Анатолий Ромов ПРИЗ

Солдаты бежали от президентского дворца. Там, в торговых кварталах и у небоскребов на набережной Республики, слышалась стрельба. Филаб, жена Кронго, подхватила детей и села в первый попавшийся «джип». Кронго не успел удержать ее. Ему пришлось кинуться вслед за «джипом». Потом совсем близко взорвался снаряд. Кронго затащили в первый же дом. Он вырвался, но «джип» уже затерялся в общем потоке. Он побежал на автобусную станцию, но там все было разбито, плакали дети, растрепанный человек что-то кричал в громкоговоритель. Филаб здесь не было. Кронго кинулся к порту.

Лежа на берегу океана, он еще не мог понять, что все кончено, перевернуто. Он хорошо слышал, как пули щелкают о камни обрыва. Он сейчас думал об Альпаке. Но если правда то, что кричали солдаты, если всех бауса действительно расстреливают, то ведь почти все конюхи на ипподроме — бауса… Мелькнуло — в Берне, чистом, солнечном, ясном, этого не могло быть. Но ведь за девять лет он почти забыл Берн. Кронго на секунду будто ощутил шершавый круп Альпака, дергающийся под ладонью. Он хорошо слышал одиночные выстрелы и очереди из автоматов — там, над прибоем у пляжей и отгороженным от них рейдом. Звук автоматов казался слабым, приглушенным. Потом грохнуло, и Кронго не сразу понял, что это орудийный залп. Еще один. Возле кургузого обшарпанного парохода, стоявшего перед волнорезом, распустился белый фонтан. До приезда, еще в Европе, Маврикий Кронго привык называть бесконечность, которая уходила от берега, по-европейски — море, океан. Но сейчас он называл эту бесконечность на языке матери — вода! Рядом, в кустах, затрещала очередь автомата — на этот раз громко, она почти оглушила его. Несколько человек в незнакомой серой форме, стреляя, выбежали из зарослей. Они гнались за двумя — худым молодым африканцем и стариком, который с ожесточением петлял в кустах, отстреливаясь на ходу. Оба были в форме народной милиции, и то, что за ними сейчас велась охота, казалось диким. Кронго почувствовал: что-то натянулось внутри. Наконец молодой вздрогнул, продолжая бежать, согнулся — наверное, очередь настигла его. Потом согнулся старик. Кронго зажмурился. Он слышал падающее, хрипящее, корчащееся под деревом. Он боялся крови.


Он вспомнил. Тогда здесь еще была «заморская территория», и он ненадолго приехал из Европы. Филаб было шестнадцать. Кронго должен был участвовать в розыгрыше Большого кубка Африки. Он думал, что прилетит только на несколько дней — опробовать дорожку, выступить, победить и уехать. Под ним тогда шел отец Альпака, бесподобный, непобедимый Пейрак-Аппикс. Реальными фаворитами кроме Кронго считались француз Ги Флавен на Монтане и маленький американец Дональд Дин. Дин привез Стейт Боя, жеребца, о котором писали все газеты и который не знал поражений в Западном полушарии.

Воспоминание исчезло. Кронго прислушался. На листе перед его глазами медленно ползла тропическая божья коровка. Она оставляет за собой след. Кронго удивился — до чего ровно расположены на лиловых надкрыльях синие круги. Он вгляделся в океан. Там все без изменений. Прозрачно-зеленые волны перемешиваются, крутятся, как жернова. Только не смотреть на убитых. Опять тишина. Не на убитых, а в океан, туда, где огромные, словно застывшие волны громоздятся до самого горизонта, так что кажется, будто глыбы хрусталя долго сваливали с огромного обрыва, а теперь оставили сверкать под солнцем. Оттуда сейчас тянет, как обычно, прохладой. Маврикий Кронго привык на протяжении всех сорока пяти лет своей жизни твердить и повторять себе: «Я как белый, я такой же, как белый, я ничем не отличаюсь от белого». Но внутри, в себе самом, он не считает и не хочет считать себя ни белым, ни черным. Он просто Маврикий Кронго. Хотя жизнь вместе с отцом в Европе, своя конюшня в Берне, Женевский ипподром, Париж, привычки, недостатки, профессия — все давало ему право считать себя белым… Земля под ним дрогнула, у кормы парохода снова возник пышный фонтан. Должна же быть какая-то разница между морем и океаном. Язык белых, простой, ясный, четкий, давал множество оттенков и градаций — океан, залив, лагуна, бухта. Кронго услышал шум машины и лихорадочно отполз в кусты. Ноги и руки его двигались сами, независимо от сознания. Он рожден от белого, худощав, смугл, похож на корсиканца… Если бы не утренняя стрельба, не эти два трупа, там, в кустах, не переворот, не возвращение белых, он бы посмеялся над собой. Он, главный тренер рысистой и скаковой конюшен, директор ипподрома, с самого утра действует и живет как насекомое. Как навозный жук, почувствовавший, что над ним занесли ногу. Но ведь он не имеет никакого отношения ни к политике, ни к партиям, ни к Фронту освобождения. Странное чувство — будто его тело само ощущает опасность и само защищается. Он успел скинуть джеллябию. Его костюм для тренинга и шорты просвечивают сквозь кусты. В конце концов он только специалист, он только…

В этом месте мысль оборвалась, по Кронго дали очередь. Из зарослей выполз ядовито-зеленый «лендровер». Кронго вжался лицом в траву, ему показалось, что пуля ударила в руку, а потом — короткий щелчок в затылок, земля качнулась, вкус тошноты… Вот и все. Он убит. Но он не убит, потому что в нем живет воспоминание. Да, именно сейчас, именно в этот момент он вспомнил, как первый раз решил, что забудет все, что с ним было раньше… Может быть, даже навсегда останется здесь. В то время Кронго был уверен, что Пейрак-Аппикс обойдет всех. Каждый день Кронго проходил с Пейраком дистанцию. И каждый день рядом он видел светло-гнедую, с необычно длинными задними ногами Монтану. Кобылица скакала легко, видно было, что Ги Флавен нарочно пускает ее вполсилы. Дин, наоборот, пускал вороного Стейт Боя так — правда, на короткие отрезки, — что летели комья. Потом, медленно проезжая перед трибунами, Кронго увидел Филаб у барьера. Он обратил внимание на цвет ее лица, светлый, почти желтый, как у мулатки, и на длинные стройные ноги. То, что он увидел ее, заняло какие-то секунды — и все. Он тут же отвернулся, поднял плетку — и снова бросающаяся на него под шеей Пейрака дорожка. Нет, он не убит, он жив.

— Вставай, сволочь…

Над ним стоит молодой африканец в незнакомой военной форме. Он совсем молод. Нежный пушок на округлом подбородке. Африканец держит автомат, прижимая его локтем к животу. Ньоно. Губы африканца похожи на две сливы, они чуть оттопырены. А ведь хорошие глаза, подумал Кронго. Большие, мягкие. Но в них сейчас ненависть. Ненависть и смерть. Нет, он, Маврикий Кронго, жив. Он потрогал ладонью щеку. Мокро. Кровь? Он поднес ладонь к глазам. Да, кровь. Значит, всего лишь контузия. Но почему он должен и сейчас принимать все как должное?

— Вставай!

Кронго встал. Никакой ненависти нет в глазах этого африканца.

— Не поворачивайся, — сказал спокойный голос.

Кронго видел краем глаза зеленый «лендровер». На радиаторе сидели двое белых, остальные были африканцы.

— Руки на затылок… Повернись…

Руки сами собой прилипают к затылку. Что же теперь? Ноги сами собой поворачиваются. То, о чем он только слышал, смерть — сейчас рядом, вплотную.

— Белый?

Только сейчас Кронго смог различить того, кто спрашивал. Перед ним плыли, качаясь, серые спокойные глаза. Загорелое обветренное лицо. Человек сидит на радиаторе, свесив ноги и направив на Кронго автомат. Улыбается.

— Я ведь спрашиваю — вы белый?

В этих серых глазах мелькает желание спасти жизнь Маврикия Кронго. Как будто даже добрая, сочувственная улыбка.


Тогда, после проездки перед трибунами, он принял душ. В одной из открытых машин, стоявших у ипподрома, увидел девушку, лицо которой показалось ему знакомым.

— Африка? — сказал он. Это слово пришло само собой, он произнес его с полуулыбкой, но оно оказалось для них паролем. Он пожалел, что не будет борьбы, что он идет в Большом кубке фаворитом, без соперников.

— Африка, — улыбнулась Филаб. У нее были гладкие черные волосы — редкость в этих местах. Он вспомнил — именно она стояла у барьера. Длинные ноги. Доверчивый поворот шеи. Она бывала в Европе.

— Я вас уже видел.

— И я вас, — сказала она. Голос глубокий, грудной. Ровный нос, удивленные негритянские глаза под желтыми веками. Раса королей — ньоно. Ну да, о нем же пишут газеты. Вот почему она знает его лицо. Кронго всегда был неловок, ему казалось странным, когда слишком красивые женщины обращали на него внимание. Но эта была необыкновенно молодой, необыкновенно красивой, необыкновенно уверенной, и в то же время у нее в глазах был страх — страх, что он не решится говорить с ней дальше.

— Вы ждете мужа?

— Отца.

Сейчас снова должно прийти то, что появляется само собой.

— Покажите мне город.

Он сознательно наврал ей — он знал этот город до последнего переулка, потому что много раз приезжал сюда. Он старался скрыть радость от того, что увидел ее, и озноб, он все еще не верил, что все будет так легко, но каждый ее взгляд уговаривал его продолжать.

— Хорошо. — Со стороны казалось, будто она с ним не разговаривает, потому что она держала голову прямо, но смотрела в сторону. — Только вы сейчас отойдите, потому что, если отец увидит…

— Хорошо. Где?

— Вы знаете набережную? Это очень просто. Центр, памятник Русалки… А теперь идите. Всего доброго. В семь часов.

Он отошел довольно далеко и, оглянувшись, увидел ее отца — судя по костюму, крупного чиновника из африканцев.


А ведь у этого белого, который сидит на радиаторе, лицо похоже на мордочку маленького хищного зверька. И в то же время в нем есть что-то, что привлекает Кронго. И прежде всего — серые глаза. Да, именно глаза.

— Я спрашиваю — вы белый?

— Н-нет… — через силу выдавил Кронго.

Серые спокойные глаза продолжали с удивлением смотреть на него. В этом вопросе «вы белый?» всегда было заложено сомнение, белый ли он на самом деле. Но от того, что сейчас он сказал «нет», Кронго почувствовал облегчение.

— Лоренцо… — Сероглазый обернулся. Еще один африканец, со щегольскими усами и баками, вылез из машины. Он был тоже из племени ньоно и постарше, чем тот, который крикнул: «Вставай!» Сунув автомат под мышку, африканец подошел к Кронго. Осторожно прощупал карманы, оттянул рубашку, заглянул за пазуху.

— Бауса?

Кронго был по матери ньоно. Ну вот, он должен ответить.

— Ньоно… — сказал Кронго и подумал, что, может быть, бауса, составлявшие большинство Фронта освобождения, объявлены вне закона?

— Зовут? Где живешь?

— Маврикий Кронго. Местный житель.

— Что делаешь здесь?

— Искал жену и детей.

Ньоно оглянулся на белого.

— Сочувствуешь националистам? — Белый перешел на «ты», и Кронго понял, что это плохой признак.

— Сочувствуешь коммунистам? — заорал ньоно. — Или «Красным братьям»? Ты, скот! Отвечай!

— Я далек от политики. — Кронго закрыл глаза, пытаясь успокоиться. Ничего страшного. Он секунду вглядывался в плывущие в темноте оранжевые круги, снова открыл глаза. Серый спокойный взгляд белого был теперь не дружелюбным, а просто внимательным. Да, это конец, подумал Кронго. Как это будет? Они просто выстрелят в него. Большой кубок Африки. Большой кубок Африки. Они просто выстрелят в него — и все.


Скачка была бешеной. Две тысячи четыреста метров. Пейрак пристроился за Стейт Боем, чуть сзади с поля их пыталась обойти Монтана. «Пейрак, подожди», — шептал Кронго, припав к шее жеребца. Он понимал, что еще несколько столбов, и он уже почти проиграл Монтане. У лошади с такими задними ногами должен быть страшный финиш. «Пейрак, подожди. Пейрак, подожди». Кронго слышал бешеный стук распластанного перед ним над бровкой Стейт Боя. «А теперь, Пейрак, пошел… Пейрак, я никогда тебя так не просил… Пейрак, пошел…» Нет никакой уверенности, что в гладких скачках Пейраку нет равных. И, не надеясь уже ни на что, Кронго увидел, как расстояние между ним и Стейт Боем медленно сокращается. Подтянулась и стала вровень с ним спина, а потом сам припавший к шее жеребца белобрысый оскаленный Дин. Он почувствовал запах конского пота, увидел падающую пену. Сзади выплыло ровное дыхание Монтаны. Она обходила его с поля. «Пейрак, мы проиграли… Пейрак, милый, пошел… Пошел… Пошел… Пошел…» Монтана настигала сзади. Уже перед самым финишем Кронго подумал: «Надо было бояться только Монтаны». Но уже никого нет сбоку, и они одни.

А потом — рев, вопли, выстрелы. «Пей-рак! Пей-рак! Пей-рак!» Кто-то стаскивал его с лошади, не давал пройти на взвешивание, тряс за плечо, кто-то пытался надеть ему на шею огромный венок.

А потом была темнота.

— Ты не жалеешь? — тихо спросил он.

— Нет. — Филаб повернулась, и он подложил ей под голову руку. Здесь, в бунгало, ключи от которого дал ему приятель, было пусто и тихо. Из темноты совсем рядом доносился шум океана. Казалось, волны сейчас зальют стены, просочатся в окна.

— Филаб… — тихо сказал он. — Филаб…

— Когда ты уезжаешь? — спросила она.

— Послезавтра.

— Я приду на скачки.


Он опять ощутил серый спокойный взгляд белого с капота «лендровера».

— Я директор ипподрома, — сказал Кронго. — Занимаюсь лошадьми. Я тренер скаковой и рысистой конюшен. Я приехал сюда из Европы.

— Кончить его здесь? — тихо спросил Лоренцо.

Белый неторопливо закурил. Спрятал пачку в карман.

— В машину. Я же сказал, в машину.

Когда они проезжали по городу, Кронго видел брошенные на улицах вещи, разбитые машины, воронки на мостовой, выбитые окна. У одного из домов на набережной Республики стояли люди с поднятыми руками. Промелькнул патруль белых, автоматы поднялись в приветствии вслед «лендроверу». Знакомая улица. Коттедж Кронго, палисадник пуст. Еще квартал, и — ипподром.

«Лендровер» медленно завернул, остановился у ворот. Тишина. Казалось, сюда выстрелы не докатились. Шофер заглушил мотор. Большинство конюхов — бауса… Может быть, их уже нет в живых. Этого не может быть. Второй белый подбежал к конюшне. Скрипнули ворота. Потом раздался отчаянный крик, белый выволок за руку извивающегося старика. Это был полудурачок Ассоло, постоянно живущий на конюшне. Денег он не получал, его только кормили.

— Мбвана, мбвана, я здесь ни при чем, — пытаясь рукой ухватиться за белого, кричал Ассоло. Ноги старика смешно переступали по земле. — Мбвана, мбвана, я ни при чем… Месси, не трогайте меня, я ни при чем… Господин директор, скажите им, что я ни при чем! — завопил он, увидев Кронго. — Месси Кронго, я еще не задавал корм… У меня был отдых…

— Тише! — Белый отпустил старика. Сероглазый, который явно был старшим, чуть заметно улыбнулся.

— Знаешь этого человека?

Голос был тихим. Нет, он уже не кажется Кронго похожим на хорька.

— Господин директор, что они хотят от меня? — шепотом спросил Ассоло.

— Успокойся, Ассоло…

— Извините, господин директор, — улыбнулся второй белый. — Еще раз извините.

В этой улыбке есть что-то особенное. Какая-то неожиданная симпатия, а может быть, не симпатия, а что-то ускользает от Кронго, оставаясь на дне золотисто-карих глаз. Губы странно приближены к мягко закругленному носу, иногда кажется, что вместе с подбородком они становятся зеркальным повторением верхней части лица.

— Он будет радоваться, господин комиссар… — Ньоно с баками плюхнулся рядом с шофером. — Тебя, собака, отпустил сам комиссар Крейсс. Молись…

— Власть узурпаторов кончилась. — Сероглазый улыбнулся, щелкнул пальцами. — В стране наведен порядок. Собственность будет возвращена народу. Местному населению, как белому, так и черному, возвращаются отнятые права. Запомните это. Всех националистических и коммунистических агитаторов раздавим без всякой пощады. — Он прыгнул на капот.

— Набережная… — Крейсс поправил автомат.

Машина уехала.


— Господин директор, утром никто не пришел…

Он и Ассоло шли по проходу центральной конюшни. Никого нет. Но лошадей не тронули. Хруст овса.

— Я сам себе говорю: Ассоло, убери центральную. — Ассоло весь дрожал. Остановился у денника с табличкой «Альпак». — Месси Кронго будет сердиться… Конюхи в конюшне молодняка… Гулонга не пришел, жокеи не пришли. Камбора и Ндола не пришли, месси Гусман тоже не пришел, старший конюх Мулельге не пришел. А Вилбу белые — чик… А потом на центральной дорожке — тах-тах-тах-тах… — Ассоло закатил глаза, замычал, видно было, что слова, которые он с натужным мычанием произносит, рождаются сами, без его участия, в эту же секунду. — Солдат, белый солдат, месси… Ай как все попадали… Вы можете посмотреть, они там лежат, все бауса… Ндола-лихач, Вилба, брат Вилбы… Конюхи… Корм задавать некому, гулять некому…

— Альпак… — сказал Кронго, — не ешь быстро.

Жеребец повернул голову. Моргнул. «Как человек. Совсем как человек». Альпак понимал все его слова, и Кронго говорил с ним только как с равным. Но если никого на ипподроме нет — значит, все пропало. Все, что он сделал за девять лет. Не задан корм, не выведен молодняк, выбиты из ритма жеребята первого года.

— Сегодня не будет прогулки, Альпак, — Кронго отвел глаза, так как жеребец понимал взгляд. — Мне нужно домой.

Ассоло, дрожа от страха, встал на колени. Лошади слушались его, но так разговаривать с ними он не мог. Каждый раз он вставал на колени. Он считал Альпака оборотнем.

Альпак моргнул, тряхнул головой, повернулся к кормушке Захрустел. В темноте денника его ровная мышастая масть казалась темно-саврасой. Тонкие высокие ноги, сливаясь с мышцами, подтянутыми к длинной холке, мелко вздрагивали. На ходу, с коляской, Альпак выглядел невзрачным, разглядеть в нем резвость мог только знаток. Альпак снова повернулся. Постоянная неуверенность в себе, излишняя нервность и горячность — эти свойства Альпака, которые считаются у рысаков пороками, Кронго так и не смог исправить. Теперь, когда Альпак вошел в силу и должен все больше проявлять себя, Кронго боится им заниматься. Это может совсем испортить лошадь, настолько резвую к пяти годам, что по этой резвости, он знал, ей не должно быть равных ни в Европе, ни в Америке.

— Сегодня особый день, мой мальчик, потерпи. — Дождавшись, пока Альпак отвернется, Кронго прикрыл дверь денника.

— Месси Кронго, я буду убирать все конюшни… — Ассоло семенил рядом. — Я уберу все, вы не беспокойтесь… Я корм задам всем, я проворный…

— Хорошо, Ассоло…

Выйдя из конюшни, он мельком, помимо своей воли, посмотрел на дорожку у центральной трибуны. Там были демонстрационная доска и финишный створ. Едва взглянув, Кронго поспешил отвернуться. Но даже этого мгновенного взгляда оказалось достаточно, чтобы увидеть несколько неподвижных предметов на дорожке. Это трупы убитых. Странно — он увидел чью-то голову отдельно и туловище отдельно, но никаких следов крови. Голова лежала стоймя, и ему даже показалось, что он видит раскрытый рот и зубы. Он знал всех наездников и жокеев, все они были бауса, их было не больше двадцати, но взгляд Кронго сейчас был так мгновенен, что он не мог определить, чья же это была голова. Он повернулся к выходу. Взгляд его захватил пустые трибуны, наискось перечеркнутые тенью от козырька. Но почему он боится этой головы?.. Чтобы уйти от этого, Кронго постарался придумать что-то, что заняло бы сейчас мысли, увело от этого жаркого и ясного финишного створа. Он вспомнил, как давно, в университете, они били ремнями своего товарища, пойманного на воровстве. «Наверное, кровь уже побурела, потому ее не видно». Что за нелепая мысль? Кронго попытался отогнать врезавшуюся в память торчащую голову. И, словно приходя ему на помощь, звякнул радостный жеребячий крик из денников бегового молодняка. Здесь, в конюшне жеребят первого и второго года, стоял шум, топот копыт. Кормушки были пусты. На жеребятах болтались надетые на ночь для приучки и так и не снятые обротки, на некоторых уздечки.

— Черти! — в ярости крикнул Кронго. — Есть кто-нибудь? Вы что, с ума сошли?

Весь молодняк, поступивший из единственного конного завода в Лалбасси, сейчас пропадал. Он не мог ничего сделать, потому что не знал точного режима для каждого жеребенка, особенно для молодняка первого года.

— Это я, директор! — Он прислушался. — Я, Кронго! Отзовитесь, если кто-нибудь есть!

В толпе жеребят ему послышалось слабое движение, чей-то шепот. Он бросился по проходу, распахнул денник. Трое… Фаик, Амайо, Седу… Значит, не все пропало. Не все… Кронго вытер пот ладонью. Конюхи тревожно смотрели на него, будто не верили, что это он.

— Почему не задан корм? — Стараясь говорить спокойно, Кронго погладил жеребенка по крупу. Конюхи осторожно выбрались в проход.

— Фаик, Седу… Вы что? Амайо? Почему не сняты уздечки?

Губы старшего, Фаика, мелко дрожали.

— Хорошо, успокойтесь. На ипподром никто больше не придет. Задайте корм, снимите уздечки… Работа в манеже отменяется, сделайте всем жеребятам проводку. Придите в себя… Да придите же в себя, никто вас не тронет!

На улице стояла жара, убийственная в эту пору. Кронго казалось, что он все видит во сне. И все-таки в нем есть силы, потому что он думает о том, чтобы спасти лошадей любой ценой. Любой ценой… А чувство собственного достоинства, чувство долга, которое возникло и тут же пропало? Чувство страха, то чувство естественного страха, которое трясет сейчас его всего? Но оно сейчас сливается с чувством долга. Спасти лошадей. Это самые ценные лошади во всей Африке. Других таких нет. Спасти… Он привез их сюда из Европы не для того, чтобы они пропали.


— Документы!

Кронго тупо смотрел на ствол автомата, приставленный к груди. А вот его дом — рядом, за этими машинами, перегородившими улицу.

— Я директор. Директор ипподрома. Тренер. — Кронго попытался вспомнить фамилию белого, который так вежливо извинялся перед ним. Вспомнил. — Мне нужно позвонить комиссару Крейссу. Вы можете меня связать с комиссаром Крейссом?

Но ему не нужно звонить комиссару Крейссу.

— Крейсса знает. — Один из патрульных обернулся к машине. — Мой капитан?

— Давай его сюда. — Белый в одном из «джипов» следил за индикатором, неторопливо наговаривая в микрофон.

— Внимание… Подведи, подведи сюда этого типа… Внимание… — Белый откашлялся и щелкнул переключателем. — Внимание! Граждане свободного государства! Режим узурпатора Лиоре свергнут. Вся власть в столице и районах находится в руках народа… Собственность возвращается ее законным владельцам… Всем гражданам страны, кто бы они ни были — белые, ньоно, манданке или бауса, гарантируется полная неприкосновенность… Просьба к населению сообщать о местах хранения оружия, а также о местонахождении бандитов и убийц — главарей антинародного режима, коммунистах, националистах и так называемых «Красных братьях»… Для поддержания необходимого порядка в столице вводится комендантский час…

Белый отключил рацию и повернулся к Кронго.

— Ну и что ты за птица?

— Двухэтажное здание за вашей машиной — мой дом. — Кронго старался говорить как можно спокойней. — Я специалист, тренер, директор ипподрома. Это может подтвердить комиссар Крейсс. Я хотел обратиться к вам за помощью. В опасности ценные лошади, прекратился завоз фуража, нет рабочей силы…

— Сумасшедший. — Белый не спеша закурил. Усмехнулся. — Надо пустить тебя в расход как провокатора. Чтоб другим неповадно было.

Африканец-патрульный щелкнул затвором автомата.

— Подожди. — Белый переключил связь. — Алло, штаб? У вас там нет Крейсса? — Он затянулся. — Крейсс, ну как у вас? Хорошо, я буду передавать сообщения каждые полчаса… Подождите! Тут какой-то тип говорит, что он директор ипподрома… Хочу пришить его для верности… Вы не шутите?

Он повернулся к Кронго:

— Ладно. Можешь идти.

Кронго молча смотрел на него.

— Что же ты стоишь? Иди.


Только в палисаднике своего коттеджа Кронго остановился и вытер платком пот. Странно — он думает сейчас о том, почему они не держали прислугу. Ему, Филаб и мальчикам, когда они приезжали от бабки, хватало этих двух этажей. Но почему он думает о бабке? Тихо. Никого нет… Кронго вошел в холл. Большое фото Альпака. Это лучшая лошадь, которую ему когда-либо удавалось вырастить. Но сейчас все пошло прахом, все. Фото висит на центральной стене, У двери тихое движение. Послышалось? Он перевел взгляд на лестницу. Вздрогнул. Масса, похожая на большой черный гриб, шевельнулась и застыла у двери.

— Кто это?

Черное покрывало отодвинулось. Блеснули глаза.

— Месси Кронго… Месси Кронго, не выгоняйте меня… Они убивают всех бауса… Пощадите…

— Фелиция… — Кронго узнал кассиршу ипподрома. — Как вы очутились здесь?..

— Мадам Филаб… Я помогла ей… Месси Кронго, вы не выгоните меня? Я могу ухаживать за мадам Филаб… Месси Кронго! — Фелиция, будто убеждая его в чем-то, показала сморщенные розовые ладони.

— Ну что вы, что вы… — Кронго поднял кассиршу. — Где она?

— Филаб… — глаза Фелиции заплыли под веки. — Филаб… Мадам Филаб…

— Где она? Где мальчики?

Фелиция перевела взгляд на гостиную, и Кронго увидел желтую руку на диване. Ему стало страшно. Он кинулся туда.

Филаб лежала, вытянув ноги, укрытая халатом. Веки ее дрогнули, она открыла глаза.

— Что с тобой? — Кронго сжал ее руку и услышал слабое ответное пожатие. — Что с тобой, Фа? Ну не молчи, Фа… ты ранена?

— Я подобрала ее на улице. — Фелиция прошелестела покрывалом. — Месси Кронго, она не ранена, цела… Не волнуйтесь… Только говорить ничего не может…

— Это правда, Фа?

Филаб закрыла глаза.

— А где дети?

Он увидел, как глаза Филаб медленно наполняются слезами. Она плачет.

— Филаб, я буду тебя спрашивать, — поспешно сказал он. — Если «да», ты закроешь глаза. Если «нет», смотри на меня. Ты поняла?

Она моргнула.

— Дети живы?

Филаб лежала неподвижно.

— Их увезли люди Фронта, — подсказала Фелиция.

Филаб закрыла глаза.

— Слава богу… — Кронго вздохнул, чувствуя ложь в своем вздохе. — Тебе больно?

Филаб не пошевелилась.

— Хорошо, отдыхай… — Кронго проглотил комок. — Не волнуйся. Все будет хорошо.

Он заметил вопрос в ее глазах. Он вдруг поймал себя на мысли, что совсем не хочет оставаться с ней, сидеть рядом.

— Я пойду на ипподром… Там никого нет… Лошади пропадают… Фелиция посмотрит за тобой… Хорошо?

Филаб закрыла глаза.

— Осторожней, месси Кронго… Я звонила ее родителям… Никто не отвечает… — Фелиция закивала, тихо и ловко вытерла слезы у глаз Филаб. Он почти не знал ее родителей, они, кажется, не понимали того, чем он был всегда занят.

— Пойду… — Он кивнул. Сошел вниз.

Только в переулке понял, что стоит ночь — прозрачная ночь с огромными звездами наверху. Переулок такой же, как всегда, ветки чинары у мавританской кофейни застыли в тишине. Поворот на набережную. Легкий шорох волн слева, справа — черные силуэты домов. Ни одного огня. Шаги. Кронго остановился. Показалось… Конечно, показалось. Он опять думает о том падающем, хрипящем, задыхающемся — у дерева. Но тишина на мостовой перед ним заставляет все забыть, все, кроме пути на ипподром. Он должен уговорить себя, что ему не страшно сейчас идти. Он ведь знает все на этой набережной. Гостиница, пусть она темна, пусть выбиты нижние окна, но ведь он знает эту гостиницу, он много раз ходил мимо. Конечно, вот складные стульчики, пусть они разбросаны в темноте, но он их узнал. Вот рваный шезлонг… Зачем он? Ну да, в него чистильщик обуви усаживает клиентов. Опять шаги. Нет, это ему кажется. Кронго остановился.

Тишина, только легкий шум волн, покряхтывание ночной птицы. Немые кубы блочных домов. В них живут рабочие пищевого комбината. Кронго быстро двинулся вперед. Надо пройти эти дома, потом будет католический собор… Нет, теперь он ясно слышит топот бегущих ног. Это за домами. Стихло… Надо идти, не оборачиваясь. Скорее дойти до поворота к ипподрому, там он все знает, там страх пройдет… Но кого он боится? Если бы кто-нибудь захотел убить его, то давно бы это сделал. Мало ли кто может бежать ночью. Пустяки. Вот собор, сейчас пойдут магазины, почта… Кажется, он понимает, что внушает ему страх. Разбитые стекла и тишина — почти осязаемая, висящая над мостовой, почти лежащая на ней. В ней таится неясность, она непонятна ему. Сейчас он повернет к ипподрому, и все станет проще. Вот и ипподром. Кронго остановился.

Ипподром был построен еще при правительстве метрополии. Европейское современное здание с застекленным фасадом, а над ним — нелепо изогнутая крыша в мавританском стиле, с причудливыми жестяными углами. Сейчас крыша неясно светлела в темноте. Кронго вздрогнул — на угол медленно опустилась чайка-плакальщица. Потопталась, складывая крылья, затихла. У рабочего входа начинались конюшни молодняка. За глинобитными стенами с подслеповатыми окошками вдоль крыш сейчас стоит тишина. Кронго тронул дверь первой конюшни. Постучал, но никто не отозвался. Он снова дернул дверь.

— Кто? Кто это?

Кронго показалось, что голос раздался прямо у него под ухом.

— Откройте… Это Кронго… Это я, директор.

Никто не отозвался.

— Да откройте же наконец… — Кронго стало не по себе. — Кто там? Фаик? Амайо? Откройте…

Стукнула щеколда, дверь отворилась. Две руки нащупали его гимнастерку. Втащили в узкую щель, щеколда тут же захлопнулась.

— Месси Кронго… — Старший конюх молодняка Фаик упал на колени. — Месси Кронго, не сердитесь… Там нехорошо…

Круглые глаза Фаика блуждали, серые губы трясла дрожь. Он то и дело оглядывался. Незаметно ощупал ногу Кронго, и Кронго понял, чего он боится.

— О чем ты, Фаик?

— Там нехорошо, месси Кронго. — Фаик говорил одними губами. — Там оборотень ходит. У финишного створа.

— Успокойся, Фаик. — Кронго пытался стряхнуть озноб, прошедший по затылку. — Успокойся, там никого нет. Как жеребята?

— Слышите? — Фаик прислонился к деннику, тело его затряслось, рот открылся. — Слышите, месси? Он без головы, вы же знаете… Он давно ходит! Вот он! Вот!

Два конюха, Амайо и Седу, стояли рядом и тоже тряслись. По очереди потрогали ногу Кронго, чтобы убедиться, что это он.

— Месси Кронго, месси Кронго… — Фаик слабо постукивал ладонью по груди, отгоняя духов. — Вы ведь ньоно, вы должны понять… Это безголовый ходит, Ндола-лихач… Слышите?

— Может быть, он вас ищет, месси Кронго?

За дверью было тихо.

— Перестань, Фаик, там никого нет, я видел… Незачем ему меня искать…

— Его убивали последним, месси… Вы же знаете Ндолу-лихача, он на себе рубашку порвал, нате, кричит, бейте… У него злоба в глазах… Семерых солдаты сразу застрелили, а он еще стоял… Там была большая толпа, в серой форме… У него пена изо рта пошла, он кричит: «Сволочи длинноносые, кончайте меня, что ж вы смотрите…» Потом они ему, уже мертвому… Голову… Я сам видел… Тесаком…

— Месси, если он вас ищет — плохо. — Фаик застучал ладонью по груди. — Если у вас хоть капля вины, покайтесь… Покайтесь, месси, даже если вины нет… У вас на лице нехорошо…

— Акуйу-никуба. — Седу закрыл глаза. — Акуйу-манга… Акуйу-никуба…

— Глупости, — через силу выдавил Кронго.

— Ушел, — вздохнув, сказал Фаик. Проглотил слюну. Прислушался. — Он еще раза два придет, я знаю.

— Ну встань, Фаик. — Кронго постарался вложить в голос уверенность. — Встань. Как жеребята?

— Теперь он надолго ушел. — Фаик встал, держась за стенку денника. Потряс головой. — Теперь до утра… Пойдемте, месси, пойдемте, я вам покажу… Все накормлены, всех гулять водили, на первогодках надеты обротки, все как положено… Жеребята не сбились, ноги у всех нормальные, один слабый, лежит, но он и был слабый, как его из Лалбасси привезли… Вот, смотрите, месси, видите, все в порядке… Вот он, слабый…

— А скаковая конюшня?

— И скаковая, тоже все накормлены, всему первому году надели уздечки…

— Почему все здесь? Почему в скаковой никого нет?

Фаик опасливо оглянулся на окошко под потолком.

— Одному там нельзя, месси… Поверьте, одному там нельзя… А втроем сразу легче… Но там все в порядке… Поверьте мне…

— В главных конюшнях?

— Там Ассоло… Ассоло за пятерых работает, вы его знаете… Он не боится, у него отец блаженный, и он блаженный… Это защитить может…

— Хорошо… Я буду утром…

Они подошли к двери, Фаик быстро выпустил его. Кронго услышал, как стукнула, закрылась щеколда. Над полем стояла тишина. Наверху ясно светились звезды. В темноте он пошел наугад к главной конюшне. Он хорошо знал этот путь — мимо манежа, мимо рабочего двора, сразу за прогулочным кругом. Пахло навозом, под ногами шуршал песок. Финишный створ оставался на другой стороне поля, у трибун. Значит, убитые и сейчас лежат там. Все местные.

Кронго быстро свернул с дорожки. Опять заныл затылок. Сдавило сердце. У стены отчетливо виднелась тень. Вот две ноги, плечи. Но головы нет. Кронго прислушался, но ничего не услышал. На том месте, где была тень, пустота. Никакой тени, стена пуста. Мерещится. Он вошел в дверь. Здесь было светлее, чем в конюшне молодняка. Но почему тень была без головы? Кронго отметил, что Ассоло сделал все, что необходимо и с чем обычно справлялись несколько конюхов. Слышались хруст, ровное, спокойное похрапывание, изредка вскрикивал в стойле жеребец. Ассоло лежал на попоне в углу.

— Спасибо, Ассоло…

Ассоло виновато улыбнулся.

— Кто-нибудь приходил?

— Ассоло мертвый… — Слабоумный закрыл глаза.

— Хорошо, хорошо… Лежи…

Кронго прошел в стойло к Альпаку. Многие на ипподроме считали Альпака оборотнем. Жеребец положил голову на плечо Кронго. Он медленно и беззвучно шевелил губами, обнажая крепкие зубы и нежную десну… Кронго хорошо знал десны Альпака, темно-розовые, с острыми краями… Такие десны очень чувствительные к удилу, ездоки зовут «строгими».

— Соскучился… — Кронго обнял теплую вздрагивающую шею. — Ничего, Альпак, все будет хорошо. Я тебе обещаю. Вот увидишь. Будет хорошо, будут бега, будет хорошо… Альпак, мой мальчик…

У ног жеребца лежал скомканный лист бумаги. Кронго нагнулся. Нет, это не мусор. Развернул. В тусклом свете с трудом разобрал буквы:

«Если ты африканец — страдай. Если ты африканец — молчи и действуй. Если ты африканец — сделай так, чтобы слова этой листовки знал каждый. Белые наемники и их прихвостни подло, из-за угла напали на нашу страну…»

Кронго расправил листок. Буквы различались слабо текст был отпечатан на гектографе.

«…Они захватили столицу, войскам правительства и народному ополчению пришлось временно отступить в глубь страны. Враги не щадят ни женщин, ни детей, ни больных, ни стариков. Они объявили нам тактику выжженной земли. Ответим им тем же. Если ты африканец — бери с собой винтовку, топор, нож. Уходи в джунгли. У нас только один выход — мы или они. Ответим оккупантам оком за око, кровью за кровь, смертью за смерть!»

Кронго осторожно высвободился из-под шеи Альпака. В углу бумажки чернел знак «ФО». Жеребец мягко тронул его губами в щеку. В конюшне по-прежнему спокойно хрустели лошади. Кронго явственно показалось: рядом, за перегородкой, кто-то стоит. Ерунда. Альпак бы почувствовал… Но он должен быть спокоен. Он спасает лошадей. Он обязан их спасти.

Сейчас в этой прозрачной полутьме он сам не мог бы признаться себе, почему он рвет листовку. Какое чувство заставляет его медленно, тщательно затаптывать клочки в навоз. Животный страх сдавил горло, грудь. Нет, он не может сейчас идти домой. Не может. Он останется здесь, в каморке конюха. Они почти все пустые…


За окнами кабинета сверкал океан. Отсюда, с восемнадцатого этажа, утренняя зеленая ширь распахивалась бесконечно. Рене Геккер, за один день ставший из мелкого заводчика военным комендантом столицы, сидел в кресле и слушал Крейсса.

— Геккер, вы тут родились? — тихо спросил Крейсс.

— Да. — Геккер попытался понять, почему Крейсс говорит так тихо. В руках Крейсса разведка, а это значит — истинная власть. Но он, Геккер, должен как-то поставить себя перед этим тихим человеком.

— Они будут окружать нас непониманием и непонятным для Европы поведением. — Геккер с облегчением вздохнул, подобрав нужные слова. — Не злобой, Крейсс, нет. Они просто не будут считать вас живым существом. Они будут бросать бомбы в автобусы и убегать. Они будут покушаться на вашу жизнь. И на мою тоже. И будут делать это с ожесточением, бесконечно.

— А белые? — спросил Крейсс.

— Крейсс, честно говоря, я знаю и эту столицу, и этот народ. — Геккер, тучный, с большими залысинами и гладко прилизанными седыми волосами, подошел к окну. — Белых здесь мало, около десяти процентов. Главное, чтобы все утихомирилось и вошло в колею. Поверьте мне. Нам нужен нормальный город.

Крейсс улыбнулся.

— Дорогой Рене, я тихий и незаметный человек. Но уж поверьте в меня, ради бога. Но почему вас интересует ипподром?

— Декорация. Национальная гордость… Хотя…

— При чем тут национальная гордость… Вы не специалист и не обязаны знать все тонкости, с которыми нам приходится сталкиваться в условиях партизанской войны. Вы ведь только что сами говорили — так просто черные власть не отдадут. Они будут устраивать диверсии, будут нападать из-за угла. Придется из неудобства извлекать выгоду.

Крейсс раздвинул веером на столе фотографии лошадей. За стеной раздался низкий и хриплый крик. Крик звучал примерно секунд десять, он шел через несколько комнат от кабинета. Он был хорошо слышен — монотонный, звериный, сильный, с долгими передышками. Крик оборвался на одной ноте. Крейсс покосился на телефон.

— Извините, Геккер.

— Хорошо. — Геккер вгляделся в фото, стараясь не подавать виду, что он слышал крик.

— Альпак… Жеребец пяти лет… За рубежом включен во все списки элиты… Международные каталоги оценивают его от двух до пяти миллионов. А второй, Бвана, подтягивается к миллиону.

— Забавно. — Геккер тронул фотокарточку.

Крейсс шевельнул бровями.

— Думаете, черные позволят нам увезти эти миллионы? Как бы уже этим утром мы не нашли лошадей отравленными. Но если этого не случится, нам сама судьба велела открыть ипподром. Этим будут сразу соблюдены и ваши интересы, и мои.

Но ведь и он, Геккер, мог бы так разговаривать, так сидеть, так поглядывать со своего кресла.

— Геккер, я люблю мелочи, оттенки. Это будет одно из мест, специально созданных для ловли. Вроде подсадного садка. На ипподроме будет случайная публика… Естественно, там будут люди Фронта. Их зашлют, не волнуйтесь. Но будут и мои. — Крейсс улыбнулся. — Вы понимаете меня.

— Мы должны быть уверены в каждом человеке… — Геккер наконец почувствовал спокойствие и долгожданное ощущение свежести утра.

— Это вас волнует? — Крейсс потер сухие тонкие ладони, улыбнулся. — Геккер, если Кронго поставит под угрозу свою жизнь, что будет с его бесценными воспитанниками? С Альпаком, с Бваной? Без него они либо погибнут, либо мы вынуждены будем их продать… И потом, я уже знаком с ним. — Крейсс сел в кресло. — Он жил в Европе. Значит, на него можно хоть как-то надеяться. По натуре, это, знаете… таких мы в детстве называли лопушками. Вы понимаете? Он немного не от мира сего. Но он белый…

Геккер погладил волосы. Сказал тихо:

— Я все понял, Крейсс…

Ему самому понравилось, как он это произнес.

Крейсс нажал кнопку, сказал в микрофон:

— Давайте, мы ждем.


Сейчас Крейсс был совсем другим. Он причесан, гладко выбрит, плечи облегала белая фланелевая рубашка. Он улыбается, и от этой улыбки губы все время кажутся слишком приближенными к округлому аккуратному носу. Взгляд золотисто-карих глаз почти явственно приносит Кронго чувство облегчения. Второй — комендант. У него здесь завод пищевых концентратов, Кронго встречал этого человека несколько раз. Двойной подбородок, складки на шее.

— Садитесь, господин Кронго. — Геккер показал на стул.

— Вы вчера искали меня? — Крейсс смотрит открыто, искренне.

— Д-да. — Кронго попытался привести в порядок мысли, чтобы ясно изложить основное. Главное — чтобы они поняли, что он только просит, но не собирается сотрудничать. — Я остался без обслуживающего персонала. На моих руках — породистые лошади. Им нужен уход, квалифицированное обслуживание, иначе они погибнут.

— Хорошо. — Крейсс взял блокнот. Движения его были уверенными, успокаивали. — Мы напишем объявление. Ведь вы согласны? Вечером это уже будет в газетах.

Дружелюбный взгляд.

— Люди, которых… — Кронго снова встретился глазами с Крейссом, — которые погибли… были единственными специалистами.

Почему он это говорит…

— Слушайте, Кронго. — Геккер постучал пальцами по столу. — Я не сторонник ипподрома и бегов, как уважаемый месье Крейсс. Лично я просто продал бы всех лошадей. Мне кажется, так будет лучше для экономики. Но я понимаю, Крейсс убедил меня, что это наша национальная гордость. Давайте говорить как земляки.

Крейсс все это время смотрел на Кронго так, будто говорил: «Не очень слушайте этого тупицу, дайте ему высказаться, но мы-то ведь понимаем, чего стоят его слова».

— Диктуйте. — Крейсс взял ручку. — Набросаем примерный текст. Наверное, так — государственный ипподром… Нет, лучше — государственный народный ипподром… Так ведь лучше? Объявляет прием на работу… Кого? Как лучше написать?

Кронго постарался не отводить глаз от его твердого взгляда.

— Помогите же мне, — сказал Крейсс. — Людей, знакомых с уходом… Так?

— Да, — выдавил Кронго.

— А дальше?

Кронго вспомнил — Альпак. Альпак должен быть спасен. Все остальное можно отбросить.

— Повторите, пожалуйста, — попросил Кронго.

— Государственный народный ипподром объявляет прием на работу людей, знакомых с уходом за лошадьми, а также… Что — «а также»? — Крейсс постучал ручкой.

— А также имеющих навыки верховой и колясочной езды. — Кронго следил, как быстро бегает ручка. Ну вот и все. Больше он ничего не скажет.

— Спасибо. — Крейсс отложил блокнот. — Месье Кронго, запомните: новая власть не давит на вас, не требует ни сотрудничества, ни политических гарантий. Не требую этого и я. Вы, месье Кронго, наполовину белый, и этого достаточно. Даже колеблясь, вы придете к осознанию необходимости того, что случилось в стране. Хочу только предупредить — работа ваша должна быть честной и лояльной.

Кронго показалось, что в интонации Крейсса сквозит просьба: «Я вынужден говорить так, потому что мы не одни, вынужден употреблять официальные выражения». Кронго встал.

— Вот вам вечерний и ночной пропуск. — Геккер протянул листок с поперечной черной полоской. — В случае любых затруднений немедленно звоните мне.

Кронго пошел домой. Что бы там ни было, ипподром будет работать. Дома он поднялся наверх, сел рядом с кроватью. Филаб была хорошо укрыта, на окнах стояли цветы, оттуда врывался приторно-горький запах морской воды.

— Как ты, Фа?

Она закрыла на секунду глаза. Он почувствовал — сбоку неслышно остановилась Фелиция.

— Ипподром будет работать, Фелиция. — Кронго взял горячую и сухую руку жены. Она красива даже сейчас, в мелких морщинках, с опухшими глазами. — Фелиция, я хотел вас попросить снова работать на ипподроме. На старом месте…

— О, месси… Вы добрый, добрый.

— Все в порядке, Фа. — Кронго взглянул в глаза Филаб. — Ты понимаешь, я должен спасти лошадей. Ты ведь понимаешь?

Желтые веки медленно опустились.

— С мальчиками… Лишь бы ничего… С мальчиками…

Он сказал это тихо, сам себе. Филаб болезненно растянула губы, и он понял, что она пытается улыбнуться.

— Мне придется снова пойти на ипподром. Надо набрать людей. Ты потерпишь?

Она пожала его руку. Он осторожно поцеловал ее губы. Они были жаркими, неподвижными.


У ипподрома в «джипах» сидели белые и черные в серой форме без знаков отличия.

— Месье Кронго? — Европеец соскочил с «джипа». Ему не больше двадцати, на гладкой коже впалых щек и под острым носом — юношеский пушок.

— Лейтенант Душ Рейеш, командир патрульной роты. — Душ Рейеш, улыбаясь, махнул рукой, и к нему подошли еще двое. — Месье Кронго, мы приданы вам для охраны объекта. Попутно для конвоирования военнопленных.

Вдоль стены ипподрома сидела длинная вереница оборванных африканцев. Все они держали руки за головами. Почти на каждом Кронго увидел следы побоев: рассеченная скула, красный наплыв на лиловом. Ближний к ним военнопленный смотрел на Кронго. Все лицо военнопленного было разбито, губы превратились в месиво, но Кронго узнал эти глаза, эти застывшие изогнутые брови.

— Мулельге?

Тот не шевельнулся. Один из конвойных поднял автомат.

— Господин Душ Рейеш, — сказал Кронго, — это мой старший конюх, Клод Мулельге. Он мне нужен.

— Поднять! — рявкнул Душ Рейеш.

Конвойный махнул автоматом. Мулельге встал. Странно — почему Кронго думает сейчас не о том, что тело Мулельге иссечено, а о том, что лошади спасены? Теперь есть на кого оставить конюшни.

— Вы можете взять его, если ручаетесь. — Душ Рейеш отвернулся, желвак у его скулы дрогнул. — Отдай, Поль!

Мулельге тупо смотрел на Кронго. Уловив кивок, двинулся за ним. Они шли по центральному проходу главной конюшни. По звукам Кронго чувствовал, что конюшня неспокойна, слышался частый стук копыт, шарканье. Лошади застоялись.

— Здесь.

Мулельге заученно остановился. Не глядя на Кронго, открыл дверь под табличкой «Альпак». Кронго видел, что Мулельге весь дрожит, его недавно били.

— Мулельге, поможете мне… набрать людей… Завтра…

Мулельге кивнул.

— Как вы себя чувствуете? Вам плохо?

Кронго показалось: звякнуло где-то, стукнуло. И притихло. Лоснящаяся коричневая шея Мулельге напряглась. На ключице неторопливо бьется набухшая жила.

Альпак, повернувшись, смотрел на Кронго. В темных глазах стояла доброта. Черные подтеки под глазами рябили капельками слизи. Альпак дернулся, когда Мулельге попытался накинуть уздечку. Мышиная волна гладкой шеи дрогнула, уплыла к широкой груди.

— Все хорошо, — сказал Кронго. Альпак чуть присел на задние ноги, дрогнув длинными черными пястями… У него идеальная спина — короткая, прямая, круп с еле заметной вислинкой.

— Мулельге, вы понимаете, что иначе нельзя?

Нос Мулельге, похожий на крышу пагоды с загнутыми краями, был покрыт засохшей кровью.

— Можно выводить? — Увидев, что Кронго ждет ответа, Мулельге добавил: — Месси Кронго, я понимаю.

— Хорошо, веди.

Копыта Альпака зацокали в проходе. Культ лошадей, скачки привезли в Африку белые. Черному непонятна любовь европейца к лошади — любовь к любой лошади. К любой собаке, кошке. Черные не понимают такой любви. Можно любить какую-то лошадь, но не всех лошадей.

Мулельге, чмокая, оттягивал уздечку в сторону.

Солдаты Душ Рейеша сидели и лежали в центре ипподрома, около дорожек. Военнопленные сгрудились понурой толпой у трибун, рядом курили два белых автоматчика.

— Конек, а? — сказал веснушчатый солдат с облезлым носом.

Альпак дернул головой, Мулельге повис на уздечке. Кронго казалось, что черные изможденные лица ненавидят его. Они пропускают его сквозь строй. Глаза навыкате. Лиловые губы в трещинах. И тут же возникло воспоминание: пятилетний Кронго — на руках матери. Только что кончился заезд. «Можешь потрогать». Губы матери улыбаются. Перед ним потный шершавый круп, он бьется под ладонью, дышит, колется, живет. «Ты не боишься лошадки?» Он не ответил матери. Он вцепился в круп, как в волшебный подарок. Уже тогда он понимал в лошади больше, чем мать, и видел то, что для нее было скрыто. Отец — с кривой улыбкой, пляшущий в седле, добрый чужой человек в жокейской шапочке. Молодой, белозубый. Все это промелькнуло и исчезло…

Потом снова возникла мысль, тягостная, ненужная. Кронго подумал о том, что он все-таки не должен был ехать сюда. Что его просто потянуло… Надо было остаться в Европе. Но зачем он об этом думает. Он ведь может придумать тысячу оправданий тому, что случилось.


Поздно ночью он лежал на кровати у распахнутого окна. В темноте слышался шорох цветочных тараканов. Заснуть невозможно. Тишина была долгой, тянулась бесконечно. Кто-то идет по палисаднику. Нет, ему это кажется… Смысл этого шороха, этого запаха… Как сдавливает грудь пустота… Он считал еще год назад, что нашел себя. На самом деле он человек со странной, непонятной профессией, вечный неудачник…

Кто-то идет. Стук. Кронго сел, нащупал шлепанцы. Осторожно подошел к двери, взял халат, натянул. Снова стукнули. Один раз, второй, третий. Кто это может быть? Родственники Филаб?

— Кто там?

— Честные африканцы, — тихо сказали за дверью.

— Месси Кронго… — Фелиция мелко тряслась в глубине гостиной. — Месси Кронго, это наши. Месси Кронго, лучше открыть, это наши. Они пропадают.

— Мы не сделаем вам ничего плохого, — сказал тот же голос. — Откройте. Только не зажигайте свет.

Кронго прислушался.

— Вы слышите, Кронго?

— Хорошо, сейчас открою. — Он нащупал щеколду. Тихо звякнул запор. Он не успел даже приоткрыть дверь. Двое бесшумно проскользнули и прижались к стене. Высокий бауса в тропическом европейском костюме махнул рукой.

— Добрый вечер. — Бауса криво усмехнулся. У него были широкие скулы, большой подбородок с ямочкой, резкие рубцы морщин. — Извините. Закройте, пожалуйста, дверь. Мы ненадолго.

Кронго задвинул щеколду.

— Нам надо поговорить с вами. — Второй, низкорослый, коренастый, с ритуальными шрамами на щеках, махнул Фелиции, и она, пятясь, ушла. — Вы не узнаете меня? Я председатель районного совета Фронта, моя фамилия Оджинга.

— А-а… — Кронго протянул руку. Оджинга крепко сжал ее. Да, Кронго уже видел это лицо.

— Меня можете звать Фердинанд. — Высокий бауса опять улыбнулся углом рта. Эта его привычка сразу бросалась в глаза, кривая улыбка, будто он смеялся сам над собой. — Некоторые зовут товарищ Фердинанд.

— Садитесь. — Кронго кивнул на кресла. — Я зажгу свет.

— Ни в коем случае. — Фердинанд сел и вытянул ноги. Оджинга подошел к окну, выглянул.

— Океан, — не оборачиваясь, сказал Фердинанд. Кронго прислушался. Все те же цветочные тараканы мягко шуршали в темноте. Ему казалось, что неясный свет ночника мешает этим двум рассмотреть его лицо, увидеть, что он честен, что он не собирался никого предавать, что он хочет только спасти лошадей.

— Скажите, Кронго, — Оджинга будто утонул в кресле, — разве правительство не предоставило вам все условия? Когда мы пригласили вас, разве мы не заплатили из казны за всех лошадей? Скажите, хоть чем-нибудь мы обидели вас?

— Мы не сомневаемся, Кронго, в вашей честности. — Фердинанд провел рукой по лбу, потом полез в карман рубахи и вытащил скомканную газету. — Вы добросовестно работали эти девять лет. Но это объявление…

Кронго попытался собраться с мыслями. Он должен сказать этим двум только суть. Остальное уже будет зависеть не от него.

— А что мне было делать? На моих плечах лошади. Я не могу их никуда отправить. Я остался один, со мной только два конюха. Корма на одни сутки.

Оджинга неподвижно смотрел на него, будто изучал. Фердинанд, наоборот, устало моргал.

— Да, ваши лошади стоят миллионы. Они принадлежат государству. И поэтому мы должны их спасти. Но все встало с ног на голову, Кронго. Все теперь будет зависеть от вашей совести, от вашей политической сознательности. И успех общего дела, и ваш личный успех.

Кронго молчал. Фердинанд усмехнулся своей кривой улыбкой.

— Я знаю все, что вы хотели бы мне сказать. Я много раз слышал этот стандартный пароль безразличных. Вот он — я далек от политики. Так ведь, Кронго? Вы это подумали? Отвечу вам: и я был далек от политики, Я был очень далек от политики.

Наступила тишина. Фердинанд аккуратно сложил и спрятал газету. Оджинга закрыл глаза, будто прислушиваясь к какой-то мелодии, разобрать которую мог только он один.

— До тех пор, пока я не почувствовал одного, — тихо сказал Фердинанд. — Пока я не почувствовал, что это вопрос воздуха, которым мы дышим. Это очень глубоко, под сердцем. Это вопрос жизни и смерти. Однажды я увидел взгляд. Взгляд белого, которому я ничего не сделал. Взгляд в автобусе. И этот взгляд сказал мне все. Я понял, что все остальное — чепуха. Пока есть этот взгляд. Взгляд человека, уверенного в безнаказанности своих мыслей, взгляд жалости и ненависти, который унижает меня, его, вас. Вы понимаете — он жалел меня этим взглядом, жалел меня только за то, что я таким родился. Но разве я в этом виноват?

Его лиловые губы в глубоких трещинах застыли в усмешке.

— Я не расист, Кронго. Я против всякого расизма — белого и черного. Поэтому я стал активистом Фронта. Я не хочу агитировать вас. Запомните только одно — вы черный, и, что бы вы ни сделали, жили бы здесь или уехали в Европу, вы останетесь черным.

Тепло плеч Филаб — тогда, в бунгало, — вот что вдруг вспомнилось Кронго. И мерный шум океана.

— Я хотел спросить… Мои дети, что с ними?

— Они в безопасности, можете не волноваться… Вы были у Крейсса?

— Да. — Кронго глубоко вздохнул.

— Слушайте меня внимательно… — Фердинанд склонил голову набок, его кривая улыбка пропала. — Товарищ Кронго… Месье Кронго… Вы были в логове дьявола. Трудно поверить, что он не пытался вас завербовать. Его агенты всюду. Они работали в штабе армии, в государственном аппарате. Были выданы почти все активисты Фронта… Большинство членов центрального комитета… Только благодаря этому им удалось осуществить переворот…

Оджинга поднял руку, Фердинанд застыл. Что-то неясное прошуршало в кустах, стихло.

— Запомните, среди людей, которых вы наберете на ипподром, будет агент этого дьявола. Вам понятно? Не пытайтесь узнать его, не суйтесь в это пекло. Там будет и наш человек. Предупреждаем вас об этом только для того, чтобы вы знали — любая попытка вывезти лошадей из страны будет пресечена. Вы понимаете, как мы с вами откровенны.

Оджинга вытащил пистолет, Кронго услышал слабый звук открывшегося окна на кухне. Рука Оджинги застыла, придерживая пистолет, губы улыбались.

— Бауса?

— Эта женщина живет у нас… — пояснил Кронго.

Оджинга кивнул, пистолет исчез.

— Но если… — Кронго попытался убрать желтые и зеленые круги, которые плыли перед глазами. — Если так… Если будет так, как вы говорите… Я ведь увижу?

Оджинга поднял руку, они с Фердинандом тихо встали. Послышался слабый шум мотора, усилился.

— Кого? — Фердинанд понял, о чем говорит Кронго. — Нет, ни нашего, ни человека Крейсса вы не узнаете. Даже я на вашем месте и то вряд ли узнал бы оборотня.

Звук мотора затих.

— Мы уходим. — Фердинанд легко пожал локоть Кронго. — Вы больше нас не увидите. Вам нужно спасти лошадей. У нас ни секунды времени, поймите. Помните, что я сказал. Все до мелочи.

— Но подождите… — Кронго вдруг понял, что Фердинанд с его кривой улыбкой, с его фланелевой гимнастеркой, с его провалами морщин — единственно реальное, за что он может сейчас уцепиться. — Но ваш человек… Может быть, вы скажете… Если…

А Крейсс? Крейсс, с которым ему легко?

Фердинанд приоткрыл дверь.

— Нельзя. Если что-нибудь случится, он сам вам скажет.

Первым проскользнул Оджинга, за ним Фердинанд. Они исчезли в дверной щели беззвучно, так, будто были бесплотны. Кронго некоторое время стоял, пытаясь по звуку определить, куда они пошли. Он ничего не слышал — ни справа, где был лестничный спуск к океану, ни впереди. Может быть, слева, где сквозь палисадник шла дорожка к переулку? Потом он услышал звук — так шуршит бумага. Но это были лишь шаги Фелиции. Веки старухи шевельнулись, зрачки совершили оборот. Это был знак — Филаб не спит.

Поднявшись наверх, он увидел, что Филаб плакала, это было видно по глазам. Ему сейчас хотелось уйти от неизбежности того, что сказал Фердинанд. Тонкая слабая кисть жены напоминала об ощущении той Филаб, шестнадцатилетней, тогда, в бунгало. Того ощущения он уже не может вернуть. Ему сейчас просто жаль этот закинутый подбородок, эти высохшие слезы на желтых щеках, натянутую кожу горла.

— Тебе что-нибудь нужно?

Глаза неподвижно смотрели вверх. Это означало «нет», но он понимал, что ей нужно. При всей нелепости положения ей сейчас нужна его любовь. С робостью, с беспредельной надеждой и эгоизмом любви ее слабая рука напоминает ему об этом. Рука не ждет его верности и жалости, а ждет его любви.

— Спи. Хорошо?

Глаза закрылись и открылись.

— Спи. — Он отчетливо представил себе, как завтра утром проснется и пойдет к ипподрому.


Лица, жадно ищущие его одобрения, освеженные серым воздухом раннего утра, выравнивались в шеренгу — желтые, серые, коричневые. Среди лиц было два — Кронго все время возвращался к ним взглядом. Молоденькая африканка, выбившаяся в первый ряд, за ней еще одна. Стройная, одетая в новый сарафан. Заметив его внимание, стройная засмеялась и незаметно кивнула подруге. Она была зажата плечами двух берберов.

— Люди, прошу два шага назад… — Мулельге поднял ладони, отодвигая ждущих. — Сегодня всех не сможем просмотреть… Осадите назад, немножко осадите назад…

Первая линия чуть качнулась. Ассоло, изгибаясь и семеня, провел по внутреннему двору сивую кобылу Бету. Двор, на котором жокеи обычно прогуливали лошадей перед скачками, был похож на лагерь. Раздавались выкрики. Худой африканец в лохмотьях называл по списку номера. У ворот стояла очередь.

— Люди! — Мулельге сложил руки над головой крест-накрест. — Люди, тише! Прежде всего, если есть те, кто уже работал и был уволен… Заният, я вижу тебя, выйди… Отойди влево… Вот сюда, встань сюда… И ты, Мулонга… Зульфикар… Выходите, выходите, встаньте в стороне… Вы останьтесь… Люди, спокойней!

Ноздри молоденькой африканки раздувались. Ей около шестнадцати.

— Как тебя зовут? — спросил Кронго.

— Амалия. — Африканка улыбнулась, будто ждала этого вопроса. Глаза ее поплыли вбок, застыли, вернулись к Кронго. Зрачки блестели. В ней была просыпающаяся женственность — свежая, чувственная, и она сейчас не скрывала этого.

— Зачем ты пришла? Ты что-нибудь умеешь?

— Я хочу быть жокеем.

— Сидела когда-нибудь на лошади?

— Три года, месси. — Зубы ее, когда она открывала рот, чуть поблескивали от обильной слюны. — Я работала уборщицей. В цирке. Сидела на пони, лошадях. Я могу показать… Работала батут…

Кронго медлил, прежде чем что-то сказать. Цирк, пони, лошади. Откуда только не пришли сюда все они! Она легкая, не больше пятидесяти килограммов. Какая разница, женщина или мужчина. Все-таки сидела. Из старых наберется не больше десяти. На две конюшни, беговую и скаковую. Но ему нужно десять наездников и десять жокеев. И по крайней мере очень легких, пусть даже не умеющих сидеть. Там, у демонстрационной доски, у финишного створа, все чисто. Значит, кто-то уже убрал тех, убитых. Но кто именно убрал? Солдаты?

— Хорошо, отойди в сторону.

Амалия улыбнулась. Покосилась на берберов, закрыла глаза.

— Месси, я работал на ферме, — сказал бербер.

Мулельге отодвинул тех, кто слишком выдвинулся вперед, пошел вдоль строя.

— Каждый, кто знает лошадей! Каждый, кто знает лошадей… Кто ездил верхом? Кто умеет сидеть в коляске?

Толпа молчала.

— Ну? Кто-нибудь ездил верхом? В коляске?

— Начальник, начальник, — из задних рядов пробился молодой мулат с бородкой клинышком, — зачем обижаешь? Проскочу, лошадь ногами удержу, деньги получу. Верно, ребята? Ну что молчите?

Один из берберов усмехнулся. Мулельге хмуро оглядел мулата, кивнул. Ассоло подвел Бету. Мулат взял поводья, легко вскочил в седло. Бета, почувствовав руку, вздрогнула, загрызла удила.

— Давать на дорожку? — улыбнулся мулат.

Бербер поднял руку, и мулат нехотя слез.

— Ха… — Бербер лег грудью на круп. Не дотрагиваясь до поводьев, мгновенно очутился в седле. Повис на одной ноге, дотянулся до уздечки. Приник к лошадиной шее. Бета закружилась, взметывая копытами песок. Старая лошадь крутилась, как жеребенок, быстро перебирая ногами. Белый плащ бербера слился с крупом.

— Ха!

Бета остановилась как вкопанная. Ноздри ее дрожали. Глаза нашли глаза Кронго. Бербер тоже следил за его глазами. Бербер может только чувствовать лошадь, но не понимать. То, что затеял он, Кронго, не так безнадежно. Еще хотя бы человек шесть. Он объяснит им, он будет следить.

Бербер слез. Бета потянулась губами к Кронго.

— Это скаковая английская лошадь. — Кронго легко отстранил переносицу Беты. — Никогда больше не ущемляйте у нее сухожилия. Запомните.

— Берем обоих. Отойдите в сторону. — Мулельге не обращал внимания на сложенные руки.

— Кто еще умеет сидеть на лошади?

Седой манданке по-прежнему смотрел на Кронго. В этом взгляде было понимание, что его не возьмут.

— Не боитесь грязной работы?

Манданке вздрогнул. Поклонился. Мулельге похлопал его по плечу.

— Отойдите, мы вас берем. Кто еще умеет на лошади?

Кронго заметил взгляд, теперь в эту сторону смотрел и Мулельге.

— Вы знаете лошадей?

Человек был худ, одет по-европейски, кожа матово-серая, как у жителя центральных районов. Но изогнутый крючком нос. Тонкие длинные пальцы.

— Местный?

Негр, щурясь, разглядывал что-то в небе.

— Городской?

— Городской, Жан-Ришар Бланш. — Негр широко улыбнулся. Он явно говорил на парижском арго.

— Сядете на лошадь?

Странная, деланная улыбка. Но что-то в нем есть.

— Попробую. — Бланш долго, как слепой, ощупывал и мял поводья. Он явно держал их первый раз в жизни. Положил руку на холку, попытался вскочить. Не получилось. Бланш с трудом удержал Бету за шею, примерился снова. Наконец вскочил, еле-еле удержался. Он был худ, костляв. Бета переступала ногами, дергала головой.

— Вы хотите работать жокеем?

— Кем назначите. — Бланш говорил в такт движениям. — У меня нет работы. Есть диплом. Мне не на что жить. Я люблю лошадей.

Он пытался во что бы то ни стало удержаться. Улыбка, манера глядеть, наглая и застенчивая, по-прежнему не нравились Кронго.

— Хорошо. Мы берем вас. Мулельге, помогите ему.

Уцепившись за Мулельге, негр сполз вниз. Прихрамывая, пошел к остальным.

— Мулельге… Наберите рабочих на конюшни, на свое усмотрение…

Но ведь кто-то из них будет работать на Крейсса. А кто-то — на Фронт. Но это не имеет значения. Он не должен думать об этом.


Он сам не заметил, как прошло время. Он сидел и думал о том, что целая неделя позади. Целая неделя. Кажется, все вошло в колею. Старуха что-то жарила на кухне. Крикнула:

— Садитесь на веранде, месси… Мадам спит, я ее накормила… Садитесь на веранде, я сейчас подам…

Свет из гостиной хорошо освещает каменный пол веранды, стулья с фанерными сиденьями, плетеное кресло, стол из камыша. Внизу у берега слышится рассыпающаяся волна. Звук ее медленно расходится вширь, становится тише, глуше, затихает, переходя в слабый хриплый рокот. Кронго вдруг с удивлением вспомнил, что не знает, на какие деньги сейчас живет. Правда, он и раньше не особенно вникал в это, его денежными делами занималась Филаб. До тридцати лет он жил вместе с отцом, а до двадцати — привык не думать о деньгах, у него всегда были еда, одежда, все переезды оплачивали дирекция или фирма. Потом он начал играть. Кронго знал, что жокеи играют, но его отец не играл, он был суеверным.

Кронго хорошо помнит ощущение первого выигрыша. Бесстрастные пальцы кассирши легко отсчитали толстую пачку денег. Выигрыш был большим, Кронго ставил на темную лошадь. Странно — от того, что появилось много денег, он не ощутил удовольствия. Вечером отдал половину выигрыша отцу, и тот странно улыбнулся. Но деньги взял, только предупредил, чтобы Кронго больше не играл. «Ты потеряешь чувство лошади, слышишь, сын!» Но Кронго продолжал играть, и всегда на темных. Он знал наизусть все конюшни. Несколько раз он ставил на себя. Правда, против себя на фаворите не играл ни разу. Это были странные дни — шумные, выматывающие. Это был Париж, но сейчас Кронго даже не может вспомнить имена тех, с кем проводил время. Но он же проводил время… Помнит красивую иностранку, венгерку. Ему казалось, что он любит ее, она плохо знала язык, и утром, просыпаясь, он всегда видел ее немую улыбку. Он жил тогда в гостинице. Потом, когда слова отца сбылись, Кронго понял, что в самом деле нельзя играть. Он отстал на полкорпуса. Он до сих пор помнит эту скачку, чувство отчаяния, охватившее его. Отец молча улыбался, помогая слезть. Дело было не в проигрыше, а в том, что он в самом деле перестал чувствовать лошадь. Правилу не играть он изменил только дважды — когда умер отец и потом здесь, с Филаб, чтобы откупиться от фирмы.

— Рыба, месси… Очень вкусная рыба… — Фелиция осторожно опустила тарелку.

Почему он вспомнил об игре. Из-за денег?

— Фелиция, где вы достаете еду?

Глаза негритянки убегают от его взгляда.

— Вы покупаете на свои деньги?

Она молчит. Шумят кусты.

— Что же вы молчите, Фелиция?

— Деньги отменены, месси, магазины берут только доллары и боны… Вы ешьте, не думайте об этом…

Рыба была сладковато-соленой, она мягко расползалась на языке.

— Запишите все ваши траты… Я вам отдам.

— Как не стыдно, месси…

Мысль его с трудом пробивалась сквозь подступившую сытость. Он должен работать, работать, иначе все пропадет. Но об этом уже нет сил думать. Целый день — осмотр молодняка, прикидка, обход, набор людей… Он должен встать завтра в три. Он должен работать до исступления, а сейчас лечь, провалиться… Внизу ворочаются волны. Лечь…

— Я разбужу вас, месси… Идите спать…

Лежа у себя в комнате, Кронго слышал шум волн, но этот шум уже становился не шумом, а чем-то беззвучным, неосязаемым. Кронго услышал шум волн и понял, что вокруг сумерки. Он понял, что уже не спит. Несколько секунд лежал, пытаясь привыкнуть. Обычно он спускался вниз, бросался в волны. Плотное соленое объятие всегда отгоняло сон.

Еще не проснувшись, Кронго сунул ноги в шлепанцы. Сквозь темную гостиную прошел в ванную. Нащупал кран. Вода падала на шею, затекала на спину, трогала живот.

Он подумал о том, о чем часто думал с усмешкой, — о своей профессии. Странная, не производящая ничего. Лошадей давно уже не воспитывают для работы. Он подставил ладонь, отводя струю в сторону, так, чтобы она попадала на затылок. Ради чего нужны быстрый бег лошади и все связанное с этим бегом? Ведь ради этого он рожден, он, Кронго, появился на свет, специально приспособленный только для этой цели. Он должен воспитывать этот бег, и этих лошадей, и в этом его счастье. Но цель эта призрачна, неясна. Быстрота движения лошади, ее резвость существуют лишь ради нескольких мгновений.

Кронго медленно растер шею сухим полотенцем, снял с крючка шорты, рубашку, натянул. Как отчетливо сейчас в этом зеркале проявляются в его лице черты матери. Черты, которых он раньше не замечал. Обычный нос, такой может быть и у европейца. Но только у племени ньоно может быть эта остренькая раздвоенность на конце и за ней — расширенные ноздри, которые ему напоминают ноздри буйвола. Но это заметно только ему. Кожа у него гораздо светлей обычной кожи мулата. Волосы черно-седые, гладкие, как у европейца. Но глаза выдают его безошибочно. Огромные веки — даже когда глаза открыты, сочные лепестки кожи занимают две трети глазных впадин, оттеняя грустный белок навыкат. У Кронго он почти без желтизны. Но и этих примет достаточно, чтобы выдать это худое лицо с неясными скулами и чуть вытянутым книзу подбородком. Негр, негр, негр. Он редко думал о своем лице именно так, у него не было времени, чтобы об этом думать. Ежедневно бреясь, он изучил его наизусть и знал, что волосы на его лице растут редкими островками на подбородке и у висков. Это тоже африканский признак. А раньше он думал, что это просто некрасиво. Поднимаясь по лестнице, Кронго старался отогнать неожиданно появившуюся теплоту какого-то странного тщеславия — то, чего он раньше стеснялся. Эти приметы матери, оказывается, могут стать его гордостью. Горькое и сладостное открытие — да, да, я такой, пусть считают, что это плохо, но я такой, я счастлив, что я такой, и другим не хочу быть. Он уже чувствовал это тщеславие раньше, в детстве. Потом забыл о нем, но сейчас оно проявилось особенно остро, и он пытался отогнать его, уговаривая себя, что то, о чем он думает, недостойно его, глупо, по-ребячески.

Но разве вся его жизнь не ребячество? Что заставляет его, сорокапятилетнего, вспоминать сейчас сладостное ощущение бросающейся в лицо дорожки?

— Передаем сообщения… — чисто и негромко сказал голос в приемнике. — Вчера террористы сделали попытку покушения на ряд служащих государственного аппарата…

Улыбка на лице Филаб пропала.

— По неполным данным, в попытке участвовало девять…

Кронго нажал кнопку, шкала потухла. Филаб снова улыбнулась, он взял кофе, сел на кровать. Кофе был чуть теплым, горьким до жжения. Кронго тщательно прожевывал гренки, чувствуя, как вкус сыра, солоновато-сладкий, смешивается во рту с хрустящей пресностью теста.

Океан, ровный и тихий, светлел голубой полосой на глазах. Этот отсвет, осторожно касаясь серой широкой глади, окрашивал ее в зеленое. Зеленое проявлялось то светлым пятном, то темными густыми полосами. Опять все подтягивается одно к одному — ипподром, то, что он попробует сегодня проверить несколько рысистых заездов, скачек, подумает, что можно сделать с теми, кого он набрал. Берберы и Бланш уже научились сидеть в коляске. Только бы удержать это ощущение ясности, прочности, которое установилось сейчас. Да, и еще — вновь появившееся, такое же, как раньше, острое предвкушение бега лошади, подсасывающее чувство, тревожащее и дающее силы.

— Пойду. Не скучай.

Филаб закрыла на секунду глаза. Кронго будто бы и понимал, как плохо, что он с радостью оставляет сейчас это тело, эти бессильные беспокойные зрачки. Он уходит от них «к своему» — к тому, что постепенно и сильно захватывает его. Но он вспомнил, что сегодня купание лошадей и он в любом случае должен спешить (каждая секунда сейчас обкрадывает его, утренняя прохлада скоро пройдет, наступит жара), и, с легкостью и предательским чувством избавления тронув еще раз ее руку, заспешил вниз.


Берег, у которого обычно купали лошадей, был недалеко от ипподрома. Подъехав сюда на «джипе», который вот уже неделю присылал ему Душ Рейеш, Кронго увидел, что лошади здесь, и, отпустив «джип», пошел к линии прибоя.

Еженедельное купание лошадей именно в океане было введено им еще в первый год приезда сюда. Оно стало обязательной частью распорядка ипподрома. Кронго знал, как капризны и привередливы чистокровные лошади. Узнав об этом давно, он не всегда мог объяснить, почему так важна для работы именно эта часть их характера. Правда, как тренер он никогда в этом не сомневался и считал это само собой разумеющимся. Факты подтверждали, что обязательное удовлетворение, а иногда и обязательное потакание всем прихотям лошади, не связанным с бегом, приводят к интенсивному росту резвости. Зная, как важно послушание лошади на дистанции, Кронго убедился, что вне дистанции он должен чем-то компенсировать это послушание, использовать странную связь между удовлетворением капризов и ростом резвости. Он-то знал, чем иначе может отплатить лошадь — дурным настроением, вялостью, безразличием, всем, что так ненавистно тренеру и наезднику.

— Месси Кронго… Утро-то божье, утро божье какое… — В тишине берега Кронго увидел Ассоло, спешившего к нему.

Поодаль неподвижно сидел на большом сером камне Мулельге. Четкий контур лица и рук Мулельге был недвижим. Мулельге глядел вперед, туда, где виднелось что-то черно-сиреневое. В этом черно-сиреневом сейчас можно было только еще угадать линию слияния океана с горизонтом.

— Где достали автофургоны? — спросил Кронго, чувствуя, как ботинки слабо увязают во влажном песке, а рассеянные во множестве пустые раковины легко чиркают по подошвам. Так получилось, что утренние купания стали массовым дополнительным капризом всех лошадей, они с нетерпением ждали выездов по четвергам, и отменить купания было уже нельзя.

— Душ Рейеш… — не повернувшись к Кронго, сказал Мулельге. Эту кажущуюся непочтительность, короткое «Душ Рейеш» вместо полного ответа Кронго как бы не заметил. Сейчас, в хрупкой тишине предутреннего берега, он признавал право Мулельге сидеть неподвижно и глядеть в океан. Если бы Мулельге поступил по-другому, это показалось бы Кронго странным.

В сумерках у воды темнели силуэты лошадей. Они были неподвижны, смутно угадывались лишь морды, спины, ноги. Легкий всплеск от копыта разломал тишину, вслед за этим кто-то фыркнул, вздохнул, снова все стихло. Лошади заходили в спокойную гладь сами, когда и где вздумается. Мокрый ночной песок поглощал все звуки. Рассвет всегда, неизменно должен был наступать после того, как последняя лошадь, сойдя с автофургона, успевала привыкнуть к океану.

— Шесть автофургонов обычных… — Мулельге чуть шевельнулся, разглядывая линию горизонта. — Седьмой для скота.

Одна из лошадей, стоящая ближе, опустила голову, беззвучно тронула губами воду, будто пробуя, осторожно шагнула. Кронго узнал Мирабель, третью по резвости лошадь рысистой конюшни. Ее гнедая масть была неразличима в сумерках, но неизвестно откуда появившийся розово-сиреневый фон горизонта вдруг обрисовал контур маленького аккуратного тела, короткого, но с чистыми линиями. Достоинства этих линий были понятны Кронго. Он медленно пошел вдоль берега, замечая сидящих на камнях конюхов, лошадей, то стоящих у кромки песка, то зашедших в воду по самые бабки, темные пятна автофургонов, серебрящиеся в темноте островки прибрежной травы. Здесь была элита, взрослые лошади, как раз те, кто начинал показывать характер. Человек был готов отдать лошади все, лишь бы она показала себя на дорожке, и лошадь всегда чувствовала это. Будучи послушной его руке на дистанции, она потом требовала взамен стократного послушания. Она как будто чувствовала, что как бы непомерны ни были ее капризы, капризы хорошей резвой лошади, человек всегда смирится с ними — во имя рабочих качеств. Мирабель, всегда ровно и чисто работавшая на дорожке, вне ее была злым, мелочно мстительным, обидчивым и желчным существом. Она постоянно норовила укусить конюха, незаметно сделать ему больно, в самый неожиданный момент прижать к стенке денника. Однажды из-за этого она сломала два ребра тихому Амайо, который всегда терпеливо и заботливо ухаживал за ней. Но стоило Кронго и конюху после этого на нее накричать, а потом лишить лакомства (о том, чтобы тронуть призовую лошадь, не могло быть и речи), Мирабель сникла, завяла, стала пугливой. Несколько испытаний подряд она приходила в заезде последней. Стало ясно, что может пропасть одна из лучших лошадей. Она не признавала других конюхов, и спасти ее для дорожки удалось, лишь вернув в денник забинтованного Амайо.

— Здравствуйте, маэстро…

Бланш сидел на камне, подогнув одну ногу, в засученных по колено брюках, обхватив колено руками. Розовая полоса над горизонтом светлела равномерно и неотвратимо. Но неясный, смешанный с синим оттенок был еще тяжел. В голосе Бланша — смесь почтительности и удивления. В его «здравствуйте, маэстро» Кронго услышал: «Я слишком низко поставил вас, и вашу работу, и ваш ипподром, придя к вам наниматься… А сейчас я понимаю, что это достаточно высоко, достаточно тонко, пока даже слишком тонко для меня… Я приобщаюсь к чему-то большому… Я не могу всего этого сказать, объяснить… Но вы понимаете, что я сменил привычный наглый тон на почтительный только для того, чтобы вы это поняли…»

Рядом с Бланшем стоял угрюмый тяжелый Болид. Он даже не скосил глаза, не шевельнул мускулом при приближении Кронго. А что если Бланш… Ломкая тишина, в которой не слышно было обычных криков птиц, беззвучно уходила вдаль по воде. Лошади затихли, будто боялись нарушить ее и спугнуть. Кронго прошел еще несколько шагов. Заметив, что треск ракушек под его подошвами — единственный звук на берегу, остановился. Линия над кромкой океана вдали была уже отчетливо розовой. Этот розовый отблеск сломался, потемнел, потом раздался широкой желтеющей полосой, ровно засветился, захватив постепенно огромную часть неба, плоско поставленную над океаном… От вставшей зари что-то вздрогнуло вокруг. Но что именно — Кронго не понял. Лошади как одна повернули к рассвету головы. Над поверхностью океана, которая из чернильно-черной стала теперь синей с зеленоватым оттенком, дрожало и пробегало что-то похожее на дрожь воздуха или на звук, и этот тихий звук-дрожь неясно будил все, передаваясь и людям, и лошадям. Какая-то лошадь — Кронго увидел, что скаковая, но не смог определить какая — глухо фыркнула, с шумом запрыгала, взбивая воду, но ее никто не поддержал. Она остановилась. Воздух был еще темен, несмотря на рассвет, крупы лошадей, неподвижно стоящих в воде и у берега, можно было спутать с валунами, редко разбросанными по мелководью. Кронго казалось, что шум, поднятый нетерпеливой лошадью, пропал, исчез, о нем забыли. Но вот увидел Альпака. Он будто не замечал Кронго — как если бы Кронго вообще не стоял рядом. Неудобно изогнув шею, напружинив серый корпус, Альпак вглядывался в одну точку.

Кронго понял — Альпак глядит туда, где взбрыкнула и теперь стояла неподвижно кобыла, первой нарушившая тишину. Розовое с клубами и полосами синего над океаном медленно расплывалось. В монотонную торжественность этой пестроты незаметно, но упорно врывались блики желтого и алого. С другой стороны берега послышалось, как несколько лошадей заходят в воду. Океан проснулся.

Кронго уловил рядом чей-то пристальный взгляд. Испуганно скорчившись, у самой воды сидела молодая негритянка, которую он уже знал. Она делала вид, что разглядывает песок, вытянув длинные худые руки, стесненная тем, что он почувствовал ее внимание. Амалия была одета по-мужски, как все конюхи, в подвернутых по колено брюках и застиранной рубашке. Почувствовав, что Кронго не сердится на нее и даже взглядом старается ободрить, она подняла голову. Глаза Амалии неторопливо, по-африкански, плавным заигрывающим движением двинулись в одну сторону, в другую, остановились. Ноги ее были сдвинуты в коленях, босые ступни чуть расставлены, пальцы подогнуты.

Резко посветлело. Кронго пошел дальше, до той части берега, где стояли последние лошади… Кронго отмечал их по именам — Кариатида, Парис, Болид, Блю-Блю, Кардинал, Казус… Теперь он должен думать только об одном — что конюшни спасены. Можно думать и об испытаниях, он уже примерно знает, как составить заезды. То неприятное, что першило в горле после разговора с Крейссом, прошло. Размеренность, повседневность, обычность — вот к чему он должен теперь стремиться. Эта размеренность очень важна для него, она поможет втянуться, снова почувствовать то сложное и тонкое, что так неожиданно ускользает по самым разным причинам.

И в самом деле, именно с этого утра ему удалось ухватить размеренность. Последующие дни он старался сделать похожими один на другой. И они становились похожими. Ранний, до зари, приезд на ипподром. Обход конюшен. Работа с молодняком в манеже. Перерыв на завтрак. Привычный для него мучнистый фруктовый навар, который готовила Фелиция. Снова работа, теперь уже до позднего вечера. Обыденность и размеренность были ему приятны, он чувствовал, что эта размеренность нужна, она благотворно действует на него. Он уже решил, что, как только почувствует, что может составить несколько заездов, назначит скачки. То, что ежедневно, ежечасно происходило вокруг, не мешало ему. Улицы, по которым он проезжал на ипподром, были спокойны. Давно уже открылись лавки, в переулках, ведущих от набережной к окраинам, стояла обычная толкотня. Все шумней были гам и ругань торговцев. Радиопередачи он не слушал.

«Но при чем тут радиопередачи», — думал он иногда в перерывах между пробным заездом и переходом в манеж. Он никому не может объяснить, как глубоко чувствует и знает то, чем занят всю жизнь. Ни Душ Рейешу, ни Крейссу, ни Фердинанду с его кривой улыбкой нельзя это объяснить. Они не смогут этого понять. Он рожден для этой работы, пусть он не может объяснить, найти ее смыслу какое-то оправдание. У него есть лишь убежденность, не требующая оправданий, что работа нужна ему, и он не хочет объяснять, почему она нужна другим.


Чуть в стороне от их палисадника стоял «джип» из роты Душ Рейеша — серый в лиловом рассветном воздухе. Шофер дремал, привалившись к рулю. Еще не было четырех. Кронго знал свой переулок наизусть. Глухая стена напротив — задний двор кафе, выходящего на набережную. Большой особняк перед выездом к берегу принадлежал военному ведомству, сейчас он пуст, окна разбиты. В другую сторону, к центру города — трехэтажный жилой дом, рядом мавританская кофейня, два коттеджа и снова трехэтажный дом. Окна мавританской кофейни приоткрыты, оттуда слышится звук передвигаемых стульев. Переулок пуст, только вплотную к калитке кто-то в голубом свитере возится над приткнутым к изгороди велосипедом. Ожидающий Кронго «джип» стоит совсем рядом, до него не больше двадцати шагов. Странный велосипедист…

— Ну как, Кронго? Как у белых?

Первой мыслью было подойти к «джипу». Лицо, которое смотрело на него из-под велосипедной рамы, медленно подтянулось вверх, глаза скосились в сторону машины. А ведь если он сейчас кашлянет, шофер проснется. Кронго хорошо был виден курчавый затылок шофера, синий отличительный знак на сером рукаве.

Черное сухощавое лицо. В этих глазах нет жалости. Ньоно…

— Можешь, конечно, подойти к машине… — Толстые губы медленно зашевелились, выпуская неясный шепот. — Но тогда нехорошо получится, совсем нехорошо… Как тебе у длинноносых?

Лицо выползло из-под рамы, страшное, безжалостное, человек выпрямился, став спиной к «джипу». Ему около тридцати, он на голову выше Кронго, с мощными руками и рельефной грудью. Человек улыбается, облизывая губы, глаза то и дело странно закатываются под лоб. В этом закатывании — смерть. Нос с большим провалом на переносице, так что это место почти вровень со щеками.

— Что вам нужно?

— Ну-ну, Кронго, спокойней… Не смотрите туда… Вы знаете, что мы достанем вас из-под земли… Да и жена ваша… Вы ведь понимаете…

Широкая грудь медленно вздымалась перед глазами Кронго.

— Первая ложа центральной трибуны… Если увидишь там меня, я положу пальцы на перила… вот так…

Человек положил руку на раму велосипеда.

— Больше десяти лошадей ведь не бывает в заезде… — Он убрал один палец, потом два. — При нужном номере отвернетесь. Вы меня поняли? Поняли? О чем вы думаете, Кронго?

Этот человек с гладкой грудью, с плавающими глазами не имел права лезть в его заповедный мир, он мог просить его о чем угодно, но не заикаться о скачках. Он не мог трогать приз. Безусловно, этот человек уже играл — иначе бы он не знал ни расположения трибун, ни количества лошадей в заезде.

— Я думаю о том, что это жульничество. — Кронго чувствовал медленную слепую ярость. Еще несколько слов, и он кинется на эту грудь, вцепится в это гладкое горло. Этот перебитый нос посмел превратить его, Кронго, в уличную девку, в шлюху.

— Жульничество? — Человек усмехнулся, глаза его сузились. — Вы слепец. Оглянитесь, прислушайтесь. А брать заложников, связывать их в сетках для рыбы и опускать с баржи сразу за портом — это не жульничество? Вы не видели этих сеток, этих замечательных, туго набитых сеток… Этих широко открытых ртов и пальцев, вцепившихся в ячейки. А сжигать человека, привязанного к кровати, обливая керосином? А всех живых в сарай — не жульничество? Керосином, взятым у хозяек, потому что бензин жалко… А потом в сарай… А вы знаете, как голого человека подвешивают, растягивают ноги и бьют палкой вот сюда? Иногда они не экономят бензин, иногда даже стреляют в яму… Именно в яму, там туго набито, битком, туда пихают девок, младенцев. Это очень удобно, никто не убежит… Хоть раз посмотрите, как ногами бьют в карательных отрядах… Если человек остается жив, это позор для карателя. Что же жульничество, Кронго? Что?

Рука человека все еще лежала на раме велосипеда. Он говорил шепотом, чуть улыбаясь.

— Жалеете чужие деньги? Боитесь, что донесут? Не бойтесь, у нас все продумано. Вам ведь нужно всего-то отвернуться. Меня вы будете видеть только на трибунах. Первая ложа центральной… Народу нужны деньги, Кронго. Я не скажу вам даже своего имени. Ну, допустим, Пьер. А теперь не смотрите на меня. Идите к машине. Смотрите, если только выкинете… Если выкинете…

Пьер исчез, ловко ускользнул за его спиной. Курчавая голова водителя на руле ничуть не изменила положения. Кронго услышал легкий шорох шин. Водитель не пошевелился. Наконец почувствовал, что кто-то над ним стоит, поднял голову. Мелко задрожал, зевнул. Встряхнулся, показал головой — садитесь. Приз, подумал Кронго, приз. Водитель подождал, пока Кронго сядет, включил мотор. «Джип» медленно покатил вниз, свернул на набережную. Шофер совсем еще молод, он неторопливо жует жвачку, его пухлые черные губы лоснятся, пилотка засунута под погон. На набережной патруль, Кронго оглянулся. По всей набережной, сколько хватало глаз, вдоль домов были выстроены люди. Они стояли в утренней неясной серости, прижавшись лицами к стенам и подняв руки. Кронго заметил, что это одни мужчины. Несколько черных лоснящихся спин словно глядели на него через тротуар.

— Что это?

— Вы что, первый раз… — Шофер протянул удостоверение подошедшему солдату. — Берут заложников.

— Ваше? — Негр-патрульный зачем-то пощупал пальцами пропуск Кронго. — Управление безопасности… — Он поглядел печать на свет. — Можете ехать. Останавливай по первому знаку, слышишь…

— Хорошо. — Шофер дал газ, сплюнул. — Теперь будут каждое утро…

— Что случилось?

— Налет на управление безопасности… — Шофер притормозил перед светофором, включил приемник.

— …Проникнув в помещение под видом вождей племен… — сказал знакомый голос в эфире. — Через пять минут после начала переговоров покушавшиеся бросили спрятанные под одеждой гранаты… В перестрелке все террористы убиты. Ранены четыре бойца внутренней охраны, один тяжело. Покушение было организовано против работников совета безопасности. Присутствовавший на совещании комиссар сил безопасности Хуго Крейсс не пострадал.

За светофором их снова остановил патруль. У тротуара стоял старый грузовик с брезентовым верхом. Люди, выстроившиеся у стены, поворачивались и по-одному, держа руки за спиной, влезали в кузов. Кронго заметил, что влезали одинаково — ставили на железную ступеньку одну ногу, потом поднимали вторую, опираясь на колено. Без рук влезать иначе было трудно. Шофер снова протянул удостоверение, патрульный пробежал его глазами, продолжая следить за погрузкой, поднял руку.

— Гариб. — Подошедший к кузову негр поставил ногу на ступеньку. Под глазами у него были мешки, щеки в прыщах. — Гариб, ты где?

— Я здесь… — отозвались в кузове.

— Люди, люди, проходите… Просьба не волноваться… — Патрульный приложил к губам ручной громкоговоритель. — После необходимой проверки все будут отпущены… Всем задержанным будет выдана справка о задержании… Проходите, люди, проходите, быстро, быстро… Проходите!

Шофер дал газ, завернул и остановился у ипподрома.


Странно — это Кронго чувствовал впервые. Он улыбнулся, глядя на двух античных героев, сдерживавших вздыбленных гипсовых лошадей у входа. Ерунда, сейчас пройдет. Конечно, пройдет. Он никогда этого не чувствовал. Будто кто-то чужой сидит у него в голове и говорит: так, так… но почему… так, так… но почему… Стеклянный фронтон, привычная надпись «Трибуна 3 яруса».

Так, так… но почему стеклянный фронтон… Так, так… Кронго отмахнулся — какая чепуха… Он же взрослый человек. Но почему третьего яруса… Что за нелепость — именно третьего… Если бы Пьер не сказал о сетках. А ведь в самом деле, он видел вчера баржу стоявшую за портом на рейде.

Шофер вопросительно смотрит на него. Кронго кивнул, курчавая голова опустилась на руль. Бессмысленность, никчемность каждого действия — Кронго никогда не ощущал этого… Но баржа, при чем здесь баржа, ему нет никакого дела до баржи. Было ли в его жизни раньше что-либо, от чего он мог прийти в такое отчаяние? Смерть отца… Проигрыш приза… Отравили лошадь… Было отчаяние, было страшно, тоскливо… Но такого как будто никогда не было… Кронго снова улыбнулся. Но почему? Вот он шагнул. Но зачем он шагнул? Почему? Ради Филаб? Ради детей? Ради лошадей?

Кронго толкнул вертушку трибун третьего класса. На вытоптанном пространстве перед асфальтом валялись клочки бумаги, разбитая бутылка из-под сока, кусок ременной сбруи. Билетики тотализатора. Еще с того, последнего дня скачек. Еще при Фронте. Так, так. Этот разговор, то, что он должен показывать какому-то человеку на каждой скачке вероятного победителя… Так, так. Но почему?.. Почему его должно это ужасать? Кронго остановился у двери манежа, в котором обычно каждое утро гоняли на вольтах жеребят первого и второго года. Дверь открыта, из пустого неподвижного зала чуть слышно тянет запахом слежавшегося старого навоза. Так, так. Но почему?.. Пьер. Этого человека зовут Пьер. Когда он тихо говорил о сетке, держа руку на раме велосипеда… Ну хорошо, а приз? И потом, когда Кронго увидел негра с прыщами, который спросил: «Гариб, ты где?» Он представил, что пальцы этого негра будут на сетке. Действительно он, Кронго, слеп и глух. Баржа стоит на рейде. Она каждый день выходит на рейд. Кронго толкнул дверь и прошелся по дорожке ближнего вольта, увязая ногами в крупном глубоком песке. По такому вольту гоняют жеребят первого года, вырабатывая просторный, машистый ход. В глубоком крупном песке жеребенок поневоле раздвигает ноги, приучаясь к накатистой рыси. Но почему? Зачем и кому нужна эта машистая, широкая рысь? Кронго стало страшно, он закусил губу. Нет, он не может даже улыбнуться. Надо заинтересоваться хоть чем-то, этим воздухом, этим запахом, надо силой заинтересовать себя в том, что всегда было ему интересно, что составляло цель его жизни. Приз, конечно… Вот мягкий вольт, здесь проскачками распускают жеребятам ход, приучая далеко выбрасывать ноги. В другое время Кронго думал бы, что к вольту надо добавить мягкий крошеный навоз. Он взялся ладонями за виски. Нет, так еще хуже. Так сама голова, существующая как бы отдельно от него, спрашивает: но почему? Так. Так. Нет баржи на рейде, сказал он себе. Но это не помогло. А зачем ему приз? Кронго вышел из манежа. Вблизи, на рабочем дворе, к изгороди были привязаны жеребята второго года, они дергали головами, пытаясь отвязаться.

Сумерки пропали, наступило утро, так, как это бывает здесь, — за одну минуту. Вдоль дорожки тянулся дым, Ассоло неторопливо помешивал палкой угли под большим черным котлом. Воткнул палку, и она застыла стоймя в медленно булькающем варе. На рабочем дворе негромко разговаривали конюхи и наездники, в углу у кучи навоза сидел на корточках тот самый мулат с острой бородкой, Литоко, которого он взял жокеем. Литоко курил, сплевывая и стряхивая пепел в навоз. Эти привычные вещи, лошади, люди, заботы — они должны спасти его, отвлечь, выгнать это нелепое «так, так, но почему». И в самом деле, Кронго почувствовал облегчение. Нет баржи. Жокеи, наездники, конюхи стоят вокруг него, он видит и знает, что нужно каждому — и старым, и вновь взятым, и тем, кто был принят совсем недавно. Тассема, маленький, сутулый, седой… Чиано… Бекадор… Жокеи скаковых лошадей Зульфикар, Заният, Мулонга… Мулонга способный жокей, но пьет. Берберы, Эз-Зайад и Эль-Карр… Бланш… Он единственный не подошел к нему… Сидит в старой коляске, широко расставив ноги. Тренирует посадку… Неужели пропало, не веря еще сам себе, подумал Кронго.

— Черт знает что… — услышал он чей-то недовольный голос. — Скоро доживем, конюхи будут работать жокеями.

— Как вес, Зульфикар? Жокеи, сможем пустить по шесть лошадей в скачке? Тассема, возьми жеребят второго года и в манеж… Амайо, вместе с Фаиком вы сегодня старшие по беговой… Проследите еще раз, у всех ли расчищены копыта… Так… Что у нас было вчера?

— На жестком гоняли, месси… — Амайо, с отметинами на ноздрях, подслеповатый, приземистый, вышел вперед. Кронго вспомнил, как он трясся, боясь оборотня. — Круг гоняли тротом, круг шагом…

— Хорошо… Сегодня можно уже на глубоком… Начинайте с самых сильных, со слабыми осторожней… И проследите, чтобы подсыпали навоз, мягкий вольт совсем запущен…

Амайо и Фаик пошли отвязывать жеребят. Радуясь, что к животу и груди подступает ровное тепло, что баржи нет, что пропала бессмысленность всего, что стоит перед глазами, Кронго сделал знак Бланшу и берберам. Да, он возьмет приз.

— Маэстро, я с вами… — Бланш торопился за ним по дорожке, когда их нагнал Мулельге. У первого ряда трибун стояли негры, при виде Кронго они притихли.

— Новые конюхи. — Мулельге движением руки выровнял людей, как бы выстраивая. — Это кузнец… Это второй кузнец…

— Где работали раньше?

Сутулый негр с огромными бицепсами покосился на соседа.

— Скажи, Пончо. — Сосед сутулого неумело пожал Кронго руку. Добродушное лицо с большой челюстью. Она выпячена, он улыбается. Как только Кронго подумал об этом, на него посмотрело прыщавое лицо, руки, вцепившиеся в сетку. «Гариб, где ты?» Так, так. Но почему?

— Мы работали на государственной ферме. — Пончо переминался с ноги на ногу, подталкивая локтем соседа. — Я и Бамбоко. Наши дома сожгли, мы пришли в город. Мы умеем делать любую работу, мы хорошие ковали. Спросите Бамбоко. — Негр будто извинялся, что их дома сожгли.

Так, так… Но почему?.. Как пусто все — лицо этого негра, воздух над дорожками, трибуны. Все, чем он занимался всю жизнь, бессмысленно. Зачем нужны лошади?

— Мулельге, вместе с Тассемой запрягите Альпака… Коляску возьмите тренировочную, к которой он привык. — Кронго видел краем глаза, как берберы и Бланш переминаются в новых ездовых костюмах, поправляя сапоги. — У нас особые условия, вам здесь придется учиться заново… Рысистую и скаковую лошадь важно поставить правильно с самого начала, иначе она никому не нужна… Ковка поэтому особая. Жеребят надо сначала приучить к подковам… Подковы куются легкими, из мягкого железа, с низкими тупыми шипами…

Альпак закидывал задние ноги, вертел головой, чтобы заглянуть через наглазники. Коротко и гортанно захрипел, и в этом звуке были одновременно и обида, и радость. Чиано, сидя в коляске, держал вожжи на весу. Кронго сделал знак, отпуская кузнецов и конюхов, подождал, пока Чиано слезет, и забрался в качалку сам. Но ведь сейчас он должен ощутить захватывающее, сладко-острое, подташнивающее предвкушение маховых испытаний, заезда, в котором он всегда, всегда должен прийти первым. Это было всю жизнь. В этом и есть чувство приза. Приза, который он пока не взял. Лоснящийся мышастый круп Альпака чуть заметно вздрагивал у ног Кронго. Репица сильного хвоста легко держала короткий черный султан. Нет, ощущения не было. Но и не было больше ничего — только подрагивающий круп и черный султан хвоста.

— Вы научились сидеть в коляске, научились держать вожжи. — Кронго хрипло и заученно кашлянул-кхекнул, удерживая Альпака. — Но этого мало, чтобы стать наездником. Искусство езды состоит в том, чтобы забыть себя и помнить только о лошади. Надо знать все о ней — свойство ее рта, меру поднятия колец, силу бега, беговой характер — горячая она, ровная или ленивая… Но не в этом еще состоит истинное искусство езды…

Так, так. Но почему?.. Так, так. Но почему?..

Альпак дернулся, взбрыкнул, присел.

— Эз-Зайад, Эль-Карр, Бланш… Посмотрите, правильно ли запряжена лошадь?..

Бланш, подтянув сапоги, подошел к Альпаку, взялся за вожжи, вгляделся. Альпак дернул головой, стараясь отвернуться, и Кронго кхеканьем опять удержал его.

— Как будто правильно, маэстро. — Бланш, приложив к оглобле черную щеку, внимательно изучал уздечку и хомут. — Налобник и дольник не натирают, хомут как надо, на груди и на плечах… Кольца подняты в меру… Чересседельник в порядке… — Бланш поднял голову. — Мы слушаем, маэстро… Что до меня, то я готов слушать вас бесконечно.

У Кронго появилось искушение взяться за виски, и он с трудом удержался.

— Истинное искусство езды состоит в том, чтобы заставить бежать лошадь весь круг резво и правильной рысью, не сбиваться с нее, во время сбоя направлять на рысь, не уменьшая, а прибавляя быстроты… Но и это еще не все. Истинное искусство езды в том, чтобы понять не только беговой, но и настоящий характер лошади, ее душу, ее скрытые чувства… Надо понять ее секрет, который свой у каждой лошади… Тогда, слившись с ней в одно целое, вы будете ощущать ее бег как свой, а ее как себя, как будто не она, а вы бежите по кругу…

Так. Так. Так. Так. Кронго чмокнул, и Альпак медленно тронулся с места. Пройдя столб размашкой, Кронго чуть заметно шевельнул кистями, припуская вожжи. Но вместо того чтобы пойти средней рысью, Альпак бешено заработал ногами, сбился в галоп. Полетели комья грунта, в лицо ударил ветер. Альпак, пролетев метров пятьдесят, снова сорвался в проскачку. Кронго захрипел, выправил сбой. Альпак пробежал еще несколько шагов, Кронго осторожно повернул его на прямых вожжах. Около трибун Альпак остановился сам.

— Вы что, с ума поспятили? — чтобы не испугать Альпака, зашипел Кронго. — Вы какие удила кладете жеребцу со строгим ртом? Чужие?

Чиано изменился в лице.

— Месси Кронго… Месси Кронго… Мы положили толстые… Мы не виноваты…

— С кем вы запрягали лошадь?

— С Мулельге и Ассоло… — Чиано испуганно крутил головой. Кронго слез с коляски, приоткрыл Альпаку губы. Удила покрытые пеной, были толстыми, как и полагалось. Но Альпаку с его чрезмерной нервностью нужно ставить удила особые. Так. Так. Но почему? Взрыв гнева прошел, и Кронго уже сам не понимал, почему он сердится.

— Чиано… И вы, Бланш… Эз-Зайад, Эль-Карр.

Кронго случайно увидел, что кто-то смотрит на него с трибун. Это был высокий мулат в светлом костюме.

— Видите, вы совершили ошибку. Удила толстые, но этого иногда бывает мало. Лошадь горячая, с очень строгим ртом, сюда нужно толстые и полые… Он привык к своим удилам.

— У всех лошадей удила висят в денниках. — Чиано взял под уздцы, — Удила Альпака мы не нашли…

— Хорошо.

Мулат чуть заметно показал рукой, и Кронго подошел поближе.

— Месье Кронго? Будьте любезны, пройдемте со мной. Не волнуйтесь, все в порядке, все хорошо. Пройдемте буквально на секунду.

— В конюшню! — Кронго двинулся вслед за мулатом. Мулат высокий, с красивым спокойным лицом, как-то странно оглядывался на него, мелко перебегая глазами с рук на лицо и снова на руки. У подъезда дирекции он посторонился, пропуская Кронго, и, хотя тот прекрасно знал путь к собственному кабинету, осторожно и мягко повел его под локоть по коридору. Это сначала обрадовало Кронго. Эти мелко бегающие глаза, эта рука, взявшая под локоть, должны выбить бессмысленность, которая пронизала все. У кабинета с дощечкой «М. Кронго» два молодых негра в таких же светлых костюмах низко поклонились. Чуть в стороне сидящий на стуле европеец держал между ногами блестящий черный предмет. Уже заглядывая в растворившуюся дверь, Кронго заставил себя подумать — что же это за черный предмет между коленями европейца?.. И европейца он уже где-то видел.

— Мы совершенно беззастенчиво… — Высокий пожилой африканец протягивал связку ключей в пухлой розовой руке. — Но все это ради близких скачек. Вы должны нас понять.

Черный блестящий предмет между коленями — автомат.

Так, так… Но почему?..

— Карионо, Сембен Карионо. — Африканец поглядывал на двух белых, сидящих у стола. Вышел и мягко взял руку Кронго в теплые ладони. — Партия не будет вмешиваться в ваши профессиональные дела. Хотя от себя скажу, что горжусь вашим ипподромом. Ваши лошади могут с честью представлять страну на дорожках любого континента.

Глаза Карионо упрашивали Кронго что-то сказать.

— Очень приятно. — Кронго попытался улыбнуться. Карионо обернулся к худому европейцу с пшеничными усами, который дружелюбно улыбался — не стоит обращать внимания на эту болтовню.

«Может быть, прошло», — подумал Кронго. Да, прошло. Совсем прошло. Ничего нет. Только не нужно думать о намеках, которые могли бы опять вернуть это.

— Моя фамилия Снейд, я бухгалтер. — Европеец тряхнул Кронго руку. — Попробуем с вами сработаться, так ведь? Деньги правительство будет платить вперед. Если хотите, вам мы можем выдать аванс твердой валютой или бонами. Я просмотрел номенклатуру, штат теперь почти укомплектован, но, если необходимо, ограничений для вас не будет. Только одна просьба — скорей назначить день первых скачек. Какие специальности будут просматриваться лично вами?

Охранник с автоматом безразлично курил, не глядя на Кронго. Нет, ничего не выходит. Пустота. Пустота во всем. Его ничто не интересует. Ничто.

— Жокеи. — Кронго помедлил. — Наездники. И конюхи.

— Отлично. — Снейд раскрыл номенклатуру. — А… ну вот, например, диктор-комментатор… Контролеры… Редактор программ… Как они?

Снейд покосился на Карионо. Не назвавший себя охранник осторожно стряхнул пепел. У него был крахмальный воротник, бакенбарды резко сменяла гладко выбритая розовая кожа, нос был, как груша, он расплывался наверху, у хмурых, близко поставленных серых глаз.

— Если господин директор не возражает, мы наберем сами… — Глаза Карионо застыли. — Согласно номенклатуре.

Так, так. Но почему? Кронго сказал:

— Меня интересуют только конюхи, наездники и жокеи.

— Вот и отлично. — Снейд открыл портфель и осторожно придвинул к Кронго две пачки. — Здесь пятьсот долларов. Здесь тысяча правительственных бон. Они принимаются во всех магазинах. Конечно, где есть лимит.

Он достал ведомость, встряхнул новый хрустящий лист. Кронго, машинально расписываясь, видел все, что уже много лет видел за окном кабинета, — финишную прямую, часть трибун, рабочий двор, вход в главную беговую конюшню. Снейд и Карионо, поклонившись, вышли.

— Меня зовут Лефевр. — Белый с бакенбардами протянул пачку сигарет. — Ах да, вы не курите… Я из сил безопасности. Шеф просил не докучать вам… Но не мне вам говорить, что сейчас происходит. — Лефевр постучал зажигалкой по столу. В дверь заглянул мулат, Лефевр кивнул ему, тот щелкнул пальцами и вошел уже вместе с неграми. Негры улыбались, лицо мулата было безучастным.

— Поль… Амаду… Гоарт… Кронго, если хотите, если хотите, вы не будете замечать их… Может быть, иногда, на трибунах… Повторяю, если хотите.

— Нет. — Кронго думал о том, как он приведет в исполнение то, что пришло ему в голову. Ведь это очень просто. Однако вместе с тем он прекрасно понял смысл слов Лефевра. Он предлагает охрану.

— Не хотите?

— Не только не хочу, но настаиваю, чтобы этого не было.

Теперь, когда Кронго решил, он почувствовал облегчение. Странно — ведь он и Лефевра мог использовать как повод для избавления. Ведь бессмысленность кажется ему страшней боли, потому что, когда есть боль, есть хотя бы желание избавиться от боли, а когда есть бессмысленность, нет ничего. Но теперь повод для избавления от бессмысленности не нужен, значит, не нужен и Лефевр.

— Хорошо. — Лефевр встал, ухмыльнулся. Негры и мулат исчезли. — До свидания. Как знаете.

Подождав, пока стихнут шаги, Кронго подошел к столу. Сначала возникла мысль сдвинуть пачки с долларами и бонами в ящик, даже протянулась рука. Но тут же она, проплавав немного над пачками, вернулась на место. Это ведь сейчас не имеет никакого значения. Кронго увидел медленно скачущую за окном лошадь — трехлетку. В жокее, неловко привставшем на стременах, узнал Амалию. Сидеть она не умеет. Но бессмысленно учить ее сидеть. Вот в чем дело. Так же бессмысленно то, что он хорошо умеет сидеть. Это не имеет никакого значения, ровно никакого. Может быть, имеет значение, что Альпак может обойти любую лошадь в Европе и Америке? Разве не имеет значения, что пять лет назад во время случки в Лалбасси беговая кобыла Актиния и скакун-гибрид Пейрак-Аппикс еще раз оплодотворили яйцеклетку? Нет, не имеет. Совершенно бессмысленно, что родился жеребенок с такими длинными пястями, какие редко случаются от смеси арабской и английской пород. Может быть, он, Кронго, зачем-то и нужен. Но он просто не понимает — зачем. Да, красота лошади, конечно, конечно. Удивительная красота тела, в котором нет ничего лишнего. Но зачем она нужна? Ну хотя бы почувствовать стыд, угнетающую, жгущую щеки горечь стыда за то, что он притащил все это сюда, в этот город. Бессмысленность этого, бессмысленность, постыдность. Но он не чувствует даже стыда, все спокойно внутри. Красота линий. Каких линий? А в самом деле, зачем стыд? Что такое стыд?

Кронго вышел в коридор. Рука автоматически вставила ключ, он хотел закрыть дверь. Кронго улыбнулся. И этот вопрос — так, так, но почему? — не кажется ему бессмысленным и не пугает его. Наоборот, он успокаивает, потому что оправдан. Ключ можно оставить в двери и сойти вниз. Как только Кронго вышел на улицу, он почувствовал приятный жаркий удар лучей в лицо и увидел, что на него смотрит Душ Рейеш. Он сидит в «джипе».

— Одна небольшая просьба… — Душ Рейеш щелкнул пальцами. — Попрошу вас после утверждения список для охраны.

Кронго слышал слова Душ Рейеша, но совершенно не понимал их смысла. И тем не менее ласково улыбнулся, дружелюбно вглядываясь в юного лейтенанта. Приветливо сказал:

— Конечно… Да, но… после какого утверждения?

Душ Рейеш что-то почувствовал в тоне Кронго, на секунду задержал взгляд. Вытащил из нагрудного кармана несколько пестрых значков.

— Вам это носить не обязательно. Но персоналу необходимо. Это значок нашей демократической партии. Может быть, и вы? Пожалуйста, можете надеть.

Кронго улыбнулся, глядя на него, и лейтенант отложил значки.

— Понимаю. — Душ Рейеш закрыл на секунду глаза. — Простите, месье Кронго, не думайте, что я дерьмо. Честно говоря, плевал я на значки. Мне их дали эти… из сил безопасности. В виде нагрузки.

Кронго кивнул — уже совершенно серьезно, как бы успокаивая и сразу отстраняя лейтенанта. Пока он шагал к главной конюшне, мелькнула мысль: если бы лейтенант узнал, что он хочет сделать, смог бы он ему помешать? Нет, не смог. Мимо проехала коляска, кто-то на Мирабели, кажется Бекадор. Еще одна Амайо на Ле-Гару. Как быстро едут, вот уже у поворота. Обе створки дверей главной конюшни широко открыты, наверняка денники пусты! Устоявшийся запах конюшни — навоза, подгнившего сена, сбруи. За денниками — каморки конюхов, тех, у кого нет своего дома. Настежь распахнутая каморка Ассоло. Надпись «Старший конюх». Мулельге. Они не придут сюда еще часа два. Вот за этим денником.

Кронго остановился. Стены широкой клети были увешаны сбруей, чересседельниками, хомутами. Стояли приставленные к стене оглобли. С длинной перекладины под потолком свисали вожжи, веревки для поддужья, шлеи. Под перекладиной тянулся длинный помост полуметровой высоты. Когда Кронго поднялся на него, ремни загородили проход, и он их раздвинул. Нет, конечно, он не будет этого делать. Он просто завяжет вокруг перекладины одну из вожжей, так, чтобы она крепче держалась. И, глядя на себя со стороны и как бы со стороны ощущая собственные руки, он подтянул одну из вожжей, самую тонкую, размягчившуюся от долгого употребления, а в некоторых местах задубевшую. Кронго завязал ее вокруг перекладины. Подергал. Конечно, он этого делать не будет. Тем более, что прямая вожжа, свисающая с перекладины, не представляет никакой опасности. Кронго аккуратно сложил конец вожжи и, перегнув, завязал маленькую петлю. Эта крохотная петля завязалась на уровне его груди. Кто-то есть в конюшне, слышен шорох в одном из дальних денников. Но это теперь не имеет значения. Никто не догадается заглянуть сюда, в дальний угол, где вывешена старая сбруя. Да и потом — он совсем не собирается делать ничего такого, что могло бы вызвать тревогу. Вот он осторожно вдел в петлю край вожжи. Теперь, если опустить вожжу, петля сама собой распустится. Так и есть, пропущенная в петлю часть вожжи выскользнула под собственной тяжестью, и вожжа чуть качнулась, раскручиваясь в обратную сторону. Застыла. Хорошо, что никого нет, потому что, если бы кто-нибудь был или хотя бы краем глаза увидел все это, ему, Кронго, было бы стыдно за то, что он делает. Он опять сделал петлю и протянул в нее часть вожжи. Петля была как раз на уровне его лица, и он осторожно надел ее на шею. Шея чувствует петлю. Снял, потянул ее рукой, и петля затянулась вокруг кисти. Растянул, опустил. Петля качнулась, раскручиваясь. Снова надел на шею, почувствовал холод кольца. Он должен сейчас постоять, привыкая к тому, что петля лежит на шее. Так, так, но почему? Это будет болезненно, но никакая боль не может сравниться с бессмысленностью, которая окружает его. Именно «почему» заставляет его это сделать. Он поднял глаза и увидел, что на него смотрит Альпак.

Альпак остановился в проходе у крайнего денника, чуть вытянув шею, чтобы увидеть Кронго. Наверное, оттого, что Кронго не ожидал этого, первое, что он ощутил, был жгучий стыд — стыд оттого, что кто-то увидел его в таком положении, стоящим на помосте, с петлей, накинутой на шею. Альпак, редко прядая ушами, глядел на него в упор, и Кронго видел по его глазам, что лошадь понимает все, что с ним происходит. Альпак чуть отступил вбок. Нет, значит, стыд совершенно ни к чему, Альпак ведь не сможет никому сказать, что он видел. Вспомнилось — оборотень. Многие конюхи считают Альпака оборотнем. Но как же он сумел выйти из денника и неслышно подойти сюда? Кронго не чувствовал петли, она словно слилась с шеей. Может быть, он был слишком занят петлей и не заметил Альпака? Но все равно он должен был услышать хотя бы легкий стук копыт об унавоженный земляной пол. Не может быть, чтобы, выйдя из денника, Альпак подкрадывался настолько осторожно, что он, Кронго, его не услышал. Альпак повернул шею, тряхнул головой. Повернувшись, пошел назад, к своему деннику. Звука его копыт почти не было слышно, видна была только двигающаяся над стенами денников черная челка. Вот она остановилась. Странно — если Альпак пришел, то почему сейчас пошел назад? Челка дернулась, было видно, что Альпак поворачивает. Вот снова вышел из прохода. Остановился, мотнул шеей. Глаза его странно блестят. Осторожно кашлянул, вглядываясь и будто спрашивая: что мне делать? Нет, конечно, Альпак не понимает, зачем Кронго стоит в таком положении. Он просто вышел из денника, почувствовав присутствие хозяина. Но тогда почему подошел так тихо? Он не подходит вплотную, а смотрит, выгнув голову, из-за прохода. Боится? Но чего тогда он боится? Но чего тогда он боится? Наконец Кронго совершенно отчетливо и ясно понял — Альпак не понимает, от чего он, Альпак, должен спасти его. Но понимает, что ему, Кронго, сейчас очень плохо. Альпак не знает о барже, не слышит «но почему», но знает, что он должен спасти Кронго. Не понимает, как он может это сделать, он только чувствует, что для спасения Кронго он не должен делать лишнего шума, лишних движений, может только застыть, замереть, может только вглядываться, чтобы хотя бы попытаться понять, чем он сможет сейчас помочь. Может быть, этим взглядом и тем, что он осторожно прошел по проходу и вернулся? Кронго почувствовал, как сдавило горло, и осторожно снял петлю. Всхлипнул — жалко, постыдно. Странно — он вспомнил сейчас лишь о том, как, приехав в Лалбасси, принял от конюхов мокрый комок с четырьмя вытянутыми палочками, Альпака, и, глубоко засунув палец в задний проход, помог комку освободиться от первородного кала. Эти добрые глаза не имеют никакого отношения к тому воспоминанию. Оборотень? Он осторожно распустил петлю. Он должен отвернуться, чтобы Альпак не видел его слез. Отвернуться — вот так, давясь и икая. Но странно — сейчас, глотая слезы и кусая палец, Кронго чувствует, что освободился от бессмысленности.


Кронго пытался разглядеть крайнюю ложу центральной трибуны. Там должен стоять Пьер, но Кронго не мог различить его среди людей, двигающихся в ложе, лица виделись смутно, только рубахи.

— Третий заезд… — громко объявил репродуктор. — Начинается третий заезд… Лошади третьего заезда, на старт…

К рабочему двору от трибун подошли два европейца в белых гимнастерках, один из них, высокий, улыбнулся.

— Все в порядке, месье, не волнуйтесь. — Он осторожно потрогал бок под рубашкой. — Все в порядке, месье Кронго, не беспокойтесь…

Оттого, что Пьера не было, Кронго должен был чувствовать облегчение. Но облегчения нет. Ведь это означало, что все, что он решил про себя, пропало впустую. Поэтому вид безликих рубашек в ложе был неприятен, вызывал досаду. Трибуны были расположены с одной стороны двухкилометрового овала беговой дорожки, край их начинался от последнего поворота к финишу. Длинный трехъярусный прямоугольник с далеко выступающим бетонным козырьком был разделен пополам застекленной вертикальной ложей. Там помещались администрация, комментаторы и судьи. У края металлической изгороди толпились любопытные, наблюдавшие за проводкой готовящихся к скачке лошадей. Сейчас, в перерыве, трибуны неровно и редко закрывало белое, красное и черное. Кронго знал, что если сидеть на лошади и медленно выезжать с рабочего двора к старту (неровный стук сердца, судьи, натягивающие стартовую резинку, медленный путь под музыку по бровке, вздрагивающая холка у колен), то белые и красные рубахи, черные брюки, белые и черные лица становятся неотличимы, кажутся чем-то неподвижно покрывшим трибуны. Изредка по краям трибун возникают мелкие пузыри, легкие потоки. Сейчас трибуны были рябыми, с черными провалами.

Петля из вожжей, распускающаяся и свивающаяся перед его лицом, — ее не было, ее никто не видел, он должен забыть о ней, не вспоминать. Он просто будет поступать так, как надо, как требует жизнь. Для этого он должен найти правду, ради которой он жил, — не ту правду, которой он всегда отговаривался сам перед собой, не ту, которую слышал в тысячах слов, в стертых привычных строчках газет, в книгах, в людях вокруг.

В сущности, его профессия в том, чтобы гордое, сказочной красоты животное с рождения превращать в раба, в гоночный механизм, в тупую машину. Лошади с характером, входящие в силу к зрелости, становятся негодными для ипподрома. Но именно они могут показать наибольшую резвость. А те, чей характер ему удается сломать, которых удается обработать, — эти сломанные и есть «победители». Победители, способные только к одному — к послушной, сильной и ровной рыси, к оглушительной бессмысленной скачке под рев трибун. Это и есть правда. Но ведь правда и то, что только такая лошадь дает ему возможность ощутить счастье борьбы, счастье приза… Значит, это — жертва, которую он сам заставляет приносить для себя. Значит, нужна и ответная жертва.

— Месье Кронго…

Двое в белых рубашках, стоящие у ограды, выпрямились. Лефевр. Кронго узнал его бакенбарды и крахмальный воротник. Нос грушей.

— Надо идти, месье Кронго. — Приблизившись, Лефевр улыбнулся, одновременно разглядывая толпу, стоящую у перил. Кронго заметил двух негров в светлых костюмах — тех, которые дежурили с автоматами у кабинета.

— Но… я еще не подготовил заезды… Надо проследить…

— Пойдемте, пойдемте, месье… — Лефевр еще шире улыбнулся. — Нас ждут.

Проходя через трибуны, Лефевр держал одну руку в кармане пиджака. Шум трибун угнетал Кронго. Он не мог сказать, что не любит трибуны, не любит эту толчею, просто ему давно уже не было надобности там бывать. Сейчас трибуны, их воздух, их шум, их волнение, окружили его. Толкучка у касс тотализатора, короткие выкрики:

— Семь-пять… Предлагаю семь-пять… Один-три экспресс… Кто хочет один-три экспресс?.. Верный вариант семь-пять…

Кронго хорошо знал игру, ее тонкости и термины: «заказку», «подыгрыш», «перехлест», «зарядку»… Но привык с суеверной опаской отмахиваться от этих слов. Он знал, что и другие жокеи боялись, что, занявшись игрой, перестанут чувствовать лошадь.

Перед самым входом в стеклянную ложу Кронго на секунду легко оттерли от Лефевра. Пьер, подумал Кронго. Ощутил прикосновение бумаги, вложенной в его ладонь. Его рука сама собой сжалась, приближая бумажку к карману. Еще через секунду Кронго встретил знакомые глаза, узнал мулата из охраны, Поля. Рядом с Кронго никого уже не было, люди отхлынули к кассе. Кронго держал руку в кармане, пытаясь понять, видел ли все это Поль. Но по взгляду Поля сейчас он понимал, что Поль этого не заметил.

— Сюда… — Стеклянная дверь за ним закрылась. Лефевр и Поль стояли рядом, на долю секунды Кронго показалось: они ждут, что он скажет о бумажке, которую положил в карман. Кронго вспомнил слова Пьера о барже, о том, как топят заложников. Но ведь они не спрашивают его ни о чем. Лефевр смахнул со лба пот, улыбнулся:

— Вот служба… Проходите, месье, проходите…

На большом столе, за который сел Кронго, были аккуратно разложены карандаши, чистая бумага, программы скачек, расставлены бутылки с минеральной водой, вазы с фруктами. Отсюда, из кабинета второго яруса, был хорошо виден ипподром, весь овал дорожек. Европеец, сидевший рядом с Кронго, чистил ножом апельсин. Кронго обратил внимание на его руки — они были морщинистыми, с желтыми и коричневыми старческими пятнами, пальцы слабо нажимали на нож, пытаясь снять оставшуюся после кожуры белую бархатистую пленку.

— Кстати, Кронго, мне будет очень, очень… — Крейсс, сидящий в стороне, сделал особое движение вверх подбородком. — Господин пресвитер!

Руки европейца застыли, короткий горбатый нос, сплошь усеянный красными жилками, был неподвижен, оттопыренные синие губы не шевельнулись. Европеец будто вглядывался, стоит ли ему еще снимать белую волокнистую пленку или можно уже есть апельсин.

— Я рад представить вам, господин пресвитер, директора ипподрома месье Маврикия Кронго… — Крейсс незаметно дал знак рукой, и креол, стоявший за его спиной, отошел. — Кстати, к нашему разговору, господин пресвитер… Месье Кронго — человек нейтральный, он не поддерживал борьбы правительства, не участвовал в том, что может быть, претит вам, — в вооруженном восстании… Видите ли, Кронго, — Крейсс придвинул к Кронго бокал, налил из бутылки пузырящейся прозрачной воды, — господин пресвитер — представитель Всемирного совета церквей, он у нас в гостях, с тем чтобы…

— Прошу вас, не нужно, господин Крейсс… — остановил его пресвитер. — Я постараюсь сам составить впечатление о том, какая обстановка складывается у вас…

Ударил колокол, стартовая резинка отскочила, и буланый Эль, сильно опередив других, рванулся к бровке. Трибуны закричали. Мелко забил колокол.

— Фальстарт! — крикнул голос в громкоговоритель. — Фальстарт! Фальстарт! Фальстарт!

Заният с трудом остановил Эля, вернул его к старту, пристроил к крупу Дилеммы. Резинку натянули снова, лошади двинулись по кругу. «Бумажка была не от Пьера», — подумал Кронго.

— Надо пускать лошадей одновременно, так, чтобы никто не получил преимущества, — стараясь говорить понятней, объяснил Кронго. — Скаковая лошадь не может начинать с места, ей нужен хотя бы небольшой разгон… Мы приобрели стартовые боксы, но я не уверен, что это лучше.

Пресвитер отломил дольку апельсина. Крейсс, улыбаясь, сделал Кронго знак — правильно, говорите с ним, занимайте его, — вздохнул, скрестил пальцы.

— Господин пресвитер… я не знаю, могу ли я вас просить… Отец Джекоб, мне хотелось, чтобы вы почувствовали необычность этого праздника, обстановки, царящей здесь…

Пресвитер осторожно сосал дольку апельсина.

— И допустим… Я не хочу навязывать свое мнение… Я, конечно, верующий, но не пацифист… Но вы видите сами… Люди, черные и белые, стоят здесь рядом… Не могли бы мы сделать этот кубок традиционным? Назвать его, скажем, кубком дружбы? И просить вас войти в жюри?

Лицо Крейсса, на котором нос был как бы перевернутым повторением губ, застыло, подбородок сморщился. Пресвитер повернулся к Кронго. Серые глаза его под коричневыми бугристыми веками были спокойными и ясными.

— Бог породил природу и все сущее в ней, но ведь он не поставил никаких пределов ее могуществу… Добродетель, удовольствие и истина столь же реальны в мире, как и ужас, боль, преступления, горести и печали… Поэтому, только поэтому я не могу присоединиться к мнению братьев моих о заповеди «не убий»… Не утверждаю «убий», ибо не знаю… Но бессилен осудить и насилие, ибо сомневаюсь…

Белый, белый, белый — именно это подумал сейчас Кронго. Только белый может так говорить. Что-то знакомое и давнее слышится в этих словах. Ах вот что — искренность. Странная искренность мысли, противоречивая, свойственная только европейцу. Но ведь и он, Кронго, европеец. Гораздо больше европеец, чем Крейсс, потому что Кронго понимает сейчас смысл и искренность слов пресвитера, а лицо Крейсса глухо к ним.

— Пошел! — треснул громкоговоритель. — Отрывайтесь! Отрывайтесь!

Ударил колокол. Лошади, лихорадочно взбивая копытами землю, кучно рванулись. Каждую из них сейчас жокей пытался оторвать от общей массы и прибить к бровке. Пресвитер отломил еще одну дольку. Крейсс неторопливо закурил, улыбнулся.

— Кронго, вы сейчас предстаете перед нами чуть ли не в образе господа бога. Из тысячи людей, пришедших сюда, вы единственный точно знаете лошадь, которая придет первой. Что вы скажете, господин пресвитер?

Пресвитер налил в стакан воды, стал пить, морщинистая шея его медленно напрягалась и опадала.

— Слепота веры была нужна тогда лишь, когда веры еще не было. — Пресвитер поставил стакан, и Кронго заметил Лефевра, нагнувшегося к уху Крейсса, листок бумаги, переданный из рук в руки, написанные на нем слова: «палач» и «геноцид».

— Но со временем слепота веры неизбежно должна была превратиться в свою противоположность и стать неверием… Поэтому я и пекусь об объединении церквей божьих, ибо не оттенки веры меня заботят, а меняющаяся суть ее… Новая вера грядет…

Кронго перехватил знак, который подал ему Крейсс, — слушайте, внимательно слушайте. Пресвитер, пососав дольку, осторожно положил ее в пепельницу.

— И разве в том дело, что учение Христа распространилось по земле недостаточно?

Он улыбнулся, мелкие черточки появились в дряблых уголках губ. Пресвитер улыбался странно — линия рта складывалась в улыбку, а самые углы губ опускались, будто пресвитер беззвучно плакал.

— Дело в том, что заповеди Христа чем дальше, тем реже исполнялись каждым верующим истинно… Вдумайтесь — слепота веры была повинна в том. Ибо слепо верующий человек поневоле начинает считать себя бесконечно постигшим истину, но абсолютное постижение истины человеку недоступно…

Внизу ударил колокол, Эль первым проскочил финиш. Поль что-то показал от двери Лефевру, а тот — Крейссу.

— Господин пресвитер, простите, я ненадолго займу вашего собеседника. — Крейсс отвел Кронго в сторону, зашептал одними губами, распространяя горький и душистый запах сигарет: — Вы, кажется, понравились старику… Кронго, умоляю вас, выручите… Вас вызывают… Вы должны подготовить какой-то там заезд… Но вы можете скорей вернуться? Я вас умоляю, Кронго… Будьте любезны, месье Маврикий…

Глаза Поля и Лефевра в упор смотрели на Кронго. Знают ли они о бумаге? Он должен встретить Пьера. Шепот Крейсса был гарантией, залогом, он обещал что-то, но главное — он притягивал Кронго к пресвитеру, который сейчас листал дрожащими пальцами программку.

— Хорошо, я приду… Я буду минут через двадцать, мне нужно подготовить скачку…

— Кронго, я вам обязан… Я бесконечно… — Брови Крейсса что-то приказали Лефевру, тот открыл дверь.


Они миновали короткий коридор и вышли наружу, в шум трибун, в слившиеся резкие выкрики. На рабочем дворе Заният, Зульфикар, Мулонга и Амалия медленно проваживали по кругу лошадей перед скачкой. Перль, вороную тонконогую кобылу, вела Амалия. Второй в этой скачке, чубарый долговязый жеребец Парис, был выбран не из-за резвости, а только из-за редкостной стати. Дети Пейрак-Аппикса с такой же, как у него, длинной пологой холкой и вислинкой в крупе, они сейчас переступали легко, вздрагивали, будто показывая — каждый обычный, медленный шаг для нас мучителен, мы любим только скакать. Заният вел третьего — сухого, сильного и резвого Казуса, жеребца необычайной выносливости, солово-игреневого, с прожелтью и белыми ногами, хвостом и гривой. Казус то и дело приседал, дергал непослушной шеей с обратным оленьим выгибом. Раджа, четвертый в скачке, наоборот, был спокоен.

— Как вареный, месси. — Зульфикар огорченно остановил рыжего Раджу, араба строгих линий, легко переступавшего на месте. Кронго видел, что Раджа сейчас вяловат, мягок, «не в себе». Он единственный мог достать Казуса, другие рядом с ним были бессильны.

— Постарайся не отстать на первой четверти. — Кронго невольно повернулся к перилам, где толпились любопытные. — На той прямой пусти с поля… Может быть, достанешь… Разогрей его сначала…

Он подумал, что хочет вернуться назад, чтобы слушать пресвитера. И тут же увидел Пьера. Он сразу узнал литую грудь под рубашкой. Теперь рубашка была не голубой, а белой. Проваленный нос, плавающие глаза. Пьера толкали. Пьер видел, что Кронго его видит, и улыбнулся. Количество пальцев на перилах все время менялось. Один. Два. Четыре. Три. Когда же он, Кронго, должен отворачиваться? Один. Наконец Пьер оставил надолго два, а потом три пальца. Он улыбнулся, глядя в сторону, и был сжат со всех сторон, каждый сантиметр перил занимали чьи-то руки, локти, кулаки, кто-то пытался протиснуться. Пьера отталкивали. Три был номер Казуса. Раджа не в настроении, Перль и Парис еще слабы, Перль под неопытной Амалией — все это мелькнуло, даже не отвлекая от Раджи, от Ассоло, тихо хлопавшего в ладоши, прыгавшего рядом. Кронго отвернулся.

— Заложили, заложили… — хлопал Ассоло. — Альпак в духе, месси, Мулельге закладывал. Бвана злой… Идемте посмотрим, заложили… Цок, цок, цок… Месси, месси!

Казус, выдергивая шею, вертелся по двору, Заният с трудом сдерживал его. Понял ли Пьер, что Кронго показал именно Казуса? Там, у перил, Пьера уже не было. Вместе с Ассоло Кронго подошел к тыльной части конюшни. Шесть наездников сидели в качалках. Всех этих лошадей, которые перед скачкой побегут в главном заезде на летний кубок, Кронго знает наизусть. Гнедая маленькая Мирабель под первым номером. Ее поведет Эз-Зайад. Этот бербер сидит в качалке по-своему, чуть подогнув ноги. Сизая, темно-соловая Ле-Гру, если бы не Альпак, пришла бы первой. В качалке — Эль-Карр. Но почему ему, Кронго, хочется вернуться в ложу и слушать пресвитера? Одновременно с этим он думает о том, что нарочно посадил берберов, с детства привыкших к седлу, в качалку. Верхом их сажать нельзя, они уже не отучатся от варварских способов обращения с лошадью. Номер третий, Болид, — угрюмый гнедой жеребец с львиной грудью. Болид может идти без наездника, настолько он выучен и устремлен к цели. В качалке сидит Бланш. Перебирает вожжи, приподняв их на кистях рук. Альпак. Кронго на секунду замедлил шаг. Альпак стоял смирно и ответил ему долгим радостным взглядом. «Я готов, хозяин» — значило это. Болид… Бланш в качалке… Спокойно улыбается, глядя мимо Кронго. С Альпаком опытный Чиано, он сейчас ушел в себя, откинувшись и упершись ногами в передок. Кронго вспомнил слова пресвитера: «Не могу сказать «убий», ибо не знаю…» Бвана последний, его ведет Амайо. Кронго медленно поднял руку и показал ладонь. Комментатор в «джипе» на поле увидел этот жест и зажег фары. Грянул выходной марш. Эз-Зайад чмокнул, Мирабель медленно двинулась к дорожке, ведя за собой остальных. На рабочем дворе все те же Перль, Парис, Казус и Раджа ходили по кругу — скачка должна начаться сразу после заезда. Кронго снова увидел на перилах пальцы Пьера. Пьер смотрит на выезжающих лошадей, твердо показывая четыре — номер Альпака. Да, конечно, ведь Пьеру надо знать двух победителей подряд. Кронго поймал его взгляд, отвернулся, подойдя к Амалии. Амалия неловко подпрыгивала, вставив одну ногу в стремя.

— Месье, вы готовы? — Лефевр не вынимал руку из кармана пиджака.

— Сейчас, — Кронго помог Амалии сесть, она пригнулась к гриве, приладилась к седлу, разбирая поводья.

— Не нервничай! — Кронго постарался встретиться с ней взглядом.

— Да, месси, — выдавила Амалия дрожащими губами, и Кронго заметил взгляд Лефевра. В красных жокейских брюках и туго обтягивающей грудь красной рубашке с распахнутым воротом Амалия очень хороша. Длинный жокейский козырек оттеняет ее лицо, строгие глаза, посеревшие нежные губы. Тонкие и длинные черные пальцы нервно перебирают поводья.

— Да возьми ты себя в руки… — Кронго хорошо видел взгляд Лефевра и открытую темно-коричневую грудь за отворотом рубашки. Амалия тоже заметила его взгляд, вздрогнула, чмокнула. Перль присела, вздыбилась.

— Если будешь нервничать, будет только хуже…

— Хорошо, месси… — Амалия пригнулась, закрыла глаза.

— Доверься ей, доверься… Лошадь сама привезет тебя, если ты доверишься…

— Хорошо, месси…

Они с Лефевром прошли вдоль шумящих трибун, перед ложей Лефевр посторонился, приоткрыл дверь. В коридорчике на двух табуретках сидели знакомые негры. Лефевр кивнул, они встали.

— Наконец-то, Кронго. — Крейсс тронул стул. — Мы просто заждались, ей-богу. Тем более сейчас начинаются главные призы… Но как будто в заезде неожиданностей не будет? Ведь тут, как принято у вас говорить, один Альпак? Неожиданности могут быть только в скачке?

Пресвитер тоже обернулся к Кронго и улыбнулся своей странной улыбкой.

— Альпак — это кто? — спросил он.

— О, Альпак… — Крейсс отодвинул Лефевра к двери.

— Мышастый жеребец под четвертым номером…

Пресвитер беспомощно вглядывался в лошадей.

— Серая лошадь с черными ногами и гривой… Как раз разворачивается…

— Пока вас не было, Кронго, господин пресвитер любезно дал согласие войти в жюри Международного кубка дружбы. Мы сделаем его традиционным. Объявим о нем в печати. Может быть, разыграем через месяц, если вы не против?.. Кажется, начинают?

Лошади медленно пристраивались к развернутым крыльям стартовой машины, постепенно выравниваясь. Машина ехала все быстрее, быстрее.

— Отрывайтесь! — скомандовал репродуктор. Ударил колокол, машина уехала в сторону, лошади почти одновременно пробежали стартовую линию. Первые несколько секунд качалки шли кучно, затем Альпак легко выделился и занял бровку, постепенно уходя вперед. Казалось, что ноги его движутся даже медленно. В беге Альпака не было погрешностей, он шел машисто и свободно, и по тому, как сидел Чиано, было видно, что наездник нисколько не подает лошадь, держа вожжи на одном уровне. Вторыми далеко за Альпаком держались в борьбе Бвана и Мирабель. Альпак прошел поворот, противоположную прямую и, так же раскидисто и ровно работая ногами, легко закончил бег под короткий удар колокола.

— Великолепно… — сказал Крейсс. Пресвитер закрыл глаза. Кронго заметил, что Крейсс, воспользовавшись этим, еле заметно, неуловимым, легким шевелением бровей показывает: Кронго, занимайте, занимайте его. Молодой человек в глухом черном сюртуке, по всей видимости, сопровождающий пресвитера, покосился в их сторону. Он сидел, сложив руки на коленях, и смотрел в стол, изредка шевеля губами. Пресвитер взял еще одну дольку апельсина, она пропала в его рту, будто провалилась, губы задвигались, но это движение уже не относилось к жеванию.

— Простите, — пресвитер ясно и открыто посмотрел на Кронго, — мне иногда кажется, что я всем в тягость. И от этого мне тяжело. Только от этого.

— Что вы! — Кронго попытался улыбнуться. — Мне было очень интересно… Мне… мне было это очень важно… Я никогда не слышал, чтобы так говорили…

— Я говорил о заповеди «не убий». — Пресвитер с трудом взял бутылку и налил воды сначала Кронго, потом себе. — Но я часто думал о том, что заповеди составлены неправильно и эту заповедь следовало бы назвать по-другому… «Как убий»… Вдумайтесь: именно как умереть — важно для человека, а не умереть ли ему вообще. Ибо и так знает, что смертен… Мы говорим часто «жизнь и смерть», но не это составляет самое важное… Истинно — не смерти боится человек, а того, как он умрет. И сам ты, и брат твой боятся страданий, длительной мучительной смерти… И не всегда во времени она длительна, и не только в мучениях тела. А в короткий страшный миг может быть длительна бесконечно… Но не знаем, что даровано, и не можем постичь, за что даровано будет…

Пресвитер улыбнулся и отодвинул программку.

— И грех совершаем мы, когда выступаем просто против смерти… Когда выступаем только против атомной смерти, но не против тяжкой долгой гибели отдельного человека… В одну секунду умирает он десятилетиями… Бесконечно умирает в мгновение, когтями разрывают ему грудь и мозг, и страшно ему… Но боимся признаться себе и шепчем бессильно «не убий»… — Пресвитер осторожно глотнул воды. — Но, говоря это, сомневаюсь, и кажется мне, что грешу сам.

Шея пресвитера напряглась и вяло опустилась. Внизу, под самой ложей, Перль, Парис, Казус и Раджа ходили по кругу перед натянутой резинкой. Часто звонил колокол, с трудом заглушая шум ипподрома.

— Вот что… — Крейсс, улыбаясь, обернулся к пресвитеру. — Что же мы сидим? Ведь это и есть прообраз приза дружбы! Месье, господа, давайте сыграем, давайте доставим себе это удовольствие. Господин пресвитер? Лефевр, вызовите букмекера! Кронго, вы ведь дадите нам консультацию…

Лефевр незаметно проскользнул в дверь.

— Я сторонюсь азарта… — Пресвитер поставил бокал.

— Ну что вы, что вы, господин пресвитер… Никакого азарта. Просто сделаем ставки на эту скачку. Только на эту. Кронго, это ведь возможно?

Поль, прислушавшись, впустил посредника.

— Внимательно слушаю! — Посредник, смуглый, молодящийся европеец в полосатой рубахе, с набриолиненным пробором, привычно огляделся. Видно было, что букмекер старается скрыть, что определяет, с кем будет иметь дело. — Господа! Желаем сделать ставки? Прошу торопиться, скачка начинается… Правда, по секрету… — Посредник кашлянул, постучал пальцем по растрепанной программке. — Информатор побежал к судье, тот затянет несколько, возможно…

— Ну что ж… — Крейсс достал бумажник, повернулся к пресвитеру, посредник достал стопки билетов.

— Объясните нам, как идет игра… — Крейсс вынул из бумажника деньги.

— Фаворитов пока немного, Раджа и Перль… — Посредник легко наклонился, исправляя пометки в блокноте. — Господин директор, вы не помните меня? Я работал у вас старшим смены третьего яруса… Одно время ставили только на Раджу, на Перль совсем мало, жокей молод и никому не известен… Честно говоря, для нас это плохо, ставки разбалансированы… Правда, я догадывался, что где-то крупно ставят на Перль… Так и оказалось, перед самой скачкой началось сумасшествие, только и слышно — Перль, Перль… И, надо сказать, крупные… Сейчас Перль идет один к двадцати…

— А остальные? — Крейсс шевельнул бровями. — Господин пресвитер, решайтесь…

— Парис и Казус в полном забвении, как будто их не существует… Это и понятно… На моем этаже вообще не было ни одной ставки… Правда, сейчас уже не знаю, конъюнктура могла измениться.

— Сто долларов на Перль. — Крейсс улыбнулся. Лошади внизу по-прежнему ходили по кругу около натянутой резинки. Ипподром затих. Красно-алая Амалия, Мулонга в белом костюме, черный Зульфикар, оранжевый Заният.

— Господин пресвитер? — Крейсс спрятал бумажник. — Назовите свой номер.

— Право, не знаю… — Пресвитер закрыл глаза. Улыбнулся. — Ну, если уж… Брат Айзек, дайте сто долларов… Дайте, дайте… Если я выиграю, они пойдут в кассу общины… Дайте им…

Молодой человек в черном сюртуке встал, закрыл глаза, прошептал молитву. Протянул посреднику стодолларовую бумажку.

— На кого? — Посредник расправил блокнот, чуть приподнимая ручку. — Первый? Четвертый? Перль? Раджа? Может быть, все-таки первый? Советую… Он очень хорош.

— Вот на этот… желтый… — Пресвитер шевельнул пальцами. — Это какой номер, третий, кажется?

— Отец Джекоб, отец Джекоб. — Крейсс кашлянул. — Вы будете огорчены, право… Вы новичок, и получится…

— Нет, нет. — Пресвитер поднял руку. — Мне именно третий, да, да, третий, этот желтый, с беловатыми ногами… Будьте любезны… Да, его…

— Третий номер, Казус. — Посредник ловко разложил перетянутые черными резинками пачки билетов перед пресвитером. — Скачка начинается. Больше никто не желает?

— Я не имею права. — Кронго на секунду закрыл глаза. Ему показалось странным, что пресвитер так твердо и определенно поставил на Казуса. Ведь то, что Казус — наиболее вероятный победитель, не знал никто, это могло быть понятно только ему, Кронго. Откуда же эта уверенность? Божественное предвидение — вдруг мелькнула мысль. Кронго повторил про себя именно этими словами — божественное предвидение. Он вспомнил приходской католический интернат, белокурую настоятельницу…

— Пошел! — крикнул голос в громкоговорителе. — Отрывайтесь! Отрывайтесь!

Одиноко ударил гонг. Бешено замелькали копыта, проносясь мимо отлетевшей резинки. Над трибунами взорвался вздох. Перль вышла вперед. Амалия сидела неправильно, спина ее была слишком выгнута, а ноги слишком выпрямлены. Но тем не менее Перль опередила метров на двадцать остальную тройку. Вороная кобыла яростно работала такими же тонкими, как у Пейрака, ногами, алая рубашка Амалии вздулась. Кронго видел, что Заният, Зульфикар и Мулонга отчаянно подают лошадей, но просвет не сокращается. Кронго думал одновременно о том, что показал Пьеру на Казуса, и о том, что каждое слово пресвитера успокаивает и ободряет его. Это происходит само собой, не от смысла слов, а от того, как они сказаны. От тембра, интонации, шевеления линии губ.

Шум над ипподромом стал сильней. При подходе к повороту Раджа немного опередил идущих вплотную друг к другу Казуса и Париса и стал приближаться к Перли. Кронго успокаивал себя, убеждал, что, конечно, Перль не выдержит всю дистанцию. И опять, мешая следить за скачкой, мысль возвращалась к пресвитеру. Брат Айзек судорожно мнет руки. Он наблюдает за скачкой. Странно — Перль по-прежнему впереди. Она выходит на противоположную прямую. Амалия сидит все так же неправильно. Несмотря на это, вороная кобыла пока не дает сократить просвет. Что-то неприятное кольнуло, шевельнулось внутри, удивило… Перль может прийти первой. Перль? А почему его это огорчает? Дело не в Пьере. Он, Кронго, совсем не обязан каждый раз точно знать победителя. Он показал Альпака — и достаточно. Он, потерявший все, потерявший уверенность, сейчас вдруг обрел ее. А может быть, именно Перль должна прийти первой… Конечно, должна. И он должен желать ей победы. Это будет указанием, что Крейсс прав. Та мелкая деталь в его жизни, которая появляется каждый раз, подтверждая истину. Он, Кронго, что бы там ни было, чувствует симпатию, которая исходит от Крейсса. Эту симпатию он почувствовал, когда на него были направлены автоматы из зеленого «лендровера». Пусть ему кажется, что Крейсс лицемерит. Каждое движение и слово Крейсса кажутся рассчитанными. И все-таки рядом с ним Кронго легко. Легко, ужаснулся сам про себя Кронго. А баржа? Но Крейсс может и не знать о барже… А есть ли баржа вообще? Крейсс белый. Именно белый, он должен чувствовать то, что говорит пресвитер. Над ипподромом стоит рев. Большинство ставили на Раджу. Парис и Казус рванулись на противоположной прямой. Они сейчас обходят Раджу и вплотную приближаются к Перли. Амалии нельзя оборачиваться, подумал Кронго. Только он это подумал, Амалия на полном скаку обернулась. Но это не помешало Перли прибавить и почти восстановить разрыв. Ноги Перли по-прежнему работали так же неутомимо. Кронго заметил, что у Казуса, идущего за Перлью неотрывно, как на ниточке, ход ровный и Заният еще не прибавлял. Если бы на Казусе скакал я, подумал Кронго, я бы поднял плетку. Перль выскочила из-за последнего поворота и стремительно рванулась к финишу. Амалия лежит у нее на шее вцепившись в поводья. Кронго увидел, как Заният поднял плетку, ловко, одним касанием ожег ею бок Казуса. Мощные ноги жеребца заходили вразброс, закидывая его с поля и приближая к Перли. Больше всего Кронго поражает в этот момент брат Айзек. Он видит его краем глаза, не отрывая взгляда от скачки. Круглые желтовато-пушистые щеки брата Айзека покрылись мелкими красными пятнами. Он вцепился в стол. Вот сейчас лошади проскочат финиш. Память Кронго замедляет, по частям восстанавливает, как передние ноги Перли выходили из-за поворота. Она шла впереди Казуса метров на пятнадцать. Заният поднимает плетку, бросая вперед жеребца. Вот почему так оглушительно ревет ипподром. Казуса вообще никто не имел в виду. Странно, как он, Кронго, мог даже на секунду не поверить в то, что Казус достанет Перль. Перль идет сейчас на полкорпуса впереди, до финиша ей осталось всего скачков пять. Она сейчас сделает эти мощные и сильные скачки. Но скачки Казуса совсем другие. Это прыжки страшного напряжения сил. Такие скачки животное делает в ярости под плеткой наездника, в минуту смертельной опасности. В первые же два прыжка под плеткой Занията Казус настигает Перль, их головы одну секунду плывут вровень. Брат Айзек странно, будто зевая, открывает рот. Еще три прыжка — и Казус сначала на голову, потом на шею и, наконец, на полкорпуса впереди. Он проскакивает финишный створ, втягивая за собой взмыленную Перль.


Пока медленно стихал, расплываясь кругами, гул трибун, пока нехотя пересекали финиш далеко отставшие Раджа и Парис, Кронго успел подумать: «Неужели это произошло само собой?» Пресвитер встал, брат Айзек, смиренно глядя под ноги, подает ему руку. Красные пятна сошли. Ипподром тихо и монотонно гудит. Помигав, на демонстрационном щите зажглась цифра — один к девяносто. Это вызвало короткое и яростное усиление гула — каждый, поставивший доллар, получит девяносто.

— Вы выиграли девять тысяч долларов… — улыбается посредник. — Сейчас мы оформим выигрыш, и вы получите всю сумму…

Пресвитер стоит перед Кронго и Крейссом и шевелит губами. В этом шевелении что-то робкое, растерянное. В глазах пресвитера, серых и ясных, вина, что он выиграл, будто пресвитер совершил то, что он ни в коем случае не должен был делать. Сейчас он просит прощения именно у него, у Кронго.

— Господин пресвитер, я от всей… вас поздравляю… — Крейсс поднялся со стула. Ударил марш. Заният внизу вывел на дорожку Казуса. Жеребец покачивал головой, увитой красными лентами. На шее Занията зеленел огромный венок. Брат Айзек смотрит на пресвитера.

— Мистер Кронго, я надеюсь. — Пресвитер улыбнулся, и Кронго понял, что он сказал это с особым значением. — И все-таки сомневаюсь, сомневаюсь. В сомнении пребывает душа, в сомнении великом… Что есть человек и что есть бог…

Пресвитер вышел. Кронго шагнул к двери, но перед ним осторожно встал Лефевр.

— Подождите, месье Кронго, подождите. — Лефевр улыбался, чуть-чуть отводя глаза в сторону. — Немножко подождите, не уходите.

Кронго обернулся, не понимая, почему его не выпускают. Прямо на него с улыбкой смотрит Поль. Этой улыбкой красивый креол как бы приглашает, приказывает — вы тоже улыбайтесь в ответ, не смотрите просто так. Это выражение глаз у меня странное, но улыбайтесь, улыбайтесь. Крейсс сидит спиной, он пишет, будто не замечая, что Кронго не выпускают.

— Но… мне надо. — Кронго попытался взяться за ручку двери. — Господин… комиссар…

— Ничего, ничего, месье, не беспокойтесь. — Поль прижал низ двери ногой. — Сейчас, сейчас.

— Кронго, сядьте, пожалуйста. — Крейсс обернулся. Поль, переглянувшись с Лефевром, отнял ногу от двери, отошел, придвинул стул.

— Кронго, я вам очень благодарен. — Крейсс потер двумя пальцами виски. — Что у вас там в кармане, давайте, не тяните.

О чем Крейсс? От бега, от слов пресвитера мысль перешла к этому.

— Кронго, вы же понимаете, что за пресвитера я вам готов простить что угодно… — Крейсс кивнул Лефевру, тот отошел от двери. — Я даже запишу вам как заслугу перед государством… Поль, объясни, как все было… Да садитесь вы.

— Я сам видел, месье комиссар, у четвертой кассы… — Поль осторожно придвинул к Кронго стул. — Из рук в руки. Передал и отошел к окошку.

— Ага… — Крейсс неторопливо закурил. — Его взяли, конечно?

— Он давно на набережной, его отвезла патрульная группа.

Крейсс отложил сигарету.

— Кронго, я могу вам прочесть все, что написано на вашей бумажке. Я абсолютно уверен, что вам листок передали случайно, вы не знаете никого из задержанных… Это ведь так? Крейсс расправил мятый прямоугольник, который уже видел Кронго.

— Итак… Так, так, так… Ну, это неинтересно… Ага. Вот… С благословения своих хозяев палач Крейсс проводит политику зверств и геноцида. Но дух народа не сломить… Так… пытками и террором… Ну и так далее… — Крейсс потянулся за сигаретой. — Так, вот конец… Ага… Именем народа… Суд народа приговаривает военного преступника Крейсса к смертной казни. Палачу не уйти от возмездия… Приговор будет приведен в исполнение. Давайте ваш листок, Кронго, ведь это смешно.

Кронго машинально достал скомканную бумажку. Крейсс осторожно расправил комок.

— Одинаковые… Кронго, поймите, вы не посторонний. Вы теперь наш, а не их… Сегодня они грозят убить Крейсса, а завтра очередь дойдет и до вас. Кронго, не сердитесь, но если мы волки, вы художник, вы сильны своим искусством… Перед ними и перед нами вы пташка беззащитная… Вы элемент, генетически чуждый этой стране…

От точек по золотистым зрачкам Крейсса расходились светлые трещины. Взгляд был твердым, маленькие веки изредка начинали моргать.

— Вам не нужно это, не нужно, поймите… Ни то, чем занимаются они, ни то, чем занимаемся мы… Вы на своем месте.

Крейсс пошевелил пальцами, и Лефевр открыл дверь.

— Идите и простите. — Крейсс взялся пальцами за веки. — Да, Кронго, еще минутку… Они не пытались установить с вами связь?

Стоя в дверях, Кронго видел, как Крейсс закрыл глаза, встряхнулся, энергично подвигал губами.

— Впрочем, не нужно, Кронго, не нужно… Я и так зря затеял разговор… Одного взгляда на вас достаточно. Кронго, мы почти ровесники, вы должны понимать… Не может быть, чтобы вы ничего не понимали…

Крейсс встал.

— В случае если вам что-нибудь понадобится… Вы понимаете, Кронго…

Крейсс протянул руку, мягко сжавшую пальцы. Вместе с этим мягким, осторожным пожатием, вместе с чуть влажноватой прохладной ладонью, которая живет одновременно со взглядом золотистых зрачков со светлыми трещинками, вошло воспоминание.

Два восемнадцатилетних парня дали ему тогда, в Париже, оплеуху. Он так и не понял, за что… Но это не имеет никакого значения. Обиды нет и нет боли, а есть то, что он здесь. Но это решила мелочь — связка ключей от бунгало. Золотушный тогда ему подмигнул: «Держи, это за третьей портовой, мой собственный… Белье в шкафу… Перед отъездом отдашь…» Оплеуха, которую ему дали в Париже… Бумажка, которую случайно сунули ему в руку и которую он положил в карман, — все это само собой. И взгляд Крейсса, спокойный взгляд золотистых зрачков со светлыми трещинками. В памяти Кронго снова восстановилось, как приближалась к финишу Перль. Не было никакого сомнения: она придет первой. Это и есть само собой. Ей оставалось всего четыре прыжка. Но вот за ее спиной медленно возник Казус. Он поднимает колени так, будто хочет подтянуть их к горлу, страшным усилием он первым проходит финишный створ… Само собой.


С манежа доносилось негромкое щелканье пальцев, ласковый голос, чмоканье. По звуку копыт, их легкому дробному перетоптыванию Кронго определил, что жеребенок бежит по вольту тротом, почти рысью. Голос конюха, который гонял жеребенка, сходил на шепот, но здесь, в коридоре, звучал неестественно громко:

— Алэ… Алэ… Цо-о, цо-о… Так, так… Хорошо, хорошо, маленький… Алэ, алэ! Цо-о… Алэ, алэ…

Эти слова, глухое щелканье копыт, разговор конюхов и жокеев рядом, в раздевалке, примыкающей к залу, были знакомы и понятны Кронго с детства. Они окружали его всегда, как воздух, он привык к ним, вырос с ними, не замечал их.

— У-у, — кряхтел один из конюхов. Кронго узнал голос Седу, потом понял, что ему делают растирание по старому обычаю бауса. — Ой, миленький… Ой, пощади… Ах, какой хороший… Ух, какой хороший… А вот… А вот… Вот так… А вот по спине… Ой, кончаюсь… По спине… Ох, хорошо! Ох, хорошо!.. Вот… Вот…

Кронго прошел в конторку, взял лист бумаги.

— Ложись на спину… — Послышалось, как шлепнула ладонь.

— Второе удовольствие после бабы… — захрипел голос Седу. Кронго понял, что он переворачивается. В просвете двери была видна часть помещения. Кронго разглядел Амайо, Фаика, Тассему, Мулонгу, Литоко, недавно взятого в жокеи. Тщательно вывел на листе «Литоко». Поставил вопросительный знак. Литоко… Неужели Литоко? Но почему именно Литоко?

— Господин директор! — Тассема помахал в просвете рукой. — Не хотите массажик? Давайте к нам!

— Ух, хорошо! — крикнул Седу. — Ух, хорошо! Баб не пускать!

— Нет, спасибо. — Кронго зачеркнул вопросительный знак, потом само слово «Литоко». — Спасибо.

— А ты что, баб боишься? А, Седу?

— Пониже, пониже… — сказал Седу. — Ух… ух… По-цыгански все делаешь… Я тебе не длинноносый… Разве так делают… Ты с живота начинай…

— Ладно… — сказал голос Мулельге. — Лежи, а то сейчас… оборву… Живот не выпячивай…

Но этот человек, тот, о котором думает Кронго, человек Крейсса, может быть самым незаметным. Таким, как Фаик. Фаик, старший конюх молодняка, с вечно испуганными глазами. Но почему Фаик? Почему не Тассема, не Седу? Нет, Литоко верней, Литоко взят недавно. Кронго снова вывел на листе «Литоко».

— Алэ, алэ… — донесся с другой стороны голос с манежа. — Так, маленький… Цо-о… цо-о… цо-о… Алэ…

«Глаза, вот что, глаза», — подумал Кронго. Он вспомнил выражение глаз Лефевра, Поля. Если он хочет узнать, кто здесь, на ипподроме, человек Крейсса, он должен вспомнить выражение глаз. Это выражение похоже — и у Лефевра, и у Поля, и у тех двух негров, Амаду и Гоарта. Сам не понимая зачем, Кронго раскрыл лежащий на столе журнал работы с молодняком. Слева были неровно вписаны фамилии конюхов, справа, под строчкой «работа», — имена жеребят. Амайо — Каре, Крикет, Чад, Стелла… Фаик — Кондор, Аллюр, Аладдин… Бланш — Диамант… Бланш. Крючконосый, с парижским выговором. Бланш. Кронго поставил против фамилии Бланш крестик. Как он сразу не подумал о нем. Но зачем он поставил крестик? Ведь крестик заметят.

— Цо-о… — донеслось с манежа. — Цо-о… Алэ… Алэ…

Это Бланш. Голос Бланша. Да, конечно. Жеребенок Диамант. Он мог бы узнать этот голос раньше. Кронго зачеркнул слово «Литоко». Но почему ему важно знать, кто именно человек Крейсса? Какое это имеет значение? Никакого.

— Моя б воля, я б этих длинноносых… — сказал Тассема. Кронго прислушался. О чем они говорят?

— Тсс… — шикнул другой голос. — Не тявкай.

— А что «тсс»? — Тассема понизил голос. — Все свои. — Он хохотнул. — Месси Маврикий? В этом вопросе дурак ты. Да брось, ньоно чистокровный… Фамилия, ты что, не понимаешь…

Кронго заметил, как Фаик незаметно глядит в просвет двери.

— Наш, наш… — сказал Седу. — Все равно не шуми.

Интересно, почему ему, Кронго, приятно это слышать…

— Давай попону… — Было слышно, как Мулельге хлопнул Седу по спине. — Заворачивай его скорей.

Кронго мелко, тщательно порвал листок с написанными фамилиями. Взял бритву, осторожно соскоблил крестик. Но чего он боится? Зачем он это делает?

— Амалия! Иди сюда, Амалия! — крикнул Литоко. — Загляни, загляни, не бойся! На минуту!

— Ну, что вам? — тонко спросил голос Амалии в наступившей тишине. — Дураки.

Хлопнула дверь, все густо захохотали. Кронго ссыпал клочки бумаги в корзину, встал. Глупости. Он не должен думать об этом. Его это не должно касаться. Он вспомнил странное чувство легкости, которое испытал, сидя рядом с пресвитером и Крейссом в ложе. Может быть, не нужно противиться этому чувству? Но тогда, может быть, он должен узнать, кто на ипподроме человек Фронта? Но тоже — зачем? Он просто устал, просто устал. Он должен работать, работать… В раздевалке стоял гниловатый запах жгучей смеси и курева. Остывающие Седу, Амайо и Чиано сидели, по горло завернувшись в попоны. По их лицам крупно и густо тек пот. Губы Седу блаженно отвисли, белки глаз виновато повернулись, наблюдая за вошедшим Кронго.

— Все в порядке, месси. — Мулельге осторожно поглаживал Седу по плечам, чтобы пот лучше впитался в попону. — Кариатиду водили с поддужными… Бвана, Ле-Гару, Мирабель сейчас на дорожке… Бвана прошел за одну пятьдесят семь… Чиано сидел, он сам скажет…

— А Альпак?

Этот вопрос возник сам собой после цифры «одна пятьдесят семь». Время Бваны всегда было хуже времени Альпака. То, что Бвана сейчас показал скорость выше рекордной, только подтверждает предположение Кронго, что Альпаку нет равных в Европе и Америке.

— Альпак… — Мулельге сделал Кронго знак бровями, Седу скосил глаза, Тассема незаметно постучал согнутыми пальцами по груди. Суеверие, подумал Кронго. Они боятся, что Альпак оборотень.

— Альпак сегодня…

Мулельге не договорил, потому что земля под ними дрогнула, задребезжали стекла. Конюхи выскочили на пол полетели попоны. Взрыв раздался снова. Мулельге вытолкнул Кронго на улицу, подталкивая, побежал с ним по дорожке.

— Ложись! — закричал выскочивший навстречу автоматчик. — Ложись, кому говорю! Буду стрелять! На землю! Все на землю!

Мулельге бросился на дорожку, увлекая за собой Кронго. Чувствуя сухую землю, которая терла щеку, Кронго видел, как цепь автоматчиков в серой форме бежит к конюшням и манежу. Снова тупо вздрогнула земля. Еще раз…

— В порту… — выплевывая попавшую в рот пыль, тихо сказал Мулельге. — В порту… взрывают… Танкеры из Европы…

— Лежать! — крикнул автоматчик. Мулельге осторожно повернул голову, и Кронго по направлению его взгляда увидел конюхов, стоящих у стен с поднятыми руками.

— Вы знаете, вы знаете, месси… — Мулельге осторожно повернулся к Кронго. — Тут с Альпаком… Они ведь говорят, оборотень… Так вот… я тут ни при чем… Но конюхи…

Щека была плотно прижата к дорожке.

— Но это глупость… — Кронго видел черный дым, клубами поднимавшийся далеко за ипподромом. — Я знаю его со дня рождения…

— Глупость, месси, глупость… — В глазах Мулельге был явный вопрос: могу ли я вам доверять? — Глупость-то глупость, но Ассоло хочет перебираться в другую конюшню… Если он уйдет, других силой не заставишь…

Они услышали, как кто-то бежит.

— Болван! — Кронго узнал голос Душ Рейеша. — На передовую захотелось? Это директор ипподрома.

Кронго почувствовал, как лейтенант под локоть поднимает его.

— Простите, господин директор.

Автоматчик стоял навытяжку. Душ Рейеш снял фуражку, вытер пот.

— Месье Кронго, простите. Часовой превысил власть, он будет наказан. В порту только что взорваны четыре танкера…

Мулельге смотрел под ноги. Кронго уже не пытался что-то прочесть в его взгляде. Они подошли к конюшне. Рядом с солдатами, пожевывая погасшую сигарету, стоял высокий европеец в штатском. Кронго хорошо помнил его — этот европеец прохаживался во время скачек у рабочего двора. Глаза европейца кажутся огромными, под ними мелко дрожат набухшие мешочки.

— Пощупай… — сквозь сигарету прошепелявили губы европейца. Один из охранников — Кронго его знал, это был Гоарт — неторопливо засучил рукава. У Гоарта чуть удлиненный матово-шоколадный подбородок, на нем редко вьются волосы, слипаясь в иссиня-черную бородку. Вот Гоарт что-то прошептал, подошел к краю стены, там стоял Мулонга. Сделал легкое движение, словно обнимая, на какую-то долю секунды Гоарт застыл, казалось, он задумался. Будто очнувшись, пощупал спину Мулонги. Потом кисти Гоарта погладили бока, вернулись к груди. Мулонга медленно поднял голову.

— Стоять смирно, — сказал Душ Рейеш. — Смирно.

Мулонга вытянулся. Гоарт подошел к следующему. Обыскивая, он чуть прикусывал губу, глаза его уплывали под веки, лицо каменело.

— Подонки, сволочи… — Душ Рейеш расстегнул ворот. — Четыре танкера, как хлопушки. Сволочи… Там было трое наших… Вырвал бы им кишки…

Кронго следил, как кисти Гоарта ловко перебегали по боку конюха. Мелькнуло — ничего в моей жизни уже не будет. Не будет.


Проезжая по улице, Кронго удивился этой возникшей снова мысли. Он обратил внимание на нескольких белых старух с повязками. На повязках было что-то написано, но он не мог разобрать, что. Потом он увидел молодую женщину с ребенком, загорелую, с каштановыми волосами. Он не удивился тому, что она тоже была с повязкой. Патрули с автоматами… Кронго казалось, что шофер нарочно медленно ведет машину. Так, чтобы дать возможность другим машинам как можно чаще останавливать их. Кронго с неприязнью вглядывался в его круглую бархатную щеку, в медленно, бесстрастно шевелящиеся губы. Мальчишка, ему нет и семнадцати. О чем он думает? Что у него на уме? Что означает эта сильно выдвинутая вперед — будто его обидели — верхняя губа? Стараясь подавить раздражение, Кронго стал следить за машинами. Ему казалось, что все они стараются обойти их «джип». Он вспомнил движение рук Гоарта. Но, может быть, четыре взрыва, потрясших землю под ним, потом черные клубы дыма, повисшие, как облако, и привели его к мысли, что ничего в жизни уже не будет? Нет, все дело в Гоарте, в том, как он застывал, прислушиваясь, а руки двигались сами собой, медленно и чутко, будто лаская тело стоящего.

Опять остановка. Пожилой европеец. Местный, слышно по выговору, повязка на рукаве. Кронго вгляделся, пытаясь прочесть надпись на повязке: «…дские добровольцы». Что значит это «…дские»? Наконец европеец повернулся, пропуская их. «Городские добровольцы» — увидел Кронго. Но почему же это чувство, ощущение, что ничего не будет? Думая об этом, Кронго услышал громкий голос, который пронесся мимо. Голос был знаком: «Месье… мистер Маврикий». Кронго понял, что кричали из прошедшей мимо машины. Шофер скосил глаза:

— Остановить?

— Да, пожалуйста…

Непонятно знакомый голос. Черная машина, идущая рядом, прижимала их к тротуару. Круглое отрешенное лицо, руки, сжавшие баранку. Но это же брат Айзек. За ним пресвитер. Дряблые складки кожи, окружавшие шею. Красноватый загнутый нос. Жалкая улыбка. Пресвитер. А кричал брат Айзек. Но глаза пресвитера совсем не те, которые помнил Кронго. Ему показалось, что в них нет уже чистоты и ясности, которые удивили его тогда, в ложе. В них страх, только страх. Скрип тормозов. Пресвитер тщетно пытался открыть дверцу, и Кронго вышел раньше.

— Мистер Маврикий… — Пресвитер тяжело дышал, с тоской глядя на Кронго. — Я давно увидел вас… я вам кричал…

Значит, это кричал он, а не брат Айзек. Но как он мог кричать так сильно? Брат Айзек дернул ручку тормоза под баранкой, беззвучно шевеля губами молитву, сказал:

— Отец Джекоб, я вас очень прошу…

— Брат Айзек, брат Айзек… — Пресвитер покачал головой. — Мистер Маврикий, меня кладут в больницу… У меня водянка…

Его глаза будто упрашивали Кронго: «Не сердитесь, что я говорю такую глупость, выслушайте меня, для меня это очень важно — то, что у меня водянка».

— Я сегодня был на обследовании. — Губы пресвитера складывались в улыбку. — Я понимаю, водянка — это ничего серьезного, врач говорил мне…

— Да, конечно, — сам не зная почему, сказал Кронго. — Конечно, месье Джекоб… Ничего серьезного.

— Я так рад вас видеть. — Пресвитер со странно заискивающим выражением взял его руку. — Мне с вами спокойней… Скажите, только скажите — может быть, мне не ложиться? Говорят, больница плохо действует… Одна моя знакомая, у нее тоже была водянка…

— Отец Джекоб… — Брат Айзек сказал это, не открывая глаз. — Отец Джекоб…

— Конечно, конечно… Я понимаю, брат Айзек… — Пресвитер виновато заморгал. — Я держу вас за руку… брат Кронго… Мне так легче… Вам не неприятно? Брат Кронго?

— Нет, нет, месье Джекоб… — Кронго подумал, что сказал это слишком поспешно. Он чувствовал слабое горячее сжатие пальцев пресвитера. Может быть, и ему самому тоже сжать пальцы в ответ?

— Я рад, что согласился… — Пресвитер с трудом облизал губы. — Я рад, что согласился быть в жюри… Я уверен, что этот ваш приз дружбы пройдет успешно… Но на всякий случай… Мало ли что… Я хотел вам сказать… Человек в какой-то степени беспомощен, потому что находится и во власти природы, и во власти бога… Воля дана ему, чтобы понять сущность этого… Человек не исчезает после смерти, но растворяется в природе и в боге. — Пресвитер торопился, будто кто-то мог помешать ему. — Я говорю немного несвязно, простите меня… Но я хочу, чтобы вы это знали… В человеке происходит взаимовлияние бога и природы, и человек способен это понять…

Пресвитер осторожно подвинулся, но все еще не выпускал руки Кронго. Брат Айзек по-прежнему шевелил губами.

— Постарайтесь… Постарайтесь запомнить. — Пресвитер наклонил голову, будто пересиливая боль. — Материя развивается по своим законам, а кто их создал, бог или они сами создались, неважно… Ибо материя не возникла раньше или позже бога, так как для понятий «бог» и «материя» нет «до» и «после»… Но они различны в корне… Бог пронизывает материю, но это также не имеет для них значения, ибо для них нет пространства…

— А человек? — перестав шевелить губами, спросил брат Айзек.

— Человек — третья субстанция, которая помимо своей воли возникает при постоянно возникающем и прекращающемся сближении двух вечных… И для природы, и для бога одинаково нет времени и пространства… Они есть только для человека… Жизнь — вечное стремление природы к богу, и в центре, как вольтова дуга, возникает человек… Он может длиться какое-то время, потом гаснуть, и снова — отталкивание, и притяжение, и возникновение дуги… Спиноза считал, что необъятность бога, «это», наполняет небо и землю и все воображаемое пространство до бесконечности, а значит, и все мерзости и гадости есть одна из разновидностей бога… Он ошибался… Да, «это» производит в себе самом все глупости, все бредни, все гадости, все несправедливости рода человеческого… На одну хорошую мысль приходятся тысячи глупых, мерзких… Но «это» — не сущность в высшей степени совершенная, не бог, а вольтова дуга, возникшая при очередном сближении природы и бога… Она порождает их в борении, страшном, кровавом, мучительном…

— Но разве лучше не станет человек, отец Джекоб? — Глаза брата Айзека открылись, он отрешенно щурился. — Скажите, отец Джекоб?

— Бог начинает стремиться к природе и отталкиваться от нее, но эти пульсации не зависят от воли человека, само его возникновение — лишь результат этих сближений… Может быть, разновидность сближения каждый раз будет иная, может быть, улучшенная. Может быть, человек — далеко не самое совершенное, что создал господь бог… Хочу верить, хочу верить…

— Страшно… — Брат Айзек закрыл глаза. — Я — человек.

— А мне уже нет. — Пресвитер улыбнулся. — Мне легче. Брат Маврикий, мне легче. Вы не сердитесь, что я называю вас братом? Я поеду в больницу. Я уже не боюсь.

— Нет. — Кронго чувствовал, как рука пресвитера медленно отпускает его ладонь. И в самом деле, глаза пресвитера стали другими, страх, стоявший в них, исчез, ушел куда-то, затаился на дне. — Но как же… Месье Джекоб…

Он должен его спросить. Он должен спросить.

— Брат Джекоб… — Пресвитер сел глубже, запахнул полу сюртука. — Брат Джекоб, брат Джекоб… Называйте меня брат Джекоб.

— Но как же… брат Джекоб… То, что вы согласились… Что вы приехали сюда… Неужели вы верите, что… Что все у нас именно так, как вам говорят?

— Знаю… Знаю и отвечу. Все усилия тщетны, брат Маврикий… Все, все… И мои, и ваши, и этого… этого… Все тщетны.

— Крейсса, — подсказал брат Айзек.

— Да, Крейсса… И видя тщету этих его усилий, хочу принести хоть какое-то добро… Но, может быть, слеп и не вижу истины…

Брат Айзек незаметно показал Кронго глазами — он устал.

— Я буду думать о вас, брат Маврикий… Я буду молиться за вас… Не прошу молиться за меня, ибо то, что дали мне, больше любой молитвы…

Кронго захлопнул дверь, и она тут же уплыла из-под его руки, исчезла. Ничего хорошего в его жизни, того, что он представлял себе всегда, всю жизнь, уже не будет. Но почему он об этом думает?.. Руки Гоарта и слова пресвитера, все еще стоящие в ушах, странным образом смешались. Он думает о лошадях, об Альпаке, о рекордном времени Бваны, но это не приносит облегчения.


Вечером Кронго сидел в верхней комнате у кровати Филаб. Он поймал себя на том, что опять впустую бесконечно думает о времени Бваны. То, что он все время возвращался к этому, угнетало его, он пытался избавиться от этой мысли, убеждая себя, что ему совсем не нужно думать о времени Бваны, — и каждый раз вспоминал о нем, именно так, как ему сказал об этом Мулельге. А может быть, времени Бваны не было, подумал он, все это придумано? Привыкая к этому вопросу, Кронго вдруг понял, что ему стало легче. Может быть, то, что в его жизни уже ничего не будет, — тоже придумано им? Он попытался прислушаться к самому себе. Но услышал только одно: в его жизни действительно ничего не будет — ничего хорошего, никакого сладостного ощущения скорости и победы, которое он придумал. Да, он придумал, в этом все дело, конечно. Никакого приза, ничего. Всю жизнь он придумывал что-то сам для себя, и сейчас, когда ему сорок пять, продолжает придумывать, но из придумывания ничего не получилось. Он придумал Филаб, придумал поездку сюда. Придумал, что все время будет брать какой-то приз. Именно все время, оставляя главную победу впереди. Но это все выдумано, он ничего не взял и не возьмет. Говоря попросту, он тот, кто работает как раб, убеждая себя, что он свободен. Но то, что он свободен, — выдумано. И неясно, на кого он работает.

Окно было распахнуто, явственно ощущалось, как за ним, над кустами, набережной и океаном висит бесконечная ночная духота. Кронго подумал, как привычно кричат чайки. Он даже не замечает их однообразного хриплого мяуканья, ему кажется, что за окном тихо.

Филаб улыбается, почти сидя в кровати. В углу бесшумно стоит над столиком Фелиция. Улыбка Филаб беспомощна, краешки губ загибаются вниз и вверх. Он ждал эту улыбку, когда входил, и заранее мог сказать, что Филаб не хочет его жалости, она хочет улыбкой показать, что полна сил, что выздоравливает.

— Тебе лучше?

Она закрыла глаза. Нет, он ничего не чувствует, думая о ней, только жалость. Но эта жалость сейчас утомляет его, ему трудно. Не успев войти, он хочет оставить Филаб, уйти, сесть в шезлонг в саду. Думать об Альпаке, о скорости, о бессмысленности всего, всего.

— Прости, я устал, жутко устал…

Может быть, сказать ей что-нибудь еще? Что-нибудь приятное. Но что? Такое, чтобы потом можно было уйти.

— Сегодня Бвана показал минуту пятьдесят семь…

Она улыбается. Но для нее это пустой звук.

— Что тебе? Приемник? Хорошо, хорошо…

Он щелкнул переключателем.

— …чтобы проводить в последний путь героев. — Голос в приемнике смолк. В последний путь… Кого в последний путь?

— Акт террористов, с бессмысленной жестокостью оборвавший четырнадцать жизней, не достиг цели… Ни экономической, ни политической… Только международное осуждение может вызвать варварское уничтожение четырех судов, плавающих под флагом дружественного нам нейтрального государства…

Кронго опять прислушивался к крику чаек. Он пытался понять, кого же послал на ипподром Крейсс. Но зачем ему это? Это бессмысленно, ненужно, бесполезно. Да, он сознает это, но опять, снова и снова, помимо своей воли, с упорством перебирает фамилии. Вряд ли это Бланш. Может быть, берберы? Эз-Зайад? Эль-Карр? Но он ведь не боится Крейсса, он даже чувствует иногда к нему что-то вроде симпатии. Тогда почему фамилии? Зачем ему это знать? Перебирать фамилии — само по себе недостойно его, отвратительно.

— …как только будет закончено расследование. Все участники преступного налета арестованы.

Кронго выключил приемник. Кроме крика чаек, есть еще и шум океана. Он тронул Филаб за руку:

— Прости, я устал…

Кронго спустился вниз, прошел на веранду, медленно опустился в шезлонг, чувствуя, как блаженно и тупо ноет спина.

— Месси… — Фелиция поставила перед ним на столик кофейник.

— Спасибо, Фелиция, не хочу.

Он заметил на ее лице странное выражение, такого он еще не видел.

— Что с вами, Фелиция? Что-нибудь случилось?

— Месси…

Что она может ему сказать? Что-нибудь сообщить, передать? Но ведь он ничего не хочет знать. Он не хочет придумывать что-то снова, он хочет правды, жестокой правды. Удивительно, он подумал вдруг, что Фелиция бесплотна. Черное облако со старушечьим негритянским лицом. Морщинистым лицом, бородавчатым, с желтыми испуганными белками, лицом без плоти. Отсюда, с обрыва, хорошо видна пологая волна, она медленно обрастает белой каймой.

— Нет, нет, месси, с чего вы взяли… — Фелиция осторожно взяла кофейник. — Что вы, месси, все в порядке…

Вот — ему кажется, что Фелиция бесплотна, оттого что она всегда все делает бесшумно. Как облако. И все-таки она что-то хочет ему сейчас сказать, он видит это по ее глазам, по нерешительности, с которой она отступила.

— Не бойтесь, Фелиция… Не бойтесь, говорите…

— Я просто хотела… — Глаза старухи виновато опустились. — Мадам необходимо хорошее питание… Вы имеете право на лимит… Простите, что беспокою вас… Но без вашего пропуска меня не пустят в распределитель.

— Куда?

— В распределитель, месси.

— Конечно, конечно, Фелиция. — Он полез в карман, протянул ей пропуск. — Только и всего? Я что-нибудь еще должен сделать?

Фелиция молчала.

— Нет, я хотела еще сказать, месси… Я его видела… Тогда, утром… с велосипедом…

— Кого — его?

Фелиция отвернулась. Кисти ее слабо шевелились. Кронго вдруг понял, что́ она говорит ему. Что она имеет в виду.

— Того… с велосипедом. Месси, вы не сердитесь на меня… Но я хочу уйти… Я не могу… Я всю жизнь… Я была честной…

Из глаз Фелиции медленно текли слезы.

— Подождите… О чем вы? Я не понимаю. Фелиция, что вы имеете в виду?

— Месси, месси… Я ведь знаю его… Это жулик… Он получил в день скачек восемнадцать тысяч… Из моей кассы… Месси, я всю жизнь была честной… Вы такой добрый… Я не могу больше здесь.

Да, она говорит ему о Пьере.

— Нет, нет, нет, месси… — Она встала на колени. — Это жулик, я знаю… Отпустите меня, месси… Пожалейте… Он играл и до войны… Мы все знаем, месси… Это жулик, его знают и кассиры, и полиция, весь ипподром… Я не верю, что вы помогали жулику. Но я не могу, я должна уйти…

Жулик… Значит, он, Кронго, помогал не Фронту, а жулику!

И все-таки он должен успокоить Фелицию. Ведь она в самом деле уйдет. Что будет с Филаб…

— Хорошо, Фелиция, хорошо… Я постараюсь выяснить… Я думал, это человек Фронта… Фелиция, я прошу вас остаться… Я ведь не знал…

— Спасибо, месси… — Фелиция схватила его за руку, он осторожно высвободился. — Спасибо, месси…

Он не заметил, как она ушла. Жулик. Да, конечно, как он не догадался сразу. Бегающие глаза… Но что он может сделать теперь? Ему вспомнился Фердинанд, кривая ухмылка. «Не пытайтесь узнать, кто он, не суйтесь в это пекло». Но ему и не нужно узнавать. Мулельге. Больше некому. Это человек Фронта. Он должен открыться ему. Узнать. Но зачем? И потом, почему Мулельге? Почему не Бланш? Да, вот зачем — ему страшно. Он, Кронго, боится Пьера. Как легко было Пьеру обмануть его. Его, придумавшего всю свою жизнь. Постыдно придумавшего. А теперь он просто боится. И помочь ему может только Фронт. Фердинанд, Оджинга. Больше никто. Кронго вытянул ноги, закинул голову. Наверху ослепительно ярко сверкали и дымились звезды, словно белые осколки. Их было много, удивительно много, и он ощутил, как они всемогуще тихо висят над всем — над ним, над берегом, над океаном, над землей. И даже больше, чем над землей. Они висят над солнцем, над тысячами других солнц, над миллионами солнц, и в то же время они висят над ним. Он почувствовал, как кто-то ползет по руке, понял, что это цветочный таракан, быстро стряхнул его. Далекий нечеловеческий беспорядок этих дымящихся, тлеющих осколков наверху вдруг показался ему порядком — таким же неестественным, нечеловеческим. Он словно плыл над ним. Кронго вдруг почувствовал, что и он, маленький комок, распростертый в шезлонге, плывет сейчас над этим дымящимся бесконечным заревом. Но странно, почему, плывя в этот момент над сверкающей бездной осколков, он думает о цветочном таракане, который снова поднялся и мягко ползет по его руке. Ведь этот таракан, это раздражающе-сладкое ощущение лапок, мелко перебирающих по коже, полностью в его власти. Слабое движение рукой, и таракана не будет. Тараканов много, и, оттого что Кронго раздавит именно этого, мягко ползущего по его коже, ничто не изменится. Кронго опять попытался поймать ощущение, что не бесконечно сияющие звезды плывут над ним, а он плывет над бесшумно вздрагивающими внизу дымящимися точками. Он услышал шум океана и писк чаек. Небо придвинулось, и он вспомнил беговую дорожку. Потом Фелицию. Потом перед ним снова возникла упругая, вздрагивающая репица хвоста с коротким черным султаном волос. Ровно, безостановочно работающий круп. Альпак. Что бы там ни было, но для него, Кронго, всю жизнь было возможно единственное счастье — кратковременное, мгновенное счастье победителя. И оно сейчас в том, что он представляет, как сидит в коляске, уперев ноги в передок, и чувствует, как приподнимает вожжи и как ветер, туго облепивший лицо, становится сильнее. Кажется, с таким ходом он не побоится выйти на любую дорожку. Кого бы Кронго мог поставить сейчас с собой рядом в борьбе за воображаемый приз? Лучшую лошадь Франции? Да, конечно. Победителя приза Глазго этого года? Кроме того, есть один австралиец, о нем писали… А Ганновер-Рекорд, непобедимый американец, не уступавший еще никому? Он, Кронго, не мальчик. Если бы он шел рядом со всеми этими лошадьми, с Ганновером и австралийцем, он смог бы разложить на составные части бег каждой из них. Он не торопился бы и не выжимал из Альпака все, хотя знает его беспредельную силу, безграничную, если пустить эту силу на полный ход… Он бы спокойно прошел первый поворот. На той прямой он даже отпустил бы вперед Ганновера, но не больше чем на полстолба… Ни в коем случае не больше… Остальных можно не брать в расчет, это он знает. Даже австралийца. Сейчас он делает только негромкий щелчок языком, и тугой ветер сразу сбивает тело назад. Но если бы перед ним был Ганновер, Кронго мог бы сказать тогда своему мышастому любимцу несколько слов. Только не говорить их сейчас, забывшись. Какой чистый ровный ход… Это и есть секунда счастья. Он бы сказал первое слово. Оно звучало бы примерно… «Альпак». И потом, при выходе на последнюю прямую, повторил бы: «Альпак, мальчик…» И уходящий назад вспененный профиль Ганновера. И уходящие назад трибуны, и дробный цокот преследователей сзади вплоть до финишного створа…

Да, наверное, это и только это есть счастье. Кронго, словно очнувшись, увидел звезды и подумал о таракане, все еще мелко семенящем лапками по его коже. Он поднял руку, стряхнул таракана на ладонь. Насекомое застыло, осторожно поводя усиками. Двинулось вперед, снова застыло, повернулось в одну сторону, в другую. А как бы вел себя он, Кронго, оказавшись на чьей-то ладони? Так же, как этот таракан? Кронго забросил таракана в кусты и снова растянулся в шезлонге. Кронго незаметно уснул. А проснувшись, ясно почувствовал, что он на веранде не один.


— Извините, — тихо выдохнул в ухо Поль, чуть тронув его руку и заставляя подняться. — Пожалуйста, тише. Я открою дверь.

Кронго узнал лицо Поля, хотя было темно. Поль расплылся во тьме где-то около прихожей, показал рукой — можно идти. Поль и Лефевр, они здесь. Они боятся кого-то разбудить… Значит, они давно уже на веранде. Может быть, они и разбудили его. Кронго, еще не совсем очнувшись от сна, пошел за Лефевром, чувствуя шорох одежды, дыхание. Калитка открыта, перед ними пустой переулок… Все темно, ни одного огонька. Значит, около трех…

— Тихо? — Лефевр опустил воротник куртки. Зачем они пришли за ним ночью? Зачем он идет за ними?

— Да. — Поль провел их к глухой улочке за кофейней, помог Кронго сесть в «джип». Лефевр долго шуршал чем-то, устраиваясь сзади.

— Куда мы едем? — Кронго спросил это не потому, что хотел знать, куда они едут, а чтобы хоть что-то спросить.

— Сейчас, месье, сейчас. — Поль бесшумно повернул ключ зажигания, было неясно, как он видит в темноте. Машина глухо зашумела, тронулась с выключенными фарами. — Сейчас, месье, мы скоро будем на месте.

Знакомый небоскреб — безмолвный, ни единого огонька. Они едут быстро, очень быстро. Мелькнуло — Пьер. Что же у него было до этого момента? Сон. Неподвижные звезды. Таракан. Что еще? Ах да, отчаяние.

— Сюда. — Поль легко притормозил. Вынул ключ, подождал, пока сойдет Кронго. Они прошли через стеклянную дверь, свернули в коридор. Теперь Кронго увидел, что, хотя с улицы казалось, что небоскреб пуст и все окна темны, здесь, в слабо освещенном холле первого этажа, ходят люди, за конторкой сидит пожилая блондинка. При их появлении она привычно кивнула, записала что-то.

— Господин комиссар. — Лефевр кашлянул.

«Да, да» — послышалось за дверью. Неясный страх охватил Кронго. Он не заметил, как они подошли к этой двери. На ней написано «Медицинская служба». Он понял, отчего этот страх — от этих мелких металлических букв. Но есть спасение, и это спасение в том, что он расскажет Крейссу о Пьере. Ему будет легко это сделать, потому что он твердо знает, что Пьер не человек Фронта, а жулик, жулик с блудливыми глазами. Он сейчас же скажет Крейссу. Но почему медицинская служба? Лефевр нажал ручку. Неярко светит настольная лампа. За столом Крейсс, он сидит в кресле, в руках у него зажигалка.

— Ну как? — Крейсс чуть кивнул Кронго. В комнате прежде всего бросались в глаза плотно задернутые коричневые шторы, которые сверху еще закрывала большая простыня. Края простыни были в нескольких местах заколоты английскими булавками. В углу стоял белый медицинский шкаф, на нем висел халат.

— Держусь на одном кофе. — Крейсс отхлебнул из чашки. — Кронго, кто из ваших может работать на Фронт?

— Что? — переспросил Кронго.

— Я знаю, что вам не до этого, просто хочу проверить… Для себя… Не хотите?

Крейсс развернул лист.

— Сейчас, сейчас… Да, кстати… Альпак… Альпак в хорошем состоянии?

— Альпак… — Кронго почувствовал усталость.

— Сейчас объясню. — Крейсс вгляделся. — Что вы скажете об Амайо? Вряд ли? Да, вряд ли… Тассема? Да, тоже нет. Ассоло? Тоже нет. Да, он слабоумный, я видел его… Хотя слабоумный… Но отложим. Давайте переберем новых. Литоко? Вам не показалось…

Крейсс улыбнулся.

— Я хотел просить вас об услуге… Хотел просить… Самому повести Альпака, когда мы разыграем приз дружбы. Это будет событие, и я хотел бы… Вы посоветуете мне, кого пригласить. Мы можем пригласить любых лошадей… Лучших лошадей мира. Понимаете, лучших. А агент Фронта — черт с ним. Мы найдем его сами.

Крейсс замолчал, помаргивая, и Кронго почувствовал, что он должен подождать, пока снова заговорит он сам, потому что то, ради чего его привезли сюда, еще не сказано. Теперь он понимает Крейсса, понимает его паузы, подергивание подбородка.

— Скажите, Кронго, Альпак сможет привезти крытую бричку с двумя людьми? Кроме вас?

— Крытую бричку?

— Кронго, это недалеко, километров тридцать.

Кронго попытался понять, что же хочет от него Крейсс. Альпак должен везти кого-то километров за тридцать. Кронго взял стоящую около него чашку, отхлебнул. Он должен сказать что-то, потому что Крейсс ждет ответа. Альпаку что-то грозит. Иначе бы они не приехали за ним ночью. Но что может грозить Альпаку?

— У нас много других лошадей. — Надо говорить спокойно, так, чтобы Крейсса убедили слова Кронго. — Ничуть не хуже, хороших в ходу на любой дороге. Я поеду с вами, если это нужно. Но Альпак… Альпак, вы сами знаете, призер. Опасно бежать такое расстояние.

— Кронго, я все-таки настаиваю на Альпаке. Дорога будет очень хорошей. Не бойтесь, с жеребцом ничего не случится. Мы не будем гнать. Это будет легкая прогулка.

Альпак, Альпак… Зачем же ему нужен Альпак?

— Не хотите… — Кронго показалось, что Крейсс с каким-то особым значением разглядывает белый халат. — Сделайте мне эту услугу, Кронго. Вот и хорошо. Спасибо, Кронго.

В странном направлении движутся его мысли. Ему совершенно непонятно, почему Крейсс хочет ехать куда-то в крытой бричке, а не в машине. Непонятно, почему Крейсс настаивает, чтобы именно Альпак вез его в крытой бричке. Но ведь Пьер, может быть, не жулик, подумал Кронго, и значит, он может не говорить пока Крейссу о Пьере. Это будет как бы платой за то, что он согласится на поездку Альпака.

— Теперь ответьте мне, Кронго, ваши лошади все время находятся на ипподроме?

— Да. — Кронго подумал, чтобы вникнуть в смысл собственного ответа. — Все время. Конечно.

Но ведь это не так.

— Нет. Конечно, нет. С лошадьми происходит всякое. Бывает, мы продаем их. Бывает, отправляем на конный завод в Лалбасси.

Лефевр хмыкнул. Крейсс торжествующе переглянулся с ним.

— В Лалбасси? Вот как… Ну да, у вас же там конный завод. Как вы отправляете их? В машинах?

— В автофургонах.

— Всегда в автофургонах?

— Всегда? — Кронго пожал плечами. — Бывает своим ходом. Это близко. Но призеров мы туда отправляем редко.

— Конечно, своим ходом. — Лефевр осторожно взял зажигалку Крейсса и прикурил. — Сейчас с машинами стало плохо.

— Вы можете оказать большую услугу государству. Впрочем, это все чушь. Для вас это не играет роли. — Крейсс помедлил. — Просто… это моя большая просьба. Вы поедете сейчас на ипподром, скоро пять, обычное ваше время… Никто не должен знать, что мы с вами виделись… Ни в коем случае… Занимайтесь своими делами… Вы долгое время не имели связи с Лалбасси… В том, что вы поедете туда с Альпаком, не будет ничего необычного. Так ведь? Ведь когда-то нужно туда ехать… Не обязательно в автофургоне… Заложите Альпака к двум часам… У вас есть крытые брички?

— Крытые брички? — Кронго попробовал вспомнить. — Да, конечно. Кажется, есть… Старые.

— Это не имеет значения. Главное, чтобы бричка была крытой. В два вы должны выехать с ипподрома в сторону Лалбасси, но по дороге чуть замедлите шаг на Нагорной улице, около дома двадцать восемь. Вот и все.

— А не будет ли это… — Лефевр поднял брови. Крейсс посмотрел на часы.

Но зачем Крейссу нужен Альпак? Почему именно Альпак, а не другая лошадь?

— Кронго, вы все запомнили? Вы помните, где должны замедлить ход? Нагорная, двадцать восемь.

Лефевр смотрит мимо Кронго, хотя сидит прямо перед ним. Можно сказать, что Альпак болен. Нет, они, конечно, проверят это. Он должен что-то ответить. Но в конце концов, тридцать километров легким тротом в Лалбасси — ничего страшного. Дорога хорошая, сейчас сухо. Для Альпака это даже хорошо.

— Кронго, ваша машина ждет во дворе. Мы не виделись, я вас очень прошу, запомните это. Вы все поняли? В два часа. Постарайтесь быть точным. Нагорная, двадцать восемь.

— Да. — Странно, но при этом ответе Кронго не чувствует угрозы чему-то в его жизни, угрозы Альпаку. Только если он действительно поедет сегодня в Лалбасси, надо предупредить, чтобы с Альпаком с утра не работали. — Да, хорошо… Если… Конечно, конечно… Да, конечно…

— Спасибо, Кронго… — Глаза Крейсса опустились, разглядывая что-то на столе. — Спасибо. Лефевр, проводите директора.

На улице было все так же темно, но в неясной синеве чувствовалось утро. Знакомый «джип» у ворот, шофер-ньоно, навалившийся на руль, стены соседних домов — все вокруг было облеплено густым влажным воздухом, синим, прохладным, тяжелым, как глина. Спинка сиденья прижалась к его лопаткам. Приз дружбы. Любая лошадь. Ганновер-Рекорд. Звезды, которые вечером стояли над головой, теперь слабо блестят где-то у линии горизонта. Они стали мелкими, и то, что казалось недавно бесконечным черным провалом, теперь стоит плоской голубеющей доской, твердо наклонившей этот затейливый рисунок над океаном. И этот рисунок сопровождает его до ипподрома.


О призе дружбы и о том, что можно пригласить сюда любую лошадь и даже Ганновера-Рекорда, Кронго думал, начав обход, здороваясь с конюхами и наблюдая за тем, как выводят лошадей на проездку из рысистой конюшни. Если бы сюда приехали лучшие лошади мира и он смог бы выставить против них Альпака, это было бы почти счастьем. Он получит его как бы в обмен на то, что согласился на предложение Крейсса. Пусть этим он совершает что-то нечистое, похожее на подлость, он еще не понимает, какую, но ведь за счастье надо чем-то платить. Всегда. Значит, надо пересилить себя и совершить что-то — не обязательно называть это подлостью, — что противно тебе, несвойственно.

Кронго видел легкие тени рысаков, слышал короткое пошаркиванье копыт по дощатому настилу, спокойное пофыркивание, привычные окрики.

— Чиано, Чиано… — Одна из легких теней остановилась около Кронго, он протянул руку, ощутил губы Альпака на своей шее, увидел черное, покрытое лишаями лицо улыбающегося Чиано, серебристую щетину на отвислой коже… Глаза моргают, с готовностью вглядываясь в Кронго.

— Чиано, сегодня работать с Альпаком не будем. Дайте кому-нибудь поводить его. Выберите старую бричку, полегче, крытую. И переставьте туда оглобли с его тележки.

— Далеко, месси? В Лалбасси?

— Да. Заложим около двух. Как он?

— Веселый, месси, совсем веселый. Хорош. Глаза блестят. Я вошел — как шарахнется! Хорошо, денник не разломал… Это верно, надо в Лалбасси, месси, надо, правильно…

— Хорошо, хорошо, Чиано… Значит, вы все поняли…

Он должен работать. Должен работать, несмотря ни на что. Но почему — ни на что? Ведь ничего не случилось. Все в порядке. Сейчас он обойдет конюшни. Потом манеж. Надо последить, как работают конюхи. Там есть два хороших жеребенка. Один буланый, у него не прошла еще юношеская костлявость. Но при этом стать жеребенка удивительно ровна, он высок в холке, линии длинные, круп обещает вытянуться чуть не в половину спины.

Ну вот, сегодня до двух у него много дел, и уже светает. Он вспомнил слова Крейсса — замедлить ход на Нагорной улице. Зачем? Что за нелепость, глупость?

Липкий дощатый пол скаковой конюшни чуть проскальзывает под ногами. Половина денников пуста, в ноздри бьет запах конской мочи. Из окон под потолком расплывается неяркий свет. Слышно, как идет уборка, о пол дальнего денника неприятно царапают грабли. Что-то заставляет Кронго повернуть голову. На двери денника картонная табличка, углем неровно выведено: «Перль». Уже проходя мимо, он замечает в распахнутой двери мерно двигающееся гибкое тело, белая рубашка для удобства разорвана на груди и кое-как заправлена в жокейские брюки.

— Месси Кронго…

Амалия. Да, это Амалия. Встретив его взгляд, она отворачивается и, будто пытаясь скрыть что-то, снимает щетку с крупа Перли, кладет на перегородку. Медленно запахивает края рубахи — так, чтобы не были видны коричневый нежный живот и плавная длинная впадина на груди.

— Амалия, вы жокей, вы не конюх… Зачем вы моете лошадь?

Глаза посмотрели на него и снова уплыли вбок.

— Месси… — Тонкая нежная кисть пытается сцепить края рубахи у ворота, пальцы вздрагивают. — Я привыкла в цирке… Я хорошо ухаживаю… Поверьте, лошади любят меня… Вы не сердитесь, месси, так только лучше… Она привыкла ко мне…

Амалия на секунду взглянула на него и тут же отвела взгляд.

— Месси, тише, пожалуйста, я все утро хочу вас увидеть… Месси… Если вы были у Крейсса, я очень прошу, скажите… Это очень важно. Вы были у Крейсса?

Она тронула его за локоть и тут же убрала руку. Она смотрит ему в глаза. Откуда она знает Крейсса? Этого не может быть, он ослышался. Но он вдруг понимает, что не может оторвать взгляда от этого мягкого подбородка, от вздрагивающих выпуклых губ, раздвоенно и плавно переходящих в маленький нос, от продолговатых удивленных глаз, от груди, просвечивающей сквозь рубашку, стройных ног.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, Амалия.

— Он никуда не просил вас поехать?

Лицо ее изменилось, твердости на нем уже нет.

— Скажите, месси. Я знаю, вы приехали не из дома.

Зрачки Амалии снова сдвинуты вбок. Она стесняется, боится. Это стеснение и в ее ладони, нервно вцепившейся в другую ладонь, в глазах, в неумело и жалко растянутых, по-детски вздрагивающих углах губ. Вместе с тем Кронго видит лицо женщины, еще не уверенной в себе, не знающей, как она хороша, как красива, пока не знающей, что взгляд любого мужчины отзовется на эту красоту, но уже чувствующей это. Тусклый луч из-под крыши осветил ее нежную, матово-гладкую щеку, обветренные губы. Зубы ее густо покрыты слюной.

— Месси Кронго, выслушайте меня. — Лицо Амалии опять холодно. — Я не знаю, на чьей вы стороне, но вы должны выслушать. Не перебивайте. Вы не знаете, кто такой Крейсс. Может быть, вам он сделал добро. Не перебивайте, месси, выслушайте, я вас очень прошу… Это лиса, дьявол, мы никогда не знаем, когда он выезжает, когда и где будет проезжать. Я не призываю вас перейти на нашу сторону. Я хочу только, чтобы вам было понятно, почему мы должны убить Крейсса… Его приговорили, и он должен быть убит. Простите, может быть, я… но тысячи жизней… — Она запнулась. — По-другому нельзя объяснить.

— Амалия, кто вы?

Она смотрит сквозь него, мимо него, не замечая.

— Навоз, — уголки ее губ мелко задрожали и застыли, — навоз, перегной, удобрение, месси Кронго…

Глаза ее блестели, по щеке одиноко и криво ползла слеза.

— Навоз… — Ее голос сорвался, стал хриплым. — Но лучше быть удобрением, месси, чем… Чем то, что хотят из меня сделать… Чем они представляют меня, вас, всех… Я мечтала быть жокеем… Я любила красоту… На удобрении вырастают розы, это глупо, что я сейчас так… Но это так… Я мечтаю, слышите, мечтаю, месси… Они не имеют права так смотреть на меня, так переглядываться… Отвратительные, гадкие, какое они имеют право…

Ее лицо беспомощно сморщилось, она неловко припала к нему, плечи ее судорожно вздрагивали.

— Они не имеют права… Они мою маму…

Он видел, как ее пальцы вцепились в его рубашку, ощутил цепкое, жесткое сжатие.

— Простите… месси… я больше… не могу… не могу… Они маму… Маму, вы понимаете. Сволочи, грязные сволочи!..

— Амалия… Амалия… Ну что же вы так… Ну что же вы… — Не зная, что сказать, он неумело пытался вытереть ее слезы, подсунуть платок туда, где скрипят зубы, туда, где губы и нос плотно прижаты к его мокрой насквозь рубашке. Спина Амалии, узкая, худая, с выступающими лопатками, вздрагивала и тряслась под его ладонью.

— Ну хорошо, хорошо… — Кронго сам не понял, как появились эти слова, но почувствовал, что сейчас он должен говорить именно так. — Ну поплачьте… Ну вот так… Вот так… И все будет хорошо…

Он перевел дух, прислушиваясь, как переступает копытами Перль.

— Сволочи… — опять выдавила Амалия.

— Сволочи, я сам знаю, что сволочи… Ну не надо, не надо… Не надо, маленькая… Не надо, хорошая моя… Не нужно плакать, не нужно плакать… Тише…

Вздрагивания ее лопаток с каждым его словом становились все тише, слабее. Наконец ему удалось подсунуть платок, он почувствовал, что она, как маленькая, тычется в этот платок носом. Он так же, как маленькой, легко сжал сквозь платок ноздри, они дрогнули, она слабо высморкалась, и он, закатав платок в шар, осторожно вытер ее щеки, чувствуя, как шар становится влажным, скользким и теплым.

— Ну, Амалия… — тихо сказал он, прислушиваясь, нет ли шагов в проходе. — Ну тише… Тише…

— Простите, месси… — Она осторожно отобрала у него платок, прижала ладонями к лицу так, что сквозь пальцы Крон-го еле разглядел ее глаза.

Она всхлипнула, вытерла платком нос, щеки, попыталась улыбнуться.

— Все в порядке… — Кронго понял, что именно он должен ей ответить — не потому, что она плакала, а потому, что он хочет ответить только так, не иначе. — Все в порядке.

— Да-да… — Она как-то странно улыбнулась, ему стало легко, он вдруг провалился в ее глаза, бесстыдно поплыл в них, отчаянно пытаясь вырваться.

— У нас нет времени. — Она сказала это, пересилив себя. — Месси Кронго, у нас нет времени. Что вам сказал Крейсс?

— Крейсс просил меня выехать сегодня в два часа дня в Лалбасси, — тихо сказал он.

— И больше ничего?

— Крейсс просил ненадолго замедлить ход на Нагорной улице у дома двадцать восемь.

— Вы поедете на машине?

Он увидел: в ее глазах мелькнул страх.

— Нет. Крейсс просил взять крытую бричку и запрячь в нее Альпака.

Странно, но этот страх его успокаивает.

— Альпака?

— Да. Только Альпака и никакую другую лошадь.

— Сволочи… — Амалия заплакала, вжала голову в плечи, ударила кулаком по перегородке. — Сволочи… Альпака…

Она беспомощно прислонилась лбом к его щеке, застыла.

— Кронго… Давайте поеду я… Слышите, Кронго?.. Я умоляю вас… Давайте поеду я…

Он слышал ее неясный шепот у самого уха, почти ощущал легкое прикосновение шевелящихся губ. Это уже не шестнадцатилетняя девочка, подумал он, это женщина, но почему эти шевелящиеся губы я чувствую как бы со стороны?

— Зачем? Зачем вы, Амалия?

— Как вы не понимаете… Они специально… Альпака… Чтобы… С вами поедет Крейсс… Неужели вы не поняли… Вы за Альпака… Они… Вы не скажете…

Он почувствовал, как шершавая холодная кожа ее лба нежно трогает его щеку. Теперь он понимал, что она хочет ему сказать и почему просится поехать вместо него. Он вдруг почувствовал губы Амалии, это было неожиданно. Губы мягко тронули его шею, поднялись по подбородку к его губам, вздрогнули, осторожно и неумело прильнули к ним. Он почувствовал — это первый такой поцелуй в ее жизни. Но он не ощутил жара бесстыдства, только осторожное и нежное прикосновение, легкое и несмелое. Каким-то образом оно оказывалось одновременно жестким и слабым, уверенным и по-детски хрупким, беззащитным. Страшно подумать, но я ведь люблю ее, остро ощутил Кронго. Он почувствовал настороженное, таинственное прикосновение губ, их шершавость, легкость, тепло. Представляет ли она, что делает с ним это прикосновение, куда уносит его, представляют ли это ее блестящие огромные глаза, которые сейчас смотрят на него вплотную, застывшие, жалкие и безжалостные, глаза, перед которыми нельзя врать и с которыми можно только плыть, плыть над висящими внизу звездами, плыть бесконечно и снова ощущать это прикосновение, эту таинственную и нежную доброту, колдовство двух шершавых губ, на долю секунды навечно прильнувших к его губам…

— Нет, Амалия… Мы не должны этого… Сейчас… По крайней мере сейчас… Амалия, я сейчас поеду… На Альпаке… Я поеду, я должен поехать…

— Да, да, конечно… — Она смотрела ему в глаза, и он видел в ее глазах боль. — Вот… Ты это умеешь?

Кронго почувствовал прикосновение теплого металла к ладони, еще не глядя, сжал неудобно прильнувший к руке предмет. Она держала пистолет за дуло, словно боясь передать ему, и он пытался разглядеть синий блестящий ствол, спусковой крючок, оказавшийся под его пальцами…

— Ты умеешь?

— Нет. — Он не понимал, почему пистолет успокаивает его, не пугает.

— Он уже заряжен… Нужно только оттянуть вот это… — Она легко оттянула предохранитель, и Кронго увидел, что ее пальцы почти без усилия делают это. — Попробуй… Возьми…

Кронго крепко сжал рукоятку, взялся за металлическую нашлепку над ней, потянул. Пальцы почувствовали, что нашлепка поддается, потом соскользнули. Предохранитель негромко щелкнул.

— Но зачем? Зачем это?

Он ревновал ее. Ревновал к пистолету, который она так умело и ловко взяла. Ревновал ее к тому, с чем она так легко и свободно обращается, — к смерти.

— На всякий случай… — Она тронула его за плечо. — Я скажу нашим… так, чтоб они… Чтобы они знали, что ты… Они позаботятся… Ты не волнуйся, все будет хорошо… Вот только Альпак… Я боюсь… Если будут стрелять, ты сразу… Сразу на землю…

Кронго наконец удалось оттянуть предохранитель.

— Так?

— Да. И нажать курок. — Она обняла ладонями его руку с пистолетом. — А теперь спрячь.

Он поставил предохранитель на место, засунул пистолет в карман куртки.

Последнее воспоминание — ее растерянные глаза у стены денника.


Закладной сарай был открыт, и Кронго увидел крытую рессорную бричку, в которой он должен был ехать, — старую одноосную, с низкими деревянными бортами, покрытыми облупившейся зеленой краской. Брезент, натянутый на дуги. Оглобли были заменены привычными для Альпака, ось у колес и рессор покрыта свежим дегтем, его резкий душистый запах заглушал остальные привычные — кожи, дерева, лошадей. Амалия уже ушла, думал Кронго, стоя у входа, ее нет здесь, наверняка никто не видел даже, как она вышла. Он чувствовал себя лучше, нет страха, той отстраненности, которая пугала его, просто он будет думать еще какое-то время о ней.

— Месси, можно подавать?

Мулельге и Чиано ведут от манежа Альпака. На жеребце хомут с седёлкой. Альпак медленно переступает длинными черными ногами, изредка балуясь, дергает головой, пытаясь вырвать уздечку из рук Чиано. Видно, что наступившая жара для него неприятна. Альпак несколько раз присел, недовольный медленным ходом. Каждый раз при этом круглые мышцы его ног в том месте, где черный чулок постепенно пропадал, напряженно перекатывались под кожей. Но почему Кронго не только мучительно, но и приятно думать, были ли взгляд Амалии, дрожь ее губ, объятье цепких, сильных рук ложью или это было правдой? Мучительность и сладость происшедшего в деннике — может быть, он все это только представил себе? Нет, для Амалии это не могло быть привычным, она еще не открыла, что красива и желанна для каждого… Теперь она это знает.

— Проводка хорошо, очень хорошо. — Мулельге, разворачивая Альпака задом, медленно подавал его в сарай между лежащими на земле оглоблями. Хлопнул по крупу. — Глаз веселый, смотрите, какой веселый… Ход ровный, ни зацепов, ни хромоты…

Альпак осторожно тронул губами Кронго за руку, так что Кронго пришлось отодвинуться.

— Ну, ну, ну… — Кронго поднял оглоблю, приладил ее к дуге. Чиано, шевеля бровями от усердия, осторожно стал закреплять связку. Защемило в груди, и Кронго понял, что это воспоминание о пустоте в глазах Амалии, когда он выходил из денника…

— Не вплотную, не вплотную… — Кронго потянул дугу на себя. — Отпусти еще… Отпусти немного…

— А как же, месси… Я чувствую… — Мулельге подтянул свою оглоблю, следя, чтобы запряжка была не слишком сжатой и не беспокоила Альпака на неровной дороге.

— Так хорошо, месси? Не переслабим?

Длинная холка лоснилась, пахла сильным молодым потом. Ему нет равных, подумал Кронго. Значит, это и есть счастье… И дело не в Амалии, а в Альпаке, только в Альпаке… Нет, и в Альпаке, и в Амалии…

— Хорошо… Это не гаревая… — Кронго чуть подал Альпака вперед, положил руку на вздрагивающее теплое плечо, пощупал, убеждаясь, что кожаный вытертый борт хомута лежит правильно, как привык Альпак, на точно определенном месте округлых плеч.

Кронго думает об Амалии. Он думает только об Амалии. И об Альпаке. Странно, но он сейчас ясно чувствует, что и она в эту минуту думает о нем, и неважно, было ли ложью все то, что произошло в деннике. Но, может быть, скрытое сияние, которым осветилось ее лицо, было настолько естественным, что появилось и на этот раз? Вот это и есть ревность, ревность к смерти.

— Не нужно, я сам… — Он взял у Чиано ремни чересседельника, привычно повязал их, определяя по многолетнему навыку степень соединения седёлки с упряжью. Этот уровень идеален именно для Альпака, только для него одного. Вот зачем Крейсс настаивал, чтобы ехал Альпак. Это будет гарантией, что Кронго никому ничего не скажет.

— Счастливого пути, месси…

Кронго сел на крохотные козлы, обитые потертой кожей. За ними, под брезентом, было укреплено второе сиденье, на нем едва могли уместиться двое. Это хорошо, ход будет легким.

— Отпускай… — Кронго чмокнул. Альпак тихой рысью вывез бричку на дорожку, и Кронго тут же легко кашлянул — это был знак, что надо сбавить. Альпак пошел совсем тихо, повернул в сторону, к выезду в город, медленно прошел створки ворот, у которых стояли Мулельге и солдат охраны.

Над Кронго, над бричкой нависли низкие старые дома, покрытые чешуей черепицы, сонными чайками. Эти дома окружили их в первом переулке, застыли, неторопливо отодвигаясь окнами назад. Вдруг Кронго почувствовал незаметно возникший страх. Этот страх прыгал и плыл рядом легким и тягостным ощущением, возникая и пропадая в безлюдности переулка, в плавно и узко двигающихся задних ногах Альпака, в старике нищем, стоявшем на одной ноге и проводившем его глазами. Он вспомнил — надо лечь на землю, но что чувствует человек, когда в него входит пуля? Наверное, это так мгновенно, что он не успевает понять. Страшна не смерть, которая окружила его сейчас, — вместе с плавным сильным ходом Альпака, с тяжестью пистолета у груди, с воспоминанием бессилия в глазах Амалии. Страшно ожидание и представление того, что он, сидящий на этих козлах, эти руки, привычно держащие вожжи, эти ноги — все будет мертво. Что же будет с этими руками, с этим телом? И как это будет? В бричку сядет Крейсс, они проедут километр, другой, потом начнется стрельба… Но ведь не обязательно начнется стрельба, ему никто об этом не говорил. И не обязательно пуля сразу попадет в него. Кронго почувствовал, как страх проходит — так же незаметно, как появился. Он может упасть на землю и лежать, пока все кончится. Кронго чуть подал правой вожжой, сворачивая Альпака на улицу. Улица была забита людьми и машинами. Мимо прошел грузовик, еще один, еще. На него глядят с тротуаров. Он хорошо знает эту улицу, ее лавки, узкие тротуары, старых негров, глядящих исподлобья. Сейчас эта улица станет совсем узкой, придется пустить Альпака шагом. Вот почему прошел страх — он вспомнил об Амалии. Он как бы отобрал у нее часть смерти, отобрал часть ее привычной любви, успокаивая собственную ревность. Он и не знал, что можно не только успокоить ревность, но и ревность сама обладает свойством успокаивать. Вот что он испытывает. Да, сейчас, когда смерть рядом с ним, он испытывает щемящую любовь ко всему, что окружает его. К этой узкой улице, к неграм, идущим по тротуарам, к доске, на которой плотно разложены свежие желтые лепешки, к связкам бананов. Старик застыл над доской, кажется, что бананы живые, они извиваются, как змеи. Альпак замедлил ход: часть мостовой разрыта, около кучки свежей земли с резким скрипом работает облупившийся старый насос. Вода из грязного гофрированного шланга, толчками выливаясь на мостовую, течет по растрескавшемуся асфальту, ноги разносят эту грязь дальше, по всей улице. Кто-то скандалит, но и к этому скандалу Кронго испытывает щемящую любовь, проезжая сейчас мимо и стремясь зацепиться за этот возникший в спокойном течении улицы водоворот.

Кронго знает, что сейчас водоворот улицы начнет стихать, она опять перейдет в безлюдные переулки, выводящие к асфальтовому шоссе на Лалбасси. К узкой серой ленте, привычно режущей поля и джунгли. Он подумал, что много раз слышал о том, что человек всегда чувствует свою смерть. Но он сейчас чувствует только любовь ко всему окружающему, у него нет предчувствия смерти. Значит, он останется жить. А Амалия? Вот почему он ее ревнует — она ходит на краю смерти, стоит Крейссу узнать, что она связана с Фронтом, — и она будет убита. Но как, каким образом ее убьют? Потопят в сетке? Чепуха. Кронго вспомнил руки Гоарта, то, как он обыскивал выстроенных у конюшни конюхов. Гоарт может ее убить. Это особые люди, совсем особые. Поль, Лефевр, Крейсс. Они убьют Амалию, если поймают. Как? Но может быть, все это ему кажется, и ничего они с ней не сделают. Допросят и отпустят. И почему они должны ее поймать? Ведь не поймали же до сих пор. Вот безлюдный переулок, глухие глиняные стены без окон. Почти у каждого дома под карнизами крыш сушится рыба, нанизанная на изогнутую толстую проволоку. Альпак идет ровно, ему легко, радостно, Кронго видит это по тому, как Альпак держит голову, как четко и легко движутся ноги. Вот в глубине переулка, рядом с глинобитными домиками, чуть отступив от тротуара, поблескивает окнами современный десятиэтажный дом. Блоки его этажей закрыты цветным пластиком, у каждой лоджии пластик своего цвета. Розовый, синий, васильковый, снова розовый, желтый, коричневый, черный… На одной из лоджий дома Кронго заметил точно такую же связку рыбы на проволоке. Потом увидел на тротуаре патруль, двух солдат в серой форме. Один из солдат поднял руку, снял с плеча автомат, щелкнул затвором.

— Стой-ой… — Он подошел вплотную к бричке. Голова солдата оказалась как раз у колена Кронго. — Кто такой?

Глаза с красными веками редко помаргивали. Второй солдат похлопал товарища по плечу, тот обернулся. Поправил ремень, стряхнул что-то с брюк.

— А-а-а… Проезжайте…

«А-а… Проезжайте…» — что это значит? Они явно дали друг другу знак. Конечно, Крейсс предупредил их. Кронго цокнул, Альпак, чуть задев солдата бричкой, ушел вперед ровной, четкой рысью, той ровной рысью, не знающей сбоев, которая была дана ему от природы. Наблюдая за тем, как отточенно и безукоризненно работают ноги у передка брички, Кронго вдруг вспомнил о таракане, который полз по его руке. Странно, это воспоминание показалось сейчас гарантией, обещанием. Что-то же побудило его не убивать таракана. Он мог его убить, но мог и забросить в кусты и почему-то именно забросил. Кронго тут же увидел собственную усмешку, ему показалась смешной серьезность, с которой он думает о таракане. Но звезды, которые он видел над собой? Почему они никогда не вызывают у него усмешку? Они серьезны. Так почему же он должен смеяться над тараканом, над той крохотной надеждой, что он останется жив? Страх смерти пульсирует, он то отступает, то возвращается. И Амалия останется жива, он знает это. Он вспомнил, как прикосновение ее губ, их шершавость, тепло, вздрагивание заставили его забыть обо всем. Это прикосновение унесло его в ничто, бросило к звездам, вызвало доброту к ней и ярость к миру — и он остался таким же. Амалия ничего не отобрала у него, только дала — с бессилием в глазах, с нежностью, с неумелостью вздрагивающих губ. Все, что у нее было, — ярость, доброту, неумелость, первый поцелуй, смерть. Может быть, ради этого он будет жить, только ради этого. Альпак шел все так же ровно, европейские дома кончились, по сторонам снова тянулись глухие глинобитные стены, и Кронго увидел табличку на одной из стен. Нагорная… Нагорная улица… Последняя улица перед выездом на шоссе. Номер четыре. На фальшивых столбах в стене дома мелькнули гипсовые подслеповатые львы. Кронго ослабил вожжи, Альпак сбавил ход, пошел почти шагом. Так мог сбавлять ход только он — с точностью машины. Номер десять… Двенадцать… Восемнадцать… Какой длинный шестиэтажный дом, кажется, стена его тянется бесконечно. Кронго хорошо видит все в каждом из окон. Фикус на подоконнике… В следующем — большая тарелка, накрытая такой же перевернутой, а на ней — пустой стакан с ложкой… Следующее завешено бумагой от мух… Кронго увидел прижатое к стеклу лицо Гоарта, и это испугало его. Гоарт смотрел на улицу неподвижно, не отводя глаз, будто не замечая проехавшего мимо Кронго. Если бы Кронго не знал, кто такой Гоарт, он не обратил бы внимания на это лицо. Значит, на всем пути Крейсс поставил охрану. Но почему у Кронго сжалось сердце? Что-то постыдное, неловкое почудилось ему в этом. Номер двадцать два… Это сжатие похоже на искушение, которое всегда возникает у него после вопроса «вы белый»? Ему всегда хотелось ответить «да», он знал это, и каждый раз он пересиливал себя, и это уже вошло в привычку. Но в чем же стыд, что будет плохого, если он ответит: «Да, белый»? Этот стыд знает только он, и только он может его объяснить. Так будет всегда, и всегда будет жить на земле человек, похожий на Кронго. Тогда он должен отбросить этот страх, сжимающий сердце. Он вспомнил, как Амалия расплакалась ему в плечо, ему стало легко, потому что прошел пульсирующий страх и вместе с затихающим цокотом копыт по асфальту появилось то, что только и могло быть целью, — ненависть. Ненависть горячая, сладкая, густая. Да, кажется, он был слепцом. Как он не понимал блаженства ненависти — сладостного, горячего. Сейчас выйдет Крейсс, он уверен в этом. С затаенным нетерпением первой ненависти Кронго ждет его появления. Это первая ненависть в его жизни, свежая, острая, ею можно захлебнуться, блаженствовать, лениво закрыв глаза, она не уйдет, хотя могла бы уйти. Какое счастье, что она пришла именно сейчас, когда уползает край дома номер двадцать шесть и начинается дом двадцать восемь. Он может вложить в эту ненависть только одно — ровный ход Альпака. Альпака, которого Крейсс, священно, сладостно ненавидимый Крейсс, заставил, посмел заставить… Только надо удержать слезы, они ни к чему — есть только ненависть, слышите, одна ненависть… Дом номер двадцать восемь. Ворота, разрисованные вязью. Он должен растянуть этот сладостный момент. Он должен почувствовать ненависть до конца, раствориться в ней. Он должен смаковать по частям каждое ее движение, заставляя себя еще раз вспоминать, что из дома номер двадцать восемь должен выйти Крейсс… А с ним Лефевр…

Они быстро выходят из ворот дома, Кронго отодвигается, чтобы пропустить их в глубину брички. Он вспомнил финиш Казуса, в три прыжка медленно обошедшего Перль. Он должен насытить жадность первой ненависти, отдаться ей, не мешать ее толчкам, ее медленному ходу в сердце.

— Спасибо, Кронго… — Крейсс сзади закурил. — Теперь чуть прибавьте и потихоньку в Лалбасси…

Что ж, он готов ехать потихоньку в Лалбасси. Как деловита его ненависть, как спокойна. Эта мразь думает, что он пожалеет Альпака. Он не пожалеет ничего, слышите, ничего. Он не мог предать свою ненависть, он, так остро почувствовавший ее первый поцелуй, ее первую любовь, понявший, что он не должен был убивать таракана… О ненависть, о священная ненависть… Она в этих чахлых лианах, обвивших придорожные кусты, в гортанном крике ворон, в грохоте, вставшем над миром. Взрыв раздался, когда он меньше всего ожидал этого, — у небольшого моста, перекинутого через узкую речушку. Дробно, гулко взлетела земля, и первое, что Кронго почувствовал, была глухота от звука. Сквозь эту глухоту он увидел беззвучные красные столбы, ударившие его в живот. Сначала боли не было, он ощутил только подступивший к груди комок страха. Глухота подсказала ему, что он не успеет выпрыгнуть. Кронго увидел кровь у хвоста странно подогнувшегося Альпака. Альпак плавно встал на дыбы, упал на колени, на бок, с силой вытягивая ноги. Новый удар бросил Кронго вперед, над ним проплыла горящая бричка, он разглядел серую одежду Крейсса. Потом, уже лежа, увидел Лефевра, упавшего на землю и медленно подтягивающего под себя ноги. Зачем он это делает, подумал Кронго, ощутил тишину, тупую боль в пояснице, то, что он жив, и снова боль — теперь уже сухую и ломкую, как гипс. Рядом чуть заметно ворочалось и вздрагивало то темно-серое, окровавленное, что было Альпаком. Кронго увидел, как за этим серым и окровавленным легко и ровно горит бричка, увидел неестественно вывернутую черную ногу, хорошо подкованное копыто, оно упорно дергалось. Не в силах отвернуться от этой ноги, Кронго встретился взглядом с Крейссом. Крейсс лежал на спине, рот его был широко открыт, он шевелил губами, пытаясь что-то сказать, но говорил ли он все это Кронго или про себя, Кронго не понимал. Он не слышал Крейсса, чувствовал все усиливающуюся боль в пояснице, тупую, задевавшую теперь спину и ноги, и пытался понять, смерть ли это. Да, это, конечно, смерть, но он должен еще вспомнить, что что-то забыл сделать. Что же он забыл, он ведь помнил, что он должен что-то сделать перед смертью. Он будто вернул это воспоминание — о том, что он обязательно должен сделать. Да, вот. Тяжесть в груди, тяжесть в кармане. Пистолет, холодная рукоятка, он уже держит ее. Только сможет ли он его достать? Кронго со стороны ощутил свою руку, повел ее от кармана, вынимая эту холодную поверхность, вспомнил руки Амалии, показавшие, как оттянуть предохранитель. Теперь нужно подползти к Крейссу вплотную. Но после этого нужно еще увидеть глаза Альпака и потом оттянуть предохранитель.

— Кронго… — одними губами сказал Крейсс, пытаясь поднять руки. — Кронго, ведь я вам ничего. Я вам ничего… Я вам…

Кронго подползает к Крейссу, его тошнит. Сквозь тошноту он ясно и отчетливо различает — в кустах лежит мертвец, он лежит на боку, глаза его широко открыты. Кронго хорошо помнит это лицо, это Фердинанд, тот самый, который приходил к нему ночью вместе со вторым человеком Фронта, Оджингой. Сейчас Кронго понимает, отчетливо понимает, как все произошло и почему в кустах лежит мертвый Фердинанд и рядом с ним другой человек — живой, с автоматом. Живой — это человек Крейсса. Крейссу было мало того, что он ехал вместе с Кронго на Альпаке, а значит, мог не бояться, что его путь станет известен. Да, Крейссу было этого мало, и на всякий случай он решил подстраховаться. Поэтому люди Крейсса прочесали весь маршрут — до самого Лалбасси. И здесь, у моста, наткнулись на засаду, которую поставили люди Фронта. Им сказала об этом пути Амалия… Да. В засаде лежал Фердинанд с автоматом — и люди Крейсса убили его. Но они не знали, что Фердинанд тоже подстраховался, и мост был заминирован. И теперь, после взрыва, пулеметчик из людей Крейсса лежит в той же засаде и целится в его, Кронго, голову. Лицо человека за автоматом тоже хорошо знакомо Кронго, но он пока не вспомнил, он силится вспомнить, где же он видел эти спокойные серые глаза, ясные, пытающиеся сейчас только найти его голову, найти цель. Больше в этих глазах нет ничего — ни гнева, ни сочувствия, ни удивления. Да, он вспомнил: коридор ипподрома, пыль, человек, сидящий на стуле, зажимающий коленями черный предмет. Как спокойно сейчас это лицо — в нем только усилие прицеливания. Но Кронго где-то видел это лицо еще раньше. Зеленый «лендровер», да, да. Ободряющая улыбка Крейсса, вопрос: «Вы белый?» Этот человек тогда сидел рядом с Крейссом. Их было двое на капоте «лендровера». Да, это то самое лицо. Губы шевелятся от усилия, глаза нащупывают цель, его голову. Сейчас он выстрелит. Кронго прижал голову к земле, так, что между ним и черным дулом оказалась голова Крейсса. На лице целящегося отразилось разочарование, он привстал, будто прикидывая, сможет ли он выстрелить в Кронго, не задев Крейсса. Кронго вытянул руку, пистолет уперся в щеку Крейсса, сполз вниз и оказался у шеи. Из шеи сочится кровь. Теперь надо сделать усилие, поднять вторую руку и оттянуть предохранитель.

— Кронго, я ведь вам ничего… — сказал Крейсс. — Я ведь вам…

Рука легко оттянула предохранитель. Вот курок, палец хорошо чувствует его. Он выстрелил, приставив дуло к виску Крейсса. Висок Крейсса почернел, расплылся. Рот открыт, Крейсс мертв. Руки стали липкими, им трудно держать пистолет, пальцы онемели. Страшные удары обрушиваются на затылок, затылок трещит — это автоматчик расстреливает его, и Кронго чувствует, как треснул затылок, и счастлив, потому что вспомнил, что должен еще увидеть глаза Альпака, дотянуться губами к его губам, сделать это последнее усилие, последний шаг к своей смерти.

Загрузка...