Трагикомические рассказы

Судьбе загадка

Нет такого мгновенья в жизни, когда человек имел бы право покончить с собой.

Наполеон


I. Внезапный спутник

«Пятнадцать лет тому назад, товарищи, в этот самый день царские палачи и акулы мирового капитала расстреляли русский пролетариат. Теперь сами, однако, рабочие и крестьяне взяли в свои руки кормило…»

Далее не слышно стало по причине вьюги. Красные флаги наклонились все разом и опять распрямились, рябые от снежной ряби.

– Кормило взяли! Это что же такое?

– Кормить тебя будут, дяденька, шоколадными конфетами!

И пошли все, и какая-то худая дама в пенсне, как посуда, задребезжала: «Вы жертвою пали» – а за нею и все затянули, отплевываясь от вьюги.

– Эх ты, мурло! Люди жертвою пали, а он марсельезу!

– Да марсельеза громче!

– Ну, ори, черт с тобой!

* * *

– Вот я и говорю – сказал гражданин Артенев, наклоняясь к самому уху собеседника, – вы философ, вы меня поймете.

– Пожалуйста, не называйте меня философом, – возразил владелец уха, – в науке этой я вполне разочаровался. Я бы очень хотел, чтобы Гегель встал из гроба да повисел на трамвайной подножке или чтобы Фихте в очереди постоял за мануфактурой.

– Вот я и говорю, – продолжал гражданин Артенев, оглянувшись робко на красные флаги, ибо уж так был воспитан, – ну, зачем я живу?

– Я это всегда говорил, – пробормотал бывший философ, – то есть не про вас, разумеется, а про себя.

Синие сумерки поползли из подворотни, они покружились недолго под ногами и поползли кверху.

– Ну, зачем я живу? Я получил, – это не хвастовство с моей стороны, уверяю вас, – блестящее образование. Я люблю книги, уединение. Бывало, я проводил целые дни, лежа на диване в шелковом халате, читая песни провансальских трубадуров. У меня была бумага, шелковистая и гладкая, как выхоленная кожа. Я писал на ней золотыми чернилами изысканные сонеты.

Он умолк и поморщился. Очень уж громко вопил кто-то, стоя на грузовике, выплывшем из сумерек:

Граждане, кричать перестаньте!

Слушайте мое воззвание к Антанте!

Мистер Ллойд-Джордж, что за скверная манера

У вас воевать против Ресефесера.

Все равно и в Европе и в Азии

Каюк пришел буржуазия!

Господин Клемансо, поворачивай дышло,

Из Деникина с Колчаком ни черта не вышло.

Наши красноармейцы храбрая публика.

Да здравствует Советская Социалистическая

Республика!

И с грохотом поэт на грузовике провалился во мраке.

– Да, – продолжал гражданин Артенев, взяв за локоть своего спутника, – я писал изысканные сонеты. Когда мне становилось скучно в Москве, я садился в коричневый вагон с золотыми львами – помните «Compagnie Internationale»?[20]- и через два дня меня овевал морской ветерок и вдали в темную воду вонзались огни Венеции… Вы скажете, что я должен был быть дьявольски счастлив. В том-то и дело, что нет. Когда я просыпался утром, у меня почти всегда на груди лежал какой-то гнет, какая-то тоскливая расслабленность мешала мне оторваться от подушек! Я путешествовал только потому, что это было так легко… Я выбирал те страны, где, я знал, были комиссионеры с галунами на фуражках, которые за небольшую плату давали напрокат свои ноги и руки. Главная радость жизни – любовь – не была для меня доступна, ибо родители той девушки, которую я любил… впрочем, вы, вероятно, помните эту историю! Девушки, которую я любил, которую и теперь люблю, нет в Москве, ибо ее родители еще при Керенском… впрочем, повторяю, вы, вероятно, помните эту историю. Я ей написал недавно письмо с одной подвернувшейся тайной оказией, но ответа не получил… Самому ехать куда-нибудь у меня, разумеется, нет так называемой энергии… Я совершенно не знаю, зачем я брожу по улицам, ношу тяжести и вообще что-то делаю. У этих людей, которые сейчас ходили с флагами, на лицах какая-то гнусная жизнерадостность. Как я завидую этим людям и как я хочу умереть!

– Справедливо изволите рассуждать, совершенно справедливо. Под размышлениями вашими обеими руками подписываюсь и душевно радуюсь, что обрел единомышленника.

Голос, прозвучавший во мраке, был незнаком. Человек, у которого была козлиная борода, шел рядом с Артеневым, и это его придерживал он за локоть. Бывший философ исчез, очевидно, оттертый толпой.

– Простите, – пробормотал в страхе гражданин Артенев, – я думал, что говорю с одним знакомым.

– Это я извиняюсь, – возразил человек, у которого была козлиная борода; – т. е. извините. За извиняюсь у нас в гимназии ставили единицу. Всякая ошибка возможна в толпе, ибо в ней, по словам поэта, уничтожается личность… Errare humanum est![21] А кроме того, мнение ваше для меня как бы сладчайшая музыка.

– Я очень тороплюсь, – сказал гр. Артенев робко, но вежливо, ибо уже так был воспитан.

– А я с некоторых пор никуда не тороплюсь. Раньше я тоже торопился, потому что приятно было, знаете, после метели домой прийти! Тепло… жена, знаете ли, дети… А теперь не тороплюсь. Жена моя поездом была перерезана ровнехонько пополам: мешочники столкнули. Один сын у белых погиб, другой у красных. Из-за одного меня в Вечека посадили, из-за другого выпустили. Каково семейное равновесие? Так что, видите, никаких причин особенно дорожить земным бытием у меня не имеется. И если бы вы…

Тут с внезапным ужасом задергалась козлобородая голова, словно какая-то мысль больно забилась в мозгу.

– Впрочем, в самом деле, не дерзко ли вас так при торопливости вашей задерживать… Я-то возле своего чертога стою, а вам еще по такой погоде идти, когда можно сказать: и человек, и зверь, и птица… Помните у Гоголя – средства изобразительности?

Он не то поклонился, не то опять дернул головой и скрылся за калиткой маленького деревянного домика, одного из тех, в которых, по словам старушек, и доныне в полночь собираются призраки надворных и титулярных советников и, расстегнув вицмундиры, играют в стуколку.

Гражданин Артенев быстро пошел домой, чувствуя некий (ибо уже так был воспитан) мистический страх и часто оглядываясь. Но каждый раз, когда он оборачивался, метель швыряла ему в лицо горсть холодных иголок, а ветер начинал выть еще в десять раз сильнее и яростнее.

II. Счастливые англичане

Комната, как сказано было в одной грамоте, «населяемая» гражданином Артеневым, напоминала кулису или бутафорскую маленького провинциального театра. Рядом с великолепным, верно помнившим светлейшего Кутузова креслом, – дырявые валенки, на столе красного дерева хрустальный кубок с золотым «Е», и на том же столе пшеном наполненная кастрюля. Неудивительно было бы здесь, как и в бутафорской, встретить короля рядом с чертом или бродягою. Гражданин Артенев после недавней встречи ощущал некоторое беспокойство и неловкость, которую испытывает певец после неудачного выступления или писатель, изруганный в газетах. Кому выболтал он сокровенные свои помыслы? Дабы разогнать никчемную тоску, погрузился он в чтение романа, написанного на языке всемирного бандита Ллойд Джорджа:

«Артур Грехем в своем кабриолете уже подкатил к дому № 160а на Бекер стрите, кинул вожжи груму и через секунду уже пожимал руку юной Мэбель, долженствовавшей скоро стать его любимой, любящей и законной женой»…

Гражданин Артенев опустил книгу на колени. Забытый мир ковров, лиловых абажуров, хрустальных ваз с фруктами и недозволенных ласковых слов возник перед ним. Явился величественный царедворец с седыми усами и без всякой шеи: «Мое почтение, – говорил он так, что как раз никакого почтения-то и не получалось, – много стихов барышням в альбом сочинили? В мое время и стихи сочиняли, и царю служили, и ни морфием, ни кокаином себя не подхлестывали», – и уезжал играть в винт к губернатору.

Гражданин Артенев снова открыл книжку.

«Мать Мэбель, мистрис Соути, встретила Артура радостно: „Мэбель чуть не осталась без глаз, – сказала она, – так пристально смотрела она на улицу“. И с этими словами старушка ушла под каким-то предлогом. Ей хотелось оставить молодых людей одних».

Гражданин Артенев вспомнил строгую и всегда слегка обиженную старушку, игравшую в хальму со всяким молодым человеком, который, по ее мнению, мог соблазнить зеленоглазую Лели. А если отлучалась она на секунду из комнаты, то кривобокая madame Chevalier входила и говорила: «Voyons, Lely, fais de la musique, mon enfant!»[22] И наконец самый ужас – маленькая записка: «Забудьте обо мне, мама и папа никогда не согласятся». Гражданин Артенев отшвырнул книжку. Знакомая тоска, возникнув где-то под сердцем, усталостью разлилась по всему телу. Да еще у соседей начиналась обычная сцена:

– Я прихожу домой усталый, а мне даже кашу не сварили. Так подыхайте вы все с голоду! Завтра же со службы уйду, черт вас побери!

– И подохнем лучше, чем с тобой жить.

– А, нехорош стал? Так не желаю больше от вас никаких одолжений.

И пошли хлопать все двери.

Гражданин Артенев знал, что если остаться сидеть в этой комнате, то, не зная удержа, подберется тоска к самому горлу и зажмет мертвой хваткой. Поэтому прибег он к способу, давно испытанному. Он вышел из комнаты, спустился по темной многоэтажной лестнице и отправился бродить по улицам, засыпанным промчавшейся метелью. Он решил навестить потерянного в толпе философа. При этом он вспомнил, что путь к нему лежал мимо деревянного домика с козлобородым обитателем, и чуть не повернул обратно, а потом все-таки пошел прямо. Луна раскидала лохмотья облаков. Гражданин Артенев вздрогнул. Из форточки оконца высовывалась бледная голова с козлиной бородой.

– Слышите? – прошептала она. – Мертвые-то не очень рады, что их без гробов хоронят.

Над отдыхающей после бури Москвой носились печальные далекие стоны.

– Это свистят паровозы, – сказал гражданин Артенев.

– Да, да, паровозы, – пробормотал тот, – мне-то уж поверьте, я-то своего сына по голосу узнаю. Впрочем, это не предмет для светского разговора, да и обстановка мало напоминает салон. Не угодно ли зайти выпить чашку шоколаду с бисквитом? Правда, шоколад изготовлен из ячменя, а бисквит странно похож на холодную картошку, но ведь в жизни все иллюзорно и символично.

Он тихо прибавил:

– Если не изволили за это время изменить своих взглядов на прекрасный дар богов, то смею утверждать: небезынтересно и небесплодно будет наше собеседование.

Так как гражданину Артеневу было все равно куда идти, то, несмотря на страх, внушаемый ему трупоподобным лицом, он согласился и даже вежливо коснулся шапки, ибо уж так был воспитан.

III. Перстень Екатерины Медичи

– Мой камердинер ленив, – сказал козлобородый человек, – дворецкий тоже не отличается прилежанием. Не рекомендую дотрагиваться до книг, если не любите пыли… Вы простите, что я все головой дергаю – явление чисто нервное.

На столе стояла никогда, по-видимому, не мывшаяся посуда, облепленная наслоениями, роясь в которых можно было, как при раскопках Трои, открыть несколько периодов культуры. Неубранная постель с измятой серой простыней была холодна и отвратительна. Книги, пыльные и изуродованные, лежали, сваленные в груду.

– С тех пор как душа запрещена законом, я книги больше для тела употребляю: питаюсь и отапливаюсь. Дров-то ведь нет! Кроме, разумеется, классиков. Под классиками разумею тех, которых давали в приложение к «Ниве». У новейших авторов бумага толстая и вполне заменяет лучину. Встречаются такие перлы:

Почитал я Гоголя,

Вышел прогуляться…

Людям нужно много ли?

Вырвало от счастья.

– Неплохо? Впрочем, я позвал вас шоколад пить, а не навозну кучу разбирать.

Он дрожащей рукой взял кофейник и поставил его на печурку. Потом вдруг наклонился совсем близко к гражданину Артеневу и молвил тихо:

– У меня к вам разговор есть на тему о смерти.

Гражданин Артенев вздрогнул.

– Это очень интересно, – пробормотал он вежливо, а сам подумал: «Сумасшедший».

– Интересно? – обрадовался тот. – Еще бы. Ведь умереть-то до смерти хочется. Да… забыл вам представиться: Иванов, Иван Иванович… Имя самое обыкновенное, отчество тоже и фамилия… А все вместе получается необыкновенно. А знаете, кто я по социальному положению? Самоубийца. Да, да. Я так и в анкете анонимной написал: ваше любимое занятие – кончать жизнь самоубийством. Я и с веревкой на шее всю ночь на ночном столике простоял, а толкнуть не посмел, я и на рельсах два часа пролежал, а перед самым паровозом отполз. Ничего не получается.

Смерти боюсь смертельно. Я вообще-то в комнате один не люблю. Я после гибели жены нищих к себе ночевать приводил. Друзья все при различных обстоятельствах погибли, да и были ли у меня друзья, вопрос, требующий ближайшего рассмотрения. Не могу один и смерти боюсь именно в одиночестве. Одному в темноте на крюке висеть! Как вы скажете?

– Конечно, неприятно, – вежливо отвечал гражданин Артенев.

– Так вот-с… мысли, высказанные вами случайно в толпе… Одним словом, полагаю, что меня поймете и отговорок напрасных приводить не будете. Вот-с…

Он выдвинул из столика ящик, вынул оттуда большой темный перстень с причудливым гербом, который от нажатия пружинки откинулся, обнаружив маленькое золотое углубление и в нем темное зернышко, гладкое и блестящее. Иван Иванович Иванов из того же ящика вынул от времени пожелтевшую, мелкоисписанную бумагу и протянул гражданину Артеневу.

– Полюбопытствуйте, – сказал он.

«Сие черное семя, добываемое эфиопусами в их отечестве, быв растворено в каждом свене молока питье, оному ни цвета, ни вкуса мерзостного не причиняя, в кровь невидимо некий яд вводит, оный же к сердцу нечуемо подползая сильнее аспида язвит. А живут послед испития то один час, то два с дородностью телосложения в соответствии, а привезено семя во французское королевство для славной Катерины Медичис, коя многих вельмож знатных оным, коварства своего ради, извела».

– Один американец, – сказал Иванов от волнения хриплым голосом, – такой опыт сделал. Он два револьвера одинаковых взял, один зарядил, другой нет, потом перемешал да из одного в висок и выстрелил… И жив остался… Каково испытание для судьбы? Револьвер для гражданина Эрэсэфэсэр вещь недоступная… Вот я и хочу… два стакана взять, в один положить зернышко да на удачу и выпить… Я давно хотел, но один не могу… Другое дело при сочувствии зрителя… А может быть, вы бы сами другой-то стаканчик… Я вас еще сегодня после встречи к себе затащить хотел… Но испугался… Так как же?..

Гражданин Артенев молчал. Ему почудилось, что в углу явился вдруг некий в шитом серебром плаще красавец и мигнул ему, пригубив золотой кубок, и тотчас стал скелетом и рассыпался неслышно. Иван Иванович Иванов долго и со страхом смотрел ему в глаза, потом вдруг словно угадал тайные помыслы, засуетился.

– Вот стаканы, – сказал он торопливо. – Есть кипяченая вода… Сырой опасаюсь по причине желудка. Ведь, может быть, придется еще живым остаться… Так неудобно новую-то жизнь начинать с гастрического заболевания.

Он вышел из комнаты, вернулся с кувшином, наполнил водою два стакана и в один из них бросил зернышко. Бросив, закрыл глаза и переставил стаканы несколько раз. И когда он переставлял, гражданин Артенев тоже закрыл глаза, хоть и страшно ему было.

– Иван Иванович, – послышался печальный голос, – это вы мою водичку взяли?

Печальное лицо с очками на кончике носа просунулось в дверь.

– Так, голубчик, нельзя-с… У моей жены мигрень, и она эту воду, как манну, бережет, а вы пьете… Да еще гостей угощаете…

Печальный человек взял кувшин и ушел, укоризненно поглядев на гражданина Артенева.

– Домашние трения, – усмехнулся Иванов, – не дурно для финала жизни.

Он начал ходить из угла в угол, будто разговаривая сам с собой, потом взял со стола какие-то фотографии, бросил в огонь и с любопытством смотрел, как вспыхнуло с новой силой подкормленное пламя.

– Жена и два сына, – пробормотал он.

И тут, схватив один из стаканов, выпил его залпом. Гр. Артенев видел перед собой только другой оставшийся на столе стакан. Он почувствовал у себя в руке холодное, гладкое стекло и, ни о чем не думая, спокойно, как некогда пил шампанское, выпил воду. И тотчас ему показалось, что стены комнаты сдавили ему грудь, и от козлобородого призрака пахнуло тленом. Задыхаясь, кинулся он к двери, с бешенством вырвал рукав свой из цепких пальцев и через секунду бежал по пустой улице. А сзади него из форточки несся крик:

– Куда же вы? Куда же вы?

IV. Одно из завоеваний революции

Гражданин Артенев бежал, и ему чудилось, что кто-то преследует его по пятам, и не хватает только, чтоб поиздеваться и помучить. Но это была только черная его тень, мчавшаяся следом за ним по серебролунным стенам домов, успевавшая еще по дороге нырнуть во все дворы, во все впадины и подвалы недостроенных зданий и катившаяся по снегу, когда владелец ее перебегал улицу или переулок. Добежав до своего дома, гражданин Артенев вдруг остановился, а за ним на каких-то развалинах развалилась его тень.

Морозная звездная ночь была мудра и величественна. Куда он бежал? Он оглядел огромный дом, в котором жил, и вздрогнул. Его окно, одно во всем доме, было озарено живым, изнутри блещущим светом. Что это? Обыск? Или сама смерть пришла и ждет его, свернувшись на кутузовском кресле?

Он начал подниматься по темной лестнице, будя недовольное разбуженное эхо. Здесь где-то жил врач. Не к нему ли сначала постучаться? Но врач, верно, сердит после дневных смертей, и ему не втолкуешь про Екатерину Медичи. Гражданин Артенев поскрежетал английским ключом, прошел по темному, заставленному шкафами коридору и распахнул дверь своей комнаты. Комната была ярко освещена. Вместо обычного холода на него пахнуло теплом и запахом кипящего кофе. На кутузовском кресле в самом деле сидела, свернувшись, какая-то неведомая гостья, закутавшаяся в платок… Но вместо острой косы, подобающей смерти, с ней рядом лежал чемодан. Когда дверь внезапно отворилась, сидевшая в кресле, видимо, перед этим дремавшая, вскочила с некоторым испугом.

– Вы простите, что я приехала прямо к вам, – сказала она, – и что я распоряжаюсь у вас… Но я получила ваше письмо и думала…

Гражданин Артенев в ужасе оглянулся на дверь. Он подумал, что сейчас войдет кривобокая madame Chevalier и скажет: «Voyons, Lely, fa is de la musique, mon enfant!»

Но никто не вошел.

– А ваши родители? – спросил гражданин Артенев, хотя сам устыдился, ибо уверен был, что беседует с призраком.

– Они уехали за границу.

– А вы?

– Я приехала в Москву.

– К кому?

– К вам, – ответила девушка и, сказав, немного смутилась.

– Ко мне? – переспросил он, все еще не веря.

– Ну да, ведь вы писали, что любите меня. Или вы солгали?

– Но как вы могли?

– Что?

– Ваши родители?

– Господи! Дались вам мои родители. Вы еще спросите, не приехала ли со мною madame Chevalier! Вы все еще думаете, что я робкая девушка в белом, которая «так сидит» за фортепьяно и разучивает шопеновский вальс. Или что вы думаете?

– Я думаю, что вы призрак.

– Хорош призрак, которому, чтоб добраться до Москвы, пришлось просидеть два месяца в товарном вагоне… Видите… Мне пришлось переодеться с ног до головы… Между прочим, я здесь сказала, что я ваша сестра.

– Вы восхищаете меня, – сказал тупо гражданин Артенев и поцеловал пальчики ее руки, ибо так был воспитан.

Она изумленно взглянула на него.

– Вы говорите, как на five o'clock'e, – сказала она. За эти два месяца я привыкла к другим выражениям… Madame Chevalier умерла бы от любого из них, но мои уши и глаза оказались очень выносливыми. Мне так хотелось вас видеть… Но, вы знаете, папа чуть не увез меня. Я с пароходной пристани удрала… Продала серьги и поехала…

– Но вас могли убить по дороге.

– Конечно, могли. Однако не убили. Я мимо самого батьки Махно проехала… В Ростове было так скучно. Меня злили французы… Они часто приходили к нам. «Et bien, mademoiselle, il faut se marier! Hein?»[23] А я решила уже, если выходить замуж, то за вас. Но скажите, вы рады, что я приехала?

Гражданин Артенев вдруг понял, что теперь он уже не будет сидеть в долгие зимние вечера перед тлеющей печуркой, придавленной к дивану привычной и ленивой тоской, что теперь смешны, а не страшны будут пшенные трапезы. И он радостно обнял свою возлюбленную. И тут почудилось ему, что в углу явился некий в шитом серебром плаще красавец и мигнул ему, пригубив золотой кубок, и тотчас стал скелетом и рассыпался неслышно. Его руки разжались, и трепеща всем телом, с ужасом оглядел он комнату.

– Что такое? – с беспокойством спросила Лели.

Но, испуганно глядя на нее, он молча отступал к двери, и через секунду снова над ним рокотало недовольное разбуженное эхо, а голос, полный тоски и недоумения, кричал во мраке: «Куда же вы? Куда же вы?»

V. Слепой фатум

Опять неслась через город вьюга и опять кидала она в лицо пригоршни холодных иголок. Но гражданин Артенев бежал, наступая прямо на свирепых белых змей, которые со свистом обвивали ему ноги, бежал, проваливаясь в сугробы, бежал так жутко, что какой-то запоздалый обыватель, оглянувшись на него, тоже побежал и юркнул в темные ворота. Добежав до дома, куда заманила его козлобородая смерть, припал он к окну. Но ничего не было видно за занавеской, хотя искорками просвечивал местами огонь, и будто чья-то тень двигалась… Гражданин Артенев стукнул в окно, занавеска приоткрылась, и все-таки ничего нельзя было разобрать сквозь замерзшие стекла. Гражданин Артенев кинулся во двор. Дверь приотворилась на цепочке.

– Кто? – спросил печальный голос.

– Гражданина Иванова… я хочу видеть…

– А, это вы-с… Пожалуйте. Может быть, вы разъясните это происшествие.

У двери роковой комнаты толпилось несколько испуганных мужчин в шубах, накинутых поверх рубашек. Откуда-то доносились истерические вопли женщины.

– Что это? – спросил гражданин Артенев, и, как бомба, взорвалась в нем дикая радость.

– Полюбуйтесь, – сказал печальный человек.

Иван Иванович Иванов лежал на столе верхней частью туловища, расставив ноги, словно рассматривал он какую-то красную материю, лежавшую на столе.

– И никто за милицией не идет, – сказал печальный человек, – по причине уличных грабежей. Все равно, конечно, помер… Но уж очень крови много течет.

– Крови? – спросил гражданин Артенев, сжимая грудь, чтоб не взорвался в ней теперь ужас.

– Ну да… Поднял крик на весь дом… С час назад это было, как вас проводил… Мы сбежались, думали – воры, а он бритвой трах себя по горлу. И вот результат… Бессонная ночь… А завтра всем на службу к десяти часам, а иным и к девяти. Жена вон моя в истерике… А весь день от мигрени страдала… Конечно, страшно… Может быть, участь всех нас… Сходили бы хоть вы за милицией.

Гражданин Артенев вышел на улицу. Ему почудилось, что снег уже не кружится вокруг него, а проникает во все поры его тела, и что сотни холодных как лед аспидов ползут по его жилам и вот-вот вопьются в сердце. Он понимал, что стоит на коленях в снегу, но зачем стоит, не понимал. «Только бы, – думал он про аспидов, – не кинулись, не растерзали сердце». И тут возникла вдруг среди ночи маленькая, ярко освещенная комната, и он кинулся было к той, сидящей в кресле, но кто-то – не madame ли Chevalier? – захлопнул дверь, а земля, крутясь, вырвалась из-под ног и понеслась в звездные дали.

* * *

Снова кончилась вьюга, и морозная заря, как огромное красное знамя, поднялась над Москвой.

Ругаясь, что не избег на сей раз повинности, нахлестывал ломовой лошаденку, а на розвальнях, зевая с холоду, сидел милиционер, и лежали под дырявой рогожей два трупа. А позади бежали неизвестно откуда в ранний час взявшиеся мальчишки и пели:

Вечная память!

Больше не встанет!

И не попьет!

И не пожрет!

А солнце всходило все выше и выше, и, казалось, чудовище с огненной головой, пробудившееся от сна, шагает по миру и смотрит вдаль и не видит, что там, где ступали его лапы, корчатся в муках раздавленные букашки.

Женитьба Мечтателева


Глава 1

Отбрось убеждение, и ты спасен. Но кто может помешать тебе его отбросить?

Марк Аврелий

О, милые мои, дорогие потомки, о, грядущие литераторы и быта историки, о, книголюбы двадцать первого века!

Вижу, вижу, как сидите вы на холодном полу плесенью пахнущего архива, как роетесь вы в толстых – не в подъем тяжелых – словарях-энциклопедиях!

Слышу, слышу, как один книголюб с изумлением спрашивает другого:

– Как понять: «зловонным отплевываясь дымом, из-за поворота показался Максим»?

– Максим? – говорит другой, потирая лоб. – Гм! Это христианское имя! Некий Максим шел и курил скверный табак!

– Нет, – возражает первый, – дальше сказано: «он был набит людьми, ноги их в дырявых валенках торчали из окон».

– Вспомнил, – перебивает второй, – это был кафешантан. Мне недавно еще попалась песенка:

На это есть Максим,

Давно знаком я с ним!

– Почему же из кафешантана торчали ноги в дырявых валенках?

– А что же? У писателей той эпохи – впрочем, посмотрите в словаре!

И в каком-нибудь десятом томе, на пятисотой странице, найдет наконец любопытный разгадку:

«Максим – поезд эпохи великих гражданских войн. Назван в честь писателя Максима Горького». Босяк-поезд в честь босяка-писателя!

Но что будет для вас этот третий по значению Максим, для вас, перелетающих с места на место быстрее воображения с помощью какой-нибудь машинки, умещающейся наподобие портсигара в жилетном кармане!

Да, трудно будет вам понять, как десять, двадцать часов, кашляя и громыхая ржавыми цепями, завязая в снегу, полз этот Максим, поистине горький, и как в январскую вьюжную ночь на полустанке ждали его люди, трепеща до боли в сердце, и как завыли они все разом, когда в снежной пучине, среди мириад снежинок, завертелись вдруг мириады алых искр.

По выпученным глазам людей видно было, что эта минута и есть в их жизни самая главная, и если когда-то раньше припадали они к материнской груди, воровали, зубрили, мечтали, то все это они делали лишь ради того, чтобы в эту снежную ночь осаждать стонущий от непосильной тяжести поезд и в восторженном озлоблении царапать, щипать друг друга, пихать локтями, ругаться во все горло вдохновенно и бессмысленно. С отчаянием кричал кто-то:

– Продвиньтесь, гражданин, дайте прицепиться! Будьте настолько сознательны!

Гроздь человеческих тел повисла было, но от сильного толчка вдруг рассыпалась, вагоны поползли с нежданною быстротою, и только один счастливец остался-таки во мраке площадки, сел на свой мешок, буграстый от картошки, и погладил ушибленную ногу. При этом он обнаружил, что он упирается ею в чье-то бородатое и неподвижное лицо.

– Pardon, – сказал он и отдернул ногу.

Кто-то рассмеялся над ним во мраке.

– Monsieur est trop aimable![24] Или вы думаете, что под влиянием борьбы с безграмотностью мужички научились недурно калякать по-французски, «Eh bien, Климыч, etez-vous heureux аvес votre Агафья?»[25] Думаю, что заблуждаетесь! Видите, он и не пошевелился. А скажите вы ему – моя соседка разрешит мне так выразиться – ты чего разлегся, сукин сын? – услышит и подвинется.

Но лежащий, видимо, крепко спал, ибо и тут не пошевелился. Гражданин Мечтателев, разумеется, ничего не мог увидать в темноте, но упоминание о соседке приятно взволновало его в этом ползущем среди первобытного хаоса поезде.

– Лучший способ узнать человека, – продолжал голос, – это наблюдать его при посадке в поезд или в трамвай. Иной добродушнейший и компанейский малый над случайно раздавленным червем плачет и рассуждает о микрокосме, а когда садится в поезд – звереет, лица человеческого на нем нет, и дайте вы ему в этот миг нож, воткнет он его вам в спину и еще будет поворачивать его там наподобие штопора… Что на это скажет наша очаровательная соседка?

Гражданин Мечтателев с интересом ждал ответа, но его не последовало, словно и не было никого во мраке.

– Впрочем, в самом деле, ведь ночь, – пробормотал голос с некоторою как будто досадою, – а по ночам принято спать… Так, по крайней мере, гласит кодекс пансионов для благородных девиц! Вы в Москву изволите ехать?

– Да, в Москву!

– И я! Тянет! Все мы кричим вроде Чацкого: вон из Москвы, карету мне, карету… А как подадут карету… впрочем, я и вам мешаю спать своею болтовнею…

Он умолк. Гражданин Мечтателев ясно представил себе одинокую путешественницу, уставшую и томную, ему вдруг почудилось, что он сидит в экспрессе, медленно ползущем к сенготардскому перевалу, и что завтра утром, открыв глаза, он увидит внизу голубую страну – madonna mia! – кусок неба, упавший на землю, а рядом зевнет после сна и улыбнется ему одинокая путешественница…

Под равномерное постукивание вагона сквозь окоченевшие мозги поплыли сонные, бессвязные, сотни раз продуманные мысли – воспоминания, воспоминания, воспоминания – и уж ничего нельзя было понять, сон ли это был или действительность.

* * *

Когда говорилось «жизнь», то представлялось: море, огромное лазурное море – океан, при тропическом солнце блещущий, гладкая, как паркет, палуба, музыка, белые на фоне синего простора девушки… Целоваться хочешь – выбирай любую! А там вдали, словно облако, неведомая страна, у деревьев листья, как слоновые уши, цветы с лепестками, каждым из которых можно прикрыть отдыхающую в полдень возлюбленную… Когда заходит солнце, сразу вспыхивают все звезды, словно миллионы ракет вдруг рассыпаются по небу. Яркая, как солнце, луна выглядывает из-за леса. Голый раб бьет в серебряный гонг. «Господин! Великий Тотемака да простит мне мою дерзость, но время объятий наступило!» И возлюбленный лениво встает и скидывает лепесток с тела возлюбленной. А три рабыни садятся поодаль и поют заунывно:

Вы. безглазые духи ночи, облетайте эту поляну,

здесь обнимаются влюбленные…

Ветер, лучше лети в морс! Там ты нужен далеким

кораблям, а здесь ты треплешь кудри той,

чей возлюбленный ревнив, как пума.

Луна, уходи в темные ущелья! Там ты нужна одиноким

путникам, а здесь твои лучи смущают ту, которая…

– Петр Алексеевич, – говорил старческий голос, – кушать пожалуйте! Тетушка из себя изволили выйти! Рвут и мечут!

Петр Алексеевич Мечтателев вздрагивал, поднимал съехавшую с колен книгу, взглядывал в зеркало на свои горящие глаза и шел в столовую, где рвала и метала сухонькая, уютная старушка (на рояле училась играть у Дюбюка).

– Петя, – говорила она, – суп в третий раз подают… И как тебе самому не обидно! В другой раз я, право, рассержусь – будешь все холодное кушать!

И тут же, глядя на его блуждающие глаза, думала: «Так вот, вероятно, и Шиллер, когда сочинял „Орлеанскую деву“. Похудеет он от этого писательства! Уж лучше бы таланта не имел, да был потолще!»

В гостиных, когда зажигались во всех углах кружевные абажуры и озаряли фотографии камергеров, говорил глубокомысленный ценитель прекрасного, держа в одной руке чашку, в другой печенье и перекладывая подбородок с одного острия воротничка на другой:

– Талантливый человек! Одарен всесторонне и несомненно принадлежит к числу мятущихся натур!

И девушки вторили по углам:

– Ах, какая мятущаяся натура!

А завистливые юнцы спрашивали саркастически: «Как можно метаться, сидя в кресле?»

Говорят, одна девица, придя навестить ту самую старушку-тетку и не застав ее дома – предлог это был наиочевиднейший, – решила подождать и, зайдя, задыхаясь от ужаса, в пустой кабинет Петра Алексеевича, прочла в раскрытом на столе дневнике:

«17 февраля. Жизнь моя будет необыкновенна, ибо чую в себе великие силы. Лучше быть великим и несчастным, чем счастливым и невеликим (зачеркнуто), малым (зачеркнуто), ничтожным (подчеркнуто).

18 февраля. Посетил передвижную выставку. Слышал, как стоявший рядом со мной чиновник сказал жене, указывая на „Владимира Маковского“: „Хорошо этак с гитаркой посумерничать. На столе самоварчик! Тепло! Тихо этак… Красота!“ Он счастлив по-своему. Ему нетесно в мансарде, а мне тесно во вселенной!»

Тут, говорят, девица случайно взглянула в олимпийские глаза великого Гете, взвизгнула и опрометью побежала домой, так что лакей, догнав ее уже на улице, не без борьбы надел на нее шубу и шапочку.

И такие случаи, говорят, повторялись.

Княгиня Олелегова горевала, что ее сын материалист, и советовалась с той же тетушкой, как быть, но тетушка качала головою.

– Ведь мой Петя не пример, – говорила она, – у него кровь! Ведь моя бабушка – рожденная герцогиня Монпарнас, троюродная сестра Шатобриана.

И княгиня Олелегова ехала домой, расстроенная, и в своей роскошной передней натыкалась на трех взъерошенных, которые, принимая из рук презрительного швейцара дырявые пальто, спорили о каком-то капитале, словно наследство делили.

Любопытная девица была болтлива, и слухи о дневнике дошли, говорят, до самой madame Vie, которая в это время в платье, усыпанном блестками, исчезавшем совсем, когда она сидела, пила шампанское и наблюдала аргентинское танго. А докладывавший ей об этом остробородый черт во фраке с орхидеей прибавил, лизнув ее в напудренное плечо:

– Чемодан уложил! В кругосветное путешествие едет! Всем европейским «кукам» телеграммы посланы!

– А, так?! – И тут же на ресторанном меню резолюцию наложила.

Черт прочитал и такое от радости антраша выкинул, что туфля лакированная с ноги сорвалась, румыну-скрипачу смычок пополам!

Хохоту! Хохоту!

А на другой день! О-ге-ге! Экстренная телеграмма! Германия объявила…

И по всем улицам все гимны, гимны, гимны!

Что, уложил чемоданчик? То-то, голубчик!

* * *

Был такой день, когда Петр Алексеевич робко вошел в свой кабинет, покинув ванную комнату, в которой просидел он целую неделю. Из огромного окна видна была «златоглавая», а в стекле чернела дыра и вокруг нее паутина трещин, как на карте узловая станция. Издали казалось – не стекло, а сама Москва растрескалась. Кинулся к зеркалу: деревянная гладь и на полу осколки, а за стеной тетушка с горничной что-то разбирает.

– Барыня, дворник приходил – он теперь важный – самоварчик один не продадите ли?

– Нет, нет, самоварчик нельзя продавать! Он еще Пете пригодиться может!

И вот тут-то лопнул от хохоту остробородый черт, и запахло серой по всему миру.>

* * *

Что-то тускло синело в дверных окнах, Это был морозный рассвет, нудный и длительный. Гражданин Мечтателев, открыв глаза, сразу посмотрел в угол. Там на фоне синевы вырисовывалась женщина, вся спрятавшаяся в шубу, так что нельзя было определить, спит она или не спит, молода или стара, красива или безобразна. Но он был твердо уверен: не спит, молода и красива.

Мысль поразить ее и обрадовать тою культурою, которой не ждет она, верно, встретить на грязном «Максиме», приятно взволновала его. Бородач на полу по-прежнему спал, спал и говоривший вчера человек, съежившись на чемодане.

Это был небольшого роста худой человек с бледным, бритым лицом, на котором жутко, будто впадины черепа, синели огромные круглые очки. Что-то жеманное и наглое, было во всей его фигуре, а гражданину Мечтателеву вдруг вспомнилась глупая картинка, выставленная некогда у Дациаро: девушка, вся обнаженная, лежит со связанными руками на ковре, а над нею склоняется некий с гладким, как зеркало, пробором и с непонятной улыбкой на бритом лице. А сзади скелет держит светильник. Гражданин Мечтателев почувствовал вдруг холодную жуть и, не в силах переносить долее молчание, тихо, чтоб никого не разбудить, спросил:

– Вы, вероятно, направляетесь в Москву?

– Да, – ответила она к его радости тоже тихо, – а вы?

– О, конечно! Я москвич! Я просто сделал маленькую вылазку за так называемыми предметами первой необходимости, но

J'entrevois mon destin: ces recherches cruelles

Ne me decouvriront que des horreurs nouvelles![26]

– А вы тоже москвичка?

– Нет, я из Керчи.

Он слегка смутился. Керчь? Могла ли элегантная женщина родиться в Керчи?

– Но у меня, – продолжала та, – тетушка живет в Москве, на Плющихе (она назвала переулок), в доме номер 5. Не знаете?

Гражданину Мечтателеву показалось, что при этих словах пошевелил головою человек в синих очках, словно быстро взглянул на девушку. Но, должно быть, он просто поправил во сне усталую голову.

– Если что-нибудь понадобится вам в Москве, – сказал гражданин Мечтателев (после Керчи уже с меньшим волнением), – я живу (он назвал адрес).

– Как же я к вам приду, – возразила девушка, – мне будет довольно неудобно прийти к мужчине.

– Отчего же неудобно? У меня лестница сравнительно удобная.

– Я вовсе не про то… Мне к вам прийти будет неприлично.

– Это другое дело! Я не знаю керченских правил приличия!

Он сердито спрятал лицо в воротник. Кончился лес- сразу посветлело, и при свете дня он увидал большие голубые глаза, смотревшие на него с кротким недоумением. На ее голове был мягкий шерстяной платок, а огромный лисий воротник обрамлял розовое личико.

Внезапно заговорил человек в синих очках:

– А вы знаете, почему этот товарищ вчера на сукина сына не откликнулся? Мертвый! Это вы покойнику вчера «pardon» сказать изволили!

Гражданин Мечтателев испуганно отдернул ногу и слышал, как девушка сказала, перекрестившись:

– Царица небесная! Какая жалость!

Бородач лежал навзничь, и абсолютная неподвижность его – неподвижность вещи – выдавала тайну.

«Максим» подполз к полустанку. Человек в синих очках лениво встал с чемодана и приотворил тяжелую дверь.

– Тут человек умер, взять надо!

– В Москве пост, – отвечал сонный голос, – там и жалуйтесь!

– Да я не жалуюсь, я заявляю!

– Ну, там и заявляйте!

Но другой голос спросил:

– А он, покойник-то, в сапогах?

– В новешеньких!

Подошли два сторожа и, зевая, вытащили труп.

– Не шевелитесь, – крикнул человек в синих очках. – Какая гадость!

Он несколько раз с силою топнул ногой по тому месту, где лежал труп. Петр Алексеевич в ужасе зажмурил глаза. «Максим» снова тряхнул цепями, вдали в сером небе уже висел огромный золотой купол. Как по воде круги, расползлись блестящие рельсы. У Петра Алексеевича был странный миг, словно потерял он на минуту сознание, а когда огляделся кругом, то увидал уже вокзальную сутолоку.

Девушка аккуратно поднимала какие-то мешочки, очевидно, гостинцы тетушке, а человек в синих очках схватил свой чемодан, обклеенный квитанциями всего мира.

– Arividerci! – крикнул он и помахал рукою с фамильярной театральностью.

Какой-то лохмач загородил вдруг вселенную своим пятипудовым мешком, а за ним другой, а за ним третий. А когда, с волнением толкаясь и крича «виноват», пробился гражданин Мечтателев сквозь толпу, то никаких голубых глаз, разумеется, уже не было…

«И черт с ними», – подумал он.

Исчез и человек в синих очках.

Глава 2

Zwei Seelen wohnen, ach! In meiner Brust.

Faust[27]

Каждый день проходил по судьбою составленному расписанию, и было оно – смешно и сравнивать – не в пример точнее железнодорожного. Только иногда почему-то шумело в ушах, и тогда казалось, что все еще сидишь на мешке в холодном вагоне, по спине тогда пробегал озноб, как от внезапно залетевших за воротник снежинок, и огромные синие очки расплывались тогда круглыми мраками. Но это продолжалось секунду. Иногда еще ночью казалось, что кто-то стоит в темноте и дышит над самым ухом; но и это на одну секунду. А в общем расписание не нарушалось. Было восемь часов вечера, и Петр Алексеевич знал, что сейчас войдет сосед Иван Данилович и скажет: «А Павелецкая-то дорога стала». А если не Павелецкая, то Курская. Он даже загадал: если Павелецкая стала – хорошо ему будет, если Курская – плохо.

Иван Данилович вошел. Сначала вошел, а потом постучал по двери.

– Извиняюсь, – сказал, – не постучал! Ну – да ведь вы не дама! Да и дама-то теперь при столь низкой температуре вряд ли будет голышом сидеть.

Вид он имел необычайно таинственный.

– Помните, – проговорил, он садясь в кресло, – я вам вчера про шайку бандитов рассказывал? Они еще бриллианты похитили (Иван Данилович огляделся), которые за границу отправить хотели? Ну, так вот: всю шайку нашли, кроме самых главарей, и все бриллианты тоже, кроме самого главного! Не то спрятали больно ловко, не то потеряли… Вся Москва теперь ищет! Ничего не слыхали?

– Не слыхал!

– Обыски, говорят, идут повальные! Зубы даже осматривают; у Анны Григорьевны знакомого дантиста мобилизовали… Не слыхали?

– Ничего не слыхал! Вероятно, вранье!

– Ну, как же так вранье! Вся Москва не соврет… А недурно этакий бриллиантище найти! Тогда можно, пожалуй, и колотым побаловаться! А?

– А не слыхали, какая дорога стала. Курская или Павелецкая?

– Вернее, что обе! Мне инженер один объяснил! Ну, еще, говорит, с горы паровоз без дров как-нибудь съедет! А в гору? Да-с! То-то и оно-то! Так если искать пойдете, на Ильинке не ищите! Там на три аршина под землею все обыскано… И на Арбате не ищите! На Арбате я ищу…

Я, собственно, за этим и зашел. Утаить бы мог, да не в моем характере! Ну, как ближнего не выручить? Найдете, ну, тогда с вас могарыч!

Оставшись один, Петр Алексеевич задумался.

«Ведь вот, – подумал, – наверное, есть такой счастливец, который найдет бриллиант!.. Уедет черт знает куда, будет в лунные ночи кататься по венецианской лагуне с какой-нибудь… А, черт!..»

Он от злости ударил кулаком по столу. Тут случайно взглянул он на бумагу – отрывок книги – в которую было завернуто выданное на службе мыло, и слово «алмаз» удивило его. Это были стихи неизвестного поэта. Средняя часть стихотворения была залита чернилами, но начало и конец можно было прочесть:

У меня в руке сверкают два алмаза драгоценных,

Два алмаза драгоценных у меня блестят в руке!

Я нашел их у потока возле вод шумливо-пенных,

Я их поднял у потока на сверкающем песке!

Я хочу теперь проверить, настоящие ли оба,

Оба ль равно драгоценны, я теперь узнать хочу…

и далее после пятна:

Я проверю, взявши камни, брошу их в костер горящий.

Брошу их в огонь палящий, и огонь ответит мне!

Но, увы, золою черной станет камень настоящий,

Лишь поддельный так же ярко засверкает и в огне!

Он подумал, что это было странное совпадение. Ему вдруг ясно почудилось (и это было впервые при свете), что сзади стоит кто-то, и не кто-то, а ясно – «он», в синих очках, – и вот-вот тронет за плечо, и тогда-то уж нельзя будет не сойти с ума от ужаса. Кровь застучала в висках, и, пересилив себя, он оглянулся: никого, конечно, не было позади. Однако оставаться в комнате стало страшно. И, задрожав вдруг мелкою дрожью, он надел шапку (шубу он дома не снимал) и пошел по лестнице, ведущей на улицу.

Так нарушилось расписание.

* * *

Шел крупный снег. Выйдя на улицу, он долго размышлял, куда идти и наконец пошел – куда глаза глядят, а поглядели они в сторону Плющихи. Стыдясь самого себя, он глядел себе под ноги, так просто глядел, а втайне думал: «Вот бы найти!» Он перешел пустой Смоленский, пошел по Плющихе и вдруг на углу какого-то переулка увидал женщину. Она была одета в шубу с волнующим изломом контуров, на голове у нее была шапочка, обшитая квадратиками, но лица ее нельзя было разглядеть, ибо высокий меховой воротник скрывал его. В руках женщина держала чемодан, облепленный снегом, как вся она. Она стояла задумчиво, будто прислушиваясь к чему-то. Когда гражданин Мечтателев прошел мимо нее, его овеял легкий аромат духов, и, сам не зная зачем, он свернул в переулок и, пройдя шагов десять, взволнованно оглянулся. Ничего нельзя было различить в снежной пелене. Красавица исчезла. Тогда он подумал, куда идет, и вдруг вспомнил: этот переулок был тот самый, названный голубоглазой дурочкой. Оглянувшись еще раз и никого не видя, он начал считать номера домов:

Первый.

Третий.

Седьмой.

Что за вздор? – Пошел назад.

Седьмой.

Третий.

Первый.

Между третьим и седьмым низенькие каменные арки с зияющими ямами, витая лестница, идущая в небо, груда кирпичей. Откуда-то вдруг возник один из недавно в Москве появившихся, вечно довольных людей в верблюжьей куртке, с великолепными рукавицами за поясом, в превосходных валенках и в белой с ушами до колен шапке.

– Не знаете, – спросил его Петр Алексеевич, – где тут дом номер пятый?

– А вот он… дом… только от него один номер остался!

– Тут старушка жила, не знаете, куда она делась?

Довольный миром человек свистнул.

– Эк, – сказал он, – не повезло старушке! Пока жива была – никто! Померла – то один, то другой! Намедни вот тоже барышня: где старушка? Узнала – так и покатилась. Я ей говорю: вы, гражданка, чем убиваться, лучше в милицию пойдите, вам там разъяснят, где ее могилка. Плачет: на что, говорит, мне могилка. Ну, говорю, ваших убеждений мы, конечно, не знаем, а только панихидку бы отслужили… Сами знаете, какой теперь похоронный процесс… Хоп, хоп да и в гроб, тяп-ляп и назад! Спиртиком не торгуете?

Гражданин Мечтателев машинально ответил:

– К сожалению, не торгую.

Довольный миром человек надел рукавицы и исчез, посвистывая.

Петр Алексеевич все ходил по переулку, но уже ничего не искал, и в сердце у него стало пусто, как в проткнутом шалуном мячике. Что-то ткнуло его сзади в ногу. Худая ободранная собака неслышно шла за ним, а еще две другие такие же сидели возле развалин, словно ждали чего-то. Петр Алексеевич, задрожав, отскочил, и, тоже задрожав, отскочила собака. Где-то близко грохнул выстрел. Он побежал.

Глава 3

Это какая-то чертова неразбериха.

(Резолюция на одной бумаге)

Он подбегал уже к самому своему дому, как из-за угла врезался в ночь желтый день, и, переваливаясь на снежных буграх, выплыл большой черный автомобиль. Два солнца, рябые от падающего снега, уставились вдруг в Мечтателева.

– Эй, товарищ, – крикнул голос, – женщину с чемоданом не видали?

– Товарищ, – пробормотал Петр Алексеевич, – я иду со сверхурочной работы и никакой женщины не видал!

– Ой ли?

– Клянусь вам своей революционной совестью.

Автомобиль вдруг взвыл и, взяв снежную преграду, помчался куда-то.

Петр Алексеевич отдохнул от страха и по темной лестнице стал добираться до своего жилища. Странное дело! Внизу лестницы пахло только дымом, но чем выше он шел, тем явственнее к этому запаху примешивался какой-то неуловимый аромат тонких духов. Около его двери аромат этот овеял его дурманящим облаком, и, когда, дрожащею рукою потыкав ключом, он отпер дверь, показалось ему, – конечно, это был вздор, – что кто-то юркнул из мрака следом за ним, и даже мягко задела его пола шубы. Когда, зажмурив глаза, хотел он повернуть в своей комнате выключатель, кто-то взял его за руку и шепнул еле слышно: «Не зажигайте». Наступила таинственная тишина, и только где-то над головой или под ногами раздавались переливы шопеновского вальса. И опять кто-то шепнул чуть слышно: «Спрячьте меня!.. Скажите… вы не видали на улице человека в синих очках?»

При этих словах захотелось ему закричать от страха, но он понял, что если начнет кричать, то уже не остановится и тогда-то уже наверное сойдет с ума.

А она говорила: «Ступайте посмотрите, не ходит ли он возле дома… ступайте… а меня спрячьте где-нибудь».

Он провел ее в темноте за занавеску, за которой висело его платье, и вдруг понял, что спит, но как ни хотел – не мог проснуться. Он покорно вышел из комнаты и пошел по темной лестнице, шаря мрак и боясь наткнуться на гладкое стекло круглых очков. Снег, недавно падавший тихо и отвесно, теперь мчался куда-то с бешеной быстротою. Он притаился в. нише некогда роскошного подъезда, и когда из белого мрака появился человек, тоже весь белый, Петр Алексеевич протянул в ужасе обе руки, защищаясь. Человек быстро снял шубу, кинул ее гражданину Мечтателеву и крикнул:

– Товарищ! Не убивайте! Жена, дети!

Голос был знаком.

– Иван Данилович?

– Как? Что? Фу! Ну и напугали же! Давайте скорей шубу! Озябну!

– Скажите, – начал Петр Алексеевич, – он хотел спросить: не проходил ли тут человек в синих очках, но ему тотчас стало неловко, как бывает после сна, когда спрашиваешь и тут же вспоминаешь, что это только снилось. (Но когда же он проснулся?) – Скажите… как ваши поиски?..

– Ни черта! А, где-нибудь валяется! Фу! До сих пор сердце бьется!.. Кстати, вам в домовый комитет не нужно? А то я иду. Такой декрет откопал! Умоются!

Он побежал в соседний подъезд.

Петр Алексеевич на всякий случай оглядел переулок и, никого не увидав поблизости, пошел снова наверх. Ему вдруг жалко стало, что все это было лишь сон! Вздохнув и ясно сознавая, что не спит более, он вошел в свою комнату и зажег свет.

Человек в синих очках сидел за столом и смотрел на него насмешливо. Гражданин Мечтателей ахнул и прислонился к стене.

– Pardon, – сказал гость, – я испугал вас… В эпоху керосина не было неожиданных переходов от мрака к свету, и поэтому люди были спокойнее. Я пришел к вам за маленькой справочкой… Дело в том, что одна особа похитила мой чемодан… Так вот я подозреваю, что она скрывается у вас! Да вы не думайте отмолчаться. Потому что, видите ли, mon lres cher[28], у меня есть данные (он понюхал воздух). Во-первых, этот запах, а во-вторых…

Он указал в угол комнаты.

Там стоял чемодан, обклеенный квитанциями всего мира, а под ним чернела лужа растаявшего снега.

Человек в синих очках взял чемодан, подошел к Петру Алексеевичу, хлопнул его по плечу и сказал:

– Надо быть хитрее!

Он ушел. Скоро внизу хлопнула входная дверь, словно выпалили из пушки. Гражданин Мечтателев, все еще дрожа, глядел на ситцевую занавеску. Она не шевелилась. Не умерла ли притаившаяся за ней таинственная воровка? Он тихо подошел и приподнял ситец.

За занавеской никого не было.

Глава 4

В это время глаза кормчего не стали являть ему ничего истинного; все небо двигалось по новым законам; самая земля изменилась.

Фенелон. Странствования Телемака

Было утро, и кто-то стучал в дверь все громче и громче. Гражданин Мечтателев приподнялся с ковра, на котором вчера не то уснул, не то упал, потеряв память, и при свете дня уже не так робко крикнул:

– Кто там?

Это был Иван Данилович. Он вошел, потирая руки, и вид имел торжествующий.

– Вчера, – сказал он, – прихожу в домовый комитет…

– В домовый комитет? – воскликнул с ужасом Петр Алексеевич, а сам подумал: «Или я и теперь еще сплю, или я с ума сошел!»

– Ну, да, – повторил Иван Данилович, – помните, после того, как вы у меня еще шубу того… хе-хе… А ведь я, вы знаете, чуть не умер со страху! Боюсь, не прохватило ли!.. Да-с… Так вот-с, прихожу я, а на меня секретарь: на каком основании у вас площадь, да не такая кубатура и черт его знает что… Я молчу, словно эдак подавлен… Потрудитесь, говорит, уплотниться! Я бы, говорю, сам рад уплотниться… мне, говорю, скучно даже одному жить, да по декрету не могу. «По какому декрету?» А вот извольте-с… «Лица, признанные врачебным осмотром психически ненормальными, но не опасными для окружающих» и т. д. Тот на дыбы! «Да вы нешто ненормальный?» Ненормальный, но не опасен для окружающих! А у меня свидетельство (он с гордостью развернул бумажку), в Екатеринославе выдали… Там меня в участок забрали… А я не знал, что за ночь власть переменилась, да и говорю: «Помилуйте, ваше превосходительство, служил верой и правдой царю и отечеству». Те посмотрели: «А старичок-то, говорят, рехнулся»… И выдали мне бумажку. С тех пор и живу по безумному виду!

Петр Алексеевич посмотрел на него и повторил машинально:

– По безумному виду?

– Да-с… А что это вы какой-то странный?.. Уж вы, батенька, вчера не хлебнули ли грешным делом?.. И пахнет у вас как-то подозрительно…

– Почему?

– Да там… духами какими-то… одеколоном!..

Когда он ушел, Петр Алексеевич долго стоял, прижавшись головою к стеклу, и смотрел на московские белые крыши. Бывают страшные, нехорошие сны, в которых как бы случается нечто таинственное: приходит и рассказывает о своей смерти недавно умерший друг, сама собою бесшумно растворяется и, никого не впустив, затворяется дверь. После таких снов на сердце остается тоска – тоска по нарушенным законам жизни. Все, что произошло вчера, было необъяснимо, связь вещей имела пробел, словно на световой рекламе не вспыхнули почему-то некоторые буквы, и никак нельзя прочесть слова. Петр Алексеевич оглядел комнату. Все стояло на своем месте. Стол, шкафчик с посудою, постель, фикус. А все что-то не то. Уходя на службу, он едва не скатился с лестницы, так слабы стали его ноги.

* * *

Уже стемнело, когда покинул он роскошный особняк, волею судеб превращенный в гигантскую канцелярию. Он шел задумчиво по снежным улицам, и какая-то боль сверлила его мозг так, что иногда хотелось вырвать из него что-то нудное, словно ноющий зуб. На одном перекрестке он остановился, не зная, куда дальше идти, и вдруг увидал, что стоит он на углу Плющихи и того переулка, как будто со вчерашнего дня он и не уходил отсюда вовсе.

Первый.

Третий.

Он остановился возле развалин с лестницей, ведущей в пустоту, и поглядел на черные ямы подвала. Про такие подвалы ходила по Москве страшная молва. В них таились воры-призраки в белых саванах, с лицами, дышащими огнем. Здесь находили в мешках голые трупы с непристойными словами, вырезанными и выжженными на коже. Находили девушек, нашедших смерть от того, о чем мечтали они в летние ночи, как о счастье. Казалось, что эта усыпанная кирпичами пропасть и есть та бездна, заглянув в которую или умирают тут же со страха, или молча всю жизнь таинственно качают вмиг поседевшей головою. Петр Алексеевич подошел совсем близко к черной дыре. Кирпичи вдруг мягко осыпались под ним, и он сполз в темную глубь, где тихо было, как в могиле.

– Что за черт? – произнес недалеко грубоватый голос, который был как будто знаком.

– Собака, – отвечал другой шепотом.

– Хорошо, ежели собака, – пробормотал первый. – Собака и есть!

Последние слова произнес он, когда во мраке в самом деле раздался грустный и протяжный вой пса, забредшего сюда в поисках смрадной пищи.

– Кш! – крикнул кто-то и кинул во мрак кирпичом.

– Так ты мне скажешь, куда ты его сунул?

– У тебя карман есть?

– Есть!

– Ну, так держи его шире!

– Сволочь!

– Не ругайся!

Наступила тишина.

– А здесь, – спросил опять второй все так же хриплый шепотом, – ничего не пропало?

Послышалось, словно разрывали кирпичи:

– Так не скажешь?

– Говорю, держи карман шире!

– Ладно, ладно, голубчик, мы с тобой еще потолкуем…

– Что ж, я не прочь с хорошим человеком потолковать! Тьфу! Простудился… горло перехватило!

– Ладно, ладно…

Первый умолк, и чувствовалось, что ярость вскипает в нем.

– До дому! – сказал он грубо.

Зашумели кирпичи, посыпался песок, и опять тихо стало, как в могиле.

Гражданин Мечтателев сидел, все еще боясь пошевельнуться. Кто-то тихо крался к нему из мрака… все ближе, ближе… Вот замер над ним кто-то, и дыхание, как во сне, коснулось его щеки. Он вскочил и опрометью бросился из подвала, а сзади него шарахнулся в страхе и заворчал обманутый пес. Улица вся была испещрена вспыхивающими и тающими звездами, как будто зажгли сотни и тысячи римских свечей. Снег был тоже какой-то пестрый. Ноги вязли в нем и словно прилипали к чему-то…

«Эй!» – кричал он, но вместо крика получался беззвучный шепот. Широкая Плющиха забелела вдруг, и рядом с собою увидал он лисий воротник и шерстяной платочек.

– Не хочу Керчи! – хотел он крикнуть, но Плющиха вдруг повернулась, как гигантское колесо, а голова лопнула со звоном, из нее, как языки пламени, вырвались на мгновенье и погасли спутанные в огненный клубок мысли.

Глава 5

Ее рогов златосиянный бред

Лежит на мне…

Л. Остроумов

Он стоял на палубе огромного парохода и глядел кругом, а кругом была только ослепительная чешуя океана, и солнце пекло так, что лучи, как раскаленные иголки, пронзали череп. А вокруг него вся палуба полна была людьми, и все эти люди были друзья или знакомые, или те, с кем он хоть раз встретился в жизни.

И вдруг тоскливый ужас охватил его. Он обернулся и увидал на черной трубе надпись белыми огромными буквами:

«ТИТАНИК»

О чем же все они думали, когда садились на это проклятое судно? Он хотел предупредить всех, но кругом вдруг не оказалось никого, огромная палуба, а небо быстро, как в театре, темнело. Он побежал вниз, но все каюты были пусты. Он опять выбежал на палубу.

Море было гладко, как черное зеркало, облака замерли неподвижно, а между тем вдали навстречу мчался на полных парусах странный старомодный корабль, окутанный легким туманом. Человек в синих очках вдруг появился рядом. Он указал на странный корабль и проговорил спокойно:

– Летучий голландец.

«Что же это значит?» – хотел спросить, но только подумал Петр Алексеевич и, предчувствуя ответ, оцепенел от страха.

– Это значит, – ответил тот, – что, пожалуй, придется прибегнуть к физиологическому раствору.

Тогда Петр Алексеевич приподнялся на измятой простыне и проговорил умоляюще:

– Вы понимаете, я не могу жить так, как все! Я задыхаюсь в рамках повседневности (т. е. это я, конечно, банально выразился)… Ведь я бы мог быть вторым Фаустом… нет… я хотел сказать – вторым Гете… Любви я хочу тоже особенной… За последнее время меня преследует одна красавица… Да слушайте же меня, черт вас побери!

И опять рядом никого! Он лежит навзничь на горячем песке бесконечной пустыни, и, куда ни двинется, все глубже и глубже его засасывает песок… Вот уж и руки, и ноги, и тело до половины в горячем, мягком, как бархат, песке.

– Имейте в виду, – говорит человек в синих очках, – под вами слой песка глубиною в сто верст. Вы будете погружаться в течение многих веков! Давно умрут все, знавшие вас, а вы все будете медленно погружаться, пока не достигнете дна!

– Но сознавать-то этого я не буду! – кричит в ужасе Петр Алексеевич.

– Вы, главное, не вертитесь!

Правда, соображает он, чем больше вертишься, тем скорее погрузишься. Вот уже в рот попал проклятый песок.

– Запивайте, запивайте, – говорит кто-то, – ну, глотайте!

Он глотает песок и давится. Проклятый песок! В углу комнаты стоит окутанная газетой лампа, тени на стенах большие и причудливые. Кто-то тихо, бесшумно начинает отворять дверь. Входит довольный миром человек в шапке с ушами до колен и о чем-то шепотом говорит с одною из теней. Тень машет рукой. Тогда он вдруг хватает фикус, но тень кричит, кричит и Петр Алексеевич, кричит и с головой погружается в песок. И слышит, как словно в темноте подвала кто-то говорит: «Ладно, ладно» – а когда на секунду опять высовывает голову, то видит, как все та же тень о чем-то шепчется с Иваном Даниловичем. Петр Алексеевич хочет спросить его про железную дорогу и не может, ибо вся грудь забита песком. Тогда он, зажмурив глаза, быстро начинает погружаться в песок, а в углу все горит окутанная газетой лампа, и одна из теней, сойдя со стены, медленно крадется к его постели. Натянув на голову одеяло, он уже не погружается, а стремглав летит в пропасть, а перед глазами расплываются в темноте всех цветов, как в павлиньем хвосте, пятна.

Когда однажды Петр Алексеевич открыл глаза, в его комнате было тускло, как бывает в сумерки в конце зимы. Розовый луч покрывал стену паутиной… У стола сидела девушка с голубыми глазами и, казалось, дремала.

– Пить! – хотел крикнуть и вместо этого прошептал Петр Алексеевич.

Девушка встрепенулась.

– Уж вы молчите, – сказала она, – вам говорить нехорошо. Пить хотите? Я сейчас принесу, вода у меня в кухне за окошком стынет.

Когда она вернулась, гражданин Мечтателев спал так мирно, что ей даже показалось, не умер ли он. Но всезнающий Иван Данилович, войдя в комнату, прислушался и объявил, что тот, кто дышит, не может быть мертвым. Уходя, он заметил:

– Это он не иначе, как на «Максиме» подцепил!

Ох-ох-ох! Ну, да ничего! Говорят, через две недели все кончится!

Глава 6

Всего осмотрели, особых примет

На теле и роже, как кажется, нет.

(Из старого водевиля)

Ясно было утро того дня, когда окончательно и бесповоротно проснулся гражданин Мечтателев. В окно видно было синее небо с весенними облаками и мелькали на его фоне алмазные, со стуком на подоконник падавшие капли. Ему казалось, что беспредельно раздвинулись стенки его черепа, и мысли, ясные, как огромные облака, свободно парили от одного лазурного края до другого. Он заметил, как чисто и аккуратно было все кругом прибрано, увидал, что ситцевая занавеска теперь отделяла угол комнаты, и необыкновенно спокойно стало у него на душе. Когда прошло много дней и он уж мог сидеть, опираясь на подушки, он спросил, как она нашла его.

– Вы упали почти рядом со мной на улице, – ответила она, – прямо в снег… Хорошо, что вы еще не расшиблись…

Он вспомнил, Из черной бездны протянулись кривые рога бреда, и потемнело весеннее небо. Сердце забилось вдруг при воспоминании о «той» и опять страшно стало от необъяснимых тайн, словно не в уютной комнате, а в глубине темного подвала сидел он, слушая непонятные речи. Он с мольбой посмотрел в голубые глаза. Сказать или нет? А может быть, все это был только бред?

– Я ужасно беспокоилась, – сказала девушка, – боялась, чтоб не умерли вы…

– Ну, а если бы я умер?

– Мне бы вас было жалко!

– А помните, вы сказали, что неудобно к мужчине девушке приходить?

– Вы больной! Поправитесь, я и уйду!

– Куда же вы уйдете? – Он вспомнил дом, от которого остался один номер.

– Куда-нибудь!

– Лучше уж давайте жить вместе!..

Она покраснела и насупилась.

– Ну, куда же вы пойдете?..

– Куда-нибудь!

– Вас первый же встречный обидит…

– Не обидит… у меня тут батюшка знакомый – керченский!

– Есть сельди такие – керченские.

– Это совсем другое!

– В вас влюбится злой человек и обидит.

– Злой не может влюбиться!

– Ну, просто так, поиграть захочет!

– Я не игрушка…

– С такими глазками жить опасно! Ах, какие глазки!

– Да, все говорят, очень большие…

А он смотрел на нее и старался не вспоминать о той, с душистыми волосами…

В огромных, голубых от неба лужах отражались церковные вербы, Гражданин Мечтателев в первый раз вышел пройтись один, оставив девушку предаваться предпраздничной уборке.

– Вот приберу все, – сказала она, – вымету, кулич вам испеку, разговеюсь с вами и уйду, потому что со здоровым человеком девушке в одной комнате жить стыдно.

Он шел по весенним, в тени еще морозным переулкам, слушал пение петухов, и так задумался о чем-то непонятном, но радостном, что не заметил, как дошел до того переулка. Из него вдруг с воем выкатился и брызнул во все стороны водою большой, черный, совсем нестрашный при весеннем солнце автомобиль.

В нем между двумя витязями в остроконечных шлемах сидел человек в белой шапке с ушами до колен, но он глядел хмуро и не был на этот раз доволен миром. Автомобиль выпрямил ход и быстро, весело помчался по рельсам. Какое-то воспоминание больно сдавило грудь. Гражданин Мечтателев огляделся. Здесь впервые увидал он «ту» сквозь пелену тихо падающего снега. Ему почудилось, что он снова вдыхает тонкий аромат, и голова его – верно, от слабости – закружилась… У развалин дома стояла толпа народу. Все смотрели в сырые дыры подвала, откуда выходили и снова входили в них милицейские.

– В чем дело, товарищ? – робко спросил Петр Алексеевич.

Солидный мужик, видно из бывших охотнорядцев, сурово поглядел на него.

– Труп найден мертвый… Тело…

Тогда он увидал: из-под дырявой рогожи торчали в снегу изъеденные собаками и словно изрезанные ножом ноги. Они были крепко связаны веревкой.

– Должно быть, пытали его, – заметил один из тех, которые все понимают. – Сначала муку причинили, а уж потом и порешили.

– Это у них в моде!

– Ребята, а ребята! А кого ж это на втомобиле поволокли?

– Убивца!.. На чердаке его словили, на том вон дворе.

– И врешь, и не на том, а в шестом номере!

Милиционер вышел из подвала и положил на рогожу синие очки… Другой вынес чемодан, обклеенный квитанциями всего мира.

– Пустой? – спросил некто начальнического вида с записной книжкой в руках. – Да расходитесь вы, граждане!..

Из чемодана вынули смятую женскую шубу, кудрявый парик, шапку, обшитую пестрыми квадратиками…

Как на световой рекламе, вспыхивая, заполняют буквы ночной мрак, так внезапно заполнились почти все пробелы.

Это, стало быть, был просто водевиль с переодеваньем, но с трагической развязкой. Добрые старые законы жизни утвердились, и явились во всей своей незыблемости, как туман, разлетелся по ветру бред. Одна буква не вспыхивала. Зачем нужно было это таинственное ночное посещение? Он шел и радовался тому, что может безбоязненно рассказать ей все это. Как хорошо! Словно после долгой, долгой дороги подходил он к родимому дому. Все мечты, все океаны и все смуглые, как бронза, любовницы остались там, по ту сторону бреда.

Так просто, оказывается, и хорошо жить на свете! И так прекрасен и волнующ этот с голубыми лужами и с черными грачами переулок. Когда он вошел в комнату, девушка в переднике и с волосами, повязанными желтым платочком, мыла фикус. Он вдруг вспомнил.

– А что, – спросил он, – приходил тут, когда я был болен, человек в такой белой шапке?

– А как же!.. Я рассказать вам забыла. Такой дерзкий. Пришел по ошибке мебель, покупать. А мебель над нами, у Нарышкиных продается… и пристал… продай ему фикус… Невесте подарок. А разве я могу? Вещь не моя… Продашь, а вы после ругаться будете…

В дверь постучал Иван Данилович.

– Самовар ваш вскипел, – сказал он, и девушка побежала в кухню.

Тогда Петр Алексеевич быстро подошел к фикусу. Он запустил пальцы в сырую землю и вынул маленький, твердый комочек земли. Он поколупал его на ладони. Да! Здесь таится и синева океана, и жаркие ночи, и смуглые, как бронза, любовницы. Неужели опять стремиться куда-то, метаться, презирать эти так чисто вымытые стены и двери! И вдруг ему вспомнилось: «Но, увы, золою черной станет камень настоящий». Послышались шаги. Это девушка несла самовар. В комнате стало совсем темно, но гражданин Мечтателев сказал ей:

– Не зажигайте огня.

– Вот уж не понимаю, что за радость в темноте сидеть!

Но подчинилась как больному. Самовар тихо шипел и добродушно скалил оранжевые зубы. Он подошел к девушке и спросил ее:

– Хотите быть моей женой?

Та молчала, что-то обдумывая.

– Ну, что ж, – ответила наконец, – вы интересный и серьезный!

Он хотел обнять ее.

– Подождите, чашки разобьете!

Пока она ставила на стол чашки, он быстро приотворил печную заслонку и кинул на горячие угли комочек. Он глядел, как тлели в красном поле соблазны, преступленья, прекрасные, ах, какие прекрасные возможности! А она в это время уже подошла к нему и спросила тихо:

– А вы меня не обманываете?

Слышно было, как за стеною сам с собою рассуждал Иван Данилович:

– Ну, вот, покушали кашки да и на боковую!

Он хотел сказать этим:

– «Господин! Великий Тотемака да простит мне мою дерзость, но время объятий наступило!»

И когда Петр Алексеевич обнял девушку, она не сопротивлялась, а только спрятала голову на его груди.

А за окном, через которое отныне предстояло ему созерцать великий мир, вспыхивали одна за другою весенние, морозные звезды.

Письмо

Вернувшись со службы, я нашёл на двери своей комнаты приколотую записочку:

«Милый друг! Очень бы хотел повидать тебя. Заходи. Мой адрес: Анастасьинский, девять.

Твой Баранов».

Я не знал никакого Баранова.

– Послушайте, – сказал я соседу, – может быть, это к вам записка от Баранова?

– От Козлова, может быть?

Он тоже не знал Баранова.

Но Баранов мог ошибиться домом, квартирой, улицей.

Чёрт его знает, чем мог ещё ошибиться Баранов!

Пушкин сказал однажды, что все русские ленивы и не любопытны. Но я русский только наполовину, моя мать была полька. Поэтому я ленив, но любопытен.

Таинственный Баранов жил в маленьком одноэтажном домике. Я хотел было уже стучать как дверь вдруг сама растворилась, и какая-то женщина, закутанная в ковровый леопардовый мех прошла мимо меня, поглядев на меня удивительно знакомыми глазами.

– Гражданин Баранов дома? – спросил я.

Она молча кивнула и пошла, наклонив голову и кутаясь в пятнистую шкуру. И походка её была тоже удивительно знакома.

Очутившись в темных сенях, пахнущих капустой, я громко сказал:

– Гражданин Баранов.

Послышались поспешные шаги, и, безусловно, знакомый человек появился на пороге. Но кто?

– Как хорошо, – вскричал он, – что вы пришли! Я так боялся, что наши добрые отношения не возобновятся. Мне тяжело было думать, что в дни величайшего моего счастья кто-то чуждается меня и избегает встреч со мною.

– Неужели вы могли так думать! – воскликнул я, пожимая ему руку, а сам думал: «Где, чёрт возьми, я его видел?»

Комната была мала, но опрятна, шкафами были отгорожены две непарные постели.

– Итак, – сказал он, – я теперь женат.

– Что вы говорите? На ком? – воскликнул я, едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться.

– На ней!

– Ага!

– На Сонечке! На Софье Александровне!

Словно вспышкою магния озарилось вдруг прошлое.

Я вспомнил зимние (мирного времени) дни, санки, лиловые цветы и девушку с глазами… которые только что смотрели на меня из леопардовой шкуры. Вспомнил я и Баранова. Он уже и тогда считался её женихом, но почему-то свадьба все расстраивалась. Я вспомнил даже няню девушки, которая говорила: нынче жених хитёр да лих, ему про венец, а он про ларец!

– Вы знаете, – кричал Баранов, беспрестанно вскакивая и снова садясь, – все эти годы я жил, как все жили! Я скитался по всей России, болел тифом… потом… Хотите, я вам расскажу все подробно?

– Конечно!

– Я в Сонечку влюблён с одиннадцатого года… Всякие эти прогулочки по переулочкам, балы да театры. Любил ужасно. Можете себе представить – я – химик – к гадалке ходил. Ревность. Ко всем ревновал. К вам тоже. Ведь вы тогда молодец были…

– Ну, уж ко мне…

– Был, говорю, в исступлении! Наконец сделал ей предложение. Отказ, причём сама чуть не в обморок… А тут война, а тут революция – одна, другая. А потом всех москвичей разогнали по всему миру. Пора, кажется, было бы образумиться, так нет. Еду, бывало, в теплушке и о ней мечтаю. А где она? Найди-ка! Ну, вот. Иду я раз вечером – дождь был, снег мокрый, – вижу, какая-то женщина к стене записочку приклеила. А тут издали автомобиль всю улицу осветил. Оглянулась – Сонечка! Можете себе представить, что я испытал! Меня не видала! Ей фонари прямо в глаза. Когда автомобиль проехал, её уже не было. Я подошёл к записке, зажёг зажигалку и прочёл:

Продаётся: самовар, шкаф, бюро красного дерева (старинное).

А как раз у этого бюро происходило наше решительное объяснение. Чудесное бюро. Я, конечно, всю ночь не спал. И жила-то она (адрес был указан) совсем близко! Должен сказать, что убожество её наряда поразило меня. Сам я, дурак, не пошёл – из гордости. Все-таки… после отказа… (Тут Баранов понизил голос.) Сосед мой, спекулянт, покупает всякие предметы и со мною советуется как с бывшим человеком. Ну, я и посоветовал ему купить бюро. Надо было поддержать её… Вечером возвращаюсь домой – на санках у подъезда – оно самое! Сердце у меня так и запрыгало. Очень я взволновался. Спекулянт в восторге. По дороге три человека продать просили, и какой-то бывший князь похвалил. Звал смотреть. Я сказал, что зайду после… неприятно все-таки, знаете… У него всякие сомнительные дамы бывают, а тут это бюро! Вдруг сам он ко мне стучится. «Смотрите, говорит, что я в бюро нашёл». Вижу – её рука… Читаю… Да вот оно… Выпросил в награду за рекомендацию хорошей вещи. Прочтите-ка.

Я прочёл:

«Не знаю, решусь ли послать это письмо. Люблю вас, но когда вижу вас, говорю совсем не то. Вчера я сказала вам „нет“. Не верьте… Не судите. С».

Баранов весь дрожал от волнения.

Вообразите, что со мной сделалось! Она, значит, тогда, глупенькая, мне по скромности девичьей отказала, а я, идиот, чем постепенно её к этой мысли приучить, обиделся и порвал! Ну, думаю, надо исправлять… Пошёл по адресу… и видите… (он счастливо рассмеялся) исправил…

– Я сейчас встретил в дверях Софью Александровну и, признаться, не узнал!

– Переменилась? Ну, ещё бы! Ведь что, бедняжка, перенесла! Она вас помнит… Что-то не идёт…

Ему было, очевидно, приятно беспокоиться о жене.

– Хотите, – сказал он вдруг, – бюро посмотреть? Сосед сейчас дома. Старину вспомните!

Чтоб сделать ему удовольствие, я согласился.

Но в тот миг, когда мы постучали в дверь к соседу, на «парадном» звякнул колокольчик.

Маленький толстяк отворил дверь на стук, а Баранов побежал отпирать жене, крикнув: «Познакомьтесь: Трохимов, Громов».

– Стариной увлекаетесь? – спросил Громов, подводя меня к бюро. – Как не увлечься. Вы смотрите, как они, сукины дети, умели фанеру обделывать. Да теперешний столяр десять раз, извините, в уборную сбегает, а такого лаку не наведёт. А ящиков сколько. Сегодня весь хлам из них выгреб.

Я вздрогнул. На одном конверте увидал я своё имя и фамилию: «Алексею Павловичу Трохимову».

– Откуда этот конверт?

– А это тут было письмо… Я его отдал господину Баранову… Какое-то послание любовное. А вот, взгляните – вазочка. Китай!

Я сунул конверт в карман, сказав:

– Позвольте взять на память о знакомстве!

– Идём чай пить, – сказал Баранов, – Соня пришла. У нас есть глюкоза. Зайдёте?

– Нет, – сказал Громов, – у меня делишки.

– Все делишки.

– А как же! Детишкам на молочишко.

Сонечка очень приветливо отнеслась ко мне. Я с любопытством на неё поглядывал, но решительно не замечал в ней даже никакого смущения. Уютно было сидеть за столом со счастливыми людьми и вспоминать счастливое прошлое.

В тот день я возненавидел свою комнату.

«А счастье было так возможно!»

Через несколько дней я опять пошёл к ним. Та же история – чай и счастье. И в ней никакого сожаления

– Дура! Ну, почему, почему тогда не послала письма?

– Кстати, – сказал Баранов, – сосед говорил, что ты взял конверт от того письма…

– Да, я взял, хотел тебе передать и забыл…

– А где же он?

– Потерял.

– Ну, вот. Но он-то, дуралей, не прочёл, что ли, фамилии?

– Там было много всяких бумажонок.

– Да оно и лучше. Я от него историю эту скрываю. Не для его мозгов.

Мне показалось, что Сонечка чуть-чуть покраснела. Я поглядел ей в глаза, желая пробудить между нами хоть романтическую близость. Но она повела носиком и с таким самодовольным обожанием поглядела на мужа, на глюкозу, на самовар, что я почувствовал злую зависть.

– Жалко, что нет конверта!

– А вот пустой конверт. Уж если тебе так хочется ещё раз убедиться в своём счастье, попроси Софью Александровну написать на нем обращение.

– Что ж! А, Сонечка, напиши.

И он довольно рассмеялся, когда Сонечка, решительно и неодобрительно поглядев на меня, написала:

«Ивану Петровичу Баранову».

Он смачно поцеловал её. Она отстранилась, покраснев, но не потому, чтоб ей неприятен был поцелуи, а стесняясь меня. О, лишь бы я ушёл! Уж они нацелуются! Во мне закипело.

Когда мы простились и он уже хотел запереть за мною дверь, я вдруг сказал:

– А! Вот! Я нашёл и оригинал конверта.

Я вынул из кармана конверт, сунул ему в руку и ушёл, не оборачиваясь. Больше я с ними не виделся.

Любопытные сюжетцы



Так как все кругом было занято, он попросил разрешения сесть за мой столик и в благодарность решил угостить меня пивом.

– Тройное золотое! Расплавленные червонцы! Золото внизу остается, а бумага всплывает в виде пены! Эмблема для Госбанка! Гениально!

Он оглядел пивную.

– Мало интеллигентных лиц! Все больше первый и второй убийца! Вы, вероятно, служить изволите по просвещению?

– Я – литератор.

– Скажите! И так мило одеты! А у меня с детства литература в воображении сочетается с заплатами… Впрочем, о, tempore, о, mores[29], или, как у нас один на экзамене перевел: «Что город, то норов». Сюда ходите, вероятно, на предмет вдохновения?

– Да нет, знаете, просто приятно в жару бутылочку…

– О, разумеется. И учтите, что нынче в пивных гущина быта. А если подойти к иному да расспросить… Гофман, Эдгар По! Романтика такая, что беги домой, успевай записывать!

– А вы тоже писатель?

– Ни в какой степени. Вдохновения хватает только на поэму такого рода: «В ответ на отношение ваше за номером… от числа… настоящим сообщаю»… Но наблюдать обожаю и любопытен, как любимая жена шаха персидского. Вот, например, сидит в углу парочка. Она – порождение времени. Обратите внимание на юбку. Вопреки закону тяготения ползет вверх без посторонней помощи. На один миллиметр в секунду. Зато чулки, сами видите, не из мочалы. Но она – это чепуха! Героиня водевиля: «Легковерный муж, или Жена зарабатывает…» Но он… Вы и не угадаете никогда. В Рогожско-Симоновском районе нищий есть, весь в дырах, головой трясет, как известного рода игрушечные слоники. На груди чашечка и надпись: «Подайте никогда не видавшему солнца». Недурно? Так вот это и есть «никогда не видавший солнца». Удивлены? Еще бы… Пиво и то от удивления вспенилось.

Тут, видите ли, тонкая психологическая штука. Весь год нищенствует, в ночлежке спит, из мусорной ямы добывает себе пропитание. Ничего не имеет, кроме некоего таинственного запертого ящика. Триста шестьдесят четыре дня унижается и головой трясет. На триста шестьдесят пятый день из таинственного ящика достает самый этот дымчатый костюм, шляпу, ботинки, галстух – одним словом, человеческий облик – и на накопленные деньги в течение суток царствует… Веселье, любовь, во всяком случае, все, что при любви полагается. Даже нищим, можете себе представить, подает! В этом районе никто его не знает! А завтра опять: подайте никогда не видавшему солнца! Целый год в один день втискивает! Махровая затея! Когда-то, говорят, был художник, т. е. не то что художник, а ценитель всего прекрасного!

Человек в углу пощелкал по бокалу, положил и разгладил на скатерти серенькую бумажку, сдачу не взял, вместе с дамой растаял во мгле двери. Оркестр румын послал им вслед несколько чувствительных вздохов. Собутыльник мой задумчиво озирал пивную.

– Но если угодно вам прослушать поистине удивительную историю… гражданин человек! Еще пару пива!.. Извините, это мое дело, я угощаю. Так вот! Сплошной Альфонс Доде! Изволите видеть этого красавца, который на эстраде сейчас изображает всякие штуки? Все представляет, начиная от гудения примуса и кончая голосом любого из публики! Ничего не поделаешь. Жена, дети! Подрабатывает. Так с ним случилось недавно необычайное происшествие. Вы, может быть, недовольны, что я похищаю у вас время, а следовательно, деньги?

– Пожалуйста, наоборот, очень приятно!..

– Даже приятно? Тем лучше! Правда, сюжетцы прелюбопытные.

После сеанса, когда пивная почти уже опустела, подходит к нему некий человек такого княжеского вида и предлагает пива… очень, говорит, высоко ценю ваше искусство. Сели. Выпили. Вдруг этот самый князь и говорит: «Хотите, – говорит, – заработать сто золотых монет? Не бумажных, а настоящих, с изображением Николая Кровавого?» Еще бы не хотеть! Мой артист еще из ума не выжил. Князь ему говорит: главное, иметь желание заработать. Желание есть? Отлично. Дело, говорит, в следующем: у меня есть отец, впавший в слабоумие на почве потери горячо любимого сына. Убит на деникинском фронте – белый офицер. Отец после смерти моего брата не ест и не пьет, все ждет переворота, Уверен, что тогда и сын его вернется.

Артист в недоумении: «Я-то тут при чем?»

– При очень даже многом! Перед самой революцией отец в нашей усадьбе бывшей зарыл в землю ящик и в нем три тысячи небезызвестных каждому желтых кругляков. Знаем, что зарыл около одной липы, но лип там до пятидесяти с каждой стороны аллеи… Парк не вспашешь! Колхоз засел. Старик же никому сказать не хочет. Это, говорит, для Пети, Петя вернется после переворота и все получит. Вы, говорит, предатели, вы, говорит, из моей подкладки бантиков понаделали (мой отец генерал отставной), а Петя голову хотел сложить за монархическую идею! Теперь взгляните на эту карточку.

Мой артист посмотрел – он сам! Только усы длинные и гусарская форма.

– Понимаете, в чем дело? Мы вас оденем в гусарскую старую форму, подгримируем, и вы явитесь к отцу… А мы подготовим почву относительно переворота, чтобы старик не слишком потрясся. Врите что угодно! А потом намекните относительно денег. Нужны, мол, для поддержания престола и отечества. Он скажет, где, что, мы и откопаем. От Москвы двадцать верст… Управляющий знаком.

Артист, конечно, взволновался. Заманчиво. Сто золотых при растущей дороговизне и падении знаков! Поразмыслил – как будто подлость! Попросил двести. Сошлись на полутораста.

Артист всю ночь не спал. С женой полтораста золотых переводил и на фунты, и на доллары, и на дензнаки. Всю бумагу исписали в доме. На другой день является по указанному адресу (между прочим, князь оказался князем только с виду, но все-таки обстановочка старинная, кресла с завиточками и всякая фарфоровая дребедень)… Встречают его с волнением. Вчерашний соблазнитель и супруга. Переодели в гусарскую форму; от волнения забыли, что при даме переодеваться неприлично. Орден нацепили с мечами и с бантом. Усы подклеили, пробор пригладили. Живой портрет.

– Голос, – говорит, – у брата был совсем, как мой. Изобразить можете?

– Еще бы! Любого из публики изображаем.

Оказывается, старику уже вчера вечером намекнули на события. Объявили, что в Москве неспокойно. Он всю ночь не раздевался – молился. Утром позвал сына и невестку и рассказывал, как Плевну брал. С балкона на Кремль смотрел, нет ли штандарта. Артиста оставили в соседней комнате, а сын пошел к отцу. За стеной слышно:

– Ну, папа! Не знаю, как тебе и сказать.

– Ну, ну!..

– Уж очень хорошо…

– Говори, говори…

– Власть переменилась…

– А…

– Только ты не волнуйся… Петя…

Тут, по словам моего артиста, в соседней комнате раздался такой вопль радости, что от стыда у него все лицо покрылось холодным потом. Старик, стуча клюкой, бегал по комнате.

– Где он? Где он?

И тут невестка втолкнула гусара прямо в комнату. Маленький старикашка, плюгавый, жалкий, кинулся было к нему, потом остановился вдруг и крикнул:

– Дети, творца возблагодарим!

На колени стал и за ним все. Прочел «Отче наш», начал было еще что-то – не выдержал, обнимать кинулся.

– Петичка вернулся, Петичка, и с орденом… Смотрите, Владимир с мечами!..

А Петины косточки небось где-нибудь в степи, в обшей могиле. Спрашивает, а отвечать не дает. Мой артист молчит, будто от радости. А сын за спиной у отца подмигивает: про деньги, мол, спроси. Язык не поворачивается… Наконец собрался с духом.

– Папочка, – говорит, – бедна Россия, нужны деньги для поддержания престола.

Старик просиял:

– Есть у меня деньги, есть!

У сына и у невестки от волнения красные пятна по лицу.

– Где же они, папочка?

– Помнишь наши «Листвяны»?.. Ну, так слушай…

И я этот миг вдруг за окном оркестр военный как грянет – «Интернационал»!..

Старик замер, затрясся… Невестка кинулась дверь балконную затворять. Оттолкнул, кинулся сам. А по улице шапки остроконечные, красные звезды:

«Мы наш, мы новый мир построим…»

Старик перегнулся через перила, вскрикнул, вдруг перевесился как-то странно, будто кукла, – и с пятого этажа на мостовую.

У красных офицеров кони шарахнулись…

– Да-с! Так вот, у каждого из людей за спиной такая фантастика, что, говорю, беги домой, успевай записывать… Извиняюсь… Я выйду на улицу на одно мгновение. Плохое сердце… От духоты головокружение… За шляпой моей последите… Читали, что в газетах пишут по поводу выставки?

Он вышел. Я не стал читать газету. Румыны заиграли отрывочный танец. Мне вспомнились бесконечные ночные степи… Пивной хмель плавал над головами людей серыми дымными змеями. Он не возвращался. Я поднял газету. Моей шляпы не было. Я полез в карман. Бумажника не было. Я полез в другой – часов не было.

Он отнял у меня и время и деньги. Новую шляпу заменил старой.

Шесть пустых бутылок ожидали расчета.

Фантастика!

Через два дня по почте пришли документы.

Деньги же были удержаны.

За любопытные сюжетцы.

Жуткое отгулье



Ивану Вавиловичу Пробочкину было необыкновенно приятно. Небо синее, море синее, дорога меж виноградниками белая, жаркая, вдоль дороги кипарисы, пылью напудренные, а из-за каменных оград деревья, будто кровью, черешней обрызганные. Благодать! Благодать!

Иван Вавилович Пробочкин глядел, глядел и вдруг духом умилился, дышать стал всей грудью. Глаз даже сразу слезу источил. Посмотрел на супругу свою – пышная вся, в белом – руки голые, шея голая от солнца лупится.

– Ты дыши, Машенька!

– Я и то дышу. Воздух уж очень хороший.

– Нет! А горы-то? Высотища? А море-то? Я думаю, что нет такого пловца, чтоб море переплыл.

– Еще бы человеку море переплыть! Ты уж скажешь!

– А что, ежели на ту вон верхушку взобраться и сесть? А? Машенька? Я думаю, с нее Крым как на блюдечке. Пожалуй, еще Турцию видно.

– Ты уже выдумаешь! В такую жару на гору лезть!

– А мне что жара? Сниму рубашку, да и полезу! Кто меня тут осудит!

– Сопреешь!

– Сопрею – высохну! А, Машенька? Полезем?

– Нет уж… Я лучше соснуть пойду… Мне после шашлыка что-то… нудно!

– Хороший шашлык был! Шашлык был что надо!

– Ты полезай, коли охота… Я, ты знаешь, Веревьюнчик, тебя не хочу стеснять. А я пойду соды выпью, да и сосну…

Иван Вавилович с умилением обнял пышный стан, будто погрузился в жаркую, умело взбитую перину. Подождал, пока скрылось за поворотом кисейное платье, еще раз оглядел все – благодать! – и полез по узенькой тропочке. «К обеду не опоздай», – послышалось снизу.

* * *

Иван Вавилович умилялся уже целую неделю; с того мига, когда носильщик, приняв с извозчика подушки, спросил, как показалось, почтительно: «На скорый?»

Тут-то и умилился Иван Вавилович и подмигнул супруге:

– Два года назад меня на этом самом вокзале, как собаку паршивую, шугали – куда прешь, а теперь? Чистота-то… Господи! Смотри, смотри! «Вам на скорый?» Дожили до времечка!

Поезд был блестящий и гладенький, вагоны зеленые, как огурчики, желтые, как апельсины, на всех аншлаги: «Москва – Севастополь», а у ступенек проводники важные, в серых куртках, с серебряными пуговицами. Когда прожужжал третий звонок, вынул Иван Вавилович часы и головой покачал с улыбкой изумленного удовлетворения:

– Чок в чок! А раньше? «Когда поезд?» «А мы почем знаем! Хочешь ехать, ступай дрова грузить!» А теперь? Н-да! Вот вам и большевики! Я всегда говорил!

– Ну, уж и говорил! Забыл, как мешки таскал?

– Ну, таскал! Мировые перевороты без эксцессов протекать не могут. Почитай-ка, как французы друг дружке головы рубили… Нет, ей-богу, молодцы… Жалею, что на вокзале бухаринскую книжечку не купил!

Но до слез умилился Иван Вавилович в вагоне-ресторане. За окном степь, вблизи зеленая, вдали синяя, еще дальше лиловая. Вокруг станций ветками в небо тополя, хаты белые, словно мукой вымазаны.

– Ведь вот раньше на этой самой дороге – солдатье, теплушки, мешочники… Корку сухую вынул из кармана, жуй, буржуй, угоднику своему молись… Соль, помню, в кошельке вез. А теперь… Шницель по-венски… Легюм из свежих овощей… Соль «серебос» какая-то, черт ее знает! Нет, молодцы… К нам иногда в магазин коммунист один ходит за башмаками… Надо будет поговорить… Я ведь тоже человек идейный… Я не вошь какая-нибудь на общественном теле.

– Фу, Веревьюнчик, за обедом такие гадости.

– А что же? Разве неправда?

* * *

Иван Вавилович вспомнил все это на крутой тропочке. Море с этой высоты казалось застывшим. Он снял рубашку и, почуя, как горячие пальцы солнца ощупали его плечи и руки, опять умилился.

– Хорошо! – молвил он вслух и выше полез и даже пальцами защелкал от восторга.

Кончился виноградник, и тропинка устремилась вдруг под темно-зеленую сень старого лиственного леса. Где-то внизу журчала вода, одна мысль о которой в жару была усладительна.

«Да, – подумал Иван Вавилович, – дождались времечка… В Крым на лето! Ах ты, сукин сын! А как в очереди за спичками стоял, помнишь? А как доски на чердаке крал, помнишь? История, брат, ничего не пропишешь! Все по марксистскому закону! Помучились и довольно».

Тут неожиданно очутился Иван Вавилович на уступе, поросшем травой, и ахнул. Внизу, утыканный кипарисами, тянулся южный берег, отделенный от синевы моря белою полоской. Где-то в лазури, словно в воздухе, застыл пароход, и дым от него, тоже застывший, тянулся по всему небу. Отведя от моря восхищенные свои взоры, увидал Иван Вавилович, что не один он находится на поросшем травой уступе. Некий человек, обнаженный, как и Иван Вавилович, до пояса, с кожей, темной от загара, как у индейца, сидел, свесив ноги в пропасть, и жевал серые, будто из пыли испеченные лепешки.

– Тоже природой любуетесь? – спросил Иван Вавилович с некоторой почему-то робостью.

Человек не спеша прожевал лепешку и пожал плечами презрительно.

– Чего ею любоваться-то! – пробормотал он. – Море как море! Ничего в нем такого нету, чтобы им любоваться.

– Ну, что вы… Синева-то какая!

– Ну и что же, что синева?.. Мало ли на свете синего… Вон и небо синее…

– И небо хорошо!

– А было бы желтое, хуже было бы?

Иван Вавилович опешил на мгновение.

– Уж мы так созданы, чтобы любить голубое небо.

Темно-коричневый человек плюнул в пропасть и ничего не ответил.

– Вы здешний житель? – спросил Иван Вавилович.

– Теперь здешний, а был тамошний.

– Давно в Крыму?

– Да четвертый год.

– И при Врангеле были?

– Был и при Врангеле.

– Хорошо тут было при Врангеле?

– А чего хорошего? Порядок был! А теперь нет его, что ли?

– Теперь порядок замечательный… Я и то говорю, молодцы большевики.

Темно-коричневый человек опять плюнул в пропасть.

– Были когда-то молодцами! – пробормотал он. – Вы из отдыхающих, что ли?

– Да… приезжий…

– Вот то-то, больно отдыхать стали много…

– Нельзя, знаете… зимой в труде… А вы сами откуда?

– Где был, там и след простыл! Деревенский я… Из орловских! Село Карачево знаете под Мценском?.. Ну, вот оттуда я… В Мценске на заводе работал, а как пошла мобилизация, расплевался.

– Не скучаете по родине?

– Некогда было скучать… Теперь, конечно, безобразие – скука. Спервоначалу с немцами воевал… Я кавалерист… в разведке больше работал. Только это, конечно, была война не настоящая.

– Как не настоящая?

– А так! Порядок был! Все тебе предуказано и предписано. Едешь и знаешь, куда едешь… Туда не моги, сюда не суйся. Разойтись негде было… При Керенском только настоящее дело пошло. Каша пошла тебе такая, что только ешь, похваливай… Все соответствовало… Иначе как на крыше и не ездили. Ветерок, прохладно… Иной встанет, не подумавши, ему бац! – голову мостом и снимет. А то в купе ходили масло из буржуев жать. Барышень тискали. Ну, потом в октябре Москву полировали. Только это уж не то… Я человек степной, вольный… У меня рука длинная – мне в городе тесно… Тошнит. Ну, мы опять с ребятами на крышу… Кати куда глаза глядят. Одного буржуя к себе выволокли – посадили. Был у нас парень – Никитой звали – шалавый человек – гранатой его потом пополам разорвало – так он наставил на буржуя тесак: прыгай, говорит, на другой вагон, а не то столкну… Тот ему деньги… А ему что деньги? Харкнул на них – буржую ко лбу прилепил. Прыгай! Прыгнул… А Никита за ним! Прыгай дальше… Так до последнего вагона… А там взял да тесаком в бок.

– И что же? – спросил Иван Ваввлович, и страшно ему стало.

– Ничего… свалился! Нешто устоишь? Крыша крутая, скользкая… опять-таки, качает.

Человек с коричневой кожей грустно задумался.

– А тут опять война пошла… Красные, белые… Тьфу! Ты за кого? А я сам за себя… Мне беспорядку надо! Я степной человек – перекати-поле. Нет во мне никакой дисциплины. На кой она мне… Взяли мы, да и пошли с ребятами по степи гулять. В балках ночевали… хорошо, вольно! Раз идем ночью… Стой, кто такие? Смотрим, народ твердый, с ружьями… Ах, ёшь твою двадцать!.. Ну, думаем, влопались. Красные или белые? – спрашивают… Ни те, ни другие… Стало быть, – зеленые? Выходит, что, пожалуй, зеленые. Приняли нас и объяснили, что ни за кого не идут, а просто бродят… Повстанцы… Большевик попадается – большевика режут, офицер – офицера… Просто так… для суматохи…

Глаза его из-под выцветших бровей блеснули.

– Хорошо было в зеленых, – сказал он, – я потом в Крым перебрался… В горах оно способнее. Автомобиль, бывало, едет: стой! Предъявляй документы… Иной раз пропустим, а иной раз к ногтю… Большевики!.. Были и они молодцами, когда Москву горошком посыпали… А теперь? Туда не ходи, здесь не сиди… С крыши снимают… Вот тебе и революция.

– Что же вы и людей убивали? – спросил Иван Вавилович с опаскаю.

– А как же не убивать-то? Обязательно убивал. Еще два года назад, как Врангель ушел, убивал… Вот в этом самом лесу убивал.

Он вдруг встал с торжественным и вдохновенным лицом.

– Хотите, покажу, где жил? – спросил он.

Иван Вавилович боялся свою трусливость проявить (не подумал бы, что при деньгах) и потому согласился. «Все равно, захочет убить, так и здесь убьет! Черт меня на эту гору понес. Сидел бы сейчас у себя на балкончике, припеваючи, мороженое бы ел». Они пошли по еле видимой, заросшей травою тропе. Камни, встревоженные их ногами, с шумом катились в крутую бездну, и чем выше они поднимались, тем дичее и величественнее становился лес. Темные заросли скрыли внезапно даль, и от горных впадин пахнуло гнилью и сыростью. Человек с коричневой кожей раздвинул кусты. Обнаружился узкий черный лаз, ведущий в пещеру.

– Вот где жил! Хорош домик? Давно уж не был тут! Засыпало… может, еще пригодится…

И он начал швырять вниз желтые, дождями смытые со склонов камни. Один, круглый и блестящий, осмотрел он со вниманием, поколупал и кинул к ногам Ивана Вавиловича, в страхе отпрянувшего. Изъеденный червями череп задел носки его башмаков и покатился в пропасть.

– Офицер врангелевский, – пояснил человек с коричневой кожей, – все равно ему бы при красных не прожить… А мне о ту пору обувь была нужна… Обносился… Да, было времечко. А теперь куда я пойду? Я человек вольный. Мне воевать нужно. Мне закон вреден… Он мне – как заноза.

Он перестал разбирать камки, подошел к обрыву и долго смотрел вниз.

– И там должны кости быть, – пробормотал он. И вдруг, вложив в рот два пальца, издал пронзительный и по ушам хлыстом хлестнувший свист. Пошел свист по всем горам, словно обрадовалося соскучившееся отгулье и захотело залихватски тряхнуть стариною. И тогда вдруг человек с коричневой кожей подошел вплотную к Ивану Вавиловичу и прижал его к шершавой скале.

– Ты кто такой есть? – крикнул он яростно. – Документы предъяви! Живо! Уши обрежу!

Иван Вавилович, глотая слюну и выпучив глаза так, словно уж впилась ему коричневая рука в горло, вынул из кармана бумажник. Коричневый человек долго и с удовольствием рассматривал какое-то удостоверение. Потом он пересчитал деньги, сунул бумажник в свой сальный и рваный карман, возвратил документы Ивану Вавиловичу и крикнул ему зычно:

– Катись!

Иван Вавилович и в самом деле покатился; он бежал, как только мог быстро, по узкой тропочке и думал: вот, сунет нож прямо в желобок промеж лопаток.

Он бежал до роковой площадки, поросшей травою. Все так же висел вдали застывший пароход… Иван Вавилович остановился – перевести дух. Сзади покатились вдруг камни, послышались шаги, и опять мелькнула между деревьями страшная коричневая кожа.

– Нате, – уныло сказал обладатель этой кожи, протягивая Ивану Вавиловичу бумажник с деньгами, – духу того нету. Извиняюсь за беспокойство… Хотел стариною тряхнуть… Застопорило.

Он с отвращением взглянул на южный берег и исчез в зарослях.

Человек без площади

Посвящается В. М-у

Кто он, откуда, как решить,

Небесный он или земной?

Ф. Тютчев

I

Финансовый инспектор Семён Петрович Слизин имел обыкновение, воротясь со службы, вздремнуть часок на диване, и это время он по справедливости почитал приятнейшим в своей жизни. Обычно ему спать никто не мешал, ибо супруга его Анна Яковлевна в это время ходила по модным магазинам, примеряя самые дорогие костюмы. Примерив и полюбовавшись собою в тройное зеркало, говорила она: «Нет, этот фасон мне что-то не нравится» – и шла в другой магазин.

Семён Петрович блаженно вытянулся на диване и оглядел комнату. Оглядел он её с довольною улыбкой, даже несколько любовно, ибо больше всего на свете ценил тот именно факт, что есть у него вообще комната. Она к тому же лишь на два аршина превышала установленную норму. Этою осенью он побелил потолок, стены оклеил обоями, розовыми с зелёными огурцами. Над столом смастерил голубой абажур, и комната получилась очень уютная, даже с налётом буржуазного самодовольствия, но не настолько, чтобы могли идеологически прицепиться. Картинки на стенах висели тоже самые лояльные: «Приятный фант», «Лунная ночь в Азербайджане» и ещё какой-то писатель, с виду похожий даже на трудящегося.

Семён Петрович закрыл глаза и приготовился к блаженству. Уже закружились перед его воображением толстые приходо-расходные книги, уже выскочил и пропал художник Колбасов – ловкач по части укрывания доходов – как вдруг некий реальный звук разогнал все эти тени, предвещавшие счастье. А именно – с треском распахнулась дверь, и вошла Анна Яковлевна.

– Спишь? – спросила она, скидывая шубку на цветной подкладке и соблазнительным движением подтягивая розовый чулок. – Спи, спи, я тебе не буду мешать, я только завьюсь… У нас сегодня… впрочем, спи, спи, я тебе потом расскажу.

Семён Петрович со вздохом закрыл глаза.

А супруга его между тем побежала в кухню и через минуту внесла в комнату громко гудящий примус.

– Я только завьюсь, – говорила она, – ты, пожалуйста, спи… Ну, чего ты глаза таращишь? А потом будут попрёки: не дают ему отдохнуть.

С этими словами она скинула платье, подошла к комоду и взяла шипцы.

Семён Петрович, пожалуй, все-таки бы заснул, ибо гул примуса действовал на него даже усыпляюще, но фраза, начатая и неоконченная супругою, не давала ему покоя: «У нас сегодня», – сказала Анна Яковлевна.

«Неужто гости?» – с ужасом подумал Семён Петрович.

Дело в том, что Семён Петрович вовсе не был букою и необщительным человеком. Наоборот, у него были приятели, с которыми он очень любил распить бутылочку, посидеть и поболтать. Но как раз супруга его и не любила этих приятелей, считая их людьми нехорошего круга, и всегда после их ухода демонстративно распахивала форточку. Даже словесные термины для его гостей Анна Яковлевна употребляла иные, чем для своих. Её гости «приходили», а его гостей «приносило», её гости «садились», а его гости «плюхались», её гости «засиживались», а его – «торчали до второго пришествия», её гости самовар «выпивали», а его – «выхлёстывали».

Зато и он очень не любил её гостей: двух артисток студии, танцора и некоего Стахевича – человека без определённых занятий, которого фининспектору и принимать-то было, в сущности, неудобно.

Но как-то уж так с самого начала завелось, что гостями считались именно гости Анны Яковлевны, и для них надо было всегда покупать конфеты, колбасу, а иногда даже вино и пиво.

Отогнав жуткие мысли, Семён Петрович начал было дремать, но в это время Анна Яковлевна вдруг пронзительно взвизгнула и затопала ногами, должно быть обожглась, а на его испуганный вопрос раздражённо крикнула: «Да спи, пожалуйста. Чего вскочил?»

Но он уже не лёг, а печально закурил папиросу.

– Выспался? – спросила она, закругляя над головой голые руки. – А у нас сегодня, Сенька, будут спириты.

– Как спириты?..

– Так. Стахевич, Гура, Мура и Сергей Андреевич… Гура, представь себе, чудный медиум… Вчера у них пианино по комнате плясало, и кто-то под столом Муре всю коленку изодрал… С нею чуть обморок не сделался…

– Это же, Аня, у нас устраивать неудобно.

– Почему?

– Во-первых… жильцы могут пронюхать, я все- таки официальное лицо… а во-вторых…

– Говори, говори…

– Да у нас и пианино нет.

– Стол будет плясать, стул, мало ли что. А на жильцов мне наплевать. Они вон по ночам на головах ходят, это ничего?

– И не ходят они на головах вовсе.

– Нет, ходят. Ты не знаешь, так молчи. Ты спишь как сурок, а у меня чуткий сон. Вчера часов до трёх на головах ходили. И тебе, кроме того, будет интересно. Ты погряз в свои эти налоги, а тут связь с посторонним миром.

– Мне этот Стахевич, по правде сказать, не нравится.

– Дураку умные люди никогда не нравятся.

* * *

Через час Семён Петрович, отфыркиваясь от весеннего дождичка, шёл в магазин Моссельпрома, а ещё часа через два началось то самое необычайное происшествие, которое впоследствии Семён Петрович не без основания почитал в своей жизни роковым.

* * *

Все сели вокруг стола, не исключая и Семёна Петровича, который, впрочем, сел скрепя сердце.

Но надо сказать несколько слов о внешнем виде собравшихся гостей.

Стахевич был высокий человек с чрезвычайно энергичным выражением лица, бритый, гладкий; при разговоре с мужчинами он обычно крутил у них пуговицу, а говоря с дамой, поглаживал её по руке между плечом и локтем.

Гура и Мура были совсем на одно лицо, но одна была блондинка, а другая брюнетка, обе полные, крепкие, с пунцовыми губами и ужас до чего короткими юбками.

Сергей Андреевич, как танцор, был изящен и делал все время плавные движения. Лицом он был похож на масона, а потому носил на руке браслет с черепом.

Гура, оказавшаяся медиумом, имела на этот раз несколько томный вид.

– Я, знаете, – говорил Стахевич, – спиритизмом занимался ещё будучи в Англии. Там, чёрт возьми, это дело разработано. Точная наука. Вызывают кого угодно и такие получают сведения о загробном мире, что дальше ехать некуда. Вот эдакие книги изданы. Сплошь разговоры с духами. Говорят, Ллойд-Джордж никогда в парламенте не выступает, не посоветовавшись с духом одного епископа, который к нему благоволит… А у нас, конечно, прежде всего идут надувательства…

– Ограниченный горизонт, – заметил Сергей Андреевич.

– Просто обычное невежество… То, что для европейца стало истиной, для нас ещё какие-то шуточки… Ну, как вы?

Последний вопрос относился к Гуре, которая при этом как-то странно раза два глотнула воздух.

– При свете? – спросила тихо Анна Яковлевна, сурово поглядев на мужа, который, удерживаясь от зевоты, неприлично щёлкнул зубами.

– Нет, сегодня лучше потушить… Господа, сегодня мы сделаем попытку добиться полной материализации… Только если кто боится, пусть скажет заранее… иначе может получиться чёрт знает что.

Все вопросительно поглядели на Семёна Петровича, но он постарался принять вид самый хладнокровный.

– Итак, господа, я тушу свет.

– А почему же в темноте? – робко заметил Семён Петрович.

– Потому, что так надо, – с презрением отвечал Стахевич, – а скажите, в коридоре у вас темно?

– А что?

– Бывает, что духи распахивают дверь.

– Так её можно запереть.

– Нельзя!

– Почему?

– Потому что никогда нельзя двери запирать во время сеанса.

– Ты уж, Сеня, не говори о том, чего не знаешь.

Стахевич потушил лампу.

Произошла какая-то лёгкая возня, но затем все уселись по местам, только кто-то ткнул слегка Семёна Петровича в грудь, но сейчас же отдёрнул руку.

Наступила тишина.

Слышно было, как за стеной рассказывала какая-то женщина:

– Иду я, милая девушка, по улице и несу сумочку в руке. Тридцать рублей стоит сумочка, и в ней зеркальце ещё. Очень хорошая вещь. И вдруг мальчишка – рванул её, милая девушка, и как словно его и не было. Я к милиционеру. А он: вы, говорит, гражданка, халатно по улицам ходите.

Семён Петрович заметил, что стол, на котором лежали руки, вдруг начал проявлять признаки жизни. Он как-то затрясся и, слегка наклонившись, топнул ножкой.

Во мраке плыли перед глазами красные и зелёные круги.

Слышно было, как тяжело дышали дамы. Атмосфера становилась беспокойной.

Семён Петрович подумал о своём служебном столе, заваленном книгами, возле окна, из которого как на ладонке видна была площадь Революции. Уж тот стол, наверное, не стал бы вытворять таких штук.

Но в это время какое-то уже довольно энергичное потряхивание стола разогнало отрадные мысли.

Положительно жутко становилось во мраке.

Что-то щёлкнуло в углу. Вдруг ни с того, ни с сего хлопнула дверь, с треском упала со стены картинка.

Было такое чувство, словно в комнату вползла огромной величины собака.

Семён Петрович ощущал, как весь он покрывается мелким цыганским потом. «Соседи коммунисты, – думал он, – вдруг пронюхают? Хоть бы духи эти тишину соблюдали».

– Внимание, – прошептал Стахевич, – цепь не разорвите…

Мрак стальным обручем сковал череп. А в углу определённо происходила какая-то возня, словно собака никак не могла найти место, чтобы улечься.

Стол вдруг затрясся, как в лихорадке.

– Яичницу с ветчиной и стакан бургундского! – послышался из угла резкий голос, – гром и молния – поторапливайся, моя пулярдочка!

Пронзительно вскрикнула Гура, ибо Семён Петрович, внезапно вскочив, разорвал цепь.

– Свету, свету, – кричал кто-то.

– По местам, – шипел Стахевич, – вы погубите медиума.

Но Семён Петрович зажёг электричество.

Все сидели во всевозможных позах, выражающих ужас, а медиум, вдобавок, поправляла свою золотистую, сбитую на бок причёску.

Но то, что увидал Семён Петрович в углу комнаты, заставило его задрожать с головы до ног и побледнеть так, как он никогда ещё не бледнел в своей жизни.

– Я жалею, – говорил он мне впоследствии, – что у меня в то мгновенье не лопнуло сердце, тем более что все к этому шло. Я тогда, впрочем, не учитывал всех последствий, и только этим и можно объяснить, что я не умер внезапно и, следовательно, остался жив. Но разве по заказу умрёшь?

И, от души сочувствуя бедному Семёну Петровичу, сознаюсь, с трудом находил я для него слова утешения.

II

Управдом Агатов относился к жильцам мягко и как-то даже по-отечески, ворчал, шумел, но в общем никого зря не обижал и плату брал нормально. И жильцы правильно рассуждали: пусть ругает, лишь бы не обкладывал.

А в особенности любили и ценили его дамы… любили именно потому, что он поистине был их покровителем и при разводах и при других зависящих от него обстоятельствах. Был управдом джентльмен.

Теперь он сидел у себя в квартире перед только что раскупоренной бутылкою русского хлебного вина и размышлял, выпить ли всю бутылку сразу или половину выпить, а половину оставить на завтра.

Поэтому, услыхав стук в дверь, он недовольно крикнул: «Ну» – и, увидав Слизина, сказал: «Какого черта, граждане, вы ко мне на квартиру ломитесь ещё и в воскресенье… Есть для этого контора».

Но при этом, случайно вглядевшись в лицо Семёна Петровича, прибавил он несколько мягче:

– Ну, что там? Налоги, что ли, все отменили?

Семён Петрович действительно имел вид, до крайности ошалелый.

– Я бы не решился, если бы не такое дело… Просто такое дело…

– Ну, что?

– Вы себе вообразить не можете… только я очень попрошу, чтобы все это между нами… щекотливое дело.

Как ни силился управдом, а лицо его так и распухло от любопытства. «Наверное, с бабами что-нибудь», – подумал он.

– Да вы говорите, тут никто не подслушает. Эти в церкви, а те на собрании.

И он кивнул сначала на одну стену, потом на другую.

– Видите ли, – начал Семён Петрович тихим и взволнованным голосом, – вчера вечером собрались у меня гостишки и стали баловаться.

– Канализацию, что ли, повредили?

– Да нет… стол вертели, знаете… спиритизм.

– Так.

– Я, конечно, был против, но не гнать же мне их… и начали, можете себе представить, вызывать… духа.

– Духа?

– И, вообразите, вызвали…

– Гм! Скажите на милость!

– Только дух-то возьми и воплотись… Одним словом, сидит он теперь у нас да и все тут.

– Как сидит?

– Просто вот так, обыкновенно сидит на стуле.

– А гости?

– Гости вчера ещё разошлись.

– Гм… А он кто же такой?

– В том то и дело… только это уж между нами… Я вас очень прошу, дорогой товарищ.

– Ладно, сказал ведь!

– Французский король… не теперешний, а прежний… Генрих Четвёртый.

– Что за история!..

– Шляпа, знаете, с пером и плащ… прямо на белье… Я уж ему свой пиджак дал… Ежели кто придёт, скажу – знакомый.

Управдом вдруг рассердился.

– Как же это вы, граждане, такие пули отливаете. Ведь есть же правило… Без прописки нельзя ночевать ни одной ночи.

– Да ведь, товарищ, разве это человек… дух ведь это.

– А с виду-то он какой? С глазами, с носом?

– Всё как следует…

– Не то чтоб скелет?

– Да нет…

– Ну, стало быть, вы его обязаны прописать. А не то – вон его.

– Не идёт… Скандалит… пулярдок каких-то требует… Кофе «Чаеуправления» не пьёт: подавай ему «имени товарища Бабаева».

– Да как же он по-русски-то?

– Духи на всех языках могут.

– Что-то это чудно. Придётся в милицию вам сбегать.

– Да ведь, товарищ, родной, как же я в милиции заявлю-то? Советское лицо, фининспектор и вдруг спиритизмом занимается… Говорят, не разрешается это.

– Конечно, по головке за это не погладят… Экие вы какие, граждане. И чего вам только нужно? Ну, живёте себе и слава богу, а тут приспичило вам духов каких-то вызывать.

– С юрисконсультом, что ли, каким посоветоваться. У меня есть один знакомый!

Управдом задумался.

– Советоваться вы, конечно, можете, а все-таки я обязан на него посмотреть.

– Только уж, ради создателя, никому…

– Ну, это там видно будет…

Управдом запер водку в буфет, и они пошли по так называемой чёрной лестнице, ногами распихивая ободранных кошек, ибо твари эти пренеуютно спали на самой средине ступенек.

Войдя в квартиру, они, чтобы не вспугнуть духа, к двери приблизились на цыпочках.

Управдом присел на корточки, закрыл один глаз ладонью, а другой приложил к замочной скважине.

Просидев так минуты три, он выпрямился и сказал как-то чудно:

– М-да…

Затем оба пошли в кухню.

– А все-таки прописать вы его обязаны, – произнёс он, – он ведь не бесплотный… дух-то…

– Товарищ дорогой, ну, а документы?..

– Граждане, это уж ваше дело за своими жильцами смотреть.

– Да ведь он же не жилец!..

– Однако живёт…

Семён Петрович с отчаянием развёл руками.

– Вся надежда на юрисконсульта, – сказал он, – схожу к нему… главное, тема такая, язык не поворачивается…

Управдом махнул рукой и вышел, оставив Семёна Петровича в обществе семи блестящих примусов.

III

Юрисконсульт был после товарищеского юбилея и зевал так, что челюсти трещали на всю квартиру.

– Генрих Четвёртый? – спросил он, закуривая и размахивая спичкой, – это тот, что ли, который в Каноссу ходил? Или… а-у-а (он зевнул)… французский?

– Французский… А впрочем, кто его знает.

– Положим, это не важно… Будем рассуждать сначала de facto, а затем de jure. Вы извините, что я все зеваю. Что мы имеем de facto? Наличность в вашей комнате какого-то постороннего гражданина. Обстоятельства его въезда нас пока не интересуют. Гм… вы имеете что-либо против его пребывания у вас?

– А как же не иметь. Нормальная площадь для двоих, потом, ведь я женат. Знаете, бывают интимные положения.

– Это нас пока не интересует. Так. Стало быть, вы желаете, чтоб он выехал?

– Очень желаю.

– Подайте в суд.

– Да ведь, Александр Александрович, неловко мне при моем служебном положении о спиритизме заикаться.

– Тогда примиритесь. Ну, пусть живёт… Ведь это, так сказать, вроде миража.

– Да у него документов нет, у подлеца такого.

– Объявите в газете, мол, утеряли документы какого-нибудь там Черта Ивановича Вельзевулова…

– Гм… Но ведь стеснит он нас ужасно.

– Да… особенно если это французский Генрих… Больше всего опасайтесь его насчёт… вот этой штучки.

Юрисконсульт сделал непередаваемый жест.

Семён Петрович побледнел.

– Ну, что вы, король-то! – сказал он несколько неуверенно.

– Ого! Почитайте-ка «Королеву Марго»… Хотите, дам?..

– Да, любопытно ознакомиться… Господи! Вот ведь незадача. Убить его, что ли?.. Как это по закону? За убийство духа?..

– Гм… Если бы вы были уверены, что тело его вполне астральное. Он как в смысле человеческих потребностей?

– Это вы в смысле уборной? Пользуется.

– Вот видите. А вдруг он после смерти не испарится? Куда вы с трупом денетесь?.. Впрочем, я могу одного медика спросить…

Юрисконсульт подошёл к телефону.

– Три четырнадцать восемь… благодарю вас… Иван Петрович?.. Здравствуйте!.. Нет, спасибо, она ничего… Вчера вырвали под кокаином… Вы извините, тут такой случай… дух материализовался на спиритическом сеансе… дух… ду-ух… да… да… И не уходит из квартиры… Что будет, если попробовать его убить?.. Что? Вчера? Да, на юбилее был… Сильно… И вино и водка… Ну, это я не считал… Ну, штук двадцать… Так не знаете?.. Извините… Дарье Ниловне ручку.

Юрисконсульт положил трубку и как-то смущённо пощупал себе лоб.

– Убивать рискованно, – сказал он.

– Ну, а что же делать?..

– Выправьте ему документы, пропишите, а потом осторожно поднимите дело. Вы не спрашивали, как у него с профсоюзом?

– Наверное, плохо.

– У вас все основания его выселить, тем более что теперь с духом особенно не будут церемониться. А может быть, он понемножку и сам как-нибудь… испарится. Вы сквозняк почаще устраивайте.

Семён Петрович вздохнул.

Он вышел на улицу.

Был тёплый майский день, сады зеленели, высоко над улицей визжали стрижи.

Семёну Петровичу вдруг пришла в голову просто шальная мысль: а ну, как все это сон, а ну, как никакого Генриха нет, а ну, как сейчас придёт он в свою комнату, растянется на диване и соснёт крепко, с хорошими снами…

Подходя к дому, он тревожно поглядел на своё окно, блестевшее на солнце высоко, под самою крышею пятиэтажного дома.

Даже шаг задержал, чтобы продлить удовольствие испытываемой надежды.

Но из подъезда вышел Стахевич в каком-то полосатом пальто и шляпе, столь необыкновенной, что, конечно, сразу возникала мысль о нетрудовом элементе. Башмаки же малиновые, с острыми-острыми носами.

– Был сейчас у ваших, – сказал он, хватая Семёна Петровича за пуговицу, – все-таки это случай замечательный (он понизил голос)… живи мы в Англии, вам бы сейчас журналисты покою не дали, мы бы уже все знаменитостями были, а тут… молчок… А явление-то между тем мирового порядка. Вот она вам, рабоче-то крестьянская.

И он пошёл, напевая:

Прекрасная Анета,

Люблю тебя…

Семён Петрович остался стоять в полной прострации.

«Пойду-ка к Красновидову, – решил он, – и все ему выложу. Была не была. Либо пан, либо пропал».

И, решив так, пошёл, хотя и захолонуло сердце от вполне понятного трепета.

* * *

Но здесь приходится сделать как бы маленький психологический экскурс, дабы избежать ложного представления о самой личности Семёна Петровича, для меня весьма дорогой.

Семён Петрович был храбр, как храбр всякий русский человек, то есть не боялся ничего, кроме стрельбы на сцене и начальствующих лиц. Такова уж удивительная черта. Я знавал храбрецов, с улыбкой входивших в клетку со львами и спокойно пивших чай во время пожара в доме, которые, однако, с первых же слов Ленского: «Куда, куда вы удалились» – начинали трястись как в лихорадке, а на Онегина старались не смотреть, словно боясь раздразнить его раньше времени. Я знал героев, совершавших на войне чудеса, которых приходилось силой удерживать от опаснейших подвигов и которые, служа впоследствии в канцелярии, никогда не входили в кабинет начальника, не сказав при этом (даже и при Советской уже власти): «помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его».

Если принять во внимание, что Семён Петрович был чистокровный русский человек, а Красновидов жил в Доме Советов и имел автомобиль с розовою бумажкой на переднем стекле, то будет понятно, что, сильно робея, вошёл Семён Петрович в парадное антре бывшей гостиницы и спросил, как пройти к Красновидову. Ему, впрочем, указали равнодушно.

Он шёл по широкому, устланному ковром коридору и, подходя к указанной двери, все более замедлял шаги.

Перед дверью он остановился.

Он услыхал весёлый детский смех, собачий лай и однообразное дудение на какой-то, видимо, игрушечной, трубе.

На нерешительный стук его крикнули: «Входите».

Он вошёл и с удивлением увидел самого Красновидова, сидящего на полу в громадной каске, сделанной из «Вечерней Москвы». Два карапуза плясали вокруг него, уморительно гримасничая и смеясь во все горло.

Тут же прыгал пудель.

В руках Красновидов держал дудочку.

– В чем дело? – спросил он весьма благодушно.

– Извиняюсь, я имею удовольствие быть вашим служащим по фининспекции… Я – Слизин…

– Ага… Ну и что же?..

– Я бы не решился беспокоить в неурочное время, если бы не обстоятельства, принудившие меня… просто я даже затрудняюсь выразить… Одним словом, я очень извиняюсь…

– Не больше десяти минут, знаете. Ребят возьмите. Керзон, тубо.

Какая-то женщина вошла в комнату и, недовольно поглядев на Семёна Петровича, увела огорчённых детишек.

Четыре телефона (из них один был какой-то чудной), стоявшие на столе, жутко подействовали на Семёна Петровича. «Уж один-то, наверное, зазвонит во время разговора, – подумал он, – помешают, дьяволы». И, сев на предложенное место, он начал, косясь на телефоны:

– Я только должен предупредить… Я тут не виновен… сумасбродство жены… легкомыслие молодой женщины… устроила сеанс со спиритизмом, несмотря на моё горячее сопротивление… и вызвала духа… И даже не она вызывала… а гости, и явился Генрих Четвёртый, французский король… и теперь не уходит… уплотнил самым наглым образом… Я потому вам, многоуважаемый товарищ, все это смело высказываю, потому что знаю вашу гуманную точку зрения.

И вот тут-то зазвонил телефон.

Красновидов взял трубку.

– У телефона… Да… я… Ну, здравствуйте…

Он стал слушать, и Семён Петрович видел, как сползало с его лица выражение благодушия и как наползало выражение, такое выражение, которого именно всегда боялся Семён Петрович на лице начальства. Казалось, тень не от набежавшей тучи, а от целого ненастья наползла на цветущую луговину.

– Товарищ, я прошу вас бросить подобные слова… Что значит «торчал на заседании»? Какого дьявола, в самом деле!.. А я вам говорю… Что? Это у вас в Саратове разгильдяйство!.. Моя физиономия тут ни при чем, свою поберегите!.. Шляпа куриная!

И, сказав так, Красновидов швырнул трубку.

Глаза его метали молнии, и бородка заострилась вдруг, как у Мефистофеля. С секунду он бессмысленно смотрел на Семёна Петровича.

– Что же это за безобразие! – крикнул он вдруг. – Вы, ответственное лицо, занимаете должность, а хуже всякой бабы… Мракобесие какое-то разводите. Зачем же мы с вас политграмоту требуем? Государство тратит огромные деньги, чтоб доказать материализм, а вы нам тут каких-то духов подвёртываете… Да вы понимаете, что ваши действия являются социально опасными… Сегодня вы духа вызвали, завтра другой… Мы кричим о разгрузке, изживаем жилищный кризис, а тут какие-то короли, едят их мухи с комарами, будут себе помещения требовать!.. Какое же при таких условиях возможно строительство?

– Я пошутил, – пробормотал Семён Петрович, бледный, как смерть, трясясь и конвульсивно улыбаясь, – ничего подобного не было.

– Как не было?..

– Так… я это… нарочно рассказал… для смеху.

– Да вы что, пьяны, что ли?

Семён Петрович, чувствуя, что голоса у него нет, молча утвердительно кивнул головою.

Красновидов немного успокоился:

– Где же это вы с утра налакались?

Семён Петрович нашёл в себе силы прошептать:

– В госпивной…

– Ну, положим, сегодня праздник… Только в другой раз вы, пожалуйста, когда напьётесь, дома, что ли, сидите… Как не стыдно – семейный человек…

Семён Петрович вышел, чувствуя, что земля уходит у него из-под ног.

– Приведите ребят, – донеслось из-за закрывшейся двери. – Керзон, иси!

IV

Как некий лунатик или сомнамбула – хуже, как тень самого себя, дошёл Семён Петрович до дому и поднялся по лестнице.

Счастье, что по случаю весны жильцы все с утра ещё уехали за город, и покуда в квартире разговоры ещё не поднялись. А может быть, в самом деле это все обман, мираж, игра расстроенного воображения?

Он хотел отворить дверь своей комнаты, но она не поддавалась.

– Кто там? – послышался испуганный голос Анны Яковлевны.

– Я.

– Сейчас, Сеничка.

Анна Яковлевна не сразу отворила дверь.

– Я переодевалась, – сказала она шёпотом.

– А он где же?

– А вон он.

Генрих Четвёртый сидел на балконе и курил папироску.

Это был человек с плохо выбритыми щёками и с каким-то пренебрежительно-мрачным выражением лица. Пиджак Семёна Петровича был ему, по-видимому, узковат, ибо он поминутно расправлял руки и недовольно ёрзал спиною.

– Зачем он на балконе сидит? – шёпотом сказал Семён Петрович. – Увидеть могут.

– Он только что вышел.

– А как же ты при нём переодевалась?

– Ну, что ж такого?.. Духа ещё стесняться…

– Говорят, он бабник ужасный.

– Да что ты?..

– Я не хочу, чтоб ты с ним наедине оставалась.

– Что ж, ты меня ещё к призраку ревновать будешь?

– И вообще он жить у нас оставаться не может…

– Генрих Четвёртый, очевидно, слышал последнюю фразу, ибо он вдруг встал и вошёл в комнату. Мужчина он был с виду весьма рослый.

– Кто это не может оставаться жить?.. – спросил он.

Семён Петрович проглотил слюну.

– Вы не можете…

– Во-первых, не «вы», а «ваше величество» или «сир», а во-вторых, как это не могу?

– У вас… какие документы?

– Вот один документ, а вот другой…

С этими словами король показал сначала один кулак, а потом другой.

– Это мои документы и аргументы…

Семён Петрович вспотел и мокрой рукой погладил себе щеку.

– Короли себя так не держат, – пробормотал он.

– А ты почём знаешь, как себя короли держат… Кровь и мщение! Не будь здесь дамы, я бы сделал из тебя фрикассе.

– Теперь власть трудящихся…

Король свистнул:

– Ну и трудись себе на здоровье.

– Я с вами не шутки шучу. И управдом то же говорит, и юрисконсульт… И товарищ Красновидов весьма недоволен…

– Чем же он, собственно, недоволен?

– Во-первых, что вы король… а кроме того, дух… это теперь изживается…

Генрих посмотрел вопросительно на Анну Яковлевну.

– Вы разрешите, сударыня, сделать из него фрикассе?

– Я за тебя краснею, Сеня, – сказала Анна Яковлевна, – ты пойми, это же как бы наш гость.

– Я его в гости не звал.

– Ну, другие звали.

– А это меня не касается… Потрудитесь очистить площадь… Сию же минуту… Чтоб духу вашего тут не было… Нахал…

Генрих побагровел.

– При даме? – пробормотал он и вдруг, схватив Семёна Петровича за шиворот, вышиб его за дверь, которую мгновенно захлопнул и запер.

– Я сейчас в милицию иду!..

– Кланяйтесь там…

Семён Петрович, ещё дрожа от волнения, сбежал с лестницы. Но внизу столкнулся с управдомом.

– Я обдумал все, – сказал тот, – и вы, конечно, обязаны его прописать. Сделайте публикацию в газете об утере документов от имени воображаемого лица… Фамилию я выдумал: Арбузов… Имя можно… ну, хоть Иван Иванович… Тогда он станет как бы легальным лицом, и можно на него в суд подать и всякая такая вещь. А за спиритизм, я справлялся, может вам влететь, особенно принимая во внимание вашу высокую сознательность, как фининспектора.

– А где ж я жить буду?

– Теперь дело к лету. На дачу поезжайте… а к осени как-нибудь…

– Да ведь, товарищ дорогой, я эдак площади могу лишиться.

– Вот вы всегда так, граждане. Натворите невесть чего, а потом «ах, ох» – а комната-то тю-тю.

Семён Петрович машинально пошёл по улице.

На углу попался ему Стахевич с изрядным чемоданом.

– Несу кое-чего вашему Генриху, – сказал он, – надо входить в положение… Человек триста лет витал где-то в эфире и вдруг – бац… естественно, что ему не во что переодеться… А я все-таки думаю рассказать все это одному знакомому англичанину, пусть напишет в Лондон. Там это воспримут культурно.

* * *

Я очень люблю осень, именно ту её пору, когда уж зима, притаившаяся где-то в сибирских равнинах, забирает себе в лёгкие побольше воздуха и замирает, готовясь сразу выдохнуть его на черные поля, на золотые леса и рощи.

Поэтому, выбрав в середине октября ясный день (было воскресенье), поехал я в одну деревню верстах в двадцати от Москвы, где когда-то счастливо прожил целое лето.

Гуляя по опустевшему березняку, я увидал вдруг человека, грустно сидящего на пне и словно погруженного в задумчивость.

– Семён Петрович! – воскликнул я с изумлением.

Он тоже узнал меня и пошёл мне навстречу.

Боже мой! До чего может измениться человек в течение каких-нибудь четырёх месяцев! Передо мною стоял призрак былого Семёна Петровича, стоял и жалко улыбался.

– Готовлюсь к зимовке, – сказал он, – очень, знаете, утомительно каждый день в Москву ездить… но приходится… Впрочем, я на днях начинаю процесс…

– У Арбузова ведь не может быть никаких данных. Юристы говорят, что закон на моей стороне.

– Ну, а супруга как? – спросил я и покраснел, поняв неуместность моего вопроса.

– Мерси… Её тоже незавидное положение… в одной комнате с неизвестным человеком… да и страшно ей… она с детства привидений боялась… только вот разве что к Москве она очень привязана, ни за что уезжать не хочет… Она ширмочкой… вы простите, у меня насморк… отгородилась.

И он долго сморкался, немного отвернувшись.

Кругом было тихо.

Иногда только жёлтый листик срывался с ветки и шурша падал на землю.

Вдали печально, словно плача об ушедшем лете, просвистел поезд. Темнело.

Пора было возвращаться в Москву.

Мы расстались.

Человек без площади снова уселся на пень и опять погрузился в задумчивость.

А я быстро шёл к полустанку и, сознаюсь, с нехорошею радостью думал о своей маленькой, но неоспоримой комнатке с исконным видом на Замоскворечье и с такою мягкою широкою кроватью.

И немного это – шестнадцать квадратных аршин, но радуйтесь обладающие ими, и плачьте их утратившие.

* * *

В начале зимы, простудившись в поезде, умер Слизин.

Стахевич и Арбузов в настоящее время успешно содержат интимное кабаре.

Анна Яковлевна ещё похорошела, но, пожалуй слишком полна.

* * *

Граждане, не общайтесь с загробным миром.

Загрузка...