31 декабря 1993 года в полдень я заступил на дежурство по УБР, понимая, что в республике ситуация очень криминогенная. Даже по сводкам «Грознефти» можно было понять, что хаос и беспредел набирают обороты, люди беззащитны, преступники безнаказанны. А я, словно живу в ином измерении, пытался все это не замечать – мое дело трудиться, нефть добывать и прокачивать на завод. И вот во время дежурства в новогоднюю ночь я заметил, как давление в трубе стало резко прыгать, падать. Вероятная причина – кто-то сделал врезку, нефть воруют. По заведенному порядку я должен сообщить в службу безопасности, а милиция фактически была неработоспособной. Мне по рации ответили (а иная связь в республике не функционировала), что только утром выедет наряд – ночью небезопасно. Это значит, что воры выкачают в свои бензовозы десятки тонн нефти, почти столько же прольется мимо люков машин… Я решил проехать вдоль трубы, примерно зная, где возможна врезка. И тут автоматно-пулеметные очереди – Новый год наступил, снег идет, красота. Я вспомнил детей, семью, надо было бы быть в этот час с ними, а я один – к грабителям, а они наверняка вооружены. Но я уже выехал и вряд ли развернул бы машину, лишь по рации сообщил направление. Диспетчер категорически отговаривал меня ехать, а я, наоборот, заупрямился – и вправду мало чего боялся, ведь за мной правое дело. А рация вновь и вновь пиликает. Тут мое сердце екнуло, я рацию включил, а там о другом:

– Ваша жена только что была здесь. Вашего сына похитили.

Как кувалдой по голове. Резко нажал тормоз, машина заглохла. Минуту, а может, гораздо больше, я просидел, пребывая в какой-то прострации, пытаясь сообразить – как мне быть?… И что я сделал? Я поехал исполнять свой служебный долг. Я знал, что грабители вооружены, что их человек пять-шесть, но я был очень зол, словно они воруют не только нефть, но и причастны к похищению моего сына. Впрчем, в более поздние времена, когда народ от войн, хаоса, беспредела и безнаказанности очерствел и, что греха таить, набрался некой дикости, со мной бы в такой ситуации очень просто разобрались – кокнули бы. А тогда я этих злоумышленников не только прогнал, но и в запальчивости порукоприкладствовал. А рука у меня тяжелая, Бог дал мне природную силу. Только не думайте, что я сам себя как-то стараюсь обелить. Лишь для самого себя пишу, знаю, что эти записи никто не прочитает. А в ту ночь, как положено, до утра продежурил, поехал домой, и когда понял, что ситуация серьезная, написал заявление на отпуск. Ни я, ни кто иной не слышал, чтобы в Чечне когда-либо людей воровали. А тут беспредел – всё воруют, вот дошли и до такого. Если честно, то я даже представить не мог, что моя семья может попасть в поле зрения таких бандитов. Ведь я просто труженик, живу, как я считал, трудом праведным и никаких излишков не имею. Видимо, тут сыграло роль, что нефтяник, какой-никакой, а начальник. И я знаю, что благоденствовали многие начальники поважнее меня и попрактичнее, то есть богаче. Однако позарились на меня – посчитали слабым, беззащитным. Последнее просто угнетало меня. А состояние сына? Ему всего пятнадцать – какой физический и психологический надлом! Как он? Где он? И вообще, живой ли? Такое пережить нелегко, но ради сына надо, надо мобилизоваться, надо быть готовым к ударам судьбы, даже к бою. Но с кем?

На что-то надеясь, я первым делом обратился с заявлением в прокуратуру и милицию, там лишь зарегистрировали мое отчаянье и в бессилии пожали плечами – их не финансируют, зарплаты нет, даже служебный транспорт заправить нечем. Словом, спасение утопающих – дело рук самих утопающих. Надежда только на самого себя, и я заметался. Что я только не делал и куда только не ездил – никаких следов и признаков, даже зацепиться не за что. А самое тяжелое – состояние жены. При мне вроде держится, да на заплаканном, разбитом горем лице все написано. И тогда я ей предложил: уезжай куда хочешь, уезжай – туда, где музыкальная школа есть, да и мне в одиночестве, наверное, стало бы полегче, ведь я теперь и за остальных членов семьи боюсь. А она ни в какую…

Ровно через месяц, день в день, вот так они рассчитали, нам подбросили записку. Выкуп – 250 тысяч долларов. У меня и двух с половиной тысяч не было, а если бы и были, ни копейки не дал бы. Да дело двинулось, как у нас, бурильщиков, говорят, – вышли на пласт. Хотя записку подкинули ночью и машина была без номеров, да в республике не так уж много черных BMW, к тому же крыло побито. А мы ведь тоже не просто так сидели – ждали этого момента, этого контакта, и даже попытались бандитское авто перехватить, но мерзавцам как будто терять нечего – пошли на таран, а машина у них мощная, крепкая, просто отшвырнула мою «Ниву» и словно растворилась в ночи, оставив на асфальте стойкую гарь, как след не только машины, но и их жизни, и их черных дел. И по этому следу, словно ниточка в руки попала, медленно, как бы по-пластунски, боясь их вспугнуть, буквально пополз я по выбранной ими же жизненной тропе, и с каждым движением, по мере приближения к ним, мне становилось все ужаснее и ужаснее, вплоть до тошноты и омерзения. Это были не просто нелюди и бандиты, это были подонки и отморозки, вооруженные не только оружием, но и всякими новыми псевдорелигиозными догмами, и в их головах (а души у них не могло быть) – не любовь к Богу и к людям, а зависть и ненависть, алчность и злоба, наглость и трусость, безумство и болезнь, тщеславие и страх, которые они хотели заглушить таблетками, анашой или насваем. Чем больше я узнавал об этой банде, тем становилось страшнее, страшнее за остальных членов семьи. И тогда я буквально в приказном порядке потребовал, чтобы жена с двумя детьми из республики выехала, выехала туда, где есть порядок и какая-то власть. Жена выбрала город Ставрополь. Во-первых, рядом, а во-вторых, как позже выяснилось, туда на жительство выехала учительница Шовды по музыке. Вот так. Даже в самые тяжелые дни жена все же думала о музыкальном образовании дочери, и маленькая Шовда уже лишь об этом думала и мечтала. Но мне тогда было не до музыки. Правда, с отъездом семьи у меня словно руки развязались, и что я сделал в первую очередь? Купил оружие. Много-много разнообразного оружия. Оно свободно продавалось – на любой, как говорится, вкус и цвет. Однако все же это конфликт, вражда, война, а я, в принципе, один. Конечно, вокруг меня сыновья дяди Гехо, родственники, односельчане и люди моего тейпа, но это не близкие родственники, и подвергать их риску, а потом и подводить к кровной вражде я не хочу и не могу, хотя они днем и ночью возле меня. А тут вновь получаем послание – бандюги на то и бандюги, совсем обнаглели – две недели срок, не то убьют… И еще подбросили видеокассету, на ней мой сын совсем худой, грязный, жалкий, плачет, просит меня о помощи.

Я готов был с кем угодно воевать, драться, умереть, но если я, как дурак, погибну, то что далее? Как остальные выживут? Надо было подумать, сосредоточиться и хоть немного успокоиться. Поэтому решил поехать в родные горы, а там все по-прежнему – тихо, величаво, грациозно, вечно.

Попил я там родной родниковой воды, подышал чистым воздухом, налюбовался альпийскими просторами, полазил по скалам, увидел много дичи, особенно гордых одиноких орлов, и я не то чтобы успокоился, чуть свое горе позабыл, нет, но я как-то иначе посмотрел на ситуацию, как бы со стороны на самого себя, и понял одно – я ведь не бандит и не хочу им стать. Значит, оружие мне ни к чему. А эти горы и жившие и живущие здесь люди и не такое видали, надо мне оставаться тем, кто я есть, надо терпеть и ждать – все как-то разрешится, на все воля Божья. С этой чуть обогревшей мыслю я вернулся в Грозный, а там количество украденных людей увеличилось. И неизвестно, действует ли одна банда или их несколько. Но мне тогда казалось, а сейчас я уверен в этом, что все они как-то были взаимосвязаны и эта вакханалия какими-то силами поощрялась, одобрялась и поддерживалась.

Денег на выкуп у меня нет, и даже если я все продам, то и треть не наберу, да и кто в Грозном жилье ныне купит – все распродают. Я понял четко одно, что оружие мне не поможет, а, наоборот, только усугубит мое положение, в конфронтации с безликой бандой я проиграю, а более того, кого-то из родственников убьют. В общем, я решил от купленного оружия избавиться, да у меня его никто не берет, все оружие лишь продают. А держать дома такой арсенал я тоже не хотел, казалось, что оно само по себе стрелять начнет, и вот я взял все это смертоносное хозяйство, отвез в родные горы, тщательно замуровал в прорезиненный, добротный брезент, который мы используем на буровой против ржавчины, запрятал поглубже в расщелине скалы, у моего родового надела в горах. К этому времени закончился мой срок отпуска – я мог его продлить, но не захотел, подумал, что работа как-то отвлечет, поможет. Так и случилось, потому что через пару дней, абсолютно не таясь, в моем кабинете появились двое молодых людей, один явно спортсмен, здоровый. Они современны, если судить по одежде, уверенны, даже нагловаты, бородаты, что в моде, и пистолеты за поясом, что тоже не диковинный атрибут времени. Понятно, что они не представились, но сказали, что в курсе моих бед и дел, что к похищению однозначно непричастны – мол, их удел бизнес. Предлагают взаимовыгодную сделку: вместо 250 тысяч долларов – 250 тонн нефти, всего пять «бочек»… Они еще что-то хотели сказать или сказали, но перед моими глазами вырос образ моего несчастного сына, и я даже тогда все не помнил, а сейчас и не хочу вспоминать. Просто я был в таком бешенстве, что умудрился как-то перепрыгнуть через стол и этого, что говорил, чуть ли не придушил. Они бы не ушли, ведь у меня в приемной сидел сын дяди Гехо и еще пара моих работников. Но и эти пришельцы были не одни, во дворе еще одна машина, и все вооружены. Столкновение было нешуточное, жесткое и жестокое. Те, что во дворе, страховали, были с автоматами, стреляли; больше в потолки, но все же моего работника ранили. А я, с разбитой головой и из носа кровь, бессильно матерился в окно вслед мчащимся машинам – обе одной марки BMW. В тот момент я жалел, что нет оружия… Чуть позже, забегая вперед, скажу, что раскопал свой давнишний арсенал, словно откопал томагавк войны. Вот такие у меня ныне времена, хотя вроде бы и мирные. Однако об этом и думать не хочется, а тот конфликт в моем кабинете стал как бы кульминацией всего процесса.

Дело в том, что одного из приехавших наши работники узнали. Оказывается, это был сын одного из известнейших нефтяников республики, который ныне на пенсии. Его я очень хорошо знал, очень уважаемый человек, отец большого семейства. Вот и поехал я к нему в тот же вечер с перевязанной головой. Со мной сын дяди Гехо и еще пара родственников. Старый нефтяник жил, как и работал. На окраине Грозного у него небольшой, но добротный дом, и, как мы уже выяснили, рядом, занимая почти весь квартал, живут восемь его сыновей – уже взрослые, семейные люди. Тот, кого я пытался придушить, – спортсмен, в их семье предпоследний, его нет, а вот пятеро старших вокруг престарелого, но еще крепкого отца сидят как монолит, почти все вооружены – атрибут времени.

Без особых церемоний и вступлений я все как есть им изложил.

– Ты хочешь сказать, что наш брат причастен к воровству твоего сына? – жестко спросил меня старший сын.

– Да, – в тон ему ответил я.

Все братья вскочили.

– Сесть! – приказал им отец, костылем слегка ударил по ноге старшего сына.

Наступила долгая, тягостная пауза.

– Кха-кха, – кашлянул старик. – Гм, до девяноста двух лет прожил, а такого в моем доме не слышал и не представлял, что услышу…

– Это ложь! – выдал сквозь зубы старший сын.

– Замолчи, – здесь командует отец.

Как бы от тяжести мыслей опустил старик голову на крюк посоха, надолго задумался и потом уже охрипшим голосом:

– Под самый конец жизни – такое… Мы тебя выслушали. Это серьезное обвинение, с которым тяжело, даже невозможно жить. Нам надо разобраться.

На следующий день, вечером, я сидел на работе и, как говорится, нутром чувствовал, что с сыном что-то творится. Я решил срочно ехать в горы, выкопать оружие и в бой, со всеми в бой… я этого старика-нефтяника в заложники возьму! Вот какие завихрения бывают, а вдруг я на это пошел бы? А мог. Но жизнь – она ведь всегда непредсказуема, зигзагообразна – я даже не помню кто, да мне сообщили – сын дома. Как я мчался. А он грязный, худой, жалкий, но все же улыбается, и первое:

– А где мама? А младший? А Шовда где?

Как передать те чувства, которые я в тот момент испытывал. А ведь если посмотреть с позиции сегодняшнего дня, какое это было хорошее время! Парадокс жизни и времени.

А тогда, а тогда я был страшно встревожен, удручен. С одной стороны, я не знал, каким образом сына освободили и как. Могли быть всякие нюансы и действия со стороны бандитов. А с другой стороны, я видел, в каком физическом, а главное, психологическом состоянии был мой старший сын. Я не мог на него спокойно смотреть, а он жалобно попросил:

– Отвези к маме… Я не хочу здесь жить… Не хочу!

Я тоже не хотел, не мог, мне не давали жить дома. На следующий день я написал заявление об увольнении и уехал с сыном в Ставрополь. Его надо было лечить, да я и сам был на пределе, потерял за последние два месяца более пятнадцати килограммов, аппетита нет, бессонница, нервы… В таком же состоянии была и родная Чечня в середине 1994 года. До чего же нас довели! Сейчас это трудно понять, но тогда, как только моя машина выехала за пределы моей республики, мне просто стало легче и свободнее дышать – ощущение, что просто успел уползти от несущейся с вершины снежной лавины…

Позже, еще до начала войны, я узнал, что сына-спортсмена старого нефтяника нашли застреленным в собственной машине в центре Грозного. И еще были какие-то кровавые разборки в этой банде. И как неизбежное последствие всей этой вакханалии в конце года началась настоящая война…

1 января 2006 года, утро

Все-таки свобода – великая вещь. Обычно в восемь утра – завтрак, и хочешь не хочешь, а надо вставать. Контейнер надо вернуть, не то медсестра начнет звонить, ругать. А сегодня медсестры нет, завтрака нет, и никто будить не будет, а я, как назло, до зари проснулся. Проснулся от непривычной тишины. Такая тишина, словно вся Москва вымерла. Видно, все спят после новогоднего празднества. От удивления я даже на подоконник залез – Москва почти пустая, ни души я не увидел за пять-семь минут, что я наблюдал Профсоюзную улицу, где вечно пробки…

Как приятна тишина. Конечно, это не та завораживающая тишина, что в родных горах бывает, и все же. Все же приятно… А в горах! Как я рад, что они у меня есть. Там такая тишина! Сказочная, райская, завораживающая и уносящая в бесконечность, в вечность, во вселенский беспредельный простор. Помню, после операции я уехал в родные горы. Тоска, голод, есть не могу – через катетер не только есть, пить, но и дышать тяжело, не могу привыкнуть. И ходить не могу, и сил совсем нет. Лишь одно мог – сяду на солнышке и любуюсь исполинским видом, этой каменной незыблемостью, этой грандиозностью, неприступностью, неизменной величавостью. От этого масштаба и вечности чувствуешь себя совсем букашкой, ничтожеством, зная, что дни твои сочтены. Вот-вот родственники и соседи начнут рыть могилу, и положат меня средь холодных, влажных камней, такими же камнями забросают, и почти совсем некому будет на мою могилку прийти. В таких грустных раздумьях и сиживал я часами на родовом наделе: родничок журчал, речка из ущелья шептала, и тишина, словно гробовая тишина в горах. И я так обожал эту тишину слушать, ею наслаждаться и ее любить, так же как я любил свои горы, и они полюбили меня, и тогда мне раскрылась великая тайна, та тайна, которая раскрывается лишь любимому человеку, любимому существу. Оказывается, горы говорят! Меж собою говорят, с космосом говорят, со всем миром говорят. Говорят только с тем, кто их может понять, принять, услышать, любить, ценить, уважать. Это только кажется, невежде кажется, что горы – это каменные истуканы, застывшие на века. А на самом деле горы – это красота и источник жизни, это – колыбель человечества, это – первозданность и недоступность, это – богатство земли и ее очарование, это – опора, на которой держится земля, на которой держится небо, и посредством гор земля общается с космосом и со всей Вселенной. Лишь в горах можно где-либо сесть и часами любоваться, восхищаться и наслаждаться прелестью и бесконечностью мира. И если ты горы искренне любишь, то услышишь, как они поют, для тебя поют. И я их услышал. Услышал их исполинский, величавый, гордый, добрый и вечный голос. Они звали к себе, манили к себе, ублажали, успокаивали и возвышали. И я понял их глас – все пройдет: и хорошее, и плохое, и жизнь пройдет, и смысл ее в том, что все в познании, в гармонии, в вере в себя и во Всевышнего. И все в этой жизни, вплоть до смерти, будет впервые, но ты в своих мыслях, в своих делах, устремлениях и надеждах всегда должен быть выше, должен быть устремлен ввысь, в вечность, в бесконечность, понимая, что твоя жизнь, как и время, пространство и мысль – бесконечны! Как бесконечно таинство мироздания и миропорядка. Но чем выше ты в своих помыслах, тем более и более раскрывается перед тобой сокровенное очарование тайны жизни, а не существования и бытия. Стремись вверх, как горный цветок к солнцу.

Подними голову навстречу заре. Иди вверх, а не падай ниц… И я пошел, пошел вверх по склонам родных гор. Но как идти, если в ногах сил нет – ватные, если дышать не могу – страшная одышка, и катетер аж засвистел, если сердце со стоном задергалось, как у воробушка, зажатого в кулаке. Я считал каждый шаг. Думал, после ста шагов вверх – отдохну, а я после первых десяти свалился. И такая боль – сердце заныло. Представил – к моим болячкам еще инфаркт, и что тогда?…

В ожидании страшного я прилег на склон, думал, если сердце успокоится, осторожно пойду, поползу вниз, в свою хижину – я уже не ходок, тем более по горам. И пока я об этом думал, барабанный бой в ушах стал все тише и тише, ровней, и я явственно услышал голос гор:

– Разве ты не горец? Ты хочешь ползти? Ползти вниз? Такова твоя мысль? Мысль упадничества, холуя… Пусть твое тело истерзано, разбито, немолодо. Но ведь мысль, воля, душа, мечта – всегда должны быть чисты, юны, добры и красивы! Они должны парить над землей, должны быть устремлены ввысь, в вечность и бесконечность, и тогда… тогда твое бренное хилое тело вначале поползет, а потом и взлетит вслед за волей, мыслью, душой, мечтой! Вставай! И живи хоть день, но стоя на вершине, – это благородней, чем ползать, тем более валяться в болотах низин.

И я встал. И не то что пошел, но как-то двинулся, обливаясь позабытым, горячим, обильным потом, – и этот пот моего родного тела вроде тот же, но и не тот, он воняет лекарствами, что я последний год каждый день принимал. Конечно, не сто и не десять шагов я делал, а шаг, еще шаг – отдохну, осмотрюсь, и вновь шаг за шагом, да вверх. Конечно, даже ближайшую вершину, на которую я по молодости почти взбегал, я в тот день не покорил. Да, я понимал, что при моем состоянии я сделал великое. И как я был счастлив, что в общей сложности я осилил в первый день эти сто шагов вверх. И так устал, что на спуске ноги не выдержали – полетел вниз. Думал, разобьюсь, а главное и самое страшное – катетер вылетит, поломается. Обошлось. На эти первые шаги вверх и кувырки вниз почти весь день ушел, но какое наслаждение я получил, дойдя до родного родника, а вечером все к сердцу прислушивался – выдержит нагрузку или ночью заноет, ведь все болезни ночью выявляются. А я так заснул, просто провалился, как в юности крепко заснул, и мне всю ночь снился сон, будто я над горами летаю.

С тех пор я почти каждый день по горам хожу. Теперь очень хорошо хожу, высоко поднимаюсь и у очередного обрыва хочу броситься вверх, полететь… Как я хочу напоследок взлететь, полетать свободно и мгновенно разбиться! Если бы не дочь, не Шовда моя, так бы давно и сделал. Однако сейчас и иные обстоятельства появились. Я хочу, я должен отомстить, а потом… потом обязательно, как в моих снах, в счастливых снах, – полечу, полечу над родными горами, в вечность!

Тот же день, вечер

От предыдущей писанины я так возбудился, так захотелось в родные горы, захотелось двигаться, просто встряхнуться, и я, несмотря на строгий запрет, сделал довольно продолжительную и усиленную зарядку, с приседаниями и отжиманием от пола гимнастику; в общем, здорово пропотел. Потом водные процедуры, так что аппетит здоровый появился. Благо у меня запасы еды есть. И заснул. Так хорошо, что этой медсестры с ее контейнером сегодня нет. Я сегодня вольный, то есть относительно этих мест вольный человек. И я бы, наверное, еще бы поспал, да Москва, видать, к вечеру первого дня нового года проснулась, ожила, с улицы все нарастающий шум, который теперь до моей выписки не утихнет. Интересно, когда меня выпишут? Завтра будет медсестра, но она меня не выпишет. Это может сделать только мой радиодоктор, и то если мой проклятый радиационный фон восстановится, да и когда он прилетит? А если мой радиодоктор вдруг вздумает отдыхать, как вся Россия, – до середины января? Я такого не выдержу…

Зря я днем столько спал. Теперь ночью не засну.

Та же ночь

Звонила дочь. Очень радостная. Говорит, что по европейскому ТВ показали концерт с ее участием, очень много положительных отзывов и приятная пресса. К сожалению, мой старый ящик Европу не ловит. А дочь сообщила, что скинула на мой мобильник несколько фотографий с концерта. И как бы она ни подсказывала, казалось, я не смогу все это посмотреть. Однако когда очень надо и хочется… К тому же я ведь как-никак, а инженер… А когда увидел – моя дочь, моя прекрасная Шовда в строгом, шикарном вечернем платье, и столько ей подарили цветов! Конечно, фото небольшое, и не все видно, да мне кажется, что она в этот момент плакала. Плакала от счастья и от горя. Я уверен, что в этот момент она вспомнила маму и думала о ней. Как она вела ее, вопреки всему вела к этому успеху. И моя Шовда плачет, кланяется залу. И никто не знает, знаю только я, что она кланяется своей матери, которая все терпела, все сносила… А теперь ее дочь – чеченская девушка на европейской сцене, и ей аплодируют, ей несут цветы!

Я тоже долго плакал. То ли от счастья, то ли от горя. Даже не знаю, как мои чувства передать. Потом долго, перебирая каналы, смотрел свой ящик. Надеялся, вдруг дочь где-нибудь покажут. Ведь что ни говори, а она гражданка России, и такой успех в Европе… Нет, здесь всюду еще пляшут, поют, вернее, кривляются и паясничают. Сплошь вульгарщина и похабщина. Мужчины – не мужчины, и этим щеголяют. Женщины от этого, видать, озабочены, совсем обнажились, и лишь об одном речь – о сексе. Эстрада! Вот такой сцены, такой эстрады и песни я боялся. А моя жена мне, дураку, иное объяснить не могла, да я и не слушал. А она оказалась упрямой.

2 января, перед рассветом

Всю ночь сквозь набегающие слезы я любовался фотками моей Шовды. Что бы я ныне без нее делал?

Далеко за полночь, точнее лишь под утро, я было заснул, а тут какой-то душераздирающий крик, по-старчески хилый, но очень болезненный. Видимо, моя соседка-старушка, а кто же еще? В отчаянии она колотит чем-то по двери и стенам. Вроде медсестра просила, чтобы я за ней присмотрел. А как я за ней присмотрю? Даже крикнуть в ответ не могу. А ей, видимо, больно, плохо. Да…

Помню, когда мне вырезали гортань, я думал, что несчастнее меня человека нет, даже не раз думал покончить с собой, но потом увидел таких несчастных, что мое горе – и не горе. Вот так – все в сравнении. Лишь бы не крайности. И все в меру. А где эта мера? Ой, снова эта старушка заскулила, стучит. По-моему, я нашел некий способ ее успокоить – тоже начал в дверь и стены кулаками стучать. Вроде успокоилась – поняла, что не одна здесь такая. Ничего. Через пару часов медсестра придет, завтрак будет. Хотя бы теплый чай в себя залью. А вообще здесь стало холодно, очень холодно. То ли на улице похолодало, то ли проблема с отоплением. Батарей-то здесь нет – современный воздушный обогрев. Да, что-то не так… А может, и старушке стало холодно и голодно?

Тот же день, утро

Оказывается, я уснул. Проснулся от холода. Уже одиннадцать часов, а медсестры нет. Может, еще празднует.

Вообще-то и правда хорошо, что я пишу. Действительно успокаиваюсь. Хотя писать могу лишь об одном, о моей жизни. Так сказать, продолжение. А это лишь о грустном… Но только не думайте, что все будет так. Финал будет прекрасным! Я в этом уверен. За это борюсь. Этим живу. Об этом молюсь. Однако необходимо соблюдать хронологию. А я описываю середину и конец 1994 года – на носу война. Даже не хочется этот кошмар вспоминать, заново переживать… А более и делать-то нечего.

В общем, жизнь в Ставрополе…

Моя жена привыкла переезжать, научилась снимать квартиры – поближе к школе, главное, к музыкальной. И город очень спокойный, и все вроде бы хорошо, да не совсем. Не очень нас здесь ждут и любят. Впрочем, что посеяли… Однако что ни говори, а жизнь здесь гораздо комфортнее, чем в Грозном, – просто безопаснее. Но у нас теперь одна проблема – здоровье старшего сына: у него обнаружился гепатит, а еще хуже – психическое расстройство. Врачи посоветовали повезти сына на лечение в Москву. Так я и сделал. А в Москве сказали, что процесс реабилитации и восстановления сына будет долгим и рядом должна быть мать и семья. Тогда я принял решение перевезти всю семью в Москву, чтобы все вместе были.

Москва не Ставрополь, тем более не Грозный. Здесь много полезного, по крайней мере, моя жена очень довольна лечением старшего сына, а еще более – музыкальной школой, рядом с которой и здесь она сняла квартиру, а это дорого, и вообще – Москва город очень дорогой, и я уже машину продал и подыскивал себе работу. Какая работа для нефтяника-бурильщика в Москве? Однако мой профессиональный опыт оказался востребован. Объединение «Сургутнефтегаз» осваивает новое месторождение нефти в далекой Якутии. От Якутии еще четыреста километров на вертолете лететь. Лететь в сторону севера. Жизнь в тайге, в вагончиках, а может, и в палатке. Семью, понятное дело, с собой не возьмешь. И выезжать оттуда в течение полугода нельзя, а по истечении полугода – сорок дней отпуск. И там строгий сухой закон – что многих отпугивает, а меня заставляет ехать в эту глушь лишь зарплата. Я уже написал заявление и собирался лететь, как неожиданно звонок от коллеги из Грозного:

– Твое УБР разваливают, разворовывают.

– А кто там начальник? – поинтересовался я.

– Никого… Никто работать не хочет. Все бегут, боятся. И ты боишься, совсем в тайгу бежишь.

– У вас бардак, беспредел.

– Не у «вас», а у нас. И мы здесь живем… Другой-то Родины нет и не будет. И если даже такие, как ты, у себя дома жить боятся и за куском хлеба в Сибирь бегут, то что еще говорить, что делать, брат?

Связь резко оборвалась. А я в ту ночь долго заснуть не мог, мучился, а когда все же сон пришел, то такое увидел – словно воочию я в своих горах. Подышал этим воздухом, выпил из родного родника и аж взлетел, полетел над Кавказом, а вид – потрясающий! И утром я задумался. Конечно, в Сибири деньги – ведь мне надо семью содержать не где-нибудь, а в дорогущей Москве, где я живу в долг. Но меня манит домой. Я хочу домой, хотя бы еще раз увидеть свои горы. Жена плакала: ехать ныне в Чечню – большой риск. Слухи оттуда совсем нехорошие, но я иначе уже не мог поступить.

Как тяжело я до Грозного добирался! Республика в блокаде, кругом блокпосты, поток беженцев, а я еду в Чечню. Грозный даже днем почти пустой; везде грязь, нищета, и люди какие-то напуганные, и все говорят о предстоящей войне, даже президент, но он словно бы смакуя, ведь он военный. Я в городе не хотел задерживаться, хотел сразу в горы, однако все не так просто. Мой дом, что я купил на окраине Грозного, разграбили, все, что могли, унесли, даже стекла побили. Искать грабителей – бесполезно. Ремонтировать я почему-то тоже посчитал бесполезным, тем более что и денег осталось совсем чуть-чуть. А жилье у меня есть – квартира в центре. Но я в ней провел всего ночь, и сразу – в горы.

На всю жизнь я запомнил эти три дня, что я провел в родных горах – как в раю! Я так отдохнул. Стало так спокойно и светло на душе. Я хотел бы там остаться, там жить, вечно жить. Но увы! Жизнь строга. Сына надо лечить в Москве. Семью надо содержать в Москве. И я вынужден ехать в Грозный – там ждет работа, и была бы просто работа, работал бы с удовольствием, иного и не знаю. Да, Грозный конца 1994 года – это что-то неописуемое. Уже началась война. Вначале стали воевать чеченцы с чеченцами, а как раз в новогоднюю ночь началась атака российских войск, авиация и тяжелая артиллерия обрушились на Грозный. Не считаю, что это смелость, скорее – дурость, но в эту новогоднюю ночь я тоже был на дежурстве в своем УБР. А наша контора на возвышенности в пригороде Грозного. И я с ужасом и любопытством, но еще со стороны, глядел на этот смертоносный фейерверк. Мне было страшно, не хотел в это верить, не хотел понимать эту войну. За что? Зачем? И главное – что я здесь делаю? Ни зарплаты и ничего здесь нет, а я, как дурак, на посту. И я думал о семье, о детях. Я не знал, что мне делать, как быть. Все время включал рацию – центральный диспетчерский пульт молчал, а потом рация вовсе отключилась, и я понял, что более команд не будет, действовать должен сам. А раз я командир, то как капитан тонущего корабля должен быть здесь до конца или до иного приказа. Вот такой я был идиот. И не знаю, сколько бы выдержал: вроде на УБР еще было спокойно, и я думал, что здравый смысл возобладает и эта бойня вдруг прекратится. Однако напряжение, наоборот, возрастало, город почти весь горел. И тогда я представил, как за меня переживает семья. Надо было что-то делать, как-то спасаться. Но я не знал, что делать, куда бежать. Благо, что у меня была служебная «Нива», на которой я мог бы поехать по любому бездорожью, но как ехать, если всюду стреляют, всюду летают вертолеты и самолеты. Честно – я был очень напуган и очень жалел, что вовремя из этого кошмара не бежал. Мое состояние – будто я заблудился в лесу и не знаю, куда идти, что делать и как быть. Меня окутала беспросветная печаль, наступило гнетущее ощущение вечного одиночества. Это ощущение я испытал в самом детстве, в сиротливом, голодном и холодном детстве в детдоме Казахстана. И тогда меня спас, просто преобразил мою жизнь мой любимый, дорогой и родной дядя Гехо. Теперь его нет, но есть его сын. Он мне как брат… Это было словно озарение, прозрение и спасение. Я отключил все системы на УБР. Все закрыл, запечатал и почему-то написал на входе: «Не входить. Все ушли на фронт! Скоро вернутся».

Я ехал к дому дяди Гехо и поэтому был уверен, что со мной ничего не случится. Хотя вид кругом был ужасающим: на окраине города подбитые танки, БТРы, остовы сожженных машин и даже трупы. Но я не хотел все это видеть, это осознавать; как можно быстрее я хотел доехать. А чем ближе к центру, тем ужаснее – настоящая бойня! Ничего не узнать. Я даже запутался, не узнавая улицы, и тут, совсем рядом, началась такая пальба, загремели чудовищной силы взрывы. Страх… Неконтролируемый страх и паника овладели мною. Я хотел развернуть машину и вместо тормоза нажал на газ – бросило на бордюры, а следом в какую-то яму угодил. Благо, машина была крепкая, да в следующий момент и она не спасла. Из-за поворота, в клубах пыли и гари, как страшное чудовище, рыча, появилась мощная военная техника – и прямо на меня. Просто чудо спасло: вывернул руль и нажал на газ. Жесточайший удар БТРа пришелся в область заднего колеса. Машину швырнуло, и другой стороной – в дерево. От этих ударов меня так встряхнуло, подбросило, и я упал на сиденья, а мимо – рев, гарь и пыль пролетающей техники… И вдруг – тишина. Ужасная тишина, лишь сердце бьется, выскочить хочет. Я как-то уж очень бойко выпрыгнул из машины и через палисадники и высокий забор – в чужой двор, там дверь какого-то сарая настежь открыта – я туда. В полумраке увидел нары, повалился на них и только тогда почувствовал резкую боль в плече, во всем теле, в душе. Было очень тяжело и больно. Хотелось вот тут, в этом чужом, грязном, сыром и холодном сарае крепко заснуть, чтобы казалось, что все это кошмарный сон, а не реальность, и что грохот орудий и авиации – это у соседей по телеку фильм о войне. Однако это реальность, невыносимая реальность, и меня ждет моя семья, а еще ближе, совсем близко мой брат – сын дяди Гехо. Там спасение. И уже не так быстро, как заскочил, а совсем вяло я выглянул из своего убежища. Видно, что в этом дворе уже давно никто не живет. А вот ворота чуть ли не гвоздями забиты. И я не мог понять, как я этот высокий забор чуть ранее с ходу преодолел. Теперь я это сделал с трудом, и то с помощью всяких приспособлений.

Моя новенькая служебная «Нива» стала такой же, как и окружающий мир, и я даже удивился – как я остался жив? От удара центральная стойка машины на полсалона вошла вглубь – вот отчего болит плечо. А пришелся бы удар чуть выше? Не судьба, значит. Но в тот момент я о смерти не думал, думал лишь о жизни, хотя смерть витала кругом, и ближайшая цель у меня была – дойти до дома, до родного дома дяди Гехо. А вдруг они уехали? Наверняка уехали. И даже будет лучше, если они уже в спокойном месте. Но я должен туда идти – там, как я с самого детства привык, мой родной дом, мое спасение. Не знаю, откуда у меня тогда появились прыть и смелость, может, от первого столкновения с войной или от все нарастающей боли в плече, а может, от представления – а иного и не допускал, – что в старом доме дяди Гехо, как всегда, царит мир, мой мир! Однако до этого оазиса надо дойти, добежать, но я не мог сориентироваться, просто не мог улицы и дома узнать. Вновь, в который раз за последние дни, меня поглотило страшное, невыносимое чувство, что я заблудился, потерялся; ведь все почти незнакомо, не воспринимается как реальность, и в это в который раз не хочется верить, не можешь понять, как до такого варварства – убивать, бомбить, громить, таранить БТРами! – могут дойти нормальные люди! Это сон, просто кошмарный сон. Поэтому я ничего не узнаю, словно в чужом городе. И вдруг я увидел знакомую с молодости огромную, старинную, еще дореволюционную водопроводную башню – как памятник истории и архитектуры, как несгибаемый символ привокзального района. Тут рядом и двор дяди Гехо. Я ускорил шаг, почти побежал и вдруг прямо перед воротами остановился. Я еще не взялся за ручку ворот, не дернул, но уже понял, ощутил, что это война, кругом война… Неужели сын дяди Гехо, мой как бы брат, точнее, ближе, чем брат, уехал, бежал? Нет, то, что он и его семья от этого кошмара бежали, это очень хорошо, и я рад за них, спокоен. Но почему он меня не предупредил? Хотя я ведь был на работе, и связи нет, а ехать ко мне небезопасно – и все же… Все же я калитку толкнул – заперто. Основательно заперто. Заперто то, что всю жизнь было для меня настежь, родное, близкое, и другого у меня и не было. Я был потрясен, просто обижен, и с этой обидой стал по воротам стучать, даже пару раз ногой пнул. Видимо, я так разошелся, что и канонаду перекричал. Во всяком случае, из соседских ворот пугливо появилась голова старика:

– А, это ты?… Ты-то что тут делаешь?

– А ты? – вопросом на вопрос ответил я.

– Я здесь живу, и бежать некуда.

– А эти где?

– Барахлишко свое они уже давно вывезли, а сами уже пару недель как отчалили.

– Как пару недель? – удивился я.

– А ты не знал?… А где до сих пор был?

– На работе.

– Какая работа в войну!.. А в центр нельзя. Разве не слышишь, что там творится.

– Мне на квартиру надо, документы.

– Какие документы?! Пережди у меня, – и, услышав мой твердый ответ: «Нет, надо идти», – он со словами: «Как знаешь», – скрылся за воротами, больно заскрежетал железный засов, словно он от войны спасет, а я еще стоял, не зная, что делать, как вдруг из-за забора услышал:

– Вот старик Гехо не выехал бы. А сын, – печаль в голосе, – теперь копейку заимел, совсем изменился.

«Да, изменился», – подумал я тоже. А ведь изменился не только сын дяди Гехо, весь мир изменился. Как-то сразу изменился. А я стоял перед запертыми воротами дяди – вечно родными воротами – и ничего не узнавал, был в шоке, в какой-то прострации. Я ведь вечно жил по тем урокам, что дал мне дядя Гехо, – учись, работай. И я вроде выучился и всю жизнь работал. И даже в войну думал, что надо работать. Ведь я труженик. И если я не буду работать, то кто прокормит семью? А ведь именно моя работа и труд дали возможность сыну дяди Гехо заняться нефтебизнесом – чего я сделать никак не смог бы. Теперь он очень богат. По крайней мере, вначале я ему нефть давал, а теперь я у него в должниках.

… Впрочем, разве об этом – о деньгах – я тогда думал, стоя у ворот дяди Гехо? Я думал о другом. Почему он, самый близкий мне по жизни человек, вдруг, как началась война, не предупредив меня, уехал. Конечно, он семью спасал. И я, спасая семью, вывез своих. А как бы поступил я, поменяйся мы местами? Не знаю. Зато твердо знаю, что дядя Гехо так бы не поступил и не поступал никогда.

Вот было время! Были люди! Такие были чеченцы: взаимовыручка, сплоченность. А теперь? Теперь во главе всего – деньги. И от денег зависит благополучие твоей семьи. А семья для меня и для всех – главное… Но разве раньше не это было главное? Видимо, нет. Потому что у настоящих чеченцев был девиз: другому можешь помочь, лишь свое оставив… Но это так, к слову. А если к слову, то не в чем мне и тогда, и сейчас винить сына дяди Гехо. Не ради него я на работе сидел. И только он, а не кто-то иной, должен спасать свою семью. А я работал ради зарплаты, ради денег. А были бы они у меня, был бы и я, скорее всего, в Москве с семьей, а не в Грозном. Это я сейчас так мыслю и пишу, а тогда, когда кругом все громыхало, стреляло, убивало, я думал иначе. Я был крайне зол на сына дяди Гехо. Подкаблучник… А по жизни? По жизни маленькая трещина легла в наши отношения. По крайней мере, я понял, что, может, я и не чужой, но у нас теперь уже далеко не кровное родство… Хотя и между родными братьями всякое бывает. Однако вся эта философия, может быть, уместна сейчас, но в то время было не до этого. Над всем миром господствовало одно: спасайся, кто может! И почему-то мне теперь казалось, что моя квартира – мой дом, моя крепость, что там я буду защищен. Хотя я знал, что это не так и особых ценностей там нет, разве что моя небольшая библиотека, семейные фото и один очень важный для меня документ – моя трудовая книжка. И я только сейчас всерьез об этом задумался. Ведь нас всех вызывали в отдел кадров и отдавали на руки трудовые книжки, которые непременно должны были храниться лишь в отделе кадров. Значит, знали, что война будет? Все знали, и я знал, потому что к этому целенаправленно вели, это кому-то очень нужно было, ведь война – это бизнес, это деньги, это власть и политика. Знали, но не верили.

Об этом и говорить, и писать не хочется… А я тогда очень хотел попасть в свою квартиру, надеясь, что она защитит. Но до нее еще надо было дойти, а это можно было осуществить лишь под покровом ночи. И я стоял перед почти родным домом, но если бы даже ворота были открыты, я бы в тот момент во двор, где жил когда-то дядя Гехо, не зашел. Я вспомнил сарай – он стал как бы своим, и я побрел туда, и почему-то почти не боялся. Видимо, все нарастающая боль в плече, а более в душе – память о дяде Гехо тоже невольно дала трещину – притупила чувство страха. Уже не хотелось в этом мире жить. Но жить приходится, вернее, выживать, потому что в моем, как казалось, родном сарае очень холодно – зима, и я голоден, я очень устал, но все же в нем безопасно… Но вдруг под сумерки началась такая канонада! Не только ветхий сарай, мое укрытие, зашатался, но даже мои нары как бы задвигались, и тут раздался такой грохот, что с нар меня буквально сдуло, и мне казалось, что земля, как и я, дрожит. А когда я в мольбе приподнял голову, – ужас! – крыша и стены сарая стали почти решето; с улицы свет – словно солнце взошло: из магистральной газовой трубы огненный факел. И я подумал, что раз газ еще подают, то кто-то еще работает, а может, что вероятнее, о газе не думали, бежали. Надо и мне бежать, домой бежать. А почему домой? Какой дом? Ведь квартира в самом центре. И все из центра города уже убежали, а я упрямо туда хочу. Почему? Не знаю. Просто мне казалось, что это мой дом, там я прописан, там я должен и могу быть. И это меня спасет… Вот такой я был всю жизнь. И не то чтобы шел против течения, но шел своим путем, как я считал, правильным, честным и справедливым. А какая справедливость в войну?! И где правильный и честный путь в войну?…

Я в этом кошмаре, в этой кромешной тьме зимней ночи, которая становилась еще темнее после частых небесных озарений от взрывов, пытался до дома и предполагаемого уюта дойти, когда совсем рядом что-то бабахнуло, швырнуло меня к стене, я стукнулся; надо, как червь, под землю вползти, подумало испуганное тело! И я чуть ли не на четвереньках пополз вдоль какой-то, как мне показалось, очень длинной стены, пока не уперся в ступеньки, и тут же спасительный мрак подъезда, куда я торопливо вполз, поглотил меня.

Наверное, впервые в жизни я ощутил ужас и страх смерти. Мне казалось, что вся эта канонада, весь залп огня направлен лишь на меня, чтобы лишь меня убить, уничтожить. И я уже чувствовал эту боль, эти страдания и конец. Но я хотел жить, очень хотел, как никогда хотел, и как спасение я почему-то искал не свет бытия, что вспыхивал снаружи, а наоборот, мрак, беспросветный мрак, чтобы меня не увидели, не попали в меня. И поэтому, обнаружив после очередного взрыва ступеньки в подвал, я очень осторожно и боязливо, держась замерзшими и дрожащими ладонями за холодную, сырую и явно грязную, запылившуюся стену, медленно тронулся вниз, как в кромешный ад, но и это казалось лучше… И вдруг я услышал снизу человеческие голоса – женские, и среди них старческие крики, стоны, боль. Адская боль войны…

Тот же день, вечер

Я уже немало прожил. Можно сказать, все почти прожил и теперь доживаю. И под конец, словно какой-то великий человек, пытаюсь вести эти мемуары, причем не как некий отчет и итог, а как некое открытие – мол, ко мне снизошло прозрение, теперь хочу и вам открыть смысл жизни. Сделать это кратко и внятно пока не получается и, вероятнее всего, не получится, хотя я стараюсь. А по правде – за счет этой писанины я как-то время коротаю (не хочу писать – убиваю), а еще, в этом мой радиодоктор прав, я вроде бы успокаиваюсь. Вот и пишу. А чтобы был хоть какой-то смысл, сообщу то, что знают все, – просто так в жизни ничего не бывает; случайностей не бывает; все имеет свою причинно-следственную связь, и от судьбы не убежишь: жизнь – драма! Вся эта череда слов (хотел сказать, предисловие) к тому, что сегодня, и не как вчера, а еще более жалобно и истошно кричит моя соседка по несчастью, кричит от боли и немощи старушка. Вроде я за ней должен присмотреть, так медсестра приказала. А как? И мне от этого крика и стона очень больно. Больно по многим причинам, потому что этот крик и эта ужасная боль мне очень знакомы. И самое странное и тяжелое то, что эти стоны бабушки совпали с тем моментом моей жизни, который я сейчас хотел описать. Как очень жгучее напоминание, как насилие и издевательство… Впрочем, а что еще ожидать от войны?! Все подробности, переживания и страдания я сейчас описать не могу, да и вряд ли это у меня получится – это невозможно описать, и не хочется об этом вспоминать. Но надо. А для чего и для кого? Не знаю. Но постараюсь весь этот ужас как-то кратко изложить, тем более что крик бабушки из соседней палаты ворошит мою память, и порою мне даже кажется, что я вновь в том подвале и никогда оттуда не вылезал.

В общем, так и не дошел я до своей квартиры – война швырнула меня в сырой, грязный, холодный подвал многоэтажного дома, где прячутся от бомбежек люди; почти все русские, пожилые, в основном женщины… Все описывать не буду, не могу. Скажу лишь то, что на следующий день (ночь мы как-то пережили) многие куда-то ушли. Понятно, что искали спасения. И это спасение не только от войны, но и от душераздирающего крика… В подвале больная бабушка – у нее рак. Она крупная, словно опухшая, особенно голова, где очаг заболевания. Она нетранспортабельна – не то что ходить, а даже сесть не может. С нею дочь, кстати, врач, где-то моя ровесница, и я ее знаю – в нашей ведомственной поликлинике завотделением работала. Очень симпатичная, добрая и внимательная женщина, Ольга Сергеевна. Я и мужа ее знал – чеченец, тоже нефтяник, у нас работал. От болезни умер. У них один сын, и он здесь – светлый, живой, симпатичный юноша. И мне его больше всех жалко. И я как-то неосторожно выдал:

– Вы-то почему, Ольга Сергеевна, не уехали?

– Куда? – заплакала она. – Тем более с ней, – она глянула на старушку-мать.

А я с еще одним дурацким вопросом:

– А ей помочь… вы ведь врач.

– Как?! Никто не поможет. Лишь лекарства, наркотические лекарства. А их нет…

Она не плачет, не ноет, как-то строго держится… Позже, по жизни, когда мне становилось почти так же невыносимо больно от ударов судьбы, я почему-то всегда вспоминал эту Ольгу Сергеевну и ее слова:

– Диагноз плохой, зато известен. Все пройдет, как любая жизнь… Но как мне сына сберечь, как спасти? Ведь Ваша[4] хотел его забрать, просил, а я – дура!.. Но кто такое представить мог.

Да, такое представить невозможно. А пережить? Она пыталась. Очень пыталась. В этом вонючем, холодном подвале она постоянно сидела возле матери, а та непрестанно страдает от боли:

– Доченька, Оленька, помоги, помоги.

– Мама, мамочка, потерпи… Сейчас полегчает, все пройдет, – она гладит ее голову, целует.

Видимо, боли у старушки усиливаются, и она начинает стонать, кричать. И я представляю, как ей, точнее им обеим, тяжело, если и мне это было слушать и видеть невыносимо. И, наверное, поэтому из этого подвала, даже не боясь артобстрела, многие куда-то ушли, и я хотел уйти, но тут в очередной раз, пока Ольга Сергеевна как-то успокаивала мать, исчез ее сын.

– Руслан! Руслан! – бросилась она к выходу.

А юноша – непоседа, неугомонный, своенравный, и даже непонятно, как он умудряется так незаметно из подвала улизнуть, ведь его бедная мать постоянно одним глазом в сторону своей матери смотрит, а другим пытается за сыном уследить – бесполезно. Руслан регулярно исчезает, и тогда можно представить, что творится с Ольгой Сергеевной. Однако без этих вылазок Руслана нам было бы тяжело. Он как-то проникал в покинутые квартиры, в том числе и в свою, и приносил нам еду: муку, крупу, соль и сахар, консервы и даже один раз какой-то коньяк, а зачастую и дрова. Он также умудрялся узнавать новости – они были сплошь ужасные и лишь усугублялись новыми подробностями. А убегал он из подвала в надежде найти лекарства для бабушки, и кое-какие даже приносил, но Ольга Сергеевна его всегда ругала, умоляла:

– Руслан, прошу тебя, не покидай меня, мне страшно. Я боюсь за тебя.

– Не волнуйся, мама, – он по-сыновьи ласково и бережно обнимал ее. – Не волнуйся, ты ведь сама говорила, что все пройдет, жизнь пройдет…

– Замолчи! – вскипала Ольга Сергеевна, и даже в полумраке этого подвала было видно, как горели от безысходности ее усталые, измученные глаза, так же ощущались ее боль и страдание.

– Не волнуйся, мама, – успокаивал ее сын, но вновь исчезал, и я благодаря этому получил на вторую ночь одеяло, матрац и подушку. По безмолвной реакции Ольги Сергеевны я понял, что все это из их квартиры. А я поблагодарил юношу и хотел заснуть – страшно устал, но не мог – боль в плече, как игла, как воспаленный нерв, терзала меня, и я, наверное, не будь рядом людей, закричал бы от боли, как эта больная старушка; с трудом челюсти сжимал. И тут, как бы впервые увидев меня, ко мне подошла Ольга Сергеевна.

– У вас что-то болит? – она склонилась надо мной. – Плечо? А ну, оголите руку.

От прикосновения ее холодных пальцев мне стало еще больней, а она, как доктор, не церемонилась:

– Перелома нет. Просто ушиб. Вывих… Положите руку на мое плечо.

Я больную руку уже и поднять не мог, она помогла, и все давит и давит на больное место – прямо в нерв, и вдруг как дернула!.. Я от адской боли закричал, даже на корточки сел, слезы еле сдержал, а она похлопала по больному плечу:

– Теперь полежите, поспите, боль пройдет, все пройдет.

И действительно, боль потихоньку стала утихать, я повалился на матрац и отключился.

Не могу понять, сколько я спал, но спал тяжело. Порою от недалеких взрывов пробуждался, но я хотел спать, я не хотел вставать, не хотел воспринимать реальность войны, этот холод подвала, а стоны старушки я пытался не слышать, как вдруг от дикого вопля Ольги Сергеевны я вскочил.

– Руслан! Руслан! – ее крик уже слышался издалека.

Она явно уже выбралась из подвала и даже из подъезда, потому что ее уже еле слышно. Я бросился за ней и на ходу услышал: «Руслана снайпер…».

На улице ночь, гнетущая тишина, крупными хлопьями валит густой, пушистый снег. Я ее сразу увидел. Совсем рядом; она почему-то прилипла к стене, дрожит, плачет. А рядом с ней валяется человек. Его уже запорошило снежком, а вот кровь на земле, видать, еще теплая, большой лужей темнеет. Я бросился к нему – может, можно помочь? Он лежал ничком, какой-то странно большой, крепкий. Я перевернул его, это точно не Руслан – черная бородка.

– Ему можно помочь? – я думал, что Ольга Сергеевна, как доктор, всесильна, а она в ответ:

– Руслан, где мой Руслан! Руслан! – закричала она. Я понял, что спасать надо ее. Насильно толкая, буквально потащил ее в подъезд, и тут – «так-так», совсем рядом два попадания, так, что штукатурка в глаза. Из-за темноты и густого снега нас вряд ли видно – снайпер стреляет на звук (нас тоже в армии учили стрелять на звук. Но это так, к слову…). Мне стало страшно, очень страшно: соприкоснулся со смертью, чуть мишенью не стал… Позже я не раз вспоминал этот эпизод и думал – не повезло, не попали. А сколько еще таких эпизодов в моей жизни было – ведь как-никак пережил в Чечне две войны, вроде и с потерями, но выжил. А вот самое тяжелое случилось тогда, когда, казалось бы, войны закончились и наступил мир.

Оказывается, вся жизнь борьба – вся жизнь война. Или это только у нас, в Чечне? Но об этом писать не хочется. Хотя, может быть, и до этого дойду. В смысле – напишу.

А парадоксальный смысл в том, что все пройдет.

3 января, утро

Сегодня в нашей больнице (по мне, это лучше назвать – якобы лечебное коммерческое учреждение) – большое оживление. Даже какой-то переполох. С утра медсестра меня разбудила – завтрак. Вообще-то приятно свеженькое в мой изголодавшийся живот загнать. Даже катетер, словно получил смазку, хорошо заработал, то есть лучше свежую пищу пропустил. Из-за сытости мое настроение значительно улучшилось. И самочувствие вроде нормальное. Поэтому я особо не обратил внимания на то, как меня какой-то новый доктор по телефону ругал. Оказывается, да я это и знал, нельзя мне делать физические нагрузки, а я ими занимался. Камеры все зафиксировали, в американском центре подняли панику. А я думал, раз Новый год и никого в учреждении нет, то и камеры не работают, – расслабился. Ан нет, все под пристальным надзором. И что так американцы пекутся о моем здоровье? Конечно же, это большие деньги, за океаном репутацию свою берегут, за клиентов-пациентов борются. И все это до такой степени, что вдруг из Америки мой радиодоктор позвонил: тоже беспокоится, волнуется, говорит, мол, из-за меня весь его отпуск пропал.

– Да и вообще, как вы выглядите?! Что у вас за вид!

Действительно, что за вид! А в чем я виноват? Эта их бумажная одежда вся износилась, и я весь в лохмотьях, как Робинзон Крузо на необитаемом острове. И меня, оборвыша, даже в Америке видят. Что за жизнь?!

Я раньше думал – да так оно и есть, – что все, всегда и везде видит один Бог. Его надо любить, уважать, ценить, бояться. А теперь кругом камеры, и я почти подневольный в этой их палате-камере, в их лохмотьях-промокашках; за это деньги заплатил, а они меня еще ругают, пристыдить хотят… Как я ненавижу эти камеры! За всем миром следят. А почему? Чтобы все и всё было под их контролем. Так легче миром управлять… А я хочу свободы, хочу, чтобы за мной никто не следил и я лишь Бога боялся.

Но сегодня – это утопия, и я даже деньги заплатил, дабы так, хотя бы так, под вечным контролем, да жить. Конечно, где-то спасает и участь раба, но я тешу себя лишь одной мыслью, что у себя в горах я свободен. Хотя… хотя это тоже уже не так. И я не убежден, а не стоят ли и там камеры. Может, еще и не стоят, да со спутников все видно. И свои лакеи-прислужники есть, от которых и там уже житья нет. Они ненасытны в потреблении, весь мир под контролем – универсализация, глобализация, либерализм и свобода личности. На самом деле все под камерами, всех под шаблоны и в футляры загнать хотят.

… Я чувствовал, что вот-вот сорвусь, ощущал, как изнутри все вскипает так, что хочется с груди спасательный катетер сорвать, в эту камеру бросить. Я бы так и сделал, да тут живительный звонок – дочь звонит, ее хрустальный, родной, как мой родничок, голосок меня несколько успокоил, и я, чтобы ее утешить, пытаюсь хорошо в ответ мычать. Вообще-то какое удивительное изобретение – мобильный телефон. Что бы я без него делал? Моя дочь за тысячу километров, а я ее спокойно слышу и даже мог бы увидеть, но я этой техникой не владею. А это все, в свою очередь, тоже благодаря той же технике и технологии, глобализации и универсализации мира. Что делать? Надо идти в ногу со временем, как-то приспосабливаться и, главное, искать и строить мир в самом себе, жить в гармонии с самим собой, зная, что все пройдет. Для меня все скоро, очень скоро пройдет. Я порою чувствую смерть, чувствую, что она совсем рядом. Этому меня две войны научили. Оказывается, у смерти есть свой запах, своя аура и стихия, которые начинают господствовать, довлеть, сжимать в тисках неизбежного, тайного, страшного и неведомого. Вот тут ни камеры, ни технологии, ни деньги не спасут и не спасают, лишь могут эту агонию чуточку отвести, муку жизни с известным концом продлить… И как последний звонок, я встрепенулся – медсестра звонит:

– Вам надо переодеться. Сейчас откроется ваша дверь. В смотровой комнате на стуле одежда. Свои лохмотья киньте в контейнер: в углу стоит.

Как в иной мир, я пошел в смотровой кабинет. За стеклом медсестра, и мне ее почему-то не стыдно. Мой вид в любом случае уже давно не мужской, и эта новая одежда как саван. Но я спокойно переоделся, машинально посмотрел в зеркало – вроде тот же вид, еще живой, и тут меня осенило: смерть рядом – была и есть; я поднял трубку внутреннего аппарата. То же самое сделала медсестра. Я говорить не могу, замычал, как-то стал жестикулировать, а она меня поняла:

– Да, старушка умерла… Никто за ней так и не приехал, в морг увезли.

… Я тут же вспомнил, даже представил войну. Наш подвал. Сразу сообщу, что Руслан объявился. Объявился на следующую ночь. А что было до этого, целые сутки! Я просто сам еле пережил все страдания несчастной Ольги Сергеевны. За один этот день она лет на десять постарела, но еще держалась, крепилась, все возле матери тайком смахивала слезы. А едва больная бабушка после очередного приступа как-то утихала, Ольга Сергеевна бежала к выходу и кричала:

– Руслан! Руслан, где ты?

Не знаю, то ли снайпер ушел, то ли уснул или жалел ее и меня, но никто не стрелял в этот день. А я в который раз затаскивал Ольгу Сергеевну в подвал. И так почти весь световой день, а ночью вдруг Руслан появился в подвале – грязный, усталый, в порванной куртке.

– Руслан, сыночек, – бросилась к нему Ольга Сергеевна, а потом стала неумело бить, ругать. А у него такая нежность и любовь к матери, он с такой теплотой и лаской ее обнял, что она как-то неожиданно сникла, задрожала и так жалостливо, тоскливо и с надрывом заплакала, что весь мир, как этот вонючий, мерзкий подвал, превратился в необратимую и кошмарную безысходность. Я более не мог здесь находиться, я задыхался и ощущал, что меня здесь заживо погребают… Я это почти физически чувствовал. И тут меня осенило – будто это мой последний долг на этой земле! – я должен похоронить или хотя бы что-то сделать, чтобы предать земле труп молодого человека во дворе. Была ночь. Было холодно, очень холодно, и леденящий, даже со свистом, ветерок. И мне казалось, что из каждого разбитого окна в меня целятся снайперы с приборами ночного видения. И не то чтобы я не боялся, очень боялся. Но я уже не мог быть в подвале: ужасные стоны старушки, изможденный вид Ольги Сергеевны и этот неугомонный непоседа-юноша – как они меня угнетали!..

А легко ли похоронить человека? Но надо. Кто-то должен, но, кроме меня, никого нет. А я даже дотронуться до него боюсь. И просто стоять над ним боюсь, вот-вот и меня могут тут же уложить. Это война! Уже потом, особенно во вторую войну, я к этому делу почти привык. А тогда, в январе 1995-го, как я боялся притронуться к мертвому телу. А тут иной страх – кто-то идет… Руслан!

– Ты опять? – с нескрываемой дрожью лишь это смог я прошептать.

– Мама вырубилась, устала, – он гораздо спокойнее меня, но тоже говорит тихо. – Это наш сосед, такой парень…

– Надо похоронить, – я попытался набраться спокойствия, хотя, признаюсь, состояние мое было ужасным. – Руслан, – попросил я, – прошу тебя, иди к матери, она проснется…

– Нет. Она пока спит. А я должен, это наш сосед. И вам помогу.

Действительно, я бы без него не справился. Руслан знал свой двор. Мы погибшего куда-то в закуток оттащили. А Руслан еще и лопату нашел. И только начали копать, как истошный крик:

– Руслан! Руслан! Сынок!

– Ради Бога, пойди к матери, – взмолился я, а когда остался один, мне стало совсем страшно, и такая адская, тягостная тишина – ни одного выстрела, ни единого взрыва, лишь моя лопата на всю округу о мерзлую щебенку звенит, и такое чувство, что сам себе могилу рою… В первый раз могилу рою. Война!

Торопился ли я? Очень. Но что мог сделать – сделал, и даже какой-то религиозный обряд свершил (позже я все это основательно, почти как мулла, освоил – надо было). А тогда я от спешки и страха даже вспотел, и одна была мысль, раз такая тишина, в городе никого нет, надо бежать, хоть куда бежать, лишь бы не в этот подвал. А с другой стороны, как я могу бросить их? Ведь я прекрасно понимаю положение Ольги Сергеевны.

… Конечно, это сейчас так спокойно и вроде бы здорово рассуждаю. А там, в то время было не до здравомыслия. Когда все и вся сошли с ума, убивают друг друга, не зная, за что, – это тяжело воспринимать, анализировать, тяжко даже просто жить. Это экстремальная ситуация, на грани жизни и смерти, и здесь каждый хочет просто выжить, и если о ком-то думать, то только о своих самых близких, о своей семье. И чтобы как-то образно понять, что такое война, я хочу привести небольшой, но, как мне сейчас кажется, показательный пример.

… Как-то во время войны меня послали в командировку в Краснодарский край. Скажу честно, и это вам подтвердят все: когда шла война, стоило лишь на два шага выехать в любую сторону из Чечни, и тебе казалось, что ты попал в рай, до того все чисто, тихо, приятно, и нет блокпостов и военной техники. Ведь в Чечне, даже в горах, в то время чувствовалась атмосфера вражды, напряженности, смерти, и всюду было небезопасно. Я быстренько решил дела и позвонил своему товарищу Максиму. Максим лет на пять моложе меня. Познакомились мы в институте, учились в одном вузе (он был очник) и работали в одном объединении, пока он не поступил в аспирантуру в Москве, а там женился на кубаночке и с нею уехал. Теперь он работал в местной нефтегазовой государственной компании – работа хорошая, денег прилично и свободного времени много, и он почему-то пристрастился к экстремальному виду спорта: летает на дельтаплане. И меня хотел научить, но я летать на дельтапланах просто боялся, хотя он уверял, что это очень легко, приятно и почти безопасно. Но я рисковать не посмел, ведь и так каждый день и час в Чечне – это риск. А за волшебным спокойным полетом Максима наблюдал с таким восторгом и, не скрою, с некой завистью. Его красно-белый легкий дельтаплан, словно грациозный, большой орел, вольно парил над ущельем, горами и улетал далеко-далеко, становился как яркая, недостижимая, все удаляющаяся точка, будто несбывшаяся моя мечта, которая теперь за далеким перевалом. Я этого уже не видел и не мог видеть, да, видимо, я сглазил – оказывается, как потом рассказывал Максим, за перевалом в другом ущелье господствовал иной, резкий и встречный ветер, отчего полет стал сложным, и Максим очень неудачно приземлился, задел деревья, поломал дельтаплан, но сам остался цел и невредим, был очень доволен, отнюдь не унывал, а наоборот, в восторге от случившегося. Как он все это описывал! Какие эмоции, чувства, как он, выражаясь его языком, выпустил весь адреналин. Я думал, что после этого ЧП Максим угомонится. А он тут же с радостью сообщает: «Завтра мы с тобой прыгаем с вертолета на парашюте в Черное море».

– Это полная безопасность. Ведь на нас будут спасательные жилеты, не дадут утонуть.

Я категорически отказался, а он за свое:

– Хоть посмотри, а там примешь решение.

Одному оставаться тоже неловко, и я пошел к вертолету. И если бы кто знал, какой я испытывал страх даже от шума двигателя, не говоря уже от самого вида вертолета. Ведь им не объяснишь, а они и не поймут, что в Чечне это летающая смерть и что не раз при виде и шуме вертолетов мы выпрыгиваем из машин и бросаемся к обочине – ничком и в грязь, и в снег, и в пыль. Но я пересилил себя и полетел, а когда на значительной высоте раскрыли борт и я увидел безбрежное море – такой страх овеял меня, что я обеими руками ухватился за все, за что было можно, чтобы не снесло. А Максим и его товарищи с улыбками, с удовольствием бросились за борт. Вечером в лесу, у костра, где шашлык и спиртное, они, смакуя, рассказывали о прекрасных минутах полета. А когда совсем стемнело, костер угас и пыл поумерился, Максим отвел меня в сторону и печально сказал:

– В Грозном вроде теперь спокойно. Повези меня туда, ведь я даже на могилке матери не был.

Мать Максима умерла перед самой войной. Ситуация в Грозном тогда была очень сложной, опасной. Максим, скажем так, по разным причинам приехать ну никак не смог. Мы его мать похоронили всем коллективом, как положено. И вот теперь, зная, что в Грозном вроде бы восстановилась федеральная власть, Максим решил посетить могилу матери.

Всю дорогу до Чечни я пытался объяснить Максиму ситуацию, но разве такое объяснишь, такое только самому пережить надо. На въезде – устрашающе-военизированный блокпост; огромная очередь, которую какие-то блатные за определенную мзду объезжают. А это – середина лета, жара, печет. Почти два часа выстояли. Я знаю, что таких, как я, то есть местных, они быстро вычисляют, отношение к нам плевое и цель одна – вымогательство. Ради этого все будут сверять, проверять, а дашь на лапу – хоть бомбу провози…

Помню, как-то ночью по работе я попал на этот КПП, уже все стражи порядка, как говорится, подшофе, и наш краткий диалог таков:

– Командир, уже ночь, мы на службе, федеральной службе – «Роснефть», нельзя ли побыстрее.

– Быстро только кошки умеют, а еще кролики… А у нас проезд сто рублей, ночью – двести.

– До Грозного двенадцать блокпостов – зарплаты не хватит.

– А ты думаешь, мы здесь просто так стоим – сто тысяч за этот пост выложили. Как ныне говорится, тендер выиграли.

– Так вы эти сто тысяч за пару дней собираете.

– Но-но-но! Я смотрю, ты больно болтливый и грамотный.

Не помню, как тогда закончился наш диалог, просто в это время, под покровом ночи, со стороны Чечни подъехала большая колонна нефтевозов. Стало не до меня…

А теперь была совсем иная ситуация – я волновался за Максима, ведь федералы не любят тех, кто сюда со стороны приезжает, не хотят, чтобы кто-то видел, как они наводят «конституционный порядок».

Вот и Максима на первом же блокпосту повели с вещами на проверку куда-то внутрь. Минут двадцать прошло, а его не выпускают. Я заволновался. И хорошо, что здесь за деньги все можно, поэтому я в то же помещение попал: Максим стоит, как провинившийся ученик, в углу, весь в поту. А как на их жаргоне говорится, к нему много предъяв – зачем едет, к кому едет, для чего столько денег – может, везет боевикам? А фотоаппарат такой дорогой и хороший, а еще коньяк… Мое неожиданное появление федералов смутило, точнее взбесило, да я давно изучил нрав подобных защитников отечества – бросил на стол стодолларовую купюру и говорю:

– За упокой души его матери чайку выпьете. Он на могилу матери едет. Здесь родился, вырос, работал.

– Фотоаппарат нельзя, – выдал один из военных.

– И коньяк тоже нельзя, сухой закон – шариат, – подсказал второй.

– И коньяк за его мать выпьете, – отложил я бутылку. – А фотоаппарат не его, а мой. Я случайно в его сумку положил.

Вот так или примерно так, выдержав более десятка блокпостов, мы добрались до Грозного. Уже наступила ночь. Квартира моя полностью сгорела, и мы остановились в маленьком разбитом домике, что я купил до войны. Несмотря на ночь, в доме жарко, а Максим все окна закрыл, не скрывает, что очень боится, бледный – он увидел нынешний Грозный, эти руины и бандитские порядки. А тут с наступлением темноты, как обычно, всюду стали стрелять, взрывать, бомбить. Мы-то, местные, к этому как-то привыкли, хотя сердце от каждого взрыва екает, сжимается. А Максиму очень тяжело, и он уже который раз повторяет:

– Лучше бы ты фотоаппарат отдал, чем коньяк. Выпил бы, заснул, забылся бы… Какой ужас, какой кошмар! Как ты тут живешь? Зачем? В любую минуту кокнуть могут… Света нет, воды нет. Это ужас!.. А к нам не ворвутся?

И так до утра не спали. Рано утром Максим попросил отвезти его на кладбище, а там на входе небольшая табличка: «Заминировано».

– Туда нельзя, не пойду, – прошептал он.

– Да это так, для виду, чтобы кладбище не испоганили.

– Не пойду. Предупреждают ведь. Зачем рисковать?

Я его долго уговаривал, а потом не выдержал:

– Чего ты боишься? А с горы прыгать, а с вертолета – разве не риск? А мать – святое. Пошли. Иди за мной через пять метров, след в след.

Кладбище щедро бурьяном заросло. Не то что человеческих, даже собачьих троп нет, да и собак в городе не осталось. С трудом могилку нашли. А фотографировать, чтобы кому-то показать, – нечего, жалкое зрелище, действительно заброшенная могила. А Максим на колени упал, очень долго плакал, гладил маленький, заросший холмик… У него еще кое-какие запланированные дела были в Грозном, но сразу после кладбища он попросил:

– Отвези отсюда, побыстрее… Прошу тебя. И вот деньги, – он достал целую пачку, – отдавай, не скупись, только вывези побыстрее.

– Успокойся и деньги спрячь, – засмеялся я, – мы к этому уже привыкли. Ничего не случится. Все будет нормально.

Действительно, нам на обратном пути очень повезло – ни огромных очередей, ни особого досмотра. Лишь на границе, на самом выезде из Чечни, как из особой чрезвычайно-санитарной зоны, огромная очередь. Однако я – нахально повел машину по встречке, как это делают лишь те, у кого какие-то ксивы в кармане, и когда уперся в пост, я даже не вышел, лишь в открытое окно протянул крупную купюру:

– Командир, здоров! Все нормально? Это шеф из Москвы. В аэропорт опаздываем.

– Проезжай, проезжай, самолет ждать не будет… Привет Москве, – он махнул рукой Максиму.

Я проводил Максима до Минвод, и уже из отходящего поезда он крикнул:

– Там жить нельзя. Не живи там…

После этого я Максима долго не видел, все не доводилось, лишь изредка позванивал, он все время к себе приглашал, и вот пару лет спустя я вновь приехал к нему в гости. Максима не узнать – постарел, очень пополнел, о полетах даже не вспоминает, а его жена говорит:

– После той поездки в Грозный совсем изменился, тихим домоседом стал – хорошо. А то я так боялась его этих трюков.

А Максим смеется:

– Больше рисковать жизнью не могу. Боюсь. До того та поездка страхом овеяла, что я понял цену жизни, спокойно кайфовать хочу… Как ты там выдерживаешь? Жить надо только там, где тебе спокойно и комфортно.

– А где твой дельтаплан? – почему-то спросил я.

– На чердаке… Иногда во сне летаю. Тогда вытаскиваю, и, может, полетел бы, вроде и хочу, но куда теперь с таким весом… В общем, хочу, но боюсь. Боюсь рисковать ради пустой, праздной блажи. Что-то после той поездки во мне надломилось. В Чечне весь жизненный запас адреналина израсходовался. Как ты там только живешь? Это ведь ужас, издевательство, какой-то эксперимент над людьми. В общем, у вас не жизнь – и добра вам ждать неоткуда!

Где-то, то есть во многом, он был прав, но я там жил, а добра – точно не дождался.

… И почему я вспомнил Максима? Ах, да. Как пример. А ведь друг советовал, но я не послушал. Впрочем, от судьбы все равно не уйдешь и не убежишь. Судьба! Что она еще мне готовит? Точнее, к чему я теперь готовлюсь? К мести! Я отомщу!

Аминь!

4 января, ночь

Зачем я вспомнил Максима? Растормошил память, вспомнил так называемую цель моей нынешней жизни, и аж вскипело все внутри. Кажется, я физически чувствовал, как кровь стала горячей, как она накалила все тело, кожу и кости. И я это ощущал – жар действительно был, я даже почувствовал холод от катетера – инородного тела, и это слегка до поры до времени сдерживало меня! Но жар моих мыслей, чувств, эмоций и злобы был настолько силен, что прохлада инородного тела не спасла – видимо, точнее так оно и есть, просто я не хочу в этом признаваться, у меня начинался приступ моей звериной ярости, я хотел стрелять, всех убивать, я хотел отомстить… Если честно, я всего и не помню. Зато мой радиодоктор вновь позвонил аж из Америки и вкратце все рассказал, а я по ушибам да вскользь, как сквозь какой-то еле запомнившийся, но все же пережитый и оставивший след не только в сознании, но и на теле сон, кое-что восстановил. Опишу вкратце: я, как ребенок, стал вновь играть в войнушку, стал «стрелять» и залез на высокий подоконник, чтобы «стрелять» тех, кого мог увидеть на улице, настоящих людей, и вдруг мне это расхотелось, я бросил «оружие», раздвинул во всю ширь руки, словно лечу, и вправду полетел. Хорошо, что на кровать, которая чуть в сторонке стояла. Это мне, видимо, так понравилось, что я совершил еще один полет, но очень неудачно – стукнулся головой о металлическую спинку кровати и вырубился. Ну а пришел в себя от звонков внутреннего телефона – медсестра меня материт, а я не пойму, в чем дело, башка гудит, весь в синяках и ссадинах, словно избили, и даже катетер как-то глубже просел, вокруг него тоже боль. Однако вся эта телесная и физическая боль – ерунда, я к ней давно привык, а вот мой дух – хочется так сказать – просто воспарил. Я хочу летать! Я бы сейчас с удовольствием полетел на дельтаплане или прыгнул бы с парашютом… а может, и без него, лишь бы хоть на мгновение почувствовать счастье и простор свободного полета. Только во всем этом есть два условия – первое, летать хочу только над родными горами, хоть и знаю, что упаду в ущелье, да все свое, родное. А второе… второе сложнее, и должно произойти до первого… но я это исполню – отомщу.

… Даже от написания этого слова мне становится плохо, словно крылья, на которых я мечтал воспарить, обрубили. И, может быть, был бы вновь кризис, но у меня теперь есть некий противовес моему нынешнему существованию или смыслу моей оставшейся жизни – полететь! Взлететь над родными горами! Почувствовать и знать, что ты был, есть и навсегда останешься свободным, свободным на своей родине, в своих горах! Но это далеко, и пока я взаперти, то есть лучше сказать, на лечении. А у меня ныне, это и медперсонал подтвердил, есть противоядие от стресса, есть уникальное успокоительное – я должен, могу и хочу писать. Да дело в том, что у меня бумаги чистой нет, вот так исписался, настоящий графоман – и теперь использую форзацы здешних книг и более-менее чистые страницы. Но и это не беда – беда в ручках, писать нечем. Из последней пишущей ручки во время приступа я выдумал пистолет-автомат, а когда вместо мести и войны в моем сознании стал господствовать мир, гармония свободы полета, я просто взял и поломал последнее «оружие» – ручку. В общем, делать нечего, и писанина спасает, придает некий смысл моему нынешнему существованию, и поэтому я послал сообщение медсестре – «Пришлите с ужином бумагу и ручки». Она мне тут же перезвонила и так послала: оказывается, из-за меня у клиники теперь масса бед, даже на Новый год по-человечески никто отдохнуть не смог. Наверное, доля истины в этом есть, и я после приступа, несмотря на некую душевную легкость, все-таки ощущаю обычные посткризисные угрызения совести, словно я что-то ужасное натворил, вроде убил кого-то. В такие минуты, да что там минуты, в последнее время, годы – у меня лишь одно спасение, одна ниточка, что держит на плаву мою больную Вселенную, – моя дочь. Она постоянно звонит, она в курсе всех моих дел, а радиодоктор и медсестра все ей докладывают. Вот какое несчастье от этой модернизации, глобализации, универсализации всего и всех. А в то же время как ныне без них жить, и я как бы в оправдание, теперь я перед дочкой оправдываюсь – так порою складывается жизнь, – пишу ей: «Нет бумаги и ручки. Пишу – мне легче, забываюсь». Не знаю, что моя доченька сказала, зато знаю, что она сделала – хорошо заплатила, ибо не на следующий день, а через пару часов после ужина ко мне звонок, и медсестра подсказывает, чтобы я простынею как-то перекрыл сектор обзора камеры видеонаблюдения. Вот так я получил целую пачку отличной бумаги – 500 страниц – и 20 ручек.

Вот буду писать! А будет ли кто читать? Неважно. Сам процесс, – будто заново переживаю свою жизнь, – увлек. А может, начать по-иному, как я хочу или хотел написать, и при этом – выдумывать? Нет. Как было, как есть. Ни о чем не жалею… Но по порядку. Тогда надо вернуться в подвал, а это лучше с новой строки, а еще лучше – главы.

Та же ночь

Война! Подвал! Мог ли подвал нас спасти? Мог, если бы эта война не так долго длилась. А она длилась. И я сейчас понимаю, что кому-то, кто был очень далеко и высоко, эта война, затяжная, кровавая война, была нужна. Ну а мы в подвале думали, гадали, мечтали, что вот-вот все закончится и, как в великих советских картинах про Отечественную войну, придут потомки тех доблестных советских воинов, освободят город от бандитов, заиграет на улице музыка, и нас, в первую очередь нашу очень больную бабушку на cкорой помощи увезут, спасут. Однако это не происходило, и уже ощущалось, что не произойдет, а ситуация, наоборот, становилась все хуже и хуже. Я стал грязным, очень грязным, от копоти и руки, и лицо черные… Я уже сам ощущаю свой несносный запах. Вонь шла еще и от испражнений больной бабушки, и здесь справиться с этим было невозможно, и привыкнуть – невозможно. Ничего нет, воды нет. Кое-как помогал нам обильно выпавший снег, но его приносить тоже небезопасно, а если среди ночи одну-две вылазки сделаешь, то наутро не знаешь, что принес: снег или сажу. И в подвале так холодно, что этот снег почти не тает. А нам уже и огонь развести нечем. И готовить на огне уже нечего. И ситуация такая голодная, что даже крысы, которые с нами нашу жалкую пищу оспаривали, теперь куда-то исчезли… даже они убежали. И более того, в первые же дни в этих условиях я завшивел, все чесалось, а теперь и вши, и клопы исчезли – то ли наелись, то ли есть более нечего – похудел, то ли и они вслед за крысами из безжизненных руин, от этого терзающего душу крика бабушки, от голода, холода и войны сбежали. Бежать и спасаться надо было и нам, и все мы это прекрасно понимали, потому что к нам в подвал уже заходили такие же, как мы, из соседних домов и рассказывали ужасные вещи, да и Руслан нам эту же информацию не раз приносил: федералы зачищают город от боевиков и особо не мучаются и не рискуют – шуруют в подвал гранаты и направляют огнеметы. Выйти из подвала – не меньший риск, если не больший, ты беззащитен, когда вокруг все стреляет, все громыхает, все рушится, но это шанс. И я уже понимаю, и все понимают, что движение – это жизнь! Однако Ольга Сергеевна привязана к матери, и она, я понял, не уйдет, мать не бросит… Тогда я этого не знал, позже узнал, когда был в гостях у того же Максима.

К слову о Максиме. У него был друг-сосед, тоже экстремал, только альпинист, и не простой, а покоривший даже Эверест и еще несколько восьмитысячников на земле. И этот альпинист рассказывал, что у восходителей на самые высокие вершины мира строгое правило взаимовыручки и взаимоподдержки. Однако это правило действует и применяется только до высоты 8 тысяч метров, а свыше 8 тысяч, где ветер вечно свистит и мороз за 50°, а главное, кислорода для жизни и мозга не хватает – значит, жизнь человека на грани, если случись экстремальная ситуация, то вряд ли кто-либо сможет другого спасти – нет сил, нет возможности, притупляются разум и воля. В такой ситуации альпинисты даже самых близких людей бросают на склонах, ибо иначе и самого спасателя ожидает смерть. И это не понять на земле, а на высоте 8 тысяч метров, где никто и ничто не живет и не сможет жить, законы иные – только сам на себя можешь надеяться и сам себя ты должен спасать. Может, и не такая, но почти такая ситуация сложилась и у нас в подвале. И мне кажется, что лучше бы я оказался в экстремальной ситуации на пике земли, чем под землей. По крайней мере, в горы ходят по своей доброй воле, для самоутверждения и честолюбия. А мы в подвале из-за злой силы, и здесь тоже никто уже выжить не может, даже крысы и блохи бежали, исчезли. И я знаю, что если сейчас не убегу, то здесь навсегда останусь. Как погибшие альпинисты навечно замурованы в леднике, так и я навечно буду замурован под железобетоном.

Я мог тихо и незаметно, как это частенько делал Руслан, уйти – в отличие от него, тут моей матери нет, и я мог сюда не вернуться, попытаться спастись. Но что-то меня держало. Я знал, что, конечно, я не спаситель, но все равно мужчина, опытный человек, и в такой ситуации мой уход – страшный удар для тех, кто уйти просто не может, и Ольга Сергеевна не бросит мать, не уйдет, она (как на вершине Эвереста, так и в подвале) знает, что участь ее матери уже решена и надо спасать сына, но как? Как бросить мать? Другие, знаю, бросали. Она не бросит. Она от безысходности уже изнемогла, обессилена и обескровлена. Болезненные крики и стоны ее матери невыносимы. И, наверное, от этого Руслан все чаще и чаще из подвала убегал. И Ольга Сергеевна каждый раз плачет, но бежать за ним сил у нее уже нет. А Руслан совсем одичал, взгляд его изменился, и вот как-то он вдруг принес автомат.

– Брось! Выкинь его! Откуда взял? Убери! – закричала Ольга Сергеевна, хотела выхватить у него оружие, а он не дал.

– Помогите, заберите, – обратилась с мольбой она ко мне.

На это у меня еще силы были, но что меня удивило, а может, показалось, да автомат был горячий, словно только что из него стреляли, и он порохом и смертью вонял, так что и в руках держать противно.

– Не смейте, не бросайте, он нам нужен! – кричал Руслан, когда я его решительно швырнул в глубокий узкий колодец, что, как вход в ад, мрачно чернел в самом дальнем углу подвала. Этот инцидент мной трактовался тогда как кульминация, после которой должна была наступить скорая развязка – я почему-то более, чем прежде, захотел уйти, я уже не мог, не мог здесь оставаться, мне, как на восьмитысячнике, было очень холодно, голодно и не хватало воздуха, я не мог дышать, все время кашлял. И тут вдруг Руслан заявил:

– Зачем вы выбросили оружие? Я его с таким трудом добыл. Вот вы уйдете, как мы будем защищаться?

– От кого защищаться? Что ты несешь?! – завопила Ольга Сергеевна, а Руслан придвинулся ко мне и неожиданно спросил:

– У меня отец – чеченец, а мать – русская. Вот скажите, на чей стороне я должен быть, воевать?

Меня этот вопрос застал врасплох. И пока я туго соображал, слово взяла мать:

– Ты что говоришь, сынок? Что значит – воевать?… Это не русские воюют с чеченцами, а бандиты с бандитами.

Наступила очень долгая пауза, и я даже не знал, что к этому добавить или на это возразить, лишь значительно позже понял, что Ольга Сергеевна тогда поставила очень правильный диагноз, и она же предложила метод лечения:

– Вам надо уходить, – твердо сказала она мне. – Хотя бы вы попытайтесь уйти от этого кошмара.

Я молчал, не знал, что ответить. Я верил, что уйду и, может быть, останусь в живых, а ее участь, точнее их всех, очень печальна – это как ночь провести на вершине Эвереста: замерзнешь, сдует или, в конце концов, кислорода в баллончике до утра не хватит. И Ольга Сергеевна это прекрасно понимала: она стояла передо мной, худая, как жердь, нервно сжимая грязные руки, а на лице ни трепета, словно оно уже окоченело, да и не увидишь ничего – все в копоти и в саже, и только глаза, большие, усталые, тоскливые голубые глаза еще выдают жизнь, еще тлеют, едва-едва в темноте горят, и в них мольба, но она не может, не может мне это сказать – и тогда сказал я:

– Может, я Руслана с собой возьму.

– Да, да! – как она заплакала… – Спасите его. Возьмите с собой, очень прошу.

– Никуда я не пойду, – жестко процедил Руслан.

– Умоляю, сынок, – мать упала перед ним на колени. – Хотя бы ты уйди. Мне легче будет.

Сцену их расставания не описать. Словно из могилы, она его силой выталкивала из подвала, а он, как деревянный, с осоловелым взглядом, упирается, все шепчет:

– Мама, мама, не гони – я хочу с тобой!

– Нет, нет! Умоляю!.. Сынок!.. Ты ведь всегда меня слушался. А я не пожелаю худого… Иди, поезжай к дяде. И мы скоро туда прибудем…

Уже на улице она так крепко обняла сына, так прижалась и поцеловала, будто пыталась навсегда вдохнуть и запомнить аромат своего бесценного земного продолжения…

В ночь мы с Русланом уходили. По сравнению с нашим подземельем на улице было светло. Пасмурное небо как бы накалено – центр Грозного в огне, и, как с вершины горы раскаленная лава, этот пожар надвигается. Надвигается медленно, страшно и неумолимо. И здесь вроде тихо, безмолвно, и жизни нет и не будет. А вот на окраинах города еще есть жизнь, там буря, там ураган, непрерывный залп огня, туда откатился фронт противостояния, но только там есть шанс на спасение, шанс в движении и в борьбе.

Мы тронулись навстречу буре – «как будто в бурях есть покой!», как сказал классик.

5 января, день

Сегодня в клинике удивительная тишина и спокойствие. Строго по расписанию завтрак и обед. Утром, как обычно, звонила дочь – у нее все хорошо. То же самое и я ей написал в ответ. Еще звонили из дома, вроде там тоже все нормально. Видимо, все начальство разъехалось по заграничным курортам, и людям стало жить спокойнее – все-таки новогодние праздники. А я работаю. Точнее, я пишу, и назвать это работой, наверное, неправильно. Ведь работают ради чего-то, в основном ради денег как средства существования. А зачем я пишу? Хочу что-то понять? Кому-то что-то доказать? А может, как самооправдание или некий отчет? Словом, не знаю для чего, но пишу, раз говорить не могу, и в этом процессе я получаю какое-то внутреннее удовлетворение, самоудовлетворение. И, наверное, это написание книги в чем-то сродни с восхождением на Эверест. Ну, скажем так, в чем польза обществу и человечеству от того, что некий друг Максима совершил восхождение на самую высокую гору мира? В целом – хорошо, но вроде и все. Примерно так же, наверное, и с написанием книги. В общем, неплохо. По крайней мере, никакого вреда никому, это не война, а наоборот, направленное против войны. Ведь войны оттого, что люди друг друга не слышат, не слушают, не читают, не понимают, а презирают. Война – зло. Жить в войне – опасно, страшно и вредно. А писать о войне – тоже нелегко, но надо, потому что война, как известно, сыновей не бережет… А на меня тогда взвалилась непомерная ноша. Ольга Сергеевна доверила мне своего сына. Я обещал, я должен был его доставить к ее деверю, дяде Руслана, который проживал в Майкопе…

Мы покинули подвал где-то в полночь. Нам надо было торопиться, а как тяжело было идти. И может, это не вполне уместно, но я вновь хочу вспомнить слова альпиниста, друга Максима. Он говорил, что чем идти на высоте более 8 тысяч метров, легче бежать в толще воды по дну океана. Так же тяжело было и нам идти, особенно мне, потому что я думал только о Руслане, за него боялся, переживал, Бога о помощи молил. И после подвала тяжело идти. Как ни странно, здесь мне воздуха не хватает, впервые в жизни я понял, что такое одышка. А воздух тяжелый, спертый, с гарью и порохом, с трупным запахом. И идем мы в потемках – и уже не в своем родном городе, а в городе-призраке, где все уже незнакомо, все пугает, все зловеще. И идем мы не улицами, а дворами и пустырями – на пути заборы, руины, болванки ракет, и на трупы натыкаемся, и дальше идем, каждый раз боясь наступить на мину, а где-то снайперы сидят с приборами ночного видения… А сколько летает снарядов шальных. И от каждого взрыва и выстрела сердце замирает, потом с болью екает, как бы оживает, и уже бьется в ушах барабанный бой высокого кровяного давления… Мне казалось, что, не будь Руслана, мне было бы гораздо легче, спокойнее. Но, с другой стороны, он как-то уже ориентируется здесь – живой, быстрый, бесстрашный и бесшабашный. Последнее вроде очень хорошо, но это меня и пугает. Мне все время приходится его одергивать, не пускать вперед и за собой вести. А путь я выстроил. Я хочу дойти до соседа дяди Гехо – они в подвале. Там будет полегче, по крайней мере, все разузнаю.

И вот узнал. В этом квартале, да и кругом, все ворота, видимо, тяжелой техникой повалены, заборы разбиты. Большой новый дом сына дяди Гехо – руины, и все рядом в таком же состоянии. Я понимаю, что здесь жизни нет и не может быть, здесь сильный трупный запах, а я как вкопанный стою, не знаю, что мне делать, как быть, я в шоке, и внезапный голос Руслана испугал:

– Там у забора много трупов, видать, расстреляли.

Каюсь и до сих пор чувствую свою вину, но я тогда смалодушничал и струсил. И тогда, и сейчас оправдываю себя тем, что я боялся за Руслана. Отчасти это так. Но если я этих погибших не похоронил, то я должен был хотя бы прочитать Ясин, и вообще, я ведь наверняка кое-кого, хотя бы старика, соседа сына дяди Гехо, мог узнать, но я тогда схватил Руслана за руку и сказал:

– Пошли, быстрее, – мне стало страшно, и я не мог находиться на этом месте. А прошли пару кварталов – стало еще страшнее: совсем рядом со смертоносным свистом пролетел снаряд, раздался такой силы взрыв, что мы упали, и я даже встать не мог, ноги от страха, от слабости, голода и холода дрожат. На корточках, прислонившись к какому-то сырому, леденящему спину забору, я просидел немало времени, и, может быть, это странно, но я тогда впервые в жизни ощутил страшное чувство, что я не могу и не хочу думать, и жить не хочу – полная апатия, безволие и бессилие. И даже когда услышал приближающийся гул вертолетов, я не мог и не хотел шелохнуться, и лишь голос Руслана пробудил меня к жизни:

– Нам надо идти вперед или возвращаться обратно в подвал, – он чуть не сказал или сказал «к маме», – либо уходить из города.

– Что?! Только не в подвал… Пошли. Надо уходить из этого города.

Я и не представлял, что Грозный такой большой. За ночь мы проделали немалый путь, но были лишь в середине Старопромысловского шоссе. А с рассветом мы услышали надвигающийся гул техники – спрятались в подвале какого-то разбитого здания, из которого мы видели, как огромная колонна военной техники медленно въезжала в город. Это было угнетающее зрелище: столько танков, пушек, «Градов» и прочей смертоносной техники, а также много солдат. Если все это начнет стрелять и поражать, то на маленькой территории Чеченской Республики живого места не останется.

Я был разбит, раздавлен и морально, и физически. У меня не было сил дальше идти, и я не знал, куда идти и как спасти Руслана, если я и самого себя спасти не могу, не знаю как. Мне было тяжело, очень плохо. Если честно, я уже и не мог идти, ломило все тело, и единственное желание – жажда! Я очень хотел пить и, видимо, не раз это желание высказал. Но воды нет, есть грязный, потемневший снег, который я, как зверь, стал жадно есть. Не знаю, что и как произошло, но я, очевидно, в какой-то момент отключился, а очнулся от гула техники – новая колонна в город въезжает. Моя первая мысль: где Руслан? Наверное, мое состояние было таким же, как у Ольги Сергеевны, когда Руслан вот так исчезал. Только я не плакал и не кричал. Кричать боялся, да и не смог бы – горло болит, даже глотать не могу. Но я об этом не думаю, мысль, тревожная мысль о Руслане; я уже был в полном отчаянии, как он вдруг появился, – улыбается, бутылку с водой протягивает.

– Ты где был?

– Вы воду просили.

Я бутылку взял – жажда мучила, но еще сильнее было желание этого юнца побить, проучить, но и этого я сделать не мог, лишь выдал:

– Руслан, я должен и обязан доставить тебя к твоему дяде. Пожалуйста, я слаб, но прошу, умоляю – больше не исчезай. Понял?

– Понял. У вас жар. Вы больны.

Я это тоже уже понял, чувствовал, да мне ведь болеть нельзя. С жадностью выпил почти всю бутылку воды. Эта вода, если можно так ее назвать, была ледяная, вонючая, ржавого цвета. Но это была вода, она очень нужна моему обезвоженному телу. После этого я почувствовал небольшой прилив сил – точнее, изо всех сил заставил себя мобилизоваться. Главное – не сникать, взять себя в руки, бороться – значит, идти. Но куда? Куда – понятно: подальше от города и, по возможности, из республики. Но как? Это почти неосуществимо… И я не дойду. И тут – как озарение. Ведь мы находимся в подвале одного из наших подразделений «Грознефть – НИИ», что на Старопромысловском шоссе. А рядом гора – Карпинский курган, и там мое УБР. Чисто интуитивно в сторону моей конторы и работы направилась моя мысль, и я выстроил маршрут, сообщив спутнику: «Как стемнеет, пойдем». Так мы и поступили.

Изначально я думал, что мне с этим юношей будет тяжело. На самом деле Руслан помогал мне во время подъема. Я бы от болезни и бессилия пошел туда, где все уже под наблюдением и прицелом. А Руслан уже знал нрав войны и вел меня средь каких-то кустарников вдоль дороги. Я еле шел на подъем, порою карабкался, и чем выше поднимались, тем тяжелее угнетала мысль о бессмысленности пути. Ведь УБР – на горе, почти на вершине. Единственный стратегический объект в округе, как на ладони у авиации и артиллерии. А я туда, из одних руин – в другие, юношу веду. И хоть идти очень мешает мелкая-мелкая изморозь – грунт очень скользкий, зато к вершине явился сплошной туман, значит, нас не заметят, а я и в темноте свободно ориентируюсь на местности – здесь все знакомо, и на мое удивление – никаких изменений, и я даже чувствую здесь какое-то отстраненное спокойствие, как будто оазис мира. Я думал, что ворота будут снесены и забор повален: все оказалось на месте, и ключи от ворот и здания там, где я их запрятал, – под большим валуном. Мы зашли в контору, и здесь после меня никого не было: все как прежде, только света нет, но у нас есть свой генератор, который, понятно, я не включу, и без этого тут как в раю. У меня здесь персональная комната отдыха, где и постель есть, но за Русланом нужен присмотр, и мы пошли в вахтерскую, где несколько кроватей. На одну из них я повалился, понял, что больше и шага сделать не смогу, и последнее, что смог, это прошептать:

– Руслан, пожалуйста, не отходи от меня. Ложись. Спи.

… Проснулся я от боли. Все ломило, голова свинцовая. Не мог понять, где я. На улице пасмурно, хмуро, и где-то в стороне гроза, она убаюкивает; я еще и еще хочу спать, и, наверное, вновь засыпаю и во сне вижу свою семью – мою младшую и самую любимую Шовдочку. Она что-то приятное, нежное и трогательное играет, поет, но из-за раскатов недалекого грома ее музыка еле слышна, и вдруг такой грохот, так тряхнуло, что я вмиг все вспомнил, вскочил и первым делом заорал:

– Руслан! Руслан, где ты?

Я бы, наверное, сошел с ума, если бы тут же Руслан не появился. Он стал каким-то светлым, даже румяным:

– Вы проснулись? – он улыбался. – Тут почти все есть, даже газ в баллонах. Я воду подогрел, искупался… Сейчас поесть принесу.

Я и не знал, но, оказывается, в нашей столовой были крупы, консервы, чай и сахар. А Руслан во всем мастер – я ел манную кашу и много еще чего, хотя особого аппетита нет, – знаю, что болен. А Руслан предлагает:

– Вам тоже надо искупаться. Я воду подогрею.

После многих-многих дней подвальной и военной жизни эти водные процедуры – просто наслаждение, даже о войне забыл. А потом пил чай с медом (у меня в кабинете баночка осталась), лег в постель, укутался, так вспотел, что все мокрое. А Руслан, о котором я должен был позаботиться, наоборот, ухаживал за мной. Вновь я проснулся от грохота, где-то треснуло стекло. И я вновь стал звать Руслана – тишина. Я испугался, стал бегать по зданию, выбежал, смотрю, а он на крыше.

– Ты что там делаешь?

– Отсюда город видно.

– Слезай! Немедленно спускайся, – приказал я и сам двинулся навстречу.

Позже, когда мы пили чай, Руслан как бы про себя сказал:

– А в городе вроде потише… Ничего уже не горит, и авиация не бомбит.

– Конечно, своих-то небось не будут бомбить. Ты ведь видел, сколько туда техники и солдат заехало.

Мы замолчали, и я уверен, что оба думали о нашем подвале, а Руслан вдруг тихо попросил:

– Можно ночью я в город сбегаю? Мама… За ночь справлюсь.

– Нет! – как можно тверже сказал я и, видя лицо и влажные его глаза, добавил: – Настаиваешь? Вместе пойдем. Но ты ведь представляешь, какой это риск?… Не переживай. Я думаю, что всё в городе проверяют и их уже обнаружили. Ольга Сергеевна и бабушка – русские, и там все уже утряслось, – я пытался выдавить из себя улыбку. – Представляешь, они уже небось в каком-либо военном госпитале. Уже звонят в Майкоп, а может, уже там, им, наверное, русские военные уже помогли. Хм, а мы еще здесь… Как она волнуется!

Волновался и я, очень волновался. Изнутри идет нарастающий страх. Я понимаю, что надо действовать, что-то предпринимать. Но я еще болен, слаб и, главное, не знаю, что делать. Но знаю, что и до этого места военные так или иначе доберутся, а еще, не дай Бог, с бомбами прилетят. Надо уходить, из республики уходить. И, как прозрение, у меня моментально возник оптимальный план. Как стемнеет, мы уходим в сторону ближайшего села Алхан-Кала – это недалеко, небольшой перевал и спуск. В селе, может, кто и остался. В любом случае там рядом трасса Ростов – Баку, и как-то будем двигаться в сторону Ингушетии и Ставрополя. От этого плана у меня и настроение, и самочувствие улучшились, а тут вдруг неугомонный Руслан спрашивает:

– А можно я генератор включу?

– Зачем? Ты знаешь, как он шумит!

– Телевизор бы включили… Посмотрим, что в мире творится.

Этот юноша мне все больше нравился, он удивлял – разве можно от такой идеи отказаться. Стокиловаттный генератор на всю округу зарычал, напряжение появилось, а телевизор не показывает, лишь дребезжит. Но Руслан очень сметливый юноша, где-то провод достал, что-то там сообразил, и сразу два-три канала стали доступны, и мы прилипли к экрану, слушая новости. А там в основном о Чечне – Грозный и большая часть республики уже под контролем федеральных сил. Вроде даже какие-то госструктуры стали функционировать, в Грозном уже прошло заседание нового правительства, экономика восстанавливается. Какой Руслан умница, и как я раньше не сообразил? Я бросился в диспетчерскую, включил рацию – и что я слышу?! – там идет перекличка, знакомый голос нашего диспетчера с центрального пульта. Перебивая всех, я стал кричать.

– Вы где? – слышу я столь родной и знакомый голос.

– Я у себя, – орал я. – На своем УБР. Помогите мне. Со мной юноша. Его надо вывезти. Помогите!

– Не отключайтесь, – слышу я спасительный голос диспетчера. И через пару минут она вновь на связи. – Я доложила генеральному. За вами высылается машина… Как вы?

– Нормально, – и о своем наболевшем: – У тебя есть связь? Ты можешь сделать два звонка в Москву – семье и в Майкоп? – я быстро продиктовал номера.

Казалось, что мир изменился, стал светлее, что все прошедшее как ужасный сон.

– Руслан! Руслан! – кричал я в восторге, – за нами сейчас приедут… Смотри за дорогой. – А я прилип к рации, ждал. В Москве узнали, что я живой, плакали. А вот в Майкопе трубку никто не поднял.

– Руслан, Руслан, едут?

– Нет! – кричал он в ответ.

Еще пару раз я спрашивал – он так же отвечал и вдруг прибежал взволнованный:

– Едут. Но это, по-моему, федералы. БТРы.

– Ну да, – обрадовался я. – На чем же ныне можно ездить.

Мы выбежали на улицу. Оттуда не видно. Как бы наперегонки побежали к воротам. И оттуда пока их не видно – они скрылись в низине, но уже рев совсем рядом, и тут я услышал:

– А мы к маме и бабушке сможем заехать?

– Конечно, я думаю, сможем, – выдал я, но последние слова вылетели как бы по инерции. Потому что бронетехника как бы всплыла уже совсем рядом, просто несется, рычит, и на ней военные в масках и пара собак.

– Руслан, скрываемся! – инстинктивно выскочило из моих уст, я схватил его за руку, попытался в калитку втолкнуть, но он в этих делах более сообразителен:

– Уже поздно. Бесполезно, у них собаки.

– Во двор! – скомандовал я, задвинув засов, у меня еще теплилась надежда, что они проедут мимо, а может, это за нами, с добром. Однако от одного их вида коленки уже дрожали, а когда первая машина уперлась в ворота, я все понял, бросился навстречу:

– Не ломайте, я открою! Я начальник буровой.

Я отворил калитку, а мне с машины небрежным жестом приказали и ворота раскрыть. Две машины въехали во двор, две остались снаружи. Где-то около двадцати вооруженных до зубов военных уже соскочили с бортов, как бы заняли позиции, а ко мне подошел старший – командир, тоже в маске. Впервые я столкнулся с федералами и так испугался, что вначале даже не расслышал:

– Документы!

Я передал паспорт и удостоверение. Командир очень долго и внимательно изучал паспорт, потом раскрыл удостоверение:

– Что за шакал здесь? – я понял, что это о печати, на которой «ичкерийский волк», но ничего не ответил, лишь плечами пожал.

Командир разорвал мое удостоверение, небрежно бросил в грязь и повернулся к Руслану:

– Твои документы!

Руслан протянул свидетельство о рождении.

– Что это такое?… Где документ, подтверждающий твою личность? – рявкнул командир. – Паспорт где?

Загрузка...