Мне подбрасывают большие палки (то там, то здесь они валяются на дороге) в надежде, что я воспользуюсь ими. Вот и психолог как-то вылез из своей машины с большой, увесистой палкой в руках. Они надеялись, видимо, что я перепугаюсь, — может быть, выхвачу палку у него из рук.

А тощий сын психологов (тоже психолог) принялся как-то, вылезая из своей машины, скручивать, поглядывая на меня, толстенную проволоку.

Всех провокаций не счесть.

Мальчишка возле магазина, едва я приблизилась, вдруг опустился на четвереньки и несколько раз прошелся так вокруг клумбы.

Женщины, живущие в нашем и в соседнем доме, то и дело выходят во двор в халатах, очень схожих с больничными. И не только во двор: и в проулке, и возле магазина можно встретить женщин в халатах.

В парикмахерской, куда я зашла как-то через силу, девчонка-парикмахерша строила мне рожи (я видела, видела в зеркало), а затем стала поливать мне голову не теплой, а холодной водой, пока ее не остановил пожилой старший парикмахер, сам домывший мне голову.

Значит, я публично объявлена невменяемой (даже незнакомая парикмахерша знает меня и кривляется!), и все ждут, чтобы я как-нибудь порезче проявила свое помешательство.

А разыгранный пожар в автобусе? Они даже действительно подожгли какую-то бумагу, и бумага загорелась на сиденье. Несколько человек закричали: «Пожар!» — и принялись хлопотать вокруг, гасить сумками. Они таким образом хотели спровоцировать меня, вызвать какой-нибудь аффект.

Так что меня не только толкают в болезнь, но теперь пошли дальше — стараются вызвать меня на какую-нибудь безумную выходку. И кто знает, может быть, они своего добьются. Хотя я сдерживаюсь, изо всех сил сдерживаюсь!.. Я все должна скрывать: и свою горечь, и свой страх, и свое удивление.

А муж ведет себя так, будто ничего особенного вокруг меня не происходит. Правда, он подолгу и словоохотливо беседует с психологами, иногда поднимается к ним наверх, и я жду его обратно с замирающим сердцем. С тощим сыном психологов, когда тот подруливает на своей гладкой машине, обменивается, вытянув руку, знаком-приветствием. Свой — своего встречает?.. А семнадцать лет жизни со мной, а сын? Это — не останавливает мужа, он вытягивает руку, приветствуя тощего сына психологов.

В какую ловушку я попала! И нет выхода, и не будет выхода, как в московском метро, где и таблички висят: «Выхода нет». Да, выхода нет и не будет; если только я и в самом деле не решусь на какую-нибудь крайность.


Я начинаю все яснее осознавать, что живу не в Израиле (ибо не могло бы в свободной стране, в свободном мире вокруг меня твориться такое), я осталась в ведении тех, от которых пыталась уехать.

Вокруг меня нет друзей и нет знакомых, а есть — служащие. Одни из них более человечны, другие — менее, и только. Выезд из СССР оказался обманом, фикцией, а шумящий вокруг меня иноязычный мир — гигантская мистификация. На днях по телевидению — сквозь иврит — громко прозвучал гимн Советского Союза.

Я не понимаю, для чего им все это понадобилось. Может быть, из меня хотят сделать преступницу, навалить на меня неизвестные мне преступления? Какие? Я никогда ничего не украла, я никого не убила.


Граждане судьи, я прошу не милости, а правосудия. Я виновата только в своем образе мыслей. Никакого иного преступления на мне нет. Если вы думаете иначе, призовите меня к ответу. Задавайте мне любые вопросы. Я помню всю свою жизнь. Вы всегда сможете мои ответы с легкостью проверить. Отзовите отсюда моих конвойных — человека с собачкой, психологов, гражданина пенсионера. Расконвоируйте меня для того, чтобы я получила возможность дать свои показания. Если вы не верите мне, проверьте меня, сопоставьте мои ответы с фактами. Для вас это никакого труда не представляет: вы знаете о каждом человеке все. Разве не нелепость предполагать, что я совершила иные против вас преступления, кроме моего так называемого инакомыслия? По моим ясным, конкретным ответам вы поймете, что подобное предположение — нелепость. Но нет, ни в коем случае не верьте мне на слово, а именно призовите меня к ответу. Я готова отвечать за все, что я действительно совершила. За каждое свое необдуманное слово.

Граждане судьи, Потьма была бы для меня сейчас благодеянием, — так объявите же мне мое преступление и определите мне наказание! Я не борец. Я не знала, что мои мысли и слова приведут меня к пропасти. Да, я готова отвечать за свои слова по закону. Граждане судьи, не можете же вы одну меня, единственную из всех живущих, поставить вне закона. Даже при Сталине не всегда убивали, иногда давали срок. Если меня нельзя простить, то меня можно помиловать, — то есть дать мне срок. Неужели нужно казнить меня сумасшествием?


Проявите же ко мне не сострадание, а только беспристрастность, то есть разберитесь заново и при моем участии в моем деле…


Далее, видимо, должна будет следовать моя подпись. И место моего проживания — не Израиль, как я думала прежде, а СССР.


Не Израиль, а СССР. Одна из его закрытых зон.

Но для кого же все это сооружено? Для одной меня? Нет, нет, невозможно… Должно быть, здесь есть и другие, подобные мне, и они тоже — взаперти, и у них — видимость свободы, и они — под неослабным наблюдением. Они есть, и даже, может быть, где-нибудь поблизости, но я ничего не знаю о них, я отделена от них.

Мне скажут: но ведь здесь все — другое. Другой климат, другая архитектура, другие растения… Ну и что ж? — возражу я. Советский Союз велик. Там тоже не везде все одинаково, и юг не обязательно должен напоминать мне срединную Россию, где прошла моя жизнь. И, наконец, главное: если бы я была не в СССР, а в любой свободной стране (в том числе и в Израиле), то за мной не было бы установлено широкого открытого наблюдения, за мной бы не следили, не убеждали бы меня, что я больна, не подталкивали бы к таблеткам и к лечебницам.

А ведь мне так хочется верить! Вот, например, когда мы с мужем были в Эйлате, в морском музее, я поверила, что я действительно в Израиле. Помню светящиеся плавники рыб за толщей иллюминаторов, помню, как взрослые по-детски радовались и смеялись, наблюдая этих причудливых рыб. Да, я верила тогда, что мы побывали именно на Красном море.

А дорога в Иерусалим? Суровые горы по обеим сторонам шоссе, щемящий запах сосен…

Многое я могла бы сказать о красоте этой земли, если бы не проникшее в меня отрицание, неверие в то, что это — та земля. А в таких условиях восхищаться ею — красками природы, например, — просто немыслимо. Красота — если одновременно с ней широкое открытое наблюдение, — превращается в уродство.

Мне остается тосковать по небесной красоте, небесному Иерусалиму.


Прочтете ли Вы когда-нибудь мои заметки? Или их у меня отнимут раньше, чем я сумею переправить их Вам? И как переправить? Ведь не на кого положиться! И рискну ли я послать Вам это письмо по почте?

До чего же давно не было письма от Вас!

Возможно, они действительно решили положить конец нашей переписке. Не имеют права! Даже по лагерным, тюремным законам — я имею право хотя бы на одно письмо в месяц.


Как сквозь дымку тумана, когда он рассеивается, начинают тут проступать знакомые черты. Как в «Красной шапочке», когда из-под съехавшего чепца показываются волчьи уши.

Микрофоны. Тут везде микрофоны. Круглые металлические крышечки у нас на стенах (да и в других квартирах, где мы бываем, в служебных квартирах!), под ними — провода. Напрасно муж уверяет меня, что это — доступ к узлам скрытой проволоки. Скрытой — это верно…

Подслушивающая аппаратура — не только в квартире, но и на улице. Я обнаружила это случайно. Как-то возле подъезда я встретила женщину-психолога, и она принялась, не скрывая своей заинтересованности и даже из себя выходя, едва сдерживаясь, выговаривать мне за то, что я не принимаю таблетки. Ей-то что за дело? Ведь она не видит меня по многим месяцам, я никогда к ней не обращаюсь. Откуда же такая горячность? Опять напрашивается вопрос: кому и зачем все это нужно?

Пока она распекала меня, на нас смотрели двое из окна соседнего дома. Молодые, розовощекие, уверенные. Смотрели и смеялись. Заметив, что я на них смотрю, один из них повернулся спиной к окну, зажав (отвлекающий маневр!) в каждой руке по апельсину. Но я успела заметить в глубине комнаты, на журнальном столике — микрофон. Вот, значит, как. Не только «дома» (есть ли у меня дом?), но и на улице фиксируется каждое мое слово.

А когда я вечерами иду к нашему подъезду, в нашем доме и в соседних домах, по мере моего приближения, начинают вспыхивать огни на лестничных клетях. Такие огни здесь обычно зажигаются, когда кто-нибудь спускается или поднимается по лестнице. Но нет, — никого в подъездах! Никто в дома не входит и не выходит. А огни загораются. Значит, это — сигнальные, караульные огни, или как уж они там называются… Вот ведь какая мне честь. При моем появлении зажигаются! Эта сигнализация помогает слежке за мной.

А множество машин, больших, официальных, без конца курсирующих под нашими окнами! Одни подъезжают, другие уезжают. Иногда машина делает круг под нашими окнами, разворачивается и, не останавливаясь и не высаживая никого, уезжает. Ее сменяет другая. Третья…

Для чего им, спрашивается, тут кружить — если не для дотошного специального наблюдения? А я-то в Москве боялась — иногда подъезжающих к дому машин! И Петя боялся. Больше меня боялся. Да какое же может быть сравнение? Тех, московских, машин куда меньше было. И не так уж напоказ они вертелись под окнами, как эти.

А номера машин? Как же я раньше не замечала? Они такие же, как московские — разве что буквы убрали. Не может быть, чтобы в другой стране номера машин отличались только отсутствием букв. Да и машины сами — такие же, как московские, только названия на них другие: «Форд», «Пежо» и еще всякие… Но модели — все те же, и под заграничными буквами «Форда» или «Пежо» выпирают, мне кажется, те же бока «Волг», «Москвичей», а то и «Чаек». А на машине психологов (это — «Волга», хотя и написано на ней «Форд») есть круглая бумажная пришлепка, прямо на ветровом стекле, с надписью «Адлер», Адлер! Советский южный причерноморский город! Значит, они даже и не скрываются, прямо указывают адрес! Я долгое время боялась показать мужу эту пришлепку с названием города, боялась последней ясности. Все-таки предположение, при всей мучительности, легче, чем полная уверенность. Но однажды не выдержала. Показала. Адлер! Такая, знаете, круглая бумажная пришлепка. На двух языках. По-английски и на иврите. Я думала, что муж смутится или выйдет из себя (заранее этого боялась!), но нет, он спокойно объяснил мне, что Адлер, в данном случае, название какой-то фирмы… Как я хотела бы поверить мужу, ведь я так привыкла верить ему, но в данном случае — просто не в состоянии.

А на некоторых коробках с продуктами я ясно увидела чуть измененный, несколько повернутый, но отчетливый знак — серп и молот! Его же я увидела и на придорожных огромных щитах, на которых надписи на иврите — о том, например, что в этом месте — строящийся район… Как же мне серп и молот не узнать? Да хоть вниз головой изобрази его, не узнать — невозможно… Но как же я раньше не замечала? И для чего, для чего весь этот маскарад?

На улицах — «арабы» в национальных одеждах и «верующие евреи» в лапсердаках и цилиндрах. Не часто, но встречаются. Для чего все эти шутовские переодевания? Этот гигантский маскарад… Эти затраченные силы и средства — для того, чтобы обмануть одного человека! Немыслимо, невозможно. Только искривленное сознание способно такое вообразить.


Правда, иногда они и не маскируются. Например. Под нашим окном всегда дежурит большая закрытая машина с высоким решетчатым багажником. Я не выношу вида решеток и все-таки, словно для того, чтобы поедче растравить себя, подолгу гляжу из нашего окна на эту машину. Ее владелец живет в соседнем доме, развозит на своем зарешеченном грузовике сладости по окрестным магазинам… Муж не раз покупал у него, вопреки моей просьбе не делать этого, конфеты и печенье в больших железных коробках… Это уже изощренная выдумка: зарешеченную машину приспособить для развоза сладостей!


Сейчас, кажется, я начинаю понимать, к кому должна я адресовать свое обращение. К Вам! Очень может быть, что Вы — один из тех, от кого зависит моя судьба. Может быть, Вы читаете мои письма с напряженным вниманием, Вы ищете в них симптомы болезни… И может быть, от этого моего письма зависит, чтобы Ваше мнение обо мне изменилось, изменилось — к лучшему. И тогда, поняв, что мысли мои вполне ясны и память не искажена, Вы обратитесь к остальным — ко всем, кому ведать надлежит, обратитесь со своим беспристрастным заключением, повлияете на них своей уверенностью в том, что я — не виновата!

Я живу под неизвестным мне обвинением и лишена права произнести хоть одно слово в свою защиту. У меня нет и не было адвоката. Не было ареста, не было очной психиатрической экспертизы в условиях клиники. Ничего этого не было, а тем не менее я и арестована, и признана невменяемой, и на мне тяготеют тяжелые обвинения, — к этому убеждению меня приводят условия моей жизни, и в первую очередь — тот факт, что я с мужем и сыном совсем не в государстве Израиль.


Израиль!.. Если бы я могла, я, четыре года назад увезенная из дома, все-таки очутиться на твоей земле, своими руками коснуться древних камней, сердцем поверить, что, потеряв тот дом, я обрела новый!..


Я обращаюсь к Вашему разуму, к Вашему чувству реальности. Подумайте о том, что обвинения, может быть, ошибочны, что я погибаю здесь без вины, вернее — с единственной виной: со своим «образом мыслей», который не подходит им, а может быть, и Вам не подходит! Нет на мне иной вины, кроме моего «инакомыслия», нет и не было никогда!

Вдумайтесь во все и Вы поймете: нет причин обрекать меня на такую изоляцию.

Но Вы молчите, молчите. И все молчит.

Какая тишина, какая неотзывчивая тишина кругом!

Только, когда стемнеет, подъезжающие машины своими сильными фарами опять, опять высветят решетку нашего балкона, и зарешеченные лучи поднимутся вверх, охватывая стены…

Каждый вечер.

Прежде на стене — пока я его не унесла из комнаты — висел мой портрет: световая решетка, подымаясь, накрывала и его.

Загрузка...