31


Букаты ушел, кстати, ушел тихо, неторопливо, но показалось ей, что уже не на завод бы ему идти, а в больницу, такой у него был вид. Надела тетя Тая жакет свой плюшевый, платок и пошла к реке. Вот уж старая дура, сама понимала, что нечего там Костьке делать, а сон не шел из ума. А во сне – Костька-то был на реке. Торопилась она к нему, будто и в самом деле должна помочь, когда он станет тонуть на лодке.

А до реки четверть часа хода. Добежала, не заметила. Лодка на месте, а на реке никого не видно. По такой воде ни рыбаков, ни пьяных на ней не бывает. Присела она на лодку, вспомнила, как багрили с сыном дрова два года назад, истопились к весне так, что лучины в доме не было. И чуть тогда не опрокинулись, когда под них топляк поднесло. Испугалась, страсть. А Костька, хоть слаб и мал, но сопит и толкает, толкает багром, и спас лодку…

А еще вспомнила довоенное, когда с мужем костерок жгли, он свои донки на ночь ставил, а она, беременная Костькой, рядом сидела. И закат золотом растекался по воде, и на середке всплескивала рыба, и где-то ухали и купались, но тихо было. На душе такой покой и радость, что прислонилась она к мужу, и когда колокольчик на удочке зазвенел, он, ее муж, не посмел и шелохнуться, потревожить из-за пойманной рыбы такого их состояния.

А говорили они о том, что будет вот у них парень, они знали, что будет парень, а она, мать, уху им станет варить, а потом сядут на виду у реки, чекушку разопьют, станут о делах говорить…

И вот сидит она на ветру одна, в глазах серо, будто и не кончался ее дурной сон: та же мутная вода и тяжесть на сердце, что вот-вот сынок ее погибнет… А вдруг она тут попусту мозги раскидывает, а он уж дома и ждет ее. Вскинулась она и снова побежала как могла, ног не чувствовала, несмотря на то, что больные ноги, отекают от сердца. Как в молодости своей ласточкой к мужу лететь умела, так и сейчас, даже еще пуще летела. Издали увидела в палисаднике человека, и сердце заколотилось: Костька! Он еще ее не видел, встала, перекрестилась: «Спасибо те, господи, что все так, что он нашелся! Живой, и уж больше ей ничего не надо!»

– Костя, – крикнула издалека. – Ты чего у дома-то стоишь, иль ключи не знаешь – под половиком…

Было однажды, несколько лет назад, когда он, уходя, записку на дверях оставил: «Мама, я пошел, а ключи под половиком»… Вместе тогда посмеялись.

Костя валялся в постели, а она ходила вокруг и все не знала, с какой стороны завести разговор. Вспомнила про сон и стала ему рассказывать, но уже не выходило страшно, а почти что смешно: подумаешь, мутная река приснилась. А Костя молчал.

Начала она серчать.

– Разлегси, как барин! – сказала. – И лежит… Не умылся, не поел… А тут кругом обыскались… И люди о нем хлопочут, считай, два раза прибегали, и она-то, мать, тоже не последний человек, должна ведь знать, куда пропал ее сын… Не утоп ли на речке?

Костя и не двинулся от ее слов. Не спал, а будто спит, никакого движения. Ну что, в самом деле, как мертвец лежать, материных слов не принимать. Будто она воздух зазря толчет языком! Бесстыжий!

Наконец шевельнулся, голос подал:

– Кто, мама… Приходил?

– А кто? Кого с завода ждешь?

– Никого не жду.

– Вот и видно. А они тебя ждут… И Буката, и Володька, который Силыч, и эта… комсомолка горластая…

– Лялька?

– Она. Ей больше других надо.

Костя молчал.

– А ты чево, опоздал, что ли?

Костя молчал.

– Буката твой вовсе больной, за сердце хватается и все свое талдычит: завод, завод… А ему в больницу надо идти, а не на завод…

Костя повернулся и посмотрел на мать. И она увидела: нехорошие у него глаза, недобрые какие-то. Прежде-то, даже сегодня утром, у Костика было всегда одно выражение лица: будто ему сказали, что до смерти ему в танке сидеть, в танке его похоронят, как в железном гробу… Не было в нем других выражений, как это: вечная усталая занятость да желание поспать. Сон да работа, да снова сон… А теперь, она вгляделась: мать честная! Да ведь он оживел, но как мертвец оживает – лицо пепельно-бледное, глаза горят. А в них недобрость, в них блеск, как у гончей собаки, которая на дичь идет!

Хотела пойти тетя Тая за печку к иконке, что над диваном висит, да испугалась оставить сына. Мысленно перекрестилась она на портрет, «Отче наш» зашептала.

А он спросил:

– Мам, ты как с отцом познакомилась?

– Чего? – не поняла она.

– Как вы с ним познакомились-то? Ну, встретились где? – спрашивал сын.

– Люди увидят друг друга, руку подадут, вот те и знакомство, – сказала, сердясь на такие вопросы, тетя Тая.

– А где?

– Чево где? Тут, в поселке…

– А сколько тебе лет? Было?

– Да, молодая… Дура деревенская, – сказала тетя Тая. – Приехала на работу, нас в семье много, и всех кормить силов у отца не было. Езжай, говорит, у город, там хлеба больше. А не хватит на твою долю, вертайся, здесь голодать совместно будем… Тогды, после войны, голод у нас стоял. Стала я на фабрику наниматься, а койку сняла у тети Груши, она теперь померла. А то мы с тобой да с отцом ходили к ней, она чаем угощала… Вот. А отец твой тоже приехал и тоже койку у ней снял. Так и вышло, что вместе чай пьем, вместе постирушки какие, я ему и выстирала подштанники… И еще кое-что постирала. А потом он все рыбалкой увлекался, я ему на речку поесть носила. На нас так и думали, как брат да сестра. Я за ним как нянька все равно… Ну и поженились, у тети Груши-то…

Купили портвейна, ее пригласили да и говорим, мы теперь, говорим, теть Груш, не в разных углах, а в одном угле, за ширмой, спать станем, так как мы в браке с Сережкой…

– Ма… А у тебя кроме отца еще кто был?

Тетя Тая задумалась и вопроса не поняла.

– Кто?

– Ну, ухажер другой… До портвейна-то? Ну, чтобы отец, значит, и еще тот, другой, между собой соперники были?

Мать рукой отмахнулась, испугавшись.

– Окстись, ты чего придумал! Да разве бы отец твой стерпел кого-то… Да он ревнивец такой был… Он бы его убил… Правду говорю!

– Убил? – спросил Костя и даже поднялся с койки. Глаза заблестели. – Мать, ты сказала, что убил бы?

Но тетя Тая в запале сказала, сама не верила в сказанное. Как это, тихий ее Сережа, который и рыбу-то стеснялся живую потрошить, а ждал, когда она «уснет», так он выражался… Чтобы он, значит, руку на кого поднял… И не надо поднимать было, не было у них причин-то ревновать. И потому она засмеялась, стесняясь всего того, что наговорила.

– Убивать-то некого было. Хватит, Костька, дурака валять. Раз уж встал, поешь… И болтаешь неведомо о чем, а я, глупая, за тобой повторяю… Мели, Емеля, твоя неделя!

– Ладно, – согласился вдруг Костя. – Готовь. – И добавил ни с того ни с сего: – А ведь ты правду сказала. Их, мам, убивать надо!

Она услышала: хлопнула дверь. Выскочила следом, закричала:

– Ты что же? Голодный? Когда придешь-то?

Костя от калитки рукой махнул:

– Я же сказал, готовь… Я приду! – И исчез в улице.

Ничего она не смогла понять про то, что он спрашивал и что думал. Только забыть не могла его странные глаза, в которых был не прежний Костька. Прежний был ее послушный сын, и она знала, что от него ждать. А этот был чужой, хоть тот же Костька, но она про него уже ничего не знала. Она только могла чувствовать, это чувство внушало ей неведомую опасность, которая грозит Костьке.

А тут постучали, снова Вася-сосед попросился. Она забыла про время, не заметила, что смеркалось в комнате.

– Заходи, Вася, – сказала. – Может, чая хочешь?

Он кивнул, присел, костыли к стенке поставил.

– Сынок-то нашелся?

Она головой покачала. Чего объяснять, если сама ничего не поймет про него. Прибежал да убежал, вот и считай как хочешь.

Но Вася так понял, что не нашелся, и успокаивать стал.

– Вот на фронте, – рассказывал, – там по-другому, конечно, но если пропал человек, так он в борьбе с врагом, с фашистом, значит, пропал… Бывало, кто и дезертировал, так тех у нас без суда стреляли… А бывало и так: заснул один на переходе… А мы хватились, нет его! Потом-то нагнал, но опять же судили, в штрафнуху… за отсталость в бою… А здеся… – дядя Вася стал осматривать комнату и на диван посмотрел за печкой, узнал он диван-то, как же, помогал еще тащить Сережке… – Здеся пропасть никто не может! Так я думаю!

Тетя Тая, вспомнив про мужа, всхлипнула, очень ее разговором о фронте сосед Вася расстроил.

– Чего вы кричите-то… Я ведь сама не знаю ничего… Он же еще глупый, малой еще…

Вася понял промашку, стал утешать:

– Постой… Не расстраивайся, – сказал. – Он у тебя щуплый?

Тетя Тая кивнула.

– В форме такой серой, с ремешком ФЗО? Да? – Вася обрадовался. – Видел я его! Он все около дома Зины ходит… Ну знаешь, которая племяшку-то замуж выдает…

– А Костька там что? – спросила тетя Тая. И не дождавшись, пошла, поставила чай. И в уголке слезы вытерла.

Потом они пили чай, говорили про войну и про мужа тети Таи, а Вася рассказывал про смоленскую деревню Ляхово, что они освобождали. Там, значит, немцы человек полтораста в избы загнали да и спалили всех! А почему он говорил, почему вспомнил-то… Видать, про ту деревню думал все на Украине, где семью его сожгли…

– Ох, горе-то какое! – охнула тетя Тая.

– И дети малые, и девочки… И старики… Вот это горе! Ты думаешь, Таисья, у меня ноги нет? – спросил дядя Вася. – У меня вот тут выжжено, – и показал на грудь.

Тетя Тая поколебалась, но предложила:

– Может, того… У меня в бутылке-то осталось… Самогонная…

– Выпил бы, – сразу сказал дядя Вася. – Только прямо скажу, Таисья, пока я тверезый, я держусь… А как выпью, я заплакать могу. Ты уж не удивляйся, четыре года на передовой…

Дядя Вася помолчал, он вспоминал о своем, а тетя Тая о своем. Но оба думали о войне, какая она страшная, что землю всю опустошила, и люди стали другие, обожгло их огнем изнутри. Война как большой пожар, там, на фронте, в огне, но и в тылу доставало.

А Вася-сосед, махнув рукой, сказал:

– Знаешь, Таисья, ты налей мне рюмку-то… Только если заплачу, ты не успокаивай… Война, понимаешь, это вот что: умереть, а потом заново родиться. Только много дружков там осталось, которые уже не увидят нашего дня, который скоро наступит… Я родился, а они гниют… Вот земля, когда на ней термитный снаряд упадет, говорят, сто лет родить не может. А душа, у ней какой запас? А может, и мы, Таисья, еще жить способны? Может, мы только кажемся, что ничего в нас живого нет, а может, живое-то есть?

Вася принял водку, выпил, не закусывая, и запел. Странную песню запел. И даже тетя Тая заплакала, когда ее слушала.


Брала русская бригада

Галицийские поля.

И достались мне в награду

Два железных костыля…

Из села нас трое вышло,

Трое первых на селе.

И остались в Перемышле

Двое гнить в чужой земле.

Я приду в село родное,

Дом сложу на стороне,

Ветер воет, ноги ноют,

Будто вновь они при мне…


Загрузка...