Часть четвертая СУД

1

16 апреля 1967 года

ВЫСОКИЙ СУД[3]

ОТДЕЛЕНИЕ: СУД КОРОЛЕВСКОЙ СКАМЬИ

ЗАЛ № 7

СУДЬЯ — м-р Гилрей

ДЕЛО: сэр Адам Кельно, д-р медицины,

против Абрахама Кейди и др.

Томас Баннистер и Брендон О’Коннер, уже в мантиях и париках, перешли Стрэнд, миновали оживленную кучку собравшихся журналистов и, войдя в Дом правосудия, поднялись по лестнице в совещательную комнату напротив зала № 7, где уже собрались Джейкоб Александер, мистер Джозефсон и Шейла Лэм.

Вслед за ними прошли в гардеробную сэр Роберт Хайсмит и его младший барристер Честер Дикс — в котелках и костюмах в тонкую полоску, неся под мышкой зонтики, а в руках — сумки с мантиями.

Сэр Адам Кельно, прибывший вместе с женой и Терренсом Кэмпбеллом, торопливо вошел в здание. В руке он держал скомканную телеграмму от сына.

— Вон идут Кейди и Шоукросс.

— Мистер Кейди, не скажете ли вы несколько слов…

— Простите, ребята. Строгий запрет. Никаких комментариев. '

— А что это за девушка?

— По-моему, дочка Кейди.

Появление Саманты и Реджи Брука не привлекло внимания.

Начало заседания приближалось. Перед дверями зала № 7, в холодном каменном коридоре, шумела толпа судебных приставов, помощников адвокатов, репортеров и зрителей.

В судейской комнате судья Гилрей поправлял парик и горностаевый воротник своей пурпурной мантии. На его хищном лице уже застыло привычное выражение полного бесстрастия и скуки — такую маску он избрал для себя на время ведения процессов.

Обе входные двери за зелеными занавесками распахнулись, и зал начал заполняться. Прямо напротив входа, на возвышении, находилась Королевская Скамья, предназначенная для судьи, а ниже — простые деревянные скамьи для адвокатов и их помощников, барристеров, прессы, присяжных и зрителей.

Кейди и Шоукросс сели позади Брендона О’Коннера в первом ряду мест для публики. Дэвид толкнул Эйба в бок и кивком головы указал на дальний конец ряда, где сидели Анджела Кельно и Терренс Кэмпбелл.

Эйб улыбнулся Саманте и Ванессе, которые уселись сзади него вместе с Лоррейн Шоукросс, Джеффри, Пэм и Сесилом. Потом он посмотрел в сторону адвокатского стола, где с непроницаемо спокойным лицом сидел Адам Кельно. Эйб, которому на протяжении его журналистской и писательской карьеры довелось беседовать с тысячами людей, сразу понял, что это спокойствие напускное, как только Адам, обернувшись, стал искать глазами жену и сына.

И тут взгляды Кельно и Кейди встретились. В первые мгновения они смотрели друг на друга с нескрываемой враждебностью, потом — испытующе и вопросительно. Эйба по-прежнему одолевала злость, но на лице Кельно вдруг выразилась растерянность, словно он подумал: «А что мы здесь делаем?»

Появились присяжные — восемь мужчин и четыре женщины, ничем не примечательные на вид. Двенадцать заурядных англичан, каких можно в любой момент встретить на улице.

Барристеры зашептались с адвокатами, зашелестели бумаги.

— Прошу тишины!

Все поднялись с мест, когда из двери позади Королевской Скамьи вышел достопочтенный судья Энтони Гилрей. Весь зал почтительно склонил головы, и он уселся в свое глубокое кожаное кресло с высокой спинкой.

Сэр Роберт Хайсмит энергично встал со своего места и завел непринужденный разговор с судьей, обмениваясь с ним замечаниями о том, сколько времени может продлиться процесс.

Томас Баннистер тоже встал. Типичный англичанин среднего роста и сложения, он излучал могучую энергию. Голос у него был тихий и казался монотонным, пока слушатель не улавливал в нем четкого ритма. Он согласился с тем, что процесс, вероятно, будет долгим.

Гилрей повернулся вместе с креслом к присяжным и выразил свое сочувствие, сказав, что им придется нелегко. Те промолчали.

— Я хотел бы спросить, нет ли среди вас кого-нибудь, у кого родственники погибли в концлагерях?

Баннистер и О’Коннер тут же вскочили. Баннистер обернулся через плечо и взглядом дал понять своему помощнику, что берет дело в свои руки.

— Если милорд намерен ввести такое ограничение для присяжных, то мы будем вынуждены просить о введении и других, противоположных ограничений — например, исключить из числа присяжных тех, кто питает особые симпатии к врачам, или к лицам, возведенным в рыцарское звание, или к бывшим польским националистам и так далее.

— Я только одно имел в виду, — ответил судья. — Я бы не хотел, чтобы кто-нибудь, кто потерял родственников в концлагерях, пережил лишние страдания, выслушивая то, что будет говориться на этом процессе.

— В таком случае я не имею возражений.

Ответом на вопрос судьи было молчание. Тогда присяжных привели к присяге.

Когда сэр Роберт Хайсмит раскрыл перед собой на трибуне свои заметки и выпрямился, подбоченившись, наступила тишина — слышно было только, как тикают часы на стене между книжными шкафами. Он долго молча смотрел на присяжных и несколько раз откашлялся. В английском суде барристер обязан стоять на трибуне, что ограничивает его подвижность и жестикуляцию. Не имея возможности передвигаться по залу суда, он должен полагаться только на свои ораторские способности и быстроту соображения.

— Милорд судья, господа присяжные! — начал Хайсмит. — Мы рассматриваем здесь иск о возмещении ущерба, причиненного клеветой. Клеветой, должен сказать, такой злостной, какая редко становится предметом рассмотрения английского суда. Нам с вами придется на время забыть о благоустроенном Лондоне тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года, потому что речь пойдет о кошмаре нацистских концентрационных лагерей, которые представляли собой жуткий ад, созданный два десятка лет назад руками человека.

Он высоко поднял экземпляр «Холокоста», нарочито медленно раскрыл его на странице 167 и, сделав долгую паузу, обвел взглядом присяжных. Потом он отчетливо прочитал:

— «Из всех концлагерей самой дурной славой пользовался лагерь „Ядвига“. Здесь штандартенфюрер СС доктор Адольф Фосс устроил экспериментальный центр для разработки методов массовой стерилизации, где в качестве подопытных животных использовались люди, а штандартенфюрер СС доктор Отто Фленсберг и его ассистент проводили и другие столь же чудовищные исследования на заключенных. В пресловутом бараке № 5, в секретном хирургическом отделении, доктор Кельно проделал пятнадцать тысяч или более экспериментальных операций без применения обезболивающих средств». Господа присяжные, позвольте мне повторить: «пятнадцать тысяч или более экспериментальных операций без применения обезболивающих средств».

Он со стуком захлопнул книгу, бросил ее на стол и воздел глаза к потолку.

— Что может быть ужаснее, позорнее и подлее, чем это обвинение?! — воскликнул он, приподнимаясь на носки и тыча кулаком в воздух, словно боксер. — Как можно сильнее оклеветать врача, чья репутация известна далеко за пределами его больницы? Я хотел бы повторить то, что написано в нашем исковом заявлении. И я прошу передать присяжным комплект его обоснований.

— У вас есть возражения, мистер Баннистер? — спросил судья.

— Что именно вы намерены передать присяжным?

— Обоснования иска, — ответил Хайсмит. — Согласованный комплект обоснований. Вот он.

Томас Баннистер взял у него папку и протянул сидевшему позади О’Коннеру, который перелистал лежащие в ней бумаги и прошептал ему несколько слов.

— Мы не возражаем, но с оговоркой. По этому делу уже было несколько предварительных слушаний, есть кое-какие дополнения, и могут возникнуть новые обстоятельства, имеющие отношение к делу.

Каждому из присяжных был вручен экземпляр обоснований. Хайсмит продолжал:

— В деле о клевете истец должен доказать три вещи. Первая — опубликовали ли ответчики эти слова? Этого они, впрочем, и не отрицают. Вторая — относятся ли эти слова к моему клиенту? И этого они не оспаривают. И наконец, являются ли эти слова клеветническими? Наша задача — доказать, что являются, если этого не признают сами ответчики. Собственно говоря, мое вступление на этом закончено, и я мог бы сказать ответчикам: пожалуйста, доказывайте, что вы правы. Однако я намерен сначала вызвать на трибуну сэра Адама Кельно, чтобы вы могли составить суждение об этом человеке и о том, насколько чудовищна возведенная против него клевета.

В голосе Хайсмита зазвучали иронические нотки.

— Конечно, ответчики будут утверждать, что пятнадцать тысяч — всего лишь приблизительная цифра и что мы не знаем, действительно ли он проводил все эти операции без обезболивания. Они скажут — может быть, несколько сотен или несколько десятков. Видите ли, на самом деле они этого не знают. Вы, конечно, примете во внимание, что сэр Адам Кельно не был немцем, не был нацистом, он был заключенным-поляком. Нашим союзником, который пережил невообразимые ужасы, которого спасло лишь то, что он был опытным врачом, и этот свой опыт он использовал для того, чтобы помогать товарищам по несчастью. Он был нашим союзником, благодаря мужеству которого выжили тысячи людей… Да, я не боюсь назвать цифру — тысячи людей он спас от болезней и смерти. Действительно, сэр Адам Кельно провел сам или помогал проводить около двадцати тысяч операций, но это были обычные, необходимые операции, и при этом он еще рисковал своей жизнью как член подполья.

Дальше сэр Роберт Хайсмит рассказал о приезде Кельно в Англию, о возведении его в рыцарское звание, о его выдающихся научных трудах.

— Этот человек обратился к нам, чтобы снять пятно со своего имени. Типография, напечатавшая эту книгу, — он схватил книгу и высоко поднял ее, — признала свою ошибку и нашла силы прислать извинения. Можно было бы ожидать, что и Абрахам Кейди вместе с Дэвидом Шоукроссом сделают то же самое, вместо того чтобы вынуждать нас встать на этот мучительный путь. Но они этого не сделали. Вы — британские присяжные, и вам предстоит решить, насколько серьезна клевета, возведенная против этого ни в чем не повинного человека.

2

— Вызывается сэр Адам Кельно.

Кельно встал из-за стола, где сидел со своим адвокатом, едва заметно улыбнулся Анджеле и Терри и поднялся на свидетельскую трибуну, стоявшую слева от судьи, непосредственно перед битком набитыми местами для прессы.

— На какой Библии вы хотели бы принять присягу?

— Я католик.

— Прошу принести католическую Библию.

Судья повернулся к Кельно:

— Я полагаю, вам предстоит довольно много времени провести на этой трибуне. Попрошу пристава принести вам стул.

— Благодарю вас, милорд.

Отвечая на вопросы сэра Роберта Хайсмита, Кельно сообщил, что закончил медицинский факультет, после начала войны вступил в ряды подполья, был арестован гестапо, осужден и летом 1940 года отправлен в концлагерь «Ядвига».

— Нас зарегистрировали, помыли, обрили с ног до головы и выдали полосатую одежду.

— Какие работы вы выполняли в первое время после прибытия в лагерь?

— Общие работы.

— Немцы знали, что вы врач?

— Может быть, знали, а может быть, и нет. Каждый день привозили тысячи заключенных, и им, возможно, было некогда разбираться в бумагах. Сначала я боялся сказать, что я врач, потому что немцы намеренно уничтожали образованных поляков-специалистов.

— Но потом вы изменили свое решение?

— Да. Я увидел, как люди страдают, и понял, что могу им помочь. Я не считал нужным дальше скрывать свою профессию.

— Вы сами стали жертвой условий, царивших в лагере, не правда ли?

— Я свалился с сыпным тифом и несколько месяцев был тяжело болен. Когда поправился, подал заявление о переводе в медчасть, и моя просьба была удовлетворена.

— Кроме тифа, что еще вам пришлось перенести?

— Личные унижения.

— Один, два раза?

— Десятки раз. Нас наказывали за все действительные или вымышленные проступки. Охранники гоняли нас — ходить шагом не разрешалось, только бегом. Обычным наказанием был бег на корточках на сотни метров, а тех, кто отставал, избивали. Кроме того, в лагере свирепствовала дизентерия, которой я тоже заболел. Тогда и объявил, что я врач. Немцы не могли справиться с эпидемией.

— А после того, как эпидемия прекратилась?

— Мне разрешили организовать операционную и принимать больных. Я лечил то, что попроще: фурункулы, абсцессы, небольшие раны.

— Все это происходило в конце сорокового года. Как бы вы охарактеризовали общее состояние медицинской службы в лагере?

— Как очень скверное. Нам всего не хватало, приходилось даже пользоваться бумажными бинтами.

— Работали ли с вами другие врачи из числа заключенных?

— Сначала — нет. У меня было только несколько помощников. Но скоро медчасть переполнили больные с гематомами.

— Объясните, пожалуйста.

— Это обширные кровоподтеки, особенно на ягодицах, сопровождаемые обильным внутритканевым кровотечением. Часто они оказывались инфицированными или гнойными. Иногда в них скапливалось до полулитра гноя. Такие больные не могли ни ходить, ни сидеть, ни лежать. Чтобы облегчить их страдания, я делал разрез и дренаж, после чего постепенно наступало заживление.

— Что было причиной этих гематом?

— Избиения, на которые не скупились немцы.

— Доктор Кельно, проводили ли вы в этот начальный период ампутации?

— Да, главным образом удалял пальцы на руках и ногах, отмороженные или сломанные при избиении.

Хайсмит снял очки и подался вперед, в сторону свидетельской трибуны.

— Доктор Кельно, — произнес он громко, — вы когда-нибудь делали операции, не вызывавшиеся необходимостью?

— Никогда. Ни тогда, ни потом. Никогда.

— В это время, с конца сорокового по сорок второй год, как с вами обращались?

— Много раз избивали.

— И какие последствия имели эти избиения?

— Огромные кровоподтеки, иногда величиной с футбольный мяч. Мучительные боли. У меня поднималась температура, отекали ноги, воспалялись вены и образовывались тромбофлебитные узлы, которые были прооперированы только после войны.

— Когда ситуация в лагере «Ядвига» стала изменяться?

— В середине сорок первого, когда Германия напала на Россию. «Ядвига» была большим рабочим лагерем, где руками рабов производилась разная продукция, необходимая Германии для ведения войны. Они поняли, что зверское обращение с заключенными приводит к потере слишком многих рабочих дней, и решили наладить более или менее приличную медицинскую службу.

— Можете ли вы назвать конкретное событие, которое стало причиной этого?

— В середине зимы сорок первого наступили сильные холода, и нам пришлось иметь дело с тысячами случаев пневмонии, обморожения и шока от холода. Лечить больных нам было почти нечем — мы могли только давать им пить. Они лежали в бараках на полу, вплотную друг к другу, так что едва оставалось место для прохода, и умирали сотнями. Мертвые не могут работать, и немцы изменили свою политику.

— Интересно знать, доктор Кельно, вели немцы учет умерших?

— У немцев мания все учитывать. Во время эпидемии они каждый день по многу раз устраивали переклички, которые начинались в половине шестого утра. Оставшиеся в живых должны были выносить на перекличку трупы из бараков. Все были на строгом учете.

— Понятно, к этому мы еще вернемся. Значит, после эпидемии зимой сорок первого года вам разрешили наладить медицинскую службу?

— Более или менее. У нас почти ничего не было, поэтому по ночам, когда эсэсовцы уходили, мы отправлялись воровать. Позже кое-что появилось, но и этого было слишком мало. Тем не менее положение стало более сносным, когда ко мне прикомандировали других врачей. В бараке номер двадцать я смог устроить довольно приличную операционную. Германские врачи, лечившие заключенных, никуда не годились, и понемногу дело взяли в свои руки врачи из заключенных.

— И какую роль в этом играли вы?

— Два года я был главным хирургом, а в августе сорок третьего меня сделали номинальным начальником всей медчасти.

— Номинальным?

— Да, на самом деле у меня был начальник — эсэсовец доктор Адольф Фосс, и, кроме того, я был обязан выполнять приказы любого другого врача-эсэсовца.

— Вы часто виделись с Фоссом?

— Он проводил больше всего времени в бараках с первого по пятый. Я старался держаться от них подальше.

— Почему?

— Он проводил там эксперименты.

Следующий вопрос сэр Роберт задал медленно, особо многозначительным тоном:

— Регистрировались ли как-нибудь ваши операции и процедуры?

— По моему настоянию велась их аккуратная регистрация. Я считал это важным, чтобы потом не возникло никаких сомнений относительно моих действий.

— Как велась эта регистрация?

— В специальном журнале.

— В одной книге?

— Их набралось несколько.

— И в них регистрировалась каждая операция или процедура?

— Да.

— И вы ставили свою подпись?

— Да.

— Кто вел этот журнал?

— Один медрегистратор. Чех. Не помню, как его звали.

Эйб сунул Шоукроссу записку: «Хорошо бы встать и крикнуть: „Соботник“ — интересно, вспомнит ли он тогда».

— Знаете ли вы, что стало с этими журналами?

— Представления не имею. Когда пришли русские, в лагере наступил хаос. Я бы очень хотел, чтобы эти журналы появились здесь, — они доказали бы мою невиновность.

Сэр Роберт молчал, словно пораженный громом. Судья медленно повернулся к Кельно.

— Сэр Адам, — сказал он, — вы говорите о доказательстве вашей невиновности. Но вы в этом деле истец, а не ответчик,

— Я хотел сказать… Они стерли бы пятно с моего имени.

— Продолжайте, сэр Роберт, — сказал судья.

Хайсмит вскочил и постарался как можно скорее смягчить впечатление, которое произвела оговорка Адама.

— Значит, все это время вы были заключенным и находились под надзором немцев.

— Да, заключенным. Были эсэсовцы-санитары, которые следили за каждым нашим шагом.

— А кроме надзора за вами были ли у этих санитаров, подчиненных доктору Фоссу, какие-нибудь другие обязанности?

— Они производили селекцию моих больных… отбирали жертв для газовых камер.

В зале суда наступила тишина — снова было слышно только тиканье часов. Англичане знали все это только понаслышке. А здесь у них на глазах сэр Адам Кельно, бледный, как мел, словно приоткрыл занавес, развернув перед ними эти страшные картины.

— Вы не хотели бы, чтобы мы объявили перерыв? — спросил его судья.

— Нет, — ответил Адам. — Не проходит и дня, чтобы я об этом не вспоминал.

Сэр Роберт вздохнул, взялся за лацканы своей мантии и так понизил голос, что присяжным приходилось напрягаться, чтобы его расслышать.

— Как происходила эта селекция?

— Иногда немец просто указывал пальцем на кого-нибудь, проходя по палате. На тех, кто на вид имел меньше всего шансов выжить.

— Сколько их отбирали?

— Это зависело от того, сколько к нам привозили на уничтожение из других лагерей. Когда газовые камеры оказывались недогруженными, остальных брали из больницы. По сто человек в день, иногда по двести или триста. Когда привезли несколько тысяч венгров, нас некоторое время вообще не трогали.

— Как далеко от вашей больницы находились газовые камеры?

— В пяти километрах. Их было видно от нас. И… и запах до нас доходил.

Абрахам Кейди живо вспомнил свое посещение лагеря «Ядвига» и невольно с жалостью взглянул на Адама Кельно. Господи, как же можно было там устоять и не сойти с ума?

— Что делали при селекции лично вы?

— Видите ли, когда они отбирали кого-нибудь, то писали у него на груди номер. Мы обнаружили, что эти номера легко смыть. Мы подменяли этих больных теми, кто умер за ночь. Поскольку немцы сами не имели дела с трупами, это некоторое время сходило нам с рук.

— Сколько людей вы смогли спасти таким путем?

— По десять — двадцать из каждой сотни.

— И как долго это продолжалось?

— Много месяцев.

— Можно сказать, что вы таким путем спасли несколько тысяч человек?

— Мы были слишком заняты спасением людей, чтобы их считать.

— Прибегали ли вы к другим способам обмана немцев?

— Когда они заподозрили, что мы отправляем в газовые камеры трупы, они стали составлять списки, и тогда мы стали подменять фамилии. Многие из тех, кто жив и сейчас, годами жили в лагере под чужими фамилиями. Кроме того, через подполье мы узнавали заранее, когда будет очередная селекция. Тогда я оставлял в больнице как можно меньше больных, а остальных отправлял на работу или прятал.

— Когда вы это делали, вы принимали во внимание национальность или религиозную принадлежность заключенных?

— Жизнь есть жизнь. Мы спасали тех, у кого, по нашему мнению, было больше всего шансов выжить.

Хайсмит сделал паузу, чтобы его следующие слова лучше дошли до слушателей, и спросил о чем-то своего помощника, а потом снова повернулся к трибуне.

— Доктор Кельно, вы когда-нибудь давали свою кровь для переливания?

— Да, много раз. Там были некоторые образованные люди, ученые, музыканты, писатели, которых мы твердо решили спасти, и иногда мы переливали им свою кровь.

— Расскажите, пожалуйста, суду, в каких условиях вы жили.

— Я жил в бараке, где размещались примерно шестьдесят мужчин.

— А на чем вы спали?

— На матрасе, набитом соломой пополам с бумагой. У нас было по простыне, подушке и одеялу.

— Где вы принимали пищу?

— В маленькой кухне в углу барака.

— Какие там были удобства?

— Один туалет, четыре умывальника и душ.

— Какую одежду вы носили?

— Из полосатой бумажной ткани.

— С опознавательными знаками?

— У всех заключенных над левым нагрудным карманом были нашиты треугольники. У меня — красный, это означало, что я политический заключенный. Кроме того, сверху на нем была нашита буква «П», означавшая, что я поляк.

— Кроме уничтожения заключенных в газовых камерах, убивали там еще кого-нибудь?

— Кроме эсэсовцев, за заключенными присматривали еще немцы-уголовники и немецкие коммунисты, которые часто проявляли такую же жестокость. Когда они хотели кого-нибудь уничтожить, то просто забивали человека до смерти, а потом вешали на его собственном поясе и регистрировали смерть как самоубийство. Эсэсовцы знали, что эти звери берут на себя часть их работы, и делали вид, что ничего не видят.

— Были ли еще случаи убийств, официальных или каких-нибудь других?

— Я уже говорил, что в бараках с первого по пятый находился экспериментальный центр. Между вторым и третьим бараками была бетонная стена. Когда газовые камеры оказывались перегружены, около нее расстреливали людей — десятками и сотнями.

— Использовались ли еще какие-нибудь способы убийства?

— Инъекция фенола в сердце. Это вызывает смерть в течение нескольких секунд.

— Вы видели это?

— Да.

— Вам когда-нибудь приказывали сделать такую инъекцию?

— Да. Эсэсовец доктор Зигмунд Рудольф, ассистент Фленсберга. Он велел мне сделать нескольким больным инъекции глюкозы, но я уловил запах фенола и отказался. Больные забеспокоились, но эсэсовцы-охранники избили их и привязали к стульям, после чего он сам ввел им примерно по сто кубиков. Они умерли почти мгновенно.

— Были ли вы за это наказаны?

— Да. Зигмунд Рудольф назвал меня трусом и выбил мне зубы.

— Доктор Кельно, давайте вернемся к баракам с первого по пятый. Насколько я понимаю, установлено, что ими командовали штандартенфюрер Фосс и ассистент Зигмунд Рудольф. Расскажите, пожалуйста, милорду судье и господам присяжным, в каких отношениях с ними вы находились.

— С Фленсбергом я дела почти не имел. А Фосс занимался экспериментами по стерилизации. Одним из способов было облучение женских яичников и мужских семенников большими дозами рентгеновских лучей. С ним работал один врач-еврей, доктор Дымшиц. Вероятно, он слишком много знал, потому что его отправили в газовую камеру. Вскоре после этого Фосс вызвал меня и другого польского врача — Константы Лотаки и сообщил нам, что нас время от времени будут вызывать для проведения операций в пятом бараке.

Вот-вот перед слушателями должны были раскрыться страшные тайны пятого барака. Баннистер и О’Коннер поспешно записывали каждое слово Адама. Гилрей старался сохранить внешнее бесстрастие, несмотря на обуревавшие его чувства.

— Продолжайте, пожалуйста, сэр Адам.

— Я спросил Фосса, какие это будут операции, и он сказал, что я должен буду удалять отмершие органы.

— Как вы на это реагировали?

— Лотаки и я были в большом беспокойстве. Фосс ясно дал понять, что, если мы не согласимся, нас ждет та же судьба, что и доктора Дымшица.

— То есть за отказ вас отправят в газовую камеру?

— Да.

— Вы уже ранее отказались делать инъекцию фенола. Приходила ли вам мысль отказаться и на этот раз?

— Это было совсем другое дело. Фосс сказал, что, если мы откажемся, операции будут делать эсэсовские санитары. Мы решили обсудить это со всеми другими врачами из заключенных. Мы собрались вместе и решили, что это означало бы верную смерть для всех пациентов Фосса и что Лотаки и я как врачи обязаны спасти этих людей.

— Вы сказали, что говорили со всеми без исключения врачами из заключенных?

— Со всеми, кроме доктора Марка Тесслара. Он ненавидел меня еще с тех пор, как мы были студентами в Варшаве. Позже, в лагере «Ядвига», он принимал участие в экспериментах Фосса.

— Минуточку, — прервал его Томас Баннистер, вставая.

Адам Кельно вскочил со стула, вцепился в трибуну и выкрикнул:

— Я не позволю заткнуть мне рот! Это из-за Тесслара и его лживых показаний мне пришлось уехать из Польши! Все это заговор коммунистов, которые будут преследовать меня до самой могилы!

— Совершенно очевидно, — хладнокровно произнес Томас Баннистер, — что эта ситуация дает основания для принесения протеста. Однако пока что я от этого воздержусь.

— Ну что ж, раз вы не приносите протест, то мне не надо принимать никакого решения, — сказал Гилрей. — Тем не менее мне кажется, что здесь несколько разыгрались эмоции и что сейчас самое время объявить перерыв до завтра.

3

Была почти полночь, когда Терри появился в квартире Кельно.

— Где ты был? — спросила Анджела.

— Гулял. Просто гулял.

— Ты что-нибудь ел?

— Я не голоден. Доктор Кельно еще не спит?

— Нет, он в кабинете.

Адам Кельно сидел за столом неподвижно, словно восковая фигура. Он не слышал стука в дверь и не видел, как вошел юноша.

— Доктор…

Адам медленно поднял глаза, а потом отвернулся.

— Доктор, я сейчас просто бродил по улицам. То есть я думал обо всем, что сегодня слышал, и пытался это понять. По-моему, никто из нас не представлял себе реально, что это было за место. Читать про это — совсем другое дело. Я просто не знал.

— Нелегко тебе это переварить, Терри? А ведь то, что ты слышал сегодня, — наверное, еще самая безобидная часть.

— О Господи! — Терри опустился на стул и закрыл лицо руками. — Если бы я знал… Мне так стыдно за себя!

— Еще бы не стыдно. Может быть, тебе действительно слишком тяжело это слышать? Может быть, тебе лучше больше не приходить в суд?

— Не надо, прошу вас. Я чувствую себя последним подонком. Это просто удивительно — как человек вроде меня, который получил от жизни все, может быть так поглощен своими проблемами, своими делами, как он может быть таким эгоистом и не видеть, что чувствуют и как страдают другие.

— Все молодые люди эгоисты, — сказал Адам. — Правда, ваше поколение еще больше, чем все другие.

— Доктор, вы сможете меня когда-нибудь простить?

— Простить? Ну, ведь это не ты привел немцев в Польшу.

— Я искуплю свою вину.

— Занимайся как следует и стань хорошим врачом. Это все, чего хочет твой отец. И никакого другого искупления мне не надо.

— Сегодня после суда у меня был долгий разговор с Мэри. Мы обо всем договорились. Я хотел бы, пока идет суд, жить здесь.

— Конечно. Я буду рад. А Мэри?

— Не знаю. Если она будет здесь, это внесет лишнее напряжение. А дальше — посмотрим.

Вошла Анджела.

— Идите-ка оба, вам надо чего-нибудь поесть.

Терренс открыл перед Адамом дверь, а когда тот проходил мимо, бросился к нему в объятья и заплакал, как не плакал с детства.


Самолет леди Сары Видман приземлился в аэропорту Хитроу в два часа ночи. Сонный таможенник, зевнув, окинул взглядом десять мест багажа и сделал знак проходить.

Ее шофер Морган помогал носильщику нагрузить вещи на тележку, когда появился Джейкоб Александер и чмокнул леди Сару в щеку.

— Джейкоб, вам незачем было приезжать сюда в такую рань.

— Как вы долетели?

— Обыкновенно.

«Бентли» отъехал от аэропорта. За ним следовало такси с вещами, которые не поместились в багажнике. Они миновали туннель, по развязке выехали на автостраду и помчались в сторону Лондона.

— Как идет дело?

— Ну, первый раунд выиграл, конечно, сэр Роберт. Вы успешно съездили?

— Да. Про Соботника что-нибудь слышно?

— Никаких следов. И Арони говорит, что особенно надеяться не на что.

— Тогда Эйбу просто придется разрешить Питеру Ван-Дамму дать показания.

— Нет, тут уговорить его не удастся. Я приехал сегодня встречать вас, Сара, потому что должен выговориться. Меня беспокоит Марк Тесслар. Мы побывали у него в Оксфорде, чтобы взять дополнительные показания, и поняли, что он очень болен. Только недавно он оправился после тяжелого сердечного приступа. Во всяком случае, мы решили рискнуть и сделать ставку на этого Лотаки — на того, кто делал некоторые операции вместе с Кельно. Он в Польше, в Люблине, работает хирургом в больнице. Теперь он безупречный коммунист, и никакого дела против него не возбуждалось. Мы исходим из того, что, если он поможет нам в Лондоне, это может помочь ему в Польше, и поэтому он, возможно, даст показания.

— С другой стороны, он может решить дать показания в пользу Кельно — так ему будет легче остаться незапятнанным.

— Мы понимаем, что это риск, но нам приходится делать кое-какие отчаянные ходы.

Машина остановилась на Беркли-сквер.

— Джейкоб, завтра я буду не в состоянии показаться в суде. Будьте любезны, передайте Эйбу, что я позвоню ему после заседания.

— Сара…

— Да?

— Почему вы не хотите, чтобы я сказал ему, сколько денег вы собрали и сколько пожертвовали сами?

— Понимаете, он столько взял на себя. Пусть чувствует, что за ним стоят невидимые друзья, разбросанные по всему миру. Кроме того, он терпеть не может, когда евреи собирают на что-нибудь пожертвования.

4

— Прежде чем я продолжу свои вопросы, милорд, сэр Адам хотел бы сделать заявление.

— Милорд, я хочу принести извинения за то, что не сдержался вчера, — дрожащим голосом произнес Адам.

— Это иногда случается, — сказал судья Гилрей. — Я уверен, мистер Смидди и сэр Роберт разъяснили вам, что подобные вещи в британском суде недопустимы. При всем уважении к нашим американским друзьям мы не позволим превратить заседание английского суда в цирк, как у них. Суд принимает ваше извинение и предупреждает, что в случае повторения к вам будут приняты самые строгие меры.

— Благодарю вас, милорд.

— Вы можете продолжать, сэр Роберт.

Сэр Роберт несколько раз приподнялся на носках и потер руки, разогреваясь.

— Сэр Адам, вчера перед перерывом вы показали следующее. После того как штандартенфюрер Фосс сообщил вам и доктору Лотаки, что вы должны будете удалять отмершие органы, вы переговорили со всеми другими врачами из заключенных, кроме доктора Тесслара. Так?

— Да.

— Скажите точно, к какому мнению вы пришли? Что решили?

— Мы знали, что доктора Дымшица отправили в газовую камеру, и имели все основания считать, что Фосс не шутит, обещая отправить и нас туда же. Мы знали от него, что пациентов будут оперировать неумелые санитары-эсэсовцы, а это неминуемо будет означать увечья. Мы решили спасти как можно больше людей и в то же время попытаться уговорить Фосса сократить масштабы экспериментов.

— Так. И после этого вас и доктора Лотаки время от времени вызывали в пятый барак для удаления отмерших семенников и яичников?

— Да.

— Сколько раз примерно это происходило?

— Раз восемь — десять. Во всяком случае, не больше дюжины. Я не знаю насчет доктора Лотаки — вероятно, столько же.

— Вы также ассистировали ему?

— Иногда.

— По скольку примерно операций проводилось во время каждого из этих вызовов в пятый барак?

— Ну, по одной-две.

— Но не по десятку?

— Нет, конечно, нет.

— И не по сотне?

— Нет.

— Удалось вам добиться прекращения этих экспериментов?

— Не вполне, однако мы постоянно давали понять, что мы против них, так что Фосс проводил лишь столько экспериментов, сколько ему нужно было, чтобы оправдать перед Берлином существование своего центра.

— Появлялся ли доктор Тесслар в пятом бараке в то время, когда вы проводили операции?

— Нет, никогда.

— Ни единого раза? Он никогда не видел, как вы оперируете?

— Марк Тесслар никогда не видел, как я оперирую.

— Так, ни единого раза, — перебирая лежавшие перед ним бумаги, повторил Хайсмит как будто про себя, чтобы это лучше дошло до сознания присяжных.

— Значит, с полного одобрения ваших коллег вы проделали максимум два десятка этих необходимых операций в числе двадцати тысяч других.

— Да. Мы только удаляли органы, убитые рентгеновским облучением. Если бы мы их не удаляли, то были опасения, что это приведет к развитию опухоли или рака. В каждом случае по моему настоянию операция регистрировалась в журнале.

— К несчастью, этот журнал утрачен навсегда, — сказал сэр Роберт. — Поэтому не будем о нем вспоминать. Расскажите, пожалуйста, милорду судье и господам присяжным, каким образом проводились эти операции.

— Видите ли, жертвы находились в тяжелом эмоциональном состоянии, поэтому я старался обращаться с ними особенно заботливо и объяснял, что операция делается для их же блага, чтобы спасти им жизнь. Я применял все свои медицинские познания и опыт и пользовался самыми лучшими обезболивающими средствами, какие были в моем распоряжении.

— Да, теперь об этих обезболивающих средствах. Вы, конечно, знаете, что в порочащем вас утверждении ответчика говорится, будто вы не пользовались обезболивающими средствами.

— Это абсолютный вымысел.

— Вы можете рассказать, какими обезболивающими средствами вы пользовались и каким образом?

— Да. Для операций на нижней части тела я предпочитал ингаляционному наркозу инъекции в спинной мозг.

— Вы придерживались такого же мнения и в Варшаве, в Лондоне и в Сараваке?

— Да, безусловно. Такая инъекция эффективнее расслабляет мышцы и обычно вызывает меньшее кровотечение.

— Вы поручали кому-нибудь делать эти инъекции перед вашими операциями в лагере «Ядвига»?

— Я делал их сам, потому что квалифицированного персонала не хватало. Сначала я давал предварительный укол морфия для обезболивания места инъекции, а потом инъекцию в спинной мозг.

— Причиняет ли это пациенту сильную боль?

— Нет, когда это делает специалист, больной ощущает только укол.

— Где вы вводили обезболивающие средства?

— В операционной.

— А как насчет послеоперационного ухода?

— Я сказал Фоссу, что должен пролечивать этих пациентов до полного выздоровления, и он согласился.

— И вы продолжали их посещать.

— Да, каждый день.

— Вы не помните, случались ли какие-нибудь осложнения?

— Только обычное послеоперационное состояние плюс скверные жизненные условия лагеря. В данном случае дело обстояло несколько хуже из-за психологической травмы, связанной с утратой половых желез, но они были так счастливы, что остались в живых, что тепло меня встречали и были в хорошем настроении.

— И все они выжили, не так ли?

— Из-за этих немногих необходимых операций никто не умер.

— Благодаря вашему мастерству и послеоперационному уходу?

Томас Баннистер медленно поднялся с места.

— Вам не кажется, сэр Роберт, что вы задаете наводящие вопросы?

— Приношу извинения моему высокоученому другу. Позвольте мне сформулировать вопрос иначе. Делали ли вы что-нибудь особенное для этих двух десятков пациентов?

— Я приносил им лишние порции еды.

— Теперь, доктор Кельно, давайте на некоторое время обратимся к другой теме. Вы были членом подполья?

— Да, я был членом националистического подполья, не коммунистического. Я польский националист.

— Там было два подполья?

— Да. Националисты организовались, как только мы попали в лагерь «Ядвига». Мы устраивали побеги. Мы поддерживали контакты с националистическим подпольем в Варшаве и во всей Польше, Мы работали на ключевых постах — в больнице, на радиозаводе, в канцелярии, где могли добывать лишние пайки и лекарства. Мы делали собственные радиоприемники.

— Сотрудничали ли вы с коммунистическим подпольем?

— Мы знали, что коммунисты намерены после войны захватить Польшу, и много раз они выдавали наших эсэсовцам. С ними надо было вести себя очень осторожно, Тесслар принадлежал к коммунистическому подполью.

— Чего еще сумело добиться ваше подполье?

— Мы улучшали условия жизни, доставали дополнительные пайки и лекарства. Двадцать тысяч заключенных работали на заводах вне лагеря, и подполье, действовавшее на свободе, передавало им разные вещи, которые они проносили в лагерь. Таким способом мы получили вакцину, с помощью которой прекратили новую эпидемию тифа.

— Как по-вашему, это позволило спасти много жизней?

— Да.

— Тысячи?

— Не могу сказать.

— Кстати, сэр Адам, вы сказали, что у вас было радио для связи с внешним миром. Где его прятали?

— В моей операционной в двадцатом бараке.

— Хм-м-м… — Хайсмит немного подумал. — Сколько времени продолжался ваш рабочий день в лагере «Ядвига»?

— Двадцать четыре часа в день, семь дней в неделю. После обычного приема больных, часы которого устанавливали эсэсовцы, мы работали в операционной и в палатах. Мне удавалось спать только урывками, по нескольку часов.

Абрахам наблюдал за присяжными, перед которыми сэр Роберт и Адам разворачивали картины героизма, мужества и самопожертвования. Он взглянул на О’Коннера, который был целиком погружен в свои бумаги, потом на Баннистера, совершенно спокойного и не сводившего глаз с Кельно. Внизу периодически сменялись стенографы, ведущие запись процесса. Два репортера «Таймса», оба — барристеры, занимали специальную ложу в зале суда, отдельно от переполненных мест для прессы, куда прибывали все новые и новые иностранные журналисты.

— Ранее мы выяснили, что вы сами вводили обезболивающие средства в операционной, — повторил сэр Роберт, чтобы напомнить об этом присяжным. — А теперь скажите, испытывали ли вы некоторую гордость от того, что проводили операции быстро?

— Нет. В лагере постоянно приходилось так много оперировать, что я привык работать быстро, но не так быстро, чтобы это могло представлять опасность для пациента.

— Вы мыли руки перед каждой операцией?

— Конечно.

— И следили за тем, чтобы пациенты были как следует вымыты?

— Господи, конечно же.

— Каким образом производилось удаление яичников по приказу Фосса?

— Ну, после того, как начинала действовать инъекция в спинной мозг, пациентку снимали с каталки и привязывали к операционному столу.

— Привязывали? Насильно?

— Для ее собственной безопасности.

— И сегодня, в Лондоне, вы бы тоже привязали пациентку при проведении такой операции?

— Конечно. Это стандартный прием.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Ну, потом надо было наклонить операционный стол.

— Насколько? На тридцать градусов?

— Пожалуй, нет. Когда делается полостная операция на нижней части тела, то стол наклоняют, чтобы внутренности сами по себе сдвинулись и освободили место для работы хирурга. Дальше я делал разрез брюшной стенки, с помощью зажима приподнимал матку, вводил другой зажим между маткой и яичником и удалял яичник.

— Что вы делали с удаленным яичником?

— Ну, держать его в руке я не мог. Обычно клал его в тазик или в какой-нибудь другой сосуд, который держал ассистент. Когда яичник удален, остается ножка, или культя. Ее зашивают, чтобы предотвратить кровотечение.

— Эта ножка, или культя, всегда зашивается?

— Да, всегда.

— Сколько времени продолжается такая операция?

— В обычных условиях пятнадцать — двадцать минут.

— И все это делается стерильными инструментами?

— Разумеется.

— И вы работали в резиновых перчатках?

— Я предпочитаю надевать поверх резиновых стерильные матерчатые перчатки, чтобы пальцы не скользили. Тут каждый хирург решает, как ему удобнее.

— Скажите, пожалуйста, милорду судье и господам присяжным, может ли пациентка, находящаяся в полусознании и не чувствующая боли, следить за ходом операции?

— Нет. Место разреза отгораживают стерильной простыней, так что она ничего не может видеть.

— А зачем это делается?

— Чтобы пациентка не могла кашлянуть или сплюнуть в открытую операционную рану.

— Значит, пациентка ничего не видит и не чувствует. Испытывает ли она большие страдания?

— Видите ли, сэр Роберт, пребывание на операционном столе никому не доставляет удовольствия, однако это никак нельзя назвать «большими страданиями».

— И даже когда эти операции проводились в условиях концлагеря «Ядвига», вы можете сказать, что соблюдались обычные правила хирургии?

— Там это было во многих отношениях гораздо труднее, но это была обычная хирургия.


После перерыва на обед сэр Адам Кельно, отвечая на вопросы сэра Роберта Хайсмита, рассказал о том, как еще студентом-медиком в Варшаве познакомился с Марком Тессларом. Они снова встретились в лагере «Ядвига», где Тесслар, по словам Кельно, оперировал эсэсовских проституток и впоследствии сотрудничал с немцами в их экспериментах.

— Лечил ли доктор Тесслар своих пациентов в общей медчасти?

— Он жил в третьем бараке, в отдельном помещении.

— Вы сказали — в отдельном помещении. Не так, как вы — в бараке, где размещалось еще шестьдесят человек?

— В третьем бараке держали многих жертв экспериментов. Вероятно, Тесслар лечил их, не знаю. Я избегал его, а когда приходилось встречаться, старался, чтобы эти встречи были как можно короче.

— Вы когда-нибудь хвастали ему, что сделали тысячи экспериментальных операций без обезболивания?

— Нет. Но я горжусь своей работой и мог сказать, что сделал в лагере тысячи операций.

— Нормальных операций.

— Да, нормальных. Но он исказил мои слова. Я предостерегал Тесслара по поводу его деятельности в лагере и сказал, что ему придется отвечать за свои преступления. Это было все равно что подписать себе самому смертный приговор: когда я вернулся в Варшаву, он был уже там и, чтобы скрыть свои преступления, стал обвинять меня, в результате чего мне пришлось бежать.

— Сэр Адам, — прервал его судья, — позвольте дать вам совет. Постарайтесь лишь отвечать на вопросы сэра Роберта, не сообщая по своей инициативе никакой дополнительной информации.

— Хорошо, милорд.

— Сколько времени вы оставались в лагере «Ядвига»?

— До начала сорок четвертого года.

— Расскажите милорду судье и господам присяжным, при каких обстоятельствах вы покинули концлагерь.

— Фосс уехал из лагеря в Росток, чтобы стать владельцем частной клиники для жен высших офицеров германского военно-морского флота, и взял меня с собой.

— В качестве заключенного?

— В качестве заключенного. Меня оформили как «собаку Фосса».

— Сколько времени вы провели в Ростоке?

— До января сорок пятого, когда Фосс эвакуировался в глубь Германии. Меня он с собой не взял. Среди немцев царила паника. Я остался там, чтобы лечить множество рабов и заключенных, которые теперь оказались на свободе. В апреле пришла Красная Армия. Сначала многих из нас задержали из-за отсутствия документов, но потом меня выпустили, и я добрался до Варшавы. Я приехал туда в пасхальное воскресенье и сразу же узнал, что против меня выдвинуты обвинения. Националистическое подполье тогда еще существовало, и меня снабдили фальшивыми документами, по которым я устроился работать на расчистку развалин. Как только я смог, я бежал в Италию, чтобы присоединиться к армии Свободной Польши.

— Что произошло после этого?

— Было расследование, и меня признали невиновным. Я переехал в Англию и стал работать в польском госпитале в Танбридж-Уэллсе. Там я оставался до сорок шестого года.

— А что случилось тогда?

— Я был арестован и помещен в Брикстонскую тюрьму. Польские коммунисты добивались моей выдачи.

— И сколько времени вы провели в тюрьме?

Тоном своего вопроса сэр Роберт дал понять, как он возмущен таким обращением британского правительства с его клиентом.

— Два года.

— И что произошло после этих двух лет, последовавших за почти пятью годами в лагере «Ядвига»?

— Британское правительство принесло мне извинения, и я вступил в Колониальную службу. В сорок девятом году я переехал на Борнео, в Саравак, и прожил там пятнадцать лет.

— В каких условиях вы жили в Сараваке?

— В самых первобытных.

— А почему вы избрали именно это место?

— Из страха.

— Значит, получается, что вы провели двадцать два года своей жизни либо в качестве заключенного, либо в изгнании за преступления, которых не совершали.

— Правильно.

— До какой должности вы продвинулись в Колониальной службе?

— Я был главным врачом округа. От более высоких назначений я отказался из-за моих исследований по улучшению питания и условий жизни туземцев.

— Вы писали научные работы на эту тему?

— Да.

— Как они были приняты?

— В конечном счете я был возведен в рыцарское звание.

— Хм-м-м-м… да. — Сэр Роберт бросил почти вызывающий взгляд в сторону присяжных. — После чего вы вернулись в Англию.

— Да.

— Вот что мне любопытно, сэр Адам. Почему теперь, когда вы титулованный британский гражданин, вы решили работать в таком захолустье, как Саутуорк?

— Я не могу съесть больше двух куриц в день. Я занимаюсь медициной не ради денег или положения в обществе. В моей поликлинике я могу оказать помощь максимальному числу людей, в ней нуждающихся.

— Сэр Адам, страдали ли вы раньше и страдаете ли сейчас от заболеваний, связанных с вашим пребыванием в лагере, Брикстонской тюрьме и на Сараваке?

— Да. Я лишился почти всех зубов, которые выбили мне гестаповцы и эсэсовцы. Я страдаю от варикозного расширения вен, гипертонии и нарушенного из-за рецидивов дизентерии пищеварения. У меня синдром тревоги, бессонница и больное сердце.

— Сколько вам лет?

— Шестьдесят два.

— Больше вопросов нет, — сказал сэр Роберт Хайсмит.

5

Саманта толкнула задом дверь и пятясь вошла в квартиру на Колчестер-Мьюз: обе руки у нее были заняты пакетами с продуктами. Остальное нес за ней вежливый таксист.

Эйб лежал на диване, рядом были разбросаны по полу газеты с кричащими заголовками: «Ивнинг ньюс» — «ГЕРОЙ ИЛИ ЧУДОВИЩЕ?», «Геральд» — «ДИЛЕММА ВРАЧА ИЗ КОНЦЛАГЕРЯ», «Дэйли уоркер» — «ВРАЧ ИЗ ПРЕИСПОДНЕЙ ДАЕТ ПОКАЗАНИЯ», «Таймс» — «СЭР АДАМ КЕЛЬНО ПРОДОЛЖАЕТ», «Мэйл» — «У МЕНЯ НЕ БЫЛО ВЫБОРА»…

Эйб, зевая, встал.

— Заплати за такси, Эйб, — сказала Саманта.

— На счетчике три шиллинга, сэр.

Эйб протянул ему десятку и сказал, что сдачи не надо. Он любил лондонских таксистов — они всегда вежливы. А таксист любил американцев — они всегда дают хорошие чаевые.

— Что это у нас — Рождество?

— Просто никакой еды в доме не было, а я же тебя знаю, ты скорее умрешь от голода, чем пойдешь в магазин. Бен приехал?

— Да. Пошел прогуляться — должно быть, где-нибудь на улице гоняется за девками.

Саманта поставила пакеты на кухонный стол и начала доставать продукты.

— А что же папаша с ним не пошел?

— Я уже стар, Саманта. Мне за молодежью не угнаться.

— Ну да, как же. Эйб, этот молодой человек Ванессы поехал в Линстед-Холл. Не понимаю, что она в нем нашла. Упрям и всегда готов спорить до умопомрачения.

— Обыкновенный израильский сабра. Почти все они ужасно агрессивны, но это только из чувства самосохранения — они слишком долго жили, прижатые к морю.

— Эйб, сегодня после суда я слышала всякие разговоры… Люди говорят…

— Все в недоумении?

— Да.

— Действительно, у этой истории две стороны.

— Налить тебе виски?

— Было бы неплохо.

— Ужасно, просто ужасно, — сказала она, выковыривая из ванночки кубик льда. — У многих Кельно вызывает симпатию.

— Знаю.

— Ты сможешь все это выдержать?

— А для чего я сюда приехал — чтобы нанести визит королеве?

Зазвонил телефон. Саманта взяла трубку.

— Это тебя. Какая-то женщина.

— Слушаю.

— Привет, дорогой мой, — услышал он голос Сары Видман.

— Привет, рад тебя слышать. Александер сказал, что ты прилетела вчера вечером, очень поздно.

— Прости, что не была в суде с самого начала, но меня разрывают на части нью-йоркские театры. Впрочем, сезон очень неудачный. Когда мы увидимся?

— Например, сегодня.

— Мы можем пойти в какой-нибудь маленький ресторанчик в Челси или поужинать у меня.

— Мне бы лучше оставаться на телефоне.

— Хорошо. Тогда я куплю чего-нибудь по дороге и сама приготовлю ужин.

— Вот не знал, что ты умеешь готовить.

— Ты много чего еще не знаешь. Где-нибудь около половины восьмого?

— Годится.

Эйб положил трубку. Саманта подала ему виски, не скрывая своего неудовольствия:

— Кто это?

— Одна знакомая. Наша сторонница.

— И близко знакомая?

— Леди Сара Видман. Очень важная фигура в еврейской общине.

— Кто не слышал про леди Сару и ее благотворительность. Ты собираешься тут с ней переспать?

Он решил принять эту дурацкую игру.

— Здесь слишком тесно, да еще Бен в соседней комнате. Уж если трахаться, то там, где можно вопить, визжать и бегать с голой задницей.

Саманта побагровела и закусила губу.

— Да что ты, Саманта, ведь мы уж сколько лет как разведены. Неужели до сих пор ревнуешь?

— Да нет, просто глупость сказала. Я подумала… Эйб, другого такого, как ты, я не знала. Ведь Бена мы зачали как раз здесь. Я всегда вспоминаю об этом, когда приезжаю из Линстед-Холла. А ты когда-нибудь меня вспоминаешь?

— Сказать правду?

— Не знаю, хочу я услышать правду или нет.

— Если говорить правду, то да. Мы ведь двадцать лет прожили вместе.

— Я очень волновалась, когда узнала, что ты приезжаешь в Лондон, и надолго. Когда мы с Реджи предложили тебе эту квартиру, я уже знала, что буду приезжать в Лондон и просить тебя со мной переспать.

— Господи, Саманта, это же невозможно.

— Да неужели? Мы ведь такие старые друзья. Что в этом плохого?

— А Реджи?

— Он все равно будет меня подозревать и никогда не поверит, что ничего не было. Он такой милый, молчаливый, сдержанный. Если мы сами ему не расскажем, он никогда не заговорит об этом первый.

— Я теперь не сплю с чужими женами.

— Правда? И давно?

— С тех пор, как понял, что от того старика наверху не спрячешься. Рано или поздно за все придется расплатиться. Саманта, прошу тебя, не ставь меня в такое положение, чтобы пришлось тебе отказать.

Он протянул ей платок, и она вытерла слезы.

— Конечно, ты прав, — сказала она. — Откровенно говоря, не знаю, кто мне нравится больше — прежний Эйб или новый.


Леди Сара, в брюках и норковой шубе, приехала на своем «бентли». Шофер нес за ней сумку с едой.

Поварихой она оказалась первоклассной.

Эйб вдруг почувствовал, что ужасно устал. Он положил голову к ней на колени, и она стала нежными, опытными пальцами массировать ему затылок и виски, а потом прилегла рядом с ним. Она уже приближалась к той черте, за которой женщина перестает быть привлекательной, но прекрасно знала, как наилучшим образом распорядиться тем, чем еще располагала. Эйб решил, что эту черту она еще не перешла.

— Господи, как я устал.

— До конца недели еще не так устанешь. Давай на выходные съездим в Париж.

— Не могу. Из Израиля приедут свидетели. Я должен быть на месте.

— Но Париж!

— Вполне возможно, что я и не устою, — проворчал он.

— Не волнуйся так, дорогой. Все пойдет как надо, дай только Томасу Баннистеру взяться за дело.

— Странно, у меня из головы не выходит Кельно. Бедняга, сколько он пережил…

— Это не оправдывает того, что он делал.

— Знаю. Только вот все время спрашиваю себя: а я, попав в эту «Ядвигу», — смог бы я вести себя иначе?


Анджелу разбудили странные звуки. Из ванной доносился хрип, словно кто-то задыхается. Дверь ванной была открыта, и там горел свет. Анджела бросилась туда и увидела, что Адам стоит на коленях перед унитазом. Его рвало. Когда приступ рвоты прошел, она помогла ему подняться на ноги, и он, с трудом переводя дух, прислонился к стене. Она вымыла унитаз, уложила Адама в постель и положила на его холодный и влажный лоб мокрое полотенце. Потом дала ему лекарство и держала его за руку, пока спазмы не прекратились. Из ванной пахло дезинфекцией.

— Я боюсь Баннистера, — сказал Адам. — Он два дня сидит там и не сводит с меня глаз.

— Но это же английский суд. Он не сможет тебя запугать. Сэр Роберт будет следить за каждым его шагом.

— Да, наверное, ты права.

— Ш-ш-ш-ш… Ш-ш-ш-ш… Ш-ш-ш-ш…

6

Входя в уже хорошо знакомый ему зал суда, Эйб на секунду оказался рядом с Анджелой Кельно и Терренсом Кэмпбеллом. Они обменялись неприязненными взглядами.

— Прошу извинить, — сказал Эйб и протиснулся дальше, где сидели Сара Видман и Шоукросс.

— Они прибудут самолетом из Тель-Авива после выходных, — сказал Шоукросс. — Но Александер сказал, что нам не надо ехать их встречать. Мы увидимся с ними в середине недели.

Баннистер с очень усталым на вид Брендоном О’Коннером вошли в зал вслед за Александером и Шейлой Лэм в ту самую минуту, когда появились присяжные. Две женщины из их числа и один мужчина несли с собой подушки — долго сидеть на жестких деревянных скамьях было не слишком удобно.

— Прошу тишины! — провозгласил судебный пристав.

При входе Гилрея все встали и поклонились.

Судья начал с того, что сделал предварительное объявление. Сэру Адаму Кельно, сказал он, несколько раз звонили и угрожали. Он предупредил, что это недопустимо, и предложил Томасу Баннистеру задавать вопросы.

Пока Баннистер вставал, Адам Кельно успел занять место на свидетельской трибуне, усесться и положить руки на перила. Он чувствовал, что транквилизатор, к счастью, уже начинает действовать.

— Доктор Кельно, — начал Баннистер, в отличие от Хайсмита очень тихим голосом. В зале тоже стало очень тихо. — Я понимаю, что английский — не ваш родной язык. Пожалуйста, просите меня повторить или сформулировать иначе любой вопрос, который покажется вам непонятным.

Адам кивнул и медленно отпил глоток воды из стакана — горло у него пересохло.

— Что означает медицинский термин «казус эксплоративус»?

— Как правило, это операция, которая проводится с целью установления диагноза — например, чтобы выяснить размеры раковой опухоли.

— Этот термин можно применить к удалению семенника или яичника?

— Да.

— Правильно ли было бы к этому добавить, что подобная операция могла быть проведена после рентгеновского облучения половой железы?

— Да.

— Например, как часть экспериментов Фосса?

— Нет, — резко ответил Адам. — Я не занимался экспериментами.

— Вы кастрировали людей?

— Кастрируют здорового человека. Я никого не кастрировал.

— Но разве эти люди не были здоровыми перед тем, как их насильственно облучили?

— Не я их облучал.

— Полагается ли перед операцией заручиться согласием пациента?

— Только не в концлагере.

— Выносились ли в Германии судебные приговоры, требующие кастрировать гомосексуалистов или других нежелательных лиц?

— Я таких случаев не припоминаю.

Честер Дикс передал Хайсмиту записку: «Он действует наугад — пытается хоть что-нибудь нащупать». Хайсмит кивнул Кельно, давая ему понять, что все идет нормально. Адама немного успокоил тихий голос Баннистера и его как будто бесцельные вопросы.

— Но если бы такой случай произошел, вы бы безусловно потребовали ознакомить вас с приговором?

— Я не могу рассуждать о том, чего не было.

— Но вы бы отказались оперировать здорового человека?

— Я никогда этого не делал.

— Доктор Кельно, смог ли кто-нибудь еще из заключенных-врачей покинуть концлагерь «Ядвига», чтобы работать в частной германской больнице?

— Доктор Константы Лотаки.

— Он также проводил операции в пятом бараке в связи с экспериментами Фосса?

— Он делал то, что ему приказывали.

— Ему приказывали удалять семенники и яичники?

— Да.

— Он делал это и он также покинул лагерь «Ядвига», чтобы работать в частной германской больнице?

На лице Адама Кельно отразились первые признаки беспокойства: он понял, что иметь дело с Баннистером будет не так просто. «Я должен быть начеку, — подумал он. — Надо будет как следует подумать, прежде чем отвечать».

— Далее. Когда вы прибыли в Росток, где работали в частной клинике, вы уже не ходили в тюремной одежде?

— Вряд ли высокопоставленным германским морским офицерам понравилось бы, если бы их жен лечил человек из концлагеря в полосатой робе. Да, мне выдали гражданский костюм.

— Вероятно, они бы вообще не хотели, чтобы их лечил заключенный.

— Не знаю, чего они хотели и чего не хотели. Я все еще был заключенным.

— Но несколько особым заключенным, с особыми привилегиями. Я веду дело к тому, что вы сотрудничали с Фоссом, чтобы выкрутиться.

— Что-что?

— Повторите, пожалуйста, мистер Баннистер, — вмешался судья. — Он не понял, что вы сказали.

— Хорошо, милорд. Вначале вы занимались физической работой и подвергались избиениям и унижениям?

— Да.

— Потом вы стали чем-то вроде санитара?

— Да.

— Потом врачом, лечившим заключенных?

— Да.

— Потом вам поручили руководить обширной медчастью?

— Более или менее. Под контролем немцев.

— И в конце концов вы стали врачом, который лечил жен германских офицеров?

— Да.

— Я хочу высказать предположение, что вы и доктор Лотаки, единственные врачи из заключенных, которые смогли покинуть лагерь «Ядвига», были освобождены в награду за сотрудничество со штандартенфюрером СС доктором Адольфом Фоссом.

— Нет!

Некоторое время Баннистер стоял неподвижно, теребя свою мантию. Потом он спросил еще тише:

— Кому нужны были эти операции?

— Фоссу.

— Вы прекрасно знали, что он экспериментирует со стерилизацией.

— Да.

— Со стерилизацией рентгеновским облучением.

— Да.

— А разве удаление семенника или яичника не было, в сущности, вторым этапом такого эксперимента?

— Не понимаю.

— Я попробую объяснить. Давайте проследим все шаг за шагом. Все эти люди были евреями?.

— По-моему, да. Были и цыгане, но большей частью евреи.

— Молодые евреи?

— Молодые.

— Когда именно их переводили в пятый барак на операцию?

— Ну, их держали в третьем бараке как материал для экспериментов. В пятом бараке их облучали и отправляли на месяц обратно в третий, а потом снова возвращали в пятый на операцию.

— Вы не пропускаете ни одного этапа?

— Больше ничего не припомню.

— Я хочу сказать, что перед облучением их приводили в пятый барак и засовывали в задний проход деревянную палку, чтобы вызвать извержение семени, проанализировать его и выяснить, не импотенты ли они.

— Я про это ничего не знал.

— Их брили перед операцией?

— Да, их готовили, как обычно.

— Они выражали протест?

— Конечно, им это не нравилось. Я говорил с ними и убеждал их, что это необходимо для спасения их жизни.

— Насколько я помню, в ваших показаниях говорилось, что вы удаляли только отмершие семенники и яичники?

— Да.

— Откуда вы знали, что они отмерли?

— Об этом было легко судить по огромным радиационным ожогам.

— И в ваших показаниях говорилось, что вы опасались развития рака в результате облучения.

— Да.

— Поэтому вы оперировали их, будучи твердо убеждены, что делаете это ради их блага.

— Да.

— Вы никогда не говорили кому-нибудь из них: «Если я не отрежу их тебе, немцы оторвут их мне»?

— Я категорически отрицаю эту ложь.

— Вы никогда так не говорили?

— Нет, никогда.

— В ваших показаниях говорится, что иногда вы ассистировали доктору Лотаки.

— Да, раз десять.

— Вы никогда не слышали, чтобы он это говорил?

— Нет.

— Вы сказали, что предпочитаете спинномозговое обезболивание.

— В данных условиях и для данного типа операций.

— И в ваших показаниях говорится, что предварительно вы делали укол морфия.

— Да.

— Но ведь инъекция в спинной мозг довольно болезненна даже после укола морфия?

— Нет, если ее делает опытный хирург.

— А зачем тогда нужен предварительный укол морфия?

— Чтобы вызвать чувство покоя и полубессознательное состояние.

— И все это вы делали в операционной?

— Да.

— Несмотря на то что операционное поле было отгорожено от глаз пациента простыней, он, вероятно, мог что-то видеть в рефлекторе лампы, которая находилась над ним?

— В рефлекторе отражение сильно искажается.

— Значит, вы не видели необходимости давать пациентам общий наркоз?

— Мне приходилось каждый день делать столько самых разных операций, что я был вынужден использовать самый быстрый и безопасный метод.

— В каком состоянии находились эти пациенты во время операции?

— Они были сонные и в полусознании.

— Я хочу высказать предположение, доктор Кельно, что они бодрствовали и были в полном сознании, потому что никакого укола морфия не получали.

— Но я же сказал, что делал им укол морфия.

— Верно. Теперь скажите, присутствовал ли на этих операциях Фосс?

— Да.

— И он рассказывал вам, чем занимается? Вы знали, что он экспериментирует с методами стерилизации здоровых, полноценных людей?

— Я это знал.

— И конечно, он проводил эти эксперименты потому, что в то время никто не знал в точности, можно ли с помощью рентгеновских лучей провести стерилизацию?

Кельно вцепился в перила трибуны и молчал: ловушка, расставленная Баннистером, была очевидной. Он бросил быстрый взгляд на своих адвокатов, но те сидели неподвижно.

— Ну так как же? — все так же тихо произнес Баннистер.

— Как врач и хирург я кое-что знал о вредном действии рентгеновского облучения.

— Я высказываю предположение, что на самом деле никто ничего об этом не знал. Я высказываю предположение, что никаких исследований в этом направлении ранее не проводилось.

— Возможно, Фосс консультировался с каким-нибудь радиологом.

— Я полагаю, что нет. Я полагаю, что и сейчас ни один радиолог не может сказать, какая доза облучения может стерилизовать полноценного человека, потому что никаких исследований в этой области не проводилось.

— Любой медик знает, что облучение вредно.

— А если это было известно, то зачем Фосс проводил свои эксперименты?

— Спросите об этом Фосса.

— Его нет в живых, но вы, доктор Кельно, с ним тесно общались, когда он это делал. Я полагаю, что Фосс хотел выяснить, какая доза облучения необходима для стерилизации здорового человека, потому что он этого не знал и никто этого не знал. И я полагаю, что он говорил вам, зачем это делается, и что вы тоже не знали, какая нужна доза. Теперь двинемся дальше. Доктор Кельно, что делали потом с удаленными семенниками?

— Не знаю.

— Их не забирали в лабораторию, чтобы выяснить, сохранилась потенция или нет?

— Возможно.

— Вот поэтому я и полагаю, что удаление облученных семенников было вторым этапом эксперимента.

— Нет.

— Но когда этих людей подвергали облучению, на этом эксперимент еще не заканчивался, верно?

— Я оперировал ради спасения их жизни.

— Из опасения рака? А кто проводил облучение?

— Немец-санитар по фамилии Креммер.

— Он был достаточно квалифицирован?

— Нет, недостаточно, поэтому я и опасался рака.

— Понятно, недостаточно квалифицирован. Его потом повесили за то, что он делал, ведь так?

— Я протестую! — воскликнул сэр Роберт, вскочив с места.

— Протест принят.

— Так что стало с Креммером? — настаивал на своем Баннистер.

— Я протестую, милорд! Мой высокоученый друг явно пытается инкриминировать сэру Адаму сознательное соучастие. Но он не был нацистом и не взялся за эту работу добровольно.

— Суть моего вопроса, милорд, имеет прямое отношение к делу. Я полагаю, что эти операции были неотъемлемой частью экспериментов и сами были экспериментальными. Другие участники экспериментов были за это повешены, а что касается доктора Кельно, то я полагаю, что он мог не делать этих операций и делал их только для того, чтобы заслужить освобождение из лагеря.

Гилрей задумался.

— Ну, теперь мы уже все равно знаем, что шарфюрер СС Креммер был повешен. Я прошу присяжных отнестись к этой информации с крайней осторожностью. Вы можете продолжать, мистер Баннистер.

Сэр Роберт медленно, нехотя уселся на место.

— Далее. Вы видели у себя в операционной этих людей — человек двадцать или больше — и наблюдали результаты облучения.

— Да.

— И вы сказали, что шарфюрер Креммер был недостаточно квалифицирован и вы опасались вредных последствий рентгеновского облучения. Вы это говорили?

— Да.

— А теперь, доктор Кельно, давайте предположим, что не шарфюрер Креммер проводил облучение, а самый квалифицированный радиолог. Представляло бы тогда облучение опасность для второго семенника или яичника?

— Я не понимаю.

— Хорошо, давайте разберемся. Мужские семенники расположены рядом, они разделены расстоянием в доли сантиметра, верно?

— Да.

— А расстояние между яичниками у женщины составляет от двенадцати до восемнадцати сантиметров?

— Да.

— Если один семенник подвергается облучению крайне высокой дозой рентгеновских лучей, выполняемому полуквалифицированным техническим работником, то, вероятно, второй семенник тоже окажется поврежденным. Вы говорили, что видели тяжелые ожоги, которые вызывали у вас опасения.

— Да.

— Так вот, если вы опасались рака, то почему вы не удаляли оба семенника? Разве это не было бы в интересах пациента?

— Не знаю. Это Фосс говорил мне, что надо делать.

— Я полагаю, доктор Кельно, что мысль о якобы существовавшей опасности рака пришла вам в голову только тогда, когда вы находились в Брикстонской тюрьме, ожидая выдачи Польше.

— Это неправда.

— Я полагаю, что вы нимало не заботились о благе пациентов, иначе вы бы не оставляли пораженного раком семенника или яичника. Я полагаю, что все это вы выдумали впоследствии.

— Нет.

— Тогда почему вы не удаляли всего, что было повреждено облучением?

— Потому что Фосс стоял у меня за спиной.

— Фосс не говорил неоднократно вам и доктору Лотаки, что, если вы будете делать для него эти операции, он заберет вас из лагеря?

— Конечно, нет.

— Я полагаю, что оперировать человека с тяжелым радиационным ожогом опасно и не следует. Что вы на это скажете?

— В Лондоне — может быть, но не в концлагере.

— И даже без морфия?

— Я же сказал, что делал укол морфия.

— Когда вы впервые познакомились с доктором Марком Тессларом? — спросил Баннистер, резко меняя тему.

При упоминании этой фамилии Кельно покраснел, по спине, у него забегали мурашки, а ладони стали влажными. Внизу в очередной раз сменились стенографы. На стене тикали часы.

— Мне кажется, сейчас самое подходящее время объявить перерыв, — сказал судья.

Адам Кельно покинул свидетельскую трибуну с первым пятном на своей репутации. Теперь ему было ясно, что с Томасом Баннистером шутки плохи.

7

Все понемногу входило в привычную колею. Сэр Адам Кельно успевал съездить на другой берег Темзы и пообедать дома, а его адвокат спешил в частный клуб, где его ждал накрытый столик. Эйб и Шоукросс направлялись в маленький отдельный кабинет на втором этаже таверны «Три бочки» в переулке возле Чансери-Лейн. Меню здесь было типичным для лондонского паба: холодное мясо в разных видах, салат и яйца по-шотландски — смесь яиц, мясного фарша и хлебных крошек. После того как они научили бармена готовить сухой холодный мартини, здесь стало совсем не так уж плохо. В общем зале внизу толпились у стойки молодые адвокаты, судебные секретари, студенты и бизнесмены. Все они знали, что наверху обедает Абрахам Кейди, но как истинные британцы старались его не беспокоить.

И так все шло изо дня в день. Судебное заседание открывалось в десять тридцать утра и шло до часа, когда судья объявлял перерыв на обед, а потом продолжалось с двух до четырех тридцати.

После первой схватки с Баннистером Адам Кельно понимал, что, несмотря на все намеки и инсинуации, тот заработал не так уж много очков. Его сторонники тоже полагали, что большого ущерба он не понес.

— Итак, доктор Кельно, — начал Баннистер после перерыва немного выразительнее, чем вначале, когда его голос звучал просто монотонно, хотя в его словах и можно было уловить определенный ритм и тонкие нюансы, — перед перерывом вы говорили, что познакомились с доктором Тессларом еще в студенческие годы.

— Да.

— Каково было население Польши перед войной?

— Больше тридцати миллионов.

— И сколько из них было евреев?

— Примерно три с половиной миллиона.

— Некоторые из них были потомственными жителями Польши, их предки жили здесь столетиями?

— Да.

— Существовал ли в Варшавском университете студенческий союз для студентов-медиков?

— Да.

— И из-за антисемитских взглядов польского офицерства, аристократии, интеллигенции и высших классов евреи в этот союз на допускались?

— У евреев был свой союз.

— Вероятно, потому, что их не допускали в этот?

— Возможно.

— Действительно ли студентов-евреев сажали отдельно в задних рядах аудиторий и иными способами изолировали от остальных студентов и от поляков вообще? И действительно ли студенческий союз устраивал «дни без евреев», организовывал погромы еврейских магазинов и иными способами занимался их преследованием?

— Не я создавал эти условия.

— Но Польша их создала. Поляки были антисемитами по своей природе, по своей сущности и по своему поведению, не так ли?

— В Польше существовал антисемитизм.

— И вы в студенческие годы принимали активное участие в таких действиях?

— Я должен был вступить в союз. Я не несу ответственности за его действия.

— Полагаю, вы проявляли крайнюю активность. Далее, после оккупации Польши Германией вы, конечно, узнали про гетто, созданные в Варшаве и по всей Польше?

— Я уже был заключенным в концлагере «Ядвига», но я про это слышал.

Хайсмит с облегчением вздохнул и передал Ричарду Смидди записку: «Эта линия допроса ничего ему не даст. Он, кажется, расстрелял все свои патроны».

— Концлагерь «Ядвига», — продолжал Баннистер, — вполне можно охарактеризовать как неописуемый ад.

— Хуже всякого ада.

— И по всей Польше подвергались истязаниям и погибали миллионы людей. Вы знали это, потому что многое видели своими глазами, а кроме того, получали информацию через подполье.

— Да, мы знали, что происходит.

— Сколько лагерей принудительного труда находилось поблизости от «Ядвиги»?

— Примерно пятьдесят, там было до полумиллиона рабов, которые работали на военных, химических и других заводах.

— В качестве рабочей силы использовались преимущественно евреи?

— Да.

— Из всех оккупированных стран Европы?

— Да.

«Господи, куда это он клонит? — подумал Кельно. — Хочет вызвать ко мне сочувствие?»

— Вы знали, что новоприбывшие проходят селекцию и всех, кто старше сорока лет, а также всех детей отправляют прямо в газовые камеры лагеря «Ядвига»?

— Да.

— Это были тысячи? Миллионы?

— Я слышал много разных цифр. Говорили, что в газовых камерах «Ядвиги» погибли два миллиона человек.

— А другим делали татуировку и нашивали им на одежду разные значки, чтобы разделить их на категории?

— Мы все были заключенные. Я не понимаю, о каких категориях вы говорите.

— Хорошо, что это были за значки?

— Были значки для евреев, цыган, немцев-уголовников, коммунистов, участников Сопротивления. Было сколько-то русских военнопленных. Я уже упоминал о своем значке, который указывал на национальность.

— Вы помните еще одну разновидность значков, которые носили капо?

— Да.

— Расскажите, пожалуйста, милорду судье и господам присяжным, кто такие капо.

— Это заключенные, которые надзирали за другими заключенными.

— Они были очень жестоки?

— Да.

— И за сотрудничество с эсэсовцами они получали большие привилегии?

— Да… но были даже евреи-капо.

— Вероятно, в сравнении с численностью евреев среди заключенных их среди капо было крайне мало?

— Да.

— Большинство капо были поляки, верно?

Адам запнулся, борясь с искушением ответить отрицательно. Баннистер подвел к этому издалека, но теперь все стало ясно.

— Да.

— В главном лагере «Ядвига» было сначала около двадцати тысяч заключенных, которые построили сам лагерь и обслуживали газовые камеры и крематорий. Позже число заключенных выросло до сорока тысяч.

— Я готов принять ваши цифры.

— А прибывающие евреи привозили с собой немногие оставшиеся у них ценности — золотые кольца, бриллианты и так далее, которые прятали в своем скудном багаже.

— Да.

— И перед тем, как этих несчастных голыми отправляли в газовые камеры, их систематически грабили. Вы это знали?

— Да, это было ужасно.

— И вы знали, что их волосы шли на матрацы для Германии и на прицелы для подводных лодок, а у трупов вырывали золотые зубы и, прежде чем трупы сжечь, им распарывали животы, чтобы посмотреть, нет ли там чего-нибудь ценного. Вы это знали?

— Да.

Эйбу стало не по себе, он закрыл лицо руками и подумал: «Скорее бы кончился этот допрос». Терренс сидел белый, как мел, публика в зале, потрясенная, замерла, хотя подобные истории все слышали и раньше.

— Вначале в лагерях были германские врачи, но позже заключенные взяли лечение на себя. Сколько медицинского персонала было у вас?

— В общей сложности пятьсот человек. Из них шестьдесят — семьдесят врачей.

— Сколько среди них было евреев?

— Десяток, может быть, дюжина.

— Но они занимали низшие должности: санитаров, уборщиков и так далее?

— Если они были квалифицированными врачами, я использовал их в качестве врачей.

— Но немцы их так не использовали, верно?

— Да.

— И их число было совершенно непропорционально численности евреев среди заключенных?

— Я использовал квалифицированных врачей в качестве врачей.

— Вы не ответили на мой вопрос, доктор Кельно.

— Да, врачей-евреев было непропорционально мало.

— И вам известно еще кое-что из того, чем занимались Фосс и Фленсберг. Эксперименты с целью вызвать рак шейки матки, стерилизация путем введения едких жидкостей в фаллопиевы трубы, эксперименты по определению момента, когда у жертвы происходит психический срыв.

— Я точно не знаю, я приходил в пятый барак только для того, чтобы оперировать, а в третьем только посещал своих пациентов.

— Хорошо. Вы обсуждали эту тему с врачом-француженкой — доктором Сюзанной Пармантье?

— Не припомню такой.

— Француженка, протестантка, врач из заключенных. Психиатр.

— Милорд, — прервал его сэр Роберт Хайсмит. В голосе его звучал сарказм. — Мы все прекрасно представляем себе, что творилось в лагере «Ядвига». Мой высокоученый друг явно пытается возложить на сэра Адама вину за газовые камеры и другие зверства нацистов. Я не вижу, какое отношение это имеет к делу.

— Да, к чему вы клоните, мистер Баннистер? — спросил судья.

— Я полагаю, что даже в ужасных условиях концлагеря «Ядвига» существовали разные ранги заключенных и что одни из них считали себя привилегированными по сравнению с другими. Там существовала определенная кастовая система, и привилегии предоставлялись тем, кто работал на немцев.

— Понимаю, — сказал судья.

Хайсмит сел на место недовольный.

— Далее, — продолжал Баннистер. — У меня в руках копия документа, подготовленного вашим адвокатом, сэр Адам, — это ваша исковая жалоба. У меня есть еще несколько точных копий, которые я хотел бы передать милорду судье и господам присяжным.

Хайсмит просмотрел документ, кивнул, и помощник Баннистера раздал копии судье, присяжным и сэру Адаму.

— Вы утверждаете там, что были сотрудником штандартенфюрера СС доктора Адольфа Фосса и штандартенфюрера СС доктора Отто Фленсберга.

— Под словом «сотрудник» я имел в виду…

— Да, что именно вы имели в виду?

— Вы искажаете смысл совершенно обычного слова. Они были врачами, и я…

— И вы считали себя их сотрудником. Вы, конечно, очень внимательно читали эту исковую жалобу. Ваши адвокаты обсуждали ее с вами строчку за строчкой.

— Это просто оговорка, ошибка.

— Но вы знали, чем они занимаются, вы подтвердили это в своих показаниях, и вы знали, что после войны они были осуждены, и все же вы пишете в своей исковой жалобе, что были их сотрудником.

Баннистер взял в руки еще один документ. Адам с надеждой взглянул на часы — не идет ли дело к перерыву: ему нужно было собраться с мыслями.

Помолчав немного, Баннистер заговорил:

— Вот у меня отрывок из обвинительного заключения по делу Фосса. Согласится ли мой высокоученый коллега считать его точной копией?

Хайсмит взглянул на документ и пожал плечами.

— Мы уклонились далеко в сторону, — сказал он. — Это еще одна попытка доказать связь, якобы существовавшую между заключенным и нацистским военным преступником.

— Позвольте, позвольте, — возразил Баннистер и обернулся к О’Коннеру, который поспешно рылся в бумагах, лежавших перед ним на столе. Он вытащил одну и передал Баннистеру. — Вот ваше письменное показание, данное под присягой, доктор Кельно. Абзацы первый и второй в нем — список документов, имеющих отношение к данному делу. У вас в руках экземпляр — это ваша подпись под ним стоит, доктор Кельно?

— Я вас не понимаю.

— Тогда давайте разберемся. Когда вы возбудили этот иск, вы сами представили в его поддержку некоторые документы. Среди них и обвинительное заключение по делу Фосса. Это была ваша инициатива.

— Поскольку мои адвокаты сочли это необходимым…

— Когда вы представили этот документ в поддержку вашего иска, вы не сомневались в его подлинности, не так ли?

— Наверное, нет.

— В таком случае я зачитаю присяжным часть обвинительного заключения по делу Фосса.

Судья взглянул на Хайсмита, который просматривал обвинительное заключение.

— Возражений нет, — произнес тот сквозь зубы.

— «Штаб-квартира фюрера, август 1942 года, секретно, единственный экземпляр. 7 июля 1942 года в концлагере „Ядвига“ состоялось совещание по вопросу стерилизации еврейской расы, в котором участвовали доктор Адольф Фосс, доктор Отто Фленсберг и рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Было решено провести на здоровых, обладающих полной потенцией евреях и еврейках ряд экспериментов». А вот, доктор Кельно, второй документ в вашем списке — письмо Фосса Гиммлеру, где он пишет, что для получения убедительных результатов должен провести эксперименты с облучением по меньшей мере на тысяче человек. Доктор Кельно, вы сказали, что вместе с доктором Лотаки около двадцати раз делали подобные операции или ассистировали при них. А какая судьба постигла остальных упомянутых в письме Фосса — по меньшей мере девятьсот восемьдесят человек?

— Я не знаю.

— С какой целью эти документы были представлены в качестве доказательств?

— Только чтобы показать, что я был жертвой. Все это делали немцы, а не я.

— Я полагаю, что в действительности было сделано еще много сотен таких операций, о которых вы не упоминаете.

— Может быть, их делал тот еврей Дымшиц, за что и был отправлен в газовую камеру. А может быть, Тесслар.

— Когда вы возбуждали иск, вы знали, что нам придется выбирать, кому поверить на слово — вам или доктору Тесслару, потому что операционный журнал утрачен.

— Я должен решительно возразить, — заявил сэр Роберт. — Нельзя ссылаться на журнал, которого не существует. Мистер Баннистер задал сэру Адаму вопрос, сколько операций сделал он, и сэр Адам на него ответил.

— Мистер Баннистер, — сказал судья, — я хотел бы обратить ваше внимание на то, что иногда в ваших вопросах звучит ваш собственный комментарий и ваши оценки.

— Прошу извинить, милорд. Далее, для немцев было важно и то, насколько быстро можно осуществить программу массовой стерилизации. Не может ли быть так, что эти операции были проведены в присутствии доктора Фосса, чтобы продемонстрировать, с какой скоростью их можно делать?

— Я оперировал не настолько быстро, чтобы причинить вред пациенту.

— А не гордились ли вы тем, что можете так быстро удалять семенники евреям, и не хотели ли продемонстрировать это Фоссу?

— Милорд, я, конечно же, возражаю, — снова вмешался сэр Роберт. — Мой клиент уже раньше сказал, что операции проводились без лишней спешки.

— Я вынужден еще раз сделать вам замечание, мистер Баннистер, — сказал Гилрей. Он повернулся к присяжным, и впервые за все время процесса его голос стал властным. — Это попытка дискредитировать доктора Кельно с помощью намеков. Когда придет время, я подробно разъясню вам, что относится к делу, а что нет.

Баннистер, однако, и бровью не шевельнул.

— Вы помните доктора Шандора?

— Был такой еврей-коммунист.

— Нет, на самом деле доктор Шандор — католик и в коммунистической партии не состоял. Он был одним из врачей, которые у вас работали. Вы помните его?

— Смутно.

— И не припоминаете ли вы разговора с ним, когда вы сказали: «Сегодня я сделал яичницу из двадцати пар еврейских яиц»?

— Я никогда этого не говорил. Шандор был членом коммунистического подполья и мог наговорить на меня все, что угодно.

— Я думаю, сейчас как раз удобный момент, чтобы объяснить милорду судье и господам присяжным, какие это два подполья существовали в лагере «Ядвига». То подполье, членом которого были вы, вы назвали националистическим, не так ли?

— Да.

— Кто в него входил?

— Люди из всех оккупированных стран Европы, которые были против немцев.

— Я утверждаю, что это неправда. Я утверждаю, что девяносто пять процентов вашего подполья состояло из поляков и что руководящие посты в нем занимали исключительно бывшие польские офицеры. Так это было или не так?

— Не помню.

— Вы не припомните какого-нибудь чеха, или голландца, или югослава, который занимал бы сколько-нибудь важный пост в вашем националистическом подполье?

— Нет.

— Но вы безусловно можете припомнить польских офицеров.

— Некоторых.

— Да, некоторые из них находятся сейчас в этом зале в качестве зрителей и будущих свидетелей. Я утверждаю, доктор Кельно, что это националистическое подполье состояло из тех же самых польских офицеров, которые до войны занимались активной антисемитской деятельностью и потом оказались в концлагере «Ядвига».

Кельно не отвечал.

— Вы сказали, что было еще и коммунистическое подполье. Это не то же самое, что интернациональное подполье?

— Да, оно состояло из коммунистов и евреев.

— А также некоммунистов и неевреев, которых было в пятьдесят раз больше, чем польских офицеров, и которые представляли в руководстве этого подполья все оккупированные страны в равной пропорции. Так это было?

— Там задавали тон евреи и коммунисты.

— Теперь скажите, может ли скорость проведения операции быть одной из причин послеоперационных кровотечений? — спросил Баннистер, в очередной раз круто меняя тему.

Кельно выпил глоток воды и вытер лоб.

— Если хирург достаточно квалифицирован, быстрое проведение операции часто уменьшает опасность шока.

— Давайте вернемся к середине сорок третьего года, когда в лагерь «Ядвига» прибыл доктор Марк Тесслар. Вы были уже не чернорабочим, подвергавшимся избиениям, а врачом, наделенным немалой властью.

— Под контролем немцев.

— Однако решения вы принимали самостоятельно. Например, решения о том, кого следует положить в больницу.

— Я постоянно испытывал моральное давление.

— Но к тому времени, когда появился доктор Тесслар, у вас установились хорошие отношения с немцами. Вы пользовались их доверием.

— В какой-то степени да.

— А какие взаимоотношения были у вас с доктором Тессларом?

— Я узнал, что Тесслар — коммунист. Фосс привез его из другого концлагеря. Выводы каждый может сделать сам. При встречах с ним я вел себя вежливо, но старался держаться от него подальше.

— Я утверждаю, что вы многократно разговаривали с Тессларом, потому что на самом деле ничуть его не опасались, а он предпринимал отчаянные попытки добыть пищу и лекарства для послеоперационных больных, которых лечил. Я утверждаю, что вы в этих разговорах упоминали о двадцати тысячах операций, сделанных вами с необычайной скоростью.

— Вы можете утверждать что угодно, пока вам не надоест, — огрызнулся Адам.

— Я и намерен это делать. Так вот, доктор Тесслар рассказал, что однажды в ноябре сорок третьего года вы сделали за день четырнадцать операций. Восемь мужчин, из них семеро голландцев, были либо полностью кастрированы, либо у них было удалено по одному семеннику. У шести женщин вы тогда же удалили яичники. В пятом бараке началась такая паника, что эсэсовцы послали медрегистратора Эгона Соботника за доктором Тессларом, чтобы он успокаивал заключенных, пока вы не закончите операций.

— Это наглая ложь. Доктор Тесслар никогда не появлялся в пятом бараке, когда я оперировал.

— И еще доктор Тесслар заявил, что вы не делали ни спинномозгового обезболивания, ни предварительного укола морфия.

— Это ложь.

— Так. Теперь поговорим о тех операциях по удалению яичников, о которых упоминает доктор Тесслар. Забудем на минуту, что он сказал, и будем говорить о нормальном ходе таких операций. Сначала вы делаете разрез брюшной стенки, верно?

— Да, после того, как пациентку вымыли и я сделал ей укол морфия и обезболивание.

— Даже тем, у кого были тяжелые радиационные ожоги?

— У меня не было выбора.

— Далее вы берете зажим, приподнимаете матку, ставите другой зажим между яичником и фаллопиевой трубой, а потом отрезаете яичник и бросаете его в тазик.

— Более или менее так.

— Я полагаю, доктор Кельно, что при этом вы не зашивали должным образом яичники, матку и вены.

— Это неправда.

— Остающуюся культю называют также ножкой, верно?

— Да.

— Разве не полагается закрывать эту ножку лоскутом перитонеума?

— Вы хороший юрист, мистер Баннистер, но мало что понимаете в хирургии.

По залу прокатился смешок, на который Баннистер не обратил ни малейшего внимания.

— Тогда объясните мне, пожалуйста.

— Там поблизости нет никакого перитонеума, которым можно было бы закрыть культю. Единственный способ — сшить ее перекрестным швом с тазовой связкой. Таким способом можно предотвратить воспаление, образование спаек и излишнее кровотечение.

— И вы всегда это делали?

— Естественно.

— Доктор Тесслар припоминает, что во время шести операций по удлалению яичников, на которых он присутствовал, вы этого не делали.

— Это чушь. Тесслар никогда на операциях не присутствовал. А даже если бы он и был в операционной, то не мог видеть, как я работаю, разве что у него рентгеновское зрение. При том, что рядом со мной стоят помощники, тут же находятся Фосс и другие немцы, а изголовье пациентки, где, как утверждает Тесслар, сидел он, отгорожено простыней, он ничего не мог видеть.

— А если бы он сидел сбоку, а простыни не было?

— Все это только гипотезы.

— Значит, вы утверждаете, что доктор Тесслар не предупреждал вас об опасности кровотечения или развития перитонита?

— Нет.

— И доктор Тесслар не упрекал вас, что вы не моете рук перед следующей операцией?

— Нет.

— И что вы продолжаете работать теми же инструментами без стерилизации?

— Я квалифицированный хирург и горжусь этим, мистер Баннистер. Я отвергаю ваши намеки.

— Вы вели какие-нибудь записи, из которых было бы видно, какой семенник и какой яичник — левый или правый — следует удалить?

— Нет.

— Но разве не бывает таких случаев, когда хирург ампутирует, например, не тот палец, не посмотрев в свои записи?

— Это был концлагерь «Ядвига», а не лондонская больница.

— А как вы узнавали, что надо удалить?

— В операционной был санитар Креммер, который проводил облучение. Он говорил мне, левый или правый.

— Креммер? Шарфюрер Креммер? Тот самый полуквалифицированный радиолог — это он вам говорил?

— Он же их облучал.

— А если доктор Тесслар при этом не присутствовал, значит, он не мог вас упрашивать не делать операции при таких тяжелых радиационных ожогах или хотя бы давать общий наркоз?

— Я еще раз повторяю — я делал укол морфия и спинномозговое обезболивание, и делал это сам. Я оперировал быстро, чтобы избежать пневмонии, остановки сердца и Бог знает чего еще. Сколько раз мне еще это повторять?

— До тех пор, пока все не станет совершенно ясно.

Баннистер сделал паузу и посмотрел на Кельно, прикидывая, насколько тот утомлен: существует предел, за которым у свидетеля происходит нервный срыв, а это может склонить судью и присяжных к сочувствию. Да и часы на стене показывали, что пора переходить к решающему моменту допроса.

— Значит, все сказанное Марком Тессларом — выдумки?

— Все это ложь.

— Что мужчины и женщины отчаянно кричали от страшной боли?

— Ложь.

— Что вы грубо обращались с больными, лежащими на операционном столе?

— Меня не в чем упрекнуть как хирурга.

— А как по-вашему, почему доктор Тесслар возвел на вас столько лжи?

— Из-за наших прежних стычек.

— Вы сказали, что однажды, когда вы занимались врачебной практикой в Варшаве, вы направили кого-то из членов вашей семьи к Тесслару на аборт без ведома самого Тесслара. Теперь я прошу вас сказать, кому из членов вашей семьи он сделал аборт.

Кельно беспомощно огляделся. «Держи себя в руках, — сказал он себе. — Главное — держи себя в руках».

— Я отказываюсь отвечать.

— Я утверждаю, что никаких абортов доктор Тесслар не делал. Я утверждаю, что он был вынужден покинуть Польшу, чтобы закончить свое медицинское образование, из-за антисемитской деятельности вашего студенческого союза. Я утверждаю, что в концлагере «Ядвига» доктор Тесслар никогда не делал абортов и не участвовал в экспериментах эсэсовцев.

— Тесслар оболгал меня, чтобы спасти свою шкуру! — выкрикнул Кельно. — Когда я вернулся в Варшаву, он работал у коммунистов в тайной полиции и имел приказ преследовать меня, потому что я польский националист, скорбящий о потере любимой родины. Эти выдумки были признаны ложью восемнадцать лет назад, когда британское правительство отказалось меня выдать.

— Я утверждаю, — сказал Баннистер подчеркнуто спокойно, — что, вернувшись в Польшу и узнав, что Тесслар и еще несколько врачей остались в живых, вы бежали из страны и впоследствии выдумали все эти обвинения против него.

— Нет.

— И вы никогда не били пациентку, лежащую на операционном столе, и не называли ее жидовкой?

— Нет. Все это Тесслар выдумал.

— На самом деле, — произнес Баннистер, — к показаниям Тесслара это не имеет никакого отношения. Это говорит женщина, которую вы били, — она жива и сейчас находится на пути в Лондон.

8

Субботний вечер Эйб и леди Сара провели под Парижем, в гостях у французского издателя, а в воскресенье обедали у Питера Ван-Дамма с мадам Эрикой Ван-Дамм и двумя их детьми, студентами Сорбонны.

После обеда дочь, тихая и молчаливая, ушла к себе, а сын отправился на какое-то свидание, предварительно пообещав приехать в Лондон, чтобы познакомиться с Беном и Ванессой.

— Процесс идет пока не слишком хорошо, — сказал Питер.

— Похоже, что на присяжных все это не производит особого впечатления. Нам сообщили из Польши, что доктор Лотаки не хочет давать показания в нашу пользу и никаких следов Эгона Соботника до сих пор не нашли.

— Времени у нас мало, — сказал Питер. Он кивнул жене, и та тут же предложила леди Саре осмотреть квартиру.

Мужчины остались наедине.

— Абрахам, я все рассказал детям.

— Я догадался. Наверное, это было очень трудно.

— Как ни странно, не так трудно, как я думал. Даже когда отдаешь детям всю свою любовь и мудрость, все равно боишься, что в решающий момент они об этом забудут. Так вот, они не забыли. Они много плакали — особенно из жалости к матери. Антон сказал, что ему стыдно — если бы он знал раньше, он бы мог лучше помогать мне в трудные минуты. А Эрика объяснила им, что наши отношения — нечто гораздо большее, чем просто физическая любовь.

Эйб некоторое время размышлял, потом сказал:

— Я знаю, что у вас на уме. Даже не думайте о том, чтобы дать показания.

— Я читал ваши книги, Кейди. Что касается нас, то мы способны достигать таких высот духа, какие обычным супружеским парам недоступны. А теперь наши чувства разделяют и дети.

— Я не могу этого допустить. О чем, в конце концов, идет речь на процессе? В числе прочего — и о том, что никогда нельзя терять человеческое достоинство.


Когда Эйб и леди Сара вернулись в гостиницу, в вестибюле их ждал Антон Ван-Дамм. Леди Сара вошла в лифт, а Эйб и Антон прошли в бар.

— Я знаю, зачем вы здесь, — сказал Эйб.

— Это день и ночь не выходит у отца из головы. Если процесс будет проигран и вам придется откупаться от Кельно, отец будет страдать больше, чем на свидетельской трибуне.

— Антон, когда я ввязался в это дело, я думал о мести. Так вот, теперь я отношусь к этому иначе. Адам Кельно как отдельно взятый человек не имеет никакого значения. Важно то, что некоторые люди делают с другими людьми. Поэтому мы, евреи, должны твердить об этом снова и снова. Мы должны бороться с теми, кто лишает нас права на жизнь, — бороться до тех пор, пока нам не позволят жить в мире.

— Вы надеетесь победить на небесах, мистер Кейди. Я хотел бы победы на земле.

Эйб улыбнулся и взъерошил юноше волосы.

— У меня сын и дочь примерно вашего возраста. Мне еще ни разу не удавалось их переспорить.


— Внимание, внимание! — послышалось из громкоговорителей в аэропорту Хитроу. — Совершил посадку рейс компании «Эль-Аль» из Тель-Авива.

Когда открылась дверь таможенного контроля, Шейла Лэм, опередив Джейкоба Александера, первой подошла к стоявшей в растерянности кучке пассажиров. Доктор Лейберман представился ей и представил двух женщин и четверых мужчин — свидетелей из Израиля.

— Как хорошо, что вы прилетели, — сказала Шейла, обнимая всех по очереди. Джейкоб Александер был поражен: девушка, которая работала у него уже пять лет и которую он привык воспринимать, как некую-то абстрактную фигуру, вдруг взяла на себя все заботы о прибывших и всячески старалась, чтобы они почувствовали себя увереннее. До сих пор они были всего лишь порядковыми номерами в списке, но теперь перед ними стояли живые люди — изувеченные жертвы концлагеря «Ядвига». Шейла вручила каждому по букетику цветов и повела к ожидавшим их автомобилям.

— Абрахам Кейди не смог приехать вас встречать и просил передать свои извинения, — сказал Александер. — Его все знают в лицо, и, если бы он был здесь, это привлекло бы к вам внимание. Тем не менее он очень хотел бы с вами познакомиться и приглашает вас сегодня с ним пообедать.

Через несколько минут все прибывшие, уже несколько успокоившись, расселись по машинам.

— Если они не слишком устали, — сказала Шейла доктору Лейберману, — то я думаю, что сейчас было бы неплохо немного покатать их по Лондону — показать город.


После того как Кельно закончил свои показания, выступил в качестве свидетеля известный анестезиолог доктор Гарольд Боланд, который подтвердил, что спинномозговое обезболивание — простой и проверенный метод. Опытный врач, он сотни раз делал такое обезболивание как с предварительным уколом морфия, так и без него.

Брендон О’Коннер задал ему всего лишь несколько вопросов:

— Значит, спинномозговая блокада при правильном примёнении представляет собой сравнительно простую процедуру?

— Да, в руках такого опытного врача, как сэр Адам.

— Но при том условии, — уточнил О’Коннер, — что на это полностью согласен пациент. А представьте себе, доктор Боланд, что пациент против его воли ограничен в движениях, что он кричит, бьется, кусается, пытаясь высвободиться. Не может ли при таких обстоятельствах спинномозговая блокада оказаться весьма болезненной?

— Мне никогда не приходилось делать операцию при таких обстоятельствах.

— Если, например, игла соскользнет в результате резких движений пациента?

— Тогда это может быть болезненно.


Начался парад свидетелей. Первый из них, старейшина польской общины в Лондоне граф Черны рассказал историю успешной борьбы сэра Адама против выдачи его Польше. За ним последовали бывший полковник Гайнов, который вел первоначальное расследование по делу Кельно в Италии, потом доктор Август Новак, работавший главным хирургом польского госпиталя в Танбридж-Уэллсе, потом три польских офицера, бывшие заключенные концлагеря «Ядвига» и члены националистического подполья, и еще четверо бывших заключенных, которых доктор Кельно спас в концлагере, проявив исключительное мастерство.

И этим свидетелям О’Коннер задавал лишь по нескольку вопросов.

— Вы еврей? — спрашивал он.

Ответом было неизменное «нет».

— Когда доктор Кельно удалял вам аппендикс, была ваша голова отгорожена простыней?

— Я ничего не помню. Меня усыпили.

— Это было не спинномозговое обезболивание?

— Нет, меня усыпили.

Из Бадли-Солтертона приехал Дж. Дж. Мак-Алистер. Он говорил с трудом, так как недавно перенес удар, но его рассказ о годах, проведенных Кельно в Сараваке, произвел большое впечатление, тем более что как бывший колониальный чиновник он прекрасно владел юридическим жаргоном.

Затем на свидетельскую трибуну был вызван еще один бывший заключенный.

— Сэр Роберт, для какой цели вызван этот ваш следующий свидетель? — спросил судья.

— Для той же самой цели, милорд.

— Насколько я понимаю, — сказал Гилрей, — вы хотите убедить присяжных, что доктор Кельно — добрый человек. Но никто не утверждает, что он не был добр — к определенной части пациентов.

— Я не хочу показаться чрезмерно настойчивым, милорд, но у меня есть еще два свидетеля, вызванных для этой же цели.

— Видите ли, — стоял на своем судья, — никто не отрицает, что доктор Кельно был внимателен и заботлив, когда это касалось поляков. Здесь утверждают, что с евреями деле обстояло совсем иначе.

— Милорд, должен сказать, что у меня есть свидетель, только что прибывший из-за границы, и я готов пойти на то, чтобы он был последним, если милорд закончит сегодняшнее заседание пораньше.

— Ну, я думаю, против этого присяжные вряд ли будут возражать.

Кейди, Шоукросс и их адвокаты выскочили в коридор и поспешили в совещательную комнату. Через минуту пришел Джозефсон с известием, которое потрясло всех: из Варшавы прибыл Константы Лотаки и готов дать показания в пользу доктора Кельно.

— Мы постараемся сделать все возможное, — сказал Баннистер.

9

Весть о том, что в Лондон прибыл Константы Лотаки, который будет давать показания в пользу Кельно, распространилась с быстротой лесного пожара. Для Кейди это был тяжелый удар.

— Я прошу пройти на трибуну нашего последнего свидетеля — доктора Константы Лотаки.

Помощник адвоката помог ему подняться на несколько ступенек, ведущих к трибуне, а поляк-переводчик встал рядом. Присяжные с особым интересом разглядывали новоприбывшего, а на местах для прессы пришлось поставить несколько лишних столов. Переводчика привели к присяге.

Баннистер встал с места:

— Милорд, поскольку этот свидетель будет давать показания через переводчика, а у нас есть свой польский переводчик, я хотел бы попросить переводчика, представленного моим высокоученым другом, произносить по-польски все вопросы громко и отчетливо, чтобы мы имели возможность возражать против формулировок перевода, если это окажется необходимо.

— Вы понимаете, что он сказал? — спросил судья.

Переводчик кивнул.

— Спросите, пожалуйста, доктора Лотаки, к какой религии он принадлежит и каким образом хотел бы принести присягу?

Последовали короткие переговоры.

— Он не принадлежит ни к какой религии. Он коммунист.

— Очень хорошо, — сказал Гилрей. — Мы разрешаем свидетелю выступать без присяги.

Лотаки, грузный человек с одутловатым лицом, говорил тихо, словно находился в трансе. Он сообщил свое имя и адрес в Люблине, где работал главным хирургом в государственной больнице. Он рассказал, что в 1942 году был арестован гестапо по ложному обвинению и только потом узнал, что немцы прибегали к такому способу, чтобы принуждать врачей к службе в концлагерях. Когда он прибыл в концлагерь «Ядвига», его направили в медчасть доктора Кельно. Это была их первая встреча. Он работал вместе с Кельно, но имел свою операционную, свою аптеку и свои палаты.

— Была ли медицинская служба организована доктором Кельно надлежащим образом?

— В тамошних условиях никто не мог бы сделать большего.

— И он хорошо обращался со своими пациентами и проявлял к ним личную доброту?

— Исключительную.

— Проводил ли он дискриминацию по отношению к пациентам-евреям?

— Я этого никогда не замечал.

— Когда вы впервые встретились с эсэсовцем доктором Адольфом Фоссом?

— В первый же день.

— Вы помните, как Фосс вызвал вас к себе и сказал, что вы будете делать операции в пятом бараке?

— Я этого никогда не забуду.

— Расскажите, пожалуйста, об этом милорду судье и господам присяжным.

— Про эксперименты Фосса всем известно. Меня он вызвал летом сорок третьего года, после того как отправили в газовую камеру доктора Дымшица. До тех пор операции для него делал Дымшиц.

— Вас вызвали вместе с доктором Кельно?

— Нет, по отдельности.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Фосс сказал мне, что мы должны удалять семенники и яичники у лиц, с которыми он экспериментирует. Я сказал, что не хочу в этом участвовать, и он сказал, что тогда оперировать их будет санитар-эсэсовец, а со мной будет то же, что с Дымшицем.

— Что вы предприняли после этого разговора с Фоссом?

— В отчаянии я обратился к доктору Кельно, который был моим начальником. Мы решили созвать совещание всех врачей, кроме доктора Тесслара, и совещание пришло к выводу, что мы должны делать эти операции в интересах пациентов.

— Так вы и поступали?

— Да.

— Много ли таких операций вы сделали?

— Я думаю, пятнадцать — двадцать.

— Делались ли эти операции с соблюдением всех правил?

— Даже тщательнее, чем обычно.

— И вы имели возможность наблюдать за тем, как оперировал доктор Кельно, а иногда он ассистировал вам. Был хоть один, повторяю, хоть один случай плохого обращения с пациентами?

— Нет, никогда.

— Никогда?

— Никогда.

— Доктор Лотаки, каково ваше профессиональное мнение — возникает ли опасность для пациента, если у него не удален орган, подвергнутый рентгеновскому облучению?

— Я не радиолог, я не имею по этому поводу никакого мнения. Я думал только о том, что иначе этих пациентов будут оперировать менее квалифицированные люди.

— Какое обезболивание вы применяли в этих случаях?

— Спинномозговую блокаду ларокаином после предварительной инъекции морфия для успокоения пациента.

— Не можете ли вы сказать нам, кто еще находился в операционной?

— Хирургический персонал, кто-то при инструментах. Доктор Кельно и я ассистировали друг другу, и всегда присутствовали Фосс и еще один-два немца.

— Вы когда-нибудь встречались с доктором Тессларом?

— Да, несколько раз.

— Каково было общее мнение о нем?

— В концлагере про всех ходили разные слухи. Я держался от этого подальше. Я врач.

— Значит, вы не были членом подполья — ни так называемого интернационального, ни националистического?

— Нет.

— И вы не питали никакого зла против доктора Тесслара, а он против вас?

— Никакого.

— Присутствовал ли когда-нибудь доктор Тесслар при операциях в пятом бараке, которые вы делали или на которых ассистировали?

— Нет, никогда.

— Делались ли когда-нибудь эти операции с чрезмерной поспешностью или небрежно?

— Нет. Они делались по обычным правилам и почти не причиняли боли пациентам.

— Далее. В сорок четвертом году вы были переведены из концлагеря «Ядвига», это верно?

— Доктор Фленсберг забрал меня в частную клинику под Мюнхеном. Он поручил мне делать там операции.

— Вам за это платили?

— Все гонорары забирал себе Фленсберг.

— Но жилось вам лучше, чем в лагере «Ядвига»?

— Хуже, чем в лагере, быть не может.

— Вас одевали, прилично кормили, разрешали свободно передвигаться?

— Еда и одежда были лучше, но мы находились под постоянной охраной.

— И в конце войны вы вернулись в Польшу?

— С тех пор я живу и работаю там.

— В концлагере «Ядвига» вы и доктор Кельно выполняли примерно одну и ту же работу для доктора Фосса. Вы знали, что доктора Кельно хотели судить как военного преступника?

— Да, слышал.

— Но вы не были членом националистического подполья и поэтому против вас не выдвигалось никаких обвинений?

— Я не делал ничего плохого.

— Доктор Лотаки, каковы сейчас ваши политические убеждения?

— После всего, что я видел в лагере «Ядвига», я стал убежденным антифашистом. Я считаю, что самый лучший способ противостоять фашизму — это быть в рядах коммунистической партии.

— Больше вопросов не имею.

Томас Баннистер тщательно оправил свою мантию и намеренно долго молча разглядывал Лотаки. Эйб передал О’Коннеру записку: «Что, наше дело плохо?» — «Да», — гласила ответная записка.

— Согласны ли вы с тем, доктор Лотаки, что до прихода Гитлера Германия была одной из самых цивилизованных и культурных стран во всем мире?

— Каких — стерилизованных?

По залу прокатился смешок.

— Я не потерплю никаких насмешек над свидетелем в зале суда, — заявил Гилрей. — Знаете ли, мистер Баннистер, что касается этой вашей линии допроса… Впрочем, ничего, продолжайте. Разъясните, пожалуйста, вопрос, господин переводчик.

— Я согласен, что до прихода Гитлера Германия была цивилизованной страной.

— И если бы кто-нибудь сказал вам, что совершит эта цивилизованная страна на протяжении ближайшего десятилетия, вы бы отказались этому поверить?

— Да.

— Массовые убийства, эксперименты на людях, насильственное удаление половых органов с целью стерилизации… До прихода Гитлера вы ничему этому не поверили бы?

— Нет.

— И вы бы сказали, что ни один врач, принесший клятву Гиппократа, не принял бы участия в этих экспериментах?

— Я хочу вмешаться, — сказал Гилрей. — Один из предметов данного процесса — это проведение различия между добровольными и вынужденными действиями в моральном контексте.

— Милорд, — Томас Баннистер впервые повысил голос, — когда я говорю «принял участие», я имею в виду любого хирурга, который удалял половые органы. Я хочу сказать, что доктор Лотаки знал, чем занимается Фосс и почему он получил приказ отрезать семенники и вырезать яичники.

— Я делал это по принуждению.

— Позвольте мне сделать небольшое разъяснение, — сказал Гилрей. — Мы находимся в Королевском Доме правосудия и рассматриваем дело в соответствии с британским общим правом. Не намерены ли вы, мистер Баннистер, убедить присяжных в том, что даже если операция была произведена по принуждению, утверждения ответчика все равно нельзя считать клеветой?

— Именно таково мое намерение, милорд, — отрезал Баннистер. — Ни один врач, заключенный он или нет, не имеет права делать такие операции!

Зал ахнул.

— Ах вот как? Ну, понятно.

— Итак, доктор Лотаки, — продолжал Баннистер, — вы действительно поверили, что Фосс поручит делать эти операции неумелому эсэсовцу?

— У меня не было оснований сомневаться.

— Фосс обращался к Гиммлеру за разрешением на свои эксперименты. Если бы эти семенники и яичники не были удалены с соблюдением всех правил, они не имели бы никакой ценности для эксперимента. Как же можно было поверить в эту чепуху про эсэсовца-санитара?

— Но Фосс был ненормальный, — с горячностью возразил Лотаки. — И все это было сплошное сумасшествие.

— Да ведь он просто блефовал. Он обязан был представлять доклады в Берлин, и ему нужны были квалифицированные хирурги.

— Так он отправил бы меня в газовую камеру, как Дымшица, и нашел бы другого хирурга.

— Доктор Лотаки, будьте так добры, опишите милорду судье и господам присяжным доктора Дымшица.

— Это был еврей, старше нас, лет семидесяти.

— И жизнь в концлагере состарила его еще больше?

— Да.

— Как он выглядел?

— Глубоким стариком.

— Дряхлым и беспомощным?

— Я… я… не могу сказать.

— Он был больше не в состоянии работать хирургом и не представлял никакой ценности для немцев?

— Я… я не знаю… Он слишком много знал.

— Но вы и Кельно знали то же самое и все же не были отправлены в газовую камеру. Вместо этого вы оказались в частных клиниках. Я утверждаю, что доктор Дымшиц был отправлен в газовую камеру потому, что был стар и бесполезен. Я утверждаю, что именно в этом, и ни в чем другом, состояла истинная причина. Далее, доктор Кельно заявил, что был жертвой коммунистического заговора. Вы коммунист. Что вы по этому поводу можете сказать?

— Я приехал в Лондон, чтобы говорить правду, — выкрикнул Лотаки. — Почему вы думаете, что коммунист не может говорить правду или давать показания в пользу некоммуниста?

— Вы слыхали про Бертольда Рихтера, высокопоставленного восточногерманского коммуниста?

— Да.

— Вам известно, что он и сотни других нацистов, которые работали в концлагерях, теперь служат коммунистическому режиму?

— Минуточку, — прервал его Гилрей и повернулся к присяжным. — Я не сомневаюсь в справедливости этих слов мистера Баннистера, однако это не означает, что они что-то доказывают.

— Я утверждаю, милорд, что у коммунистов есть очень удобный способ реабилитировать бывших нацистов и эсэсовцев, которые им нужны. Каким бы черным ни было их прошлое, об этом прошлом забывают, если они приносят себя на алтарь коммунизма и могут быть полезны режиму.

— Но вы же не хотите сказать, что доктор Лотаки нацист?

— Я хочу сказать, что у доктора Лотаки исключительные способности к выживанию и ему удалось выкрутиться даже не один раз, а дважды. Доктор Лотаки, вы сказали, что обратились к Кельно как к своему начальнику и говорили с ним об этих операциях. Что бы вы сделали, если бы доктор Кельно отказался их делать?

— Я бы… я бы тоже отказался.

— Больше вопросов не имею.

10

Эйб сидел в темной комнате. Перед домом остановилась машина, открылась и закрылась входная дверь.

— Пап?

Бен нашарил выключатель и зажег свет. Отец полулежал в кресле напротив двери, вытянув ноги, и на груди у него стоял полный стакан виски.

— Пап, ты напился?

— Нет.

— Выпил?

— Нет.

— Все уже почти час как собрались у Шоукросса и ждут тебя. Миссис Шоукросс приготовила угощение, там играет пианист, которого они пригласили… в общем, леди Видман послала меня сюда за тобой.

Эйб отставил стакан, поднялся на ноги и некоторое время стоял опустив голову. Бен не в первый раз видел отца в таком состоянии. В Израиле он часто заходил к нему в спальню, служившую и рабочим кабинетом. После того как отец целый день писал, он был совершенно измучен, иногда плакал из жалости к какому-нибудь персонажу книги, иногда бывал таким усталым, что не мог даже зашнуровать туфли. Так же он выглядел и сейчас, только еще хуже.

— Я не могу их видеть, — сказал Эйб.

— Ты должен, пап. Стоит тебе их увидеть, и ты забудешь, что они были изувечены. Это веселые люди, они смеются и прекрасно держатся, и все очень хотят видеть тебя. Еще один мужчина приехал сегодня утром из Голландии и две женщины — из Бельгии и Триеста. Теперь все налицо.

— За каким дьяволом я им нужен? Хотят посмотреть на того, кто вытащил их в Лондон и собирается выставить на всеобщее обозрение, как уродов в цирке?

— Ты знаешь, зачем они здесь. И не забывай, что ты для них герой.

— Какой там, к дьяволу, герой.

— Ты герой и для Ванессы с Йосси, и для меня тоже.

— Ну да, как же.

— Ты думаешь, мы не понимаем, ради чего ты все это делаешь?

— Еще бы, ведь мы оказали всем вам чертовскую услугу. Принимайте дар от нашего поколения вашему. Концлагеря, газовые камеры, растоптанное человеческое достоинство. Принимайте дар, ребята, и вступайте в нашу цивилизованную компанию.

— А как насчет дара мужества?

— Мужества? Ты хочешь сказать — страха, что не переживешь этого, а потом — мучительных попыток примириться со своей судьбой? Это не мужество.

— Они приехали в Лондон не потому, что они трусы. Ну, пойдем. Я надену тебе туфли.

Бен опустился на колени и завязал отцу шнурки. Эйб протянул руку и погладил его по голове.

— Что у вас за дурацкие ВВС, где разрешают отращивать такие усы? Сбрил бы ты их к черту.

Как только они вошли в квартиру, Эйб понял, как это хорошо, что Бен вытащил его сюда. Шейла Лэм тут же подвела его к шести мужчинам и четырем женщинам, которые стали теперь ее подопечными. Рядом с ним были Бен и Ванесса, которые помогали ему кое-как объясняться на иврите, и Йосси, который не сводил глаз с его дочери. Присутствие троих молодых израильтян вселяло во всех некое мужество. Никто не пожимал никому рук — все обнимались, целовались и чувствовали себя братьями и сестрами.

Дэвид Шоукросс преподнес каждому по комплекту книг Абрахама Кейди с его автографами. Настроение у всех было, как у солдат перед боем. Эйб, снова ставший самим собой, болтал с доктором Лейберманом и отпускал шутки по поводу своего единственного глаза, что сближало их еще больше.

Через некоторое время Эйб и Лейберман отошли в сторонку.

— Ко мне обратился ваш адвокат, — сказал Лейберман. — Он думает, что, поскольку почти все они будут давать показания на иврите, мне лучше выступить в качестве переводчика.

— А как же насчет ваших показаний в качестве врача? — спросил Эйб.

— Они полагают, и я с этим согласен, что показания врача произведут большее действие, если будут исходить от англичанина.

— Сначала англичане не проявили большой охоты, — сказал Эйб. — Вы знаете, как не любят врачи давать показания друг против друга. Но в конце концов все же нашлось несколько добрых людей.

Вечер получился неожиданно приятный, но под конец всеми овладела внезапная усталость, и прежняя непринужденность исчезла. Все сидели, выжидающе поглядывая на Абрахама Кейди.

— Я еще не настолько пьян, чтобы говорить речь, — заявил он.

И тут они, словно сговорившись, одновременно поднялись с мест и встали перед ним, глядя на своего не-героя, который стоял опустив голову. Он поднял глаза и обвел взглядом всех: Дэвида Шоукросса с потухшей сигарой, леди Сару, похожую на святую, кроткую Ванессу, все еще остававшуюся англичанкой, Бена и Йосси, молодых львов Израиля. И жертв…

— Завтра в суде мы начнем изложение нашей позиции, — сказал он, ощутив новый прилив сил. — Я знаю, и вы знаете, какое ужасное испытание вам предстоит. Но мы здесь потому, что не хотим позволить миру забыть, что они с нами сделали. Когда вы будете стоять на свидетельской трибуне, пусть каждый из вас помнит про пирамиды из костей и пепла еврейского народа. И когда вы будете говорить, помните, что вы говорите от лица тех шести миллионов, которые больше никогда ничего не скажут… Помните это.

Все по одному подошли к нему, пожали ему руку, поцеловали в щеку и вышли из комнаты. Рядом с ним остались только Бен и Ванесса.

— Господи, — сказал Эйб, — дай им силы!

11

— Вы можете продолжать, мистер Баннистер.

Томас Баннистер повернулся к восьми мужчинам и четырем женщинам, выполнявшим свои обязанности присяжных без всяких видимых эмоций. Кое-кто из них все еще был в выходном костюме. И почти все принесли с собой подушки для сидения.

Баннистер листал свои заметки, ожидая, когда в зале наступит тишина.

— Я уверен, господа присяжные заметили, что у этого дела две стороны. Многое из того, что вам говорил мой высокоученый друг сэр Роберт Хайсмит, — чистая правда. Мы не отрицаем, что ответчиками являются автор и издатель книги, и что этот абзац содержит порочащую информацию, и что персонаж, о котором идет в нем речь, — доктор Адам Кельно, истец.

Места для прессы были уже так переполнены, что пришлось усаживать репортеров и в первом ряду балкона. Энтони Гилрей, постоянно делавший заметки, уже исписал множество карандашей.

— Все юридические тонкости разъяснит вам милорд судья. Но в действительности тут есть только два вопроса. Мы в ходе своей защиты утверждаем, что по существу этот абзац верен, а истец утверждает, во-первых, что этот абзац неверен по существу и, во-вторых, что поэтому он имеет право на очень солидное возмещение. Наша же позиция состоит в следующем. Ввиду того, что совершил доктор Кельно, его репутации этот абзац в действительности не мог нанести ущерба, и даже если в нем содержится диффамация, то возмещение, которого заслуживает доктор Кельно, не должно превышать стоимости самой мелкой монеты, какая существует в этой стране, — полпенни.

Ответ на вопрос, есть диффамация или ее нет, зависит не от того, что имел в виду автор, а от того, как поняли его читатели. Мы полагаем, что большинство их никогда не слыхало про доктора Кельно и, уж во всяком случае, не отождествляло его с тем доктором Кельно, который практикует в Саутуорке. Но некоторые, безусловно, знали, что речь идет о том же самом докторе Кельно. Что означало это для них?

Я согласен с моим высокоученым другом, что доктор Кельно был заключенным и жил в неописуемом аду, созданном немцами. Здесь, в веселой, уютной Англии, нам очень легко критиковать действия людей в таких условиях. Но когда вы будете принимать решение по этому делу, то должны обязательно подумать о том, как действовали бы вы сами в подобных обстоятельствах.

Концлагерь «Ядвига» — как могло такое вообще случиться? Какие страны можно считать самыми цивилизованными, передовыми и культурными в мире? Не будет проявлением неуважения к Соединенным Штатам или к нашему Британскому Содружеству Наций, если я скажу, что цветом нашей цивилизации и высшим достижением человечества были христианские страны Западной Европы? И если бы вы спросили, возможно ли, чтобы через несколько лет граждане одной из этих стран стали миллионами посылать стариков голыми в газовые камеры, каждый ответил бы: «Нет, это невозможно. Германский кайзер и весь его милитаризм остались в прошлом. В Германии обычное западное демократическое правительство. Мы не можем себе представить, ради чего кто-нибудь захотел бы это делать. Ведь это вызвало бы к нему отвращение всего мира. Если бы они делали это в мирное время, им тут же объявили бы войну те, кто хотел бы это прекратить. И даже в военное время — чего они могли бы добиться такими действиями?»

Томас Баннистер поправил мантию, и в его голосе зазвучали тонкие баховские контрапункты.

— «Человека невозможно заставить это делать, — сказали бы вы. — Германская армия состоит из людей, пришедших из контор, с заводов и фабрик. У них есть свои дети. Никто не заставит людей, у которых есть дети, загонять других детей в газовые камеры…» И если бы помимо всего этого кто-нибудь предположил, что людей могут использовать в роли подопытных животных, что у них будут на их собственных глазах удалять половые органы в ходе экспериментов по массовой стерилизации, опять-таки мы бы с вами сказали — не правда ли? — что это невозможно. Больше того, мы бы с вами сказали: «Это должны были бы делать врачи, а таких врачей, которые согласились бы это делать, никогда не найти».

Так вот, мы бы с вами ошиблись. Потому что все это происходило — все! И нашелся врач, польский врач-антисемит, который это делал. Из показаний видно, что он занимал руководящий пост и пользовался авторитетом. Вы слышали, как доктор Лотаки сказал, что если бы доктор Кельно отказался, то отказался бы и он.

Мы бы ошиблись, думая, что это не может произойти, потому что существует целое мировоззрение, которое поддерживает и оправдывает то, что происходило. Это чудовищное мировоззрение — антисемитизм. Те из нас, кто не принадлежит ни к какой религии, ставят на первое место разум, но все мы, верующие и неверующие, имеем некое представление о добре и зле. Однако стоит только вам позволить себе допустить, что какая-то группа людей из-за их расы, или цвета кожи, или религии на самом деле не может считаться людьми, — как вы получаете оправдание любым мучениям, которым их подвергнете. Эта уловка оказывается особенно кстати вождю нации, которому нужен козел отпущения, кто-то, на кого можно свалить вину, когда что-либо идет не так. И тогда вы можете взвинтить народ до истерики, убедить его, что это не люди, а просто животные, — ведь животных мы убиваем точно так же, как убивали заключенных в концлагере «Ядвига». И газовые камеры были логическим завершением этого пути.

Все сидевшие в зале слушали, как завороженные.

— Мы бы ошиблись, — гремел Баннистер, — потому что, если бы кто-то приказал британским войскам загонять в газовые камеры детей и стариков, не сделавших ничего плохого, кроме того, что они были детьми своих родителей, — то можете ли вы себе представить, чтобы британские войска не подняли бы тут же мятеж против тех, кто отдал такой приказ? Нет, конечно, нашлись некоторые немцы — солдаты, офицеры, священники, врачи и простые граждане, которые отказывались выполнять такие приказы и говорили: «Я не стану это делать, потому что не хочу жить, имея это на своей совести. Я не буду толкать их в газовую камеру, а потом говорить, что выполнял приказ, и оправдываться тем, что иначе это все равно сделал бы кто-нибудь другой, что я не могу этого остановить, а другой толкал бы их в газовую камеру еще более жестоко, поэтому в их же интересах, чтобы я толкал их туда не так грубо». Но все дело было в том, что таких людей оказалось слишком мало.

Так вот, читатели могут воспринимать этот абзац в этой книге по-разному, и тут возможны три различных подхода. Возьмем, например, лагерного охранника-эсэсовца, которого после войны повесили. Этот эсэсовец-охранник сказал бы в свою защиту: «Позвольте, но я был призван в армию и попал в СС, а потом в концлагерь, не зная, что происходит». Конечно, он очень скоро узнал, что происходит, и будь он британским солдатом, он поднял бы мятеж. Я не говорю, что этих эсэсовцев-охранников после войны следовало отпустить на свободу, но если мы поставим себя на их место, на место призванных в гитлеровскую армию, то согласимся, что виселица — это было, пожалуй, немного слишком.

Теперь второй подход. Должны были найтись люди, которые пошли бы на риск серьезного наказания или даже смерти, отказавшись выполнять подобные приказы, потому что это наш долг перед будущими поколениями. Мы должны сказать нашим потомкам: если это случится снова, вы не сможете оправдаться тем, что боялись наказания, потому что рано или поздно для человека наступает такой момент, когда сама его жизнь теряет смысл, если она предполагает необходимость калечить или убивать других.

И наконец, третий подход состоит в том, что это был вообще не немец, а наш союзник, в чьи руки была отдана власть над жизнью других наших союзников.

Мы знаем, разумеется, что врачам из заключенных тоже грозило наказание. Но мы узнали также, не правда ли, что заключенные работали в медчасти и что одного из них, доктора Адама Кельно, немцы особенно ценили, да и сам он считал себя их сотрудником. Никто не сможет нас убедить, что германский медик стал бы рубить сук, на котором сидит, уничтожив самого полезного своего помощника. И мы знаем, что приказ перевести этого самого ценного врача в частную клинику исходил от самого Гиммлера.

Защита утверждает, таким образом, что по существу этот абзац верен и что истец заслуживает лишь того, чтобы ему с презрением присудили возмещение ущерба размером в полпенни, ибо если бы в этом абзаце говорилось, что такой-то совершил двадцать убийств, а на самом деле он совершил только два, то велик ли был бы реальный ущерб для репутации такого убийцы?

В этом абзаце ошибочно утверждается, что было проведено более пятнадцати тысяч хирургических экспериментов. Ошибкой было и утверждение, что это делалось без обезболивания. Мы признаем это.

Вам тем не менее предстоит решить, какого рода операции делались в концлагере «Ядвига», как они производились над евреями и какова цена репутации доктора Кельно.

12

Самые близкие и тесные отношения с жертвами концлагеря «Ядвига» сложились у Шейлы Лэм, и Баннистер долго расспрашивал ее, чтобы решить, в каком порядке вызывать их для дачи показаний в суде. Первой должна быть женщина, чтобы придать мужества мужчинам; кроме того, она должна внушать доверие, держаться твердо, не теряться и сохранить присутствие духа, оказавшись на свидетельской трибуне. По мнению Шейлы, лучше всего для этого подходила Йолан Шорет, хотя она и была из всех самой тихой.

Йолан Шорет, миниатюрная и тщательно одетая, выглядела совершенно спокойной, когда сидела с Шейлой и доктором Лейберманом в совещательной комнате, ожидая, когда ее вызовут.

В зале судья Гилрей, открывая заседание, обратился к репортерам:

— Я не могу давать указания прессе, но могу сказать только одно. Я как судья Ее Величества буду до глубины души потрясен, просто потрясен, если фотография кого-нибудь из свидетелей, перенесших эти ужасные операции, или его имя окажутся в газетах.

Услышав его слова «ужасные операции», сэр Роберт Хайсмит поморщился. Баннистеру безусловно удалось произвести определенное впечатление на судью, а может быть, и на всех остальных.

— Впрочем, я только высказал свое мнение и по прошлому опыту не имею оснований сомневаться в благоразумии прессы.

— Милорд, — сказал О’Коннер, — мои помощники только что передали мне записку, где говорится, что все представители прессы подписали обязательство не публиковать ни имен, ни фотографий.

— Иного я и не ожидал. Благодарю вас, господа.

— Моя свидетельница будет давать показания на иврите, — сказал Баннистер.

В дверь совещательной комнаты постучали. Доктор Лейберман и Шейла Лэм провели Йолан Шорет по коридору в зал. Прежде чем сесть за адвокатский стол, Шейла крепко пожала ей руку. Сотни глаз устремились на свидетельницу. Адам Кельно с непроницаемым лицом смотрел, как она и доктор Лейберман поднимаются на трибуну. Она излучала спокойное достоинство, и весь зал, почувствовав это, притих. Ее привели к присяге на Ветхом Завете, и судья предложил ей говорить сидя, но она сказала, что будет стоять.

Гилрей дал краткие указания доктору Лейберману о том, как следует переводить. Тот кивнул и сказал, что свободно говорит на иврите и по-английски, а его родной язык — немецкий. С миссис Шорет он знаком уже несколько лет и никаких особых затруднений не предвидит.

— Ваше имя? — задал Томас Баннистер свой первый вопрос.

— Йолан Шорет.

Она сообщила свой адрес в Иерусалиме, девичью фамилию — Ловино, место и год рождения — Триест, 1927-й. Баннистер пристально наблюдал за ней.

— Когда вас отправили в концлагерь «Ядвига»?

— Весной сорок третьего.

— И у вас на руке вытатуировали номер?

— Да.

— Вы помните этот номер?

Она расстегнула рукав, медленно засучила его до локтя и вытянула руку вперед, показывая голубую татуировку. Кто-то в задних рядах громко всхлипнул, а на лицах присяжных впервые появились признаки волнения.

— Семь ноль четыре три два, и треугольник, означающий, что я еврейка.

— Можете опустить рукав, — тихо сказал судья.

— Миссис Шорет, у вас есть дети? — продолжал Баннистер.

— Собственных нет. Мы с мужем усыновили двоих приемных.

— Что вы делали в лагере «Ядвига»?

— Первые четыре месяца работала на заводе. Мы делали детали для раций.

— Очень тяжелая была работа?

— Да, по шестнадцать часов в день.

— Вы получали достаточно пищи?

— Нет, я весила сорок килограмм.

— Вас били?

— Да, капо нас били.

— Что представлял собой ваш барак?

— Обычный барак концлагеря. Мы спали в шесть этажей. В бараке было триста — четыреста человек, одна печка посередине, умывальник, два туалета и два душа. Ели мы с жестяных тарелок.

— А что произошло через четыре месяца?

— Пришли немцы и стали отбирать близнецов. Они нашли меня с сестрой и сестер Кардозо, с которыми мы вместе росли в Триесте и вместе были отправлены в лагерь. Нас посадили на грузовик и отвезли в главный лагерь, в третий барак медчасти.

— Вы знали, что это был за барак?

— Скоро узнали.

— И что вы узнали?

— Что в нем держали мужчин и женщин, которых использовали для экспериментов.

— Кто вам это сказал?

— Нас поместили рядом с другой парой близнецов — сестрами Блан-Эмбер из Бельгии, которых облучали рентгеном, а потом оперировали. Не так уж много времени понадобилось, чтобы узнать, зачем мы здесь.

— Не можете ли вы описать милорду судье и господам присяжным этот третий барак?

— Женщин держали на первом этаже, мужчин — на втором. Все окна, выходившие на второй барак, были заколочены досками, потому что там была стена, у которой расстреливали, но мы все слышали. Окна с другой стороны оставались обычно закрытыми, и в бараке было постоянно темно — горело только несколько слабых лампочек. Дальний конец барака был отгорожен, там держали около сорока девушек, над которыми экспериментировал доктор Фленсберг. Большинство из них сошло с ума, они все время что-то бормотали или кричали. А остальные, например, как сестры Блан-Эмбер, были выздоравливающими после экспериментов Фосса.

— Вы знали о существовании каких-нибудь проституток или женщин, которым делали аборты?

— Нет.

— Вы знали доктора Марка Тесслара?

— Да, он лечил мужчин наверху и время от времени помогал лечить нас.

— Но он, насколько вам известно, не оперировал женщин?

— Я об этом не слыхала.

— Кто надзирал за вами в третьем бараке?

— Четыре женщины-капо, польки с тяжелыми дубинками, которые жили в отдельной комнатке, и женщина-врач по имени Габриела Радницки, у нее тоже была своя комнатка в углу барака.

— Заключенная?

— Да.

— Еврейка?

— Нет, католичка.

— Она плохо с вами обращалась?

— Наоборот, она очень нам сочувствовала. Она изо всех сил старалась спасти тех, кому были сделаны операции, и одна входила в клетку, где держали сумасшедших. Она успокаивала их, когда они впадали в исступление.

— Что произошло с доктором Радницки?

— Она покончила с собой. Оставила записку, где говорилось, что больше не может видеть страдания людей, не имея возможности им помочь. У нас всех было такое чувство, словно мы лишились матери.

Терренс стиснул руку Анджелы так крепко, что она чуть не вскрикнула. Адам продолжал сидеть, уставившись на свидетельскую трибуну с таким видом, словно ничего не слышал.

— Заменил ли кто-нибудь доктора Радницки?

— Да, доктор Мария Вискова.

— И как она обращалась с вами?

— Тоже как мать.

— Сколько времени вас продержали в третьем бараке?

— Несколько недель.

— Расскажите, что случилось потом.

— Пришли эсэсовцы-охранники и забрали нас — три пары близнецов. Нас привели в пятый барак, в комнату, где стоял рентгеновский аппарат. Эсэсовец-санитар говорил с нами по-немецки, но мы почти ничего не понимали. Два других санитара раздели нас и привязали к животу и спине по какой-то пластинке. Он списал номер у меня с руки, и меня облучали рентгеном минут пять или десять.

— Что было с вами после этого?

— У меня на животе появилось темное пятно, и меня сильно рвало.

— И со всеми было то же?

— Да.

— Было это пятно болезненным?

— Да, и скоро оно загноилось.

— А что происходило потом?

— Мы оставались в третьем бараке еще несколько недель или месяц. Там было трудно следить за временем. Но я помню, что становилось холоднее, значит, дело шло уже к ноябрю. Потом за нами, за тремя парами близнецов, снова пришли эсэсовцы, они забрали еще несколько мужчин сверху, нас всех снова привели в пятый барак и велели ждать в какой-то комнате вроде приемной. Я помню, что очень стеснялась, потому что мы были раздеты…

— Все в одной комнате?

— Там висела занавеска, которая нас разделяла, но скоро мы все перемешались, потому что очень волновались и не находили себе места.

— Голые?

— Да.

— Сколько вам было лет, миссис Шорет?

— Шестнадцать.

— Вы из религиозной семьи?

— Да.

— И с очень небольшим жизненным опытом?

— Без всякого опыта. До тех пор ни один мужчина не видел меня обнаженной, а я не видела голых мужчин.

— И головы у вас были обриты.

— Да, из-за вшей и тифа.

— И там вы все перемешались. Вы испытывали стыд и унижение?

— С нами обращались, как с животными, и мы испытывали ужас.

— А потом?

— Санитары стали насильно укладывать нас на деревянные столы и брить нам стыдные места.

— А потом?

— Два человека посадили меня на стул и пригнули мне голову между колен, а третий человек воткнул иглу в позвоночник. Я закричала от боли.

— Закричали от боли? Минуточку, пожалуйста. Вы вполне уверены, что все это происходило еще не в операционной?

— Я вполне уверена, что это было в соседней комнате.

— А вам не делали никакой небольшой инъекции перед этим уколом в позвоночник?

— Нет, только один этот.

— Продолжайте.

— Через несколько минут вся нижняя часть тела у меня онемела. Меня бросили на каталку и повезли куда-то. Вокруг все мужчины и женщины кричали и бились, поэтому появились еще охранники с дубинками и начали их избивать.

— И вас первую увезли из этой комнаты?

— Нет, я точно помню, что первым был мужчина. Меня вкатили в операционную и привязали к столу. Помню, что над головой у меня была лампа.

— Вы были в полном сознании?

— Да. У стола стояли три человека в масках. На одном была форма офицера СС. Вдруг распахнулась дверь, вошел еще один человек и начал спорить с хирургами. Я не очень много поняла, потому что они говорили большей частью по-польски, но я смогла понять, что этот новый человек протестует против такого обращения с нами. Потом он подошел ко мне, сел рядом и, гладя меня по голове, заговорил со мной по-французски. Французский я понимала лучше.

— Что говорил вам этот человек?

— «Держись, моя голубка, боль скоро пройдет. Держись, я о тебе позабочусь».

— Вы знаете, кто был этот человек?

— Да.

— И кто же он был?

— Доктор Марк Тесслар.

13

Сима Галеви представляла собой полную противоположность Йолан Шорет, хотя они и были близнецы. Она выглядела совсем больной, на много лет старше, и в ней не чувствовалось энергии и самообладания, отличавших ее сестру. Голосом, лишенным всякого выражения, она прочитала номер, вытатуированный у нее на руке, и сообщила, что тоже живет в Иерусалиме с двумя приемными детьми — сиротами-иммигрантами из Марокко. Она повторила рассказ сестры о том, что происходило в комнате для ожидания, об операции и появлении доктора Тесслара.

— Что было с вами после операции?

— Меня на носилках отнесли обратно в третий барак.

— В каком состоянии вы были?

— Я долго была очень больна. Два месяца, а может быть, и больше.

— Вы чувствовали боль?

— Эту боль я чувствую и по сей день.

— А острую боль?

— Первую неделю мы только и делали, что лежали и плакали.

— Кто ухаживал за вами?

— Доктор Мария Вискова, и часто сверху приходил доктор Тесслар и осматривал нас. И еще часто приходила врач-француженка. Не помню, как ее звали. Очень добрая.

— А еще какие-нибудь врачи приходили, чтобы вас осмотреть?

— Я смутно припоминаю, как один раз, когда у меня была высокая температура, доктор Тесслар и доктор Вискова спорили с каким-то мужчиной-врачом и требовали больше пищи и лекарств. Но это было только один раз, и я не знаю, кто это был.

— Вы знаете, что с вами было?

— Рана открылась. У нас были только бумажные бинты. От нас шел такой ужасный запах, что никто не мог стоять рядом.

— Но через некоторое время вы поправились и снова начали работать на заводе?

— Нет, я так и не поправилась. Мою сестру вернули на завод, я же работать не могла. Мария Вискова оставила меня у себя под видом помощницы, чтобы меня не отправили в газовую камеру. Я оставалась при ней, пока не окрепла настолько, что могла выполнять нетрудную работу в переплетной — мы приводили в порядок старые книги, которые потом посылали немецким солдатам. Там с нами не так плохо обращались.

— Миссис Галеви, расскажите, пожалуйста, как вы вышли замуж.

Она рассказала, что еще в Триесте влюбилась в одного юношу — ей было четырнадцать, ему семнадцать. В шестнадцать лет она попала в лагерь и больше ничего о нем не знала. После войны в сборно-распределительных центрах, расположенных в Вене и других городах, выжившие после лагерей вывешивали на досках объявлений записки о себе в надежде, что их прочтет кто-нибудь из друзей или родственников. Каким-то чудом ее записка попалась на глаза возлюбленному, которому удалось остаться в живых, пройдя через Освенцим и Дахау. После двухлетних поисков он нашел ее в Палестине, и они поженились.

— Как сказывается теперь на вас эта операция?

— Я живу растительной жизнью. Почти не встаю с постели.

Со своего места поднялся сэр Роберт Хайсмит, держа в руках исписанный листок, где он тщательно отмечал все расхождения между показаниями сестер. Не могло быть сомнений, что Баннистер сумел добиться многого: показания этих жертв произвели заметное действие. Однако они так и не смогли убедительно доказать, что операции им делал Кельно, а сам Хайсмит был убежден, что это был не он. Конечно, они вызвали большое сочувствие, и надо было действовать осторожно.

— Мадам Галеви, — начал он мягко, совершенно иным тоном, чем вел предыдущие допросы. — Мой высокоученый друг утверждает, что те операции, о которых рассказывали вы и ваша сестра, проводил доктор Кельно. Но вы в этом не уверены, ведь так?

— Да.

— Когда вы впервые услыхали про доктора Кельно?

— Когда нас привели с завода в третий барак.

— И там вы оставались некоторое время после операции?

— Да.

— Но вы никогда его не видели, во всяком случае, не могли бы его опознать?

— Нет.

— Вы знаете, что вот этот человек, который сидит тут, — доктор Кельно?

— Да.

— И вы тем не менее не можете его опознать?

— В операционной они были в масках, но этого человека я не знаю.

— Как вы узнали, что вас забирают на операцию в пятый барак?

— Я вас не понимаю.

— Ну, была там над входом вывеска: «Барак номер пять»?

— По-моему, нет.

— А может быть, это был не пятый, а первый барак?

— Возможно.

— Вы знаете, что в первом бараке проводили свои эксперименты доктор Фленсберг и его ассистент и у них были свои хирурги?

— Я этого не знала.

— Все это есть в обвинительном заключении по его делу как военного преступника. Я полагаю, вы лишь недавно припомнили, что вас привели в пятый барак. Это так, мадам Галеви?

Она растерянно посмотрела на доктора Лейбермана.

— Пожалуйста, отвечайте на вопрос, — сказал судья.

— Я говорила здесь с юристами.

— В действительности вы не можете опознать никого — ни Фосса, ни Фленсберга, ни Лотаки, ни Кельно?

— Нет, не могу.

— Возможно, в действительности эту операцию вам делал некий доктор Борис Дымшиц?

— Я не знаю.

— Но вы знаете, что, согласно показаниям доктора Кельно, он посещал своих пациентов после операций. Если бы это показание было верным, то вы бы смогли его опознать.

— Я была очень больна.

— Доктор Кельно показал также, что делал обезболивание сам в операционной.

— Я не уверена, что это было в операционной.

— Значит, это мог быть и не доктор Кельно?

— Да.

— Вы часто видитесь со своей сестрой в Иерусалиме?

— Да.

— И вы говорили с ней обо всем этом, особенно после того, как вас привлекли к делу как свидетеля?

— Да.

Несмотря на все усилия сэра Роберта сохранить спокойствие, его дальнейшие слова сопровождались такой энергичной жестикуляцией, что у него с плеч сползла мантия.

— Ваши предварительные показания и показания вашей сестры сбивчивы и полны противоречий. Не совпадают многие подробности и даты. Осталось неясным, на носилках или на каталке вас доставили к операционному столу, справа или слева от вас сидел доктор Тесслар, был ли стол наклонен, могли ли вы в действительности видеть что-то отраженным в рефлекторе лампы или нет, кто находился в операционной, сколько недель вы ожидали операции в третьем бараке после облучения, что говорили эти люди по-польски и по-немецки. Вы утверждаете, что находились в полусонном состоянии, а ваша сестра — что была в полном сознании. И вы не уверены, что укол вам делали в комнате рядом с операционной.

Хайсмит швырнул листок на стол и подался вперед, вцепившись в трибуну и стараясь не повышать голоса.

— Я хочу сказать, мадам Галеви, что тогда вы были крайне молоды и с тех пор прошло очень много времени.

Она внимательно слушала, пока доктор Лейберман переводил его слова на иврит, потом кивнула и что-то ему ответила.

— Что она сказала? — спросил судья.

— Миссис Галеви сказала, что сэр Роберт, вероятно, прав и в ее показаниях много противоречий, но есть одно, чего никакая женщина не в состоянии забыть. Это тот день, когда она узнаёт, что никогда не сможет иметь ребенка.

14

Юбки в Чехословакии стали короче. Прага больше не скрывала ни своей западной души, ни своих прозападных ляжек. Это была самая свободная из коммунистических стран, и она переживала самые свободные свои дни. Автобусы, поезда и самолеты каждый день доставляли сюда толпы туристов. Поэтому даже прибытие израильского самолета компании «Эль-Аль» не привлекло особого внимания. В конце концов, хорошее отношение чехов к чешским евреям и к государству Израиль было всем известно. Еще во времена Яна Масарика[4], в конце войны, страна искренне оплакивала семьдесят две тысячи чешских евреев, убитых в Терезине и других лагерях смерти, и сам Масарик, несмотря на противодействие Великобритании, сделал Чехословакию базой и транзитным пунктом для тех из переживших Холокост, кто стремился, прорвав британскую блокаду, попасть в Палестину.


Рейс «Эль-Аль» вообще не привлек бы внимания, если бы одним из его пассажиров не был Шимшон Арони, прибытие которого, как обычно, повергло в немалую озабоченность чехословацкую полицию.

— Отель «Ялта», — сказал он таксисту, сев в потрепанный «опель».

Они влились в поток машин, тележек и автобусов на Вацлавской площади, и вскоре он уже регистрировался у портье. Сейчас четыре. Еще часа два, и дело завертится.

Номер был маленький — самый маленький в отеле. Всю свою жизнь Арони провел в таких маленьких номерах, охотясь за скрывающимися нацистами. Он был рад снова побывать в Праге — она оставалась последним приличным городом во всех коммунистических странах. Но после убийства Катценбаха и здесь запахло опасностью. Катценбах был американцем, сотрудником еврейской организации «Джойнт», которая занималась помощью евреям. Его выловили из реки мертвым.

Арони хватило нескольких минут, чтобы распаковать свой потрепанный чемодан и разложить вещи. Три с половиной миллиона километров по воздуху. Три с половиной миллиона километров слежки и погони. Три с половиной миллиона километров мщения.

Он вышел на площадь и отправился в теперь уже привычное паломничество. Сначала — в пивную «У Флеков». В Израиле пиво похуже. Честно говоря, совсем скверное. До своего выхода в отставку Арони много разъезжал по свету и часто имел возможность наслаждаться хорошим пивом, но в последнее время ему приходилось довольствоваться лишь местной продукцией Израиля. А в огромном зале «У Флеков» подавали самое лучшее в мире пиво.

Он с удовольствием выпил три бокала и стал разглядывать публику, среди которой было немало девушек в коротких юбках. Нет на Земле лучших женщин, чем чешки и мадьярки. В Испании и Мексике специально выращивают быков для боя, а в Чехословакии и Венгрии — женщин для любви. Утонченные, нежные, страстные, изобретательные, с бешеным темпераментом… «Как это все мне надоело», — подумал Арони. Он всегда был слишком занят охотой на нацистов, и времени, чтобы заниматься любовью всерьез, у него не оставалось, а теперь он становился для этого уже староват. Все-таки скоро семьдесят. Не то чтобы совсем стар… Впрочем, что толку предаваться пустым мечтаниям? Он приехал в Прагу не ради романтических приключений.

Он перевел в уме чешские кроны в израильские фунты, расплатился и пошел дальше — на Карлов мост через Влтаву с его каменными перилами, украшенными через каждые несколько метров мрачными фигурами святых.

Шаги Арони замедлились, когда он проходил Староместскую площадь в старом городе. Здесь обитали воспоминания, здесь сохранились последние жалкие следы тысячелетий, прожитых евреями в Центральной Европе, — Староновая синагога, построенная в 1268 году и самая древняя в Европе, и Клаусово кладбище с тринадцатью тысячами поломанных и покосившихся надгробий, восходящих к доколумбовым временам.

Арони видел много старинных кладбищ в Польше, России и Румынии — большинство их пришло в запустение и было осквернено. Здесь, по крайней мере, еще оставался клочок священной земли.

Кладбища… Но местом последнего упокоения большинства евреев стали горы безымянных костей в лагерях смерти, не отмеченные никакими надгробиями.

В Еврейском государственном музее хранилось несколько реликвий из полутора тысяч деревень, ставших жертвами немецкой оккупации, а на стене Пинхасовой синагоги висела серая мемориальная доска.

«Прочти еще раз эти имена и названия, Арони. Прочти их снова и снова». Терезин, Бельжец, Освенцим, Гливице, Майданек, Собибор, Берген-Бельзен, Избица, Гросс-Розен, Треблинка, Лодзь, Дахау, Бабий Яр, Бухенвальд, Штуттгоф, Розенбург, Пяски, Равенсбрюк, Рассики, Маутхаузен, Дора, Нойенгамме, Хелмно, Заксенхаузен, Ноновице, Рига, Тростинец — все это были места, где убивали его народ. Семьдесят семь тысяч имен погибших на стене синагоги, а над ними слова: «Люди, будьте бдительны!»

Арони вернулся в отель в шесть. Как он и рассчитывал, в вестибюле уже ждал его Иржи Линка. Они пожали друг другу руки и прошли в бар. Там висело объявление «С карточками „Дайнерз-Клаб“ — добро пожаловать!» — еще одно свидетельство мира и прогресса.

Иржи Линка был полицейским — евреем-полицейским. Он выглядел точь-в-точь так, как рисуют на карикатурах полицейских из-за «железного занавеса». Арони заказал себе кружку пльзенского, Линка — рюмку сливовицы.

— Сколько времени ты не был в Праге, Арони?

— Почти четыре года.

— Немало тут переменилось, а?

Они говорили по-чешски — на одном из десяти языков, которыми владел Арони.

— И долго ваши товарищи из Москвы намерены позволять вам наслаждаться таким счастьем?

— Чепуха. Мы передовая социалистическая страна.

— Сегодня я стоял на Карловом мосту, смотрел в воду, — проворчал Арони. — И вспоминал Катценбаха.

При упоминании этого имени Линка умолк.

— Сначала они возьмутся за евреев, — сказал Арони. — А потом доберутся и до чехов. Слишком много хорошего идет к вам с Запада. Вот увидите — не пройдет и года, как Советская Армия будет в Праге.

Линка усмехнулся:

— А я думал, ты отошел от дел. Решил, что, может быть, на этот раз ты приехал принимать ванны и лечиться грязями.

— Я работаю на частное лицо. Мне нужно повидаться с Браником.

Услышав имя начальника тайной полиции, Линка нахмурился и пожал плечами. Арони знал свое дело лучше всех и никогда не делал глупостей. Все эти годы он, приезжая в Чехословакию, всегда действовал, как полагается, — через официальные каналы.

— Я должен встретиться с ним сегодня.

— По-моему, он за границей.

— Тогда я завтра улетаю. У меня нет времени болтаться здесь без дела.

— Может быть, ты бы поговорил с кем-нибудь еще?

— Только с Браником. Я буду ждать у себя в номере.

Он встал и вышел.

Линка задумчиво побарабанил пальцами по столу, потом одним глотком допил рюмку, схватил шляпу и поспешно вышел на площадь. Он прыгнул в свою маленькую «шкоду» и помчался в штаб-квартиру.

15

Первый из вызванных свидетелей-мужчин, Моше Бар-Тов, вошел в зал с вызывающим видом. Он был в хорошем костюме, который сидел на нем, впрочем, несколько неуклюже. Помахав рукой Абрахаму Кейди и Дэвиду Шоукроссу, он враждебно уставился на Адама Кельно, который старался не встретиться с ним взглядом. Кельно впервые выглядел усталым. Очень усталым.

Моше Бар-Тов был первой из жертв, кого разыскал Арони. Он помог ему найти остальных и был их явным предводителем.

— Прежде чем мы приведем к присяге этого свидетеля, — сказал Энтони Гилрей, обращаясь к репортерам, — я должен выразить свое огорчение и недовольство по поводу одного сообщения в иерусалимской газете. Там говорится, что одна из свидетельниц — женщина за сорок лет, хрупкого сложения, родом из Триеста и мать двоих приемных детей. Жители Иерусалима, которые, насколько я понимаю, внимательно следят за нашим процессом, могут догадаться, кто эта женщина. Я настаиваю на том, чтобы в подобных описаниях проявлялась самая крайняя осторожность.

Провинившийся журналист из Израиля уткнулся в свой блокнот и не поднимал глаз.

— Доктор Лейберман, вы все еще находитесь под присягой и будете переводить всем свидетелям, говорящим на иврите.

Бар-Това допрашивал Брендон О’Коннер. Том Баннистер слушал, сидя с величественным видом.

— Ваше имя и фамилия?

— Моше Бар-Тов.

— Ваш адрес?

— Кибуц Эйн-Гев в Галилее, в Израиле.

— Это коллективное хозяйство, крупная ферма?

— Да, много сотен семей.

— Вы когда-нибудь меняли имя и фамилию?

— Да, раньше меня звали Герман Паар.

— И до войны вы жили в Голландии?

— Да, в Роттердаме.

— И оттуда вас вывезли немцы?

— Да, в начале сорок третьего года, вместе с двумя сестрами, матерью и отцом. Нас повезли в Польшу в вагонах для скота. В живых остался я один.

В отличие от Томаса Баннистера, Брендон О’Коннер вел допрос напористо, с актерскими интонациями.

— Вы были татуированы?

— Да.

— Прочтите присяжным свой номер.

— Сто пятнадцать тысяч четыреста девяносто, и знак, что я еврей.

— И что происходило с вами в лагере «Ядвига»?

— Меня вместе с другими евреями из Голландии отправили работать на завод концерна «ИГ Фарбен», где делали корпуса для снарядов.

— Одну минуточку, — прервал его Гилрей. — Я не намерен защищать никакого германского фабриканта, но, с другой стороны, германские фабриканты здесь отсутствуют и не могут защитить сами себя.

Доктор Лейберман и Бар-Тов о чем-то оживленно заговорили на иврите.

— Суд хотел бы знать, доктор Лейберман, о чем у вас там идет речь.

Доктор Лейберман покраснел.

— Милорд, я бы не хотел…

— В таком случае я требую ответа.

— Мистер Бар-Тов говорит, что он с радостью пришлет вам экземпляр протоколов суда над военными преступниками из концлагеря «Ядвига» на английском языке, который есть в библиотеке кибуца. Он настаивает на том, что работал на заводе концерна «ИГ Фарбен».

Энтони Гилрей был несколько озадачен и, вопреки своему обыкновению, не нашелся что ответить. Он повертел в руках карандаш, проворчал что-то, потом повернулся к свидетельской трибуне.

— Хорошо, скажите мистеру Бар-Тову, что я отдаю должное его обстоятельному знанию ситуации. И заодно объясните ему, что он находится в английском суде и должен уважать все правила его процедуры. Если я его прерываю, то, безусловно, не из желания вступиться за нацистов или за виновных, а из стремления соблюсти справедливость.

Выслушав перевод его слов, Бар-Тов понял, что одержал верх. Он кивнул судье в знак того, что впредь не будет нарушать правил.

— Так вот, мистер Бар-Тов, как долго вы работали на… ну, скажем, на данном заводе?

— До середины сорок третьего.

— Сколько лет было вам тогда?

— Семнадцать.

— И что произошло дальше?

— Однажды на фабрику пришел офицер-эсэсовец и отобрал меня и еще нескольких ребят из Голландии, примерно того же возраста. Нас привезли в главный лагерь и поместили в третий барак медчасти. Через несколько недель эсэсовцы забрали нас оттуда в пятый барак. Меня и еще пятерых из Голландии. Нам велели раздеться в комнате рядом с операционной. Через некоторое время меня отвели в другую комнату и велели влезть на стол и встать на четвереньки.

— Вы спросили зачем?

— Я это знал и стал протестовать.

— И что вам на это сказали?

— Что я еврейская собака и чтобы я перестал лаять.

— На каком языке?

— По-немецки.

— Кто это сказал?

— Фосс.

— Кто еще был в этой комнате?

— Эсэсовцы-охранники, капо и еще двое — то ли врачи, то ли санитары.

— Могли бы вы опознать кого-нибудь из них, помимо Фосса?

— Нет.

— Что произошло дальше?

— Я пытался соскочить со стола и получил удар по голове. Я не потерял сознания, но было так больно, что я больше не мог бороться с тремя или четырьмя охранниками. Один из санитаров держал у меня под членом стеклянную пластинку, а врач или кто-то еще в белом халате сунул мне в задний проход длинную деревянную палку вроде ручки от метлы, чтобы я изверг семя на эту стеклянную пластинку.

— Это было болезненно?

— Вы серьезно спрашиваете?

— Совершенно серьезно. Это было болезненно?

— Я орал и молил о пощаде всех богов, каких знал и каких не знал.

— Что произошло потом?

— Меня оттащили в другую комнату и, крепко держа, положили мои яйца на металлическую пластинку, которая лежала на столе. Потом на одно яйцо направили рентгеновский аппарат. Облучение продолжалось минут пять — десять. После этого меня отвели обратно в третий барак.

— Как это на вас подействовало?

— Сильно кружилась голова, и три дня меня постоянно рвало. А потом на моих яйцах появилось несколько черных пятен.

— Сколько времени вы оставались в третьем бараке?

— Несколько недель.

— Вы точно знаете, что ваши друзья тоже были подвергнуты этой процедуре?

— Да, и многие другие из нашего барака.

— Вы говорили, что чувствовали себя очень плохо. Кто за вами ухаживал?

— Доктор Тесслар, и еще ему помогал один заключенный — голландец, потому что в этом бараке было много голландцев. Его звали, насколько я помню, Менно Донкер.

— Сколько времени вы оставались в третьем бараке, прежде чем вас снова оттуда забрали?

— Думаю, что до ноября.

— Почему вы так говорите?

— Я припоминаю, что в это время шли разговоры о ликвидации гетто по всей Польше и новые заключенные прибывали в лагерь сотнями тысяч. Их было так много, что газовые камеры не справлялись. За нашим бараком постоянно шли расстрелы, мы все время слышали выстрелы и крики.

— Расскажите милорду судье и господам присяжным, как вас забрали из третьего барака.

— Эсэсовцы пришли за нами — за теми шестью, кого раньше облучили. Еще они забрали одного поляка, старика, и Менно Донкера.

— Разве Менно Донкера облучали?

— Нет, мне показалось странным, что его тоже забрали. Я это помню.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Нас отвели в пятый барак — нас восьмерых и шесть женщин с первого этажа. Дальше началось какое-то безумие. Всех раздели догола, избили и стали делать уколы.

— Сколько уколов вам сделали?

— Только один, в позвоночник.

— Как он был сделан и где?

— В комнате рядом с операционной. Здоровенный капо скрутил мне руки назад, так что я ничего не мог сделать, другой пригнул мне голову к коленям, а третий втыкал иглу.

— Был ли этот укол безболезненным?

— С тех пор никакая боль мне не страшна, потому что сильнее боли не бывает. Я потерял сознание.

— А когда вы пришли в себя?

— Я открыл глаза и увидел лампу с рефлектором. Я попробовал шевельнуться, но вся нижняя часть тела у меня онемела, и я был привязан. Надо мной стояло несколько человек. Из них я знал только одного — Фосса. Человек в белом халате и маске поднял зажим, в котором было мое яйцо, и показал его Фоссу, а потом бросил в тазик. Я помню, что они прочитали номер у меня на руке и написали его на бирке, которая была прикреплена к тазику. Я заплакал. И тут я заметил рядом с собой доктора Тесслара, который пытался меня успокоить.

— И после этого вас опять отправили в третий барак?

— Да.

— В каком состоянии вы были?

— Всем нам было очень плохо — инфекция. Менно Донкеру было хуже всех, потому что у него удалили оба яйца. Я помню, что одного из ребят, Бернарда Хольста, в эту первую ночь унесли. Потом я узнал, что он умер.

— А через некоторое время вас выпустили?

— Нет. Нас снова забрали в пятый барак и облучили.

— И вам сделали вторую операцию?

— Нет, меня спас доктор Тесслар. В бараке один человек умер. Он заплатил капо, чтобы свидетельство о смерти заполнили на мое имя. Я принял имя того, кто умер, и жил под этим именем, пока нас не освободили.

— Мистер Бар-Тов, у вас есть дети?

— Четверо. Два мальчика и две девочки.

— Приемные?

— Нет, свои.

— Я прошу прощения за мой следующий вопрос, но он крайне важен и не имеет целью как-то затронуть ваши отношения с супругой. Вас обследовали в Израиле на предмет вашей потенции?

Бар-Тов улыбнулся:

— Да. Потенция больше, чем надо. У меня уже вполне достаточно детей.

Даже Гилрей усмехнулся вместе со всеми, но тут же нахмурился, и зал снова затих.

— Значит, несмотря на то, что оба ваши семенника подвергли сильному облучению, вы не были стерилизованы?

— Верно.

— И тот, кто удалял вам семенник, вполне мог удалить здоровый, а не отмерший орган?

— Да.

— Больше вопросов нет.

Со своего места поднялся сэр Хайсмит, сразу оценивший ситуацию. Это третий свидетель, допрошенный в суде. Несомненно, у Баннистера есть еще кое-что в запасе. Сеть косвенных намеков уже оплела Кельно, а завершающий удар должен нанести Марк Тесслар. Покачиваясь, по своему обыкновению, с пяток на носки, Хайсмит сказал:

— Мистер Бар-Тов, вам ведь было шестнадцать лет, когда вы попали в лагерь «Ядвига»?

— Не то шестнадцать, не то семнадцать.

— В ваших предварительных показаниях говорится, что семнадцать, но на самом деле вам было шестнадцать. Все это происходило давно, двадцать лет назад. И многое вам трудно отчетливо припомнить, так ведь?

— Кое-что я забыл. Но кое-что никогда не забуду.

— Ну да. А то, что вы забыли, вам напомнили.

— Напомнили?

— Вы когда-нибудь раньше давали показания?

— В конце войны, в Хайфе.

— И никаких других показаний вы не давали, пока несколько месяцев назад вас не разыскали в Израиле?

— Верно.

— Это сделал юрист, который записал ваши показания на иврите?

— Да.

— А когда вы прибыли в Лондон, то сели вместе с другим юристом и доктором Лейберманом и повторили то, что говорили в Израиле?

— Да.

— И во многом освежили ваши воспоминания по сравнению с тем, что говорили в Хайфе?

— Мы кое-что уточнили.

— Понимаю. Насчет морфия… ну, предварительного укола. Вы об этом говорили?

— Да.

— Я полагаю, что в комнате рядом с операционной вы потеряли сознание не от болезненного укола в позвоночник, а оттого, что еще в третьем бараке вам сделали укол морфия и тут он начал действовать.

— Я не помню никакого другого укола.

— И, поскольку во время операции вы были без сознания, вы не припоминаете никакого жестокого обращения с вами — вы ничего не помните?

— Я уже сказал, что был без сознания.

— И конечно, вы не опознаете доктора Кельно ни как хирурга, ни как человека, который заставил вас извергнуть семя?

— Я не могу его опознать.

— Вероятно, вы видели в газете фотографии доктора Лотаки. Его вы опознать можете?

— Нет.

— Теперь вот что. Мистер Бар-Тов, вы очень благодарны доктору Тесслару, не так ли?

— Я обязан ему жизнью.

— Да, и в концлагере люди могут спасать жизнь другим людям. Вы знаете, что доктор Кельно тоже спасал жизнь другим, не так ли?

— Я об этом слыхал.

— А после освобождения вы ведь поддерживали связь с доктором Тессларом?

— Мы потеряли друг друга из вида.

— Понимаю. Но вы виделись с ним после приезда в Лондон?

— Да.

— Когда?

— Четыре дня назад, в Оксфорде.

— Доктор Тесслар имел на вас немалое влияние?

— Он был нам как отец.

— И вы тогда были очень молоды, и ваша память очень ненадежна, так что вы кое-что могли забыть.

— Некоторых вещей я никогда не забуду. Вам когда-нибудь запихивали в зад палку, сэр Хайсмит?

— Минутку, — прервал его Гилрей. — Я прошу вас ограничиваться только ответами на вопросы.

— Когда вы впервые услыхали имя доктора Кельно?

— В третьем бараке.

— От кого вы слышали это имя?

— От доктора Тесслара.

— А недавно в Лондоне вам показали план пятого барака.

— Да.

— Чтобы вы могли припомнить расположение всех помещений.

— Да.

— Потому что, как я могу предположить, вы точно не помнили, когда в какой комнате находились. И вам показали фотографии Фосса?

— Да.

— Теперь вот что. Чем вы занимаетесь в кибуце?

— Я отвечаю за сбыт и за транспортный кооператив, в который входят другие соседние кибуцы.

— А до этого?

— Много лет был трактористом.

— У вас там бывает очень жарко. Вам не было трудно работать?

— Там жарко.

— И вы служили в армии?

— Прошел две войны.

— И все еще каждый год являетесь на сборы?

— Да.

— Так что, принимая во внимание еще, что у вас четверо детей, ваше здоровье не очень пострадало от этой операции?

— Бог был ко мне милостивее, чем к другим.


После этого Баннистер предпринял массированное наступление по всему фронту, вызвав на допрос еще трех мужчин — голландца и двух израильтян, которые побывали вместе с Бар-Товом в пятом бараке в тот ноябрьский вечер. Рассказанные ими истории были схожи, расхождений становилось все меньше. Каждый из них утверждал, что доктор Тесслар находился в операционной, тем самым все больше нагнетая интерес к его показаниям — кульминационному пункту защиты. Разница состояла только в том, что у них, в отличие от более счастливого Бар-Това, не было собственных детей.

После того как закончил свои показания третий из них, Баннистер вызвал еще одного — бывшего голландца по имени Эдгар Бете, который теперь стал профессором Шаломом и работал в Еврейском университете. Хайсмит, не выдержав этой войны на истощение, вдруг почувствовал сильную усталость и поручил вести его допрос своему помощнику — Честеру Диксу.

Профессор Шалом в который раз и очень многословно изложил всем уже известные события. Когда Дикс кончил задавать ему вопросы, встал Баннистер.

— Прежде чем мы отпустим этого свидетеля, я хочу обратить ваше внимание на то, что мой высокоученый друг не стал оспаривать его слов, касающихся некоторых пунктов иска. Что важнее всего — он не стал оспаривать его утверждения, что при операции присутствовал доктор Тесслар. Я обращаю внимание милорда судьи на то, что ни тот, ни другой из моих высокоученых друзей не заявили, что показания кого-либо из этих свидетелей не соответствуют действительности.

— Да, я понимаю, что вы имеете в виду, — отозвался судья. — Так что вы по этому поводу думаете, мистер Дикс? Я полагаю, господа присяжные имеют право знать ваше мнение: дали эти свидетели волю своему воображению и все это выдумали, или же они абсолютно честные люди, но на их память нельзя положиться? Что вы скажете, мистер Дикс?

— Я не считаю, что их показания заслуживают доверия, — ответил Дикс, — из-за той тяжелейшей ситуации, в которой они тогда находились.

— Но вы не утверждаете, что они нам все это время врали? — настаивал судья.

— Нет, милорд.

— Однако, когда налицо несогласие с показаниями свидетеля, обычно ставят под сомнение правдивость этого свидетеля, — не уступал Баннистер. — Вы не сделали этого, хотя речь шла о важнейшем факте дела.

— Я много раз задавал вопросы о присутствии доктора Тесслара.

— Совсем необязательно задавать вопросы свидетелю по каждому факту, — с некоторым раздражением возразил судья. — Впрочем, задайте этот вопрос свидетелю.

— Я утверждаю, что доктора Тесслара в операционной не было, — сказал Дикс.

— Он там был, — тихо ответил Шалом.

16

Через несколько секунд после того, как чешское телевидение закончило в полночь свои передачи исполнением национального гимна, в номере Арони зазвонил телефон. Он снял трубку.

— Выйдите на тот конец площади, где Национальный музей, и ждите перед памятником.

Хотя было уже за полночь, из кафе на окаймленной деревьями Вацлавской площади доносились музыка и смех. Долго ли еще будут смеяться в Чехословакии?

Арони немного беспокоила его собственная судьба. Конечно, в штаб-квартире полиции не могли не задуматься над тем, зачем он приехал, а после загадочной смерти Катценбаха Прага стала опасной.

Около него остановилась машина. Открылась задняя дверца, и он сел рядом с молчаливым охранником. Впереди, рядом с водителем, сидел Иржи Линка. Молча они пересекли Влтаву по темному мосту и подъехали к ничем не примечательному большому зданию на Кармелитской улице, на котором висела вывеска: «Дирекция по охране и исследованию исторических и археологических памятников». В Праге все знали, что в этом здании находится штаб-квартира тайной полиции.

Кабинет был бедно обставлен. Всю середину его занимал длинный стол под зеленым сукном. Стену в конце комнаты украшал обычный портрет Ленина, которого вряд ли можно считать национальным героем Чехии, и портреты ее современных героев — Ленарта и Дубчека. Арони подумал, что этим портретам недолго осталось здесь висеть.

Браник совсем не походил на полицейского. Он был худ, общителен и добродушен.

— По-прежнему занимаешься теми же делами, Арони?

— Чуть-чуть, только чтобы не разучиться.

Браник кивком отпустил всех, кроме Линки, и налил ему, Арони и себе по рюмке.

— Прежде всего, — начал Арони, — даю слово, что нахожусь здесь по частному делу. Я не выполняю никаких правительственных поручений, не везу никаких денег и ни с кем не собираюсь встречаться.

Браник вставил в длинный мундштук сигарету и прикурил от золотой зажигалки отнюдь не пролетарского вида. Он понял, что хотел сказать Арони: в его намерения не входит кончить свои дни в реке, как Катценбах.

— Мое дело касается одного процесса в Лондоне.

— Какого процесса?

— Того, про который сегодня напечатано на первой полосе всех пражских газет.

— Ах, вот что.

— Есть большие опасения, что Кельно выиграет дело, если не удастся вызвать некоего свидетеля.

— Он находится в Чехословакии?

— Не знаю. Это последняя отчаянная ставка.

— Я ничего не обещаю, — сказал Браник. — Могу только тебя выслушать.

— По очевидным причинам еврейский народ не должен проиграть это дело. Это будет истолковано как оправдание многих гитлеровских зверств. Вы почти всегда вели с нами честную игру…

— Не трать зря слов, Арони. Давай факты.

— Был один человек из Братиславы, лет двадцати пяти, по имени Эгон Соботник, наполовину еврей по отцу, из большой семьи — человек двадцать или тридцать, все с той же фамилией. Большая часть их погибла. Соботник попал в лагерь «Ядвига» и служил там медрегистратором — вел записи операций. Он близко знал Кельно, возможно, даже ближе, чем кто бы то ни было еще. Я прочесал всю чешскую общину в Израиле и только несколько дней назад обнаружил его дальнего родственника по фамилии Кармел. Раньше он носил фамилию Соботник, но вы же знаете — многие иммигранты меняют свои имена и фамилии на еврейские. Можно? — спросил Арони, кивнув в сторону пачки сигарет. Браник вынул свою золотую зажигалку, и Арони закурил. — Кармел переписывался с троюродной сестрой по имени Лена Конска, которая все еще живет в Братиславе. По словам Кармела, она спаслась от немцев, перебравшись в Венгрию, и жила в будапештском подполье под видом христианки. Некоторое время у нее скрывался Эгон Соботник, но гестапо обнаружило его. Могу добавить, что в лагере «Ядвига» он был членом подполья и старался записывать все, что делал Кельно.

По комнате поползли новые волны дыма — Линка тоже закурил.

— Известно, что он вышел из лагеря живым.

— И ты думаешь, что он в Чехословакии?

— Все это только предположения, но он почти наверняка должен был поехать в Братиславу и так или иначе встретиться с этой троюродной сестрой по фамилии Конска.

— А почему он исчез?

— На этот вопрос может ответить только Соботник, если он еще жив.

— И ты хочешь повидаться с этой Конска?

— Да, и если она что-то расскажет и мы найдем Соботника, мы хотели бы немедленно вывезти его в Лондон.

— Тут будут сложности, — сказал Браник. — Официально мы не имеем к этому процессу никакого отношения, а все, что касается евреев, — дело щекотливое.

Арони выразительно посмотрел Бранику прямо в глаза, и тот не мог не понять, что означал этот взгляд.

— Мы просим оказать нам услугу, — сказал Арони. — В нашем деле услуги обычно бывают взаимными. В один прекрасный день и вам может понадобиться услуга.

«И довольно скоро», — подумал Браник.


Перед рассветом они выехали из Праги и на полной скорости направились в сторону Словакии. Прошло несколько часов. Линка толкнул задремавшего Арони и показал ему на освещенные первыми лучами солнца башни Братиславского замка, который возвышается над Дунаем в том месте, где сходятся Австрия, Венгрия и Чехословакия.

Вскоре после полудня машина остановилась перед домом № 22 по улице Мытна. На двери квартиры № 4 висела табличка: «Лена Конска». Женщина лет шестидесяти с небольшим открыла дверь. Арони с первого взгляда понял, как красива она была тридцать пять лет назад — достаточно красива, чтобы жить с фальшивыми документами. Да, в Братиславе женщины совсем особые.

Линка представился ей. Она посмотрела на него с тревогой, но без страха.

— А я — Арони из Израиля. Мы приехали, чтобы поговорить с вами об одном важном деле.

17

— Милорд, наша следующая свидетельница будет давать показания по-итальянски.

Ида Перец, полноватая, просто одетая женщина, войдя в зал суда, растерянно остановилась, как останавливается бык, неожиданно оказавшийся посреди арены. Шейла Лэм помахала ей из-за своего стола, но она этого не заметила и, когда приводили к присяге переводчика, обводила взглядом зал, пока не успокоилась, отыскав в заднем ряду какого-то молодого человека. Она слегка кивнула ему, и он кивнул в ответ.

Принеся присягу на Ветхом Завете, она сообщила свою девичью фамилию — Кардозо из Триеста.

— Расскажите, пожалуйста, милорду судье, когда и при каких обстоятельствах вы были отправлены в концлагерь «Ядвига».

Между ней и переводчиком завязался довольно долгий разговор.

— Есть какие-то проблемы? — спросил Гилрей.

— Милорд, — смущенно ответил переводчик, — родной язык мадам Перец — не итальянский. Ее итальянский перемешан с каким-то другим языком, так что я не могу переводить в точности.

— Что же, она говорит по-сербски?

— Да нет, милорд, это какая-то мешанина, немного похожая на испанский, а я его не знаю.

Из задних рядов зала Абрахаму Кейди передали записку; он показал ее О’Коннеру, который, посовещавшись с Баннистером, встал.

— Вы можете объяснить нам, в чем дело? — спросил его судья.

— Милорд, миссис Перец, по-видимому, говорит на языке, который в ходу в некоторых еврейских колониях Средиземноморья. Это средневековый испанский язык, как идиш в Германии, только менее понятный.

— Хорошо, можем мы найти переводчика и вернуться к этому свидетелю позже?

Последовал оживленный обмен записками.

— Мой клиент имел дело с этим языком и говорит, что он очень редкий, вряд ли мы сможем найти в Лондоне человека, который им владеет. Но здесь, в зале, находится сын миссис Перец, он всю жизнь говорил с матерью на этом языке и сейчас готов переводить.

— Попросите этого господина подойти к судейскому столу.

Сын Абрахама Кейди и подопечный Адама Кельно Терренс Кэмпбелл смотрели, как молодой человек лет девятнадцати-двадцати протискивается по рядам. А сверху, с балкона, за ним наблюдал сын Питера Ван-Дамма. Молодой человек неловко поклонился судье.

— Ваше имя, молодой человек?

— Айзек Перец.

— Как у вас с английским?

— Я студент Лондонского экономического колледжа.

Гилрей повернулся к ложе прессы.

— Я прошу не упоминать в печати о разговоре, который вы только что слышали. Ясно, что эту даму будет легко узнать. Я хотел бы объявить перерыв, чтобы посовещаться. Сэр Роберт, не можете ли вы и мистер Баннистер зайти ко мне в кабинет вместе с миссис Перец и ее сыном?

Они прошли по парадному коридору, который вел в апартаменты Энтони Гилрея, и застали его там уже без парика. В таком виде он сразу стал похож на вполне заурядного англичанина. Они расселись вокруг стола.

— С вашего разрешения, милорд, — сказал сэр Роберт, — мы готовы считать перевод, который будет делать сын мадам Перец, достаточно правильным.

— Меня сейчас не это смущает. Во-первых, опасение, что ее все же узнают. А во-вторых, это будет тяжелое испытание для них обоих. Молодой человек, вам хорошо известно, что перенесла ваша мать в прошлом?

— Я знаю, что я ее приемный сын и что на ней проводили эксперименты в концлагере. Когда она написала мне, что собирается дать показания, я согласился, что она должна это сделать.

— Сколько вам лет?

— Девятнадцать.

— Вы вполне уверены, что сможете говорить о таких вещах, касающихся вашей матери?

— Это моя обязанность.

— И вы, конечно, понимаете, что в Лондонском экономическом колледже об этом все скоро узнают и в Триесте тоже?

— Моей матери нечего стыдиться, и она не так уж стремится остаться безымянной.

— Понятно. А не скажете ли вы мне — это я спрашиваю просто из любопытства, — наверное, ваш отец располагает большими средствами? Здесь не так уж много студентов из Триеста.

— Мой отец был владельцем маленькой лавки. Мои родители надеялись, что когда-нибудь я буду учиться в Англии или Америке, и всю жизнь трудились, чтобы обеспечить мне образование.

Айзека Переца привели к присяге, и он встал позади стула, где сидела его мать, положив руку ей на плечо.

— Мы примем во внимание родственные связи переводчика и то, что он не имеет профессиональной квалификации. Я надеюсь, что сэр Роберт не будет возражать по этому поводу.

— Конечно, нет, милорд.

Томас Баннистер встал.

— Прочитайте, пожалуйста, номер, который вытатуирован на руке вашей матери.

Юноша не стал смотреть на номер, а сразу назвал его по памяти.

— Милорд, поскольку большая часть показаний миссис Перец идентична показаниям миссис Шорет и миссис Галеви, я надеюсь, мой высокоученый друг не будет возражать, если я буду задавать наводящие вопросы?

— Возражений нет.

Свидетельница еще раз рассказала всю историю того страшного вечера.

— Вы уверены, что доктор Тесслар при этом присутствовал?

— Да. Я помню, что он гладил меня по голове, когда я смотрела в рефлектор, и там все было красное, как моя кровь. Фосс все повторял по-немецки: «Macht schnell» — «скорее, скорее». Он говорил, что должен доложить в Берлин, сколько операций можно проделать за день. Я немного знаю по-польски, научилась от дедушки, и я поняла, что доктор Тесслар возражает, потому что инструменты не стерилизованы.

— И вы находились в полном сознании?

— Да.

Историю о том, как доктор Вискова и доктор Тесслар выходили их, ее память сохранила во всех подробностях.

— Моей сестре Эмме и Тине Блан-Эмбер было хуже всего. Я никогда не забуду, как Тина кричала и просила пить. Она лежала на соседней койке, и у нее было сильное кровотечение.

— Что произошло дальше с Тиной Блан-Эмбер?

— Не знаю. На следующее утро ее уже там не было.

— Скажите, если бы доктор Кельно приходил в ваш барак, чтобы вас осмотреть, застал ли бы он вас в хорошем настроении?

— В хорошем настроении?

— В своих показаниях он говорил, что всегда заставал своих пациентов в хорошем настроении.

— Господи, да мы же умирали!

— И это не приводило вас в хорошее настроение?

— Нет, конечно.

— Когда вы и ваша сестра снова начали работать на заводе?

— Через несколько месяцев после операции.

— Расскажите нам об этом.

— Капо и эсэсовцы на этом заводе были особенно жестокими. И Эмма, и я еще не успели поправиться. Мы едва дотягивали до конца дня. Потом Эмма стала терять сознание прямо на рабочем месте. Я была в отчаянии и не знала, как ее спасти. Мне нечем было подкупить капо, негде было ее спрятать. Я садилась рядом с ней, поддерживала ее, чтобы она не упала, часами разговаривала с ней, чтобы она держала голову прямо и двигала руками. Это продолжалось несколько недель. А однажды у нее случился глубокий обморок, и я не могла заставить ее очнуться. И ее забрали… в газовую камеру…

По полным щекам Иды Перец текли слезы. Зал притих.

— Мне кажется, следует объявить короткий перерыв, — сказал судья.

— Моя мать хотела бы продолжать, — возразил юноша.

— Как вы пожелаете.

— Потом, после войны, вы вернулись в Триест и вышли замуж за Йешу Переца, лавочника?

— Да.

— Мадам Перец, мне крайне неприятно, что я вынужден задать следующий вопрос, но он очень важен. В вашем организме произошли какие-то физические изменения?

— Я нашла одного врача-итальянца, который заинтересовался моим случаем и лечил меня целый год. После этого у меня снова начались менструации.

— И вы забеременели?

— Да.

— И что произошло дальше?

— У меня было три выкидыша, и врач сказал, что лучше всего удалить мне другой яичник.

— Минутку, давайте разберемся. Вам облучали оба яичника, не так ли?

— Да.

— Одновременно и в течение одинакового времени — пять — десять минут?

— Да.

— Но если вы смогли зачать, имея облученный яичник, то следует предположить, что оба яичника были вполне жизнеспособны?

— Они не были убиты.

— Таким образом, у вас удалили здоровый и жизнеспособный яичник?

— Да.

Сэр Роберт Хайсмит почувствовал общее настроение. Он сунул Честеру Диксу записку: «Допросите ее сами и крайне осторожно». Дикс не стал особенно докучать свидетельнице своими вопросами и закончил, как и раньше, утверждением, что операцию ей делал не доктор Кельно.

— Вы можете идти, — сказал Гилрей матери и сыну. Когда женщина встала, юноша обнял ее сильной рукой за талию. Все, кто был в зале, встали и стоя провожали их глазами.

18

Когда сэра Фрэнсиса Уодди приводили к присяге, напряжение в зале заметно ослабло. Это был спокойный деловитый человек, который говорил на том же языке, что и все присутствующие.

Брендон О’Коннер встал.

— Сэр Фрэнсис, вы член Королевского колледжа врачей, член Королевского колледжа хирургов, сотрудник кафедры радиологии и профессор терапевтической радиологии Лондонского университета, директор Уэссекского медицинского центра и Института радиотерапии имени Уильямса?

— Да.

— И кроме того, — добавил О’Коннер, — вы были возведены в рыцарское звание за три десятилетия плодотворной работы?

— Да, такая честь была мне оказана.

— Вы читали показания, в которых утверждается, что, если полуквалифицированный технический работник облучает большой дозой рентгеновских лучей семенник или яичник, то, скорее всего, будет затронут и другой семенник и яичник?

— Без всякого сомнения, особенно когда речь идет о семенниках.

— И хирург, удаляя облученный семенник или яичник, в интересах пациента должен удалить и другой?

— Если он исходит из этих соображений. Но я сказал бы, что они необоснованны.

— Скажите, сэр, если яичник или семенник были облучены рентгеном, не важно, какой интенсивности и когда это было — в сорок третьем году или сейчас, — есть какие-нибудь основания опасаться появления в нем раковой опухоли?

— Абсолютно никаких, — решительно ответил сэр Фрэнсис.

Присяжные насторожились. Сэр Адам Кельно сердито нахмурился.

— Значит, абсолютно никаких? — повторил О’Коннер. — Но у специалистов могут быть по этому поводу и иные мнения?

— Только не в сорок третьем году. Да и сейчас я ничего подобного в литературе не встречал.

— Таким образом, ни в сорок третьем году, ни сейчас после облучения семенника или яичника не было и нет абсолютно никаких медицинских оснований удалять этот орган?

— Абсолютно никаких.

— Больше вопросов нет.

Сэр Роберт Хайсмит быстро оправился от полученного удара и зашептался с Честером Диксом. Тот стал копаться в бумагах, а сэр Роберт встал, покачиваясь, по своему обыкновению, с носков на пятки.

— Сэр Фрэнсис, давайте предположим, что мы находимся в Центральной Европе двадцать лет назад и что некий квалифицированный хирург уже несколько лет находится в концлагере, не имея никакой возможности следить за прогрессом медицины. Вдруг он сталкивается с серьезной проблемой радиационных повреждений. Могут у него возникнуть подобные опасения?

— Ну, я в этом сомневаюсь.

— Я предположил бы, что, не будучи радиологом, он мог питать такие опасения.

— Чрезмерные опасения по поводу последствий облучения встречаются довольно часто.

— Но если в сороковом, или сорок первом, или сорок втором году врач попадает в заключение, а потом вдруг сталкивается с экспериментами по радиационной стерилизации?

— Не думаю. Если он действительно квалифицированный врач и хирург. В конце концов, и в Польше студентов учили, что такое рентген.

Хайсмит провел языком по губам и с огорчением вздохнул.

— Но примите во внимание все обстоятельства, сэр Фрэнсис.

— Да нет, это пустые предположения. Никогда не было никакой информации, которая указывала бы на то, что в облученном органе может развиться рак.

— Но это обсуждали компетентные врачи, и не один, и они решили, что риск может быть.

— Я читал показания доктора Кельно, сэр Роберт. По-видимому, эти опасения насчет рака питает он один.

— Вы хотите сказать, сэр, что в сорок третьем году никто из остальных врачей лагеря «Ядвига» не мог предполагать существования такой опасности?

— По-моему, я ясно выразился.

— Хорошо. Сэр Фрэнсис, какие именно радиационные повреждения могут возникнуть, если процедуру проводит полуквалифицированный технический работник?

— Будут ожоги кожи, а если доза достаточно велика, чтобы повредить яичник, то в первую очередь окажется поврежденным более чувствительный к радиации кишечник.

— А ожоги?

— Да, и они могут быть инфицированы, но безусловно не станут причиной рака.

У Честера Дикса загорелись глаза от радости — он нашел то, что искал. Тронув Хайсмита за плечо, он протянул ему какую-то брошюру. Хайсмит раскрыт ее, и у него отлегло от сердца.

— Вот книга, которая называется «Опасность для человека ядерного и других связанных с ним видов излучения». Я прочитаю вам отрывок из раздела «Рак». Эта книга издана Королевским колледжем хирургов. Вы считаете ее авторитетным изданием?

— Безусловно, считаю, — ответил сэр Фрэнсис. — Я сам ее написал.

— Да, я знаю, — сказал Хайсмит. — Вот об этом я и хочу вас спросить. Потому что здесь говорится, что опасность рака существует.

— Там идет речь об опасности лейкоза у больных анкилостомозом — обычный хирург такими специальными знаниями располагать не может.

— Но в разделе о раке вы приводите еще и результаты обследования лиц, подвергшихся облучению при ядерной бомбардировке Хиросимы, и там были отмечены рост смертности и возрастание частоты некоторых видов рака, в первую очередь рака кожи и органов брюшной полости.

— Если вы прочитаете, что написано дальше, сэр Роберт, то увидите, что речь идет о латентном раке, который дал о себе знать только девять-десять лет спустя.

— Я полагаю, что у врача из заключенных последствия неквалифицированного облучения все же могли вызвать опасения.

— На мой взгляд, это скорее отговорка.

Хайсмит понял, что лучше не продолжать.

— Вопросов больше нет.

Встал О’Коннер.

— Сэр Фрэнсис, та статистика, которую вы приводите в своей брошюре, — откуда она?

— Из доклада американской комиссии по последствиям атомной бомбардировки.

— И каковы были ее выводы?

— Частота возникновения лейкоза у облученных меньше трети процента.

— И эти данные были опубликованы только через много лет после войны?

— Да.

— Вы читали материалы Нюрнбергского процесса над врачами — военными преступниками, касающиеся этой темы?

— Читал.

— И какие выводы были сделаны там?

— Никаких данных, подтверждающих, что облучение может стать причиной рака, не существует.

19

Стоявший на свидетельской трибуне Даниэль Дубровски казался олицетворением бесконечного страдания, жалкой тенью когда-то здорового, крепкого мужчины, каким-то неодушевленным существом, растением. За последние двадцать лет он, наверное, ни разу не улыбнулся. Голос его был так тих, что Баннистеру и судье снова и снова приходилось просить его говорить погромче.

Он назвал свое место жительства — Кливленд в США — и место рождения — Волковыск, тогда принадлежавший Польше, а теперь Советскому Союзу. К началу Второй мировой войны он был женат, имел двух дочерей и преподавал романские языки в еврейской гимназии.

— Что произошло с вами в сорок втором году?

— Меня вместе с семьей переселили в варшавское гетто.

— А позже вы приняли участие в восстании?

— Да, весной сорок третьего там начался мятеж. Те из нас, кто к тому времени был еще жив, жили в глубоких подземных бункерах. Сопротивление немцам длилось больше месяца. В конце концов, когда все гетто уже горело, я по канализационным трубам бежал в леса и вступил в отряд польских партизан.

— И что дальше?

— Поляки не хотели, чтобы евреи воевали вместе с ними. Нас выдали. Гестаповцы схватили нас и отправили в концлагерь «Ядвига».

— Продолжайте, и погромче, пожалуйста.

Даниэль Дубровски уронил голову на грудь, и все услышали приглушенные рыдания. Гилрей предложил объявить перерыв, но Дубровски жестом показал, что будет продолжать, и постарался взять себя в руки.

— Милорд судья и мой высокоученый друг не будут возражать, если мы избавим мистера Дубровски от необходимости пересказывать подробности гибели его жены и дочерей?

— Возражений нет.

— Я могу задавать свидетелю наводящие вопросы?

— Возражений нет.

— Верно ли, что летом сорок третьего года вас перевели с завода боеприпасов в третий барак, а затем подвергли облучению в пятом бараке и удалили семенник путем такой же операции, как и предыдущим свидетелям?

— Да, это верно, — прошептал Дубровски.

— И доктор Тесслар присутствовал при операции, а затем навещал вас?

— Да.

— Через три месяца после удаления у вас одного семенника вы и Моше Бар-Тов, который тогда носил имя Германа Паара, были вторично подвергнуты облучению?

— Да.

— Из показаний мистера Бар-Това мы можем заключить, что после первого раза он не был стерилизован и что полковник Фосс хотел сделать еще одну попытку. Возможно, и вы тоже еще не были стерилизованы. Был ли второй сеанс облучения более длительным, чем первый?

— Он продолжался примерно столько же времени, но я слышал, как они говорили между собой, что доза была больше.

— Расскажите милорду судье и господам присяжным, что произошло дальше.

— После второго облучения у нас не осталось сомнений, что рано или поздно нас снова будут оперировать и превратят в евнухов. Менно Донкера уже кастрировали, и мы знали, что нас тоже не пощадят. Однажды утром у нас в бараке был обнаружен труп — один из заключенных ночью умер, такое бывало часто. Доктор Тесслар пришел ко мне и сказал, что можно подкупить охранников и подделать свидетельство о смерти. Его можно было выписать на имя Германа Паара или на мое — только мы двое ждали второй операции. Я решил, что спасать нужно Германа Паара. Он был моложе и имел шансы выжить. Я уже пожил свое и имел семью.

— Значит, Герман Паар принял фамилию покойного, и вторую операцию ему так и не сделали, а вам сделали. Паар знал об этом решении?

Дубровски пожал плечами.

— Простите, — сказал судья, — но стенограф не может записывать жесты.

— Он был еще совсем мальчишка. Я не говорил с ним об этом. По человеческим законам у меня не было выбора.

— Расскажите о вашей второй операции.

— На этот раз за мной пришли четыре охранника-эсэсовца. Меня избили, связали, сунули в рот кляп и оттащили в пятый барак. Там кляп изо рта вынули, потому что я начал задыхаться, потом сняли с меня штаны и заставили нагнуться, чтобы сделать укол в позвоночник. Я закричал и упал.

— А что случилось?

— У них сломалась игла.

Всем в зале стало не по себе. Все чаще взгляды присутствующих направлялись на Адама Кельно, который старался, как мог, их избегать.

— Продолжайте, сэр.

— Я корчился от боли, лежа на полу, а потом услышал, как кто-то, стоя надо мной, говорит по-польски. Судя по телосложению и голосу, это был тот же врач, который оперировал меня в первый раз. На нем были белый халат и маска. Он выражал недовольство, что ему приходится ждать. Я стал просить его пощадить меня.

— И что он ответил?

— Он ударил меня ногой в лицо и обругал по-польски.

— Что он сказал?

— «Przestań szczekać jak pies, i tak i tak umrzesz».

— Что это значит?

— «Перестань выть, как собака. Все равно помрешь».

— Что случилось дальше?

— Мне сделали укол другой иглой и положили на носилки. Я снова стал просить не делать мне вторую операцию. Я говорил: «Dlaczego mnie operujecie jeszcze raz, przecie jużeście mnie raz operowali» — «Зачем оперировать меня опять, меня уже оперировали». Но он продолжал меня ругать и обращался со мной грубо.

— В лагере вы привыкли, что немцы так с вами разговаривают?

— Только так.

— Но вы поляк, и этот доктор был поляк.

— Не совсем так. Я еврей.

— Сколько времени ваши предки жили в Польше?

— Почти тысячу лет.

— Вы могли ожидать, что польский врач будет так с вами разговаривать?

— Я ничуть не удивился. Я хорошо знаю польских антисемитов.

— Прошу господ присяжных, — прервал его Гилрей, — выбросить из головы последнюю фразу. Вы согласны, мистер Баннистер?

— Да, милорд. Продолжайте, мистер Дубровски.

— Тут вошел Фосс в эсэсовской форме, и я стал просить его. Тогда врач сказал мне по-немецки: «Ruhig».

— Вы хорошо владеете немецким?

— В концлагере узнаёшь много немецких слов.

— Что он хотел сказать?

— «Молчи».

— Я должен вмешаться, — сказал сэр Роберт. — Эти показания снова содержат намек на недоказанный факт — будто операции производил доктор Кельно. На этот раз мой высокоученый друг пытается доказать даже не то, что при операции присутствовал доктор Тесслар, а то, что, по мнению свидетеля, ее делал тот же врач, который оперировал его в первый раз. Этот намек еще осложняется тем, что разговор велся по-польски. Я полагаю, что свидетель весьма вольно перевел слова врача. Например, слово «ruhig» можно встретить в стихотворении Гейне «Лорелея», и там оно означает «плавно». «Плавно несет свои воды Рейн». Если бы этот человек хотел сказать «заткнись», он сказал бы скорее «halt Maul».

— Понимаю, сэр Роберт. Я вижу среди присутствующих доктора Лейбермана. Будьте добры, подойдите к трибуне и помните, что вы еще под присягой. Немецкий — ваш родной язык, не так ли, доктор Лейберман?

— Да.

— Как бы вы перевели «ruhig»?

— В данном контексте это приказ замолчать. Любой, кто побывал в концлагере, это подтвердит.

— Чем вы сейчас занимаетесь, мистер Дубровски?

— У меня лавка подержанной одежды в негритянском квартале Кливленда.

— Но вы все еще имеете право преподавать романские языки?

— Я больше ничего не хочу… Может быть… Может быть, поэтому я и пошел на вторую операцию вместо Паара… Я был уже мертвый. Я умер, когда у меня отняли жену и дочерей…

Доктор Лейберман и Абрахам Кейди вышли из зала и попросили Моше Бар-Това зайти с ними в совещательную комнату. Пока продолжался допрос Даниэля Дубровски, они рассказали ему, какую жертву принес ради него этот человек.

— О Господи! — вырвалось у него, и он принялся, плача, колотить кулаками по стене. Через некоторое время дверь открылась, и вошел Дубровски.

— Я думаю, нам лучше оставить их наедине, — сказал Эйб.

20

«Они все уже уехали, кроме Хелены Принц, той женщины из Антверпена. С ней доктор Сюзанна Пармантье, так что за нее можно не беспокоиться.

Они разъехались кто куда — в Израиль, в Голландию, в Триест. Мне будет чертовски не хватать доброго доктора Лейбермана.

Моше Бар-Тов уехал, все еще потрясенный тем, что узнал на суде. Он уговорил Даниэля Дубровски приехать погостить к нему в кибуц, чтобы окружить его любовью и искупить слезами свою вину перед ним — человеком, благодаря которому он остался мужчиной.

Когда я их проводил, вокруг стало как-то пусто. Позади остались прощальный ужин, тосты, подарки на память и слезы. То, что они здесь совершили, потребовало от них какого-то особого мужества, которого я до сих пор не понимаю. Но я знаю, что теперь они вошли в историю.

Особенно тяжело пережила расставание с ними Шейла Лэм. С самого их приезда она взяла на себя заботу о них и делала все, чтобы они не пали духом и не чувствовали себя чужими. Она присутствовала при медицинском освидетельствовании женщин. Увидев шрамы, оставшиеся у них после операций, она ни на секунду не выдала того ужаса и отвращения, которые ее охватили.

На прощальном ужине у леди Сары Шейла вдруг выскочила из-за стола, убежала в ванную и разрыдалась. Женщины пошли за ней. Она соврала, что плохо себя чувствует из-за приближающейся менструации. Ни у кого из них менструаций не было уже двадцать лет, поэтому они очень разволновались, и все кончилось смехом.

Мне не позволили поехать в Хитроу их провожать. Не знаю почему — у англичан свои соображения.

Мы с Беном без конца бродили по набережной Темзы, пытаясь осмыслить все происходящее. Когда мы дошли до Темпла, был уже час ночи, но в конторах Томаса Баннистера и Брендона О’Коннера еще горел свет. Хотите знать, что это за люди? О’Коннер в последний раз провел вечер со своей семьей за две недели до начала процесса. Он снял маленький номер в отеле поблизости, чтобы можно было работать круглые сутки. Нередко и спал он на диване в своей конторе.

Каждый день после заседания Шейла расшифровывала стенограмму показаний, которую вела, и приносила в Темпл. О’Коннер, Александер и Баннистер изучали ее и намечали планы на следующий день. А вечером, в одиннадцать часов, они собирались и совещались до двух-трех часов ночи. Больше всего они радовались выходным — тогда можно было работать вообще без перерывов.

А Шейла? Ее рабочий день начинался в семь утра в отеле, где она жила вместе со свидетелями. Она завтракала с ними, успокаивала их перед заседанием, доставляла в суд, выполняла там свои секретарские обязанности, потом расшифровывала стенограммы показаний, обедала с ними и водила их по театрам, музеям, к нам в гости, а в выходные увозила за город. Каждый вечер она была с ними — утешала женщин, выпивала с мужчинами, делала все, что было нужно. Она на моих глазах постарела от боли за них, боли, которая постоянно ее терзала.

Мне очень нравятся англичане. Не могу себе представить, чтобы эти люди пошли против меня. Посмотрите на очереди, которые бывают на Оксфорд-стрит. Никто не толкается, никто не пытается пролезть вперед. Сорок миллионов на маленьком острове с таким климатом, который сводит с ума даже скандинавов. И порядок, в основе которого — уважение к другим, и разумные потребности и желания, венец которых — возведение в рыцарское звание.

Посмотрите, как спокойно они относятся к молодому поколению. Ведь все это началось в Англии. Пожилые мужчины с усами, в деловых костюмах, котелках и с зонтиками стоят в тех же очередях, а перед ними — девка в юбке, которая не прикрывает задницы, а за ними — парень, одетый, как девка.

Навстречу нам попался полицейский, который вежливо дотронулся пальцем до козырька. Он был без пистолета — можете вы представить себе такое в Чикаго?

Даже демонстранты здесь подчиняются правилам. Они выражают свой протест почти без насилия. Не бьют стекла, ничего не поджигают и не дерутся с полицией. Они возмущены, но справедливы. И полиция тоже их не колотит.

Какого черта, никогда британские присяжные не дадут меня в обиду!»


Вернувшись к себе в квартиру, Бен с отцом были готовы проговорить всю ночь.

— А как насчет Ванессы и Йосси? Будет она счастлива с этим парнем?

— Он офицер-десантник, — сказал Бен. — Он всю жизнь прожил в Израиле, прижатом к морю. Ты же видишь — его голыми руками не возьмешь. Я думаю, ему было полезно здесь побывать. Посмотреть на добрых, любезных и мудрых людей. Он старается не показывать вида, но Лондон произвел на него большое впечатление. Теперь, когда он все это повидал, он сможет больше перенять от Ванессы.

— Надеюсь. Он парень с головой. — Эйб налил себе виски. Бен прикрыл свой стакан рукой в знак того, что больше не хочет. — Ты усвоил в Израиле дурные привычки — например, не пить.

Бен от души рассмеялся, но потом снова стал серьезным.

— Нам с Винни не нравится, что ты живешь совсем один.

Эйб пожал плечами.

— Я писатель. Я всегда одинок, даже в шумной компании. Такая уж моя судьба.

— Может быть, тебе было бы не так одиноко, если бы ты иногда смотрел на женщин вроде леди Сары так, как она смотрит на тебя.

— Не знаю, сынок. Может быть, мы с твоим дядей Беном, да и ты тоже, такими уж родились. Никто из нас не может выдержать светского общения с женщиной дольше пятнадцати минут. Они хороши только для того, чтобы с ними спать, да и то не все. Штука в том, что нам больше нравится быть с мужиками. На авиабазах, в спортзалах, в барах — там, где не приходится слушать бабью болтовню. Попадаются иногда женщины вроде Сары Видман, настоящие женщины, но и этого оказывается мало. Быть в одно и то же время и женщиной и мужиком она не может. Но даже если бы она понимала, что мне нужно, то, мне кажется, ни одна женщина не заслужила такой поганой участи — быть женой писателя. Я испортил жизнь твоей матери. Если женщина способна что-то мне дать, я вычерпываю ее до дна. Я счастлив быть писателем, но я ни за что не хотел бы, чтобы моя дочь вышла за такого человека замуж.

Эйб вздохнул и отвернулся, боясь заговорить о том, что мучило его весь день.

— Я видел тебя и Йосси с военным атташе израильского посольства.

— Положение там не очень хорошее, папа, — сказал Бен.

— Это все сукины дети русские, — сказал Эйб. — Они их подначивают. Господи, когда же мы получим хоть один день мира?

— На небесах, — шепотом сказал Бен.

— Бен… Послушай меня, сынок. Ради Бога… Не рвись в герои!

21

Не выспавшиеся, с воспаленными глазами, Абрахам Кейди и Бен вошли в здание суда. Мужской туалет находился в коридоре, между двумя совещательными комнатами. Подойдя к писсуару, Эйб почувствовал, что у него за спиной кто-то стоит, и оглянулся через плечо. Это был Адам Кельно.

— Вы видите эту пару еврейских яиц? — сказал Эйб. — Так вот, они вам не достанутся!


— Прошу тишины!

Элен Принц была миниатюрна, изящно одета и вошла в зал суда увереннее, чем все другие свидетельницы. Среди них она, казалось, играла роль лидера, но сейчас Шейла видела, что она испытывает сильнейшее внутреннее напряжение и в любой момент готова сорваться.

Через переводчика — ее родным языком был французский — она сообщила, что родилась в Антверпене в 1922 году, и прочитала вытатуированный у нее на руке лагерный номер. Это повторялось уже много раз, но неизменно производило на всех глубокое впечатление.

— Вы продолжали носить свою девичью фамилию Блан-Эмбер, хотя и вы, и ваша сестра Тина вскоре после начала войны вышли замуж?

— Ну, мы не совсем по-настоящему вышли замуж. Видите ли, немцы стали первыми забирать супружеские пары, поэтому и сестру, и меня раввин обвенчал тайно, официально наш брак зарегистрирован не был. Оба наших мужа погибли в Освенциме. А после войны я вышла замуж за Пьера Принца.

— Я могу задавать свидетельнице наводящие вопросы? — спросил Баннистер.

— Возражений нет.

— Весной сорок третьего года вас и вашу сестру Тину перевели в третий барак и подвергли облучению. Теперь мы точно знаем, что это было сделано за некоторое время до того, как в бараке появились еще две пары близнецов — сестры Ловино и сестры Кардозо из Триеста.

— Совершенно верно. Нас облучали и оперировали задолго до того, как появились другие близнецы.

— Все это время вы находились в ведении женщины-доктора, польки Габриэлы Радницки. Она покончила с собой, и ее сменила Мария Вискова?

— Правильно.

— Далее, примерно через месяц после облучения вас отвели в пятый барак. Расскажите нам, что произошло там.

— Нас осмотрел доктор Борис Дымшиц.

— Откуда вы знаете, что это был доктор Дымшиц?

— Он сказал нам, кто он.

— Вы помните, как он выглядел?

— Он был очень стар, слаб и рассеян. Я помню, что у него на руках была экзема.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Он отправил нас с Тиной обратно в третий барак. Он сказал, что радиационные ожоги еще недостаточно зажили, чтобы делать операцию.

— При этом кто-нибудь присутствовал?

— Да, Фосс.

— Он не возражал, не велел ему все равно делать операцию?

— Он выразил недовольство, но больше ничего не сказал. Через две недели черные пятна ожогов стали бледнеть, и нас снова отвели в пятый барак. Доктор Дымшиц сказал, что будет нас оперировать, и обещал оставить нетронутым здоровый яичник. Мне сделали какой-то укол в руку, и я стала совсем сонная. Потом я помню, что меня на каталке отвезли в операционную и усыпили.

— Вы знаете, чем?

— Хлороформом.

— Сколько времени после этой операции вы провели в постели?

— Много, много недель. У меня были осложнения. Доктор Дымшиц часто нас навещал, но в полутьме он почти ничего не видел. Он быстро слабел.

— И потом вы узнали, что его отправили в газовую камеру?

— Да.

— А доктор Радницки покончила с собой?

— Да, прямо в бараке.

— И ближе к концу года, после того, как в третьем бараке появились сестры Ловино и Кардозо, вас снова подвергли облучению?

— На этот раз Тина и я были в панике. Я билась, как могла. Мы с Тиной вцепились друг в друга, меня оторвали от нее и сделали укол в позвоночник. Но обезболивания не получилось — я все равно все чувствовала.

— Укол не подействовал?

— Да.

— И когда вас взяли в операционную, вам ничего не дали, чтобы вас усыпить?

— Я была в ужасе. Я все чувствовала и сказала им об этом. Мне удалось сесть и слезть со стола. Тогда двое из них скрутили мне руки за спиной и снова насильно положили на стол. Врач несколько раз ударил меня по лицу и в грудь и крикнул во весь голос: «Verfluchte Judin!» — «Проклятая жидовка!» Я умоляла его убить меня, потому что боль была нестерпимой. Только благодаря доктору Тесслару я смогла выжить.

— После операции вам было очень плохо?

— У меня был сильнейший жар и бред. Я словно в тумане помню, как кричала Тина… и больше ничего не помню. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я начала что-то соображать. Наверное, много дней. Я спросила про Тину, и тогда доктор Вискова сказала, что Тина умерла от кровотечения в первую же ночь.

Она закачалась на стуле, колотя кулаками по трибуне, потом вскочила и, указывая пальцем на Адама Кельно, закричала отчаянным голосом:

— Убийца! Убийца!

Эйб, расталкивая всех, кинулся по проходу к трибуне и схватил ее в охапку.

— Хватит! Я забираю ее отсюда!

Судебный пристав вопросительно посмотрел на судью, который жестом велел ему не вмешиваться. Когда Эйб уводил ее прочь из зала, она плакала и просила у него прощения за то, что так его подвела.

Гилрей хотел сделать ответчикам предупреждение, но не смог. Вместо этого он спросил сэра Роберта:

— Вы намерены подвергнуть эту свидетельницу перекрестному допросу?

— Нет. Очевидно, что она слишком расстроена и не может продолжать свои показания.

— Присяжные все видели и слышали, — сказал судья устало. — Они вряд ли это забудут. Господа присяжные, сэр Роберт только что поступил так, как должен был поступить английский адвокат. В своем заключительном резюме я буду просить вас иметь в виду, что эта свидетельница не подвергалась перекрестному допросу. Закончим на сегодня?

22

— Я хотел бы вызвать свидетелем мистера Бэзила Марвика, — сказал Брендон О’Коннер.

Судя по одежде и манерам, Марвик был истинным британцем старой школы. Он принес присягу на Новом Завете и сообщил свое имя и адрес. Было объявлено, что он известный анестезиолог, профессор, автор многочисленных научных публикаций.

— Разъясните, пожалуйста, милорду судье и господам присяжным, какие существуют типы наркоза.

— Пожалуйста. Есть общий наркоз, когда пациента усыпляют, и местное обезболивание, когда лишают чувствительности ту часть тела, на которой производится операция.

— Выбор между этими двумя методами делает хирург, и если он не имеет возможности проконсультироваться с анестезиологом, то принимает решение один?

— Да. Иногда он дает комбинированный наркоз.

— Какие средства для общего наркоза, позволяющие усыпить пациента, имелись в сороковые годы в Центральной и Восточной Европе?

— Эфир, хлористый этил, хлороформ, эвипал, закись азота в смеси с кислородом и некоторые другие.

— Я должен вмешаться, — сказал Хайсмит, вставая. — Мы слышали показания двух хирургов из лагеря «Ядвига», в которых говорилось, что средств для общего наркоза у них, как правило, не было.

— А мы это оспариваем, — возразил О’Коннер.

— Понимаю, — сказал Гилрей и задумался. — Вы утверждаете, что в лагере «Ядвига» было достаточное количество средств для общего наркоза?

— Да, мы же слышали показания свидетелей, представленных доктором Кельно, — они говорили, что их усыпляли, — сказал О’Коннер. — Мы слышали показания миссис Принц, что во время первой операции, сделанной доктором Дымшицем, ее тоже усыпили. Я утверждаю, что доктор Кельно не располагал средствами для общего наркоза только в тех случаях, когда речь шла о пациентах-евреях.

— Мистер О’Коннер, я разрешаю вам продолжать, но имейте в виду, что это рискованная тактика. Я обращаю внимание господ присяжных, что пока утверждение защиты не доказано, показания мистера Марвика в этой части могут служить лишь для общей информации.

О’Коннер, не позаботившись поблагодарить судью, продолжал:

— Значит, одни средства наркоза применяются при коротких операциях, а другие — при длительных?

— Да. Это решает хирург.

— Вы сказали, какими средствами для общего наркоза располагали хирурги в этой части Европы в сороковых годах. А какие местные обезболивающие средства были тогда?

— Прокаин, известный также под названием «новокаин», — его чаще всего применяют зубные врачи. Были еще — дайте вспомнить — перкаин, понтокаин, децикаин и другие.

— И все они использовались для спинномозгового обезболивания?

— Да. Когда их вводят в спинной мозг, они делают прилежащие нервные стволы нечувствительными.

— А как это, собственно, делается?

— Ну, в своей практике я всегда стараюсь причинять как можно меньше боли пациенту. Для этого я сначала через очень тонкую иглу ввожу немного местного обезболивающего средства, чтобы лишить чувствительности ту область, куда потом будет введена более толстая игла, необходимая для глубокого проникновения в ткани.

— Вернемся опять в сороковые годы. Был ли тогда в Польше обычной практикой предварительный укол тонкой иглой перед основной обезболивающей инъекцией?

— Безусловно. Так говорится во всех учебниках — и того времени, и нынешних.

— Вы слышали или читали показания свидетелей — четырех женщин и шести мужчин, ставших жертвами экспериментов в концлагере «Ядвига». Если бы вы там работали, вы бы делали предварительный укол морфия?

— Я, вероятно, отказался бы там работать. Не знаю. Но во всяком случае, в тех обстоятельствах морфий был необходим.

— Благодарю вас. И вы бы применили для таких операций местный или общий наркоз?

— Милорд, — вмешался Хайсмит, — мы снова возвращаемся к тому, о чем уже шла речь. Мой клиент в своих показаниях говорил, что перед спинномозговым обезболиванием делал предварительный укол морфия.

— Что многие свидетели отрицают, — возразил О’Коннер.

— Здесь пока еще не было доказано, что те операции делал доктор Кельно, — не уступал Хайсмит.

— Это мы и намерены доказать, — ответил О’Коннер. — Каждый из наших десяти свидетелей утверждал — и это не было подвергнуто сомнению, — что в операционной находился доктор Тесслар. Вы знакомы с письменным заявлением доктора Тесслара и знаете, какие показания он даст.

— Я должен сделать ту же самую оговорку, — вмешался Гилрей. — Все это господа присяжные должны считать лишь теоретическим мнением специалиста, а не доказательством. В своем резюме я подведу итоги тому, доказано ли участие доктора Кельно в этих операциях или нет.

— Но, мистер Марвик, вы бы применили общий наркоз? — настаивал О’Коннер.

— Да.

— Не спинномозговое обезболивание?

— Нет.

— А почему вы бы решили их усыплять?

— Из соображений гуманности.

— Болезненна ли инъекция в спинной мозг без предварительного обезболивающего укола?

— Крайне болезненна.

— Сколько раз вы применяли спинномозговое обезболивание?

— Полторы-две тысячи раз.

— Всегда ли легко точно найти место, куда надо ввести толстую иглу?

— Нет, это нужно делать очень осторожно.

— Стали бы вы делать спинномозговое обезболивание, если пациент кричит и бьется?

— Безусловно, нет.

— Почему?

— Место введения иглы должно быть выбрано с исключительной точностью. Она вводится между двумя костями, пространства для маневра там почти нет. Ее надо вводить по средней линии позвоночника, под определенным углом к нему. Без содействия пациента это нельзя сделать. Это просто невозможно. Понимаете, при любом резком движении пациента игла может сломаться.

— Вы слышали одно из показаний, где говорилось, что игла сломалась. Что при этом может произойти?

— Если она переламывается под кожей, в тканях, это ужасная катастрофа. Она может вызвать неизлечимое увечье, если ее не извлечь. Боль при этом будет невыносимой. Ну, а если игла переламывается снаружи, то обломок просто вытаскивают.

— Вы слышали и читали показания нескольких свидетелей, где говорится, что они до сих пор испытывают боли.

— Если учесть, как с ними обращались, в этом нет ничего удивительного.

— Можете ли вы продемонстрировать суду иглы, какие применялись в сороковых годах?

Марвик вынул набор игл и показал сначала тонкую — для предварительного укола, а потом толстую. Они были зарегистрированы как вещественное доказательство и переданы присяжным. Судя по тому, с каким содроганием те рассматривали иглы, передавая их друг другу, этот маневр произвел желаемое действие.

— Верно ли, что при спинномозговом обезболивании очень важно заботиться о том, чтобы обезболивающее средство оставалось в нижней части тела?

— Да. Если оно, скажем, распространится до уровня груди, то может вызвать падение кровяного давления, вследствие чего мозг окажется обескровлен, пациент почувствует головокружение и потеряет сознание.

— Вы слышали показание мистера Бар-Това, что он потерял сознание. Может ли быть, что причина была именно в этом?

— Да, конечно.

— И вы слышали других свидетелей, которые говорили, что находились в полном сознании. Вас это не удивляет?

— В их показаниях — нет.

— При операциях всегда вводят морфий?

— Всегда.

— Возможно ли, чтобы люди, получившие укол морфия, стояли в очереди, дожидаясь операции?

— Разумеется, нет.

— А если они страдали от недоедания и были ослаблены грубым обращением, должен ли был морфий оказать на них более сильное действие?

— Скорее всего, он должен был их сильно одурманить.

— Им, конечно, было бы труднее сопротивляться после введения морфия?

— Они, вероятно, могли бы, но не так эффективно.

— Вопросов больше нет.

Хайсмит встал. Адам Кельно не сводил глаз с игл, которые присяжные, рассмотрев их, передали адвокатам. Руки у него дернулись, словно он испытал непреодолимое желание взять иглу. Смидди тронул его за плечо, и он перевел взгляд на Марвика.

— Мистер Марвик, вы слышали или читали показания доктора Боланда в пользу доктора Кельно?

— Да.

— Как специалист считаете ли вы доктора Боланда также высококвалифицированным в данной области?

— Да.

— Вы слышали, как он сказал, что сам дважды подвергался спинномозговому обезболиванию перед операциями и оба раза ему не вводили морфия. Он показал также, что такой предварительный укол мало влияет на состояние пациента.

— Да, он так сказал.

— Вы с ним не согласны?

— Ну, даже ваш клиент доктор Кельно с ним бы не согласился, верно? И я тоже с ним безусловно не согласен.

— Но вы подтвердите, что сейчас в Англии среди квалифицированных анестезиологов существуют два разных мнения на этот счет?

— Да, у него свое мнение.

— Отличающееся от вашего?

— Да.

— Доктор Боланд в своих показаниях утверждает, что при правильном введении острой иглы инъекция в спинной мозг не причиняет большой боли. Что вы на это скажете?

— Это возможно, если инъекция производится в абсолютно идеальных условиях.

— Опытным хирургом, который делает это быстро?

— Как раз наоборот, сэр Роберт, это надо делать медленно. Надо осторожно, на ощупь искать нужное место. У меня на это иногда уходило по десять минут, и было много случаев, когда хорошие специалисты так и не могли попасть, куда надо.

— Вам было задано много вопросов о хирургических операциях, проведенных в лагере «Ядвига». Верно ли, что, если бы вы были хирургом в лагере, испытывали непрерывное давление и не имели анестезиолога и вообще никого, кто умел бы давать общий наркоз, то имело смысл делать спинномозговое обезболивание? Я хочу сказать, что хирург не может делать сразу две вещи, не правда ли? Он не может оперировать и одновременно давать наркоз?

— Ну, если так ставить вопрос, то да.

— И во время операции он не может просто отдать эфир или хлороформ в руки неквалифицированного помощника?

— Вы совершенно правы: чтобы давать общий наркоз, нужен квалифицированный ассистент.

— А спинномозговое обезболивание вполне обеспечивает нормальные условия для работы хирурга, не правда ли?

— Да.

— Особенно когда хирург испытывает давление или ему мешают?

— Да.

— Где вы работали в сороковом — сорок первом?

— В Военно-воздушных силах.

— В Англии?

— Да. Между прочим, я припоминаю, что делал обезболивание одному из ответчиков, когда его самолет разбился.

— И условия там были не такие, как в лагере «Ядвига», не так ли?

— Нет.

— Но даже в Англии в те годы доктор Боланд делал спинномозговое обезболивание без предварительного укола морфия. Это вас не удивляет?

— Нет, но мне от этого становится не по себе.

— Таким образом, мы имеем здесь показания двух квалифицированных специалистов-анестезиологов, которые диаметрально противоположны. Два разных мнения, и оба правильны.

Хайсмит сел. О’Коннер поспешно листал какую-то книгу, лежавшую среди его бумаг. Попросив судебного пристава передать по экземпляру сэру Роберту и Марвику, он начал:

— Прежде чем мы перейдем к этой книге, написанной доктором Боландом, я хочу напомнить о показаниях доктора Кельно, которые вы читали или слышали. Там говорилось, что ему не хватало квалифицированных ассистентов и что главным образом поэтому он выбирал спинномозговое обезболивание и делал его сам.

— Да.

— Вы также слышали или читали показания доктора Лотаки, где говорилось, что он много раз ассистировал доктору Кельно во время этих операций.

— Да.

— Как ваше мнение — если судить по биографии доктора Лотаки, достаточно ли он квалифицирован, чтобы давать общий наркоз и держать пациента в бессознательном состоянии на всем протяжении операции?

— Доктор Лотаки вполне квалифицирован.

— Значит, то, что у доктора Кельно не было квалифицированных ассистентов, — это на самом деле не причина, а отговорка.

В первый раз с начала процесса сэр Роберт Хайсмит сердито посмотрел на Адама Кельно. «Что это — откровенная ложь или мы что-то упустили при подготовке показаний?» — подумал он.

О’Коннер раскрыл книгу.

— Эта работа доктора Боланда была опубликована в сорок втором году и называется «Новые успехи в области анестезии».

— Мне кажется довольно странным, — вмешался Хайсмит, — что никаких вопросов по поводу этой книги не было задано доктору Боланду, когда он давал показания.

— При всем уважении к моему высокоученому другу, — ответил О’Коннер, — мы не собирались изучать все книги, написанные английскими анестезиологами, и не знали, что доктор Боланд будет вызван в качестве свидетеля со стороны истца. Если бы вы уведомили бы нас об этом заранее, мы бы непременно затронули этот вопрос.

— Хорошо, но я считаю, что вряд ли уместно спрашивать мистера Марвика о чем-то таком, что написал доктор Боланд и чего он не может сейчас разъяснить сам.

— Вы можете снова вызвать доктора Боланда на свидетельскую трибуну, сэр Роберт, — сказал судья. — Мы не будем против этого возражать.

Хайсмит опустился на стул.

— Я обращаю ваше внимание на страницу двести пятьдесят четыре, абзац третий. Я цитирую: «Такие методы местного обезболивания, как спинномозговой, никогда не должны применяться», — я повторю: никогда не должны! — «без предварительной психологической подготовки пациента, иначе это может привести к психическому шоку, и известны случаи потери рассудка пациентом». И дальше на этой странице он пишет: «В случае, когда пациент находится в состоянии крайнего нервного напряжения или испуга, следует прибегнуть к общему наркозу. Если, однако, хирург отдает предпочтение спинномозговому обезболиванию, то необходима предварительная инъекция одного с четвертью грана морфия». Я хочу сказать, что в тех условиях, о которых шла речь, ваше мнение и мнение доктора Боланда отнюдь не диаметрально противоположны.

— Да, наши мнения совершенно совпадают, — согласился мистер Марвик.

23

Анджела приподняла уголок занавески и выглянула на улицу. Оба были на месте, на противоположном тротуаре, — полицейский в штатском из Скотланд-Ярда и частный детектив, нанятый Польской ассоциацией для охраны дома. Все их телефонные звонки теперь контролировала полиция.

После первых дней процесса их стали засыпать угрозами по телефону, а затем последовали злобные письма. Кое-кто даже являлся лично, чтобы излить свою ненависть к Адаму Кельно.

Скотланд-Ярд заверил их, что все само собой уляжется после окончания процесса. Тем не менее Анджела, всячески старавшаяся поднять дух семьи, заявила, что им надо будет сразу же уехать на год в кругосветное путешествие и потом обосноваться в каком-нибудь маленьком городке, где их никто не будет знать. Адам, у которого заметно сдали нервы, не возражал. Всего через несколько лет Стефан получит диплом архитектора, и Адам сможет подумать о том, чтобы уйти на покой. К сожалению, с идеей передать свою практику Терренсу Кэмпбеллу ему, скорее всего, придется распрощаться. Но в глубине души он всегда знал, что Терренс хочет вернуться в Саравак, к отцу, и лечить туземцев.

Хотя на заседаниях суда Адам казался бесстрастным, Анджела все эти ночи спала лишь урывками и очень чутко, готовая в любой момент успокоить его и помочь в борьбе с постоянно возвращавшимися кошмарами.

В тот вечер за ужином они почти ничего не ели, их огорчала мысль о том, что Стефан не сможет вернуться в Англию.

— Как вы думаете, доктор, сколько еще времени это может продолжаться? — спросил Терренс.

— Еще неделю, может быть, дней десять.

— Все равно скоро конец, — сказала Анджела, — а чтобы легче было до него дожить, вам надо как следует есть.

— Наверное, у вас в больнице идут всякие разговоры?

— Ну, вы же знаете, как это бывает, — ответил Терри.

— А что говорят?

— Откровенно говоря, у меня не было времени слушать — мне хватает своей работы. Мы с Мэри разошлись, и думаю, что навсегда.

— Мне очень жаль это слышать, — сказала Анджела.

— Да нет, ничуть вам не жаль. Так или иначе, я хотел бы оставаться здесь, с вами, раз уж Стефан не сможет приехать.

— Ну, ты же знаешь, что мы будем очень рады, — сказала Анджела.

— А что произошло у вас с Мэри? — спросил Адам.

— Да ничего особенного, — солгал Терри. — Мы просто поняли, что друг без друга чувствуем себя куда свободнее.

Ему не хотелось лишний раз их расстраивать, и он не стал говорить, что Мэри высказала кое-какие сомнения насчет доктора Кельно, и он ушел, хлопнув дверью.

В квартиру позвонили. Они слышали, как миссис Коркори, их экономка, разговаривает с кем-то в прихожей.

— Я прошу прощения, — сказала миссис Коркори, войдя в комнату, — но там мистер Лоури и миссис Мейрик, они говорят, что пришли по очень важному делу.

— Они больны?

— Нет, сэр.

— Хорошо, пригласите их в гостиную.

Лоури, коренастый булочник, и миссис Мейрик, домохозяйка, жена портового грузчика, неуверенно встали, когда Адам и Анджела вошли в гостиную.

— Добрый вечер, доктор, — сказал мистер Лоури. — Надеюсь, вы простите, что мы вам помешали. Доктор Кельно, мы тут между собой кое о чем переговорили.

— То есть ваши больные, — вставила миссис Мейрик.

— Ну, в общем, мы хотим, чтобы вы знали — мы с вами на миллион процентов.

— Это мне очень приятно.

— Нас возмущает, да, возмущает то вранье про вас, которое они там городят, — продолжал мистер Лоури, — и мы считаем, что все это заговор проклятых… простите, доктор, — в общем, заговор коммунистов.

— Во всяком случае, доктор, — добавила миссис Мейрик, — мы написали вам вот это письмо, что мы с вами и вас поддерживаем, обошли всех и собрали подписи. Даже у детишек. Вот, сэр.

Адам взял письмо и еще раз поблагодарил их. После того как они ушли, он развернул письмо и прочитал: «Мы, нижеподписавшиеся, выражаем свое глубокое уважение к сэру Адаму Кельно, которого гнусно оклеветали. Он всегда проявлял большую заботу о нас и никогда не отказывался принять больного. Этот документ — всего лишь слабое выражение нашей любви к нему». И дальше следовали три страницы подписей — многие из них были едва разборчивы, некоторые сделаны печатными буквами, а часть явно принадлежала детям.

— Как мило с их стороны, — сказала Анджела. — Ты рад?

— Да, — сказал Адам и еще раз пробежал глазами подписи. Имен многих его пациентов среди них не оказалось, И ни одной подписи пациента-еврея там не было.

24

Возбужденный гул прокатился по залу, когда на свидетельскую трибуну был вызван профессор Оливер Лайтхол. Все взгляды устремились на человека, которого многие считали самым выдающимся гинекологом Англии. Дорогой костюм сидел на нем с точно рассчитанной небрежностью. Твердое решение выступить на суде было принято профессором наперекор немалому давлению со стороны некоторых его коллег.

— Этот свидетель будет давать показания, конечно, по-английски, — сказал Том Баннистер. — Скажите нам, пожалуйста, ваше имя и адрес.

— Оливер Ли Лайтхол. Я живу и принимаю больных по адресу — Лондон, Кавендиш-сквер, дом два.

— Вы доктор медицины, профессор Королевского колледжа хирургов и Королевского колледжа акушерства и гинекологии, Лондонского, Кембриджского и Уэльского университетов и два десятилетия возглавляли отделение акушерства в больнице Университетского колледжа?

— Все правильно.

— Сколько лет вы практикуете в этой области?

— Больше сорока.

— Профессор Лайтхол, есть какое-нибудь медицинское обоснование хирургического удаления яичника после его облучения рентгеном?

— Ни малейшего.

— Но разве облученный яичник или семенник не отмирает?

— В смысле его физиологической функции — да. Например, яичник больше не способен вырабатывать яйцеклетки, а семенник — сперму.

— Но ведь это происходит и у женщин, достигших определенного возраста, и нередко у мужчин после некоторых заболеваний?

— Да, яичник перестает функционировать после менопаузы, а семенник в результате некоторых болезней теряет способность вырабатывать сперму.

— Но вы же не вырезаете яичники женщинам только потому, что у них наступил климакс?

— Конечно, нет.

«Вот наглый мерзавец, — подумал Адам Кельно. — Наглый английский мерзавец с шикарной собственной клиникой на Кавендиш-сквер».

О’Коннер передал Кейди и Шоукроссу записку: «Теперь ждите, когда ударит гром».

— Существовали ли в сорок третьем году две школы, которые придерживались разных мнений о необходимости удаления яичника, переставшего функционировать?

— Была только одна школа.

— Ведь рентгеновские лучи используются даже для лечения рака?

— При некоторых видах рака рентгенотерапия дает неплохой эффект.

— В больших дозах?

— Да.

— И это относится к пораженному раком семеннику?

— Да, в таких случаях применяется рентгенотерапия.

— Профессор Лайтхол, здесь говорилось, что в сорок третьем году считалось возможным возникновение рака после облучения семенников и яичников. Что вы об этом думаете?

— Это абсолютная чушь, бред, достойный туземного знахаря.

Адам Кельно поежился: Оливер Лайтхол приравнял его к тем колдунам-туземцам, с которыми он боролся в Сараваке. При всем британском самообладании Лайтхола было очевидно, что он глубоко возмущен и не намерен стесняться в выборе слов.

— Далее. Если кто-то проводит эксперимент с целью выяснить, сохранил ли семенник свою потенцию, можно ли для этого использовать семенник, удаленный неквалифицированно?

— Если ткани семенника предполагается исследовать в лаборатории, то необходимо, чтобы его удалял квалифицированный хирург.

— Так что если врач угрожает, что это будет делать неквалифицированный санитар-эсэсовец, то он просто блефует, потому что таким путем он не достигнет своей цели?

— Есть вещи настолько очевидные, что тут не о чем спорить. Я читал показания — Фосс вовсе не собирался поручать эти операции санитарам-эсэсовцам.

Хайсмит начал было подниматься с места, но передумал и снова сел.

— Вы обследовали четырех женщин, которые давали показания по этому делу?

— Да.

Кровь отлила от лица Адама Кельно. Хайсмит снова пристально посмотрел на него, изо всех сил стараясь сохранить внешнее спокойствие.

— Если эти женщины были подвергнуты облучению в течение пяти — десяти минут, может ли хирург увидеть следы этого облучения — ожоги, может быть, волдыри, инфицированные ткани?

— Некоторые из этих ожогов видны и сейчас, — ответил Лайтхол.

— А через двадцать четыре часа после облучения?

— У тех женщин, которых я обследовал, поражения кожного покрова останутся на всю жизнь.

— Хорошо, далее. Если хирург видит ожоги вскоре после облучения, должен ли он прийти к выводу, что необходимо удалить яичник?

— Я бы сказал, что совсем наоборот. Это было бы связано с большим риском.

— Далее. Профессор Лайтхол, когда в Англии производят удаление яичника при спинномозговом обезболивании, рекомендуется ли привязывать пациентку к операционному столу?

— Это в высшей степени необычно. Ну, пожалуй, можно зафиксировать только руки.

Адам почувствовал, что у него вот-вот разорвется сердце. Острая боль пронзила его грудь. Он нащупал в кармане таблетку и проглотил ее, постаравшись сделать это как можно незаметнее.

— Значит, это не является обычной практикой?

— Нет. Пациентка утрачивает возможность двигаться в результате инъекции.

— Расскажите нам, какие хирургические процедуры проводятся после удаления яичника.

Лайтхол попросил принести пластиковый макет в натуральную величину и поставил его на край трибуны лицом к присяжным. Откинув падавшие на глаза волосы, он заговорил, назидательно указывая пальцем:

— Вот это матка. Эти желтые образования размером с грецкий орех по обе стороны матки, позади нее, — яичники. Хирург должен сделать глубокий разрез до самой ножки в том месте, где артерия, идущая от яичника, впадает в главную артерию. Потом он пережимает и перевязывает ножку, чтобы не было кровотечения из главной артерии.

Он отхлебнул воды из стакана. Судья предложил ему сесть, но он ответил, что привык читать лекции стоя.

— Следующая процедура называется перитонизацией. Там есть такая очень тонкая перепонка, которая покрывает изнутри брюшную полость, — она называется брюшина, перитонеум. Мы поднимаем эту пленку и прикрываем ею культю. Другими словами, свежую культю закрывают перитонеумом, чтобы предотвратить образование спаек и обеспечить нормальное образование тромба в пересеченной яичниковой артерии.

Баннистер посмотрел на присяжных, слушавших с огромным вниманием, и сделал паузу, чтобы они лучше усвоили сказанное.

— Значит, это исключительно важный этап? Жизненно необходимо прикрыть свежую культю лоскутом перитонеума?

— Да, это обязательно.

— А что случится, если этого не сделать?

— Тогда свежая культя останется свободной. Тромб, образующийся в артерии, легко инфицируется, и часто возникают спайки с кишечником. Если культя недостаточно герметично перекрыта, начинается кровотечение. Кроме того, через семь — десять дней возможны вторичные кровотечения.

Он сделал знак помощнику, который убрал макет.

— Вы знакомы с показаниями доктора Кельно?

— Я прочитал их весьма тщательно.

— Когда я спросил его, полагается ли закрывать культю лоскутом перитонеума, как вы только что рассказали, он ответил, что никакого перитонеума там нет.

— Ну, не знаю, где его учили хирургии. Я занимаюсь гинекологией больше сорока лет и удалял яичники больше тысячи раз, но ни разу не видел, чтобы там не оказалось перитонеума.

— Так значит, он там есть?

— Господи, да конечно же!

— Доктор Кельно в своих показаниях говорит также, что его способ перевязки свежей культи состоял в пришивании ее крест-накрест к тазовой связке. Что вы могли бы об этом сказать?

— Я бы сказал, что это очень странный способ.

Все взгляды были прикованы к доктору Кельно — особенно взгляд Терренса, который слушал, приоткрыв рот, и чувствовал, что у него по всему телу бегают мурашки от волнения.

— Сколько времени может занять удаление яичника — от первого разреза до конца?

— Почти полчаса.

— Есть какой-нибудь смысл в том, чтобы сделать это за пятнадцать минут?

— Никакого, если только нет каких-нибудь чрезвычайных обстоятельств, например кровотечения в брюшную полость. В остальных случаях я бы сказал, что оперировать с такой скоростью — это плохая хирургия.

— Может существовать какая-нибудь связь между скоростью проведения операции и послеоперационным кровотечением?

Лайтхол задумался, глядя в потолок.

— Ну, если хирург спешит, то у него нет времени правильно обработать культю, как я говорил. Он просто перевяжет ее и посмотрит, нет ли кровотечения.

Пока Оливер Лайтхол собирался с мыслями, Баннистер бросил взгляд на присяжных.

— Вы можете что-то еще добавить, профессор?

— Когда я обследовал этих четырех женщин, я совершенно не удивился, узнав, что одна умерла в ночь после операции, а другая так и не смогла поправиться. Я убежден, — сказал он, глядя прямо на Адама Кельно, — что причина была в неправильной перевязке культи.

Становилось все более очевидно: Оливер Лайтхол согласился дать показания потому, что был глубоко возмущен тем, что увидел.

— Если хирург, проводя серию операций, не моет рук и не стерилизует инструментов после каждой из них, что может произойти?

— Я не могу себе представить, чтобы хирург не выполнял этих важнейших правил. Со времен Листера это равнозначно преступной халатности.

— Равнозначно преступной халатности, — повторил Баннистер тихо. — И каковы были бы результаты такой преступной халатности?

— Серьезная инфекция.

— А что вы скажете о подготовке операционной?

— Все должно быть по возможности стерильно — маски, халаты, антисептики. Например, вот сейчас в этом зале вся наша одежда полна бактерий. Во время операции они были бы занесены по воздуху в открытую операционную рану.

— Зависит ли вероятность кровотечения от выбора обезболивающего средства?

— Да. Известно, что при спинномозговом обезболивании риск кровотечения особенно велик из-за падения кровяного давления. И он еще вдвое возрастает, если свежая культя не обработана должным образом.

— Сколько времени заживает операционная рана после обычного успешного удаления яичника?

— Примерно неделю.

— А не несколько недель, не месяцы?

— Нет.

— А если это затягивается на несколько недель, из раны выделяется гной и распространяется гнилостный запах, о чем это говорит?

— Об инфицировании в ходе операции, о неправильном проведении операции, о недостаточной антисептике и стерилизации.

— А что насчет иглы?

— Сейчас подумаю. Ну, допустим, она прошла через мягкие ткани спины и вошла в спинномозговой канал. При этом может быть повреждена оболочка спинного мозга. Это может вызвать неизлечимое увечье.

— И боли, которые пациент может испытывать всю жизнь?

— Да.

— Расскажите нам, пожалуйста, о результатах вашего обследования этих четырех женщин.

— Милорд, я могу воспользоваться своими записями?

— Безусловно.

Лайтхол надел очки и порылся в карманах.

— Я буду говорить о них в том порядке, в каком они давали свои показания. Первая — одна из пары близнецов, Йолан Шорет из Израиля. У нее была ярко выраженная недостаточность шва. Там был дефект ткани, можно сказать, дыра, отверстие, ведущее в брюшную полость и прикрытое только кожей.

Он обратился к судье:

— Для наглядности я буду указывать размеры в пальцах.

— Господам присяжным это понятно? — спросил судья.

Все кивнули.

— Так вот, шрам у миссис Шорет был в три пальца шириной, и там была грыжа, что указывает на неполное заживление.

Он снова стал листать свои заметки.

— У ее сестры, миссис Галеви, был крайне короткий разрез, в два пальца шириной и чуть больше одного пальца длиной. Очень маленький разрез. У нее тоже был дефект в середине шва, где он плохо зажил, и темно-коричневая пигментация от облучения.

— Ожог, видный до сих пор?

— Да. А хуже всех обстояло дело у третьей дамы — миссис Перец из Триеста. Той, показания которой переводил ее сын. Ее рана была закрыта всего лишь буквально на толщину листа бумаги. У нее такой же дефект стенки брюшной полости, и тоже очень маленький разрез — всего в два пальца.

— Позвольте мне вас прервать, — сказал Баннистер. — Вы сказали, что ее рана была закрыта всего на толщину листа бумаги. А какой толщины обычно бывает стенка брюшной полости?

— Она состоит из нескольких слоев: кожи, жировой прослойки, волокнистого слоя, слоя мышц и перитонеума. У нее не было ни жира, ни мышц, ни волокон. По существу, если ткнуть пальцем в ее шов, можно было бы достать до позвоночника.

— А последняя свидетельница?

— Да, миссис Принц из Бельгии.

Хайсмит вскочил.

— Я напоминаю, что из-за крайне расстроенного состояния этой свидетельницы я не имел возможности ее допросить.

— Я обращу на это внимание господ присяжных, — ответил судья. — Но сейчас мы слушаем показания не миссис Принц, а профессора Лайтхола. Вы можете продолжать, профессор.

— У миссис Принц были шрамы от двух операций. Один — вертикальный шов, гораздо длиннее другого, похож на его швы у остальных трех женщин. По моему мнению, это указывает на то, что вертикальный разрез был сделан другим хирургом. Горизонтальный же был очень короткий — всего два пальца, имел очень темную окраску после облучения, и там тоже был глубокий дефект ткани. Очевидно было, что шов заживал неправильно.

— Был ли длинный вертикальный шрам справа или слева?

— Слева.

— Миссис Принц в своих показаниях говорила, что ее левый яичник удалял доктор Дымшиц. Что вы можете сказать о состоянии этого шва?

— Я не обнаружил там ни дефекта ткани, ни следов инфекции или облучения. По-видимому, операция была произведена правильно.

— А другая — нет?

— Нет, там шов примерно такой же, как и у остальных женщин.

— Скажите, профессор, а какой длины обычно бывает разрез при таких операциях?

— Ну, от семи до пятнадцати сантиметров, смотря по тому, кто оперирует, и по состоянию пациентки.

— Но не три сантиметра и не пять?

— Безусловно, нет.

— Что вы скажете об этих шрамах после удаления яичников в сравнении с теми, которые вам довелось видеть у других пациентов?

— Я делал операции и здесь, и в Европе, и еще в Африке, на Ближнем Востоке, в Австралии и Индии. За все эти годы я ни разу не видел таких шрамов. Даже зашиты они были отвратительно. Все раны потом открылись.

Лайтхол сунул свои заметки в карман. Все, кто был в зале, сидели в ужасе, не веря своим ушам. Сэр Роберт понял, что получил тяжелый удар, и попытался смягчить впечатление.

— Судя по вашим показаниям, вы отдаете себе отчет в том, что комфортабельные условия роскошных клиник на Уимпол-стрит отличаются от тех, что были в концлагере «Ядвига»?

— Безусловно.

— И вы знаете, что правительство Ее Величества возвело этого человека в рыцарское звание за его мастерство хирурга и врача?

— Знаю.

— Мастерство столь очевидное, что, несмотря на различие в хирургических подходах, сэр Адам Кельно не мог бы произвести те операции, которые вы только что описали?

— Я бы сказал, что ни один приличный хирург не мог бы это сделать, — но ведь кто-то это сделал!

— Но только не сэр Адам Кельно. Далее, вы знаете, что сотни тысяч людей погибли в лагере «Ядвига» от одного глотка ядовитого газа?

— Да.

— И этот лагерь — не клиника на Кавендиш-сквер, а ад, безумный ад, где ценность человеческой жизни была сведена к минимуму?

— Да.

— И вы ведь согласитесь, не правда ли, что, будь вы заключенным врачом, работающим день и ночь под угрозой смерти, и войди к вам в операционную офицер СС без халата и маски, вы вряд ли могли бы с этим что-нибудь поделать?

— Должен согласиться.

— И вы ведь знаете, не правда ли, профессор Лайтхол, что британские медицинские журналы полны статей об опасности радиации — о возможности лейкоза, о действии ее на еще не рожденных детей, о том, что облученные женщины производили на свет уродов?

— Да.

— И вы знаете, что многие врачи и радиологи умерли от облучения и что в сороковом году обращение с ним было совсем не таким, как сейчас?

— Знаю.

— Можете ли вы допустить, что врач, оторванный от всего мира и ввергнутый в кошмарный ад, мог питать по этому поводу серьезные опасения?

— Могу.

— И можете ли вы допустить, что существовали различные мнения о длине разрезов и продолжительности тех или иных операций?

— Минутку, сэр Роберт. Мне кажется, вы сейчас хотите завести меня куда-то не туда. Оперировать через отверстие величиной с замочную скважину и с чрезмерной поспешностью — скверная хирургия, и польские врачи уже тогда прекрасно это знали.

— Не скажете ли вы милорду судье и господам присяжным, не склонны ли британские врачи быть гораздо более консервативными, чем польские?

— Ну, я могу с гордостью утверждать, что мы придаем особое значение осторожности и тщательности проведения операций. Но я только что говорил о результатах обследования миссис Принц, которую оперировали два польских врача — один правильно, а другой нет.

Сэр Роберт так и подпрыгнул, мантия совсем упала с его плеч.

— Я полагаю, между хирургами Англии и континента столько разногласий, что они могли бы целый год их обсуждать и все равно не прийти к единому мнению!

Переждав его вспышку, Оливер Лайтхол тихо сказал:

— Сэр Роберт, по поводу этих женщин не может быть никаких разногласий. Это была работа примитивного, скверного хирурга. Я бы назвал его попросту мясником.

Наступила тишина. Хайсмит и Лайтхол сердито смотрели друг на друга, — казалось, вот-вот разразится взрыв.

«Бог мой, — подумал Гилрей. — Два почтенных англичанина сцепились, словно дикари!»

— Я бы хотел задать профессору Лайтхолу несколько вопросов, касающихся медицинской этики, — сказал он поспешно, чтобы разрядить ситуацию. — Вы не возражаете, сэр Роберт?

— Нет, милорд, — ответил тот, обрадованный, что ему помогли выйти из трудного положения.

— А вы, мистер Баннистер?

— Я безусловно считаю, что профессор Лайтхол в этой области вполне компетентен.

— Благодарю вас, — сказал Гилрей, положил свой карандаш и в раздумье подпер голову рукой. — Профессор, здесь перед нами показания двух врачей, которые заявили, что были бы преданы смерти, а операции были бы произведены кем-то другим, не обладающим должной квалификацией. Мистер Баннистер категорически настаивает, что такие операции не могли бы быть сделаны неквалифицированным санитаром-эсэсовцем. Тем не менее, учитывая ситуацию в лагере «Ядвига», мы можем предположить, что эта угроза действительно прозвучала и могла бы быть исполнена, пусть лишь в качестве назидания для других врачей, которых могли бы привлечь позже. В данном деле пока еще не установлено, производил ли сэр Адам операции, которые вы только что описали. Я хотел бы услышать ваше мнение об этической стороне ситуации. Как по-вашему, имеет ли право хирург делать операцию, преследующую сомнительную медицинскую цель, против воли пациента?

Лайтхол снова погрузился в размышления.

— Милорд, — сказал он через некоторое время, — это в корне противоречит известной мне медицинской практике.

— Ну, мы здесь говорим о такой медицинской практике, с которой до сих пор никто еще не сталкивался. Скажем, в какой-нибудь арабской стране человека приговаривают к отсечению руки за воровство, а вы — единственный там квалифицированный хирург. Значит, либо вы эту руку отсечете, либо кто-то другой.

— В таком случае я бы сказал ему, что у меня нет выбора.

Адам Кельно кивнул и слегка улыбнулся.

— Но ничто не заставило бы меня даже подумать об этом, — продолжал Лайтхол, — если бы пациент был не согласен, и ничто не заставило бы меня произвести операцию с нарушением всех правил. Впрочем, я надеюсь, что, если бы до этого дошло, у меня хватило бы силы обратить скальпель против себя самого.

— Впрочем, это судебное дело, к счастью, будет решено согласно закону, а не в результате отвлеченных рассуждений, — сказал Гилрей.

— Милорд, — возразил Оливер Лайтхол, — я позволю себе не согласиться с вами, когда речь идет о работе врача в условиях принуждения. Да, лагерь «Ядвига» — это было самое дно жизни, но ведь врачам приходилось работать и в аду — в условиях эпидемий, голодовок, на поле боя, в тюрьмах и в самых разнообразных других неблагоприятных ситуациях. Мы все равно почти две с половиной тысячи лет связаны клятвой Гиппократа, которая обязывает нас оказывать помощь больному, но никогда не причинять ему вред и не преследовать дурных целей. Видите ли, милорд, даже заключенный имеет право на защиту от врача, потому что в этой клятве сказано: «И буду воздерживаться от любых сознательных действий, способных причинить вред, и избегать соблазна таких действий, будь то в отношении женщины или мужчины, свободного или раба».

25

После показаний Оливера Лайтхола зал долго не мог успокоиться, а в совещательной комнате профессора осыпали выражениями благодарности Эйб, Шоукросс, Бен, Ванесса, Джеффри с Пэм и Сесил Додд. Лайтхол же все еще кипел злостью и жалел, что не все высказал. Репортеры кинулись к телефонам и в редакции. «ЗНАМЕНИТЫЙ УЧЕНЫЙ ЦИТИРУЕТ В СУДЕ КЛЯТВУ ГИППОКРАТА», — будут на следующий день гласить заголовки.

— Прежде чем мы объявим перерыв на выходные, — сказал Энтони Гилрей, — я хотел бы знать, и убежден, что господа присяжные тоже были бы рады услышать, сколько еще свидетелей вы намерены вызвать, мистер Баннистер, и сколько времени может потребовать их допрос.

— Трех, милорд, самое большее — четырех. Только одного из них, доктора Тесслара, мы будем допрашивать подробно.

— Значит, если учесть ваши заключительные речи и мое резюме, мы сможем передать дело на решение присяжных к концу будущей недели?

— Думаю, что да, милорд.

— Благодарю вас. В таком случае я прошу раздать господам присяжным по экземпляру «Холокоста». Я понимаю, что книгу в семьсот страниц вы вряд ли сможете как следует прочесть за два дня. Тем не менее прошу вас просмотреть ее как можно внимательнее, чтобы иметь представление, что написал автор. Я прошу об этом, потому что в моем резюме речь будет идти только о том отрывке, который является предметом спора, а он занимает всего один абзац, и о том, есть ли налицо клевета и насколько она оскорбительна. А теперь объявляю перерыв до понедельника.

26

Самолет польской компании «Лёт», доставивший из Варшавы доктора Марию Вискову, заглушил свои моторы, сделанные в Советском Союзе. Вискова предстала перед таможенниками в строгом костюме английского покроя, туфлях на низких каблуках и без всякой косметики. Но даже это не скрывало ее красоты.

— Я Абрахам Кейди. А это моя дочь Ванесса и сын Бен.

— Бен? Я знала вашего дядю Бена в Испании. Он был отличный парень. Знаете, вы на него похожи.

— Спасибо. Он был замечательный человек. Как вы долетели?

— Прекрасно.

— Мы приготовили для вас сюрприз, — сказал Эйб, беря ее под руку и провожая в зал ожидания, где стояли Джейкоб Александер и доктор Сюзанна Пармантье. Женщины, не видевшиеся двадцать лет, взялись за руки, всмотрелись друг в друга, потом молча обнялись и рука об руку направились к выходу.

Начиналась третья неделя процесса. Команда Шоукросса — Кейди была измотана за два дня непрерывных приготовлений к заключительной атаке. Даже у хладнокровного Томаса Баннистера были заметны признаки усталости.

Когда Мария Вискова вошла в зал суда, она на секунду остановилась и пристально посмотрела на Адама Кельно. Тот отвернулся и сделал вид, что разговаривает с Ричардом Смидди. Сюзанну Пармантье Эйб усадил рядом с собой. Джейкоб Александер передал ему записку: «Сегодня утром я говорил с Марком Тессларом. Он очень жалеет, что не смог встретить доктора Вискову в аэропорту. Он не очень хорошо себя чувствует и хочет сберечь силы перед своими показаниями. Попросите доктора Пармантье передать это доктору Висковой».

Через переводчика-поляка — суд решил, что ее английский язык недостаточно хорош для дачи показаний, — Мария Вискова начала звучным голосом отвечать на вопросы Баннистера.

— Мое имя Мария Вискова. Я работаю и живу в шахтерском санатории в Закопане. Родилась в Кракове в девятьсот десятом году.

— Где вы учились после того, как окончили школу?

— Я не смогла поступить ни в один медицинский институт Польши: я еврейка, а квоты были заполнены. Я училась во Франции, а после получения диплома переехала в Чехословакию, где стала работать на горном курорте в Татрах, в туберкулезном санатории. Это было в тридцать шестом году.

— Там вы познакомились с доктором Виском и вышли за него замуж?

— Да. Он тоже был поляк. По-чешски моя фамилия превратилась в Вискову.

— Доктор Вискова, вы член коммунистической партии?

— Да.

— Расскажите, при каких обстоятельствах вы в нее вступили.

— Мы с мужем воевали в Интернациональной бригаде на стороне испанского правительства против Франко. Когда гражданская война кончилась, мы бежали во Францию, где работали в легочном санатории в Камбо, в Пиренеях, на франко-испанской границе.

— А чем вы занимались во время Второй мировой войны?

— Мы с мужем устроили в Камбо подпольный пересыльный пункт и помогали французским офицерам и солдатам выбраться из страны, чтобы присоединиться к французским силам в Африке. Кроме того, мы доставляли из Испании оружие для французского Сопротивления.

— Через два с половиной года вы были арестованы и переданы гестапо на оккупированной французской территории?

— Да.

— Оценило ли французское правительство после войны вашу деятельность?

— Генерал де Голль наградил меня Военным крестом со звездой. Мой муж тоже был награжден — посмертно. Его казнили гестаповцы.

— И в конце весны сорок третьего вас отправили в концлагерь «Ядвига». Расскажите, что произошло после вашего прибытия.

— Во время селекции выяснилось, что я врач, и меня направили в медчасть, в третий барак. Там меня встретили штандартенфюрер СС Фосс и доктор Кельно. От них я узнала, что только что покончила с собой женщина-врач, полька, и что я должна заменить ее в женском отделении на первом этаже. Вскоре я поняла, что такое третий барак. Там постоянно находились от двухсот до трехсот женщин, над которыми производили эксперименты.

— Вы общались с другими врачами?

— Да. Вскоре после меня там появился доктор Тесслар, которому поручили мужское отделение на втором этаже. Я приехала совсем больная — меня везли в Польшу на открытой платформе, и у меня началось воспаление легких. Доктор Тесслар меня вылечил.

— Значит, вы с ним виделись ежедневно?

— Да, мы были очень близко знакомы.

— В показаниях доктора Кельно говорилось, что доктор Тесслар не только сотрудничал с Фоссом в его экспериментах, но и делал аборты лагерным проституткам и что это было всем известно.

— Об этом даже смешно говорить. Это неправда.

— Мы бы все-таки хотели, мадам Вискова, чтобы вы рассказали об этом подробнее.

— Мы работали вместе день и ночь на протяжении многих месяцев. Более гуманного человека я не знаю — он был просто неспособен сделать что-нибудь дурное людям. Доктор Кельно, который его обвиняет, делает это только ради того, чтобы скрыть собственные отвратительные поступки.

— Мне кажется, вы уже начинаете делать выводы, — заметил судья Гилрей.

— Да, понимаю. Но доктор Тесслар был святой, от этого вывода никуда не уйти.

— В показаниях говорилось также, что доктор Тесслар имел в бараке собственную квартиру.

Мария Вискова с улыбкой покачала головой.

— Врачи и капо имели по каморке размером чуть больше, чем два метра на метр. Места хватало только для койки, стула и маленькой полки.

— И ни собственного туалета, ни душа, ни обеденного стола — не слишком роскошное помещение?

— Эти каморки были меньше любой тюремной камеры. Нам их выделили, чтобы мы могли писать свои рапорты.

— Работали ли в этом отделении медчасти другие врачи?

— Доктор Пармантье, француженка. Она была единственной нееврейкой в третьем бараке. Вообще она жила на главной территории, но имела доступ в третий барак, чтобы лечить жертв экспериментов доктора Фленсберга. После его экспериментов люди сходили с ума. Доктор Пармантье — психиатр.

— Что вы можете о ней сказать?

— Она была святая.

— Были там еще врачи?

— Был доктор Борис Дымшиц, но недолго. Он был русский еврей, заключенный.

— Что вы о нем знали?

— Он удалял яичники по приказу Фосса. Он сам мне это сказал. Он плакал из-за того, что был вынужден делать такое с собратьями-евреями, но у него не было сил отказаться.

— Что вы можете сказать о его внешнем виде и душевном состоянии?

— Он выглядел дряхлым стариком. Он заговаривался, руки у него были покрыты экземой. Его пациентки, которых я лечила, возвращались с операций во все более тяжелом состоянии. Видно было, что он уже не может оперировать.

— А что вы можете сказать о его прежних операциях?

— Раньше он, по-видимому, все делал как надо. Разрезы были длиной сантиметров в семь, он работал аккуратно и давал женщинам общий наркоз. Конечно, постоянно случались осложнения из-за ужасных санитарных условий и нехватки лекарств и пищи.

— А когда доктор Дымшиц больше не мог выполнять свою работу, Фосс отправил его в газовую камеру?

— Это верно.

— Вы вполне уверены, что для этого не было других причин?

— Да, доктор Кельно говорил мне, что так ему сказал Фосс. А позже Фосс сам мне это сказал.

— То есть только потому, что Дымшиц стал бесполезен и не мог работать? Понятно. Вы видите в этом зале доктора Кельно?

Она не колеблясь указала на него пальцем.

— Кого-нибудь еще из врачей отправляли в газовую камеру?

— Конечно, нет.

— Конечно? Но разве в лагере не убивали людей десятками тысяч?

— Только не врачей. Немцам отчаянно не хватало врачей. Дымшиц был единственным, кого отправили в газовую камеру.

— Понятно. Вы были знакомы с доктором Лотаки?

— Очень отдаленно.

— В своих показаниях доктор Кельно говорил, что, когда Фосс сообщил ему, какие операции ему предстоит делать, он и доктор Лотаки обсудили это с остальными врачами. Что он вам тогда сказал?

— Он со мной об этом никогда не говорил.

— Не говорил? Он не обсуждал с вами этической стороны дела, не искал вашего одобрения, не спрашивал у вас совета, не заручился вашим мнением, что это будет в интересах пациентов?

— Нет, он действовал очень самоуверенно. Он ни у кого не спрашивал совета.

— Может быть, это потому, что вы не могли покидать третий барак? Может быть, он просто забыл про вас?

— Я могла свободно передвигаться по всей территории медчасти.

— И общаться со всеми остальными врачами?

— Да.

— Кто-нибудь из других врачей когда-нибудь рассказывал вам о своих разговорах с доктором Кельно, о том, как он просил их совета и согласия?

— Я ни разу не слышала ни о каких подобных разговорах. Все мы знали, что…

— Что вы знали?

— Что эти эксперименты — просто шарлатанство, уловка Фосса, чтобы не попасть на Восточный фронт и не воевать с русскими.

— Откуда вы это знали?

— Фосс сам шутил по этому поводу. Он говорил, что пока он регулярно посылает в Берлин доклады, ему не придется идти в бой и что благодаря покровительству Гиммлера он рано или поздно получит в награду частную клинику.

— Значит, Фосс понимал, что его эксперименты не имеют никакой научной ценности?

— Он получал удовольствие, когда мучил людей.

Задавая следующий вопрос, Баннистер повысил голос, что случалось с ним очень редко.

— А доктор Кельно знал, что эксперименты Фосса бессмысленны?

— Не может быть, чтобы он этого не знал.

Баннистер полистал какие-то бумаги на своем столе.

— Пойдем далее. Что вы заметили после смерти доктора Дымшица?

— Качество операций стало гораздо хуже. Мы сталкивались со всевозможными послеоперационными осложнениями. Пациенты жаловались на ужасные боли после спинномозговой анестезии. Доктор Тесслар и я много раз просили доктора Кельно прийти, но он так и не появился.

— Теперь, — произнес Баннистер, и в его монотонном голосе зазвучали зловещие интонации, — мы переходим к той ночи в середине октября сорок третьего года, когда вас вызвали в кабинет доктора Фосса в пятом бараке.

— Я помню, — прошептала она, и на глазах ее показались слезы.

— Что тогда произошло?

— Я была наедине с Фоссом. Он сказал, что Берлин требует больше информации о его экспериментах и он расширяет работы. Что ему не хватает докторов и он переводит меня в хирургическое отделение.

— Что вы ему ответили?

— Я сказала, что я не хирург. Тогда он объявил, что я буду заниматься обезболиванием и ассистировать. Доктору Кельно и доктору Лотаки трудно справляться с пациентами, когда они сопротивляются.

— Каков был ваш ответ?

— Я сказала, что не буду это делать.

— То есть вы отказались?

— Да.

— Вы ответили отказом штандартенфюреру СС, имевшему право отправлять людей в газовую камеру?

— Да.

— Что сделал тогда Фосс?

— Он стал, как всегда, кричать и ругаться и велел мне на следующий день явиться в пятый барак на операцию.

— Что произошло после этого?

— Я вернулась к себе, в третий барак, долго думала и приняла решение.

— Какое решение?

— Покончить с собой.

В мертвой тишине было слышно, как несколько человек ахнули. Адам Кельно вытер пот с лица.

— Что вы собирались сделать?

Она медленно расстегнула верхние пуговицы блузки, запустила туда руку и вытянула медальон на цепочке. Открыв его, она вынула какую-то таблетку и показала ее.

— У меня была вот эта таблетка цианистого калия. Я храню ее до сих пор, чтобы ничего не забыть.

Она замолчала и пристально посмотрела на таблетку, как смотрела, вероятно, уже тысячи раз.

— Вы можете продолжать, доктор Вискова? — спросил судья.

— Да, конечно. Я положила ее на деревянный ящик около койки, который служил мне ночным столиком, взяла блокнот и написала прощальную записку доктору Тесслару и доктору Пармантье. Тут дверь открылась, и вошла доктор Пармантье. Она сразу увидела таблетку.

— Она встревожилась?

— Нет. Она была совершенно спокойна. Она села рядом со мной, отобрала у меня карандаш и блокнот. Потом стала гладить меня по голове и говорить со мной… То, что она мне сказала, я потом каждый раз вспоминала, когда переживала трудные минуты.

— Вы не можете рассказать милорду судье и господам присяжным, что она говорила?

Слезы катились по лицу Марии Висковой и многих из тех, кто ее слушал.

— Она сказала… «Мария, никто из нас не останется в живых и не выйдет из этого ада. В конце концов немцы убьют нас, они не допустят, чтобы мир узнал, что они здесь делали». И она сказала: «Нам остается только одно… То недолгое время, которое нам еще осталось, мы должны вести себя как люди… и как врачи»… Она сказала: «Мы не можем оставить этих людей страдать в одиночестве».

Глядя на Адама Кельно, Баннистер произнес:

— И на следующий день вы явились в пятый барак, чтобы ассистировать при операциях?

— Нет.

— И что предпринял Фосс?

— Ничего.

27

Арони и Иржи Линка четыре дня усердно допрашивали Лену Конска, но не смогли обнаружить больших изъянов в ее истории. Она признавала, что виделась со своим двоюродным братом Эгоном Соботником в конце войны, но встреча была очень короткой. Он сказал ей тогда, что хочет уехать подальше, чтобы не жить в окружении призраков.

Но от Арони не так просто было отделаться. И ведь он знал, что у Лены Конска хватило хитрости прожить пять лет на нелегальном положении. Каждый день он приносил ей газеты, с сообщениями о процессе и принимался упрашивать ее, перемежая просьбы угрозами.

Когда они в очередной раз поднимались по лестнице в ее квартиру, Линка сказал, что пора с этим кончать.

— Мы попусту тратим время. Может быть, старая ведьма что-то и знает, но она слишком хитра.

— Пока Прага не получит какой-нибудь новой информации о Соботнике, мы не можем оставить ее в покое.

— Ну, как знаешь.


— А что, если мы обнаружим, что вы нам лгали? — сказал Арони Лене Конска.

— Вы опять за свое?

— Мы знаем, что вы умны. Достаточно умны, чтобы сохранить свою тайну от всех, кроме Бога. Но перед Богом вы за это ответите.

— Перед каким Богом?! — воскликнула она. — Где был этот Бог в концлагерях? Если хотите знать, то ваш Бог, по-моему, уже совсем дряхлый и никуда не годится.

— Вы потеряли всю свою семью?

— Да, этот самый милостивый Бог забрал их к себе.

— Так вот, они сейчас гордились бы вами, мадам Конска. Они будут еще больше гордиться вами, когда Адам Кельно выиграет этот процесс из-за того, что вы нам ничего не сказали. Память о них не даст вам покоя. Можете быть в этом уверены, мадам Конска. И чем ближе к старости, тем отчетливее вы будете видеть их лица. Вы никогда не сможете забыть. Я это знаю, я пробовал.

— Арони, оставьте меня в покое.

— Вы были в Праге, в Пинхасовой синагоге. Вы видели это, да?

— Перестаньте.

— Имя вашего мужа стоит на стене мучеников. Я видел — Ян Конска. Это его фотография, верно? Красивый был мужчина.

— Арони, вы сами не лучше нациста.

— Мы разыскали несколько ваших соседей, — продолжал Арони. — Они помнят, как вернулся Эгон Соботник. Они помнят, что он жил у вас, в этой квартире, шесть месяцев и только потом исчез. Вы солгали нам.

— Я сказала, что он оставался недолго. Я не считала, сколько дней. Ему не терпелось уехать.

Раздался телефонный звонок. Звонили из Праги, из штаб-квартиры полиции. Иржи Линка некоторое время слушал, потом попросил повторить и передал трубку Арони.

Арони медленно положил трубку и с искаженным лицом повернулся к женщине. Глаза его были страшны.

— Нам звонили из Праги.

Лена Конска ничем не выдала своих переживаний, но она не могла не видеть, как ужасно изменилось лицо Арони-охотника.

— Полиция нашла показания, датированные сорок шестым годом. Три человека показали, что Эгон Соботник был замешан в истории с операциями, которые делал Кельно. Вот когда он скрылся из Братиславы, да? Хорошо, мадам Конска, решайте. Скажете вы нам, где он, или я найду его сам? А я его найду, вы это знаете.

— Я не знаю, где он, — упрямо повторила она.

— Ну, как хотите.

Арони взял свою шляпу и сделал Линке знак уходить. Все вышли в тесный коридор.

— Минутку. А что вы с ним сделаете? — спросила женщина

— Если вы вынудите меня его найти, мы им займемся всерьез.

Она провела языком по пересохшим губам.

— Насколько я знаю, его вина очень невелика. Если бы вы вдруг его нашли… на какие условия он мог бы рассчитывать?

— Если он даст показания, то выйдет из зала суда свободным.

Она в отчаянии посмотрела на Линку.

— Обещаю вам это как еврей, — сказал тот.

— Я поклялась… — произнесла она дрожащими губами. — Я поклялась… Он сменил имя — теперь он Тукла. Густав Тукла. Он один из директоров завода имени Ленина в Брно.

Арони что-то прошептал на ухо Линке, и тот кивнул.

— Нам придется задержать вас, чтобы у вас не было искушения позвонить ему до того, как мы с ним встретимся.

28

— Доктор Вискова, вы можете припомнить историю с близнецами, которых держали в третьем бараке?

— Когда я туда попала, там уже были близнецы из Бельгии — Тина и Элен Блан-Эмбер, их облучили, и доктор Дымшиц удалил у них по яичнику. Позже туда прислали еще две пары близнецов — сестер Кардозо и Ловино из Триеста. Помню, в какой я пришла ужас, ведь они были такие молодые, самые молодые во всем бараке. Позже их снова облучили.

— И в своих показаниях они рассказывали, как тяжело это перенесли. А теперь перейдем к одному вечеру в начале ноября сорок третьего года. Расскажите нам, что произошло в тот вечер.

— В барак пришли охранники-эсэсовцы и сам Фосс. Они приказали капо забрать три пары близнецов. Сверху привели несколько молодых ребят из Дании, одного поляка постарше и медрегистратора. Его звали Менно Донкер. Их увели. Они были близки к истерике. Доктор Тесслар сидел рядом со мной. Мы знали, в каком виде получим их обратно. Мы были страшно подавлены.

— Сколько времени ждали вы и доктор Тесслар?

— Полчаса.

— И что случилось потом?

— Пришли два охранника-эсэсовца и Эгон Соботник — медрегистратор и санитар. Он сказал доктору Тесслару, что ему надо пойти в пятый барак. Что там началась паника и нужно успокоить людей. Доктор Тесслар поспешил туда.

— Сколько времени он отсутствовал?

— Он ушел сразу после семи, а вернулся вместе с жертвами вскоре после одиннадцати. Их принесли на носилках.

— Значит, этих четырнадцать человек прооперировали немного больше чем за четыре часа. Если операции делал один хирург, получается примерно по пятнадцать минут на человека?

— Да.

— Что говорил доктор Тесслар — были там другие хирурги?

— Нет, только Адам Кельно.

— А когда один хирург делает несколько операций подряд по пятнадцать минут на каждую, то времени на то, чтобы стерилизовать инструменты и мыть руки, у него не остается. Что происходило в это время в третьем бараке?

— Бедлам — сплошные крики и кровь.

— Вы работали на первом этаже, а доктор Тесслар на втором, верно?

— Да.

— Вы с ним виделись в ту ночь?

— Часто. Мы бегали друг к другу всякий раз, когда у кого-то наступало критическое состояние. Первой поднялась наверх я, чтобы помочь ему — один человек там умирал.

— Чем кончилось дело?

— Он умер от шока.

— И вы смогли вернуться к своим пациентам?

— Да. Тут пришла доктор Пармантье, и слава Богу, что она там оказалась и могла помочь. Мы не могли справиться с тяжелыми кровотечениями и были почти беспомощны. У нас не хватало даже воды, чтобы давать им пить. Доктор Тесслар просил доктора Кельно прийти, но безуспешно. Они лежали, истекая кровью и крича, на деревянных нарах с соломенными матрацами. В отгороженном конце барака люди, сошедшие с ума после экспериментов Фленсберга, начали буйствовать. Я поняла, что не могу остановить кровотечение у Тины Блан-Эмбер, и мы вынесли ее в коридор, подальше от других. В два часа ночи она была уже мертва. Мы бились всю ночь. Каким-то чудом нам втроем удалось спасти жизнь остальным. На рассвете пришли немцы, чтобы забрать Тину и того человека. Эгон Соботник выписал свидетельства о смерти, которые мы подписали. А потом я слышала, что ему было приказано изменить причину смерти и написать «тиф».

На балконе раздались рыдания, и какая-то женщина выбежала из зала.

Баннистер заговорил так тихо, что его не было слышно, и ему пришлось повторить вопрос:

— Доктор Кельно хоть раз приходил проведать этих пациентов?

— Он несколько раз подходил к дверям барака. И один раз заглянул внутрь.

— Мог ли он при этом заметить, что они в хорошем настроении?

— Вы что, шутите?

— Уверяю вас, что нет.

— Они еще несколько месяцев были в тяжелом состоянии. Я была вынуждена отправить сестер Кардозо обратно на завод, хотя и знала, что Эмма долго не протянет. Хуже всех было Симе Галеви, и я оставила ее своей помощницей, чтобы она не попала в газовую камеру.

— У вас есть какие-нибудь сомнения относительно того, кто делал эти операции?

— Я протестую, милорд, — произнес Хайсмит без особого энтузиазма.

— Протест принят. Свидетельница не должна отвечать на этот вопрос.

Она молчала. Но взгляд ее, устремленный на Адама Кельно, был достаточным ответом.

29

Машина, где сидели Линка и Арони, неслась вдоль австрийской границы среди холмистых полей Моравии. Арони, который спал сидя, то и дело роняя голову и рывком снова поднимая ее, внезапно проснулся, словно где-то внутри у него зазвонил будильник.

— Я не совсем понимаю, как тебе удалось добиться такой помощи от Браника, — сказал Линка.

Арони зевнул и закурил сигарету.

— Просто мы с ним говорим на одном языке. На языке концлагеря. Браника в Освенциме чуть не повесили за участие в подполье.

Линка пожал плечами. Он так и не мог это понять.

Они въехали в Брно — гордость чешской промышленности, один из крупнейших в мире центров тяжелой индустрии с громадным ярмарочным центром, занимавшим сотни гектаров и привлекавшим каждый год по миллиону покупателей и гостей со всего света.

Отель «Интернациональ», где они остановились, представлял собой ультрасовременное здание из стекла и бетона, с которым не могли идти ни в какое сравнение неуютные, убогие гостиницы остальных коммунистических стран Восточной Европы.

Их ждала записка: «Густаву Тукле звонили из Праги общие друзья и велели оказать вам содействие. Он ждет Арони в десять часов. Браник»,

Густав Тукла оказался элегантно одетым человеком лет под шестьдесят, с изысканными манерами, но суровым лицом и грубыми руками профессионала-инженера. Его кабинет, из которого открывался вид на громадный заводской двор, тоже отличался чисто западной роскошью. Тукла уселся напротив гостей за низкий столик, заваленный проспектами завода. Секретарша в мини-юбке принесла им крепкого кофе. Когда она, нагнувшись, расставляла чашки, Арони ухмыльнулся.

— Скажите-ка мне, — начал Арони, — кто именно звонил вам из Праги?

— Товарищ Яначек, председатель парткома Комитета по тяжелой промышленности. Он мой прямой начальник, если не считать здешних генеральных директоров.

— Товарищ Яначек сказал вам, по какому делу я приехал в Чехословакию?

— Он сказал только, что вы очень важная персона из Израиля и что я должен во всем идти вам навстречу.

— Хорошо. Значит, мы можем сразу приниматься за дело.

— Честно говоря, — сказал Тукла, — я рад, что мы будем налаживать связи с Израилем. Публично этого никто не говорит, но здесь многие восхищаются вашей страной.

— И нам нравятся чехи. Особенно их оружие, когда удается его заполучить.

— Масарик — слава Богу, теперь можно произносить это имя — был другом евреев. Так что, вас интересуют наши турбины?

— Нет, меня интересует один человек, который работает на вашем заводе.

— Он нужен вам в качестве консультанта?

— Можно сказать и так.

— И кто это?

— Эгон Соботник.

— Соботник? А кто это такой?

— Если вы засучите левый рукав и покажете мне свой лагерный номер, мы, наверное, сможем больше не тратить времени впустую.

Только теперь Арони сообщил, кто он такой. Густав Тукла, только что являвший собой образец самоуверенного руководителя, сидел в полной растерянности. Все произошло слишком быстро. Только сегодня утром ему звонил Яначек. Ясно было, что у этого Арони большие связи в верхах.

— Кто вам сказал? Наверное, Лена?

— У нее не было выбора. Мы поймали ее на лжи. Она сделала это ради вашего же блага.

Тукла вскочил с дивана и принялся расхаживать по комнате, что-то бормоча. Он был весь в поту.

— А о чем идет речь?

— О процессе в Лондоне. Вы о нем знаете — вон на вашем столе лежит газета, раскрытая на странице с этим сообщением. Вы должны приехать в Лондон и дать показания.

Тукла попытался взять себя в руки и поразмыслить. Все это случилось так внезапно!

— Это распоряжение Яначека? Или чье?

— Этим делом интересуется товарищ Браник.

Имя начальника тайной полиции возымело действие. Тукла сел, вытер лицо и прикусил палец. Арони спокойно поставил свою чашку, встал и подошел к окну.

— Вы готовы слушать?

— Я слушаю, — пролепетал Тукла.

— Вы член партии и ответственный руководитель, и ваши показания могут поставить чешское правительство в неудобное положение. У русских хорошая память, когда речь идет о помощи сионизму. Тем не менее здесь считают, что вы должны явиться в Лондон. К счастью, даже некоторые коммунисты понимают, что хорошо, а что плохо.

— Что вы предлагаете?

— Вы это знаете, — ответил Арони.

— Побег на Запад?

Арони встал над ним.

— Отсюда недалеко до Вены. Вы член Брненского аэроклуба. На аэродроме вас будет ждать самолет, в котором поместится вся ваша семья. Если это будет побег, то никто не сможет ни в чем обвинить ваше правительство.

Туклу всего трясло. Он с трудом проглотил успокаивающую таблетку и сидел, в растерянности моргая глазами.

— Я же знаю их штуки, — прошептал он. — Я взлечу, а потом у самолета откажет мотор. Им нельзя доверять.

— Я им доверяю, — сказал Арони. — Я буду в самолете вместе с вами.

— Но зачем мне это нужно? — выкрикнул Тукла. — У меня все есть. Я лишусь всего, ради чего трудился!

— Видите ли, Соботник… Вы не возражаете, чтобы я так вас называл? Чешскому инженеру с завода имени Ленина будет, вероятно, не так уж трудно найти себе вполне подходящую работу в Англии или Америке. Откровенно говоря, это ваше счастье, что вы покинете эту страну. Не пройдет и года, как русские возьмут вас за горло, и начнутся чистки, как при Сталине.

— А если я откажусь бежать с вами?

— Ну, вы же знаете, как это делается. Перевод на маленькую электростанцию куда-нибудь в глушь. Понижение в должности. Вашего сына могут вдруг исключить из университета. А может быть, то, что всплывет на процессе Кельно, заставит Браника поднять кое-какие старые дела. Какие-нибудь показания против вас, данные после войны…

Тукла закрыл лицо руками и зарыдал.

— Вы помните Менно Донкера? — прошипел Арони ему в ухо. — Он тоже был членом подполья. За это ему отрезали яйца. А что произошло, когда Кельно узнал, что вы член подполья?

Соботник затряс головой.

— Кельно заставил вас ему ассистировать, так?

— Господи! — выкрикнул Соботник. — Я же делал это только несколько раз! Я за это уже расплатился! Я жил, как загнанная крыса. Я был постоянно в бегах. Я боялся каждого звука шагов, каждого стука в дверь!

— Ну, теперь мы все знаем вашу тайну, Соботник. Поезжайте в Лондон. Там вы выйдете из зала суда свободным человеком.

— О Господи!

— Что, если ваш сын узнает об этом от кого-нибудь другого, а не от отца? А он узнает, будьте уверены.

— Сжальтесь надо мной!

— Нет. Будьте готовы вместе с семьей сегодня к вечеру. Я заеду за вами в шесть часов.

— Лучше я покончу с собой.

— Не покончите, — жестко сказал Арони. — Если бы вы были на это способны, вы бы это сделали много лет назад. И не просите меня сжалиться. Раз уж тогда вы делали такое для Кельно, то теперь вы, по крайней мере, можете сделать что-то хорошее для нас. Увидимся в шесть — будьте готовы.

Когда Арони и Линка ушли, Тукла подождал, пока не начнет действовать транквилизатор, вызвал секретаршу и велел отменить все назначенные встречи и не соединять его по телефону. Заперев за ней дверь, он выдвинул нижний ящик стола и долго смотрел на лежащий там пистолет, потом вынул его и положил на стол. У ящика было двойное дно, устроенное так искусно, что даже самый опытный глаз не мог бы ничего заметить. Тукла нажал на что-то, и тайник открылся. Там лежала тетрадь — потрепанная, пожелтевшая от времени толстая тетрадь. Он положил ее на стол рядом с пистолетом. На обложке тетради стояло: «КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ „ЯДВИГА“. ЖУРНАЛ РЕГИСТРАЦИИ ОПЕРАЦИЙ. АВГУСТ 1943 — ДЕКАБРЬ 1943».

30

— Следующая свидетельница будет давать показания на французском языке.

Доктор Сюзанна Пармантье поднялась на трибуну, опираясь на палку, но сердито отказалась от стула. Судья Гилрей, хорошо говоривший по-французски, не упустил случая блеснуть своим умением и обменялся с ней несколькими фразами на ее родном языке.

Она громко и четко назвала свое имя и адрес.

— А год рождения?

— Я обязана отвечать?

Гилрей чуть заметно улыбнулся.

— Этот вопрос можно пропустить, мы не возражаем, — сказал Хайсмит.

— Ваш отец был протестантским пастором?

— Да.

— Вы когда-нибудь принадлежали к какой-нибудь политической партии?

— Нет.

— Где вы учились медицине?

— В Париже. В тысяча девятьсот тридцатом году получила диплом психиатра.

— Мадам Пармантье, расскажите нам, что с вами было, когда Францию оккупировали.

— Германия оккупировала только Северную Францию. Мои родители жили в Париже, а я работала на юге Франции, в клинике. Я узнала, что мой отец тяжело болен, и обратилась за разрешением поехать к нему. Получить такое разрешение было трудно, много дней занимали наведение справок и бюрократическая переписка, а я очень спешила. Я попыталась тайно пересечь демаркационную линию, немцы поймали меня и посадили в тюрьму в Бурже. Это было в конце весны сорок второго года.

— Что произошло дальше?

— Ну, там были сотни заключенных-евреев, в том числе дети, и с ними очень плохо обращались. Как врач я получила разрешение работать в тюремной больнице. В конце концов положение стало таким отчаянным, что я пошла к коменданту тюрьмы.

— Он был из армии или из СС?

— Из СС.

— Что вы ему сказали?

— Я сказала, что так обращаться с евреями — это позор. Они тоже люди и граждане Франции, и я потребовала, чтобы с ними обращались так же, как с остальными заключенными, и чтобы кормили их так же.

— И как он на это реагировал?

— Сначала он был ошеломлен. Меня отвели обратно в камеру. Через два дня меня снова вызвали к нему. По обе стороны его стола сидели еще два офицера СС. Мне велели встать перед ними и сказали, что меня будут судить. Прямо сейчас.

— И чем кончился этот так называемый суд?

— Мне выдали клочок материи с надписью «Друг евреев», который я должна была нашить на одежду, и в начале сорок третьего года меня за это преступление отправили в концлагерь «Ядвига».

— У вас на руке вытатуировали номер?

— Да. Сорок четыре тысячи четыреста шесть.

— И через некоторое время вас перевели в медчасть?

— Да, в конце весны сорок третьего года.

— Вы были в подчинении у доктора Кельно?

— Да.

— Вы часто встречались с доктором Лотаки?

— Довольно часто, как все, кто работает в одной большой больнице.

— А с Фоссом?

— Часто.

— И вы узнали, что доктор Лотаки и доктор Кельно выполняют операции в пятом бараке для Фосса?

— Конечно, это было известно. Кельно это особенно и не скрывал.

— Но это, наверное, стало известно после того, как доктор Кельно и доктор Лотаки созвали вас всех, чтобы обсудить этическую сторону таких операций?

— Если такое обсуждение и было, то я на нем не присутствовала.

— А другие врачи вам говорили, что с ними советовались по этому поводу?

— Доктор Кельно никогда не советовался с другими врачами. Он говорил им, что они должны делать.

— Понятно. Как вы думаете, если бы такое совещание действительно было, вы бы о нем знали?

— Безусловно.

— Доктор Кельно в своих показаниях утверждает, что не помнит вас.

— Это очень странно. Мы больше года виделись каждый день. Он несомненно узнал меня сегодня утром в коридоре суда. Он сказал мне: «А, вот опять друг евреев. О чем вы сегодня собираетесь лгать?»

Смидди сунул Адаму записку: «Это правда?» — «Я разозлился», — гласил ответ. «Но вы же говорили, что ее не помните». — «Вспомнил, когда увидел».

— Вы знаете доктора Марка Тесслара?

— Это мой близкий знакомый.

— Вы познакомились с ним в лагере?

— Да. Когда я узнала об экспериментах Фленсберга, я стала почти каждый день приходить в третий барак, чтобы попытаться помочь его жертвам.

— Держали ли в третьем бараке проституток?

— Нет, только тех, над кем должны были экспериментировать, и тех, кого возвращали туда после экспериментов.

— А держали проституток вообще в вашей медчасти?

— Нет, их держали в другом лагере, и у них там была своя медчасть.

— Откуда вы это знаете?

— У них часто случались нервные расстройства, и меня много раз туда посылали.

— А были там врачи, которые делали им аборты?

— Нет. При первых признаках беременности их автоматически отправляли в газовую камеру.

— И женщин-капо тоже?

— Тоже. В газовую камеру. В лагере «Ядвига» это было железное правило, оно касалось всех женщин.

— Но конечно, не жен охранников-эсэсовцев и другого германского персонала?

— Жен там было очень мало. Только жены старших офицеров СС, а их лечили в частных клиниках в Германии.

— Другими словами, мадам Пармантье, доктор Тесслар не мог делать абортов, потому что никаких абортов в организованном порядке не производилось?

— Правильно.

— Ну, а если врач из заключенных обнаруживал беременную женщину и хотел спасти ее от газовой камеры, он мог сделать ей аборт тайно?

— Такие ситуации возникали крайне редко. Женщин держали отдельно от мужчин. Конечно, они всегда находили способы встречаться, но это все равно были лишь отдельные случаи. А вообще каждый врач сделал бы это, чтобы спасти женщине жизнь, — точно так же, как это делают сегодня для спасения ее жизни.

— А для кого в лагере держали проституток?

— Для немецкого персонала и капо высшего ранга.

— Возможен ли такой случай, чтобы охранник-эсэсовец захотел сохранить жизнь проститутке, которая ему понравилась?

— Вряд ли. Эти проститутки были жалкие существа, они занимались этим, только чтобы остаться в живых. И к тому же они не были незаменимыми. Ничего не стоило отобрать на селекции новых женщин и заставить их заниматься проституцией.

— Значит, во всяком случае, насколько вы знаете, доктор Тесслар не мог делать абортов в лагере, и не делал их?

— Нет. Он был целый день занят в мужском отделении третьего барака.

— Но об этом говорится в показаниях доктора Кельно.

— Мне кажется, там он много чего напутал, — ответила Сюзанна Пармантье.

— Теперь расскажите нам о ваших первых встречах с штандартенфюрером СС доктором Отто Фленсбергом.

— Отто Фленсберг был в таком же чине, как и Фосс, и у него был ассистент — доктор Зигмунд Рудольф. Оба они работали в первом и втором бараках — в закрытой экспериментальной зоне. Меня вызвали к Отто Фленсбергу летом сорок третьего года. Он узнал, что я психиатр, и сказал, что я нужна ему для важных экспериментов. Я слыхала, чем он занимается, и сказала, что не буду в этом участвовать.

— И что он на это сказал?

— Ну, он попытался меня уговорить. Он сказал, что Фосс — лжеученый, а то, что он делает с помощью рентгена, лишено всякого смысла. И что его собственный ассистент тоже занимается бессмысленным делом.

— А что делал Зигмунд Рудольф?

— Он пытался заражать женщин раком шейки матки, стерилизовать их введением едких жидкостей в фаллопиевы трубы и делал всякие странные эксперименты с кровью и слюной.

— И его собственный начальник сказал, что это бессмысленно?

— Да, он отвел Рудольфу первый барак, чтобы тот мог резвиться, как хотел, и писать для Берлина доклады, спасавшие его от отправки на русский фронт.

— А что говорил Фленсберг про свою работу?

— Он считал ее жизненно важной. Он сказал, что работал в Дахау в середине тридцатых годов, когда это была тюрьма для немецких политических заключенных. Позже он по заданию СС занимался экспериментами по подавлению воли и воспитанию безоговорочного подчинения. Он изобретал всевозможные испытания для проверки преданности и покорности курсантов — будущих эсэсовцев. Некоторые задания были просто отвратительны — например, он заставлял своих воспитанников убивать щенков, которых они сами вырастили, или по приказу приканчивать ножом заключенных. И все в таком роде.

— И Отто Фленсберг гордился этим?

— Да, он говорил, что так демонстрирует Гиммлеру абсолютную преданность и покорность германского народа.

— А что он говорил о том, как попал в лагерь «Ядвига»?

— Гиммлер дал ему карт-бланш. Ему даже разрешили взять с собой ассистента. Фленсберг очень расстроился, когда узнал, что там у него будет начальник — Фосс. Между ними существовало явное соперничество. Он считал, что Фосс впустую расходует человеческий материал, в то время как его работа важна для Германии, потому что позволит ей столетиями оккупировать Европу.

— Каким образом?

— Он считал, что, хотя покорность германского народа — твердо установленный факт, немцев слишком мало, чтобы управлять целым континентом, где живут сотни миллионов людей. Он хотел найти способы управления покоренными народами. Другими словами, воспитать у них способность к беспрекословному выполнению немецких приказов. Можно сказать, способы умственной стерилизации людей. Превращения их в роботов.

Зал слушал, словно завороженный. Трудно было поверить, что это не жуткая фантастическая история про ученого-маньяка. Но все это случилось в действительности. И Отто Фленсберг был еще жив — он скрывался где-то в Африке.

— Расскажите, пожалуйста, милорду судье и господам присяжным, какие эксперименты проводил Отто Фленсберг в первом бараке.

Хайсмит встал со своего места:

— Я протестую против такого ведения допроса. Все это не имеет отношения к делу. Я не вижу, что можно таким путем доказать.

— Таким путем можно доказать, что немецкий врач проводил в концлагере эксперименты над заключенными и привлекал к участию в этих экспериментах врача из заключенных.

— Я думаю, это имеет отношение к делу, — сказал судья. — Так чем занимался Фленсберг, доктор Пармантье?

— Он проводил серию опытов по воспитанию покорности. Там было много маленьких комнат, в каждой по два стула. Тех, кто сидел на них, разделяла стеклянная перегородка, сквозь которую они видели друг друга. Перед каждым был пульт с кнопками. Нажимая кнопки одну за другой, можно было включать все большее напряжение тока, и над кнопками были надписи — от «легкого удара» до пятисот вольт — «возможной смерти».

— Какой ужас, — произнес Гилрей.

— И еще была будка, где сидел сам Фленсберг, у него тоже был пульт с кнопками.

— Что вы видели там своими глазами, доктор Пармантье?

— Из третьего барака привели двух заключенных. Мужчин. Обоих привязали к стульям, но руки оставили свободными. Фленсберг из своей будки сказал заключенному А, что тот должен дать заключенному Б по другую сторону стеклянной перегородки электрический удар в пятьдесят вольт, иначе он, Фленсберг, накажет его за неповиновение.

— И заключенный А сделал, что ему было приказано?

— Не сразу.

— И Фленсберг наказал его ударом тока?

— Да. Заключенный А вскрикнул. Тогда Фленсберг снова приказал ему дать заключенному Б удар тока. Заключенный А упорствовал, пока не получил удар почти в двести вольт, после чего подчинился и начал давать заключенному Б удары током, чтобы избежать наказания.

— Значит, в сущности, он заставлял человека причинять боль другому, чтобы избежать ее самому?

— Да. Повиноваться из страха.

— Заключенный А по команде Фленсберга начал давать заключенному Б удары тока. Он видел и слышал, что происходит с заключенным Б?

— Да.

— До какого напряжения дошел А по приказу Фленсберга?

— В конце концов он убил током заключенного Б.

— Ясно.

Баннистер перевел дух. Присяжные озадаченно смотрели на свидетельницу, словно не веря своим ушам.

— И что сделал Фленсберг после того, как продемонстрировал вам это?

— Сначала ему пришлось меня успокаивать. Я кричала, чтобы он прекратил такие эксперименты. Охранник силой отвел меня к нему в кабинет. Он сказал мне, что убивать того человека особой нужды не было, но что иногда это случалось. Он показал мне графики, таблицы и свои записи. Он пытался установить порог, за которым воля человека оказывается сломленной. Тот порог, за которым люди превращаются в роботов, послушно выполняющих приказы немцев. Очень часто, перейдя этот порог, заключенные сходили с ума. Он показывал мне эксперименты, в которых заставлял близких родственников давать друг другу удары током.

— Интересно знать, доктор Пармантье, — сказал судья, — а попадались такие люди, которые наотрез отказывались причинять боль другим?

— Да, порог сопротивления был выше у мужей и жен, у родителей и детей. Некоторые упорствовали, пока их самих не убивали.

— А были такие случаи, — продолжал свои вопросы судья, — когда, скажем, мать или отец убивали собственного ребенка?

— Да… Вот поэтому… Простите… Меня никто еще об этом не спрашивал…

— Пожалуйста, продолжайте, мадам, — сказал Гилрей.

— Поэтому Фленсберг и стал подбирать близнецов. Он полагал, что на них можно будет поставить что-то вроде решающего эксперимента. Девушек из Бельгии и Триеста доставили в третий барак для него, а Фосс их облучил. Фленсберг был возмущен и грозил пожаловаться в Берлин. Он успокоился только после того, как Фосс пообещал ходатайствовать перед Гиммлером о предоставлении Фленсбергу частной клиники и о прикреплении к нему доктора Лотаки, чтобы он там оперировал.

— Потрясающе, — произнес Гилрей.

— Теперь давайте на минуту отвлечемся, — сказал Баннистер. — Что произошло после того, как вы увидели эти эксперименты и прочитали доклады Фленсберга?

— Фленсберг уверял меня, что, как только первое впечатление сгладится, я увлекусь такой работой. Это же редкая возможность для психиатра — проводить исследования на подопытных людях. А потом он просто приказал мне работать на него.

— И что вы на это ответили?

— Я отказалась.

— Отказались?

— Конечно, отказалась.

— А что именно вы сказали?

— Фленсберг сказал, что ведь, в конце концов, в третьем бараке сидят одни евреи. Я сказала, что знаю. Тогда он сказал: «Неужели вы не понимаете, что есть люди, которые не такие, как остальные?»

— И что вы ответили?

— Что я уже это заметила. «Действительно, есть люди, которые не такие, как остальные, — сказала я. — Это прежде всего вы».

— Но ведь за это он должен был расстрелять вас на месте!

— Что?

— Вас не расстреляли? Вас тут же не отправили в газовую камеру?

— Ну конечно, нет. Я же здесь, в Лондоне. Значит, меня не расстреляли, верно?

31

Сэр Роберт Хайсмит постоянно находился в гуще событий. На время процесса он переехал из собственного поместья в Серрее в свою квартиру на Кодоган-сквер, неподалеку от Вест-Энда и Дома правосудия. В этот вечер он усердно работал.

Нельзя было отрицать, что Томас Баннистер сумел искусно построить свою защиту, опираясь на косвенные улики и поймав Кельно на некоторых сомнительных показаниях. Однако промахи Кельно были всего лишь ошибками неопытного человека, противником которого оказался настоящий гигант, мастер юридической акробатики. Конечно же, присяжные, признавая гений Баннистера, должны тем не менее проникнуться сочувствием к Кельно.

В сущности, все сводилось к Марку Тесслару — единственному, кому предстояло выступить в качестве очевидца. Все эти годы и на всем протяжении процесса сэр Роберт Хайсмит отказывался верить, что Адам Кельно виновен. Карьера Кельно была долгой и заслуженной. Если бы в его характере таились столь чудовищные черты, они, безусловно, рано или поздно дали бы о себе знать. Хайсмит был убежден, что все это — какая-то жуткая вендетта, столкновение двух людей, ослепленных ненавистью друг к другу и неспособных видеть истину.

Разрабатывая тактику допроса, он был твердо намерен дискредитировать Марка Тесслара.

Да, конечно, у него были минуты сомнений, но ведь он — всего лишь британский барристер, а не судья и не присяжный, и Адам Кельно был вправе рассчитывать, что он сделает все возможное.

«Я выиграю это дело», — пообещал он сам себе.


— Куда, к дьяволу, запропастился Терри? — сердито спросил Адам и сделал еще один большой глоток водки. — Могу спорить, что он отправился к Мэри. Ты звонила туда?

— Там нет телефона.

— Сегодня он был в суде, — сказал Адам. — Почему сейчас он не здесь?

— Может быть, пошел в библиотеку и будет заниматься допоздна. Из-за этого процесса он пропустил много лекций.

— Я иду к Мэри, — сказал Адам.

— Нет, — возразила Анджела. — Я была у нее после заседания. Она не виделась с ним уже много дней. Адам, я понимаю, что тебя мучает, но эти адвокаты умеют по-всякому повернуть дело. Это их профессия. А присяжные все равно знают правду, как и твои больные. Они же горой встали за тебя. Пожалуйста, не пей больше, скоро придет Терри.

— Ради Бога, могу я раз в жизни выпить, чтобы ты при этом не устраивала сцен? Я же тебя не бью и ничего плохого не делаю.

— У тебя опять будут кошмары.

— Может быть, и нет, если как следует выпить.

— Адам, послушай. Завтра в суде у тебя должна быть свежая голова. Особенно когда будут допрашивать Тесслара.

— Привет, Анджела… Привет, доктор!

Шатаясь вошел Терри и плюхнулся на диван.

— Я вообще-то не пью, вы знаете. Не в отца пошел. Всегда считал, что папаша Кэмпбелл пьет за нас обоих.

— Где это ты был?

— Пил.

— Выйди, Анджела, — приказал Адам.

— Нет, — ответила она.

— Ничего, Анджела, нам посредник не понадобится, — заплетающимся языком сказал Терри. — Мы будем говорить как врач с врачом.

Обеспокоенная Анджела вышла, но дверь оставила открытой.

— Что у тебя на уме, Терри?

— Да так, всякая всячина.

— Всякая всячина?

Терри опустил голову и заговорил внезапно охрипшим, дрожащим голосом так, что его почти не было слышно:

— «Сомненья тень упала на меня»… Доктор, я… Мне все равно, что решат присяжные. Я хочу услышать от вас самого. Между нами, вы это делали?

Адам в ярости вскочил и, подбежав к юноше, занес кулаки у него над головой. Терри весь съежился, но не пытался защищаться.

— Мерзавец! Тебя надо было лупить еще много лет назад! — Его кулаки с силой опустились на голову Терри, и тот свалился с дивана на пол. Адам ударил его ногой в ребра. — Я должен был тебя бить и бить! Как мой отец. Он бил меня — вот так! И вот так!

— Адам! — закричала_вбежавшая Анджела, заслоняя Терри своим телом.

— О Господи! — горестно воскликнул Адам, опускаясь на колени. — Прости меня, Терри! Прости меня…


Напряжение в зале суда возрастало с самого утра: Хайсмит и Баннистер долго препирались из-за процедурных подробностей.

Накануне вечером из Оксфорда приехал Марк Тесслар. Он поужинал с Сюзанной Пармантье и Марией Висковой, после чего Эйб, Шоукросс, Бен и Ванесса присоединились к ним за чашкой кофе.

— Я знаю, что собирается делать Хайсмит, — сказал Тесслар. — Им не удастся меня сбить, когда речь пойдет о той ночи десятого ноября.

— Я не знаю, как выразить то, что я чувствую, — сказал Эйб. — По-моему, вы самый благородный и мужественный человек из всех, кого я встречал за свою жизнь.

— Мужественный? Нет. Просто никакая боль мне уже не страшна, — ответил Марк Тесслар.


В первой половине заседания Честер Дикс подверг Сюзанну Пармантье довольно мягкому перекрестному допросу, который продолжался до перерыва на обед.

В перерыве Шоукросс, Кейди, его сын, дочь и леди Сара Видман основательно выпили в таверне «Три бочки». Когда они принялись за пирог с почками, Джозефсон отправился в отель за Тессларом.

После перерыва Адам Кельно вошел в зал заседаний первым. Глаза у него были остекленевшие от успокоительных таблеток. Пока зал заполнялся и переполнялся, он то и дело бросал умоляющие взгляды на жену и Терри, занявших места в первом ряду.

— Прошу тишины!

Энтони Гилрей уселся на свое место и, подождав, пока все отвесят ему поклон, кивнул Томасу Баннистеру. В этот момент в зал вбежал Джозефсон, подбежал к столу Джейкоба Александера и стал что-то возбужденно шептать ему на ухо. Александер побагровел, быстро написал что-то на клочке бумаги и передал его Томасу Баннистеру. Баннистер в полной растерянности рухнул на стул. Брендон О’Коннер перегнулся через свой стол, схватил записку, прочел ее и неуверенно встал.

— Милорд, нашим следующим свидетелем должен был быть доктор Марк Тесслар. Нам только что сообщили, что доктор Тесслар умер от сердечного приступа на улице перед своим отелем. Могу я просить милорда судью объявить перерыв до завтра?

— Тесслар… умер?

— Да, милорд.

32

Квартира на Колчестер-Мьюз была погружена в полумрак, когда Ванесса открыла дверь леди Саре. Эйб поднял голову и невидящими глазами посмотрел на нее. Лица у всех были заплаканные.

— Эйб, не надо винить в этом себя, — сказала леди Сара. — Он же давно был очень болен.

— Дело не только в нем, — сказала Ванесса. — Сегодня после обеда посольство разыскало Бена и Йосси и передало им приказ немедленно вернуться в Израиль и явиться по месту службы. Это мобилизация.

— О Господи! — сказала леди Сара, подойдя к Эйбу и гладя его по голове. — Эйб, я понимаю, что ты сейчас чувствуешь, но есть решения, которые человек обязан принять. Все уже собрались у меня.

Он кивнул в знак того, что понял, встал и надел пиджак.

Все собрались у леди Сары, чтобы разделить общее горе. Там были Томас Баннистер, и Брендон О’Коннер, и Джейкоб Александер. Там были Лоррейн и Дэвид Шоукроссы, Джозефсон и Шейла Лэм. Там были Джефри, Пэм Додд и Сесил Додд. Был там и Оливер Лайтхол.

И были там еще четверо. Питер Ван-Дамм со своей семьей — бывший Менно Донкер.

Эйб обнял Ван-Дамма, и они некоторое время стояли обнявшись и гладя друг друга по спине.

— Я прилетел из Парижа сразу, как только услышал про это, — сказал Питер. — Я должен завтра дать показания.

Эйб вышел на середину комнаты и повернулся лицом к собравшимся.

— С тех пор, как начался этот процесс, — произнес он охрипшим голосом, — я стал главным зазывалой на этом карнавале ужасов. Я бередил старые раны, возрождал забытые кошмары и брал в свои руки судьбы людей, которых надо бы оставить в покое. Я говорил себе, что они останутся безымянными. Но вот перед нами человек, который известен на весь мир и которого мир не может не узнать. Вы знаете, когда я ослеп на один глаз, случилась странная вещь: незнакомые люди в барах стали меня задирать. Когда люди видят калеку, всплывают на поверхность все их дурные инстинкты. Человек становится чем-то вроде раненого животного в пустыне — это только вопрос времени, когда его сожрут шакалы и гиены.

— Можно я вас прерву? — сказал Баннистер. — Мы, конечно, понимаем, какие проблемы возникают в связи с личной тайной мистера Ван-Дамма. К счастью, британский закон предусматривает подобные редкие ситуации. Для таких случаев у нас существует процедура, которая называется заседанием «ин камера». При этом показания остаются в тайне. Мы попросим судью очистить зал заседаний от зрителей.

— А кто там останется?

— Судья, его помощник, присяжные и законные представители обеих сторон.

— И вы в самом деле думаете, что все останется в тайне? Я так не думаю. Питер, вы знаете, какие жестокие шуточки будут отпускать по этому поводу. Вы действительно считаете, что после этого сможете давать концерт перед тремя тысячами слушателей, которые только и будут разглядывать, что у вас там между ног? Так вот, если есть что-то, за что я не хочу брать на себя ответственность, — так это за то, чтобы лишить мир музыки Питера Ван-Дамма.

— Ваша беда, Кейди, в том, — сердито сказал Александер, — что вы одержимы идеей мученичества. По-моему, вам приятно думать, что вы предстанете этаким Христом и будете удостоены бессмертия после того, как вас линчуют.

— Вы, по-моему, сильно устали, — отозвался Эйб. — Вы явно переработали.

— Господа, — вмешался Баннистер, — мы просто не можем позволить себе ссориться в такой момент.

— Правильно, — поддержал его Шоукросс.

— Мистер Кейди, — продолжал Баннистер, — вы заслужили уважение и восхищение в глазах всех нас. Вы логично мыслите и должны понимать, какие последствия нам грозят, если мы не позволим мистеру Ван-Дамму дать показания. Представьте себе на минуту, что суд приговорит вас к выплате Адаму Кельно большого возмещения. На вас ляжет ответственность за разорение вашего ближайшего друга Дэвида Шоукросса и за бесславное окончание его выдающейся издательской деятельности. Но важно не только то, что будет с вами или с Шоукроссом. Гораздо важнее то, как победа Кельно будет выглядеть в глазах всего мира. Это станет пощечиной каждому еврею, всем тем оставшимся в живых мужественным людям, мужчинам и женщинам, которые выступили на этом процессе, и, уж конечно, это будет тягчайшим оскорблением памяти всех, кого убил Гитлер. И за это ответственность тоже ляжет на вас.

— Есть еще одно обстоятельство, — сказал Оливер Лайтхол. — Как насчет будущей медицинской этики? Будет просто страшно, если когда-нибудь врачи смогут ссылаться на этот процесс, чтобы оправдать жестокое обращение с больными.

— Так что вы видите, — сказал Баннистер, — ваша позиция, конечно, очень благородна, но влечет за собой очень серьезную ответственность.

Эйб обвел взглядом их всех — маленькую усталую горсточку идеалистов.

— Господа присяжные, — произнес он голосом, в котором звучала бесконечная печаль, — я бы хотел всего лишь процитировать королевского советника Томаса Баннистера. Он сказал, что никто даже в кошмарном сне не мог бы предвидеть того, что произошло в гитлеровской Германии. И еще он сказал, что, если бы цивилизованный мир знал о намерениях Гитлера, то его бы остановили. Так вот, сейчас тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год, и арабы каждый день клянутся довести до конца то, что начал Гитлер. Конечно, мир не допустит продолжения Холокоста. Есть благо и есть зло. Благо — это право людей на жизнь. Зло — это стремление их уничтожить. В таком виде все очень просто. Но по законам блага живет разве что царствие небесное. А царства земные живут нефтью. И вот смотрите. Мир безусловно должен был бы прийти в ужас при виде того, что происходит в Биафре[5]. Там пахнет настоящим геноцидом. И конечно, после событий в гитлеровской Германии весь мир должен был бы вмешаться и положить конец геноциду в Биафре. Однако на самом деле этого не происходит, потому что британские инвестиции в Нигерии вступают в конфликт с французскими интересами в Биафре. В конце концов, господа присяжные, там ведь всего-навсего одни чернокожие убивают других чернокожих.

Нам хотелось бы думать, — продолжал он, — что Томас Баннистер был прав, говоря, что больше людей, и в том числе немцев, должны были пойти на риск наказания и смерти, но отказаться выполнять приказы. Нам хотелось бы думать, что немцы должны были протестовать, и мы спрашиваем, почему немцы не протестовали. И вот сегодня молодежь выходит на улицы и протестует против Биафры, и против Вьетнама, и в принципе против убийства своего ближнего на войне. А мы говорим им: «Почему вы протестуете? Почему вы не хотите отправиться туда, чтобы убивать, как убивали ваши отцы?»

Давайте на минуту забудем, что мы с вами в добропорядочном, уютном Лондоне. Мы в концлагере «Ядвига». Штандартенфюрер СС доктор Томас Баннистер вызывает меня и говорит: «Понимаете, вы должны согласиться уничтожить Питера Ван-Дамма». Конечно, все будет сделано «ин камера». Ведь пятый барак был секретным, так же как будет секретным заседание суда. Такие вещи публично не делаются. Я хочу еще раз процитировать вам Томаса Баннистера. Он сказал: «Рано или поздно наступает такой момент, когда сама жизнь человека теряет смысл, если она предполагает необходимость калечить или убивать других». И я утверждаю, господа присяжные, что не могу навлечь на этого человека большего несчастья, не могу вернее его уничтожить, чем позволив ему выступить со своими показаниями. И в заключение я скажу, что выражаю всяческую признательность за ваше предложение убить Питера Ван-Дамма, но вынужден его отклонить.

Эйб повернулся и направился к двери.

— Папа! — воскликнула Ванесса и прильнула к нему.

— Пусти, Ванесса, я иду один, — сказал Эйб.

Он вышел на улицу и остановился, чтобы перевести дух.

— Эйб! Эйб! — крикнула леди Сара, догоняя его. — Я сейчас вызову свою машину.

— К дьяволу, не нужно мне твоего «бентли». Мне нужно такси. Мне нужен простой «остин», черт возьми!

— Эйб, позволь мне поехать с тобой.

— Мадам, я направляюсь в Сохо и намерен там напиться, как последняя свинья, и переспать с какой-нибудь девкой.

— Я буду тебе девкой! — вскричала она, вцепившись в него. — Я буду царапаться, и орать, и кусаться, и ругаться последними словами, а ты меня всю обслюнявишь и поколотишь, а потом будешь плакать… И тогда я буду рядом с тобой.

— О Господи! — простонал он, прижимаясь к ней. — Мне страшно. Как мне страшно!

33

Усаживаясь за свой стол в зале суда, Адам Кельно пристально посмотрел на Абрахама Кейди, и на его лице появилось выражение жестокости. Их взгляды встретились. Кельно слегка улыбнулся.

— Прошу тишины!

Судья Гилрей занял свое место.

— Мы все потрясены и расстроены безвременной кончиной доктора Тесслара, но, боюсь, ничего изменить тут уже нельзя. Вы намерены, мистер Баннистер, приобщить его письменные показания к делу в качестве доказательства?

— В этом нет необходимости, — ответил Баннистер.

Гилрей в недоумении нахмурился. Хайсмит, уже приготовившийся к долгому и нелегкому спору, растерялся.

Шимшон Арони проскользнул в зал, сел рядом с Эйбом и сунул ему записку: «Я Арони. Мы привезли Соботника».

— И что же мы будем делать теперь, мистер Баннистер? — спросил судья.

— Я хочу вызвать еще одного свидетеля.

Улыбка исчезла с лица Кельно, и сердце его бешено забилось.

— С этим свидетелем связаны некоторые довольно необычные обстоятельства, милорд, и я хотел бы просить вашего совета. Свидетель занимал важный пост в одной из коммунистических стран и только вчера вечером бежал на Запад со своей семьей. Он прибыл в Лондон в два часа ночи, попросил политического убежища и получил его. Мы больше года разыскивали этого человека, не зная, жив ли он еще и сможем ли его найти, пока он не появился в Лондоне.

— Он добровольно согласился участвовать в этом процессе?

— Да, но я не знаю, что побудило его к бегству из страны, милорд.

— Так в чем проблема? Если свидетель согласился добровольно, то нет необходимости обязывать его явиться в суд. Другое дело, если он здесь против своей воли: тогда возникают всякие сложности, потому что мы не знаем, подлежит ли он юрисдикции британского суда, даже если получил убежище.

— Нет, милорд, проблема в том, что, когда перебежчик с Востока просит убежища, его обычно держат под охраной довольно длительное время — до тех пор, пока он не будет окончательно устроен. Мы не можем исключить возможности покушения на этого свидетеля, и поэтому он явился в суд в сопровождении нескольких человек из Скотланд-Ярда.

— Понятно. Они вооружены?

— Да, милорд. Как Министерство иностранных дел, так и Скотланд-Ярд считают, что они постоянно должны находиться поблизости от него. Мы обязаны его защищать.

— Это весьма печально, что существует опасность нападения на человека в зале английского суда. Мне не хотелось бы ограничивать вход на заседание. Наш суд должен быть открытым. Вы предлагаете заслушать этого свидетеля «ин камера»?

— Нет, милорд. Уже то, что мы с вами обсудили эту проблему и что все в зале знают о присутствии людей из Скотланд-Ярда, должно отбить охоту у всякого, кто хотел бы устроить покушение.

— Я не люблю, когда в зале находятся вооруженные люди, но объявлять закрытое заседание не буду. Придется сделать скидку на необычные обстоятельства. Вызывайте вашего свидетеля, мистер Баннистер.

— Он будет давать показания на чешском языке, милорд.

Адам Кельно изо всех сил пытался припомнить, кто такой Густав Тукла. Два детектива расчистили проход в толпе, стоявшей в дверях, и ввели в зал осунувшегосяся, перепуганного человека. Оставшиеся в коридоре детективы заняли места у всех входов. Давние воспоминания пронеслись перед глазами Адама Кельно, и у него перехватило дыхание. Он поспешно нацарапал и передал Смидди записку: «Не дайте ему говорить!»

— Это невозможно, — шепнул ему Смидди. — Возьмите себя в руки.

Он написал сэру Роберту записку: «Кельно в панике».

Когда Густав Тукла занял свое место на свидетельской трибуне, руки у него заметно дрожали. Он в отчаянии озирался по сторонам, словно затравленный зверь.

— Прежде чем мы начнем, — сказал судья Гилрей, — обращаю ваше внимание на то, что этот свидетель находится в состоянии значительного нервного напряжения. Оказывать на него какое бы то ни было давление я не позволю. Господин переводчик, будьте любезны, разъясните мистеру Тукла, что он находится в Англии, в суде Ее Величества, и что здесь его никто не обидит. Попросите его прежде, чем отвечать на каждый вопрос, убедиться, что он хорошо его понял.

Тукла слабо улыбнулся и кивнул судье. Он сообщил свой адрес в Брно, сказал, что родился в Братиславе и до начала войны жил там и работал инженером-строителем.

— А ваша последняя должность?

— Член совета директоров и заведующий производством на заводе имени Ленина. Это большой завод тяжелого машиностроения с тысячами рабочих.

Стараясь успокоить свидетеля, судья Гилрей завел с ним разговор о Брненской ярмарке и о репутации чешской промышленности. После этого Баннистер начал свой допрос:

— Занимали ли вы на момент вашего бегства какой-нибудь пост в коммунистической партии?

— Я был секретарем областного партийного комитета по промышленности и членом Центрального комитета.

— Это довольно высокий пост, не так ли?

— Да.

— Были ли вы членом коммунистической партии, когда началась война?

— Нет. Я вступил в партию в сорок восьмом году, когда начал работать в Брно.

— Вы изменили свои имя и фамилию?

— Да.

— Расскажите, при каких обстоятельствах вы это сделали.

— Во время войны меня звали Эгон Соботник. Я наполовину еврей по матери. После освобождения я изменил имя и фамилию, потому что боялся, что меня разыщут.

— Почему?

— Я боялся преследования за то, что меня заставляли делать в концлагере «Ядвига».

— Расскажите нам, как вы попали в лагерь «Ядвига».

— Когда немцы заняли Братиславу, я бежал в Будапешт и жил там с фальшивыми документами. Венгерская полиция поймала меня и вернула в Братиславу. Гестапо отправило меня в лагерь «Ядвига», где я поступил в распоряжение медчасти. Это было в конце сорок второго года.

— Кому вы были подчинены?

— Доктору Адаму Кельно.

— Он находится в этом зале?

Соботник указал на Адама дрожащим пальцем. Судья еще раз сказал, что стенограф не может записывать жестов.

— Вот он.

— Какая работа была вам поручена?

— Канцелярская. Главным образом, ведение отчетности. А под конец я вел истории болезни и журнал операций.

— К вам обращались члены подполья? Я имею в виду интернациональное подполье — вы понимаете мой вопрос?

— Милорд, вы разрешите мне пояснить это мистеру Тукла? — спросил переводчик.

— Да, пожалуйста.

Они обменялись несколькими фразами, после чего Тукла кивнул.

— Мистер Тукла понял. Он говорит, что там были небольшая подпольная группа польских офицеров, и большое подполье, куда входили остальные. Летом сорок третьего года к нему обратились и сообщили, что подполье весьма интересуют медицинские эксперименты, которые ведутся в лагере. По ночам он и один еврей из Дании по имени Менно Донкер переписывали из журнала сведения об операциях, которые делались в пятом бараке, и передавали их связному подполья.

— И что делал с ними ваш связной?

— Точно не знаю, но план состоял в том, чтобы переправлять их на волю.

— Рискованное дело.

— Да. Менно Донкер попался.

— Вы знаете, что сделали за это с Менно Донкером?

— Его кастрировали.

— Понятно. А вам не казалось странным, что немцы все это регистрировали?

— У немцев мания все регистрировать. Сначала они наверняка считали, что победят в этой войне. А позже думали, что если будут все регистрировать, а потом подделают эти записи, то смогут оправдать многие случаи смерти.

— Сколько времени вы вели такие записи?

— Я начал в сорок втором и вел их до тех пор, пока нас не освободили в сорок пятом. Всего набралось шесть тетрадей.

— Теперь давайте вернемся немного назад. Вы сказали, что поменяли имя после войны из-за того, что вас заставляли делать в лагере «Ядвига». Расскажите нам, чем вы занимались.

— Сначала — только канцелярской работой. Потом Кельно узнал, что я член подполья. К счастью, он не знал, что я переправляю на волю сведения о его операциях. Я был в ужасе, что он выдаст меня эсэсовцам. Но вместо этого он заставил меня всячески ему помогать.

— Например, каким образом?

— Держать пациентов, когда им делали укол в позвоночник. Иногда меня заставляли самого делать укол.

— Вы были обучены это делать?

— Мне показали один раз, за несколько минут.

— Что еще вас заставляли делать?

— Держать пациентов, когда у них брали пробы спермы.

— То есть запихивали им в задний проход деревянную палку, чтобы получить эти пробы?

— Да.

— Кто делал это?

— Доктор Кельно и доктор Лотаки.

— Сколько раз доктор Кельно делал это на ваших глазах?

— Не меньше сорока или пятидесяти раз. Каждый раз через нас проходило по многу человек.

— Они испытывали боль?

Тукла опустил глаза.

— Очень сильную.

— И это делалось над здоровыми людьми перед облучением и последующей операцией, то есть было первым этапом эксперимента?

— Милорд, — прервал его Хайсмит, — мистер Баннистер задает свидетелю наводящие вопросы и хочет услышать его собственные выводы и соображения.

— Я сформулирую вопрос иначе, — сказал Баннистер. — Принимал ли доктор Кельно участие в медицинских экспериментах немцев?

— Да.

— А откуда вы это знаете?

— Я сам видел.

— Вы видели, как он делал операции в пятом бараке?

— Да.

— Много раз?

— Во всяком случае, сотни две или три.

— На евреях?

— Иногда по приговору суда, но девяносто девять процентов — на евреях.

— Вы присутствовали при операциях доктора Кельно в общей больнице в двадцатом бараке?

— Да, много раз. Много десятков раз.

— И вы видели, как он ведет прием? Как делает мелкие процедуры — например, лечит нарывы и порезы?

— Да.

— Вы заметили какие-нибудь существенные различия в поведении доктора Кельно в пятом бараке и в общей больнице?

— Да, с евреями он был очень жесток. Он часто бил их и ругал.

— На операционном столе?

— Да.

— Пойдем далее. Мистер Тукла, я хочу поговорить об одной конкретной серии операций, проведенной в начале ноября сорок третьего года. Тогда у восьми мужчин были удалены семенники, а у трех пар женщин-близнецов — яичники.

— Я это прекрасно помню. Это было десятого ноября. В тот вечер кастрировали Менно Донкера.

— Расскажите, пожалуйста, подробнее.

Тукла отхлебнул глоток воды, расплескивая ее, — так дрожала у него рука. Лицо его стало белым, как мел.

— Мне велели явиться в пятый барак. Там было множество капо и эсэсовцев. Около семи часов четырнадцать жертв привели в комнату рядом с операционной. Нам велели побрить их и сделать уколы в позвоночник.

— Не в операционной?

— Это делалось всегда только в соседней комнате. Доктор Кельно не хотел зря тратить время в операционной.

— Делали ли этим людям предварительный укол морфия?

— Нет. Доктор Вискова и доктор Тесслар несколько раз протестовали и говорили, что гуманность требует колоть им морфий.

— А что отвечал доктор Кельно?

— Он говорил: «Незачем расходовать морфий на этих свиней». Ему несколько раз предлагали давать этим людям общий наркоз — усыплять их, как он делал в двадцатом бараке. Но он говорил, что не может тратить на это время.

— Значит, инъекции всегда делались в комнате рядом с операционной, без морфия и неквалифицированными или полуквалифицированными людьми?

— Правильно.

— Эти жертвы испытывали боль?

— Очень сильную. Это моя вина… Моя вина…

Он раскачивался взад и вперед, закусив губу, чтобы сдержать слезы.

— Вы уверены, что можете продолжать, мистер Тукла?

— Я должен продолжать. Я носил это в себе больше двадцати лет. Я должен все выложить, чтобы обрести покой. — Он всхлипнул. — Я струсил. Я должен был отказаться, как Донкер.

Он несколько раз судорожно вздохнул, извинился и кивнул в знак того, что готов продолжать.

— Так вот, вечером десятого ноября вы присутствовали в комнате рядом с операционной пятого барака и помогали готовить этих четырнадцать человек к операции. Продолжайте, пожалуйста.

— Первым был Менно Донкер. Кельно велел мне зайти в операционную и держать его.

— Вы были вымыты?

— Нет.

— Кто еще при этом присутствовал?

— Доктор Лотаки ассистировал. Еще были один-два санитара и два охранника-эсэсовца. Донкер кричал, что здоров, а потом умолял Кельно оставить ему один семенник.

— Что говорил на это Кельно?

— Он плюнул ему в лицо. Через несколько секунд за дверями началась такая суматоха, что Фосс велел мне пойти в пятый барак и привести Марка Тесслара. Когда я вернулся с ним, я увидел такую ужасную сцену, что не могу забыть о ней ни днем, ни ночью. Эти девушки, с которых срывали одежду, дикие крики боли от уколов, люди, которых били прямо на операционном столе, кровь… Только Марк Тесслар сохранил присутствие духа и гуманность.

— И вы заходили в операционную?

— Да, я ввозил и вывозил жертв.

— Кто делал операции?

— Адам Кельно.

— Все операции?

— Да.

— Он мылся перед очередной операцией?

— Нет.

— Он стерилизовал инструменты?

— Нет.

— Он проявлял заботу о пациентах?

— Он был как сумасшедший мясник на бойне с топором в руках. Это была просто резня.

— Сколько времени это продолжалось?

— Он делал операции очень быстро, за десять — пятнадцать минут. Около полуночи мне велели отправить несчастных назад, в третий барак. Там стояло несколько носилок, и они лежали на них вплотную друг к другу. Весь пол был залит кровью. Мы отнесли их в барак. Тесслар умолял меня позвать Кельно… Но я в ужасе убежал.

Адам Кельно передал Смидди записку: «Я ухожу из зала».

«Сидите на месте!» — написал в ответ Смидди.

— Как дальше развивалась ситуация, мистер Тукла?

— На следующее утро меня вызвали в пятый барак и велели выписать свидетельства о смерти на одного из этих мужчин и одну из женщин. Сначала я проставил у мужчины причину смерти — «шок», а у женщины — «кровотечение», но немцы заставили меня написать вместо этого «тиф».

— Значит, мистер Тукла, все это долгое время не давало вам покоя?

— Я жил в постоянном страхе, что меня объявят военным преступником.

— Вы знаете, какая судьба постигла эти шесть тетрадей, где регистрировались операции?

— Когда русские освободили лагерь, началась сумятица. Многие бежали, как только ушли эсэсовцы. Я не знаю, что стало с пятью тетрадями, но шестую я сохранил.

— И прятали все эти годы?

— Да.

— Из боязни, что вас привлекут к ответственности?

— Да.

— Какое время охватывает эта тетрадь?

— Вторую половину сорок третьего года.

— Милорд, — сказал Баннистер, — я хотел бы сейчас представить в качестве доказательства журнал регистрации операций, сделанных в концлагере «Ядвига».

34

В зале суда разразился словесный бой. Закон есть закон!

— Милорд! — воскликнул сэр Роберт Хайсмит. — Мой высокоученый друг создает драматическую ситуацию, пытаясь в последнюю минуту представить новые доказательства. Я намерен категорически протестовать и считаю это недопустимым.

— На каком основании? — спросил судья Гилрей.

— Ну, прежде всего, я вообще не видел этого документа и не имел возможности его изучить.

— Милорд, — сказал Баннистер, — этот документ попал к нам в руки только сегодня в три часа утра. За ночь мы собрали сорок человек добровольцев, которые просмотрели его в поисках информации, имеющей отношение к делу. Вот на этих двух листах я выписал то, что считаю наиболее важным. Я с радостью предоставлю моему высокоученому другу для изучения эти записи и фотокопии тех страниц журнала, по поводу которых мы будем задавать вопросы.

— Значит, вы, в сущности, хотите внести изменения в ваше первоначальное ходатайство об оправдании по этому делу? — спросил судья.

— Именно так, милорд.

— Вот против этого я и возражаю, — сказал Хайсмит.

Ричард Смидди передал своей секретарше записку с распоряжением найти его старшего клерка мистера Буллока, чтобы тот собрал весь штат конторы и держал его наготове на случай, если Баннистер добьется своего. Секретарша убежала.

— По моему опыту, — сказал судья Гилрей, — защита может в ходе процесса вносить отдельные поправки в свое ходатайство об оправдании, если появляются новые доказательства.

— Я пока что не видел заявления о внесении таких поправок, — возразил Хайсмит.

— Вот оно, — ответил Баннистер.

Судебный пристав передал копии заявления судье, Честеру Диксу и Ричарду Смидди, которые принялись внимательно их изучать.

— Милорд и мой высокоученый друг могут убедиться, что заявление занимает всего одну страницу и касается исключительно этого журнала регистрации операций, — добавил Баннистер.

— Что вы на это скажете? — спросил Гилрей Хайсмита.

— В моей юридической практике, которая насчитывает не один десяток лет, я ни разу не слыхал, чтобы во время процесса, особенно столь длительного, как этот, суд допускал внесение таких поправок в ходатайство об оправдании, которые изменяли бы весь характер процесса.

Честер Дикс и Ричард Смидди стали наперебой передавать ему сборники судебных протоколов, и Хайсмит зачитал с полдюжины прецедентов, когда подобные просьбы были отвергнуты.

— Что вы можете сказать суду, мистер Баннистер? — спросил Гилрей.

— Я безусловно не согласен с тем, что это изменяет весь характер процесса.

— Это безусловно его изменяет, — возразил Хайсмит. — Если бы этот документ был представлен в качестве доказательства перед началом процесса, истец действовал бы совершенно иначе. А сейчас уже прошел целый месяц, процесс приближается к концу, почти все свидетели со стороны защиты разъехались по разным странам Европы, Азии и Америки, и мы не имеем возможности снова их допросить. Наш главный свидетель со стороны доктора Кельно больше не может приехать из Польши: мы послали запрос, нельзя ли снова вызвать доктора Лотаки, но ему не дают новой визы. Это явная несправедливость по отношению к истцу.

— Что вы на это скажете, мистер Баннистер? — спросил судья.

— Я намерен ограничиться только вопросами, касающимися регистрационного журнала, а на это ни один из свидетелей защиты не может пролить никакого света, так что они в любом случае не нужны. Что до доктора Лотаки, то мы были бы готовы оплатить его новую поездку в Лондон, но не наша вина, что польское правительство его не выпускает. На самом деле, если сэр Роберт разрешит мне еще раз допросить доктора Кельно, я смогу выяснить все, что мне нужно, за какой-нибудь час. Я готов заранее представить моему высокоученому другу список вопросов, которые собираюсь задать его клиенту.

В этом и состоит суть мастерства барристера — он должен уметь мгновенно собраться с мыслями и без всякой подготовки, экспромтом выступить с речью, опираясь на свою энциклопедическую память и на штат проворных помощников.

— Сэр Роберт, если регистрационный журнал будет принят в качестве доказательства, вы разрешите еще раз допросить доктора Кельно? — спросил судья Гилрей.

— Я пока еще не могу сказать, в чем будет состоять моя тактика.

— Понятно. Имеете ли вы что-нибудь добавить, мистер Баннистер?

— Да, милорд. Я не вижу ничего необычного или исключительного в том, чтобы принять этот регистрационный журнал в качестве доказательства. Он незримо присутствовал в этом зале на всем протяжении процесса. И я утверждаю, что за всю историю английского суда ни одно доказательство не взывало с такой силой о том, чтобы быть услышанным. В нем и заключается, в конце концов, вся суть дела. В нем скрыты те факты, свидетелей которых мы искали во всех концах света и слышали в этом зале. Как же можно говорить, что это недопустимо? Если мы откажемся рассмотреть эти факты в британском суде, тень ляжет на всю нашу судебную систему, потому что совсем скрыть их в любом случае не удастся. Если мы это сделаем, то всем станет ясно: мы вовсе не желаем знать, что происходило в концлагере «Ядвига» и вообще в нацистской Германии. Что все это — чьи-то фантазии. И к тому же имеем ли мы право забыть о мужественных людях, отдавших свою жизнь за то, чтобы в будущем сохраненные ими документы рассказали миру о безумном кошмаре лагеря «Ядвига»?

— Должен заметить, — прервал его Хайсмит, — что мой высокоученый друг уже начал произносить свою заключительную речь. Для этого у него будет возможность позже.

— Да, мистер Баннистер. Какие еще доводы вы можете привести суду?

— Самые убедительные. Слова истца, доктора Кельно, — его ответы на прямые вопросы его собственного защитника. Я их вам сейчас процитирую. Сэр Роберт спросил: «Регистрировались ли как-нибудь ваши операции и процедуры?» На это доктор Кельно ответил: «По моему настоянию велась их аккуратная регистрация. Я считал это важным, чтобы потом не возникло никаких сомнений относительно моих действий». И минуту спустя доктор Кельно сказал с этой самой свидетельской трибуны: «Я очень хотел бы, чтобы эти журналы появились здесь, — они доказали бы мою невиновность». И еще немного позже он сказал: «В каждом случае по моему настоянию операция регистрировалась в журнале». Ничто не может быть яснее, милорд. Доктор Кельно сам сказал все это, и разве не должны мы считать, что если бы этот регистрационный журнал разыскал он, то он тоже представил бы его в качестве доказательства?

— Что вы можете на это сказать, сэр Роберт? — спросил судья.

— Доктор Кельно, в конце концов, — врач, а не юрист. Я предпочел бы сначала изучить этот документ и только потом дал бы ему совет — представлять его в качестве доказательства или нет.

— Я утверждаю, — быстро отпарировал Баннистер, — что, пока доктор Кельно думал, что у нас нет никаких шансов ознакомиться с этим журналом, пока он был уверен, что журнал навсегда утрачен, он мог ссылаться на него как на подразумеваемое доказательство своей правоты. Но увы, одна из шести исчезнувших тетрадей сохранилась и всплыла в этом суде — и теперь он запел совсем другую песню.

— Благодарю вас, господа, — сказал Гилрей.

Он еще раз прочитал ходатайство Баннистера. Формально оно было составлено по всем правилам, так что любой английский судья мог принять по нему решение.

И все же он продолжал смотреть на этот лист бумаги, не видя его. Мысли его были заняты другим. Перед его умственным взором тянулась бесконечная вереница изувеченных людей — таких же, как и те, кого он только что видел в этом зале. И дело было не в том, повинен в этом Кельно или неповинен. Важно было то, что эти люди пострадали от рук других людей. И тут он на мгновение словно пересек невидимую грань и постиг тайну непостижимой сплоченности евреев: те из них, кто жил на свободе в Англии, лишь по капризу судьбы оказались там, а не в концлагере «Ядвига», и каждый из них знал, что, если бы не этот каприз судьбы, с его семьей могло бы случиться то же самое.

И все же Гилрей был олицетворением всех тех, кто, не будучи евреем, никогда не может до конца понять евреев. Он мог дружить с ними, работать с ними, но до конца понять их был неспособен. Он олицетворял всех белых, которые никогда не могли до конца понять чернокожих, и всех чернокожих, которые никогда не могли до конца понять белых. Он олицетворял всех нормальных людей, которые могли терпеть или даже защищать гомосексуалистов… но никогда не могли до конца их понять. В каждом из нас существует эта грань, которая не позволяет нам до конца понять тех, кто чем-то отличается от нас.

Гилрей поднял глаза от заявления и посмотрел в зал, ожидавший его решения.

— Просьба защиты о внесении изменений в первоначальное ходатайство об оправдании удовлетворяется. Тем самым регистрационный журнал операций, сделанных в концлагере «Ядвига», принимается в качестве доказательства. Из уважения к правам истца я объявляю перерыв на два часа, чтобы его сторона могла изучить этот документ и подготовиться к защите.

Произнеся эти слова, он встал и вышел из зала.

Гром грянул! Хайсмит сидел ошеломленный. В ушах его снова и снова звучали слова: «Подготовиться к защите». Доктор Адам Кельно — истец и обвинитель — превратился в обвиняемого даже в глазах суда!

35

Сэра Адама Кельно провели в совещательную комнату, где Роберт Хайсмит с Честером Диксом, Ричардом Смидди и полдюжиной помощников изучали фотокопии регистрационного журнала и список предполагаемых вопросов Баннистера. Его встретили холодно.

— Но это было очень давно, — шепотом произнес он. — У меня там что-то случилось с памятью. После этого я много лет жил в состоянии полуамнезии. Я очень многое забыл. Этот журнал вел Соботник. Он мог подделать записи, чтобы они свидетельствовали против меня. Я не всегда смотрел, что подписываю.

— Сэр Адам, вам придется снова давать показания, — коротко сказал Хайсмит.

— Я не могу.

— Придется, — отрезал Хайсмит. — У вас нет выбора.


Действие успокоительных таблеток еще не кончилось. С каким-то отстраненным выражением лица Адам Кельно подошел к свидетельской трибуне. Судья Гилрей напомнил ему, что он все еще находится под присягой. Кельно, судье и присяжным были уже розданы фотокопии отдельных страниц журнала. Баннистер попросил своего помощника показать Кельно сам журнал. Кельно смотрел на него с таким видом, словно не верил своим глазам.

— Действительно ли эта тетрадь — регистрационный журнал операций, сделанных в концентрационном лагере «Ядвига» за последние пять месяцев сорок третьего года?

— Наверное, да.

— Говорите погромче, сэр Адам, — сказал судья.

— Да… Да, это он.

— Согласен ли мой высокоученый друг, что предоставленные ему, суду и присяжным фотокопии точно воспроизводят соответствующие страницы журнала?

— Согласен, — ответил Хайсмит.

— Чтобы помочь господам присяжным разобраться в деле, давайте предварительно откроем журнал на любой странице, чтобы посмотреть, как он велся. Прошу вас раскрыть страницы пятидесятую — пятьдесят первую. Здесь идут слева направо одиннадцать граф. В первой графе стоит просто порядковый номер операции — на данной странице мы видим, что счет шел уже на восемнадцатую тысячу. Во второй графе стоит дата. А что за цифры в третьей?

— Это номер, вытатуированный на руке у пациента.

— Так, дальше идут имя и фамилия пациента и диагноз. Все правильно?

— Да.

— На этом мы покончили с левой половиной разворота и переходим к пятьдесят первой странице. Что написано в первой слева графе?

— Краткое описание операции.

— А в следующей?

Кельно не отвечал. Когда Баннистер повторил вопрос, он лишь что-то неразборчиво пробормотал.

— В этой графе стоит фамилия хирурга, а в следующей — его ассистента, не так ли?

— Да.

— А в следующей? Скажите суду и присяжным, что там стоит.

— Это…

— Ну?

— Это фамилия анестезиолога.

— Вы говорите — анестезиолога? — повторил Баннистер; это был еще один из тех редких случаев, когда он повысил голос. — Просмотрите, пожалуйста, либо по фотокопиям, либо по самому журналу эту графу, где стоит фамилия анестезиолога.

Сэр Адам негнущимися пальцами перелистал несколько страниц, потом поднял полные слез глаза.

— При операциях действительно всегда присутствовал анестезиолог? Во всех случаях без исключений?

— Не всегда достаточно квалифицированный.

— Но разве в ваших показаниях не говорилось, что в большинстве случаев у вас вообще не было анестезиолога, поэтому вам приходилось делать обезболивание самому, и это была одна из причин, почему вы выбирали спинномозговую блокаду?

— Да… Но…

— Вы признаете, что, как следует из этого журнала, у вас в ста процентах случаев был либо квалифицированный врач-ассистент, либо врач, выполнявший функции анестезиолога?

— По-видимому, да.

— Значит, вы сказали неправду, когда утверждали, будто не имели в своем распоряжении квалифицированного анестезиолога?

— Наверное, мне здесь изменила память.

«О Господи! — подумал Эйб. — Не надо бы мне этому радоваться. Ведь Томас Баннистер делает ему словесную операцию без наркоза. Нехорошо мне сейчас торжествовать и чувствовать себя отомщенным».

— Теперь давайте перейдем к следующей графе. Я вижу слово «нейрокрин». Оно означает препарат, использованный для спинномозгового обезболивания?

— Да.

— И последняя графа озаглавлена «Замечания».

— Да.

— Написаны ли страницы пятидесятая и пятьдесят первая, включая заголовки граф, вашей рукой и ваша ли подпись стоит в графе «оперирующий хирург»?

— Да.

— Теперь давайте еще раз посмотрим журнал. Видите ли вы где-нибудь, чтобы в качестве либо хирурга, либо ассистента был назван доктор Тесслар?

— Он, наверное, это скрыл.

— Каким образом? Ведь вы были его начальником. Вы общались с Фоссом и Фленсбергом, которых сами назвали вашими сотрудниками. Как мог он это скрыть?

— Не знаю. Он был очень хитрый.

— Я утверждаю, что он не делал никаких операций в лагере «Ядвига».

— Такие слухи были, — ответил Адам. На лбу его проступил пот.

— Теперь откройте, пожалуйста, страницу шестьдесят пятую. Здесь явно совсем другой почерк, за исключением подписи хирурга. Как вы можете это объяснить?

— Иногда все, кроме подписи хирурга, вписывал в журнал медрегистратор. Возможно, это был Соботник — он, наверное, подделывал записи в интересах коммунистического подполья.

— Но вы же не хотите сказать, что не расписывались здесь или что эти ваши подписи — подделка? Если бы вы поймали его на том, что он подделывает вашу подпись, вы бы этого так не оставили — вы бы сделали с ним что-нибудь вроде того, что сделали с Менно Донкером.

— Я протестую, — вмешался Хайсмит.

— Из этого журнала мы еще увидим, что сделали с Менно Донкером, — произнес Баннистер, не скрывая гнева, чего с ним еще никогда не бывало. — Так как же, доктор Кельно?

— Под конец дня я часто очень уставал и не всегда внимательно читал то, что подписывал.

— Понятно. Мы скопировали двадцать двойных страниц из этого журнала, и на каждой зарегистрировано около сорока операций. Когда там написано «ампутация testis, sin» или «ампутация testis, dex» — это означает удаление правого или левого семенника, не так ли?

— Да.

— А чем это отличается от того, что называют кастрацией?

— Одно дело — удалить отмершую или облученную железу, как я уже говорил. А другое… другое…

— Кастрировать?

— Да.

— То есть удалить оба семенника?

— Да.

— Благодарю вас. Теперь я попрошу передать вам другой документ — ваше заявление под присягой в Министерство внутренних дел при рассмотрении вопроса о вашей выдаче в сорок седьмом году. Это заявление вы написали в Брикстонской тюрьме.

Хайсмит вскочил:

— Это нарушение процедуры, грубое нарушение процедуры! Когда мы дали согласие на изменения в ходатайстве ответчика об оправдании, имелось в виду, что все вопросы будут касаться только регистрационного журнала.

— Прежде всего, — парировал Баннистер, — доктор Кельно сам представил в суд это свое заявление как одно из доказательств в свою пользу. А сейчас обнаруживаются вопиющие несоответствия между тем, что он утверждал в сорок седьмом году, тем, что он говорил здесь, в суде, и тем, о чем свидетельствует регистрационный журнал. Если то, что написано в журнале, — неправда, то ему достаточно так и сказать. А присяжные вправе решить, что соответствует истине, а что нет.

— Ваш протест не принят, сэр Роберт. Мистер Баннистер, вы можете продолжать.

— Благодарю вас. Доктор Кельно, на странице третьей вашего заявления в Министерство внутренних дел вы пишете: «Возможно, я иногда и удалял больные семенники или яичники, но я все время делал операции, и среди тысяч случаев могут попасться такие, когда этот орган поражен, так же как и любой другой». Вот что вы показали под присягой в сорок седьмом году, чтобы избежать выдачи вас Польше, не так ли? -

— Это было очень давно.

— А месяц назад в этом самом зале вы говорили, что сделали, может быть, несколько десятков таких операций и еще с десяток раз ассистировали доктору Лотаки. Вы это говорили?

— Да, с тех пор как я писал это заявление, я припомнил еще несколько операций.

— Так вот, доктор Кельно, я утверждаю, что, если подсчитать все выполненные вами операции по удалению яичников и семенников, которые зарегистрированы в этом журнале, то получается двести семьдесят пять, а ассистировали вы еще около ста раз.

— Я не могу припомнить точное число таких операций. Вы сами видите, что всего их было почти двадцать тысяч. Как я могу помнить точные цифры?

— Доктор Кельно, — продолжал Баннистер, — вы слышали показания Туклы о том, что до вашего отъезда из лагеря «Ядвига» были заполнены еще два таких журнала. Это верно?

— Вероятно, да.

— И как вы думаете, о чем свидетельствовали бы те два журнала, если бы они вдруг нашлись? Не получилось бы в итоге что-нибудь около тысячи операций, которые вы сделали или на которых ассистировали?

— Пока я не увижу этого своими глазами, я ничего сказать не могу.

— Но вы согласны с тем, что сделали или помогали делать триста пятьдесят операций, как следует из этого журнала?

— Думаю, что это верно.

— И теперь вы признаете, что в вашем распоряжении был анестезиолог и что на самом деле вы никогда не делали сами обезболивания в операционной, как вы показали раньше?

— Я не помню.

— Теперь я попрошу вас снова раскрыть третью страницу вашего заявления в Министерство внутренних дел. Я процитирую ваши слова: «Я категорически отрицаю, что когда-нибудь делал операции здоровым мужчинам или женщинам». Вы писали это в сорок седьмом году?

— Тогда мне это помнилось именно так.

— И точно такие же показания вы дали здесь, в этом зале?

— Да.

— Откройте, пожалуйста, регистрационный журнал на семьдесят второй странице, найдите четвертую операцию снизу, сделанную Олегу Солинке, и расскажите об этой операции суду.

— Здесь написано… «Цыган… по судебному приговору».

— А какая операция?

— Кастрация.

— Это ваша подпись как хирурга там стоит?

— Да.

— Теперь будьте добры, откройте двести шестнадцатую страницу. Там в середине стоит греческая фамилия — Популос. Зачитайте, пожалуйста, милорду судье и господам присяжным диагноз, описание операции и имя хирурга.

— Там тоже был судебный приговор.

— Кастрация, которую вы произвели, потому что этот человек был гомосексуалистом?

— Я… Я…

— Будьте добры, откройте теперь двести восемнадцатую страницу. Там, в самом верху, вы видите имя и фамилию женщины — вероятно, немки, некоей Хельги Брокман. Что там про нее говорится?

Кельно молча смотрел в журнал.

— Что же вы молчите?! — воскликнул Гилрей.

Кельно отхлебнул большой глоток воды.

— Верно ли, — спросил Томас Баннистер, — что у этой женщины-немки, уголовной преступницы, отправленной в лагерь «Ядвига», были по судебному приговору удалены яичники за то, что она занималась проституцией, не будучи зарегистрированной проституткой?

— Я думаю… это возможно.

— А теперь, будьте добры, откройте триста десятую страницу и найдите — сейчас скажу — двенадцатую строчку сверху. Там стоит русская фамилия — Борлацкий, Игорь Борлацкий.

Кельно снова молчал.

— Я бы посоветовал вам ответить на вопрос, — сказал Гилрей.

— Это кастрация умственно неполноценного человека по судебному приговору.

— Чем были больны эти люди?

— Ну, у этой проститутки, вероятно, была какая-нибудь венерическая болезнь.

— Разве в таких случаях женщине вырезают яичники?

— Иногда.

— Хорошо, тогда расскажите, пожалуйста, милорду судье и господам присяжным, что это за болезнь — умственная неполноценность и каким образом ее можно излечить кастрацией.

— Это безумие, но немцы такое делали.

— А что это за болезнь — «цыган»?

— Германские суды приговаривали некоторых людей к кастрации как «представителей низшей расы».

— Теперь, пожалуйста, откройте двенадцатую страницу. Там, в нижней трети страницы, зарегистрирована кастрация некоего Альберта Гольдбауэра. Какой там диагноз?

— Судебный приговор.

— За что?

— За воровство.

— Что это за болезнь — «воровство»?

Адам снова ничего не ответил.

— Верно ли, что воровство было самым обычным занятием и что вы сами были к нему причастны? В лагере «Ядвига» этим занимались все, не так ли?

— Да, — хрипло произнес Кельно.

— Я утверждаю, что в этом журнале зарегистрированы двадцать случаев, когда вы по судебному приговору оперировали здоровых людей, пятнадцать мужчин и пять женщин, — кастрировали их или удалили оба яичника. Я утверждаю, что вы говорили неправду, когда здесь, в этом зале, сказали, что никогда не делали операций по судебному приговору. И вы делали такие операции, доктор Кельно, не ради спасения их жизни и не потому, что это были отмершие органы, чем вы оправдывались раньше. Вы делали это потому, что получали такой приказ от немцев.

— До сих пор я просто ничего не помнил про эти операции. Я ведь так много оперировал…

— Я полагаю, что вы бы и теперь их не припомнили, если бы не появился этот журнал. Теперь дальше, мистер Кельно. Кроме ампутации семенников и яичников, при каких еще операциях вы применяли спинномозговую блокаду?

Адам на секунду прикрыл глаза. У него перехватило дыхание. Ему казалось, что голос адвоката доносится до него откуда-то издалека.

— Так как же? — спросил Баннистер.

— При аппендэктомии, грыже, лапаротомии — почти при всех операциях в нижней части живота.

— И вы в своих показаниях говорили, что, помимо вашего личного предпочтения в пользу такого способа обезболивания, у вас почти или вообще не было средств для общего наркоза, не так ли?

— Нам много чего не хватало.

— Я утверждаю, что за месяц до десятого ноября сорок третьего года и за последующий месяц вы сделали почти сто операций — точнее говоря, девяносто шесть — на нижней части тела. Я утверждаю, что в девяноста случаях из них вы предпочли общий наркоз, а также прибегали к нему при десятках более простых операций — таких, как вскрытие нарывов. Я утверждаю, что у вас было достаточно средств для общего наркоза и в вашем распоряжении был анестезиолог, который мог его проводить.

— Ну, если так написано в журнале…

— Я утверждаю, что, как следует из журнала, вы выбирали инъекции в позвоночник только в пяти процентах операций на нижней части тела и при этом всегда писали в графе «Замечания», что делали предварительный укол морфия, — за исключением тех операций, которые проводились в пятом бараке.

Адам полистал журнал, потом поднял глаза и пожал плечами.

— Я утверждаю, — продолжал атаку Баннистер, — что вы говорили суду неправду, когда сказали, что предпочитаете спинномозговое обезболивание. Это предпочтение проявлялось у вас только тогда, когда вы оперировали евреев в пятом бараке, и вы не делали им никакого предварительного укола морфия — я думаю, потому, что вам доставляли удовольствие их страдания.

Хайсмит вскочил, но ничего не сказал и снова сел.

— Теперь, прежде чем перейти к вечеру десятого ноября, давайте выясним еще одно обстоятельство. Откройте, пожалуйста, третью страницу журнала и найдите там имя Эли Яноша, который был кастрирован за воровство и торговлю на черном рынке. Вы помните процедуру опознания в полицейском суде на Боу-стрит около восемнадцати лет назад?

— Да.

— Тогда некий Эли Янош не смог опознать вас, хотя и говорил, что хирург был без маски. Прочитайте, пожалуйста, в журнале фамилию хирурга.

— Доктор Лотаки.

— А если бы это были вы, — а вы тоже делали такие операции, — то вас бы выдали Польше и там предали бы суду как военного преступника. Вы это знаете, не правда ли?

Адам с нетерпением ждал перерыва, но судья Гилрей все его не объявлял.

— Будьте добры, откройте журнал на триста второй странице и прочитайте милорду судье и господам присяжным дату, которая там стоит.

— Десятое ноября сорок третьего года.

— Теперь, пожалуйста, зачитайте имена тринадцати человек, которые там стоят после имени Менно Донкера.

После долгой паузы Адам начал монотонный голосом читать:

— Герман Паар, Ян Перк, Ганс Гессе, Хендрик Бломгартен, Эдгар Беетс, Бернард Хольст, Даниэль Дубровски, Йолан Шорет, Сима Галеви, Ида Перец, Эмма Перец, Элен Блан-Эмбер и…

— Я не расслышал последнего имени.

— Тина.

— Тина Блан-Эмбер?

— Да.

— Я передаю вам список десяти из этих людей, которые выступали свидетелями на этом процессе. С учетом изменения нескольких фамилий в связи с переездом в Израиль или замужеством, это те же самые люди?

— Да, — произнес Адам шепотом, не дожидаясь, пока помощник Баннистера передаст ему список.

— Говорится ли там где-нибудь о предварительном введении морфия?

— Может быть, просто забыли записать.

— Говорится или нет?

— Нет.

— А кто делал эти операции? Чья подпись стоит там во всех четырнадцати случаях?

С балкона до Адама донесся крик Терри:

— Доктор!..

— Я утверждаю, что там стоит подпись Адама Кельно.

Адам на секунду поднял глаза и увидел, как юноша выбежал из зала.

— А что написано вашей рукой в графе «Замечания» после имен Тины Блан-Эмбер и Бернарда Хольста?

Адам только потряс головой.

— Там написано: «Смертельный исход в ту же ночь», не так ли?

Адам поднялся на ноги.

— Неужели вы все не видите, что это новый заговор против меня? Когда Тесслар умер, они подослали Соботника! Они хотят меня уничтожить! Они будут преследовать меня вечно!

— Сэр Адам, — тихо произнес Томас Баннистер, — позвольте вам напомнить, что это вы возбудили дело.

36

Сэр Роберт Хайсмит поправил мантию и бросил взгляд на присяжных — усталый, недовольный, но верный долгу британского барристера и готовый биться за своего клиента до последнего вздоха. Как обычно покачиваясь с носков на пятки, он поблагодарил присяжных за их долготерпение, а потом стал подводить итоги процесса, упирая при этом на существенное расхождение между тем, что написано в «Холокосте», и тем, что на самом деле происходило в лагере «Ядвига».

— Это расхождение составляет пятнадцать тысяч операций чисто экспериментального характера, выполненных без какого бы то ни было наркоза. Конечно, это мог бы сделать только безумец. Мы здесь выяснили, что сэр Адам Кельно не был безумцем — он был обычным человеком, попавшим в безумную ситуацию. Эту трагедию пережил бы каждый из нас, внезапно оказавшись во власти столь чудовищных обстоятельств.

Я не могу отделаться от мысли, способны ли мы здесь, в Англии, воссоздать в своем воображении кошмарную действительность лагеря «Ядвига». Мы слышали о некоторых творившихся там ужасах, но способны ли мы мысленно туда перенестись? Способны ли понять, как это может подействовать на сознание обычного человека… на ваше или мое сознание? Как вели бы себя в лагере «Ядвига» мы с вами?

У меня не выходят из головы опыты доктора Фленсберга, в которых человека вынуждали к повиновению. Сколько вольт может выдержать человек, прежде чем подчиниться воле злодея? Каждый из вас, кто когда-нибудь получал удар током, никогда этого не забудет. Представьте себе, господа присяжные, что вы сейчас не сидите в своей ложе, а привязаны к стулу, а напротив сидит ваш сосед по этой ложе, бок о бок с которым вы провели здесь весь этот месяц. Перед вами пульт с кнопками, я приказываю вам нажать на кнопку, и тогда этого вашего соседа ударит током. Какой силы электрический удар сможете вы выдержать, прежде чем нажмете на эту кнопку? Вы уверены, что проявите большое мужество?

Подумайте об этом, господа присяжные. Подумайте все, кто сидит сейчас в зале. Вы, репортеры, вы, адвокаты, все, кто прочитает об этом завтра или через много лет. Вы сидите на стуле, и электрический разряд пронизывает ваше тело. Еще один разряд, сильнее, и вы вскрикиваете. Еще сильнее, и вы чувствуете боль в каждом запломбированном зубе, в глазах, в половых органах, и еще сильнее, и вы корчитесь в судорогах, и у вас из носа и ушей течет кровь, и все силы вашей души изливаются в вопле о пощаде…

Допустим, на сегодня это все. Вы уже побывали на пороге смерти. Но завтра с вами будет то же самое, и на следующий день, и на следующий — до тех пор, пока и ваше тело, и ваше сознание не откажутся вам служить и вы не превратитесь в растение.

Вот что представлял собой концлагерь «Ядвига». Безумный ад, где было уничтожено всякое подобие нормального человеческого общества. А теперь вы, британские присяжные, должны решить, сколько таких мук способен выдержать обыкновенный человек и где лежит та грань, за которой он будет сломлен.

Перед нами врач, вся жизнь и работа которого была посвящена избавлению других людей от страданий. Если он и не выдержал высокого напряжения, под которое попал в этом безумном аду, то разве он не искупил свою вину перед всем миром? Если бы этот человек считал себя виновным, разве он обратился бы в суд с просьбой смыть позор с его имени? Заслужил ли он вечное проклятие тем, что был сломлен, испытывая муки агонии? Должны ли мы предать его проклятию, зная, что вся его дальнейшая жизнь была посвящена служению человечеству?

Адам Кельно не заслужил новых унижений. Возможно, что, оказавшись в этой ужасной ситуации, он, воспитанный в определенных социальных условиях, на мгновение решил, что одни люди менее полноценны, чем другие. Но прежде чем осудить его за это, давайте подумаем о себе. Адам Кельно сделал все, что мог, для огромного числа людей. А скольким евреям он спас жизнь! Если он и был вынужден пойти на компромисс с безумным врачом-немцем, угрозы которого постоянно висели над его головой, то он сделал это ради того, чтобы спасти жизнь тысячам! Не дай Бог, чтобы кому-нибудь из нас пришлось принимать такое ужасное решение.

А где были вы, дамы и господа, вечером десятого ноября сорок третьего года? Подумайте и об этом.

Мы знаем, не правда ли, что целые армии повинуются приказам убивать под предлогом защиты прав той или иной нации. И в конце концов, господа присяжные, когда Бог приказал Аврааму принести в жертву сына, тот тоже повиновался.

Адам Кельно должен получить значительное возмещение, и честь его должна быть восстановлена в глазах всего мира.

37

Томас Баннистер несколько часов подводил итоги процесса тем же мелодичным, негромким голосом, каким задавал вопросы свидетелям:

— В этом зале мы еще раз услышали, что христиане делали с евреями в середине двадцатого века в Европе. Это войдет в историю и станет самой мрачной ее главой. Конечно, главную ответственность за то, что произошло, несут Гитлер и Германия, но этого не произошло бы, если бы с ними не сотрудничали сотни тысяч людей.

Я согласен с моим высокоученым другом, что солдат приучают к повиновению, однако мы все чаще видим примеры того, как люди отказываются убивать по приказу. А что до истории Авраама, то все мы знаем, чем она кончилась: Бог с самого начала хитрил и в конечном счете так и не отнял у Авраама сына. Я не могу представить себе штандартенфюрера СС доктора Адольфа Фосса в роли Бога, точно так же как не вижу Адама Кельно в роли Авраама. И Фоссу не понадобилось проводить над доктором Кельно экспериментов в духе Отто Фленсберга. Доктор Кельно сам сориентировался в ситуации и не оказал ни малейшего сопротивления. То, что он делал, он делал без колебаний, без принуждения, без всякого запугивания. Вы ведь слышали его показания о том, как он отказался сделать заключенному смертельную инъекцию фенола… Что ему за это сделали? Как он был наказан? Он прекрасно знал, что врачей не расстреливают и не отправляют в газовую камеру. Он знал это!

Можно было бы ожидать, что человек, сделавший то, что сделал доктор Кельно, затаится, будет радоваться, что ему повезло, и попытается примириться со своей совестью, если она у него есть, а не станет почти двадцать пять лет спустя снова ворошить прошлое. Он поступил так, думая, что это сойдет ему с рук. Но увы, здесь всплыл регистрационный журнал операций, и ему пришлось снова и снова сознаваться во лжи.

Может ли кто-нибудь в этом зале, у кого есть дочь, забыть историю Тины Блан-Эмбер? У Тины были мать и отец, они пережили Холокост и узнали, что их дочь была убита, как подопытная морская свинка. И убил ее не врач-нацист, а поляк, наш союзник. Случись это с любым из нас, узнай мы потом, что английский врач погубил нашего ребенка в ходе бессмысленного, извращенного, зверски жестокого медицинского эксперимента, — мы бы знали, как поступить с этим врачом.

Я согласен с тем, что не бывает мест страшнее концлагеря «Ядвига». И все же, господа присяжные, бесчеловечное обращение человека с человеком старо, как само человечество. И если кто-то оказался в лагере «Ядвига» или в каком-нибудь другом месте, где его окружают бесчеловечные люди, это само по себе еще не дает ему права отбросить всякую мораль, всякую религию, всякую философию, все то, что делало его достойным имени человека.

Вы слышали показания нескольких других врачей из концлагеря «Ядвига» — двух женщин, благороднее и отважнее которых еще не доводилось видеть английскому суду. Одна из них — еврейка и коммунистка, другая — набожная христианка. Что произошло, когда Фосс пригрозил доктору Висковой пыткой электричеством? Она отказалась и приготовилась покончить с собой. А доктор Сюзанна Пармантье? Она была в том же аду — в концлагере «Ядвига». Припомните, что она ответила доктору Фленсбергу.

И вы слышали показания самого отважного из них всех. Самого обычного человеку, преподавателя романских языков в маленькой польской гимназии — Даниэля Дубровски. Человека, который пожертвовал своей мужественностью, чтобы кто-то моложе его получил шанс прожить нормальную жизнь.

Господа присяжные, бывают такие минуты, когда сама жизнь человека теряет смысл, если она направлена на то, чтобы калечить и убивать других. Есть моральная грань, перейдя которую человек теряет право считаться человеком. Это одинаково относится и к Лондону, и к концлагерю «Ядвига».

Эта грань была перейдена, и об искуплении такой вины речи быть не может. Антисемитизм — проклятие человечества, каинова печать, которая лежит на каждом из нас. Ничто из того, что делал Кельно до этого или после этого, не искупает сделанного им тогда. Он потерял право на наше сострадание. И я убежден, что за все им совершенное он может ожидать от британского суда только одного — нашего презрения и возмещения в размере самой мелкой монеты, какая только существует в этой стране.

38

— Господа присяжные! — сказал судья Гилрей. — На протяжении месяца мы заслушивали показания в процессе по делу о клевете, который стал самым длительным подобным процессом во всей английской судебной практике. Таких показаний никогда еще не доводилось выслушать ни одному английскому суду по гражданским делам. То, что происходило в концлагере «Ядвига», будущие поколения назовут самым страшным преступлением за всю историю человечества. Но мы — не трибунал по делу о военных преступлениях. Мы разбираем гражданский иск согласно общему праву Англии…


Подведение итогов процесса — всегда нелегкое дело, но Энтони Гилрей сумел сделать это с необыкновенным блеском, сведя все к общему праву и показав, что следует считать имеющим отношение к делу и на какие вопросы присяжные должны ответить. В середине следующего дня он передал дело на их рассмотрение.

В последний раз встал со своего места Томас Баннистер.

— Милорд, здесь предстоит принять два решения — не объясните ли вы это господам присяжным, прежде чем они удалятся на совещание?

— Да. Прежде всего вы определите, принимаете ли вы решение в пользу истца или ответчиков. Если решение будет в пользу доктора Кельно и вы согласитесь с тем, что он стал жертвой клеветы, то вы должны определить, какую сумму возмещения вы ему присуждаете.

— Благодарю вас, милорд.

— Господа присяжные, — сказал Гилрей, — я сделал все, что мог. Теперь слово за вами. Не спешите — в вашем распоряжении столько времени, сколько вам понадобится. Мои помощники позаботятся о том, чтобы вы были обеспечены всем, что пожелаете, из пищи и питья. Теперь остается еще одно дело. Правительство Польши через посредство своего посла попросило передать ему этот регистрационный журнал операций как документ огромной исторической важности, заслуживающий помещения в один из их национальных музеев. Правительство Ее Величества дало свое согласие. Польский посол не возражает против того, чтобы журнал находился в вашем распоряжении, пока вы не закончите совещание. Я прошу вас обращаться с ним как можно бережнее. Не сыпьте на него пепел от сигарет и не проливайте кофе или чай. Мы не хотели бы, чтобы будущие поколения поляков думали, будто британские присяжные отнеслись к этому документу легкомысленно. Теперь вы можете удалиться на совещание.

Был полдень. Двенадцать безымянных, ничем не примечательных англичан покинули зал судебных заседаний, и дверь совещательной комнаты за ними закрылась.

Битва между Адамом Кельно и Абрахамом Кейди подошла к концу.

В половине второго Шейла Лэм вбежала в комнату, где сидели остальные, и сообщила, что присяжные возвращаются. Коридор был битком набит репортерами. Правда, они были вынуждены подчиниться железному правилу, запрещающему любые фотосъемки и интервью в здании суда. И все же один из них не выдержал.

— Мистер Кейди, — сказал он, — присяжные совещались очень недолго. Как вы думаете, значит ли это, что процесс выиграете вы?

— Этот процесс не выиграет никто, — ответил Эйб. — Мы все его проиграли.

Он и Шоукросс протолкались сквозь толпу и оказались стоящими рядом с Адамом Кельно.

Гилрей сделал знак своему помощнику, который подошел к ложе присяжных.

— Вы вынесли вердикт?

— Да, — ответил старшина присяжных.

— И этот вердикт вынесен единогласно?

— Да.

— Решили ли вы дело в пользу истца, сэра Адама Кельно, или в пользу ответчиков, Абрахама Кейди и Дэвида Шоукросса?

— Мы решили дело в пользу истца, сэра Адама Кельно.

— И вы единогласно определили сумму возмещения?

— Да.

— Какова эта сумма?

— Полпенни.

39

Анджела вбежала в кабинет, где неподвижно сидел Адам.

— Это Терри, — сказала она. — Он вернулся и собирает свои вещи.

Адам выбежал из кабинета, шатаясь и натыкаясь на стены, поднялся по лестнице и рывком распахнул дверь. Терри закрывал чемодан.

— Я много не взял, — сказал Терри. — Только самое необходимое.

— Ты возвращаешься к Мэри?

— Мы уезжаем вместе с Мэри.

— Куда?

— Пока толком не знаю. Из Лондона и из Англии. Анджела будет знать, где я.

Адам загородил собой дверь:

— Я требую, чтобы ты мне сказал, куда вы едете.

— Туда, к прокаженным! — крикнул Терри. — Если я буду врачом, то таким, как доктор Тесслар!

— Оставайся здесь, ты слышишь?

— Вы солгали мне, доктор.

— Да, солгал! Я сделал это ради тебя и Стефана.

— И я вам весьма благодарен. А теперь дайте мне выйти.

— Нет!

— А что вы со мной сделаете? Отрежете мне яйца?

— Ты… Ты… Ты такой же, как и все они! Ты тоже хочешь меня уничтожить! Они заплатили тебе, чтобы ты уехал. Все тот же заговор!

— Вы гнусный параноик. Вы отрезали яйца евреям, чтобы свести счеты с собственным отцом. Разве не так, сэр Адам?

Адам ударил его в лицо.

— Жид! — кричал он, нанося новые и новые удары. — Жид! Жид! Жид!

40

Эйб открыл дверь квартиры на Колчестер-Мьюз. За дверью стоял Томас Баннистер. Эйб молча впустил его и провел в гостиную.

— Мы с вами договаривались о встрече, — сказал Баннистер. — Я ждал.

— Знаю, прошу меня простить. Виски?

— Пожалуйста, без льда.

Баннистер снял плащ, и Эйб налил ему виски.

— Понимаете, в последние день-два у меня были сплошные прощания. Просто прощания, торжественные прощания, слезные прощания. В том числе я проводил дочь в Израиль.

— Жаль, что ее здесь уже нет. Очень милая девушка, я был бы рад познакомиться с ней поближе. Новости с Ближнего Востока нерадостные.

Эйб пожал плечами:

— К этому можно привыкнуть. Когда я писал «Холокост», Шоукросс приходил в ужасное волнение всякий раз, когда там наступал очередной кризис, и наседал на меня, чтобы я поскорее прислал ему рукопись. А я отвечал, что он может не беспокоиться: когда бы я ее ни кончил, легкой жизни евреям ждать не приходится.

— Да, не так это просто.

— Что — писать или быть евреем?

— Я, собственно, имел в виду писание. Ведь вы как будто влезаете внутрь человека и месяцами снимаете на пленку, что происходит у него в голове.

— Что-то вроде этого. Баннистер, я не спешил с вами увидеться, потому что побаиваюсь вас.

Баннистер улыбнулся.

— Ну, я же не собирался допрашивать вас как свидетеля.

— Знаете, о ком я сейчас постоянно думаю? — спросил Эйб.

— Об Адаме Кельно.

— Откуда вы знаете?

— Потому что я тоже о нем думаю.

— Вы знаете, Хайсмит был прав, — сказал Эйб. — Ведь если бы нам не повезло, то и мы оказались бы там. Как быть обыкновенному человеку, когда у него член затянуло в мясорубку? Как бы, черт возьми, вел себя там я?

— Мне кажется, я знаю.

— А вот я не очень-то уверен. В мире слишком мало таких людей, как Даниэль Дубровски, или Марк Тесслар, или Пармантье, или Вискова, или Ван-Дамм. Мы много говорим о мужестве, а кончаем тем, что оказываемся последними мерзавцами.

— Таких людей больше, чем вам сейчас кажется.

— Одного я пропустил, — сказал Эйб. — Томаса Баннистера. В тот вечер, когда вы поучали меня, за кого на мне лежит ответственность, вы забыли назвать себя. Вот было бы обидно, если бы английский народ лишился такого премьер-министра.

— А, вы вот про что. Ну, каждый должен делать то, что считает правильным.

— Зачем? Зачем Кельно возбудил это дело? Конечно; я знаю, что он всегда хочет быть большой рыбой в маленьком пруду. Он понимает, что хуже других, и поэтому всегда устраивался там, где может чувствовать, что он лучше других. В Сараваке, в лагере «Ядвига», в этой поликлинике для рабочих в Лондоне.

— Кельно — трагическая фигура, — сказал Баннистер. — Он, конечно, параноик и поэтому не способен к самоанализу, не может отличить добро от зла.

— А почему он стал таким?

— Может быть, из-за того, что с ним плохо обращались в детстве. Польша преподнесла ему хороший подарок — антисемитизм, теперь у него было на кого обратить свою болезненную ненависть. Знаете, Кейди, хирурги — люди странные, очень часто хирургия для них — способ удовлетворить свои кровожадные инстинкты. Пока Кельно жил в цивилизованной обстановке, эта его потребность находила выход в хирургии. Но когда такой человек оказался там, где разрушена вся социальная структура, и ему развязали руки — получилось чудовище. А потом, вернувшись в цивилизованное общество, он снова стал обыкновенным хирургом и не чувствовал за собой никакой вины за то, что делал.

— После всего, что я слышал в суде, — сказал Эйб, — после того, как я узнал, какие ужасы может человек по чужому приказу творить с другими людьми, после того, как увидел, что Холокост продолжается и будет продолжаться вечно, я теперь думаю, что мы безнадежно губим мир, в котором живем, и самих себя. Мы загадили нашу планету, мы истребляем ее обитателей, друг друга. Мне кажется, наше время уже истекло, — вопрос не в том, случится ли это, а только в том, когда. И если посмотреть, как мы себя ведем, то похоже, что терпение Господа уже на исходе.

— Ну, Господь куда терпеливее, чем вы думаете, — сказал Баннистер. — Видите ли, мы, смертные, ужасно высокого о себе мнения. Мы решили, что во всей Вселенной и во все времена мы единственные, кто все это переживает. Я всегда верил, что такое уже случалось раньше на той же самой Земле.

— Здесь? Как же…

— Что такое для мироздания миллиард-другой лет? Может быть, за последний миллиард лет уже существовали и исчезли десятки земных цивилизаций, о которых мы ничего не знаем? И после того, как уничтожит себя та цивилизация, к которой мы принадлежим, все опять начнется сначала — через сотни миллионов лет, когда планета после нас немного приведет себя в порядок. А в конце концов — скажем, пять миллиардов лет спустя — одна из этих цивилизаций сможет существовать вечно, потому что тогда люди станут обращаться друг с другом так, как им подобает.

Их прервал телефонный звонок. Лицо Эйба стало крайне серьезным. Он записал какой-то адрес и сказал, что будет через час. Потом озадаченно положил трубку.

— Это был Терренс Кэмпбелл. Он хочет со мной увидеться.

— Ну, этому вам удивляться не следовало бы. Понимаете, если мы хотим продержаться в этом мире чуть подольше, то это зависит от них — от него, и от сына Кельно, и от ваших детей. Не стану вас больше задерживать. Вы еще долго пробудете здесь?

— Через несколько дней улетаю в Израиль. Начну все сначала, буду журналистом.

Они пожали друг другу руки.

— Не могу сказать, что вы были самым сдержанным из моих клиентов, но это было интересно, — сказал Баннистер, чуть ли не в первый раз в жизни тщетно пытаясь найти нужные слова. — Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Понимаю, Том.

— Желаю удачи, Эйб.


«По дороге к Терренсу я попросил таксиста остановиться перед Домом правосудия. Что ж, это естественно — попрощаться с тем местом, где я единственный раз в жизни поступил, как подобает порядочному человеку, и выстоял в этом процессе.

Мне не дает покоя мысль Баннистера о том, что и до нас были цивилизации, и после нас будут. Когда эта наша цивилизация рухнет, мне будет очень жаль Лондона.

Рядом с Домом правосудия, на той же улице, стоит церковь Сент-Клеменс-Дейнз — святого Клемента Датского. Это официальная церковь английских военных летчиков, я хорошо знал ее во время войны и даже написал про нее несколько очерков. Сент-Клеменс-Дейнз — это как раз то, о чем говорил Томас Баннистер. Ее построили датчане в 871 году или где-то около того, когда король Альфред выселил их за пределы Сити. Потом ее снесли. Она была опять отстроена Вильгельмом Завоевателем, и опять разрушена, и заново отстроена в средние века, и сгорела в пожаре 1666 года, и была отстроена, и снова разрушена в 1680 году, и восстановлена Кристофером Реном, и стояла до тех пор, пока ее не разбомбили немцы, а теперь она стоит снова…»


«Тель-Авив, 6 июня 1967 года (Ассошиэйтед Пресс). Министерство обороны Израиля сообщило, что во время массированного удара, уничтожившего арабские военно-воздушные силы, израильская авиация понесла лишь незначительные потери. Среди погибших серен (капитан) Бен Кейди, сын известного писателя».


Загрузка...