ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГДЕ ЖЕ ВЫ БЫЛИ РАНЬШЕ, ЧАРЛЗ ДАРВИН!

ВОСПОМИНАНИЕ СЕМНАДЦАТОЕ. Час без секунды — это не час, а только 59 минут и 59 секунд

— А может быть, мы действительно недостаточно используем коэффициент полезного действия своего мозга? — услышал я за стеной голос отца. — Может быть, учёные действительно правы?

Я прислушался. Отец продолжал:

— А может, это акселерация мозга? Вот, например, я страдаю из-за своего сына бессонницей, принимаю всякие снотворные, а оказывается, существует естественное снотворное. Учёные извлекли из мозга спящих кроликов венозную кровь, пропустили её через специальный фильтр, чтобы отделить макромолекулы. Эту выделенную фракцию ввели другим кроликам, и через десять — пятнадцать минут электроэнцефалограмма этих кроликов показала удвоение активности дельта-волн мозга, характерных для лёгкого сна. Этим «веществом сна» оказался белок.

— Да, да, — сказала мама, — я, например, всё стараюсь похудеть и сижу на всяких диетах, а оказывается, есть гормон, регулирующий аппетит. Стоит этому гормону выделиться в кишечнике, как пропадёт интерес к пище. Но это всё я помню только час-два, а как Юрий помнит все и всё — ума не приложу.

— А надо как раз прикладывать ум, — посоветовал отец маме.

«Что такое, что такое? — запрыгало у меня в уме. — Откуда у моих родителей такая эрудиция?» Я подбежал к двери и сквозь приоткрытые створки увидел: мама и отец сидели за столом, заваленным газетами и журналами, и читали друг другу всевозможные небезынтересные сведения.

«Ну, так-то, кажется, можно». Я лёг в постель, продолжая свой прерванный отдых, слушая доносящийся из-за стены голос отца.

— Вот, например, есть ассоциативный метод памяти, — сказал он, шурша газетой. — Оказывается, что феноменальную память некоторых людей связывают с какими-то фокусами и трюками. Но это совсем не так. Такие люди, кроме неординарных способностей к прочному запоминанию, обладают, например сильной концентрацией внимания, ярко выраженным ассоциативным мышлением и более или менее сознательно выраженной техникой запоминания… — Здесь отец прервал своё чтение и продолжал говорить от себя: — А может быть, дело в том, Маша, что человек должен или работать, или отдыхать, а то ведь чаще всего человек делает ни то ни сё. Может, Юрий открыл этот простой секрет?

Вообще-то по расписанию у меня отдых должен быть закончен, но так как мой полёт на планёре продолжался на пятнадцать минут дольше, чем он должен был бы продолжаться, то я эти пятнадцать минут приплюсовал к своему отдыху. А всё случилось из-за того самого догрузочного мешка с прессованными опилками. Отправляясь в полёт, я забыл его засунуть в кабину. То есть это тренер подумал, что я его забыл засунуть, а на самом деле я его просто не взял с собой. Мне было интересно узнать, как поведёт себя планёр в недогруженном по правилам весе. Тут ещё восходящий поток воздуха невесть откуда взялся, и облегчённая машина взмыла чуть было не в космос. Еле-еле я с ней справился и посадил на пятнадцать минут позже, чем должен был по расписанию, поэтому я на пятнадцать минут увеличил свой отдых и с удивлением прислушивался к разговору моих родителей.

— Я всегда говорила, что моего сына ждёт огромное будущее, сказала мама.

— Такое огромное, что он с ним не справится, пожалуй, — с иронией сказал отец. — И вообще ты не очень-то задавайся своим сыном. Он такой не один на свете. Есть и не хуже его. Вот, пожалуйста.

«Есть и не хуже меня? — Я даже приподнялся на постели. — Есть не хуже меня!» — повторил я про себя и стал ждать, как отец сможет объяснить это совершенно фантастическое предположение, что на свете может существовать человек не хуже меня.

— Вот, пожалуйста, — продолжал отец. — Двенадцатилетний Давид Арутюнян стал студентом Ереванского политехнического института. Он блестяще сдал вступительные экзамены и учится на отделении вычислительных машин факультета кибернетики. В средней школе полный учебный год Давиду потребовался лишь дважды — в предпоследнем и выпускном классах.

— Подумаешь там, какой-то Давид Арутюнян поступил в какой-то политехнический институт, — возмутилась мама. — Да сегодня наш Юрий, если он захочет, может поступить не только в политехнический институт, а во все институты, которые существуют на свете!

«Молодец, мама!» — подумал я. Мне в ней нравится, что она никогда не преувеличивает мои способности, а даже их несколько преуменьшает.

В это время раздался телефонный звонок. Отец снял трубку с аппарата, и по его репликам я понял, что это кто-то из звёзд школьной самодеятельности жалуется на меня и рассказывает о пожаре на генеральной репетиции.

— Ну, вот, — сказал отец, возвращаясь к разговору с моей мамой и вешая телефонную трубку. — Вот ещё одна новость: наш сын устроил в школе пожар, но я почему-то совершенно спокоен.

— Потому, что этот пожар кто-то устроил, а свалили всё на нашего сына, — ответила мама.

— Ты его всегда защищаешь, и это меня не возмущает так же, как меня не возмущает пожар. Знаешь, почему? — спросил отец у моей матери. И ответил сам и по моей системе: — Потому что у меня уже образовался условный рефлекс на всякие неприятности, которые мне приносит мой сын. А что такое рефлекс, ты можешь вспомнить? Не помнишь. Тогда я тебе отвечу, что такое рефлекс по системе нашего сына.

Я услышал, как отец, порывшись в кахих-то бумагах, громко произнёс:

— Рефлекс — это ответная реакция организма на раздражение. А если раздражение часто повторяется, то организм уже может не реагировать. Можно среагировать на одну неприятность, на две, на десять, на двадцать, но на тридцатую уже никакой реакции не будет. — Видно, отец не на шутку разволновался. После этих слов он ультимативно заявил: — Всё, хотя у меня уже нет рефлекса, но у меня и терпения уже нет. Все, — повторил он. — После этого пожара я просто не знаю, что делать!..

Отец стал нервно расхаживать по комнате, то и дело восклицая:

— С одной стороны, он всё знает! С другой стороны, он не знает, до скольких лет живёт человек?! С третьей стороны, он гипнотизирует гипнотизёра!.. С двадцать третьей стороны, он спорол стиральные метки со своего белья и сам стирает его!.. С сороковой стороны, его фотографии появляются в газетах под другой фамилией!.. С пятьдесят шестой стороны, он перемножает любые цифры со скоростью электронно-вычислительной машины!.. С шестидесятой стороны, я нахожу записку, из которой явствует, что он играет в карты! «Завтра карты! Ставка больше чем жизнь!»

«Боже мой, — заскрипел я зубами, ворочаясь в постели, — карты! Это не игральные карты, это маленькие детские гоночные автомобили-карты. Я же ещё и гонщик!.. Я занимаюсь картингом. Ну ладно, читайте сейчас, поймёте позже».

— С семидесятой стороны, звонили из милиции и сказали, что наш сын торгует цветами!.. Нет, мой сын — это… это какой-то сверх… сверх… сверх… — сказал отец.

«Ну, папа, ну, поднатужься, ну, догадайся, кто у тебя сын, ну?..» — просил я мысленно отца.

— Это какой-то сверхумный сверхбезобразник!..

Во время таких необъяснимо сильных переживаний отца раздался звонок, на этот раз в прихожей, и я почувствовал, как там, за стеной, отец вздрогнул.

— Я не могу, — воскликнул он после небольшой паузы, — иди открой ты! Я не могу! Я боюсь!..

Мама открыла входную дверь в прихожей, и спустя минуты три раздался стук в дверь моей комнаты. Потом открылась дверь, и я увидел испуганное лицо моего отца.

— Тебе пришла бандероль, — сказал боязливо отец. Его всё пугает в последнее время. — Ты от кого-нибудь ждёшь бандероль? — Отец держал в руках довольно толстую книгу, завёрнутую в бумагу и перевязанную крест-накрест бечёвкой.

— Жду. Я жду.

— Что ты ждёшь? — спросил почему-то очень испуганно отец.

— Стихи, — сказал я. — Жду стихи. — Я был уверен, что это мне прислали стихи.

— Почему стихи и от кого стихи?

— Не знаю почему и не знаю от кого, но я их жду,

Я взял бандероль и распаковал её. В пакете была книга под названием «Моя автобиография», и её автором был знаменитый естествоиспытатель Чарлз Дарвин. «Это что-то новое», — подумал я, раскрывая обложку книги, и там, за обложкой книги, я увидел листок бумаги со стихами.

«А это что-то старое», — подумал я, разглядывая страницу с рифмованными строчками. На странице было написано вот что:

Ах как это грустно и печально

Человек не любит танцев, песен, смеха.

Это ж всё ведёт к эмоциональному

Ослаблению природы человека.

Ах как это всё не идеально:

В голове задач одних решенья!..

Это Дарвин звал эмоциональным

Человеческой природы ослабленьем.

Ах как это всё рационально:

Нет печали даже на невзгоды,

Это Дарвин звал эмоциональным

Ослабленьем человеческой природы!

В конце стихотворения была приписка: «Когда прочитаешь эти стихи, открой автобиографию Чарлза Дарвина, там, где торчит бумажная закладка, и прочти то, что подчёркнуто красным карандашом». Раскрыв книгу, я сделал всё, что мне было подсказано, — прочитал подчёркнутые строчки, и первый раз озадаченно потёр свой лоб. Никогда не думал, что Чарлз Дарвин принесёт мне в жизни столько неприятностей!

Ну и пилюли преподнёс мне этот великий естествоиспытатель Чарлз Дарвин! Уж лучше бы я не читал его автобиографию. Из-за него теперь мне придётся вставлять в мой бортжурнал занятия пением, танцами и чтение стихов. А как мне быть, если старик написал в своей биографии, что «если бы ему пришлось заново прожить свою жизнь, то он бы не замкнулся бы целиком только в своей науке…». Он так и заявил, что занятие одной какой-либо наукой «ослабляет эмоциональную сторону нашей природы». И, мол, не только «равносильно утрате счастья», но и «вредно отражается на умственных способностях…» Конечно, петь или танцевать — это небольшое удовольствие. Можно сказать, просто мучение, но если это надо для того, чтобы мозги не сохли, то какой может быть разговор, надо петь!

Размышляя, я быстро зашагал. Вернее, чуть было не забегал по комнате. Так меня искренне расстроил Чарлз Дарвин своими словами о том, что я, как и он, столько времени «ослаблял эмоциональную сторону нашей природы» и что это «равносильно утрате счастья!» Я тут же решил начать немедленное «усиление эмоциональной стороны нашей природы», что было, вероятно, равносильно обретению счастья.

«Ну и преподнёс мне пилюлю этот знаменитый естествоиспытатель, Чарлз Дарвин», — думал я.

— От кого бандероль? — спросил отец, заглядывая в дверь.

— От Чарлза Дарвина, — ответил я.

— Не может быть! — вздрогнул отец. — Чарлз Дарвин умер, и ты не можешь получить от него бандероль!

— Но эта бандероль не лично от него, — пояснил я.

Отец скрылся, как бы растворился в пространстве…

Я уже и позывные себе придумал: «Я — Круг! Я — Круг! Слышу вас хорошо!.. Приём!»

Я почему взял себе в позывные «Круг»? Круг — это самая завершённая фигура на свете. Вот шестиугольник в пчелиных сотах — это такая фигура, которая требует для постройки минимум материала, а получается максимум прочности, а круг — это, по-моему, самая завершённая, самая красивая линия на свете. Недаром Земля и все планеты круглые. Вот поэтому я хотел взять себе в позывные слово «Круг».

Но теперь, после того как я, по Чарлзу Дарвину, не занимаясь искусством, ослабил свою человеческую природу, я уже не могу считать себя КРУГОМ. Линия круга у меня не смыкается, а несмыкающаяся линия круга — это не круг, так же, как час без секунды — это только пятьдесят девять минут и пятьдесят девять секунд, так же, как арбуз, из которого вырезана долька, — это уже не целый арбуз. Вот почему я уже назавтра вставил в своё расписание первое посещение урока пения. При этом у меня на губах, конечно, будет весь урок играть ироническая улыбка, чтобы никто не подумал, что я это всерьёз делаю.

Правда, в этом учебном году я всё время сбегал с урока пения. Должен вам сказать, что у нас в этом смысле школа несколько необычная. Она у нас с музыкальным уклоном. И поэтому уроками пения у нас занимаются все с первого класса по десятый. Так вот, когда я не смог сбежать — взял и сорвал его, — пел нарочно громче всех и назло всем фальшивил, за что и был изгнан с занятия. Но как я сейчас об этом сожалел! А может быть, начать петь мне уже поздно, может, мои сверхкосмические занятия уже так «ослабили эмоциональную сторону моей природы», что это уже, вероятно, «отразилось на моих сверхумственных сверхспособностях», а может быть, даже сверхотразилось, хотя, впрочем, не может быть, чтобы сверхотразилось, просто отразилось. И всё это действительно «равносильно утрате счастья»?!

Да нет, не может быть! Я же ещё не такой старый, как Чарлз Дарвин, каким он был, когда записал эту мысль в свой дневник. Конечно, я ещё успею «усилить эмоциональную сторону моей природы». Только надо не терять ни минуты.

Быстренько! В аварийном порядке! Понапишу стихов, понапою песен, понатанцую танцев, понасмеюсь вдоволь, понавеселю друзей и понавеселюсь сам. Тем более, что теоретически я со всеми этими премудростями знаком, остается только перейти от слов к делу, и всё! И полный порядок! Я приготовил тетрадь для стихов и песен. Идея! Песни я буду петь свои и на свою музыку. Про сердце спою песню, про сердце, которое всегда бьётся, делая пятьдесят два удара в минуту, в любой ситуации, тем более что сердце — это конусообразной формы полый орган. Задневерхняя, расширенная часть сердца называется основанием сердца, базис кордис. Передненижняя, суженная честь называется верхушкой сердца, апекс кордис. Сердце располагается сзади грудины, с наклоном в левую сторону. Ну и так далее и тому подобное.

Теперь об усилении эмэсэспэ!..

Только вот как я её усилю, Эмоциональную Сторону Своей Природы, если учительница пения сказала, чтобы ноги моей больше не было в классе? Ничего, она ещё извинится и ещё попросит у меня разрешения, чтобы я присутствовал у неё на уроке. Кстати, надо будет сегодня же заготовить воспоминание, которое учительница пения напишет о моём пении. Ну ладно! Это потом. Это после урока пения.

Нет, представляю, какие лица будут у этих ченеземпров, когда я добровольно заявлюсь в класс! Они и не представляют, что я берусь за это сомнительное дело, стараясь как можно быстрее возвращать к жизни клетки мозга, которые длительное время не занимались искусством.

Но всё-таки как это могло случиться, что мой сверхорганизм упустил из виду это сам, и, по-видимому, на уровне генов?.. Я как-то и не задумывался над тем, что собственно говоря, передали мне по наследству мои родители и, кстати, передали ли они мне что-нибудь эмоциональное или не передали? В детстве, я имею в виду своё младенчество, пели ли они мне колыбельные песни (не помню) и играли ли они на каком-нибудь музыкальном инструменте? На балалайке? На домре? На гитаре? В конце концов, на пианино?

С этими мыслями я вошёл в столовую. Отец работал над своей диссертацией. Мама вязала. Я начал разговор спокойно и издалека:

— Вот когда младенцы засыпают, им поют колыбельную… А вы пели мне колыбельную песню?

— Нет, — сказала мама.

— А ты, папа?

— Зачем тебе было петь? Ты и так спал как убитый…

— Вот именно как убитый! Спал тогда, а как убитый сейчас… Вот, вот почему не смыкается круг.

— Какой круг? Почему не смыкается? — Отец снял очки, потёр переносицу и спросил: — И почему он должен смыкаться?

— А потому, что… потому, что в Америке есть бэби-певцы. Слышали об этом?

— Что ещё за бэби-певцы? — удивились мои родители.

— Мальчик в восемнадцать месяцев напевал народные песни, а девочка в четырнадцать месяцев пела колыбельные песни. А почему они это делают?

Отец с мамой переглянулись и пожали одновременно плечами.

— А. потому, что и колыбельные и народные песни им пели их папы и мамы. А есть такие, которые не поют…

— Одним поют, других укачивают молча, — сказал отец, — кому что нравится. Мы с мамой не пели, потому что ни у неё, ни у меня никогда не было голоса. Между прочим, ты пошёл в нас, у тебя тоже нет голоса.

— Извините, — сказал я категорично. — Лично я не пел потому, что думал, что я не должен петь, а теперь, когда я знаю, что обязан петь, — слово «обязан» я выделил интонацией голоса, — теперь я пою.

— Не хотел бы я услышать твоё пение. Хотя, впрочем, от тебя всего можно ожидать. И потом, почему ты обязан петь?

Этот вопрос я, конечно, пропустил из левого уха в правое.

— Да, — намекнул я, — но есть ещё и такие, которые не только сами не пытались петь, но и не пытались передать свои малые музыкальные способности своим детям, не помогая тем самым усилению эмоциональной стороны природы их ребенка…

На словах «тем самым усилению эмоциональной стороны природы их ребёнка» рука отца занервничала, но я не замолчал, я продолжал:

— …А другим нравится не петь, не шутить… Кстати, о «шутить». Одна очень полная дама решила похудеть и обратилась за советом к врачу. Врач посоветовал ей каждое утро двадцать раз касаться носков тапочек. Через некоторое время она опять посетила врача и сказала, что от его совета никакого эффекта.

Он попросил её объяснить, как она выполняла его совет. Оказывается, она, не вставая утром с кровати, доставала тапочки, ставила их на стул рядом с кроватью и дотрагивалась до них даже больше двадцати раз и — и всё напрасно!

— Ну и что? — сказал отец. — Что она двадцать раз дотронулась до тапочек?

— Как ну и что? — удивился я. — Это же смешно.

— Что смешно? — спросил отец.

— Как что смешно? — удивился я и тут же решил разъяснить отцу, что в этом рассказе смешно: человеку доктор прописал, чтобы он, стоя на прямых ногах, сгибался и доставал кончики тапочек, тогда будет эффект, а она без труда дотрагивается до них, положив их ещё на стул.

— Ну и что здесь смешного? — снова переспросил меня отец. — Ты здесь видишь что-нибудь смешное? Это скорей грустно.

— Но если Юрий говорит, что это смешно, значит, это смешно, он же получше нас с тобой разбирается в юморе! — сказала мама.

— Ладно, не спорьте, — утихомирил я моих родителей, — даю вторую пробу: мальчик рассказывает отцу, что учитель им говорил на уроке, что люди все держатся на Земле только благодаря закону тяготения. Отец подтвердил это. Тогда мальчик спросил отца, а как же люди жили до того, как этот закон был открыт?

Отец посмотрел на меня с недоумением.

— М-да… Гены были лишены не только музыкального слуха, но и чувства юмора.

— Какой Гена? — спросил отец.

— Один наш общий знакомый, — намекнул я.

— Лично я не знаю никакого Гены, которого знаешь ты!

— А это порядок, что в доме нет ни гитары, ни балалайки, ни пианино? — спросил я.

— Завтра всё будет, — сказала мама.

— Завтра — не сегодня, — сказал я. — Может, всё-таки споём, предложил я, — повеселимся, пошутим?

— Только этого не хватало! — возмутился отец. — А насчет пошутим и споём есть такой анекдот. Сын-двоечник приносит отцу дневник. Отец видит, что у сына по всем предметам двойки и только по пению пятёрка. Отец смотрит на сына и говорит: «И ты ещё поёшь!»

— Смешно, — сказал я серьёзно и добавил: — Ну, ладно, если так, то мы не можем ждать милостей от природы, взять их у неё — наша задача! — с этими словами я поднялся и вышел из комнаты.

Сегодня гитару можно одолжить у Колесникова, чтобы установить немедленно связь с генами. Ген подаёт голос оттуда, из глубины твоего существа, а можно и, наоборот, развеселить гены, пощекотать их под мышками, есть же у генов свои молекулярные подмышки, и научить гены петь. Научить гены петь можно, но… но план весь план моей сверхкосмической жизни придётся мне переделать, а где взять время? Где взять время?

Думая об этом, я перелез через ограду нашего балкона и через балкон Колесникова-Вертишейкина проник к нему в комнату. Колесников уже спал, я разбудил его и спросил:

— У тебя есть гитара?

— Есть, — сказал Колесников.

— Давай скорей.

Колесников протянул мне гитару и сказал:

— Ой, что вчера из-за тебя на педсовете было! Говорят, случай с пожаром разбирали, а твое поведение и вообще тебя назвали феноменом. Чему, говорят, нас учит феномен Иванов? А учит он нас тому, что ещё одна такая безобразная выходка окончилась пожаром на репетиции и его надо исключить из школы. Это учительница пения сказала. А учитель химии сказал: «А по-моему, феномен Иванов учит нас другому: при всех его чудовищных и необъяснимых выходках Иванов — феномен, учится у нас, учителей, и феномен нас чему-то учит. А может быть, и учителям взять с него пример: учить и учиться». Что здесь началось! Все возмущались: «Не будем учиться!.. Не будем!» Я это всё запишу в новых воспоминаниях о тебе, хорошо?

— Хорошо, — сказал я, вылезая с гитарой из окна через балкон на карниз дома. — У вас ещё какой-нибудь музыкальный инструмент есть?

— Есть, — сказал Колесников, — пианино.

— Сейчас же садись и играй, Колесников. А то поздно будет. Мне поздно никогда не будет, а тебе будет.

Я задержался на карнизе, посмотрел на Колесникова и спросил:

— А вдруг мне эти стихи присылают оттуда? — Я показал глазами на небо. — Какой-нибудь там инопланетянин видит оттуда, что именно мне будет поручено самое… самое… на земном шаре… и он мне сигнализирует. Может, у них там и прозы нет, а все стихами говорят. А я себе взял экслибрисом круг… Слушай, Колесников, меня сейчас — поймёшь позже.

С этими словами я полез по карнизу дома, дошёл до своего балкона, перелез через перила и вошел в комнату. Затем я смодулировал в своём мозгу тройную экспозицию и соответственно занялся одновременно тремя делами сразу.

Тройная экспозиция — это когда на одну и ту же плёнку снимают три сюжета. Одним словом, я рассматривал в телескоп ночное небо Москвы, облокотившись на гитару, пальцами левой руки строил на грифе аккорды, правой — перебирал струны и тихо, в одну двадцать шестую своего голоса, запел.

Через некоторое время дверь тихо открылась, и в дверях появилось насмерть перепуганное лицо моего отца.

— Что здесь происходит? В чём дело?

Я пропел:

— «Вдоль по Пи-те-рской…» — и сказал: — Слушай сейчас! Поймёшь позже!

— Ты с ума сошёл! Ты же всех разбудишь! — закричал отец. — Всё, я больше не могу!

— Понимаешь, папа, — сказал я, — ты пойми меня по-хорошему. Ты даже не представляешь себе, как это для меня важно, чтобы круг сомкнулся, потому что несомкнутый круг — это не круг, и поэтому, продолжал я, — ты должен, ты обязан понять, что любое художественное произведение обязательно состоит из двух компонентов: информационного, к которому относятся слова, мелодия, изображение, и ритмического наиболее ярко выраженного в музыке и танце.

— Всё, всё, всё, не могу, ни по-хорошему, ни по-плохому не могу, — повторил отец.

Отец прошёл в прихожую, накинул плащ и выскочил на лестничную площадку, забыв закрыть дверь. Мама, молча наблюдавшая за всей этой сценой, выскочила вслед за отцом на лестницу и крикнула вдогонку:

— А может быть, ты, не разобравшись, требуешь от сына того, что, на его взгляд, делать нет смысла? Тогда упрямство Юры — признак первой, может быть, несколько неуклюже проявленной самостоятельности?! И надо не убегать, а…

Но отец был уже на улице и не слышал слов матери, в которых, как всегда, была заключена большая доля истины, чем в поступках моего отца.

Когда я вернулся к себе в комнату на моём столе лежал неизвестно откуда взявшийся листок со стихами. Первый раз в жизни, не показывая вида, конечно, я обрадовался стихам. Вот эти стихи:

ИСПЫТАНИЯ НА ФЛАГ

Всегда впереди развевался наш Флаг.

Его уничтожить замысливал враг.

Но Флаг шел в атаку, хоть пулей пробит…

Из самой он прочной материи сшит.

Оставили нам деды завещание,

Они хранили флаги на груди:

Пройти на Флаг,

Пройти на смелость испытание,

А смелые, как флаги, впереди!

Флаг вьётся над стройкой, над пиками гор.

Венчает он мачту и моря простор.

Флаг с нами навечно, и мы с ним навек.

Несёт его свято в руках человек.

Флаг прочность проверит мою и твою.

Нельзя быть с ним слабым в труде и бою.

Равняйся, товарищ, равняйся на Флаг!

Оставили нам деды завещание,

Они хранили флаги на груди;

Пройти на Флаг,

Пройти на смелость испытание,

А смелые, как флаги, впереди!


ВОСПОМИНАНИЕ ВОСЕМНАДЦАТОЕ. Сверхжёсткая сверхпосадка

С утра лил холодный дождь. Я лежал на земле в глухом уголке Измайловского парка и думал о сюрпризах генетики. Сюрприз генетики — это особый склад организма. Людей, не восприимчивых к простуде и с удовольствием плавающих в ледяной воде, называют моржами. Но я среди этих моржей, конечно, считался бы сверхморжом. Пролежав два часа на земле под дождем, и это перед самым уроком пения, я затем забежал домой за портфелем и за гитарой Колесникова. Переоделся и с гитарой под мышкой заявился в класс, Я сел за парту и стал анализировать свои действия в меняющихся условиях внешней среды и пришёл к выводу: надо успеть подтянуть эмоциональную сторону своей природы. А то завтра вдруг, как гром с ясного неба, телеграмма-«молния» с планеты Нонплюсультра: «Вылетаем! Встречайте!» Кругом паника: кому встречать? И тут как глас с ясной земли: «Встречать Юрию Иванову!» Такие, как Маслов, завопят: «А почему? А почему Иванову Юрию?..» А им в ответ: «А потому… А потому, что он всё знает! Всё умеет! И всё может!..».

Это если они к нам завтра прилетят. Ну, а если мы к ним туда через определённое количество лет, то кому лететь? Ну, естественно, мне! Иванову! Конечно, ещё вчера бы Маслов завопил бы: «Как, Иванов? Он, конечно, сверхкосмонавт и даже сверхчеловек, но он же незавершенный, у него концы круга не сходятся, он же в искусствах ничего не понимает и не любит их. С ним за столом даже хорошей космонавтской песни не споёшь хором».

Теперь-то, когда я всё знаю про пение, уже теперь-то я покажу этим — и Маслову, и Ботову (он у нас лучший певец!), как надо петь! Да я один при моей силе голоса за весь хор мальчиков спою, могу под аккомпанемент, могу а капелла. (А капелла — это пение без музыкального сопровождения.)

Перед пением я скажу небольшую речь о том, что человек должен быть цельной личностью и обладать всей полнотою душевных качеств, чтобы выполнить своё общественное и духовное предназначение, подобно тому, как тело его должно обладать всеми органами для того, чтобы хорошо осуществлять жизненные функции. Однако, к сожалению, наши заботы о теле остаются значительно более сильными и важными, нежели заботы о душе. Жалеют, например, человека, у которого одна нога короче другой, но не жалеют того, кто короток умом и лишён идеала, хотя второй недостаток значительно серьёзнее и опаснее и для того, у кого он есть, и для других людей, из-за него страдающих…

И тем, кто страдал из-за меня до сегодняшнего дня, скажу: извините! И ещё я скажу, нет, вернее, намекну, что: «Слушайте слова мои, народы, человек планеты властелин, он полное собрание изобретений всей природы, или сокращённо ПСИП-ОДИН!» И здесь я разовью эту мысль в том смысле, что в будущем каждый человек будет не только петь своим человеческим голосом, но и голосом любой, самой диковинной певчей птицы.

Когда в класс вошла учительница пения и увидела меня, лицо её пошло искажаться, как говорят на телевидении, по строкам и по кадрам…

— Иванов, — сказала она, обращаясь ко мне, — что тебе здесь надо?

— Я, Агриппина Михайловна, буду петь.

Агриппина Михайловна с невероятным недоверием покачала головой и, подойдя к роялю, сказала:

— Друзья, вы все, конечно, помните миф об Орфее? Когда Орфей играл на кифаре и пел, дикие звери переставали враждовать между собой и затихали. Даже море затихало, а деревья и скалы двигались со своих мест и приближались к певцу. Там, где бессилен был меч, песня Орфея делала чудеса.

В трагедии Шекспира «Юлий Цезарь» Брут, желая подчеркнуть человеческую неполноценность Цезаря, восклицает:

Он горд и скрытен,

Музыки не любит.

Шекспиру принадлежат и такие слова:

Кто музыки не носит сам в себе,

Кто холоден к гармонии прелестной,

Тот может быть предателем, лгуном,

Такого человека — стерегись!

Впрочем стоит, ли призывать на помощь Шекспира, чтобы ещё раз доказать огромную роль музыки в формировании человеческой личности. Это и так всем ясно. А теперь кто мне скажет, из каких компонентов состоит музыкальное произведение?

В классе наступила долгая и тягомотная пауза. Пришлось, взять, как всегда, слово первым мне.

— Разминка капитанов, — сказал я, откашлявшись, и продолжал: Любое художественное произведение, в том числе и музыкальное, состоит из двух компонентов: информационного, к которому относятся слова, мелодия, изображение, и ритмического — наиболее ярко выраженного в музыке и танце, но, по-видимому, присутствующего также в живописи, архитектуре, графике. Именно ритмический компонент, «внутренний ритм» произведения создают фон для восприятия всей заложенной в нём информации, усиливают своеобразный эмоциональный настрой. А теперь, — сказал я, — разрешите мне перейти с обычного языка на музыкальный и спеть вам свою песню под названием «Сердце-52». Музыка и слова мои. Расшифровываю: «Сердце-52» — это песня о сердце, у которого в, любой ситуации количество сокращений не превышает пятидесяти двух в одну минуту. Это о сердце, а теперь о музыке: могучей силой воздействия обладает музыкальный язык, понятный людям всех народов. Но если словесной речью человек овладевает чуть ли не с колыбели, то, к сожалению, не так обстоит дело с «речью» музыкальной. А ведь чем раньше развивается понимание музыки и любовь к ней, тем восприимчивее человек к музыкальному искусству на протяжении всей своей жизни.

— Ты, Иванов, пой, — сказал Ботов, — ты пой! А то всё говоришь…

Я, конечно, сознательно не торопился петь, потому что все, и особенно Ботов, с музыкальным и певческим уклоном, и Маслов торопились поскорее услышать моё пение.

— Иванов споёт, — сказал кто-то из хора.

— Не споёт, — не согласился кто-то в хоре.

Шум нарастал. Агриппина Михайловна всё это время держалась за сердце и смотрела на меня с испугом.

— И чтоб не было вопросов, как это Иванов запел и с чего это, объясняю почему: съел много салата. Объясняю, что это значит: норвежский учёный Олаф Линдстрем изучает влияние овощей на человеческую психику. Если верить профессору, салат развивает музыкальность, лук-порей — логическое мышление, морковь и шпинат внушают меланхолию, картофель действует успокаивающе. Так что выбор овощей к столу — дело не простое. А теперь специально для Бориса Кутырева, он у нас весёлый человек, так вот… Группа учёных работала на побережье Шри Ланки, где ещё в XIX веке был замечен такой феномен: в светлые вечера из воды доносились тихие звуки. Они как бы блуждали из конца в конец лагуны. Прибывшая на побережье экспедиция привезла фотоаппараты с телеобъективами и мощными вспышками, магнитофоны, эхолоты и другую электронную аппаратуру. Она-то и помогла выяснить наконец природу таинственных мелодий. Певцами оказались тропические мелководные моллюски. Звуки эти имеют, как выяснилось, весьма прозаическую причину — они как бы помогают моллюскам переваривать только что проглоченную пищу. Шутка, — сказал я и добавил: — Но в каждой шутке есть доля правды.

— Если Иванов сейчас действительно споёт песню на свои слова и музыку, — я умру от удивления, — сказала Нина Тёмкина.

— Тогда, чтобы продлить жизнь Тёмкиной, скажу ещё два слова о дыхании во время пения. «На умении набрать достаточно воздуха и умении его правильно и экономно использовать зиждется воз искусство пения» — это сказал Карузо. А голос, как известно, рождается в результате взаимодействия колеблющихся голосовых связок с воздушной дыхательной струёй, проходящей через их сомкнутые края. Если нет этого воздушного потока, то голос не образуется, несмотря на то, что колебания голосовых связок, как это утверждает теория Юссона, в принципе могут осуществляться и без тока воздуха. Таким образом, дыхательный аппарат певца — лёгкие с многочисленными мышцами — совершенно справедливо сравнивается по своей роли с мехами музыкальных инструментов, то есть является энергетической системой голоса…

— Иванов, рождай поток воздуха! — раздался голос из хора.

После этого я оборвал лекцию и набрал в свои сверхлёгкие воздух, тронул пальцами струны гитары, мысленным взором увидел все аккорды аккомпанемента песни и расположение пальцев на грифе, а также текст песни о сердце, согласно теории стихосложения, овладевшей со вчерашнего вечера моим прозаическим воображением. Но… что такое! В чём дело? Вместо стихотворных слов я увидел тот же прозаический абзац со словами: сердце — это конусообразной формы полый орган. Задневерхняя, расширенная часть сердца называется основанием сердца, базис кордис. Передненижняя, суженная часть называется верхушкой сердца, апекс кордис. Сердце располагается сзади грудины, с наклоном в левую сторону. Но петь песню на эти слова было нельзя, хотя я узнал, что звуком называется воспринимаемое нашим слухом ощущение от колебания воздуха. Материалом для музыки служат только музыкальные звуки, то есть такие, которые имеют определённую высоту, силу, тембр и извлекаются человеческим голосом или различными музыкальными инструментами. Я не мог произнести ни звука. В музыкальной комнате стояла нехорошая тишина. «Была не была, — подумал я про себя, запою». И запел во всю силу моего многодецибельного голоса.

Запел на слова, что сердце — это конусообразной формы полый орган и что задневерхняя часть сердца называется основанием… Хотя ни голос, ни пальцы меня не слушались, я продолжал петь изо всех сил. Прозаические слова путались в моём мозгу, не подчиняясь мне и никак не желая становиться стихами. И хотя стрелка индикатора моего сознания ходила ходуном, но внешне я был спокоен. Пульс (я успел наложить пальцы на запястье), пульс, как всегда, глубокого наполнения, пятьдесят два удара в минуту.

О чём я хотел написать песню? О сердце! О сердце, которое бьётся… Сердце бьётся, как… как что?.. Как метроном! А метроном — это такой прибор для отбивания ритмических частиц времени. Сердце бьётся, как… как часы. А часы — это прибор для измерения точности времени… А «бьётся» — это глагол. Но какое это сейчас имело значение, что «бьется» — это глагол, а метроном — это прибор, а часы — это часы… И что все вокруг шумят и не понимают моего спокойствия…

«Где вы, где вы, братья по разуму?.. Они бы меня сейчас поняли; не то что эти братья по пению», — думалось мне.

Более полувека назад физики обнаружили интереснейшее явление природы. Оказалось, что из космоса наша планета постоянно «обстреливается» потоком атомных ядер высокой энергии. Она так велика, что ядра атомов не только пронизывают всё живое, но способны пробить довольно толстый слой свинца, проникнуть на сотни метров в глубь Земли.

Интерес к посланцам космоса был отнюдь не праздный: даже одна столь энергичная частица способна вывести из строя пятнадцать тысяч клеток человеческого организма. По сравнению с общим количеством клеток — порядка тысячи биллионов — это не так много, но, может, эти частицы вывели из строя мои музыкальные клетки? Да нет, всё это ерунда, у других же они ничего не вывели! Да и Павлов Иван Петрович был прав, когда писал, что «самые сильные раздражители — это идущие от людей. Вся наша жизнь состоит из труднейших отношений с другими, и это особенно болезненно может чувствоваться». Вот люди надолго останутся наедине с космосом… и с самими собой. Теснота, необычная обстановка, изоляция. Как тут избежать отношений, которые могут «особенно болезненно чувствоваться»? Тут не в космосе, и то вон что творится. Полное непонимание.

В музыкальной комнате мои одноклассники все были в панике, в стрессе, но я-то был спокоен, хотя мне не подчинялись ни голос, ни пальцы, ни стихи, ни…

То, что они принимали, как всегда, за моё нахальство, за желание сорвать урок, за… даже не знаю что, на самом деле было совсем не это. Просто одна из моих систем существования (из запущенных систем — по Чарлзу Дарвину) попала в аварийную ситуацию, и все, что я делал (форсировал голос, перестраивал на грифе гитары непослушные пальцы, пытался переложить прозаические слова о сердце в рифмованные строки), всё это было попыткой выправить положение.

Возникла какая-то сверхпарадоксальная ситуация: я знал и не мог, я не мог, но я знал!

Это всё равно что шофёр, сев за руль автомобиля, включил зажигание и нажал на стартёр, а у него, вместо того чтобы завестись мотору, заиграл бы радиоприемник. Мои знания особенностей научного творчества пришли в невероятное противоречие с особенностями художественного творчества; и то и другое я знал назубок, но если я знал, как извлекается корень, то я его мог извлечь, а если я знал, как писать стихи ямбом, это ещё не означало, что я это могу сделать.

Я пел, испытывая такое ощущение, как будто подлетаю к неведомой планете для выполнения сверхтрудной сверхзадачи, у меня отказали все приборы, и сейчас я совершаю самую сверхжёсткую сверхпосадку, правда, в которой пострадает всего лишь одна система, и то не пострадает, а как бы… не сработает так, как надо!.

Нет, не все системы моего сверхорганизма отказали. Но этот нерасшифрованный язык искусства… Эти иероглифы пения и стихотворства… И неужели не удастся их расшифровать? И неужели отец прав, и у меня никогда не было музыкального слуха и голоса, не было и не будет?.. Неужели прав и Чарлз Дарвин, и я опоздал с оживлением клеток мозга, занимающихся искусством?

Как правило, у людей, лишённых слуха, он никогда не появляется. Есть правила, но ведь есть и исключения из них. Попробуем быть исключением!.. Конечно, быть исключением очень трудно, а когда мне было легко?

Я всё бы ещё продолжал петь, если бы меня, вот так аварийно поющего и аварийно сочиняющего стихи, не выдворили всем хором, в полном смысле этого слова, из класса. Первый раз в жизни я выдворился из класса в спокойном недоумении и в недоуменном спокойствии, больше всего занятый не тем, что меня выдворяют из класса, а тем, что творится в моей всепонимающей и ничего не понимающей голове. «Информация принята, но не расшифрована и поэтому не обработана…» — подумал я, слушая за спиной возмущённый ропот класса. Ещё я подумал, что они, умеющие петь и играть на рояле, сильнее меня, пока, конечно, временно, только временно, временно!..


ВОСПОМИНАНИЕ ДЕВЯТНАДЦАТОЕ. На медосмотр, как на пожар

Какая-нибудь чувствительная личность могла сказать, что это был несчастливый день. Но у нас, у сверхкосмонавтов, не принято считать дни счастливыми и несчастливыми. Просто пришлось больше попотеть, и всё. Истратить больше калорий. Не может быть, что я не одолею это пение! Я негнущимися пальцами построил аккорды и запел. В прихожей зазвенел звонок.

Я открыл входную дверь и увидел на лестничной площадке мой класс почти что в полном составе. Впереди всех стояли Кутырев с Масловым. Я рванул дверь на себя, но кто-то из ребят зацепил дверь ногой, остальные схватились за неё руками. Мальчишки и девчонки гурьбой ввалились в столовую.

— И все в грязных ботинках?! — закричала в ужасе мама.

— Ребята, снимай ботинки! — сказал Маслов.

— Что здесь происходит? — удивился отец.

— Мало того, что… Сейчас же все уходите, — сказала мама.

— Мы к вам по поводу вашего Юрия, — сказал Маслов.

— Никаких поводов! Уходите сейчас же! Юра пишет стихи и сочиняет музыку, — отрезала мама.

— Вы извините, но сочинять стихи без таланта и писать музыку, не имея музыкального слуха, — занятие бесполезное, — сказал Андрей Кубышев.

— Нет, это вы извините, — налетела на Андрея Кубышева моя мама. — Наш Юрий не имеет музыкального слуха, вероятно, только потому, что он не хотел его иметь, и был неталантлив как поэт и тоже, вероятно, не находил нужды быть таковым!

Вот это ответ! Вполне согласен со словами моей мамы. И я тут же мысленно издал приказ самому себе: «Иванову Ю.Е. в самый кратчайший срок стать талантливым, и всё! И точка! И никаких вариантов!..»

— А вы знаете, что он только что сорвал урок пения? — спросил мою маму Виктор Маслов. — Сорвал со своим так называемым музыкальным слухом и поэтическим талантом. Сорвал урок музыки и довёл до сердечного приступа нашу любимую учительницу!..

И после этих слов весь класс хором в один голос произнёс на весь дом:

— Мы пришли заявить вам официально, что всё! Что хватит! Что довольно! Что наше терпение лопнуло!

— Раньше вы нападали на моего сына всем классом в школе, а теперь в его доме! Уходите! — сказала мама.

— Не уходите! Надевайте ботинки и не уходите! — крикнул отец.

— Ах, так?! Тогда или я, или… эти… как их!.. — сказала мама.

— Или?! Сегодня будет или! Проходите в мою комнату! Все проходите! — сказал отец, — Ты собралась уходить?.. Сегодня твоя помощь в кавычках, — подчеркнул отец голосом слова «помощь в кавычках», — может только помешать твоему сыну.

Отец с матерью спорили ещё некоторое время, пока мамин голос не произнёс решительно:

— Ваше счастье, что я ухожу!

— После этого входная дверь оглушительно хлопнула.

Я слышал, как все ребята, стуча ботинками, всем классом ввалились в комнату отца, забрав с собой музейные стулья из столовой, на которых никто не сидел. Стулья были в чехлах.

— Снять чехлы! — скомандовал отец.

— А ты, Иванов, тоже заходи, — сказал Маслов, — у нас от тебя секретов нет, это у тебя есть от нас секреты!

Он постучал в дверь моей комнаты и подождал.

Я сидел за пианино и смотрел левым глазом на белые и черные клавиши. Пианино прекрасно звучало и без музыки: субконтроктава, контроктава, большая октава, малая октава, первая октава, вторая октава, третья октава, четвёртая октава, пятая октава. Правым глазом я смотрел на гриф гитары, повторяя про себя инструкцию: «Чтобы настроить инструмент, нужно взять камертон, который издаёт звук „ля“ первой октавы. Этому звуку соответствует звук первой (самой тонкой) струны гитары, прижатой на седьмом ладу; тогда открытая (неприжатая) она даст звук „ре“. Вторая струна, прижатая на третьем ладу, должна звучать, как первая открытая…» Я хотел ударить по клавишам, но отец из своей комнаты крикнул голосом гипнотизёра:

— Выходи!

— Конечно, выйду, только подождите три минуты, — сказал я, открывая дверь.

— Почему три минуты? — спросил Маслов.

Мне не хотелось при одноклассниках заниматься не подчиняющейся мне музыкой.

— Потому что я сейчас должен натирать три минуты полы, — ответил я.

Так как и дома и в классе знали, что спорить со мной бесполезно, то никто, даже отец, не возразил мне ни слова. А я вернулся в свою комнату, надел на ноги две щётки, включил магнитофон с плёнкой и заскользил по полу. Повторяя за певцом слова песни, я выделывал всякие танцевальные движения под видом натирания пола. Сгрудившиеся у двери ребята смотрели на меня и бросали всякие реплики.

— А Иванов не натирает, а, по-моему, танцует.

— И поёт…

— Сорвал урок пения и поёт!

— Голованова и Гранина, запишите это тоже в симптомы: вдруг запел и затанцевал.

Три минуты прошло. Усилив немного эмоциональную сторону своей природы с помощью танца, я снял с ног щётки, выключил магнитофон и в сопровождении ребят из нашего класса прошёл в папину комнату.

Мне было очень неприятно, что сначала никто не решался начать разговор. Трусы ничтожные. Ченеземпры! Сидят на стульях хором! Мнутся! Ну, кто самый смелый? Начинай! Я думал, что первым по злобе начнёт, конечно, Маслов! Но первой говорить неожиданно для меня начала Голованова.

— Евгений Александрович, — сказала она, — я скажу сразу без всяких предисловий и дипломатии. Может, это не совсем дипломатично и даже жестоко и даже безжалостно… Вы ведь отец Иванова… Раньше мы думали, что у Юрия просто сложный характер. Потом мы думали, что ваш сын Юрий… В общем, у нас было несколько версий… Целый месяц думали, обсуждали… У нас и протокол есть… Слушали… «О Юрии Иванове»… Постановили… последнюю версию считать правдоподобной. Единогласно!.. То есть почти единогласно… Двое воздержались… А один человек против… Ваня Зайцев против… Зайцев против последней версии и против предпоследней версии. Зайцев, встань!

Зайцев встал и сказал:

— Последняя версия — это вообще бред, а предпоследняя- это бред сумасшедшего. Предпоследняя — это с больной головы на здоровую.

— Да мы и сами, — сказала Вера Гранина, — от предпоследней версии отказались. Я вам просто хочу рассказать, как мы дошли до предпоследней. Говорить неудобно, но я скажу. Мы сидели и думали про диагноз… Вы нас, конечно, извините за диагноз… У нас я и Люда, мы с медицинским уклоном, мы говорим, в общем… Люда, говори, что ты говорила…

— Я скажу вам прямо, как будущий врач, — сказала Люда Голованова. — Я давно наблюдала за вашим сыном с научной точки зрения. Я даже «Историю болезни Ю.Иванова» завела для практики, конечно… Вот симптомы…

— Так, — сказал отец, — и какой же диагноз?

А Люда продолжала:

— …записаны. Вот раздражение эндогенного и реактивного характера, плюс неожиданные разрешения аффектов, плюс бормотание и выкрикивание отдельных несуществующих ни на каком языке слов, вроде: «пураближ», «ченеземпр», «чедоземпр» и так далее и тому подобное, в итоге получился… чок…

— Какой чок? — переспросил отец.

— Ну, что он чокнутый… извините, конечно… а по-научному… псих…

— С приветом, в общем! — сказал кто-то из ребят за моей спиной.

— А вы в детстве не болели нервными болезнями? — спросила Вера моего отца.

— Нет, — сказал отец, печально глядя на меня.

— А ваш Юрий не болел?

— При мне не болел, — сказал отец, — но я часто и надолго уезжал в командировки… Я фининспектор… Может, он без меня болел?

— Иванов, — спросила меня Люда Голованова, — ты в детстве не болел детскими болезнями?

— Я никогда ничем не болел, — сказал я.

— Это тоже симптом, — сказала Голованова. — Они всегда говорят, что они вполне здоровы….

— Кто они? — спросил отец Голованову.

— Ну они… — ответила Голованова.

— А я с этим диагнозом был тогда не согласен! — сказал вдруг Зайцев. — И сейчас тоже. По-моему, Иванов никакой не псих, а обыкновенный, рядовой гений… Он мне хоть и враг, я всё равно так про него скажу: он со мной три раза дрался…

— Четыре, — поправил я Зайцева.

— Четыре, — согласился Зайцев. — Три раза из-за того, что я прикоснулся к его портфелю, и один раз — из-за книги — я хотел посмотреть картинки в книге «Кукла госпожи Барк»… И всё-таки мне кажется, что Иванов — это самобытная и даже выдающаяся железная личность, просто незаурядный тип…

— Именно тип! — крикнула Гранина.

«А этот Зайцев в людях разбирается!.. — подумал я. — Не то что другие».

— Да он же противный! — сказала Филимонова.

— Ну и что? — ответил Зайцев. — Бывают приятные незаурядные личности, а Иванов — неприятный.

— Ты говори по существу его поступков, — сказал Маслов.

— Я и по существу скажу… Атомы железа-57, как известно, существуют в двух видах. Есть возбуждённые, радиоактивные атомы, испускающие гамма-лучи, и есть обычные атомы железа, невозбуждённые. Так вот, Иванов, по-моему, возбуждённый и активный человек.

— Это ты точно сказал, — согласился Маслов. — Только ивановская возбуждённость и активность слишком дорого всем обходится.

— Потому что у Юрия Иванова в голове произошёл информационный взрыв. К сожалению, этот взрыв оказался неуправляемым. Поэтому оказалось столько раненых этим взрывом, — сказал Зайцев.

Все зашумели. Даже кто именно и что именно говорил, нельзя было разобрать. Слышалось только: «У него в голове произошёл информационный взрыв. И из него это осколки вылетают…», «Взрыв!.. А ты слышал этот взрыв?..», «Слышал!.. А в нас вот уже третью неделю осколки информации летят…», «А это что — все раненые?! Раненые — здоровые!».

— Пострадавшие от информационного взрыва в голове Иванова, высказывайтесь!

— Он мне сказал: «Ты когда на меня смотришь, у тебя глаза какие-то большие становятся. Ты щитовидку, говорит, проверь».

— Он жестокий к людям… У него любимая поговорка: «Всех бы вас к пираньям во время отлива!»

— И ругается на каком-то непонятном языке.

— Высокомерный…

— Просто зазнайка, — сказала Лена Марченко. — Воображает, что он один всё знает, а другие ничего не знают. Строит из себя сверхчеловека…

— Глупости всё это, — сказала Голованова, обращаясь к моему отцу. — Последний диагноз наш такой: Юрий Иванов — не Юрий Иванов, одним словом, ваш сын — не ваш сын.

— А кто же он? — спросил отец.

— Он инопланетянин… Вашего сына они похитили, а вместо него подослали двойника вашего сына! Может быть, у этих наших братьев по разуму, с одной стороны, так высоко развита техника, что они могут создавать двойника человека, а с другой стороны, эти братья, может, не такие уж братья и уж не по такому разуму, если судить по Юрию Иванову, то есть, я имею в виду не его разум, а его поведение, а может, у них на планете все себя так ведут!.. Поэтому мы, — сказала Голованова, — предлагаем устроить завтра же Юрию медицинскую экспертизу!.. Если вы, конечно, не возражаете… У Веры папа профессор-психолог, он с космонавтами занимается… Мы уже с ним договорились, сделаем ему все анализы — крови, ну и всякие другие, которые нам всё разъяснят!

— Я не возражаю против экспертизы, — сказал отец, — но он, мой сын, уже одного гипнотизёра усыпил, поэтому я боюсь, как бы он с врачом космонавтов что-нибудь не сотворил.

— А ты, Иванов, не против экспертизы?

— Хоть две! — сказал я громко и даже обрадованно. Лучшего подарка, чем экспертиза, мне никто не мог придумать. Тем более, что мне уже было пора и самому пройти психологический практикум у хорошего профессора. Кстати, под хорошим предлогом пройти тренировочку. А я-то думал, как мне попасть к профессору, который с космонавтами занимается, а тут он мне сам, можно сказать, в руки лезет.

— Значит, завтра, — сказала Голованова. — Тут у меня записано.

— Только имейте в виду, что у меня завтра от пятнадцати ноль-ноль до шестнадцати ноль-ноль будет… В общем я буду занят.

После этой фразы отец, ребята и все девчонки как-то по-особенному переглянулись, пошептались между собой, пошептались потом с моим отцом. А Голованова сказала:

— Хорошо, Иванов, хорошо. У профессора как раз приём кончается в четыре, так что ты, Иванов, после четырёх — прямо к врачу.

— Только ты, Иванов, дай… Юрий! — сказал отец низким голосом, — только ты дай в присутствии всех ребят честное слово, что ты придёшь!

— Честное слово, — сказал я.

— Запиши адрес поликлиники, — сказала Голованова. — Улица…

Но адрес поликлиники узнать в эту минуту мне не удалось. Голос Головановой покрыл оглушительный взрыв и звон разбитого стекла, раздавшийся где-то в районе кухни. Все вздрогнули, как по команде… кроме меня, конечно. Через секунду там же раздался второй взрыв. И все вздрогнули ещё раз. Я продолжал сидеть совершенно спокойно, только сердце у меня чуть-чуть заныло от нехорошего предчувствия. Вскочив со стула, отец поспешно выскочил из комнаты. Ребята все как сумасшедшие опрометью бросились вслед за отцом. Самым последним поднялся я и неторопливо проследовал на кухню.

Наша белоснежная, как операционная палата, кухня представляла собой страшное зрелище. Потолок, стены и все шкафы были заляпаны красными пятнами. А возле больших, стоящих на газовой плите бутылей в луже на полу плавали раздавленные ягоды чёрной смородины и осколки стекла. Посредине кухни валялось горлышко бутылки, закупоренное притёртой пробкой.

— Что, что здесь произошло? — закричал отец, хватаясь за голову.

— Мама готовила витамины на зиму, — сказал я. — И если бы кто-то не поставил бутыли к газовой горелке, ничего бы не случилось. А теплота дала брожение… — добавил я.

— А почему, почему, — снова закричал отец, — все эти взрывы, подрывы происходят в моём доме?

Я промолчал. Моё дело было объяснить причину события, а не мотивы поступков, породивших явление, хотя взрывы и должны были тренировать мою нервную систему на невздрагиваемость при внезапно возникающих взрывах.

— В моём доме делают взрывы, неизвестно кто ставит бутыли к газовой горелке! — Отец опустился на табуретку и замычал, как от зубной боли.

— Ну, — сказала Голованова в коридоре ребятам, — теперь вам понятно, до чего доводят человека всякие эти сикимбрасы и чебуреки?

В коридоре раздался громкий ропот.

— Ребята! — отец вскочил с табуретки. — Дорогие ребята! А нельзя ли нам устроить этому моему сыну экспертизу сегодня же! Сейчас же! Сию же минуту!

— Я сейчас позвоню папе в поликлинику! — отозвалась Вера Гранина, и они вместе с отцом вышли из кухни в столовую.

Девчонки стали потихонечку прибираться в кухне. Кто-то из ребят попробовал ягоды и сказал: «А вкусно!» Кто-то сказал: «Стали бы делать, если бы невкусно!» Но на всё это я не обращал никакого внимания. Я стоял и смотрел опасности в лицо, опасности, которая грозила мне, если мне может вообще грозить какая-нибудь опасность. «А хорошо, — подумал я, — если бы профессор признал во мне что-нибудь такое… А потом бы мой портрет в газете „Известия“ — бац! „В связи с благополучным приземлением и в связи с благополучным установлением контактов…“ Мы, конечно, с моей командой после рейса на Юпитер отдыхаем в том самом отдельном домике, в котором отдыхает сверхкосмонавт после возвращения. Моих космонавтов обследуют всякие академики и члены-корреспонденты Академии медицинских наук, всех, кроме меня, конечно, я, как всегда и везде, абсолютно здоров.»

Лежу в кресле, думаю. Вдруг отец Веры Граниной входит в комнату. Смущённо улыбается и говорит:

«Вы меня, товарищ Иванов, не узнаёте?»

«Не узнаю», — говорю.

А не узнаю я, конечно, не по-настоящему, а понарошку,

«Ну как же, помните, вы, когда были вот такой… приходили ко мне обследоваться. А я вас ещё в нормальные определил. Ха-ха-ха! А вы, оказывается… оказывается, сверхнормальный!».

Я, конечно, тоже рассмеюсь.

«Ха-ха-ха! Да, профессор, не разобрались вы тогда во мне, Ха-ха-ха! Ну, не вы один! Ха-ха-ха!»

«Это точно! Моя дочь-то тоже вас нормальным человеком считала. Ха-ха-ха!»

«Точно! Считала! Ха-ха-ха! А где она, кстати? Ха-ха-ха!»

«Стоит в коридоре. Войти стесняется. Ха-ха-ха!»

«Стесняется, говорите? Ха-ха-ха! Ладно уж, пусть войдёт! Там и быть!.. Ха-ха-ха!.. Пусть войдет!»

— Войди сейчас же в столовую! — раздался голос моего отца.

Я вошёл в столовую.

— Одевайся и на медосмотр! Как на пожар!

Все стали собираться, стали натягивать на себя плащи, куртки, нахлобучивать на головы кепки и береты, когда на середину столовой вышла какая-то девчонка из нашего класса и громко сказала:

— Не надо его на медосмотр!

— Почему не надо? — спросил отец.

— Что это ещё за «не надо»? Почему это ещё «не надо»? — раздались голоса.

— Не надо никакого доктора, — снова упрямо повторила какая-то девчонка из нашего класса, а мне из-за спины ребят не видно, кто говорит.

— Кто это такая? — спросил я рядом стоящего со мной Маслова.

— Кто это такая? — удивился Маслов. — Тополева Таня из нашего класса. — И добавил: — Нет, тебя всё-таки надо на медосмотр. Это же самая красивая Таня на свете…

— Вот дневник Юрия Иванова, — сказала Таня, подняв в руки мои зашифрованные воспоминания. — Я, конечно, понимаю, что читать чужие дневники, тем более зашифрованные, читать в одиночку, а тем более коллективно не принято, но раз вопрос зашёл об инопланетянстве, тем более о докторе космонавтов, который должен поставить диагноз Юрию Иванову, то пусть уж этот диагноз поставит этот дневник. Он нам всё расскажет об Иванове и поставит ему диагноз лучше всякого доктора. Сначала он расскажет нам, что Иванов — это вовсе не Иванов на самом деле, а Баранкин. Ваша фамилия ведь Баранкин? — обратилась она к моему отцу.

— Да, — подтвердил отец, — моя фамилия Баранкин. Но моему сыну не нравилась эта фамилия, и он решил учиться под фамилией своей мамы… Знаете, есть такая книга «Баранкин, будь человеком!». Так вот, когда мой сын под этой фамилией учился в школе, к нему в той школе все приставали с одним и тем же вопросом: «Баранкин, будь человеком, расскажи, как ты превращался в воробья, или бабочку, или муравья». Поэтому Юра попросил перевести его в другую школу и взял мамину фамилию.

— Теперь нам понятно, почему он, перед тем как укатать нас в парке на аттракционах, говорил про муравьев. Помните? «Объём тела самого крупного муравья измеряется кубическими миллиметрами, а объём муравьиной кучи вместе с её подземной частью в сотни тысяч раз превосходит размеры „строителя“…».

— А мне про воробьев объяснял; разве, говорит, это справедливо: воробьи зимой и летом босиком ходят, а человек… — сказал Сергей Медов.

— А мне про бабочек рассказывал. «Ты, говорит, Маслов, с Ольгой Фоминой дружишь?» Я говорю: «Дружу». — «А за сколько километров ты можешь её присутствие обнаружить?» Я говорю: «Когда вижу, тогда и обнаруживаю». А он говорит, что вот бабочки друг друга за сорок километров могут обнаружить.

В эту минуту, когда расшифровалась моя настоящая фамилия, меня занимало не то, что, она расшифровалась, а то, каким же это самым непостижимым образом мои воспоминания попали в руки ученицы нашего класса, ученицы, на которую я совсем не обращал внимания. Пока все шумели, обсуждая моё однофамилие с Баранкиным, я уставился на Таню Тополеву и впервые увидел её объёмное, как бы сказать, голографическое изображение. Таня Тополева действительно была так красива, что напомнила мне высказывание Дидро, что «красота — это то, что пробуждает в уме идею соотношения». И ещё математическая мысль о красоте: в изгибах прекрасных линий всегда можно уловить математическую закономерность. Вот она откуда, утечка моей самой сверхсекретной информации, — от той самой красоты, что пробуждает в уме идею соотношения, от тех изгибов прекрасных линий лица Тани Тополевой, в которых всегда можно уловить математическую закономерность. Поэтому я и не заметил эту идею соотношения и не уловил математическую закономерность, а зря! Зря не заметил!.. Если бы вовремя заметил, глядишь — и не было бы утечки информации. Но как и почему рукописи, которые я отдал на хранение Степаниде Васильевне, оказались у Татьяны Тополевой?! С одной стороны, утечка информации, с другой стороны, приток стихотворений. И приток, и утечка! За приток я должен благодарить Тополеву, а за утечку я её должен презирать. Что же мне делать с Тополевой? Презирать её или благодарить? Сначала надо всё-таки расшифровать, как она расшифровала зашифрованное? Я мог бы узнать и сейчас, но по-железному расписанию у меня через пятнадцать минут было участие в гонках на автомобильных картах, и я не мог их отменить, но я не мог отменить и расследование, каким образом рукопись из рук сторожихи тёти Паши попала к Тане Тополевой. Это можно было сделать, только задержав всех у нас дома часа на три, но как можно было задержать всех, в том числе и Таню Тополеву у нас дома? А очень просто и единственным образом.

— Я, к сожалению, сейчас должен уйти, — сказал я. — У меня теперь от всех вас секретов нет, слушайте меня сейчас, потом поймёте — эта формула больше недействительна! Слушайте сейчас — поймёте сейчас вот сегодняшняя формула взаимного понимания! Читайте сейчас — поймёте сейчас! И как сказала гражданка Тополева в своих неплохих стихах: «Идёшь на бой, лицо открой, — вот смелости начало!»

Я вышел из комнаты, ощущая в себе чувство спортивной агрессии, способности к максимальному напряжению своих психических и физических возможностей для достижения высоких и наивысших (рекордных) результатов.

Спустя часа два, когда я взлетел по лестнице на свой этаж, я уже на лестничной площадке услышал точно такой же знакомый шум, который некоторое время тому назад я оставил в музыкальном классе нашей школы. Одним словом, стресс продолжается. Стресс — под ним долгое время подразумевали отрицательную реакцию организма на раздражитель (угнетённое состояние, нервный срыв и т. д.), пока автор термина американский учёный Г.Селье не разъяснил специально, что стресс может быть как плохим (дистресс), так и хорошим (эвстресс) — радость, вдохновение…

Среди присутствующих были почти все под дистрессом, и только на лице Тани Тополевой был написан ярко выраженный эвстресс. «Она-то чему радуется?» — подумал я про себя.

Честно говоря, разглядывая из прихожей через стёкла двери столовой лица одноклассников, я продолжал делать сразу два дела: с одной стороны, слушал, что говорят обо мне мои одноклассники, с другой стороны, я продолжал удивляться, как это я, умея произвести в уме, подобно хорошему математику, извлечение корня девятнадцатой степени из числа со ста тридцатью тремя цифрами, не могу написать стихотворение о своём сердце!

— И ругается он словами на каком-то непонятном языке.

— Например? — спросила Таня Тополева.

— Например… — Лена Марченко замялась. — Я не знаю, удобно ли это произнести вслух? Например, сепактакроу! — сказала она, заливаясь смехом.

— Сепактакроу — это в переводе с малайского «игра ногой в мяч», — сказала Таня Тополева.

— Он — человеконенавистник! — закричал Лев Киркинский. — У него любимая поговорка: «Всех бы вас к пираньям во время отлива!»

— Чудаки вы все, — сказала Таня Тополева. — Всё дело в том, что во время отлива океана река мелеет. В это время пираньи никого не трогают, они как бы спят. Наступает прилив, повышается уровень реки, и в неё уже нельзя входить, гибель неминуема.

— Зато, — крикнул Колесников, — он всё время знает, который час!..

Я вошёл в комнату, и наступила тишина. Все смотрели на меня, как будто меня действительно подменили инопланетяне. Между прочим, среди моих одноклассников появились каким-то образом и врач-гипнотизёр, и даже дядя Петя.

— Вы спросите, спросите его, — заорал Колесников, — сколько сейчас времени?

— Юра, — спросил меня отец, — который сейчас час?

— Пять часов тридцать минут двадцать три секунды, — ответил я, не задумываясь.

Все, у кого были часы, посмотрели на циферблаты, а доктор-гипнотизёр, проверив мои показания, цокнул языком и пожал плечами.

— Самая трудная задача на свете — это быть в одном месте с этим фантастическим Ивановым, который оказался вовсе не Ивановым, а сверхфантастическим Юрием Баранкиным! — сказала Нина Кисина.

— Доверь ему встречу с инопланетянами, он нашу Землю поссорит со всеми галактиками!

— И пусть он скажет, он т_о_т Баранкин или не т_о_т? — крикнула Вера Гранина.

— В конце концов, мы все живём, — сказал Лев Киркинский, — и летим на космическом корабле «Земля», и желательно, чтобы экипаж этого корабля был бы совместим и во взрослом возрасте, и в детском.

— Нет, пусть он скажет, он т_о_т Баранкин или не т_о_т? — не унималась Вера Гранина.

— Кстати, это ещё Эйнштейн говорил, — крикнул Маслов, — что любое, самое великое, открытие стоит меньше и дешевле проявления человеческих качеств.

Потом Алла Астахова сказала:

— Академика Велихова спросили, что такое современный человек. И знаете, что он ответил? Что современный человек — это такой человек, который способен чувствовать ответственность за всё, что происходит рядом с ним и далеко. А Баранкин — это такой человек, которому наплевать, что происходит далеко, ему важно, что происходит с ним, вокруг него и в нём.

— И пусть он скажет, он т_о_т Баранкин или не т_о_т? — не унималась Вера Гранина.

— Нет, я не т_о_т Баранкин, а э_т_о_т Баранкин!

— А какой э_т_о_т? — продолжала допрашивать меня Кисина.

На такой вопрос я не нашёл нужным отвечать, но за меня ответила Таня Тополева:

— Я вам могу сказать, какой это Юра Баранкин. По-моему, это самый фантастический из всех реальных и самый реальный из всех фантастических! — И ещё она добавила: — Вы знаете, что это за человек? Вот есть люди, которые испытывают самолёты на всякие перегрузки или даже катастрофы, а он, а он… — сказала Таня два раза, — а он… — сказала она даже в третий раз, — себя, вы понимаете, себя на эти перегрузки и, может быть, на эти катастрофы…

— А ты бы полетела с Баранкиным на выполнение самого трудного задания? — спросила Нина Кисина.

— Нет, — сказала Таня, — я бы не полетела. Я бы не полетела, потому что у Баранкина его фантазия сильнее его самого. Мне кажется, что не он владеет своими фантазиями, а его фантазии владеют им самим.

Я почему-то только при этих словах обратил внимание на то, как во время моего отсутствия изменилась наша столовая. Вся комната была в книгах и журналах. Они кипами лежали на столе, на полу. Они походили на баррикаду, из-за которой вёлся по моей особе огонь отдельными словами и целыми очередями слов. С обложек книг и журналов на меня смотрели Павлов, Галилей, Горький, Кеплер, Ломоносов, Станиславский и так далее. И те слова, что я принимал за жалкие нравоучительные цитаты, на самом деле были как бы не цитаты, а как бы просто слова тех учёных и мыслителей, от имени которых они произносились. «Жалко, что эти ученью и мыслители представлены всего лишь рисунками или фотографиями, — подумал я, — а то бы они были по эту сторону баррикад, то есть на моей стороне, на стороне сверхкосмонавта».

— И можешь порвать свои воспоминания и свой бортжурнал. И вообще перестань терять время на свою сверхожесточённую сверхподготовку к сверхкосмическим сверхполётам. Я не понимаю, — говорил отец, всё повышая и повышая голос, — зачем зря терять время? Зачем готовиться к тому, что никогда не осуществится! Ты никогда не полетишь в космос! Понятно?

Я первый раз в жизни услышал, как кричит мой отец.

— Нет, полечу! — сказал я тоже громко.

— Нет, не полетишь!

— Это почему же я не полечу? — спросил я ещё громче.

— Потому что, — отчеканил мой отец, — в космос летают только очень здоровые люди. А ты болен. Ты очень болен! — Это всё он говорил от себя, не заглядывая в книги.

Если бы я был несерьёзный человек, я бы на такие слова просто рассмеялся. Нет, обо мне можно сказать всё, но сказать, что я нездоровый человек?!

— Ты тяжело болен! — продолжал отец. — Тяжело! Очень тяжело! Сейчас мы тебе поставим диагноз, от которого тебе не поздоровится, — Он стал рыться в журналах и книгах, нервно повторяя: — Нет, это не то! И это не то!

«Интересно, — подумал я про себя, — кого это отец ищет на помощь? Что за консилиум? И так здесь почти весь класс!..».

— Ага! Вот! — сказал отец, беря со стола и разворачивая какой-то журнал. Потом он надел очки и, поглядывая на меня поверх стёкол, прочитал следующее: — «Несколько слов о психологической несовместимости… (Пауза.) В длительную экспедицию исключительно важно подобрать состав участников так, чтобы им было приятно вместе жить и работать. Это исключительно важно… (Пауза). Достаточно вспомнить эпизод из жизни замечательного полярного исследователя Фритьофа Нансена… (Пауза.) Это был крупнейший учёный, человек большой души… И исключительного обаяния!.. (Пауза.) Лекция, которую он однажды прочёл в Эдинбурге, называлась „То, о чём мы не пишем в книгах“. Речь шла о знаменитом дрейфе корабля „Фрам“. Нансен рассказывал о штурмане Иогансене. Это был его большой друг. Вместе они достигли 86-го градуса северной широты и должны были возвращаться на материк к Земле Франца-Иосифа. Этот путь у них занял около полутора лет. Ели они одну моржатину и медвежатину. Упадок сил, казалось был полный. Но ничто не переносили они с таким трудом, как общество друг друга. Если раз в неделю они и обращались друг к другу с какими-то словами, то не иначе, как „господин главный штурман“ или „господин начальник экспедиции“. Это на была их прихоть или сварливость характера… (Пауза.) Это было проявлением закона психологической не-сов-мес-ти-мос-ти… который воплощал в себе всем своим существом штурман Иогансен!»

И тут, развивая папину мысль, меня стали то поодиночке, то все сразу обстреливать такими цитатами на эту тему, что я вынужден был зажать своими сверхпальцами свои сверхуши.

— Я тоже хочу сказать, — сказала, выглядывая из-за стопки книг, Нина Кисина, — я хочу сказать, что, как сказал Сервантес, пролепетала Нина, лихорадочно перелистывая какую-то книжку, — тогда, чтобы… м-м-м… для того, чтобы приготовить пирог с яблоками за тридцать минут, надо взбить три яйца, посолить, добавить ванилин, один стакан песку и десять граммов муки… Ой, минуточку, я что-то не оттуда читаю…

— Вот именно, не оттуда, — перебил я её. — Не десять граммов муки, а один стакан муки, иначе будет не пирог, а…

— А здесь написано, что надо взять десять граммов муки, — сказала Нина.

— Значит, опечатка, — сказал я. — Посмотри в конце, есть опечатка или нет?

— Действительно, опечатка, — сказала Кисина, осмотрев вклейку в. конце книги. — А вообще вы правы, Юра, и ты хоть сверхздоровый человек, — продолжала Кисина, — но ты болен болезнью, которая у космонавтов называется… человеко-психологической несовместимостью… Третьей стадии… Тяжёлой и, по-видимому, неизлечимой формой…

— У них есть такие болезни, а у сверхкосмонавтов, — сказал я, — нет такой болезни! И не может быть! И вообще, ребята, сейчас уже семь часов пятьдесят две минуты тринадцать секунд. Завтра я поступаю сразу в три института: в театральный, в литературный и в консерваторию. Теорию я уже сдал на собеседовании. Круг, как вы понимаете, должен сомкнуться. Вот так, уважаемые повара, кулинары, диетологи и пекари пирога под названием «Несовместимость Юрия Баранкина!» А теперь насчёт того, что вы не хотите идти в мой экипаж, на выполнение моего задания под моим… руководством… Не пойдёте вы — пойдут другие!

— Ребята! — скомандовал Маслов. — По домам! Этот всезнающий и всепонимающий человек ничего не понял!

С книгами под мышками и в руках все стали выходить из столовой.

— Я тоже ухожу, — сказал отец, — ухожу жить к бабушке. Ну хорошо, — бормотал он, — ты не хочешь слушать своих соучеников, ты не хочешь слушать нас, взрослых, ты не хочешь слушать и Горького, и Станиславского, и Павлова…

Отец хлопнул дверью, и я остался один.

Как жаль, что человеческий голос не может (пока не может) произнести одновременно три фразы. К сожалению, природа не запатентовала такой способности ещё ни у кого, но если бы она запатентовала это, то я бы, оставшись в долгожданном одиночестве, произнёс следующее: «Кис-кис-кис!» Затем бы пропел: «…то, что испокон веков неосновательно называли „колебаниями“ голосовых связок, не является в строгом смысле колебаниями: это просто серия сверхкоротких и быстрых сокращений голосовых связок». И продекламировал: «Сердце бьётся! Сердце бьётся! А как же оно бьётся?!» Всё это я бы произнёс одновременно, потому что в одиночестве мои мысли сосредоточились на многих проблемах. На этот раз их было всего три. Хотя, если быть точным, то есть если быть, то только точным, было ощущение, и четвёртой проблемы: ощущение конфликта с одноклассниками. Правда, это ощущение было ощущением как бы не общим, а личным. «В конце концов, всё, что произошло, это даже не конфликт, а просто противоречие, но ведь не каждое противоречие переходит в конфликт», — думал я, расхаживая по квартире в поисках кошки Муськи, чтобы её накормить. Заглядывая в поисках нашей кошки Муськи под стол, я увидел на скатерти кусок перфокарты и листок бумаги. На листке было написано: «Юрию Баранкину от Тани Тополевой». Я взял листок в руки и, перевернув, стал читать. «Юра, — было выведено решительным почерком, — я думала, что до этого не дойдёт дело. Но до этого дело дошло. До этого — значит, до электронно-вычислительной машины. Во время разговора с нами, вернее, во время постановки диагноза твоего заболевания ты, наверное, решил, что твоя несовместимость касается только твоих одноклассников, но дело обстоит гораздо хуже. Гораздо хуже, чем предполагали мы и чем предполагаешь ты. Перед нашим разговором с тобой я с помощью одного инженера-кибернетика заложила твой психологический портрет в электронно-вычислительную машину. Не мне тебе объяснять, что предмет психологии — это закономерности формирования психических свойств человека: потребностей, интересов, привычек, способностей, темперамента, характера. Это и привело меня к инженеру-кибернетику. Мы заложили в электронно-вычислительную машину твой психологический портрет, и вот что нам ответила машина: ты, Баранкин, несовместим ни с одним космонавтом на всём земном шаре!» И подпись: «Таня Тополева».

Говоря честно, я ещё некоторое время ходил по комнате в поисках Муськи, стараясь не думать о Таниной записке, но мысль моя то и дело возвращалась к словам: «Электронно-вычислительная машина со скоростью миллион операций в секунду (человеческому мозгу эти скорости ещё не под силу!) определила твою полную сверхнесовместимость с кем-либо из космонавтов на всём земном шаре». Между мною и этими словами возникло какое-то непреодолимое тяготение. И я, может быть, первый раз в своей сверхкосмонавтской жизни занялся только лишь одним делом: я думал о прогнозе. ЭВМ предсказала мне полное одиночество при выполнении самого трудного задания на земном шаре. Тяготение, тяготение критических масс, тяготение двух критических масс. Их сближение и… как сказал этот Зайцев, этот совсем не академик Зайцев, что в голове Юрия Баранкина произошёл информационный взрыв, дезинформационный взрыв, и жизнь остальных мыслей в моей голове оказалась короткой. Короткой, как жизнь кометы, открытой недавно датчанином Ричардом Уэстом. Распад космической странницы фотографировали в течение месяца киевские астрономы. На фотографиях было чётко видно, как ядро кометы разделилось на четыре фрагмента — каждый диаметром около километра. Окутанные газовым облаком, образовавшимся при интенсивном испарении льда, части небесного тела постепенно разошлись в разные стороны.

Думая о комете Уэста, я прилег на папин диван просто так, без всякого расписания, товарищи потомки, лёг глупо, бессмысленно, совершенно не ощущая беспрестанного тиканья в моём существе биологических часов. На диване высилась кипа журналов и газет, с помощью которых совсем недавно отец собирался дать мне вместе с моими одноклассниками решительный бой. Я взял лежавшую сверху «Литературку» и взглянул на последнюю страницу. Со страницы на меня смотрели смешной рисунок, рассказы, рассказики, фразы, пародии. Мой взгляд остановился на переводе с датского «Маленькая утренняя радость», и я прочитал его вслух:

Как утром весенним приятно проснуться,

И сладко зевнуть, и слегка потянуться,

Следить за мерцанием солнечных бликов

И слушать часы, не уставшие тикать

За долгую, но уходящую ночь…

Дремоту свою не спеша превозмочь

И своему безмятежному телу

Отдать приказанье сурово и смело:

«Доброе утро! Пора бы вставать!»

И после в постели остаться лежать.

Я повторил слова стихотворения: «Дремоту свою не спеша превозмочь и своему безмятежному телу отдать приказанье сурово и смело: „Доброе утро! Пора бы вставать!“ И после в постели остаться лежать». И остался лежать в постели, хотя по расписанию я должен был тренироваться.


ВОСПОМИНАНИЕ ДВАДЦАТОЕ. Пульс, пульс, пульс!

Утром, как это ни странно, я проснулся в своей постели. Дома уже никого не было. Очевидно, отец перенёс меня, сонного, на постель. Позавтракав, я тоже не пошёл ни на какие тренировки. Сначала я расхаживал бездумно по комнате, декламируя вслух: «Дремоту свою не спеша превозмочь и своему безмятежному телу отдать приказанье сурово и смело: „Доброе утро! Пора бы вставать!“ И после в постели остаться лежать».

И с этими словами на губах я вышел из дому на улицу. Очутившись на улице, я бесцельно постоял на трамвайной остановке и почему-то сел в трамвай и поехал туда, куда поехал трамвай, до самой его конечной остановки, которая называется Михалково. Потом я купался, загорал, ходил в кино, просто гулял и просто ничего не делал.

Кажется, на четвёртый или на пятый день я встретил Таню Тополеву. Она подошла ко мне и сказала:

— Я тебе тогда позабыла оставить твои воспоминания, — и протянула мне мою зашифрованную тетрадку.

Я взял свой дневник и сунул его в карман куртки.

— А как всё-таки к тебе попали мои воспоминания? — Я никак не мог понять этого.

— А мне тётя Паша их передала. Она сказала: «Я живу на первом этаже, а тут, видно, очень важные документы… Ты ведь живёшь на двенадцатом этаже, у тебя они лучше сохранятся».

После этих слов мы ещё долго стояли молча, потом Таня посмотрела на небо и сказала:

— Птицы улетают…

Потом она помолчала и добавила:

— Оказывается, они в полёте ориентируются по Солнцу, звёздам и по силовым линиям магнитного поля Земли. — Затем она помолчала и добавила: — А мне кажется, что это не обязательно всем знать, как и по чему ориентируются птицы, улетая на юг. Кто изучает полёты птиц, тот пусть это и знает…

Я промолчал.

— А ты эти дни не тренировался?

Я промолчал.

— Ну и правильно, — сказала Таня. — Самые великие космонавты и то ведь не всё время тренируются…

Я промолчал.

Таня тоже замолчала. Так мы стояли молча очень долго. Затем я её спросил:

— А стихи — это ты сама написала?

— Какие сама, — ответила Таня, — какие у папы взяла. У меня папа поэт. У него есть друг, он артист, ты его, наверное, видел по телевизору. Так вот они с папой хотели какую-то пьесу написать, но она у них не получилась, а стихи остались. Остались и, как видишь, пригодились.

— Как вижу, — согласился я.

Затем Таня кивнула мне головой и пошла по аллее. И я почему-то пошёл за ней.

Мы долго бродили с Таней Тополевой по парку культуры и отдыха. Я всё не решался, а потом сказал:

— Ты знаешь, а я всё-таки написал стихотворение про сердце. Хочешь… я прочитаю тебе вслух?

Таня обрадовалась.

И я начал читать:

Человек о сердце много

Написал стихов, баллад.

И в них сердце сквозь тревогу

Смело бьётся, как солдат.

Не стучит, а бьётся.

Сердце бьётся, как солдат.

Огарёв дружил и Герцен,

Дружбе не было преград.

Их сердца в едином сердце

Бились вместе, как солдат.

Потому, что сердце

Не стучит оно, а бьётся.

Сердце бьётся, как солдат.

Если сделал людям плохо,

Сердца нету, говорят.

С самых первых в жизни вздохов

Сердце бьётся, как солдат.

Не стучит, а бьётся.

Сердце бьётся, как солдат.

Как мотор, не заведётся,

Не стучит, как агрегат,

Человека сердце бьётся,

Сердце бьётся, как солдат.

Не стучит, а бьётся.

Сердце бьётся, как солдат.

Сердце кровью обольётся,

Не уйдёт в борьбе назад,

Потому что оно бьётся.

Сердце бьётся, как солдат.

Не стучит.

Не стучит, а бьётся.

Сердце бьётся, как солдат.

Когда я кончил читать стихотворение, со мной произошло что-то неладное: во рту у меня стало сухо, я побледнел, а по рукам и по ногам побежали мурашки. Чтобы не упасть, я даже схватился за штакетник забора.

— Что с тобой? — спросила испуганно Таня Тополева.

— Не знаю, — сказал я.

Таня схватила меня за руку, подержала в своей руке и тихо произнесла:

— У тебя учащённый пульс! — Посчитала и сказала: — Сто ударов в минуту. Забился! — сказала она. — Наконец-то! Наконец-то у тебя забился пульс!

Я прислушался к учащённому биению своего сердца, к своим внутренним биологическим часам и сказал:

— Прошло… сколько прошло дней?

— Прошло дней пять, — уточнила Таня Тополева.

— Ой-ой-ой! — сказал я.

— У тебя на лице написано, что потерял много времени? — спросила Таня Тополева.

— Нет, — сказала я. — Сколько я нашёл времени, должно быть написано у меня на лице! Даже лицо перестало мне подчиняться.

— Я тебя очень прошу, — сказала Таня, — найди ещё дня два-три времени, и…

— И что?

— И начнёшь тренироваться! Договорились?

— Договорились! — сказал я, глядя в небо, глядя туда, в том направлении, где когда-то и кем-то будет выполнено самое трудное задание во всей Вселенной!

Глядя на звёзды, на дневные звёзды, которых как будто бы и не было в небе, но которые на самом деле были…

— Между прочим, — сказал я, — ты написала в своём стихотворении, что… — Я тихо произнёс: — «…Видно, парень влюблённый мечтает о глазах голубых на Земле…»

— «Под гитару он их вспоминает, — подхватила тихо Таня, — на далёкой звезде, на Збюне…»

— Но такой же звезды нет, — сказал я, — я знаю все звёзды в небе. Звезды Збюны там нет.

— Нет, — согласилась Таня, — нет, но будет… потому что это твоя звезда… Ведь она знаешь как расшифровывается?… — И после этого Таня замолчала.

Я не знаю, сколько бы она молчала, если бы я её не спросил:

— А как же расшифровывается звезда! Збюна?

— Звезда… Баранкина… Юрия… — сказала тихо Таня и добавила: — Новая!.. Сверхновая!.. — Танины губы продолжали шептать беззвучно слова, но эти слова я уже знал наизусть. Она шептала их тихо, так тихо, как будто бы она, Таня Тополева была вместе со мной, с Юрием Баранкиным, на той далёкой звезде…

И мы видим поля в дымке синей,

Мы скучаем по мягкой траве,

И гитара поет о России

На далёкой звезде, на Збюне…

Загрузка...