,—Лерка указала на меня,— переполнен счастьем. Его распирают удачи». Он готов делиться талантами с молниями, ручьями, кометами, ущельями, муравьями. По всему свету. В том числе и в городе своей юности, куда он частенько — раз в три-четыре года — заглядывает, хотя и ненадолго.— Лерка притворно вздохнула.

— И ты говоришь о счастье? — спросил Андрогин ее, но глядел он на меня.— Быть приглашенным бывшим сослуживцем и бывшей одноклассницей в горы, трястись на автобусе в Чилик, потом в кузове грузовика до перевала, потом пехом, навьючив на себя трехпудовый рюкзак,— разве это счастье? Это гораздо больше. Это есть невыразимое блаженство.

Я смолчал. Славно они поднавострились в словесных забавах.

— К чему слова? Кто молчит, не грешит,— подделываясь под Леркину интонацию, сказал Андрогин.

— Не задирай чемпиона континента, безгрешный Тимчик, сказала Лерка и поводила рукой по кисточке метлицы.— Чемпион уже тоскует по своим железкам, начиненным электроникой и бензином. Зимой я видела его в деле. Шел фильм об автогонках. По-моему, в Мексике или Колумбии, тамошние страны я вечно путаю. Так вот представь: его машина, похожая на дельфина, на повороте трижды перекувырнулась и ухнула в пропасть и за нею облако пыли и камней — трах-тра-тарарах! Я глаза зажмурила от ужаса. А ему хоть бы что: высовывается из кабины, в руках ружьище вроде гарпунного — бах! — и стрела с тросиком уже торчит из глыбы базальтовой. По тросику этому «дельфин» мигом вскарабкался — и был таков. Жаль только, его лицо я плохо разглядела. Они там все в скафандрах, как космонавты.

— Вношу необходимые уточнения,— сказал я.— Перевернулись всего лишь дважды. И не в пропасть ухнули, а скатились в овраг. И не Мексика или Колумбия, а Перу. Там во времена инков тоже гадали. По внутренностям живых еще людей.

Сорванный стебелек метлицы я положил над тихо поющим ручьем, осторожно подвел кончик стебля к обреченным муравьям. Наслышанный об их недюжинном разуме, я не сомневался, что они попытаются воспользоваться мостом, опустившимся прямо с небес. Но ничего не случилось. Муравьи на мост не шли.

— Ты счастливчик,— не унимался Андрогин.— Ты объездил десятки стран, был в Нью-Йорке, в Рио-де-Жанейро, в Сингапуре, в Багдаде, в Калькутте, даже в самом Иерусалиме. Ты лицезрел красивейших женщин земли, а может, даже с некоторыми из них,— он лукаво погрозил мне пальцем и пощекотал свои огромные вислые усы,— коктейли распивал. Ты понавез небось кучу модного барахла. Да и в кубышке, я уверен, кое-что звенит про черный день. Ведь гвенит, счастливчик, меня не проведешь!

— Я не стал объяснять Леркиному мужу, что звенит у меня не в кубышке, а все чаще и чаще в голове, особенно если не спишь несколько ночей подряд, что по черным дням, когда зарядит дождь, начинаются прострелы в позвоночнике — напоминание о компрессионном переломе пятого позвонка, что лишь в этом году на гонках в Гималаях разбилось четверо: де Брайян, Омежио, Ту Хара, Виктор Голосеев. Я ничего не стал объяснять существу, на чьем лице (и это прозорливо отметил мудрец) виднелась вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах, подобных Тимчикову.

— Ты опять прав: кое-что я оттуда поднатаскал,— сказал я, впервые за много лет назвав его полным именем.— В частности, навыки по спасению муравьев...

Муравьи не шли на мост.

Концом спички я попытался подогнать одного к спасительному стеблю метлицы. Бесполезно. Он исхитрился юркнуть под бурый прошлогодний лист.

— Муравей не по себе ношу тащит, да никто спасибо ему не скажет,— загадочно проговорила Лерка.

Пришлось прибегнуть к насилию. Я расщепил ножом спичку надвое, одной половинкой поддел муравьишку, перенес его к мосту над поющей бездной ручья, а другой половиной спички пересадил, точнее, перегнал, на мост. Насекомое крепко схватило стебель лапками и не двигалось ни вперед, ни назад. Я начал слегка его подталкивать, ощущая пальцами необычайную силу сопротивления упрямца.

И все-таки он пополз! Сперва медленно, неуверенно, потом осмелел, перевернулся вниз головой и в таком положении засеменил к берегу надежды.

Лерка наблюдала за моими манипуляциями с какой-то внутренней тревогой. Лишь теперь, сидя рядом с ней, при беспощадном свечении горного солнца, я заметил, как она изменилась за минувшие четыре года после нашей последней встречи. Возле глаз и у висков обнаружились еле заметные знаки морщин, брови она теперь выщипывала снизу, отчего ее глаза стали почему-то чуть уже, но теперь в них время от времени возникало странное, неведомое мне сияние. Возможно ли, чтобы такое сияние было порождено этим Тимчиком с его уже выпирающим брюшком, с его анекдотцами, с его одутловатым лицом, которому нелепые, как бы надутые воздухом усы, похожие на рачьи клешни, придавали приторно-удивленное выражение. «Постой, постой,— тут же одернул я себя,— ты, кажется, начинаешь злобствовать по поводу Тимчика Андрогина. А злобствуешь ты потому, что ему завидуешь. Ларчик-то открывается довольно просто, чемпион континента!»

Когда последний, девятый, муравей благополучно закончил переправу, меня озарило: а что, если вернуть его на прежнее место, к «пятачку», где они только что толпились. Так я и поступил. К моему удивлению, подопытный смело двинулся к мосточку, ощупал стебель усиками и живо перекочевал по уже разведанной стезе. Научился!

Дважды еще пришлось мурашу проделать этот путь. Он бежал так уверенно, как будто самолично — с ордою собратьев — создал мост над ручьем.

— Ты беспощаден, как гладиатор, Таланов,— сказала Лерка.— Тебе что машины, что муравьи, что людишки — все одно и то же. Материя, так сказать. Одинаково безответное содрогание атомов.

— Все еще предпочитаю людей. А среди людей ставлю выше прочих тех, кто ходит над пропастью,— ответил я и сразу же понял, что дал промашку. Во-первых, это походило на саморекламу. Во-вторых, больно задевало Лерку.

— И ты всерьез поверил одиссее этой горе-альпинистки? — Тимчик разглядывал небеса, изрезанные узорами вершин, холил свои усищи.— Типичная хохма. Расчетливая красавица завлекла нас в лабиринт Заилийского Алатау, чтобы обоих подставить под лавину. Так она отделается и от осточертевшего мужа, и от бывшего поклонника, переметнувшегося к жгучим креолкам.

Славный был парень Тимчик, но в автогонщики не годился.

Леркино лицо оставалось незамутненным.

— Один из вас достоин лавины. Но на этот раз обойдемся без трагедии. Повторяю: я не прошу мне верить. Все, чего я хочу,— показать вам то самое место. А шагать до него порядочно. Надо бы до захода солнца успеть. Скоро двинемся дальше, мальчики.

Тимчик не преминул воспользоваться моей оплошностью. Я забыл, что с этим кандидатом надо держать ухо востро.

— Царица грез моих,— замурлыкал Андрогин. — Повели маэстро исповедаться, отчего это он души не чает в ходящих над пропастью. А может, над пропастью ездящих?..

Это был запрещенный прием, хотя и отменно проведенный. Все-таки он вытянул из меня кишки, этот гадатель по внутренностям.

— В Андах, чуть выше линии вечных снегов, иногда встречается цветок. Я его не видел, но говорят, он похож на наши полярные маки, только побольше,— отрывисто, глухо, как всегда, когда злюсь, начал я.— Местные племена называют его гравестос. А может, гравейрос, за точность не ручаюсь. Говорят, кто выпьет его отвар, заболевает лунатизмом. Правда, ненадолго. С незапамятных времен жрецы использовали гравейрос, чтобы ходить ночью над пропастью,— на устрашение своей паствы. По туго натянутому канату. Такие канаты сплетают из волокон агавы. До сих пор в Перу на них кое-где подвешены мосты...

Властительница Лунного Огня

Я не слишком верил легенде о гравейросе. Подобных россказней в Южной Америке переизбыток. Да и не только в Южной Америке.

Но вот в позапрошлом году на розыгрыше кубка «Солнца инков» мы оказались в горах Карабайо, к востоку от древней столицы инков — города Куско. Помню, мы с напарником основательно вымотались за две недели гонок вдоль каньонов, по крутым серпантинам и были рады долгожданному отдыху. Нам дали две ночи и день.

До обеда мы с Виктором проспали, а потом решили порыбачить. Реки там похожи на наши тянь-шаньские: норовисты, пенисты, форель схватывает крючок намертво.

Бредем мы с удочками по городишку Ла-Пакуа, а навстречу Дончо Стаматов из болгарского экипажа. «Здравей,— говорю,— другарь Стаматыч. Опять ты Розетти на полрадиатора обошел. Эдак он от огорчения перезабудет весь набор своих неаполитанских песен».— «Пускай учится петь наши, славянские,— хохочет Дончо.— А вы, души рыбные, возвращайтесь засветло. Вечером скатаемся еще выше в горы, вон туда, к самым снегам. Там обитает не совсем еще цивилизованное племя индейцев, и сегодня, в честь новолуния, будет шумное празднество. Среди прочих чудес обещают полет красавицы над пропастью — то ли в когтях дракона, то ли помчится с подвязанными крыльями,— я толком не разобрал. Никогда не слыхал про такое диво? Э-э-э, не раз еще услышите, другари. Но лучше увидеть своими собственными глазами. И учтите: приглашает нас здешний мэр. В виде особой милости. Он к автомобилям неравнодушен. Как Розетти к прекрасному полу. Единственная просьба, даже не просьба, а требование мэра — никаких фотоаппаратов и кинокамер. Особенно это касается — я добавлю от себя — другаря Голосеева».

Мы выехали около восьми.

В горах темнеет рано. Последние километры пять наших машин, растянувшихся цепочкой, одолевали буквально на ощупь. Моторы ревели, задыхаясь, как всегда они ревут на большой высоте. Мы оседлали тропу, где обычно ходят с поклажей, наверное, лишь ламы, заменяющие здешним жителям и коров, и лошадей, и овец, где по одну сторону громоздились отвесные скалы, а по другую — чернела нескончаемая пропасть. После одного довольно-таки заковыристого поворота мэр — он находился в Стаматовой «Пеперуде» — выскочил из кабины и подал знак остановиться. Смешно жестикулируя, он начал объяснять, что дальше тропа совсем суживается, что он в ответе за нашу безопасность перед прогрессивной мировой общественностью, что пешком тут добираться около часа, не дольше.

Розетти, не дослушав мэра, завел свой «Везувий», выпустил пневмоприсоски, въехал на вертикальную стену и пополз над головою ошарашенного хозяина Jla-Пакуа. Мэр продолжал что-то говорить, не без смущения бросая взгляды вверх, где на расстоянии протянутой руки проплывали в обрамлении разноцветных приборных огней кудри весельчака Розетти.


Лунной ночью в платье белом

И с гвоздикой в волосах —

Нет прекрасней Маручеллы

На земле и в небесах! —


выводил Розетти своим неподражаемым бельканто. В том, что это именно бельканто, к тому же неподражаемое, Розетти убедил нас с Голосеевым в первые минуты знакомства, еще до того, как запел.

«Везувий» сполз со стены на тропу перед «Пеперудой». Мэр расхохотался, пересел к Розетти. Мы двинулись дальше,..

В индейское селенье мы попали часам к десяти.

Еще издали стали заметны несколько костров. Удивлял цвет пламени: фиолетовый с переходом в палевые, даже желтые, тона. Проезжая по селенью, мимо мрачных домишек с плоскими крышами, мы смогли рассмотреть, что костры горят на отшибе, у подножия внушительных размеров каменной башни. Над тремя кострами висели большие котлы.

По соседству, на другом холме, высилась точно такая же башня, освещаемая одним костром. Башни разделяла пропасть.

Мы оставили машины у подножия холма и мимо безмолвствующих мужчин в причудливых шляпах и разноцветных накидках направились к башне. Между прочим, я не заметил до сей поры ни единой женщины.

— Вождю следует поклониться до земли,— быстро говорил нам мэр полушепотом.— Это вон тому старику, на помосте, в красном покрывале. А тот, что слева, в орлиных перьях, с двумя колдунами, это жрец. С ним разговаривать инородцам вообще запрещено. И никаких песенок, сеньор Розетти, умоляю вас.

Мэр первым картинно ударился вождю в ноги, за ним — не без смущения — все мы. Вождь поднялся с леопардовых шкур и ответил точно таким же поклоном — до земли. Вслед за тем он гортанно прокричал несколько слов, дав знак приблизиться.

— Верховный Владыка Лунных Ратников приветствует вас, восседающих в колесницах,— переводил мэр.— Да хранит вас лунный огонь.

Вождю было лет восемьдесят, не меньше. Глаза его из-под огромных разросшихся бровей сверкали молодо и проницательно. Вождя охраняли четверо свирепого вида юношей с пиками и луками. У одного стражника покоился в руках винчестер.

По знаку обладателя винчестера на помосте разостлали леопардовые шкуры. Мы расселись, после чего каждый получил чашу, наполненную до краев белой жидкостью, и золотистое блюдо с дымящейся тушкой куи — волей-неволей настало время отведать морских свинок, издревле лакомую пищу в Андах.

Пока под взглядами телохранителей мы опасливо раздирали мясо, уснащенное листьями и травами, мэр неторопливо беседовал с вождем. Судя по тому, как он то показывал шевелящимися пальцами в сторону машин, то называл поочередно наши имена, шла церемония нашего представления.

Я отхлебывал кисло-сладкий напиток из глиняной чаши, смотрел на подпирающую небо башню, на фиолетовое дрожанье костров, на молчаливых людей возле них, и мне казалось, что время, как исполинская возвратная волна, стягивает меня с берега сущего, настоящего туда, в мерцающие глубины бывшего, что можно

еще стать и дружинником князя Святослава, и мстителем Евпатия, и успеть к дымящейся рассветной дубраве у Непрядвы, чтобы увидеть, как два богатыря — один в лисьем малахае, с хищной улыбкой насильника, другой — в черным смерчем развивающейся рубахе и с нательным медным крестом — сшибутся, ударят друг друга копьями, и оба падут с коней мертвыми...

Меня вернул из прошлого крик с вершины башни за пропастью.

Жрец, до той минуты застывший как изваяние, поднялся, раскинул руки с привязанными к ним перьями, двинулся по крутым ступеням к башне. Его поддерживали колдуны. Все трое запели.

Под их суровое однообразное пение костры гасли один за другим — их накрывали толстыми циновками, и пламя мгновенно укрощалось. Погас костер и за пропастью. Воцарилась тьма, лишь тлел огонек сигареты Розетти, но вот и он исчез.

Мы с Виктором сидели недалеко от мэра. Я воспользовался темнотой, придвинулся к нему, спросил еле слышно:

— Извините, о чем они поют?

— Духов лунных заклинают. Пока не подымутся на самый верх башни,— дыша мне в ухо, отвечал мэр.— Я вам буду переводить как сумею, а вы все перескажете другим, попозднее.

— Спасибо за доверие,— сказал я, нащупал его руку и потряс в знак признательности.

— Кто готовится в путь над бездной, в чьих руках — осиянная весть? — спрашивал жрец речитативом, видимо, уже с вершины башни.

— Властительница Лунного Огня,— отвечал молодой голос из-за пропасти.

— Кто несет на крылах знак преображенья богини бессмертной?

— Хранительница Лунной Благодати.

— Чьи волосы — струны света, ростки зеленых побегов, струи молодых ручьев?

— Властительницы Лунного Огня.

— Чьи слезы — дождь, живительный и благодатный?

— Хранительницы Лунной Благодати.

— Кто линию смерти и жизни, зла и добра, света и тьмы прочерчивает на камне Вселенной?

— Властительница Лунного Огня...

Всех вопросов и ответов запомнить было невозможно, тем более в переводе на английский. Наконец после некоторого молчания жрец прокричал с высоты каким-то задушенным голосом:

— Лети же, лети к нам, твоим ратникам, вещая дева света, Властительница Лунного Огня!

...И я увидел, как над нами, во тьме, в той стороне, где другая башня, явилась вдруг светящаяся человеко-птица. Она медленно махала фосфоресцирующими руками-крыльями, столь же медленно приближаясь к нашей башне. Подобие сияющего хитона плескалось между крыльями, лицо мерцало лунной белизной с голубыми ободьями вокруг глаз, а над головой она несла тонкий серп молодой луны. Зачарованный, я хотел потеребить Виктора, этого сурового реалиста, не верящего в чудеса, но его рядом не оказалось: должно быть, передвинулся поближе к Стаматычу.

Было тихо. Доносился глухой далекий шум реки со дна пропасти, над которой парила Властительница Лунного Огня. Я сосчитал про себя до ста пятидесяти, прежде чем загадочная летунья достигла башни и скрылась в ней.

Тем временем в небесах над башней обозначился новолунный серпик, точь-в-точь такой, какой несла она. Все племя Лунных Ратников запричитало, запело. После долгого песнопенья разом вспыхнули костры, кроме единственного, за пропастью.

Как только костры запылали, я начал переводить взгляд от башни к башне. Я надеялся заприметить канат, по которому, опьяненная отваром гравейроса, только что прошествовала Хранительница Лунной Благодати, но не увидел ничего.

Показался жрец, один, без колдунов. Он грузно спускался по ступеням. В правой руке он держал длинный блестящий нож, в левой — обезглавленного петуха. Жрец отвесил поясной поклон вождю, распорол петушиное брюшко, запустил руку внутрь, вынул сердце и съел.

Лунные ратники возликовали. Некоторые ударились в пляс. Застучали барабаны. Стали раздавать варево из котлов.

— Ну как, Виктор? — спросил я Голосеева, который и вправду передвинулся к Стаматычу.

— Во! — Он поднял большой палец.— Эти куи, замечу тебе, объедение. Я своего уплел мигом, вместе с травой. Вот тебе и морская свинья. Жду теперь добавки.

И ни слова о полете призрачной птицы! Не характер — кремень.

В голове у меня шумело. Я ощущал во всем теле необыкновенную легкость. Казалось, поднимись я сейчас на башню, шагни в пропасть — и легко воспаришь, едва взмахивая руками. Такое чувство бывает иногда во сне, особенно в детстве, когда я зависал как жаворонок то над полем цветущего клевера, то над глухими заводями Ельцовки, то над родной деревней. Помнится, я отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты не только грядки в огородах или пасущихся на косогоре коз, но по необъяснимому свойству сонно-г о зрения, даже головки тыкв, похожие на выводок цыплят, даже рыбешек, резвящихся на плесе, даже мышей-полевок возле прошлогодней скирды, даже начинавшие чернеть ягоды смородины у нашего плетня. Позже, в Автоакадемии, я увидел фотографию во всю стену. С высоты нескольких сотен километров спутник запечатлел старт планетолета «Иван Ефремов» к Сатурну. На фото были хорошо различимы мельчайшие детали степного пейзажа: красные чаши тюльпанов, змеи, греющиеся на камнях, суслики возле своих норок — шагов за триста от стартовой площадки. Вот и начали сбываться сны детства, подумалось тогда...

— Приезжайте весной,— шепнул мне мэр.— Весною празднество ничуть не скучней.— Тут он мечтательно посмотрел на луну и вздохнул.— Намного веселей, Хотя бы потому, что на него допускаются и лунные ратницы. Представляете: между башнями растягивают сеть, куда ловят первые лучи новорожденного солнца.

Розетти в самых изысканных выражениях поблагодарил вождя за сверхневероятнейший, как он выразился, подарок — зрелище летящей Лунной Девы и попросил в виде особой милости познакомить нас с ней. Если будет на то добрая воля владыки Лунных Ратников, он, Розетти, готов прокатить ее в своей колеснице, даже свозить в Ла-Пакуа, в прекрасный дансинг.

— Я выслушал тебя, восседающий в колеснице,— отвечал вождь и бросил взгляд на телохранителя с винчестером.— Желание твое невыполнимо. Властительница Лунного Огня не открывает свой лик чужеземцам. Даже если чужеземец случайно ее увидит, узнает ее небесную тайну, ему несдобровать. Он неукоснительно найдёт смерть. На линии света и тьмы. В ночь лунного затмения.

— На линии света и тьмы... В ночь лунного затмения...— ошарашенно повторил Розетти.

И здесь в первый и в последний раз подал голос жрец:

— Это так же невозможно, как одному из вас, восседающих в колесницах, подарить верховному владыке Лунных Ратников,— поясной поклон в сторону владыки,— свою колесницу. Вашей колеснице негде бегать среди наших скал, в нашем лунном свете. Лунная Дева умрет в вашей тьме.

Жрец величественно повернулся и вскоре скрылся в башне.

Чтобы как-то сгладить неловкость, я спросил вождя, часто ли навещает лунных ратников светозарная дева. Оказалось, это случается один раз в году. Да, лишь раз в году из башни Смерти Луны переносит она лунный огонь в Лунную Колыбель. Этой ночью людей по всей Земле подстерегают великие несчастья и беды, если они не принесут жертву Властительнице Лунного Огня. Малые злоключения нависают над смертными во все остальные новолуния и полнолуния. Злоключения можно отвести разжиганием костров с добавлением в пламя лунника — сухой лунной травы, барабанным боем, поеданием живого сердца жертвы. Так повелось исстари, с тех самых пор, как лунные ратники прилетели на Землю. Это произошло ровно 62 тысячи лун тому назад.

Я призадумался: 62 тысячи лун — это около 5 тысячелетий! Вот в какие непредставимые, догомеровские дали времен уходил обряд пришествия Хранительницы Лунной Благодати.

— Значит, в ночь прилета лунной синьориты надо обязательно отведать сердце петушка? — спросил, улыбаясь, Виктор.

— Надо съесть живое сердце,— тихо отвечал вождь, проведя по губам тыльной стороной ладони.— Еще при моем деде дед моего жреца съедал не петушиное сердце. Дед моего жреца.

Мы замолчали. Я взглянул на часы. Было около полуночи. Луна поднималась все выше, чуть высвечивая вечные снега вершин. Пора было возвращаться в город. Вождь с телохранителями проводил нас к машинам. Здесь мэр передал вождю несколько ящиков с вином и провизией, топор и двуручную пилу. Они быстро о чем-то переговорили, затем обнялись. Старый вождь заплакал.

— Зачем он плачет? — спросил Розетти.— Это я, болван, причинил ему горе. Будь я проклят со своим змеиным языком, черт меня дернул сболтнуть насчет поездки в дансинг. Разрази меня гром с Везувия!

Мэр сказал:

— Он плачет, потому что Властительница Лунного Огня отняла у него единственного внука. Три года тому назад он упал в про.пасть. А за год до этого погиб его сын. А ведь лунным ратникам предписано выбирать вождя только из рода верховных владык. Вот старик и зовет меня к себе, предлагая должность Держателя Лунного Пера, с тем чтобы после отлета его души я стал вождем. А какой из меня вождь при врожденном пороке сердца и неукротимой страсти к рулетке?

Как выяснилось, вождь был его дядей.

Я вытащил из багажника прозрачную коробку с точной копией «Перуна» — в десятую часть натуральной величины, поставил у ног вождя, снял крышку и объяснил, что это наш общий подарок владыке лунных ратников.

Вождь заулыбался, потер в задумчивости лоб.

— Прозорлив и многомудр мой великий жрец,— изрек наконец вождь.— Большой колеснице негде бегать среди наших острых скал. А детенышу колесницы бегать не надо. Пусть детеныш всегда стоит возле моего трона. Рядом со священным камнем, упавшим с вершины небес. При прадеде моего деда.

Он радовался, как дитя, этот глубокий старик. Но главная радость ждала его впереди.

— О владыка, детеныш колесницы тоже умеет бегать. И даже лазить по скалам. Надо только за ним присматривать. На этой доске — цветок с четырьмя лепестками.— Я протянул вождю пульт дистанционного управления.— Нажмешь верхний красный лепесток — детеныш бежит вперед, зеленый — назад, оранжевый — влево, синий — направо. А в центре доски — глаз, он всегда примечает, куда бежит детеныш. Скатится к ручью — видно ручей. Заберется на холм — видишь его на холме.

С помощью мэра вождь тут же позабавился маневрами нашей модели. Не скрою: давно я не встречал таких довольных вождей.

— Далеко ли может убежать детеныш колесницы? — спросил вождь.

— Он может бежать без передыху одну луну. Но если доску днем держать на солнце, детеныш никогда не устанет. Но доску лучше не ронять.

— Я поручу охранять доску обоим моим колдунам,— торжественно провозгласил вождь.— Колдуны будут держать ее на солнце от восхода до заката. И никогда, пока я жив, не уронят. Благодарствую, восседающий в колеснице. Никто из инородцев так не радовал сердце верховного владыки лунных ратников, как ты. Какую награду хочешь ты увезти туда? — Он сделал жест в сторону, противоположную сияющим под луною вершинам.— Туда, во тьму?

Ко мне нагнулся Розетти и сбивчиво зашептал:

— Грандиозный момент, синьор Таланов. Надо выклянчить хотя бы одно блюдо, на которых подавали этих зажаренных тварей. Лично у меня блюдо было золотое, я определил по весу, да и на зуб попробовал. Хотя бы одно, а? Чистейшее золото, клянусь святым Януарием.

И я вспомнил о гравейросе. Другого такого случая в жизни уже не представится, подумалось мне. Эх, была не была...

Вполголоса я растолковал мэру свою просьбу, но вместо ответа был удостоен долгого тяжелого взгляда.

— Если моя скромная просьба невыполнима, будем считать мне наградой ваш взгляд,— сказал я, глядя прямо в глаза мэру.— Его-то я и увезу туда, во тьму.

Мэр попытался улыбнуться.

— Некоторые награды можно и не успеть получить при жизни,— тихо произнес он.— Во всяком случае, мой отец еще помнил времена, когда за подобную просьбу чужака спокойно прикончили бы на месте.

— В те замечательные времена не было ни таких колесниц,— я показал на «Перуна»,— ни их бегающих детенышей. Между прочим, один из детенышей дожидается вас в Ла-Пакуа.

Давно я не встречал столь счастливых племянников вождей.

Владыка лунных ратников удалился с мэром, чтобы вскоре вернуться и объявить, что награда будет мне вручена там, внизу, во тьме.

А Розетти получил награду сразу. Иссиня-черный камень, прожженный слезою Хранительницы Лунной Благодати, и пару живых куи в деревянной клетке.

Да не опустеет твой дом, Человече!

На другой день закрутилась привычная свистопляска. В минуты отдыха я не раз вспоминал ночь на линии света и тьмы. Иногда я доставал плоский сосудик из обожженной глины, осторожно вытаскивал деревянную пробку, принюхивался. Пахло скошенным лугом, цветущим анисом, полынным терпким настоем. И сразу накатывала тоска. Хотелось бросить все: безумную гонку по чужой земле, интервью, встречи, речи, поломки, промежуточные финиши, желтые шлемы лидеров — все хотелось бросить — и домой, к родным равнинам, к шуму сосен, к стогам, плывущим сквозь заречные туманы...

Мы выиграли с Виктором «Золото инков». Но то была наша последняя победа.

В Кальяо мы погрузили «Перуна» на теплоход «Тайс Афинская», разместились в каютах и вволю отоспались. До отплытия оставались считанные дни.

Как-то вечером, посмотрев в местном кинотеатре широко разрекламированный фантастический боевик «Осада Марса», мы вернулись на теплоход.

— Я заскочу к тебе, если не возражаешь, фантазер. Через полчасика, ладно? — сказал Виктор и заговорщицки подмигнул.

Он появился, держа в руке жестяную коробку с кинолентой.

— Отгадай, каким боевиком я порадую победителя? — спросил Виктор, потрясая коробкой.

— Финишным боевиком,— отвечал я.— Нас подкидывают в небеса, ты до ушей улыбаешься, из карманов у тебя вываливаются отвертки, реле, контрагайки и все прочее, а я обвил, как удав, кубок, который, как ты точно подметил, переделан из самовара.

— Вот и не угадал. Перед тобою — строго научное кинообвинение. Служителей культа, пользующихся отсталостью народных масс, чтобы одурманивать простаков цирковыми трюками вроде порханья разного рода божеств над глубокими пропастями. Так-то, фантазер.

Он расхохотался, а я, ни о чем еще не догадываясь, спросил:

— Дружище, неужто удалось заполучить какие-то кадры о хождении жрецов по канатам?

— Не заполучить, а заснять самолично,— сказал Голосеев.— Притом в инфракрасных беспощадных лучах. С ними, как ты знаешь, никакое очковтирательство не проходит. Не зря сказано: все тайное становится явным.

Я удивился:

— Когда ж ты успел, пострел?

— А тогда, у лунных ратников.

Оказывается, как только Властительница Лунного Огня явилась вдруг во тьме, в той стороне, где башня Смерти Луны, дотошный Голосеев незаметно пробрался к «Перуну», навел кинопанораму так, чтобы захватить обе башни, задействовал автостоп на 15-минутный максимум и сразу же вернулся назад. Так вот почему я не обнаружил его рядом, когда подобие сияющего хитона плескалось у ней между крыльями, а лицо сияло белизной с голубыми ободьями вокруг глаз...

— И что же ты, смельчак, понаснимал? — спросил я.

— Снимал не я. Я, как и ты, хотя в меньшей степени, подвержен страстям. Снимал бесстрастный прибор. И прибор, только не огорчайся, ради бога, подтвердил мою правоту в нашем споре. Все твои гравейросы-гравестосы — красивая несуразица.— Голосеев снова потряс коробкой, как триумфатор сверкающим скипетром из слоновой кости.— Я вчера проявил и только что прокрутил на мониторе. Нет, не разгуливает по канату размалеванная пташечка. Чудес, как я тебе постоянно твержу, не бывает. Она привязана к кольцу, в кольцо продет канат, и ее тянут веревкой от башни к башне. А чтобы богиня не крутилась, на кольце сооружена удавка!, как у воздушного змея. И заметь, фантазер, едва она долетает, ха-ха, долетает, значит, до башни, как сразу же неведомые силы ослабляют канат, приспускают его в пропасть. И все шито-крыто.

— Вечно ты меня разыгрываешь. Но на этот раз ничего не выйдет, отважный пожиратель куи,— сказал я.

— Прошу к монитору, победитель.— Голосеев присел и галантно показал рукою на дверь: — Прошу. Убедишься собственными глазами, кто кого разыгрывает. Кстати, когда мы приплывем, я собираюсь показать пленку знакомым телевизионщикам. Очевидное — невероятное! Сенсацию трахнем на всю державу!

— Ты умница, Голосеев,— сказал я как можно спокойней, потому что уже разбухал от беспричинной злости.— Ты настоящий естествоиспытатель. Из тех, кто сдирает кожу с живых лягуше^с, рефлексы созерцает. А как же иначе распутать тайну живой материи? Режь, кромсай, зверствуй! Но берегись, несчастный натурфилософ, ее величество тайна мстит за насильственные забавы в ее владениях. Даже тому, кто лучше прочих проходит повороты в. горах,

Голосеев расплылся в улыбке до ушей.

— Насчет мести загнул ты здорово. А поощряет ее величество небось только за высокопарные выражения?

— Тогда считай поощрением угрозу гибели на линии света и тьмы,— подумав, сказал я.— Не забыл? Вся кому, кто узнает тайну Властительницы Лунного Огня.

— Ты обрисовал нечетко контуры призрака, фантазер. Кондрашка должна хватить нечестивца не просто на подступах к вечным снегам, но обязательно в ночь лунного затмения. Сочетание, скажу тебе, редкостное для обитателя равнин. Так что у меня неплохие шансы увеличить количество долгожителей. Вместе с тобою, фантазер. Если не больше прочих рисковать на поворотах.

— Ладно, долгожительствуй,— сказал я.—• А мне оставь пленку. Я хочу прокрутить ее один. Без твоих пространных комментариев. Если не возражаешь. И больше не зови меня фантазером. Поднадоело.

Он положил коробку на столик, пожал плечами, ушел.

Иллюминатор заволакивала чернильная темь. На двух островах, загораживающих гавань Кальяо от свирепых океанских волн, вспыхивали дрожащие огни. Я взял коробку и поднялся на палубу.

Потрепанный, изрядно побитый «Перун» был надежно прикреплен тросиками к стойкам. Ничего, железный скакун, думал я, восседающие в колесницах наведут на тебя лоск за долгий путь на север.

В кабине, чтобы не привлекать лишнего внимания, я поляризовал стекла на полное внутреннее отражение. Теперь я остался один на один с проклятой коробкой. Необъяснимо, но главное, что я вынес из рассказа Виктора,— это чувство стыда, как если бы сегодня я случайно подслушал, что соперники еще перед началом гонки условились — в силу неведомых мне причин нарочно уступить первенство именно «Перуну», так что все наши тактические ухищрения были напрасной тратой сил и нервов. Ситуация хотя и нереальная, но угнетающая. Угнетающая прежде всего невозможностью что-либо изменить. Комедия окончена. Упал занавес. Театр пуст. Крысы скребутся под сценой.

Я достал пленку, заправил в монитор и уже потянулся включать, но рука остановилась на полпути.

А зачем мне это? Чтобы убедиться, что Голосеев прав? Но в чем его правота? В том, что лунное чудо подчинено неодолимым законам земной механики? Но зачем мне знать до конца, по какому — железной или алмазной твердости — закону днем и ночью, стаями и в одиночку тянутся в высях над океанами перелетные птицы? Зачем мне знать до конца, почему в детстве, когда мы переехали из деревни в город и не взяли с собою собаку Нерку, она прибежала к нам спустя неделю, отмахав по осенней тайге свыше шестисот километров? Почему в ночь перед последним экзаменом в Автоакадемию, когда все висело на волоске, мне приснился мой билет со всеми тремя вопросами, и я вытянул наутро именно его? Почему иногда, особенно в лунные ночи, я предчувствую не только извивы и уклоны любой дороги, но и встречные машины за поворотом, за холмом, и не только машины — любые препятствия? А что, если странные, загадочные, не до конца распознаваемые явления — тоже неотъемлемая часть мировой жизни? Подобно тому как обязательная странность в пропорциях пленительной красоты — частица самой красоты? Может быть, огни космических цивилизаций тогда и гаснут — одни, задуваемые атомными смерчами, другие, стиснутые рациональным бесплодием, когда в них наконец умирает последняя тайна. Как умирает деревенский дом, покинутый всеми обитателями. Как умирает человек, изгнавший из сердца чудо сострадания и любви...

Я вложил пленку в коробку, вылез из кабины, прошел на безлюдную корму, свесился через перила, разжал пальцы. Плеска внизу я даже не услышал. Что ж, покойся на дне Тихого океана, оскверненная тень Лунной Девы. Пусть все также летит над пропастью Властительница Лунного Огня! Да не опустеет твой дом, Человече!

На другой день я улетел первым самолетом на Кубу, а оттуда — в Москву. Голосеев так и не поверил, что я утопил пленку, даже не просмотрев. Я оставил ему на прощание собственный перевод одной статьи из какого-то затертого журнала. Чтобы сдирателю живой кожи было о чем поразмышлять, созерцая в инфрапанораму одиноких альбатросов над ночным враждебным океаном.

Статья была озаглавлена:

Таинственные силы Луны

«Силы притяжения между Землей и Луной весьма значительны, поскольку оба небесных тела обладают сравнительно большими массами, а расстояние между ними по космическим масштабам невелико.

Словно исполинский магнит, Луна притягивает к себе воды Мирового океана, образуя на его поверхности целую водяную гору. На многих побережьях, и прежде всего в закрытых бухтах северо-западных штатов США, приливная волна достигает высоты 20 метров. У побережья французской Бретани разница в уровне прилива и отлива столь значительна, что силы гравитации приводят в действие большую гидроэлектростанцию.

Однако лунному притяжению подвержены не только океаны, но и континенты. Установлено, что под влиянием Луны они поднимаются или опускаются в пределах 23 сантиметров. Неудивительно, что подобные перемещения могут вызывать катастрофические разрушения в тех местах, где земная кора напряжена.

Не остается без лунного воздействия даже воздушная подушка нашей планеты. И в атмосфере существуют своеобразные приливы и отливы. При полнолуниях и новолуниях атмосферное давление снижается приблизительно на три миллибара по сравнению с другими лунными фазами.

И еще одна закономерность. Хотя отражаемый Луною солнечный свет составляет стотысячную долю всего солнечного потока) устремленного на Землю, тем не менее он повышает температуру земной поверхности на 1/2000 градуса.

Может показаться, что приведенные величины ничтожны, чтобы оказывать какое-то влияние на погоду планеты. Прав ли был историк и естествоиспытатель Плиний, живший в I веке нашей эры, когда утверждал, что полная Луна повышает влажность воздуха и вызывает дождь? Или это обычное заблуждение? Правы ли те, кто твердо верит — а таких людей множество,— что с увеличением фазы Луны погода улучшается?

Долгое время метеорологи старались вообще избегать подобных вопросов. Но вот специальная группа американских ученых всесторонне исследовала 16 тысяч сведений о погоде в 1544 районах США за последние полвека. Прежде всего обращалось внимание на закономерность выпадения дождей. Оказалось, что чаще всего дожди шли на протяжении трех—пяти дней после новолуния и полнолуния.

Опубликованные материалы вызвали всеобщее недоверие. Однако вскоре пришло подтверждение от австралийских ученых: да, дожди предпочитают лить после новолуний и полнолуний.

Другие исследователи, обработав данные 269 метеостанций, сразу же подметили закономерность возникновения тайфунов с силой ветра свыше 12 баллов. Выводы были обескураживающими. Вероятность подобных ураганов при новолуниях и полнолуниях выше обычной на 25 процентов!..

К сожалению, причины воздействия древней Селены на погоду до сих пор не выяснены. Самая распространенная гипотеза такова. Мировое пространство отнюдь не пустота. В нем движется огромное количество космической пыли, остатки метеоритов и погибших планет. Не исключено, что часть этой материи улавливается Луной, а затем перекочевывает на Землю — ведь земное притяжение значительно превосходит лунное. Попадая в верхние слои атмосферы и постепенно оседая, мельчайшие космические частицы становятся как бы конденсаторами влаги, сгущаются в облачные массы и в результате — дождь.

Если Луна способна оказывать влияние на движение океанов, земной коры, атмосферное давление и температуру, не воздействует ли она и на поведение животных и людей?

Как, например, объяснить следующее явление. Давно известно, что моллюски открывают створки своих раковин при приливе и закрывают при отливе. За день они фильтру юг «коло 65 литров воды и улавливают свыше 72 миллионов микроорганизмов, которые и служат им пищей.

Первоначально считалось, что движение створок раковин обусловлено перепадом давления воды при приливе и отливе.

Но вот был произведен такой опыт. Нескольких моллюсков перевезли за 1660 километров от побережья и поместили в непроницаемые для света стеклянные сосуды, где были полностью воспроизведены температура и давление воды в привычной для моллюсков морской среде. Затем подключили устройство, контролирующее движение створок.

Поначалу моллюски сохраняли свой привычный ритм: они открывались и закрывались, хотя не было ни приливов, ни отливов. Но ровно через 14 дней случилось невероятное: ритм сместился на 3 часа. Это позволило сделать такой вывод: моллюски открываются и закрываются в точном соответствии приливам и отливам на их новом местонахождении. Иными словами — ритм моллюскам диктовала Луна-

Луна, несомненно, влияет и на поведение некоторых млекопитающих. В лабораторных условиях хомяки всегда гораздо бодрее при полнолуниях и новолуниях, а мыши только при полнолуниях.

ПОЛНОЛУНИЯ И НОВОЛУНИЯ поглотили 900 ТЫСЯЧ ЖИЗНЕЙ. СЛУЧАЙНОСТЬ ИЛИ ЗАКОНОМЕРНОСТЬ?

Это произошло 16 сентября 1978 года в 19 часов 28 минут. Землетрясение с силой 7—8 баллов всего за три минуты слизнуло с карты цветущий город. Трагедия разразилась в тот самый миг, когда Луна, Солнце и Земля оказались как бы на одной оси и тонкая земная кора одновременно испытывала воздействие масс Солнца и Луны.

Старое поверье гласит: при новолунии и полнолунии опасайся землетрясений. Научно это не доказано. Большинство геофизиков пожимают плечами. Однако существует множество фактов, которые не так-то просто объяснить случайностью.

Обратим внимание на самые крупные землетрясения последних десятилетий:

29 февраля 1960 года: ужасающее землетрясение в марокканском городе Агадир. Под развалинами погибло около 12 тысяч человек. Было новолуние.

2 сентября 1962 года: при сильном землетрясении, продолжавшемся 4 минуты, в Иране погибло около 12 тысяч человек. Полнолуние.

22 мая 1970 года: страшной силы землетрясение значительно изменило весь ландшафт Перу. Катастрофа отняла 60 тысяч жертв. Полнолуние.

28 июля 1976 года: 800 тысяч жителей погибло под развалинами при землетрясении в Китае. Полнолуние.

3 сентября 1978 года: в 6.08 утра самое сильное землетрясение после второй мировой войны разразилось в Баден-Вюртемберге. Множество разрушений, повреждены транспортные магистрали. Новолуние.

16 сентября 1978 года: при полнолунии и лунном затмении страшное землетрясение буквально уничтожило иранский город Табас и свыше 40 окрестных деревень.

Случайности? Суеверия? Или же существует некая связь между земными и лунными силами?

Издревле человечество приписывает Селене таинственные свойства. Луна почиталась не только как богиня смерти и как богиня плодородия. Ее фазы принимали за символы рождения, роста, смерти и исчезновения. Еще древние римляне утверждали, что полнолуние предвещает дожди, а спартанцы начинали войну исключительно в полнолуния.

В основу первого календаря, составленного древними, был положен лунный, а не солнечный год. Давно подмечено, что в полнолуние некоторые люди не могут уснуть. В древности и даже в средние века твердо верили, что Луна может вызывать душевные болезни. Англичане до сих пор понятие «душевнобольной» выражают словом «лунатик» — от латинского корня «Луна».

Пытаясь выявить воздействие Луны на поведение человека, ученые длительное время наблюдали группу из 50 студентов. Было установлено, что подопытные подвержены резким перепадам настроения с периодом около двух недель. Верхние и нижние «пики» настроения соответствовали фазам полнолуния и новолуния. Более того: в точно таком же ритме у исследуемых колебался и электрический потенциал».


Я оставил статью в каюте Голосеева сгоряча, желая ему досадить, даже не досадить, а укорить друга за непрошеное вторжение в космический покой лунных ратников, и ни о чем теперь так не сожалею, как о своем поспешном бегстве. Меняющие свои очертания башни необъясненного, едва сбыточного не нуждаются в чьей-либо защите. Чудо явлений чрезвычайных умеет постоять за себя...

Зеркало в саду

Над поющим ручьем я рассказал эту историю про лунных ратников скомканно, опуская многие детали. Собственно, рассказывал я для одной Лерки. И по глазам ее понял: она поверила мне во всем.

— У подобных героических былин один-единственный недостаток. Полное отсутствие вещественных доказательств,— сказал Тимчик и потянулся, как кот.— Пленка утопла, а пузырек с приворотным зельицем... Не сомневаюсь, он тоже был с отвращением брошен в Тихий океан и посему стал добычей рыб. Они облизывают пробку и получают способность кувыркаться в воздухе. Некоторые даже наловчились пожирать перелетных пташек. Но только в новолуния и полнолуния.

Лерка стиснула голову руками, как от нестерпимой головной боли, хотела что-то сказать мужу, но я ее предупредил:

— Он прав. Сосуд я забыл в каюте теплохода. Тогда, в Кальяо.

— И ты все еще не хочешь, Леруня, верить, что твой супруг ясновидец,— не унимался Андрогин.

— Ас Голосеевым помирились? — как бы не расслышав его, спросила Лерка.

— Мы с ним не ругались. Он приплыл с «Перуном» через месяц. Он клялся, что и в самом деле разыграл меня. Что в коробке была пленка с финишем «Золота инков» и церемонией награждения. Но мне почему-то было уже все равно. Я готовился к «Ожерелью Пиренеев» с другим напарником. С Ашотом Мелкуяном. На «Серебристом песце».

— Тары-бары-растабары, серебристые песцы,— забавно пропел Тимчик.— Не пора ли нам, пора. Вперед, к мрачной пещере Леркиных тайн! Наши тайны, русские, отечественные, маленько похлеще ихних, перуанских-заокеанских. Но тоже без вещественных доказательств.

«Зря я злоблюсь на Тимчика,— подумал я.— Его привычка все осмеивать, все пародировать, надо всем острить вовсе не прихоть, а жизненная потребность. Это его пища. Без нее он не сможет существовать вообще. Как не смог бы сочинить свои залихватские статьи в периодике без раскавычивания чужих цитат, без переваривания (и перевирания) чужих мыслей. Он поглощает чужое, а получается вроде бы свое. И в этом, только в этом — секрет несокрушимости кандидата химических наук».

Мы двинулись в путь.

Через полтора часа мы вышли к серному источнику. Струи теплой шипящей воды били прямо из скалы на высоте вытянутой руки, и крутиться под живительным дождем было наслаждением. Тимчик купаться не захотел — он что-то записывал в блокнот. Здесь мы пообедали. Дальше нужно было подниматься вверх по ущелью Тас-Аксу. В переводе это означает «река белых камней». Лерка перевела удачнее — «белокаменная». По ее словам, отсюда оставалось ходу около двух часов. Следовало поторопиться, чтобы успеть к ночлегу хотя бы в сумерках.

Я шел за Леркой по скользким плоским камням. Река звенела. Несколько раз я замечал на перекатах быстрые тени рыб. Жаль, что размотать удочку придется лишь завтра. В многоугольнике неба завис недвижно серпоклюв — голубая стрела с двойным опереньем, наложенная на тетиву бледно-бирюзовых крыльев.

Я начал мысленно перелистывать страницы красной ученической тетрадки в клетку, которую дала мне прочесть Лерка в первый же день моего прилета. Лерка сказала, что вызвала меня в Алма-Ату только за тем, чтобы я прочитал эту тетрадь и помог ей в остальном...

«Почему лишь теперь, весной, в апреле, я решаюсь занести на бумагу все то, что следовало записать, притом незамедлительно, еще тогда, прошлым августом. Ведь недаром говорят, что уже через неделю после какого-либо события его подробности оскудевают в памяти наполовину. Впрочем, я не опасаюсь этого. Те подробности не оскудеют в памяти вовек, хотя случившееся не только Тимчику, но и мне порою представляется сном. Вернее, сном во сне. Как у Лермонтова в стихотворении «Сон», где «в полдневный жар в долине Дагестана» герой видит во сне самого себя смертельно раненным, спящим мертвым сном, а в том, другом сне, он созерцает заснувшую юную деву, которая также грезит во сне («И снилась ей долина Дагестана, знакомый труп лежал в долине той, в его груди, дымясь, чернела рана, и кровь лилась хладеющей струей»). Выходит, сон даже тройной, точнее, строенный...

После того как Тимчик поднял меня на смех (слава богу, ему хватило порядочности не трезвонить, как обычно!), я решилась вообще отмалчиваться, даже отца обошла, хотя неустанно, навязчиво думала лишь об этом. В ноябре я не поехала с Тимчиком в Венгрию, промаялась всю зиму в библиотеке над диссертацией, сочинив, к ужасу Тимчика, страниц тридцать, не более.

Говорят, на Востоке существует болезнь с мудреным названием «смертельное томление от воспоминаний». Человек способен даже умереть от невозможности еще раз пережить наяву событие, врезавшееся в память. Например, последнее свидание перед вечной разлукою...

Теперь поняла: записываю, чтобы оставить какой-никакой документ. Как сказано в «Мастере и Маргарите», рукописи не горят...

Но начну по порядку.

Середину августа я провела в альпинистском лагере. Мы готовились к траверзу трех вершин, включая пик Авиценны. Сборы проходили нормально. Наш тренер Джумагельдинов был доволен мною. Но буквально накануне штурма я слегка подпростудилась (тайно поплескалась в ледяном ручье, жара стояла страшенная). Наутро я захрипела, и меня — о ужас —- не взяли. Уверена, что Марат Иннокентьевич посмотрел бы сквозь пальцы на легкую простуду, но Цецилия Аркадьевна, эта толстая змеюга с красным крестом, уперлась — к ни в какую. Все-таки улучила момент отомстить за то, что ее Яков Борисович тайно прислал мне двести больших садовых ромашек ко дню рождения, а простодушный Тим-чик всех оповестил...

Утром они всемером ушли на траверз, без меня. Я поплакала немного у ручья, опять искупалась и решила в отместку бросить альпинизм до конца моих дней. Во всяком случае, дожидаться их триумфального возвращения через неделю я не собиралась. В конце концов, до перевала Трех Барсов спускаться чуть больше суток. Дорога удобная, неопасная. Заночевать можно у слияния ручья с Тас-Аксу. Это немного выше серного источника. А от Трех Барсов легко уехать на машине: раз в день она приезжает к чабанам.

Положив в рюкзак одноместную палатку, спальный мешок, кое-что из еды (точнее, две банки тушенки, хлеб, сгущенку), я оставила на видном месте записку, где объясняла, что по неотложному делу возвращаюсь через Трех Барсов. Этим путем я ходила десятки раз, чаще всего с филфаковцами, сдающими нормы на значок «Альпинист».

Погода стояла изумительная, рюкзак совсем не оттягивал плечи. К заходу солнца я легко спустилась к месту ночевки. Обычно мы разбивали палатки на левом склоне ущелья. Там был удобный выступ на скале, площадка метров шестьдесят, поросшая травою и шипигой, как у нас называют низкорослый горный шиповник. Утром, на восходе солнца, с выступа хорошо было наблюдать, как лучи пробивают туман по всему ущелью, как внизу сливается узкий пенящийся ручей с большой речкой. Я говорю «большая речка» условно, в тех местах Тас-Аксу не такая уж и широкая: в августе через нее перескакивают с камня на камень.

Я поставила палатку вплотную к скале, поужинала всухомятку и сразу же заснула как убитая.

Среди ночи меня разбудил страшенный грохот. Земля подо мною вздрагивала. Где-то рядом рушились камни. Но вскоре все успокоилось. Кто часто бывает в горах и видит (а еще чаще слышит), как сходят лавины, кто знает коварный норов каменных осыпей, тот не особенно нервничает при подобных звуках даже среди ночи. И я опять забылась.

Мне привиделась Земля из непомерных космических глубин. В хороводе среди других планет она светилась, словно купол одуванчика. Она пульсировала как живое существо, и по мере приближения к ней... Нет, сначала важно описать, как именно я приближалась к Земле в том сновиденье.

Я сидела в чем-то похожем на глубокое кресло-качалку, а вокруг цвел диковинный сад. Ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений переплетались так тесно, что представлялись единым цветущим организмом. Куда ни посмотришь, всюду клубящимися волнами простирались к близкому горизонту многоцветные кроны. Странность состояла в том, что по мере удаления они становились все выше, все круче, как будто я оказалась на самом дне пестро раскрашенной воронки, причем чаша горизонта была не выпуклой, как у нас на Земле, а вогнутой.

По краям чаши слабо фосфоресцировало скрученное в жгут сияние, уходящее в отуманенные звездные дали. Волшебный сад приближался к Земле, несомый тихо крутящимся смерчем, но когда уже обозначились рваные края материков и среди них разводья морей, меня начало охватывать беспокойство. Я показалась сама себе дрожащим язычком пламени среди разгульных ветроворотов Вселенной...

Беспокойство мое усилилось, когда повсюду на лике земном, даже на белых шапках полюсов, стали различимы сотни, тысячи ядовито-синих огоньков. Все они исторгали жесткие прямые лучи, какие испускают ядра звезд.

И явилось припоминание, что мой сад в тысячелетних странствиях по океану вечности время от времени устремлялся к подобным живым планетам, но, если замечал такие страшные огни, всегда улетал прочь. Я пыталась вызвать в памяти те слова, жесты, заклинания, следуя которым сад .избежит опасности, и не могла вспомнить.

По всей оболочке смерча начали проступать коричневые пятна, которые сразу же чернели, пока сад не сокрыла блистающе-черная тьма...

И я проснулась. По крыше палатки били тяжелые капли дождя. Не вылезая из спального мешка, я слегка приоткрыла полог.

Рассветало. Пухлые тучи с грязными разводьями по бокам сползали вниз по ущелью. Прокатился гром. Синоптики, как водится, ошиблись. Ну что ж, придется топать под дождичком, нам не привыкать. Штормовка — защита надежная, а на ногах у меня были ботинки с «кошками» — в них не поскользнешься. Об одном я жалела: еще вчера решила сначала искупаться в серном источнике, а уж потом завтракать. Говорят, можно сбавить вес сразу килограмма на два. Ладно, придется обойтись без купаний. Только вот ребят жалко: каково-то им там, на высоте. Наверняка у них завьюжило, притом дня на три, не меньше. В августе погода в горах портится исключительно редко, но уж если испортится...

Я быстро собрала палатку, надела рюкзак и двинулась туда, где от пышного куста боярышника начинался довольно крутой спуск в ущелье. К моему удивлению, сразу за боярышником обнаружилась пустота. Спуска как не бывало. Землетрясением вырвало огромную часть скалы, она рухнула, запрудив Тас-Аксу. Сквозь клубящиеся тучи было нелегко разглядеть, насколько массивна плотина, но я не сомневалась, что Белокаменная прорвет любую преграду. Так просто ее, голубушку, не усмиришь, помню, подумала я, но сразу же резануло как скальпелем: а спускаться теперь где? Я оказалась на карнизе, в западне. Сверху — скала метров на полтораста, без веревки и крючьев делать там ничего. Снизу — пропасть метров семьдесят, попробуй сползи...

Я сняла рюкзак, присела на него. Спокойствие, прежде всего спокойствие. Как поступают в подобных передрягах бывалые альпинисты, ну, например, тот же Марат Иннокентьевич?

— Во-первых, надо набраться терпения и ждать помощи. Она обязательно придет,— сказала я голосом Джумагельдинова.

— В данном случае помощь придет не раньше, чем через неделю,— отвечала я Марату Иннокентьевичу.— Вы вернетесь с покоренных вершин победителями, запросите по рации Город и кинетесь меня искать. Но за это время я умру здесь возле боярышника. С моими запасами еды долго не протянешь, а главное — у меня с собою ни капли воды.

— Можно жевать плоды шиповника и слизывать воду с камней. Даже если нет дождя, утром на камнях проступают капли росы. А уж если льет дождь, проблем с водой никаких. Надо греться у костра, сжигая прошлогоднюю шипигу, и ждать помощи. Наверняка какие-нибудь «дикари» пойдут от Трех Барсов вверх, по ущелью,— обнадежил Марат Иннокентьевич.

— Надежды на «дикарей» никакой,— вздохнула я.— Когда погода портится, «дикари» скатывают палатки и возвращаются восвояси.

— В крайнем случае можно разрезать палатку, спальный мешок, даже рюкзак на полоски, связать их морским узлом и попытаться спуститься...

— Марат Иннокентьевич, у меня с собою только консервный нож. Им палатку не разрежешь. Кроме того, я никогда не решусь спуститься и на десять метров по связанным огрызкам, даже если б я нашла в себе силы рвать брезент зубами,— возразила я.

— Тогда остается спокойно сидеть в непромокаемой палатке и все-таки ждать помощи,— сказал после некоторых колебаний Марат Иннокентьевич.— Только без паники и судорожных всхлипываний.

Да, положение было незавидное.

Я взялась за толстую ветку боярышника и немного наклонилась над пропастью: а вдруг все же возможно проползти, как ящерица, средь расщелин. Конечно, без рюкзака. В конце концов его можно просто спихнуть вниз, а потом отыскать среди камней...

Но недаром сказано, что благими помыслами вымощена дорога в ад. Подо мною блестела мокрая отвесная стена.

Справа из скалы, наискось, в мою сторону, нависла глыбина довольно-таки странной формы. Она напоминала часть скрученного в продольном направлении кристалла, расширяющегося к концу наподобие граммофонной трубы. Этот-то расширенный торец, вернее, какая-то часть его, поскольку глыба переходила, в скалу, нижним полукруглым основанием упирался в заросли шипиги на моем карнизе. Кристалл в отличие от серой блестящей скалы был тускло-черным, точь-в-точь антрацит. В детстве наша семья жила на Кузбассе, в Осинниках, и я вволю налазилась со сверстниками по шахтным отвалам.

Помню, я обрадовалась необыкновенно. Пусть я прокукую на карнизе даже неделю, но зато я стала первооткрывательницей здоровенного угольного пласта.

А ведь еще неизвестно, на сколько уходит эта закругленная глыбина в земные недра. Кто может поручиться, что здесь не целое угольное месторождение! И это в условиях, когда планете грозит энергетический голод, о чем меня не раз предупреждал Тимчик, когда я по забывчивости забываю погасить свет в ванной. Сейчас каждая тонна угля и торфа на учете, даже старые выработанные шахты вновь начинают задействовать.

Я подошла к торцу, провела рукой по гладкой поверхности. И удивилась. Буквально в сантиметре от угля пальцы наталкивались на невидимую преграду. Более того: тускло-черный торец пласта оставался под дождем абсолютно сухим. Непонятно как, но струи дождя не касались этого угля. Они плавно отклонялись чем-то и соскальзывали вниз...

Само собою разумеется, дальнейшая моя запись никого ни в чем не убедит, но я подчеркиваю: пишу только правду, сколь бы фантастичной ни предстала она из последующих событий.

Я увидела их. Точнее, вначале одного из них. В торце обнаружился золотистый глазок и начал расширяться наподобие диафрагмы фотоаппарата. Как только глазок начал расти, я схватила рюкзак и отбежала к скале, хотя бежать, в общем-то, было некуда, а спрятаться негде.

Из глазка (а он расширился до размеров парашютного купола) медленно вылетел огромный скафандр, примерно такой, как для глубоководных исследований, тускло-черный, как и кристалл. Ростом (длиной? высотой? ) он был — вместе с парой нижних конечностей — метров пять, не меньше, диаметр головы (то есть не головы, а скафандра, тут я до сих пор теряюсь) больше метра. Это сейчас я спокойно пишу: пять метров, один метр, но тогда мне было не до вычислений и не до сопоставлений с куполами парашютов. Я вся сжалась от ужаса и бессилия в своей залатанной штормовке, такая навалилась тяжесть, будто я начала окаменевать.

Он вылетел из глазка, который сразу затянулся, сомкнулся. За ним вилась тускло-черная веревка, даже не веревка, а жгут сияния, сгущенного до черноты. Неуклюже переворачиваясь в воздухе, он поплыл вдоль кристалла по направлению к скале и... растворился в ней. Сначала в скале исчезла рука, затем голова, другая рука, туловище, ноги. В общем, он весь исчез, остался только плавно перемещающийся черный жгут. Он нырнул в скалу, как мы ныряем в теплое море,— без видимых усилий.

Потом через глазок выскользнули еще двое — точные копии первого. Они тоже довольно скоро скрылись в скале, правда, в разных местах, но один сразу же возвратился и исчез в помутневшем глазке.

Так они путешествовали туда-сюда часа три, не меньше, и все это время я стояла как полоумная под дождем, у мокрого рюкзака, проклиная свою злосчастную судьбу и отказываясь верить происходящему. Удивляли меня даже не сами антрацитовые чудища — удивляло полное их безразличие ко мне. Они не предприняли ни малейшей попытки познакомиться, ни малейшей. Да что я говорю: познакомиться. Хотя бы рассмотреть меня. Не червяка, не букашку несчастную, не мерзкую рептилию — меня, самое разумное существо во всей Вселенной, как пишет в своих статьях Тимчик. Я была для них как камень, как струйка дождя, как колючка шипиги — без-раз-лич-на!

— И вы мне безразличны, угольные скафандры,— шепотом сказала я.— Мне все равно, как вы оказались со своим кристаллом в скале. Мне все равно, обитаете вы внутри Земли, как кроты, или пожаловали к нам из небесной преисподней. Можете туда и убираться, я вас не держу.

Меня одолевал волчий аппетит. Я растянула палатку, вскрыла тушенку, честно отмерила полбанки и проглотила с хлебом, почти не жуя. А запила водою из лужицы возле рюкзака.

Все так же сеялся дождь, брели по ущелью тучи, ревела внизу раздувающаяся, подпертая рухнувшей скалой река, и все так же кувыркались возле своей граммофонной трубы скафандрики — так я решила их окрестить. Иногда они появлялись, держа в лапах то несколько спиралей, то серебристые трезубцы с рукоятками в виде цифры 8, то связку шаров, внутри которых плавали другие шары, тоже заполненные шарами, в ша-рах-то вообще бог весть что,— преимущественно черного цвета.

Так наступил вечер. Стемнело. Я промокла до нитки, но палатка изнутри оказалась сухой, спальный мешок тоже. Я доела тушенку, сняла мокрую одежду, но уснуть никак не могла. Хотела бы я посмотреть на того, кто смог бы уснуть в моей ситуации!

Допустим, вы инопланетяне, рассуждала я. Допустим, у вас сверхважная работа, например, попали в катастрофу и теперь спешно ремонтируете свой корабль, если кристалл и есть ваш корабль. Но ведь корабль могут соорудить лишь высокоразумные существа. Так отчего же вы, братья по разуму, не поможете попавшему в беду представителю рода человеческого? К тому же женщине, притом молодой. Чего вам стоит перенести ее на другую сторону ущелья? Вам, свободным от уз тяготения земного? Опасаетесь последствий контакта? Или, как в рассказе Рэя Брэдбери (которого, к сожалению, недолюбливает Тимчик за то, что тот якобы мистик), мы с вами из несовместимых миров, и наши руки пройдут одна сквозь другую, как две живые тени? Но ведь я трогала ваш кристалл, я чувствовала его упругость, если не его самого, то хотя бы преграды, его стерегущей...

Разбудило меня сияние солнца, сопровождаемое раскатами грома. Было жарко, как в полдень на пляже. Часы показывали половину третьего. Быть не может, чтобы я проспала чуть ли не целые сутки, подумала я, выглядывая из палатки.

Я ошиблась. Стояла глубокая ночь. Но над их кристаллом, над моим карнизом переливался великаний купол, как бы сотканный из солнечных лучей. Я даже видела, как бисеринки дождя соскальзывают по краям золотого сияния, но сквозь купол они не проникали. Над ночным Тянь-Шанем плескались потоки дождя, молнии перепахивали небо, бормотал гром, а у слияния ручья с Белокаменной взошло маленькое солнце и быстро высушило досуха палатку, штормовку и даже ботинки той, что случайно оказалась под его лучами.

Мой кристалл переменил свой цвет. Теперь он стал фосфоресцирующе-серебристым, а плавно изгибающийся торец был вообще прозрачный, и там, внутри, сквозь радужную перегородку просматривались ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений. Они переплелись так тесно, что казались единым цветущим организмом. Не было верха и низа, не было отдельно пола, стен, потолков — по всем стенам клубились волны многоцветных крон. Странность состояла в том, что по мере удаления в глубь кристалла они становились все выше, все круче, как бы предвещая просторы без края и конца...

Я чуть не вскрикнула от удивления; это был мой волшебный сад, но в чем-то (или чем-то) неузнаваемо преображенный.

Три моих скафандрика (они тоже стали серебристыми) летали над соцветьями, манипулируя своими шарами в шарах, трезубцами и спиралями.

Таясь, как зверек, обдирая лицо, коленки, руки о колючки шипиги, я подползла поближе. Они что-то делали со своим сладостно дремлющим садом, но что именно, понять мне было, видимо, не дано.

Там, где в космических глубинах кристалла смыкались буйные кроны, мерцал сумеречный овал. «Как кружащиеся по своду земному созвездья охраняют покой Полярной звезды, так и кроны стерегут подобные зеркала»,— подумала я и сама удивилась прихотливости моей, но и как бы не моей мысли. В зеркале проглядывались сгустки туманностей, завихрения диковинных миров, двойные, тройные звезды, роящиеся планеты, спиральные рукава. Среди этих песчинок вселенского хаоса плавно перемещались серебряные вихри, чем-то похожие на те, что восстают в пустыне Бек-Пакдала (где мы были на практике), предвещая смертносный самум...

«Чудесный этот сад — двигатель корабля-вихря,— как в озаренье, подумала я.— Почему-то он у них разладился, и они его чинят. Жаль, что я ничем не смогу им помочь».

До сих пор для меня загадка, как мне приходили в голову все те странные мысли, когда я, залитая среди ночи лучами солнца, пряталась в траве, хотя прятаться было не от кого.

Помню, вслед за догадкой о саде-двигателе я начала размышлять, зачем к осени уплотняется среда земной биомассы, перед тем как смениться зимней пустотой. Зачем наливаются соком яблоки, тучнеют нивы, тяжелеют плоды? А что, если эта ежегодная пульсация растительных веществ — залог движения земного времени? — подумалось мне.

И сразу Земля представилась живым зерном в роднике вселенского бытия.

Я думала о высоте небесной, глубине земной, широте и беспредельности мирозданья.

И мирозданье раскрылось мне вдруг, как цветок, колышущийся среди солнечных дуновений.

И как в теле человеческом, во Вселенной все было связано со всем, все отражалось в другом, и другое в себе отражало все предметы явления, вещества, элемена...

И небеса были частью меня, и я — небесами.

Кристалл был посланец непредставимо красивого мира, но почему-то сама мысль о соприкосновении наших двух миров показалась мне таинственно страшной и непостижимой...

Не помню, сколько я пролежала в шипиге, но это были лучшие мгновения в моей жизни.

Пока снопы солнца не погасли и не хлынул вслед за тем дождь.

Я проснулась поздно. Ломило голову, особенно в висках. Дождь барабанил по стенам палатки. Я ощупала рюкзак, штормовку, ботинки. Все сухо. Значит, то ночное солнечное видение было наяву.

В черном кристалле глазок открывался и закрывался: садовники работали.

После обеда, не дождавшись верительных грамот, я уже твердо решила: если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. В конце концов откуда скафандрикам знать, что я существо разумное. Я должна им это доказать.

Я улучила момент, когда глазок начал расширяться, и с бьющимся сердцем подбежала к торцу.

— Приветствую вас, звездные братья! — завопила я вылетевшему скафандрику и поманила его к себе рукой: — Спасите меня, пожалуйста!

Никакого внимания. Он прошествовал, покачиваясь, по воздуху и растворился в скале, как привидение.

«Ну нет, просто так я не отступлю, господа-товарищи звездные садоводы. Я вам не птичка с побитым крылом,— вдруг озлобилась я.— Мои предки написали «Слово о полку Игореве», «Тараса Бульбу», «Тихий Дон», «Мастера и Маргариту». Они живой плотиною встали на пути кочевых разбойничьих орд с Востока и некочевых монстров с Запада. Мои предки не истребляли народы, продвигаясь к Великой Воде, как это делали ваши Писарро и Кортесы в Южной Америке. Мол предки знали истинную цену дружественным контактам, о чем можно судить хотя бы по их древней пословице: «Неправдою весь свет пройдешь, да назад не вернешься».

Я вернулась в палатку, вырвала из блокнота несколько листков и нацарапала карандашом: на одном — модель солнечной системы, жаль, что не все планеты вспомнила; на другом — теорему Пифагора — треугольник с тремя квадратами на сторонах, как учили в школе, и модель атомного ядра (я перерисовала по памяти ее изображение с транспаранта над воротами республиканской выставки достижений народного хозяйства) ; на третьем — ракету и и ней маленького человечка (поразмышляв, точно такую же ракету я изобразила на первом листке — летящей с Земли на Луну). На четвертом листке еле улеглись два земных полушария. Материки я нарисовала приблизительно, только Австралия и Африка случились сносно. Но зато уж. я не пожалела дефицитной импортной пасты для подкрашивания век и всю планету испещрила голу&ыми огоньками. «Получайте обратно ваш насильственный сон на тему атомных бомб! Попробуйте только не понять, что к чему,— бормотала я. — Разнесу альпенштоком в клочья и расчудесный ваш сад, и вас самих заодно, бесчувственные истуканы!»

Оставшийся листок целиком вместил русскую пословицу, написанную мною латинскими буквами (боюсь, что с ошибками):


NEPRAVDOJ VES SVET PROJDEJOSH DA NASAD NE VERNJOSHSJA!


Захотят — поймут!

Вот так, с альпенштоком и кипою листов, грязная, голодная, но полная решимости наладить проклятый контакт, я предстала перед торцом. Первого же скафандрика, поскольку он, конечно же, не соизволил удостоить меня вниманием, я больно тюкнула по ножище.

И ведь подействовало! Он перевернулся вверх тормашками, приспустился на уровень моей головы, застыл в воздухе, чуть раскачиваясь. Было страшновато, но я приложила листки прямо к черной его головище, поскольку рука его плавала метрах в двух надо мною. Странное явление: листки точно провалились в его шлем. Их просто не стало. Он сразу скрылся в глазке, и около часа скафандрики не появлялись вообще.

Наконец один показался, не Знаю уж, который из них, подплыл к палатке, где я ждала результатов смелого своего опыта. В лапе у него была зажата лопатка вроде тех, чем пирожное подают, размером, понятное дело, метра три, не меньше. Лопаткой этой начал он осторожно подталкивать меня в сторону кристалла.

— Нечего меня пихать своей железякой, красавец скафандр,— сказала я ему.— Сама пойду к месту переговоров. А коли умела б, как ваша милость, бултыхаться в воздухе, то и полетела б хоть на метле.

Но, как выяснилось, толкал он меня не к кристаллу, а к краю пропасти...

— Думай, что ты творишь, звездный зверюга! — кричала я.— Я не могу порхать, как ты! Разобьюсь! А тебе за меня отомстят!

Все же я сумела увильнуть, рванула дикими прыжками по шипиге и спряталась в палатку.

Но это меня не спасло. Видно, они единогласно вознамерились меня погубить, не знаю уж за какие грехи.

Палатка оказалась в воздухе вместе с колышками. Скафандр опять погнал меня, как скотину безмозглую, к краю карниза. Я попробовала объяснить жестами, что, в общем-то, я не против оказаться на той стороне, но что пропасть для меня неодолима, что нужен канат, мост, все, что угодно, иначе тело мое найдут на острых каменьях внизу, растерзанное хищниками.

Пока я на пальцах пыталась что-то объяснить, он ловко поддел меня своей черной лопатой, приподнял над карнизом, пронес над боярышником и метрах в трех от края пропасти — в воздухе над пропастью! — начал наклонять лопату все круче. И вот я с лопаты соскальзываю...

— Будьте вы прокляты, мрачные пришельцы! — успела прокричать я перед смертью.— Будьте трижды прокляты!

Но в пропасть я не упала. Я соскользнула на что-то упругое, невидимое, чуть дрожащее подо мною.

Помню странное ощущение, нет, не страха. То было сознание собственного унижения, как если бы я внезапно оказалась обнаженной на ученом совете, среди ласково улыбающихся старцев и пунцовых от негодования дам.

Я примерилась было вцепиться хотя бы в ту же гнусную лопату, но изувер отплыл от меня и спокойно наслаждался моим несмываемым позором.

Стыдно признаваться даже самой себе, но тут я опустилась на четвереньки и, как собачонка, да, как затравленная собачонка, поползла, поковыляла, но не туда, к спасению, а сюда, обратно, ведь карниз-то был вот он, рядом. Одной рукой я нащупывала эту подрагивающую подо мною штуку, а сама старалась не смотреть вниз, где шевелился туман.

Но он вернул меня. Лопата, как черная стена, встала передо мной и отодвинула меня от карниза. Я повернулась, заплакала и поползла.

— Ползи, карабкайся, говорящая собачонка,— бормотала я.— Сейчас они выключат это, чтобы позабавиться, как ты рухнешь в пропасть, вон туда, где ревет и перехлестывает через запруду Тас-Аксу. Пусть ревет и перехлестывает. Она сметет завал и сразу вниз, в долину, покатится грозный сель,— грязь, смешанная с камнями и стволами деревьев. Ну и ладно. Пусть тело мое поглотит грозный сель. Чтоб и костей не осталось.

То, по чему я ползла подобно букашке, было на ощупь чуть шершавым, как плексиглас. И немного вогнутым с боков, как если бы я находилась в невидимой большой трубе. Чудилось, что от него исходит розоватое сиянье.

До противоположного склона ущелья ползти оставалось еще порядочно.

Ползти? А почему, собственно, я, Валерия Марченко, должна ползти чьей-то потехи ради? Кто дал мне право, мне, представительнице земной цивилизации, так унижаться неизвестно перед кем, из бог весть каких захолустий вселенских? А может, это беглые каторжники из созвездия Гончих Псов? Как и зачем очутились они со своей черной колымагой внутри скалы? От кого они там прячутся? Почему не показывают своих лиц, если у них вообще есть лица! Почему столь бесцеремонно прогнали меня, заполучив кое-какую информацию на пяти страницах блокнота?

Я поднялась и маленькими шагами, хотя и неуверенно, пошла по воздуху. Сердце билось так сильно, что от его ударов (так мне казалось) и содрогалась невидимая дорожка, по которой я уже шла. Да, шла! А вы уж поступайте со мною как заблагорассудится, ползучие космические гады!

Последние метры были самые тяжелые. Каждый миг я ожидала, что сейчас вот, именно сейчас, пыточных дел мастера меня и прикончат. Но ничего не случилось. Там, где еле угадываемое розоватое марево упиралось, как в клемму, в обнаженную скалу, я соскочила в шипигу, бросилась бежать вверх по склону, пока не вскарабкалась на знакомую туристскую тропу. Я упала вниз лицом на мокрую траву и нарыдалась вволю.

Когда я пришла в себя и подняла голову, то увидела перед собой своего черномазого избавителя с лопатой. На ней лежали палатка и все прочее. Вися наискось в воздухе (полноги утопало в земле), он наклонил лопату — вещи соскользнули ко мне,

Я поднялась и сказала:

— От всей души благодарю вас за спасение, звездные кавалеры. Не знаю даже, чем отблагодарить. А ведь долг платежом красен.

Лопатоносец безмолвствовал.

Я заметила рядом, у орехового куста, мокрым красивый цветок, у нас их называют фазаньими хвостами. Я сорвала его под корень, положила на лопату. Помню, цветок притянуло как магнитом.

— Нюхайте на здоровье этот желто-красный цветок и не поминайте лихом, загадочные садостроители,— сказала я.— Понимаю, что вы при всем желании не смогли бы вручить мне ваших цветов — ведь любой из них размером с наше дерево. Под него нужен не кувшин, а целая цистерна. Зато фазаний хвост вполне уместится в вашем наперстке. И надеюсь, украсит ваш потешный сад. До следующей встречи! Хотелось бы на прощанье услышать звездную мелодию из вашей граммофонной трубы. Явите великую милость, сыграйте!

Дождь совсем перестал. Я смотрела в сторону карниза, куда теперь летел над пропастью награжденный цветком мой спаситель. И вдруг поняла, на что похож тускло-черный, расширяющийся к торцу кристалл. На смерч. На вихрь. На столбовой ветроворот, как их называли в старые времена. Правда, большая часть смерча — в этом я была, непонятно почему, уверена — покоилась в скале, но, подобно тому, как по обрывку фотографии (а мне случалось их рвать!) узнаешь любимое лицо, так и я сразу распознала лик смерча.

Как же мне хотелось пить! Я слизывала капли с блестевших ореховых листьев, ощущая, как в меня вливается жизнь.

Тут раздался грохот, как при сходе лавины. «Ничего себе мелодийка звездная»,— улыбнулась я сама себе. Черный смерч исчез, будто его и не было. Вместе с карнизом. На том месте рушились глыбы. В центре скалы зазияло огромное отверстие.

Когда грохот двинулся вниз по ущелью, я поняла: Белокаменная разорвала свои цепи.

Через день я была в Городе...»

Подпирающие небо

Мы шли правым берегом Тас-Аксу. Склоны ущелья — метров на тридцать вверх — были ободраны, искорежены, будто вспаханы мотыгами исполинов. Ни деревьев, ни кустарника, лишь кое-где зелеными заплатами пробивалась молодая трава да валялись изуродованные стволы елей с начисто содранной корой. Приходилось огибать камни величиной со стог сена — их приволок сель. Житель равнин никогда бы не поверил, что говорливая безобидная река может натворить такое. Но я-то еще мальчишкой видел в краеведческом музее желтые фотокарточки начала века, где Город был за несколько минут сметен с лица земного такой же разбушевавшейся речушкой. Не пострадал лишь деревянный многоглавый собор, возведенный без единого гвоздя гениальным строителем Зенковым. В этом-то разноцветном узорчатом храме, похожем на Василия Блаженного, и размещался музей, когда я был мальчишкой.

Всю неделю после приезда раздумывал я над Леркиной красной тетрадью. Что-то тревожило меня в этих кое-где тщательно зачеркнутых строчках, наспех набросанных ее пляшущим почерком. До конца я так и не смог определить свое отношение к ее сумбурной исповеди. Я слишком хорошо знал Лерку, чтобы задаваться вопросом: верить или не верить. Даже если она предложила игру, то одну из тех игр, что реальнее самой жизни. Беспокоило что-то другое...

«Допустим, путешественники по Пространству или по Времени сбились с пути,— размышлял я.— Оказаться они могут где угодно, об этом размышлял еще русский философ Федоров, учитель Циолковского. Действительно, при пространственно-временном переходе всегда есть риск очутиться хоть в жерле извергающегося вулкана. Они оказались в ска/ie. Допустим, земля и воздух для них в равной степени чужеродны, причем не существует даже границ перехода от твердого к газообразному, поскольку их собственная среда обитания совершенно другая. Отсюда скафандры. Далее. При всей парадоксальности Леркиной мысли, что сад в кристалловидном корабле-вихре представляет собою единый живой организм-двигатель, я готов был согласиться и с этим, хотя смутно себе представлял механику подобного движения. Но как бы они ни двигались, в какой бы среде ни обитали, почему эти, несомненно, высокоорганизованные создания не пожелали объясниться?»

Да, вот это-то меня и тревожило: почему они не захотели вступить в контакт? Неужели мы такие уж примитивные твари...

«А лунные ратники,— вспомнил я.— Разве их не считают примитивными? Туземцы, дикари, погрязшие в суевериях,— это слова самого мэра, выходца из их же племени. А ведь не кто другой, как мэр рассказывал, что в ветхом дворце вождя на большой каменной стене выдолблен календарь, где помещены все солнечные и лунные затмения за несколько прошедших тысячелетий и еще на тысячу лет вперед. Что по этому календарю высчитывается ход всех планет солнечной системы, включая, например, Нептун, открытый человечеством лишь в прошлом веке. Что жрец накануне прилета Лунной Девы катает по деревянному блюду медный шар с изображением лунных морей, в том числе и тех, что на обратной стороне Луны. Что их кладбище охраняют с незапамятных времен каменные идолы с глазами и пупками из магнитного железа — возможно, тайна магнита была здесь проведана задолго до китайцев. Кому интересны их предания о многотрудных перелетах среди звезд в крылатых сосудах, начиненных ртутью и неведомым «жидким магнитом»? Кто заинтересуется тем, что они вообще не болеют раком? Кто вступит, наконец, с ними в контакт? С ними, с нашими земными братьями, не унесенными галактическими вихрями в забвенье вечных звездных снегов? Почему они нам неинтересны?»

В ущелье заползали сумерки.

— Поднажмем, восседающие в колесницах,— сказала Лерка.— Ты, Тимчик, смотрю, совсем из силы выбился, это тебе не статейки ловко стряпать. Но ничего, вон за тем поворотом надо перебраться через реку, взять еще один подъемчик — и мы у цели. Утром оттуда любоваться ущельем — ничего сладостней не придумаешь.

— Все в мире сладости уже слизнули до нас другие,— буркнул Тимчик.

Подъем мы одолели около девяти. Было уже темно. Мы наломали сухого хвороста, развели костер. Пока Лерка готовила ужин, мы с Тимчиком поставили их палатку под огромной елью, а свою я разбил метрах в тридцати, в кустах орешника.

Перед тем как вернуться к костру, я все же натянул свитер: вдоль ущелья поддувал довольно прохладный ветер. Звезды висели низко. Невидимая, перекатывала внизу камни река.

— А что, братья по разуму, спрыснем коньячком завершенье паломничества ко святым местам,— задребезжал привычно Андрогин и уже отворачивал, отворачивал крышку.— До дыры инопланетной отсюда небось рукой подать, а, женушка? Ежели рука длиною метров триста с хвостиком, да?

— Напрямую здесь втрое меньше. Мы по правую сторону ущелья, а карниз был на левой. Солнце взойдет — я тебя разбужу, засоня, и сам все увидишь,— отвечала Лерка. Я позавидовал ее спокойствию.

— Покуда солнце взойдет, роса очи выест. Слыхала такое, богиня-филологиня? Я тоже поднатаскан в пословицах, обожаю плоды народной мудрости. И поступлю мудро, отметив себе двойную дозу пятизвездочного. Нет возражений? Принято единогласно. У стал я сегодня зверски. Отвык передвигаться на своих двоих. То ли дело автомобильчик!

Он опрокинул почти полный стакан, начал торопливо жевать мясо, но и жуя, не переставал балабонить. Слова вылетали из-под его чудовищных усов, как пена из-под водометного катера.

— В другой раз, глубокочтимый месье Таланов, пожалуйста, к нам на «Серебристом песце». Будем по горам ездить и охотиться на круторогих баранов. По горам, по долам ходит шуба да кафтан. Муж с женой бранятся, да под одну шубу спать ложатся. Завтра высеку эту мудрость на скале. Латинскими буквами.

Примерно через полчаса, после третьего тоста (он пил здоровье прекрасных дам), Тимчик был готов. Хотя и не верилось, что настолько, чтобы ползти к палатке, приговаривая: «Кто утром на четырех, днем на двух, вечером на трех...»

Прежде чем влезть в палатку, он повернул к нам голову и проговорил достаточно внятно:

— Я усну, а вы тут немного поразвлекайтесь... гм... разговорами. Словопрениями, так сказать. Но глядите, не угодите в пропасть, не то придется обоих спасать, однокласснички.

Уже через минуту тишина огласилась блаженным Тимчиковым храпением.

Мы молчали долго. В костре сгорали и рушились фантастические строения. Я подбросил охапку ветвей.

— Не обращай, пожалуйста, на него внимания. И не злись на него,— сказала наконец Лерка.— Он любит поговорить, быть в центре любых событий.

— Он много чего любит,— сказал я.

— Прежде всего он любит меня. Без памяти. Как никто никогда меня не любил. Никто и никогда,— сказала твердо она.

— Никто и никогда,— согласился я.— Кроме того, он человек слова. Он сдержит обещание, чего бы это ему ни стоило. Благоговею перед теми, кто не нарушает обещаний.

— А я жалею тех, кто, заполучив обещание, ни с того ни с сего бросает свой дом, институт, друзей детства и, ослепленный ревностью, исчезает на целых два года. Так что ни слуху ни духу. А потом вдруг возвращается к своему любимому деревцу в надежде, что не сломана ни единая веточка,— сказала она и закрыла глаза.

— Таких мерзавцев нечего жалеть,— сказал я.— Завидя такого субъекта, даже если он не один, а в окружении друзей, надо влепить ему пощечину, вцепиться в волосы, обозвать позаковыристей и сразу же умчаться на попутном грузовике. Кое-какие словечки полезно кричать уже из кабины грузовика. Чтоб слышала вся округа.

— Ладно, Таланов, не будем ворошить веток. Голова немного кружится. Давай выпьем еще вот по столечку.— Она показала ноготь мизинца.— Ты знаешь, я пью два-три раза в году.

— Я тоже этой привычке не изменил,— сказал я с ударением на последние два слова. Мы тихо содвинули стаканы. Лерка сказала:

— Во всем есть сокровенный смысл, даже в горестях. Вот шла я сегодня и думала. Я думала: в сказке для двоих с хорошим концов ты не увидел бы лунных ратников, а я — волшебный летучий сад. Жаль, что ты выбросил склянку с отваром... того цветка, о котором ты рассказывал...

— Гравейроса.

— С отваром гравейроса. Дело не в вещественных доказательствах, здесь Тимчика подводит его рациональность, да, он голый рационалист, это его недостаток. Я хотела бы глотнуть твоего снадобья, чтобы во сне увидеть Лунную Деву.

Я сходил в свою палатку, принес ей сосудик из обожженной глины и положил на протянутые ладони.

— Дарю навеки, Лунная Дева,— сказал я.— Хотя ты и без гравейроса прошла над пропастью.

Она поднесла ладони к костру, долго разглядывала подарок. Вытянула пробку, лизнула ее, зажмурилась, замотала головой.

И опять мы надолго замолкли.

— Пропасть... пропасть...— в задумчивости повторила Лерка.— Помнишь то место, где они кажутся мне посланцами непредставимо красивого мира, но мысль о соприкосновении таинственно страшна и непостижима? Той ночью у меня в сознании выплыла не помню где читанная фраза: «Между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят...» Что ты думаешь о красной тетрадке? Допускаешь, что я все придумала, от начала до конца? По неумелости не связав концы с концами?

Я объяснил, как мог, все, что думал на сей счет. Кажется, ей пришлась по душе мысль, что для них не существует наших пространственных условий.

— Лучше бы, Таланов, оказаться на карнизе тебе. А мне у лунных ратников,— неожиданно заключила Лерка.

Она снова извлекла пробку из сосудика и понюхала. В свете костерка ее русые волосы отливали медью. Она пристально посмотрела на меня.

— Пахнет вечными снегами. Как тогда, на леднике Туюксу...

В восьмом классе, впервые поднявшись на Туюксу, мы, помнится, долго разглядывали в подземной лаборатории ледовый керн — тонкий столб льда длиною метров в сорок. Как на срезе дерева, на нем пестрели годичные знаки — нет, не десятки, не сотни, а тысячи полосок. Кое-где стояли маленькие деревянные таблички с приклеенными бумажками, и на бумажках тушью от руки:

ДОГОВОР ОЛЕГА С ГРЕКАМИ... РАЗГРОМ ХАЗАРСКОГО КАГАНАТА... БИТВА НА ПОЛЕ КУЛИКОВОМ... СМУТНОЕ ВРЕМЯ... ПЕРЕХОД СУВОРОВА ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ... БОРОДИНО... СМЕРТЬ ПУШКИНА... ОБОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ... ПУТЕШЕСТВИЯ ПРЖЕВАЛЬСКОГО... ЦУСИМСКОЕ СРАЖЕНИЕ-ПОДВИГ ГЕОРГИЯ СЕДОВА... ПОДВИГ ЧКАЛОВА... ПОДВИГ ГАГАРИНА...

Таблички поставил одноногий старик гляциолог, похожий на волхва. Последние тридцать лет он безвылазно жил среди вечных снегов, рисовал акварели — фиолетовое небо, звезды, льды, слепящие взрывы лавин — и даже умудрялся кататься на лыжах.

У самого края керна мы с Леркой отыскали свой год рождения. До этого нам и в голову не приходило, что время что-то оставляет про запас: тают льды, уплывают вешние воды, ветер сдувает лепестки цветущих лип, умирают в земле опавшие листья. Все исчезает, чтобы явиться вновь, бесконечно повторяясь. Оказывается, не все. Я из-за дерева бросаю в тебя снежок, а он пересекает линию света и тьмы и становится частью этого керна вместе с омертвевшими каплями из недопитого бокала Моцарта. А в твоем альбоме остается листок пирамидального тополя, под которым мы впервые поцеловались. Меняю все блага мира на полузабытую июльскую радугу, под который ты бежала ко мне с букетом ромашек...

— Я тоже для тебя кое-что припасла,— сказала Лерка.— Сейчас достану из рюкзака.

Это был черный, скрученный, утолщающийся к торцам предмет размером с гантель. Удивляла его легкость, почти невесомость.

— Правда, он напоминает смерч? — спросила Лерка.— Я нашла его в рюкзаке наутро после... после того селя. Я назвала его смерченышем. Я сразу стала думать, что смерченыш — подарок от них, от скафандриков. Сувенир, что ли. Я никому его не показывала, хватит с меня издевательств Тимчика. Считай смерченыша ответным даром, восседающий в колеснице.

— Значит, всю зиму ответный дар так и пролежал в рюкзаке? — удивился я.— Ты все же выучилась долготерпению. Похвально. Представляю, чего это тебе стоило.

Она усмехнулась:

— Не издевайся, Таланов. Я его, конечно же, десятки раз вертела, как мартышка очки. И молотком по нему стучала, и щипцами пробовала, даже подержала немного над газовой горелкой. Ничем его не возьмешь. Ни единой отметины. В воде не тонет, в огне не горит.

Я притворно вздохнул.

— Догадываюсь, чего ты от него добивалась молотком да клещами...

— Как чего? Должен же быть в этой тайне некий смысл, некая польза, потому что тайна...— Тут она запнулась.

— Польза — а зачем? — спросил я.— Какая польза, например, жителям Хиросимы от раскрытия тайны атома? Там даже тени расплавились. А тысячи ослепленных зверей и птиц, несущихся прочь от термоядерного смерча в пустыне Сахаре. Об этом не рассказывал очевидец, причем во всех подробностях.

— Замолчи, Таланов, сейчас же замолчи,— зашептала Лерка.

Но я сорвался.

— Вот так и у тайны любви хотят вырвать пользу. Вырвать, выдрать с мясом! Клещами и молотком! Над газовой горелкой! У любви, что правит солнце и светила, как сказано в «Божественной комедии»...

Она упала головою мне на колени и беззвучно зарыдала.

— Таланов, что ты сотворил, Таланов,— выдыхала она.— Ты променял меня на коллекцию мертвых «Серебристых песцов». Ты несешься на них по всем дорогам мира, ты так бессмысленно несешься! А по обочинам ползают голодные дети! А под колесами хрустят кости живых лисиц, неоперившихся птенцов, панцири черепах! Для тебя днем и ночью заливают асфальтом милую Землю, скоро деревья останутся только в стенах разрушенных храмов да на неприступных кручах. Вы сметаете на пути все живое, железные роботы, восседающие в колесницах! А везде запустелые деревни! А в реках исчезает рыба! А уродов рождается все больше! Но вы слишком быстро летите, вам ничего не видно! Ничего! Ничего!

— Ничего, ничего, успокойся,— погладил я ее по плечу.

— Ничего ты не понимаешь. Даже наш город, наш лучший в мире город утопает в ядовитом тумане, с гор видно только телебашню, а раньше мы с тобою любовались из нашего сада желтым^ берегами реки, это за семьдесят километров от города! Где тюльпаны? Отступили, уползли высоко к снегам! Где наш сад? Когда он цвел, его было видно с других планет! Знаешь ли, где он, наш сад? Наш сад вырубили! А помнишь, что мы делали в нашем, саду, когда ты, гордость школы, знавший наизусть всего «Евгения Онегина», еще не предал им меня, ни себя?! Таланов, что же ты делаешь, Таланов?

— Ничего, ничего,— только и повторял я.


...В те времена, когда бушующее весеннее пламя нашего сада было видно с других планет, мы всем классом иногда готовились в его густой траве к выпускным экзаменам. Школа была рядом, в четверти часа ходьбы. В конце апреля траьа вытягивалась уже по пояс. Около полудня тени яблонь прятались к стволам, пчелы зависали в жарком воздухе, как в патоке, и когда ребята начинали раздеваться до трусов, девчонки дружно краснели: все были тайно друг в друга влюблены. > светлых простеньких платьицах они казались нам верхам совершенства.

Обычно мы засиживались в саду до заката. Расходились поодиночке, но все знали, что, если исчезла Надя Шахворостова, значит, вот-вот заторопится домой Вовка Иванов. И впрямь: он вдруг вспоминал, что обещал отцу натаскать в бочку воды для полива.

Однажды получилось так, что мы с Леркой уходили последними. Солнце погружалось в красные просторы заречных песков. Из станицы — так по-старинному назывался наш пригород, где в добротных хатах с расписными воротами жили потомки семиреченских казаков,— сюда, в предгорья, подымался запах кизячного дыма: хозяйки готовили ужин. Я начал собирать наши тетради, когда услышал откуда-то сверху Леркин голос:

— Глянь, какие горы. Они как будто ползут вслед за солнцем.

Она забралась на верхушку цветущей ветвистой яблони. Я подошел к стволу и снизу, из травы, впервые увидел ее всю. Я увидел розовые ступни с тонкими длинными пальцами, как на картинах художников Возрождения. И ободочки мозолей на пятках, просвечивающие светлой янтарной желтизной. И острые, начинающиеся округляться колени. И эту неправдоподобно узкую, ослепительно белую полоску трусов там. И мерно вздымающуюся и опускающуюся чашу живота.

— Слезай вниз, ты разобьешься,— прерывающимся голосом почему-то выкрикнул я.

Она зажала платьице меж колен и молчала. Тогда с бешено колотящимся сердцем я, сбивая сучки, полез вверх.

Левой рукой она держалась за тонкий ствол, а правую протянула к горам, так что локоть был там, где только что скрылось солнце, пальцы же касались пика Абая в сияющих вечных снегах.

— Эти каменные великаны в своих снежных плащах всегда будут смотреть на звезды,— говорила она,— Даже если земляне улетят к другим мирам, все разно горы останутся... Но знаешь, чем они расплачиваются за бессмертие?

— Лерка,— в отчаянии сказал я и снял травинку с ее русых, чуть вьющихся возле висков волос.

— Они расплачиваются неподвижностью, и нет ничего печальней неподвижности,— вздохнула спа.— Ой, у тебя кровь у ключицы. Давай полечу.

Я видел, как влажно блеснули ее зубы, как кончиком розового языка она послюнила палец, чье прикосновение меня обожгло. Ветка у нее под ногою хрустнула, подломилась, я невольно обнял ее свободной рукой за спину и вдруг почувствовал ее в с ю. Волна дрожи поднялась у нее от живота к прижатым ко мне грудям. Я целовал ее плечи, родинку ниже уха, завитки волос, трепещущие крылья носа.

Наша яблоня тихо приподнялась над звенящим садом и, как только что сотворенная планета, содрогаясь, поплыла средь бессмертных небес.

И лунная река затопляла уменьшающуюся Землю, брызжа и прорезая воздух.

И вскипали порывы ветра клубящихся дуновений вселенских.

И от непостижимого блеска открыть я не мог глаза.

— Таланов, что ты делаешь, Таланов? — только и спрашивала она.

— Ничего, ничего,— повторял я.

...Догорел костер.

В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня лежал я в тридцати шагах от той, что меня обнимала в яблоневом саду. Ее муж храпел, но это ее уже не так раздражало, как в первые годы после свадьбы. А сама она свернулась калачиком рядом с храпящим благополучным мужем и думала о другом человеке.

О человеке предавшем. И ее. И яблоневый сад. И обмелевшую дивную реку. И свой дом запустелый в станице, где уже мычат коровы, и не горланят петухи, и у ларька под обрывом не вспоминают войну инвалиды: люди добрые ларечек снесли, механизмы обрыв заровняли, обрели инвалиды долгожданный покой.

Даже мать свою предал тот, кого она обнимала. Даже мать, о которой он думал, что она будет жить вечно. Но ошибся, хотя ошибается редко, и в июльском черном пекле, на кладбище, далеко за городом, когда мать уже опускали на полотенцах т у д а, он выл как зверек, вымаливая чудо перед хмурыми вечными снегами. И не вымолил, и опять предал — теперь уже память о матери, предал за сребреники в австралийской гонке, за пластмассовые крылья славы, за коллекционирование диковинных стран, за бешеную жизнь, где терялось представление о времени, так что предавший все и вся даже к могиле матери припадал не каждый год.

И ведь ни разу, ни единого разу не посетила его спасительная мысль: а куда ты спешишь? бежишь — от чего? от родимых пенат и могил? от пресветлых лесов над излуками северных рек? от древних святых городов? А что, если реки мелеют, и зверье исчезает, и редеют леса, и не слышно в деревнях девичьего смеху — только из-за одного тебя? Ты, один только ты в ответе за все. Земля и небо без тебя мертвы. Останься ты здесь, возле той, что тебя обнимала в яблоневом саду — и не висел бы над городом серый туман, и тюльпаны цвели бы у крайних домов станицы, и фазаны, как прежде, садились бы на крышу школы, и бушующее весеннее пламя нашего сада было б видно с других планет. Так не дай захиреть, Человече, ни племени Лунных, ни племени Ратников Земных!


В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня стали смутно высвечиваться окаемки вершин, подпирающих небо. То свершалось шествие луны. За шестьдесят восьмым камнем от слияния ручья с Тас-Аксу, вверх по ущелью, проснулась в норе рысь. И сразу почуяла запах зайца, притаившегося меж корней серебристой ели. И заяц почувствовал на себе рысий взгляд, просветивший, как луч, скалу и корни серебристой ели, вскочил и кинулся вверх по склону, поближе к людям, которые спали в двух палатках, вернее, спал лишь один и страшно рычал, отпугивая рысь.

Старая серебристая ель очнулась от темного забытья. От корней вверх по ветвям торжественно двинулась влага, притягиваемая луной. Ель вспомнила, как пятьсот семьдесят семь лун тому назад под нею пол-луны прожил в палатке седобородый человек. Днем он спал, а ночами просвечивал ее лучами, приятно щекотавшими ствол и ветки, и с той поры всякий раз, когда над горами показывается Брат Луны, такой же круглый, но маленький красноватый, от Брата исходят те же приятные лучи. Их посылают из холодных крон неба живущие в горах на Брате Луны серебристые ели.

А в старом двухэтажном доме работы гениального строителя Зенкова, в четырехстах восемнадцати метрах от многоглавого, похожего на Василия Блаженного собора работы гениального строителя Зенкова, встающая за горами луна разбудила правнучку Андрея Павловича Зенкова, которая была еще и внучатой племянницей знаменитого академика, всю жизнь проведшего за сравниванием спектограмм серебристых елей и лучей от других планет. Правнучка гения сама уже была прабабушкой, но умирать не собиралась, пока не допишет «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях», которую она собирала по крупицам без малого восемьдесят лет. Она ужасно гордилась своей «Историей», а еще больше тем, что один из ее учеников, знавший в школе всего «Евгения Онегина» наизусть, вышел в люди, стал знаменитым на весь свет, но и став знаменитостью, не забывает свою учительницу истории и уже наприсылал ей открыток, сувениров и книг из ста одной страны. Этот ее любимый ученик был единственным, кому бы она, не раздумывая, передала из рук в руки все восемь томов «Истории семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях» и тридцать три тысячи сорок одну карточку с выписками, чтобы затем спокойно отдать богу душу, но ученик не появлялся у нее уже много лет. Глядя из старинного полукруглого окна на подступающую с той стороны к пику Абая вот-вот обещающую засиять во всей красе над городом луну, племянница академика, сама не зная почему, прониклась уверенностью, что в следующий четверг ее знаменитый на весь свет ученик непременно явится к ней с любимым ореховым тортом и двумя морскими свинками в клетке из дерева секвой. И она решали сегодня же вечером подкрасить волосы к его приходу, чтобы не столь была заметна седина над высоким породистым лбом.

А знаменитый ученик внучки, племянницы и прабабушки лежал в палатке, смотрел на высвечивающиеся окаемки вершин, подпирающих небо, и мысли одна другой прихотливей проносились и гасли перед ним, как проносятся и гаснут августовские летучие звезды. Хотя то, что ему пришло на ум о рыси, зайце, серебристой ели, о Зое Ивановне, не было мыслями как таковыми. То были догадки, граничащие с уверенностью, причем облаченные в рельефные картины. В старину это называлось видениями, а в наши времена — явлениями чрезвычайными.

«Чрезвычайные явления вовсе не чудо,— спокойно подумал, вернее, у в и д е л я.— Ибо чудо — вся Вселенная. Смысл ее безграничности в том, что нет границы возможного и невозможного, граница, чисто условно, проведена нашим слабым разумом, и мы с незапамятных времен ее отодвигаем, планомерно повышая уровень возможного. Но уже теперь, хотя и немногим, ясно, что конечное и условное не может противостоять безусловному и бесконечному».

Край луны показался над зазубринами пика.

И опять я подумал, у в и д е л, ч т о о н и, антрацитовые пришельцы из кристалловидного вихря,— никакие даже не пришельцы. Заурядные звездные странники, состязатели, светогонщики. Зря обижалась Лерка, что они, мол, Контактом пренебрегли. Он им не нужен вовсе. Им не нужны наши знания, наша история, наши боли, муки, и радости, наш многотрудный опыт созидания добра. Они другим заняты — выигрывают вселенские гонки, дерутся за желтые или какие там скафандры лидеров. Мо-лод-цы! Мо-лод-цы!..


В полдневный жар у разлившейся горной реки сидит на валуне старый согбенный креол. Завидя нас, он показывает рукой на противоположный берег: надо, мол, переправиться. «Давай перебросим старичка,— говорю я Голосееву.— Все равно нам придется ползти по дну не быстрее краба». Взяли старикана. Задраились. Тянем-потянем поперек русла, камни бьют в бок «Перуна», желтая вода за стеклами. Старик рыдает, совершая какие-то замысловатые жесты, потом начинает гортанно причитать. Не понимаем ни слова, но догадываемся: заклинает духов. Выбираемся на берег. Дверцу настежь. Молись на белых богов, погрязший в суевериях человечек. Благодаришь? Не за что, чао, ауфвидерзеен, гуд бай, покедова! Что ты там суешь? Книжицу из листов папируса? На память? Спасибо, удружил! «Таланов, время, время поджимает, плакали наши льготные полторы минуты!» — морщится Голосеев. Ладно, за книжицу спасибо. Получай-ка модель нашего суперзнаменитого «Перуна». Нет, не электро, те для птиц поважней. Обычную, в любом магазине игрушек легко раздобыть, там, внизу, во тьме. Чего ж ты бухаешься в ноги, дедушка, держи еще одну, пусть правнуки играют. Витя, газуй! Мы еще им покажем, «Пеперудам» и «Везувиям»! Давай. Шай-бу! Шай-бу! Не сорвись на вираже! Держись! Эх, пронесло! Ура! На этапе мы вторые! Значит, шансы еще есть! Да брось ты меня стискивать! Чего мусолишь щетиной? Лучше поищи книжицу старикову. Как так не можешь отыскать? Завалялась? Где-то выпала? Постой, постой, я вчера листал на ходу. Там спирали, закорючки, какие-то штуковины вроде фаз луны и что-то еще такое несусветное... Чего-чего? Может, секрет гравитации? У кого, у этих? Которые в штанах из шкуры ламы? Извини, брат, нас на пушку не возьмешь!

— А как они все-таки затащили на гору тот обтесанный камень, помнишь? Ты сам прикидывал с логарифмической линейкой — в нем полторы тысячи тонн...

Несколько дней дуемся друг на друга. Болваны. Недоноски. Ладно, не то еще встретим. И впредь будем умней. Ура! Гонка наша! Молодцы! Мо-лод-цы! Теперь отдохнем. Ну, славно по горам прокатились!

Прокатились славно — мимо секрета гравитации...

Так и с к а ф а н д р и к и: наладили двигатель — и прогромыхали в молнии мечущие, опаляющие взор миры.

И раскрылась во всем блеске и величии луна. В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня я очнулся, ворочаясь с боку на бок, потому что в сердце мне уперся твердый край смерченыша. В тонком лунном луче, случайно прорвавшемся сквозь щель палатки, смерченыш серебристо засветился. Я взял его двумя пальцами и поразился: и без того странно легкий, он как бы вообще потерял вес. Я расстегнул палатку, вылез в лунный поток.

В лунном потоке вокруг смерченыша восстало сияние, усеянное отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами. Я оказался как бы под куполом чужих небес, сжатых до размеров кроны яблони. Надо мною в подернутой дымкою сфере светились жгуты таких же смерченышей. Они прокладывали пути к неведомой цели.

Осененный догадкой, я прикрыл смерченыша ладонью. Чужесветный купол погас. Я взял смерченыша двумя пальцами, как берут кораблик перед тем, как пустить в ручей, протянул руку и разжал пальцы.

Он завис в воздухе.

Он не двигался.

Какие-то неуловимые изменения стали совершаться в залитых луной окрестностях. Сначала земля под ближними кустами, затем холмы над ущельем, затем и дальние вершины гор начали проясняться, осветляться, делаться все прозрачней, ослепляя хрустальной прозрачностью и чистотой. Я невольно зажмурил глаза, а когда вновь открыл — белозорным стал весь шар земной. Сквозь него просвечивали звезды другой стороны планеты, стерегущие покой брата Полярной звезды — Южного Креста. Здесь на ночной стороне, фосфоресцирующими медузами шевелились города. Между ними, как ртутные капли, катились огни самолетов, поездов, пароходов в извивах рек. Вулканы подпирал белокипенный пламень магмы.

Освещенная Солнцем чаша Земли исходила водным голубоватым светом. Как тогда, в детских полузабытых видениях, вновь завис я жаворонком над полем цветущего клевера и отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты:


И китов в океанах,

И змей средь барханов в пустынях,

И стрелу, рассекавшую свет и тьму вдоль хребта Карабайо,

Древнечтимые города, что дремали в сумраке волнородительных вод,

И мосты через пропасти,

И хлеба на полях отступающих в вечность ужасных сражений,

Лепестки космодромов,

Изгибы изящных, как арфа, плотин,

И в степях суховейных — распускающиеся тюльпаны,

И влюбленных в садах,

И детей, что вели разговор с облаками, китами, космодромами,

Суховеями, лебедями, драконами, василисками и васильками,

Все увидел я, имя чему — Человек.

И восславил я, жаворонок звенящий,

Полноту, полногласье, нескончаемость бытия.

Но повсюду, везде, повсеместно —

В океанских пучинах, в ущельях, в пустынях, в снегах,

Глубоко под секвойями, елями, лаврами, пальмами, мхами,

За стальными скорлупками лодок подводных,

Под коркой полярного льда,—

Затаясь поджидали урочного часа

Ядовитые сгустки

Неправдоподобного

Мертвенно-синего цвета.

Свет такой исторгают лишь ядра звезд.


И погасло видение: овальное облако набежало на кромку луны, подмяло, поглотило ночное светило, лишило его холодных чар.

Тут смерченыш утратил сияние, почернел, опустился плавно в траву. Я отнес его в палатку, положил на дно рюкзака. «Мы еще полетаем с тобой по лунным волнам, вихреносный кораблик, дар — возможно, случайный — созерцателей звездных садов»,— подумал я и едва подумал — захотелось сию же минуту, сейчас посмотреть на скалу, где о н и задержались тогда на мгновение: то ли сбились с пути, то ли вправду, как думает Лерка, у вихря забарахлил вечно живой пестроцветный мотор.

Откочевало облако. С веретена луны снова сыпалась, сыпалась пряжа на вечные снега. Через полсотни шагов стихли наконец победные трубы Тимчикова храпа.

И впрямь: по ту сторону ущелья чернело в скале большое отверстие.

Тут над ущельем — от одного склона к другому — еле заметно затрепетал розоватый жгут сияния, как если бы включили непомерной длины люминесцентную лампу. Сразу вспомнился Леркин рассказ о путеводном дрожащем мареве, что упиралось, как в клемму, в обнаженную скалу. Мыслимо ли так уплотнить пространство, чтобы..., Хотя кто знает. Ведь еще в начале века на Всемирной выставке в Париже публика изумлялась большому пустотелому шару, висящему в воздухе. Его поддерживал мощный магнит...

Ночная птица показалась над краем пропасти и медленно заскользила вдоль дрожащего жгута. Внутри дрожащего жгута, чье мерцание временами сходило на нет.

Я вгляделся — и остановился, пораженный.

То была Лерка. Раскинув руки, она уходила от меня по еле видимому мосту. Она смотрела в сторону Луны, и Луна играла ее развевающимися волосами.

...Но не на Луну смотрела она, нет, не на Луну. Взгляд ее был прикован к Млеиному Пути, Туда, где от угасающей Башни Старой Вселенной — к расцветающей Башне Вселенной Новорожденной приближалась ее, Леркина, тень — Звездная Дева. И были раскинуты руки ее над всеми пространствами и временами.

Над отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами.

Над содрогающейся, в муках рождающейся и погибающей материей.

Над шелестом крон живого плодоносящего сада вечности.

Над несметными стаями звездных колесниц, лучшие из которых — будем надеяться, что их большинство — странствуют


Средь времен без конца и края,

В безызвестность устремлены,

Нивы звездные засевая

Лепестками вечной весны...


Худшие же захлестнуты азартом бесполезных гонок, завалены горою бессмысленных призов.


Земная Дева в глухих горах Тянь-Шаня.

Над последним пристанищем Архимеда в Сиракузах, у Ахейских зорот.

Над сияньем Непрядвы и Дона.

Над собакой, забытой хозяином и бегущей к нему сквозь ночную тайгу.

Над сребристою елью, тянущей ветви к далекой небесной сестре.

Над сибирской деревней Ельцовкой, где я появился на свет, чтобы дописать «Историю семиреченского хазачестза в песнях, легендах и поверьях».

Над пирамидами, небоскребами, космодромами, термоядерными полигонами.

Над дворцами торгашей-кровососов и халупами бедняков.

Над селеньем в горах Карабайо, где пасется детеныш «Перуна» под присмотром дряхлеющего Владыки лунных ратников, у которого отняла единственного внука Властительница Лунного Огня.

И хотел я. окликнуть Ту, что Меня Целовала В Яблоневом Саду. И боялся спугнуть удаляющееся виденье.

И пошел ей тихо вослед.

Неудачник Рассказ

Астроморфоз, звездный сон. Погружаешься в жидкую сердцевину яйца размером с олимпийский бассейн. Застываешь сосулькой, бесчувственным льдом, а когда просыпаешься, ощущаешь себя неуютно, как зерно ячменя, что лежало на дне саркофага пять с лишком тысяч лет, и посажено любопытствующим археологом в землю, и, само того не желая, выбрасывает росток; но не благословенные нильские зефиры его овевают, а секут холодные ветры иных широт.

Просыпаешься — паутина чужих небес, незнакомое солнце теплится в небе и томится в иллюминаторе голубой, красноватый, зеленый, оранжевый, белый шар — Индра. Здесь должна быть разумная жизнь. Слишком долго обшаривали земляне этот участок Галактики, чтобы ошибиться...

И жизнь бушует на Индре: вот она, жизнь, в объективах приборов, в перекрестьях стереоскопов. Словно радуги, перекинуты между континентами разноцветные арки пузатых мостов (по которым ничто не движется, но возможно, движенье внутри этих радуг-мостов?) Выпирают из нутра океанского многоугольные трубы, выпускают время от времени синеватый идиллический дымок (спектограмма свидетельствует: чистейший озон). Или вот: на ночной стороне, будто ветром гонимый, развевается тонкий ребристый покров (почти десять квадратных километров!), и там, где пройдет, через четверть часа громыхает гроза и приплясывает дождь. А на южном и северном полюсах башни белые тянут в трехкилометровую высь белые же отростки, что деревья с обрубленными ветвями. Иногда меж обрубков ветвей проползают зеленые змеи огня, иногда голубые шары перелетают.

Еще одна загадка Индры — транспорт. Ни ракет, ни самолетов, ни элекаров нет и в помине. Как цивилизация древних инков обошлась без изобретения колеса, так и здесь им пренебрегли. Хотя дорог немало: прямые как стрела, с металлическим отливом. Но дороги днем и ночью пустуют. Леса как леса (но не видно, чтоб рубили деревья), реки как реки (большинство под прозрачными выпуклыми навесами на прозрачных столбиках), люди как люди (жаль, ростом не вышли, сантиметров девяносто, не более).

Пора бы со сторожевых башен уж заметить высокого звездного гостя, не первый день на орбите завис...

Однако замечать меня они, кажется, не намеревались. Ни меня, ни моего полуторакилометрового «Перуна», ни сигналов, подаваемых со звездолета. Эфир был мертв, как сероводородное озеро, только шамканье гроз, ничего более.

Через две недели, окончательно потеряв терпение, я захлопнул люк одного из ракетных «челноков» и опустился на Индру. Я спустился неподалеку от бело-розового города, на опушке светло-фиолетового леса, среди блестящей и белой, как ковыль, травы. Был вечер. Худосочное солнышко Индры катилось к зазубринам красных гор. Никто не спешил встречать случайного гостя. Семь прозрачных, загнутых книзу реторт, оснащенных веером таких же прозрачных крыльев, беззвучно про-скользили в небе, невысоко надо мной. Внутри каждой реторты качался на подвесном сиденье индрянин. Допустим, они могли не заметить меня, но как не заметить «челнок» со множеством антенн и надстроек, возвышающихся над лесом?

Когда приползла ночь, я включил бортовые огни, зажег носовой прожектор. Аттическая колонна земного огня, чуть расширяясь, восстала над Индрой. Ни единый огонь не ответил мне. Город как будто вымер.

К утру я начал догадываться: никого мой фонарик не растревожил, как если б зажегся среди слепцов.

Как по тополиному пуху, медленно двигался я в эле-каре по серебристой траве. На всякий случай я прихватил с собой и плазмомет. Возле овального озера, там, где уже начинались городские строенья, толпился народец. Подобьем беседки на желтых столбах тянулось из озера некое дерево с несколькими темно-каштановыми стволами по кругу и одной общей кроной, поросшей остролепестковыми цветами. Оно походило на гигантскую пра-историческую медузу, чье существованье не мыслится без диплодоков, ихтиозавров и прочих чудищ мезозойских раздолий. Под щупальцами-колоннами бешено крутилась воронка воды, и на ее стенках возникали и распадались загадочные геометрические узоры. Как завороженные, молча созерцали индряне эту картину. Некоторые из них, я заметил, односложно негромко переговаривались.

Я вылез из элекара и пошел к парапету над озером. Прискорбно, но никто не пожелал меня заметить. На глазах множества карликоподобных существ представитель высокоразвитой цивилизации в скафандре высшей защиты не знал, куда ему податься, дабы установить Контакт.

Я поехал в центр города. Он буквально ничем не отличался от окраины. Те же довольно изящные ячеистые постройки с террасами, на которых покоились оперенные реторты. Те же башенки, напоминающие пирамиды, поставленные на острие. Те же вращающиеся на ветру, с золотистым отливом цилиндры, свисающие, как сосульки, с ребер, казалось, готовых упасть пирамид. Те же золотистые шары, чуть побольше футбольных, но тяжелые, скорее всего из металла, катящиеся среди улиц по иссяня-черным металлическим желобам, никогда не сталкиваясь с другими шарами...

На меня — никакого внимания. Ниоткуда. Никто.

В «челнок» я вернулся в дурном настроении. Спалось плохо. Проснувшись среди ночи, я сходил в рубку и выключил прожектор: с соседних звезд он все равно не заметен, а здесь бесполезен... Поутру сквозь дрему мне чудился гнусавящий, скрежещущий голос, как у неотлаженного робота:

— Кто убивает миллиарды живых существ, тот достоин суровой кары! Как смеешь ты убивать вибрацией элекара наших ползунов, летунов, прыгалок, стрекунов?

...И еще несколько дней, несколько столь же бесплодных визитов в ячеистый город, уже без элекара. Однажды я принес и оставил под пирамидой возле нежно поющего цилиндра запаянный еще на Земле контейнер. В нем была карта нашей Солнечной системы, красочные иллюстрации развития жизни, записи музыки на кристаллических панелях, самовоспроизводящих звуки даже на слабом свету.

Едва я повернулся и отошел на несколько шагов, контейнер исчез. Каково же было мое изумление, когда по возвращении в «челнок» я обнаружил контейнер на его прежнем месте, и притом нераспечатанным. Стало быть, без меня они преспокойно проникли сюда, несмотря на хитроумную систему охраны!

Я решил на время оставить бесполезные попытки. Зачем торопить события? Может, им нужен определенный срок, чтобы понять суть моей миролюбивой миссии? Пожалуйста, я не тороплюсь. Лишь через семь лет, согласно закону начальных небесных сил, мне двигаться в обратный путь...

Я собирал образцы воды и почвы, растений и минералов. Снял несколько видовых фильмов. Каждый вечер подробно надиктовывал в бортовой журнал впечатления прошедшего дня, хотя ничего особенного не происходило. К утру все образцы исчезали, пленка оказывалась засвеченной, записи кем-то стирались.

Позднее, во время своих бессмысленных странствований по планете, я попытался обобщить накопленный опыт горького, но небесполезного знакомства. Скорее всего здешняя цивилизация с самого истока потекла по руслу принципиально иному, нежели земная. Индряне никогда не употребляли в пищу мясо. Ни свежее, ни засушенное, ни перемолотое — никакое. На заре своего развития они питались злаками (с добавлением в них растертых в порошок минералов), плодами кустарников и деревьев, медом, травами, овощами.

В их древних легендах Индра была подобие большого животного; они обожествляли все живое и, кажется, понимали язык зверей, птиц и рыб. Болезни они считали величайшим бедствием и умели искусно бороться с ними без хирургических инструментов, прибегая только к настойкам, мазям и отварам трав.

Я облетел на «челноках» все пять планет — родных сестер Индры. И убедился: они безжизненны.

К концу третьего года одиночества я начал замечать за собою необычные способности. Как-то посмотрел ночью на небо и понял, сколько в нем видимых звезд. Их было 11 249. Сверился с электронным оком звездолета: все точно.

Другая странность: на меня стал снисходить дар провидения. Я знал, что будущей ночью появится комета, что в близлежащем перелеске к утру соберется 95 зверушек, похожих на земных опоссумов, что утром, на тридцать седьмой минуте по восходу светила Индры, в горах начнется камнепад. Думаю, способностями подобного предвидения обладают все индряне.

Добавлю: упоминая о зверушках, золотистых цилиндрах, камнепадах, я вкладываю в слова земной смысл. Но в мире Индры, столь отличном от земного, многие привычные понятия так и остались загадкой. К примеру, те же камнепады. Они начинались в горах с того, что на отвесных склонах вдруг изнутри вырывались желтокрасные полукольца пламени, похожие на изогнутые струи плазмы. Вслед за тем горы сотрясались, катились в пропасть глыбы, и это продолжалось иногда неделями. Случалось, содрогающийся горный хребет разрушался до основания — чтобы вскоре возникнуть вновь!

Одного события я не смог предсказать. Вернувшись дозаправиться, в звездолете вдруг обнаруживаю: все заполненные бобины в аннигиляторе пусты. Смиренные, доброжелательные карлики выкачали топливо — до последнего грамма!

Взбешенный, я завис на «челноке» с работающим двигателем над одним из овальных озер. Беседка, похожая на медузу, мгновенно исчезла под водой, а созерцатели геометрических красот попроваливались в люки. Я висел до тех пор, пока в лингатроне не раздался скрежещущий, как у неотлаженного робота, голос:

— Чего ты хочешь, пришелец?

— Хочу, чтобы немедленно все топливо вернули в аннигилятор! — закричал я.

— Сначала перенесись отсюда и больше над городом не зависай, пришелец! Иначе поплатишься жизнью!

Поразмыслив, я отлетел в сторону и приземлился в лесу на поляне.

— Пришелец, зачем тебе топливо? — снова прорезался голос.

— Чтобы вернуться на Землю. Пусть срок и не вышел, но я улечу. Лучше подохнуть среди звезд, не долетев до дома, чем играть с вами в молчанку!

— Пришельцы из других миров не улетают отсюда, пришелец. Они остаются у нас.

— Оставляете насильно? По какому праву?

— Пришелец, но по какому праву явился к нам ты?

— Я хотел протянуть вам руку дружбы.

— Но в руке твоей — жало плазмы, фотонный меч! Зачем замутил ты озеро ревущим огнем? Ты хотел уничтожить одно из очей планеты, пришелец?

— Это ложь! — закричал я. — Откуда мне знать, что ваша планета многоглазая? Кто мне это соизволил объяснить наперед?

— Но знаем же мы, пришелец, наперед о вашем многоглазом Аргусе, сыне Геи-Земли. И о Морской-Пучине-Кругом-Глаза знаем, из ваших поморских сказаний.

— Я хочу возвратиться на Землю, — сказал я устало. — Для этого нужен звездолет.

— Возвратиться на Землю, пришелец, чтобы снова нагрянуть к нам? С частоколом фотонных мечей?

— Какие мечи! Я забуду ваш улей, как только покину- Будь возможность, улетел бы отсюда хоть на крыльях, прилепленных воском!

— Возвращайся, пришелец, — сказал голос спокойно.

— Без аннигиляторов?

— Вплавь через реку времени, пришелец.

— Пропади вы пропадом, подлые пигмеи! — не удержался я и выключил лингатрон.


Всю ночь я смотрел в зрачки многоглазого неба и думал, думал. Я думал о том, что ключ к обладанию другими мирами станет нам дороже, чем кажется на первый взгляд. Не так ли произошло с покорением природы, когда ошибки и нетерпение наших предков, удальцов с бензопилой, экскаватором, буровой вышкой, поворачивателей рек, срывателей гор, обернулись почти непоправимыми потерями.

Рассвело. Заиграло лучами светило.

— Как я вернусь домой? — спросил я. И голос сразу ответил:



— Подлетишь к башне на южном полюсе, пришелец.

На расстояние не ближе ее высоты.

— На чем подлечу? На воздушном шаре?

— На чем всегда здесь летал, пришелец.

Проклятье! Энергоблок снова был на месте.

— У башни покинешь свой корабль. Зайдешь в башню. Поплывешь через реку времени, пришелец.

— Кролем прикажете или брассом?

— Досконально ты не поймешь, пришелец. Принцип таков. Представь себе зеркало в твоей руке.

— Не только представил, но и взял его в руку.

— Наведи луч светила на любую звезду, пришелец.

— После солнечного восхода уже не видно звезд, благодетели! — съязвил я.

— Плывущие через реку времени видят звезды и днем, пришелец.

И я увидел небесную чашу Индры, полную звезд.

— Навел ли луч, пришелец? Поверни теперь зеркало к другой звезде.

— Повернул.

— Намного ль оно повернулось, пришелец?

— На шесть градусов двадцать три минуты.

— А луч перенесся, пришелец, со звезды на звезду.

— Допустим, — сказал я в замешательстве. — Что из этого?

— Представь, пришелец: на дальнем конце луча — nты.

— Остроумно. Но кто повернет зеркало?

— Братья на голубой звезде, пришелец.

— Сколько ж мне извиваться на острие луча?

— Это решат братья на голубой звезде, пришелец.

— Что разрешаете брать с собой?

— Только то, во что облачен, пришелец. Кроме скафандра. Он тебе не понадобится. Впредь до отлета к башне можешь странствовать и без скафандра. Ты окружен надежной защитой, пришелец.


Три километра от вершины холма, где я посадил «челнок», до подножия башни дались мне нелегко, шел тяжелыми шагами, в невеселых раздумьях... Неoудачник, перечеркнувший надежды человечества. Что станется со мною в этой башне, вблизи еще более похожей на исполинское дерево, изуродованное и деформированное? Я шагал по нежной траве Индры, как по пуху земных одуванчиков. Разбрызгивало лучи светило. Паслись в бледно-синем небе редкие облака. Мерцали звезды, их было 11 249. И проворачивалось в мельнице времени колесо Млечного Пути.

В башне, едва я туда вошел, выкатилась из стены кабина, приплюснутая с боков. Дверца кабины уползла вверх, я погрузился в подобие кресла из мягчайшего зеленого мха. Начал меркнуть свет.

Остальное помню смутно. Помнится, вроде со стороны обнаружил вдруг себя лежащим, как в операционной, на столе-раковине, и музыка пела, как далекий океанский прибой, но надвигалась, надвигалась сверху прозрачная полусфера, и вот на стенах ее хрустальных проступили звезды, крупные, как роса, а за звездами уже пульсировала нечеловеческая, зловещая, непреображенная тьма.

И ударил свет.

Загрузка...