ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА 1

Под кленами и дубами ютились землянки и шалаши, дымили костры. В котлах кипела похлебка. Стояли телеги с задранными вверх оглоблями. На оглоблях висели потники, уздечки, седла. Отмахиваясь от овода хвостами, у коновязей стояли лошади. Над одной из крытых дерном землянок развевался красный флаг. У входа торчал пулемет.

Коваля встретил председатель совета коммуны и командир отряда Тихон Ожогин. Они поздоровались, прошли в землянку.

— Обрастаешь народом? — поинтересовался Коваль.

— Жируем потихоньку. Уже без малого батальон. Коней не хватает, а то бы еще эскадрон развернули.

— Смотри, Тихон, крестьян не обижай, коней не трогай.

— Знаю, сам крестьянский сын. Разве можно! В Чульской казаки появились, вот на тех коней поглядываю.

— А сил хватит?

— Дело солдатское.

— Как с продовольствием?

— Кормит тайга-матушка. Народ бывалый, охотой пробиваемся.

Вечером Коваль познакомился с коммуной. Возле шалашей разложены дымокуры: таежный гнус не давал людям покоя. Коммунары чинили обувь, смазывали жиром сбрую, стирали белье, чистили оружие. Под кустистым кедром сидела группа партизан. Чей-то звонкий голос читал «Овода». Андрей узнал бойца из отряда Ожогина — Максимку.

Невдалеке от них на пне устроился парень с двухрядкой. Его тотчас же обступили люди.

Максимка спрятал зачитанную до дыр книгу, обрядился в широченные шаровары, затянул рубаху красным с кистями кушаком и, ловко отбивая присядку, вскочил в круг.

— Раздайся народ, меня пляска берет! — выкрикнул он и завертелся волчком.

Круг раздался. На Максимку шла, подрагивая плечами, девушка, с лицом, прикрытым платком, в атласной юбке и расшитой кофте. Она закружилась вокруг него, встряхивая высокой грудью.

Все заулыбались, стали притопывать ногами.

— Максим, не ударь лицом в грязь!

— Девушка-красавица, покажи свое личико!

— Сыпь, гармонь!

Рубаха на Максимке прилипла к спине, а девушка не уступала, подзадоривала, звала, манила. Наконец, тяжело дыша, обливаясь потом, Максимка вышел из круга.

Поднялся другой боец, остановился перед девушкой и, топнув ногой, склонил голову. Вокруг одобрительно загудели, захлопали в ладоши.

— Докажи, Бубенчик, почем в Маньчжурии крендели.

— Валяй, дивчина, не смущайся!

— Докажи чалдонам, как на Украине пляшут.

— А ну, а ну, черниговская!

Через десять минут и Бубенчик запалился, припал к бочке с водой — не оторвешь.

— А ну, шире круг! — разгорячился Тихон Ожогин, хватая у бойца балалайку. — Чтобы меня девка переплясала? Никогда!

— Куда тебе, товарищ командир, за купецкой дочкой, тяжеловат.

— Ей, черниговской, сам Днепр нипочем.

— Покажи, Ожогин, раздолинскую с перебором.

— Держись, черниговская! У нас командир хват.

Тихон ударил пальцами по струнам и, поблескивая от возбуждения глазами, запел:

Не павлин плывет,

Не сокол летит,

Красна девица

Моложавая

По траве идет

По муравчатой…

Убыстряя темп, с вызывающей лихостью подхватил девушку под руки и пошел вприсядку.

По толпе бойцов скользнул завистливый шепоток:

— Хват, Тихон, знает, чем донять.

— Эх, черниговская, дочь купецкая, подвела ты нас!

А Тихон Ожогин что-то пошептал девушке, бережно усадил ее на траву и, легко идя вприсядку по кругу, ударил пальцами по струнам.

Ах ты, рощица,

Роща темная!

Место тихое

Украмонное!

Для гуляньица —

Словно зелен сад;

Для свиданьица —

Уж какой ты клад…

Девушка снова вступила в пляску. И вдруг произошло неожиданное; юбка сползла с пляшущей, и раскрасневшийся юноша-красногвардеец предстал перед партизанами.

— Матиноко!

Хохот покатился по лесу. От него птичьи стаи взмыли в небо, кони запрядали ушами, взлаяли собаки. Смутившийся Тихон пошел к землянке.

Не без интереса посматривая на продолжающих веселиться партизан, Коваль и Ожогин стали вполголоса разговаривать.

— Людей всех знаешь?

— Наплыв большой, со всех деревень батраки прут.

— Командир должен знать каждого солдата.

Тихон не ответил. Оторвал взгляд от елани, стал кинжалом резать ровные кленовые палочки. И когда на земле выросла целая маленькая поленница, пересчитал их:

— Пятьсот сорок одна. Вот наш отряд.

Он несколько минут сидел не шевелясь, запустив пальцы в русые волосы. Затем не торопясь стал перекладывать одну за другой палочки в сторону.

— Лукьян Журба, Максим Кондратьев, Матвей Матиноко, Михаил Ким, Вася Шило, Афоня Байбор, Данило Чуль, Бубенчик…

После каждой фамилии он откладывал палочку в сторону. Коваль наблюдал за его ровными, скупыми движениями.

— За этих трехсот сорок одного ручаюсь как за себя. — Подумав, добавил: — А здесь сто пятьдесят три. Этим верю, на предательство не способны, но в бою могут подвести.

— Здешние?

— Есть чугуевские, даубинские, чульские. Те триста сорок — пролетарии, извечные батраки, а эти однолошадные, голь перекатная, но мнят себя хозяевами, мечтают о хуторах, — пояснил Тихон. — Сам был таким! Во сне лошадь видел, а на поле на своем хребте кулацкий плуг волок.

Тихон посуровел, глядя на свои палочки.

— Эти же тридцать шесть за кулачьем пойдут. Жадны до земли.

В тот же вечер собрался совет коммуны, на котором по предложению Тихона Ожогина было принято решение сниматься с бивака и двигаться на соединение с войсками Уссурийского фронта.

ГЛАВА 2

Лес то взбирался на скалы, то спускался в распадки, к поймам горных речушек.

Подъесаул Николай Жуков устало покачивался в седле в такт шагу лошади.

После неудачной попытки свергнуть советскую власть в Раздолье он бежал в Харбин, побывал в Токио, потом вернулся во Владивосток. Начальник союзной контрразведки Михельсон принял его в свое учреждение: люди, знающие местные условия, ему были нужны до зарезу.

Теперь пришло время, когда Жуков безбоязненно мог побывать в родной станице, тем более что он вел с собой сотню казаков — карательный отряд. Хотелось рассчитаться с Понизовкой, вернуть отцовское имущество, казнить Ожогина и Ковригина за самоуправство, устроить поминки по отцу, которого подстрелили китайцы при переходе границы.

Конь под офицером вздыбился. Подъесаул схватился за маузер, приостановился, раздвинул кустарник.

На елани паслись кабаны. На солнцепеке лежала свинья. Поросята, еще не успевшие обрасти шерстью, топтались около нее. Вблизи кабан-секач подрывал корни.

Неожиданно над зарослями лимонника взметнулось полосатое тело тигра.

Ударом лапы хищник перебил хребет свиньи, раскидал поросят. Кабан, выставив длинные, сверкающие бивни, ринулся на тигра. Завязалась смертельная схватка. Кабан оказался сильным и ловким, ярость удесятерила его силы. Тигру пришлось туго. Когти его скользили по спине секача, как по железу. Кабан вонзил бивни в брюхо тигра и стремительным броском пригвоздил его извивающееся тело к стволу дуба. Издыхающий зверь ударом лапы перебил крестец кабана.

Подъехавшие казаки спешились, расседлали коней, обступили место схватки.

Молодой смуглый казак, усмехнувшись, заметил:

— Так вот и наши вцепились друг дружке в глотку… Подохнут, а ради чего? Янки с японом карманы набивают, а мы грыземся…

— Молчи! Жить надоело? — прикрикнул седобородый урядник с золотой серьгой в ухе.

— А что, неправда?

Урядник замахнулся нагайкой.

— Заткни хайло, не смущай людей!

Вскоре к казакам подъехал со взводом легионеров американский капитан Мак Кэлоу. Легионеров жестоко искусал злой таежный гнус. Побросав коней, они побежали к речке.

— Эй, кто там, расседлайте коней, — приказал Жуков.

Казаки неохотно пошли к лошадям. Только смуглолицый коренастый парень не стронулся с места.

— А ты что, Кернога, к теще приехал? — рявкнул Жуков.

— Лакеем, ваше благородие, не подряжался.

Жуков нахмурился, отрывисто бросил:

— Встать!

— Ноги, ваше благородие, притомились.

— Ой, гляди, Кернога, — погрозил Жуков.

Передохнув, карательная экспедиция продолжала свой путь.

Мак Кэлоу, худощавый мускулистый американский офицер, нагнал Жукова, поехал с ним рядом.

— Сколько богатств у вас пропадает, — задумчиво сказал он Жукову. — Какое разнообразие природы!..

Мак Кэлоу хорошо владел русским языком.

— В этом апостол Павел виноват, — с улыбкой отозвался Жуков. — Господь сотворил землю, глянул на нее я удивился: голой она ему, неуютной показалась. Позвал он апостола Павла, дал ему мешки с семенами, рассказал, где и какие семена бросить. Сели Павел с Ильей в колесницу и покатили. Швыряют семена, радуются: земля зеленеет, цветет! Повстречался им Петр, идет пьяный, ключами гремит. Напоил Павла с Ильей и пошел в райский сад. Уходя, стегнул коней, те подхватили колесницу и понеслись над Тихим океаном. Очнулся Павел, увидел отроги Сихотэ-Алиня и всполошился: мешков с семенами еще много, а земли осталось мало. Куда ни поглядит — везде голое место. Осердился апостол и давай подряд из всех мешков обсевать пустые пятна. Вот в нашем крае и выросло всего помногу.

Мак Кэлоу с интересом выслушал эту историю, вздохнул:

— Нет настоящего хозяина на этой благословенной земле.

Через двое суток карательная экспедиция въехала в Раздолье. Шкаевская и жуковская родня, все верховские богачи с хлебом-солью встречали подъесаула и американского офицера. До утра шло пьяное гульбище. Затаилась встревоженная Понизовка. Кое-кто хотел бежать в тайгу, но всех возвращали в станицу казачьи дозоры.

На рассвете следующего дня седобородый урядник со взводом казаков подъехал к ожогинскому дому. Каратели пристрелили волкодава, распахнули ворота.

Агафья Спиридоновна выглянула в окно.

— Выходи, ведьма!

Старушка накинула платок, перекрестилась и вышла во двор. Два казака с обнаженными шашками повели старушку в станицу.

Над Понизовкой несся женский плач. Захлебывались в лае собаки. Начался грабеж. Из дворов выводили коров, телят и овец, гнали их в жуковские загоны. Под конвоем шли жители Понизовки на расправу.

Из дверей ковригинской избушки казаки вытолкнули мать Федота Марфу и пятнадцатилетнего брата Сашку. Самого Федота не было — он вместе с Ожогиными в тайге заготавливал на зиму дрова.

Потрясая найденной в избе винтовкой, через подоконник перемахнул казак.

— Нашел, господин урядник!

Седобородый урядник с золотой серьгой рванул винтовку к себе, подскочил к подростку.

— Твоя? Говори, не то дом сожжем.

К ним подскакал Жуков. Сверкнул клинок. Обливаясь кровью, упал Саша.

— Чего вы здесь лясы точите? Моя, твоя… Найдено оружие, жги дом, ровняй с землей, режь под корень большевистскую сволочь! — кричал Жуков.

Дом Ковригиных запылал. Из окна донесся пронзительный детский крик. Марфа Ковригина кинулась в горящий дом за дочкой. Ветерок перекинул пламя на соседние избы. Выскочить назад она не успела.

Из толпы арестованных вывели Агафью Спиридоновну.

— Где Сафрон? — тыча старушку маузером в бок, спросил Жуков. — Где твои кобели?

Агафья Спиридоновна подняла седую голову:

— Где же это, ирод, видано, чтобы мать своих сыновей предавала? Будь ты и твое потомство во веки веков проклято!

— Пороть старую волчицу!

Бабы заголосили. Из толпы выбежала Галя. Илья Шкаев схватил ее за руку. Она ударила его наотмашь по щеке и, бросившись на колени перед Жуковым, вскинула руки.

— Николай Селиверстович, пощадите тетю Агашу. Смилостивитесь, ради бога!..

— Скажи, где Сафрон? Где Тихон?

Галя закусила губу.

— Не знаю.

— То-то. А она, ведьма эта, знает…

К вечеру истерзанная старая женщина умерла.

Расправа над беззащитными крестьянами продолжалась до темноты.

ГЛАВА 3

В войну втягивались города, села, глухие таежные селения.

Фронт раскинулся на тысячи верст от Иркутска до Никольска-Уссурийска.

Под натиском белогвардейцев и интервентов, отстреливаясь и непрерывно контратакуя противника, моряки, красногвардейцы и рабочие дружины под командованием Шадрина откатывались к Никольску-Уссурийску.

Не доходя до города, Шадрин приказал занять оборону и укрепиться.

Со стороны Маньчжурии тянуло жаром. Ветер нес раскаленный песок. В желтоватой мгле меркло солнце.

Командующий фронтом и член военного совета Дубровин возвращались со строительства оборонительных сооружений.

— Ну и пекло! — входя в штабной вагон, сказал Шадрин, расстегивая ворот солдатской гимнастерки. — Пойдем, военком, водицей окатимся.

Шадрин взялся было за ведро, но у вагона послышался шум. Вошел дежурный.

— Товарищ командующий, к вам делегация от рабочих.

В вагон вошла группа рабочих. По их виду Шадрин определил — кожевники: от одежды пахло юфтью и спиртовой краской, руки изъедены дубильной кислотой. Впереди стоял русобородый мужчина в кожаной тужурке, перекрещенный ремнями.

— Здравия желаю, товарищ командующий! — козыряя, отрапортовал он.

— Садитесь, товарищи, — пригласил Шадрин и обратился к мужчине в кожаной тужурке. — А мы где-то встречались?

— Так точно, в порту.

— О-о, товарищ Ожогин!.. Здравствуй, дорогой, здравствуй! Борода тебя изменила. Не признаешь… Вот и встретились. Знакомьтесь — военный комиссар фронта.

Тихон щелкнул каблуками. Дубровин пожал ему руку.

— Значит, нашего полку прибыло.

— Так точно. Полторы тысячи штыков и сто сорок сабель.

— Ого, целая бригада! Так и запишем. Каков состав?

— Около тысячи горняков с Сучана, остальные крестьяне. Шахтеры пристали ко мне в Тигровом логу, пришлось взять под свое начало. Сами просились…

— А ты, комбриг, не сумел отказать, — пошутил повеселевший Шадрин. — Правильно действуешь, Тихон. Тебе, кажется, рекомендацию в партию Суханов давал?

— Так точно!

Дубровин присматривался к вновь прибывшему командиру. Его лицо внушало доверие. Был он немногословен, резковат.

— В Никольске паника, — скупо докладывал Тихон. — Беляки обнаглели. Пришлось кое-кого расстрелять.

Шадрин вскинул голову, его глаза посуровели.

— Собственной властью?

— Создал военный трибунал из местных коммунистов, судили.

— Так…

— Иначе нельзя. В отряде сто сорок коммунистов…

Шадрин с Дубровиным переглянулись.

— Совет был не надежен: половина меньшевиков, — короткими рублеными фразами продолжал Тихон. — Пришлось перетряхнуть. Кое-кто обижается. Всю полноту власти передали военно-революционному штабу.

— А депутаты Совета как отнеслись к этому?

— Большевики и сочувствующие поддержали. Анархисты и меньшевики пытались сделать переворот, да мы их… — Тихон надавил ногтем большого пальца на стол.

— Понятно, продолжайте.

— У меня, товарищ командующий, все. Вот у председателя ревкома кое-что есть.

С дивана встал худой, узкоплечий человек — председатель Никольско-Уссурийского ревкома.

— Вопросов много, товарищ командующий, а вот главное… Жители нас припирают. Неудачную, мол, позицию командование избрало. Народ недоволен, прямо говорят: все равно отступать будут, а город сожгут. В народе появилось такое соображение, не лучше ли бой дать под Спасском.

Шадрин нахмурился.

— Выходит, своя рубашка ближе к телу?

— У нас другие соображения, — твердо продолжал председатель ревкома. — Дайте бой за городом, чтобы не подвергать артиллерийскому обстрелу жителей. Сил у вас сейчас мало: один, наверное, штык против десяти. Город сметут с лица земли. Доверие у народа потеряете…

Шадрин подошел к окну. Вдали за первой линией окопов дымили бронепоезда противника.

— Обнаглеют, если Никольск-Уссурийск без боя сдать, — заметил Дубровин.

— А нельзя ли нам здесь по-своему распорядиться? — продолжал председатель ревкома. — Вы, скажем, отходите за Никольск, укрепляетесь, отвлекаете на себя бронепоезда и артиллерию противника, ну, а мы тогда постараемся к городу никого не подпустить… Лишь бы артиллерии и бронепоездов против нас не было.

Шадрин подошел к задернутой белым полотнам карте-двухверстке и, закинув угол занавески на плечо, стал изучать предложение ревкомовцев.

— Как с оружием? — спросил Шадрин, отходя от карты.

— Создали оружейную мастерскую, куем рогатины, пики, вилы-тройчатки. Больше на рукопашную рассчитываем, на ручные гранаты да на волчьи ямы.

— Сколько дней сможете без нашей помощи продержаться?

— На Пушкинской дамбе шесть спаренных пулеметов… Попыхтят! Спасибо товарищу Ожогину, помог он нам советом и людьми, — не ответив на вопрос, сказал председатель ревкома.

Придерживая шашку, Шадрин заходил по вагону. Никольску-Уссурийску он придавал особое значение. Здесь предполагалось нанести удар превосходящим силам противника, а на линии Спасск — Свиягино — Успенка, где уже готовилась вторая линия обороны, перейти в решительное наступление. Но он отлично знал, что стойкость красногвардейцев, измученных беспрерывными сорокадневными боями, начинает ослабевать. Натиск интервентов усиливался. Появились малодушные. Все чаще и чаще раздавались голоса о бесполезности сопротивления. Этому способствовала активизация троцкистской группы, настаивающая на переговорах с консулом США Колдуэллом и командующим американским корпусом генерал-майором Грэвсом. Не было квалифицированной медицинской помощи и медикаментов. Не хватало боеприпасов, одежды, продовольствия.

Надо было поднять дух армии, показать, на что она способна. Предложение председателя ревкома облегчало решение этой сложной задачи. Командование фронтом получало резерв времени, на который при других обстоятельствах рассчитывать не могло. Тем более что Никольск-Уссурийск — город деревянный, скученный. Полсотни зажигательных снарядов с бронепоездов могли сжечь его дотла.

Ревкомовцы и рабочие делегаты ждали решения командующего. Усиленно чадили махоркой.

— Ну как, товарищ военком? — спросил Шадрин, останавливаясь перед Дубровиным.

— Радостно слышать, что народ за советскую власть. Бой, навязанный противнику жителями города, деморализует и без того колеблющихся чехов. Мы сможем поддержать этот удар.

— Предложение деловое, согласен, — объявил Шадрин.

Собрался командный состав. Шадрин изложил обстановку. Говорили мало. Предложение об отводе основных резервов к Спасску и о бое под Успенкой было принято.

Тихон отдал честь, вышел из вагона. Погнал коня в бригаду.

До утра Шадрин с Дубровиным уточняли детали нового приказа, решали вопросы организации предстоящего боя.

Когда над волнистой грядой сопок показался багровый диск солнца, командующий фронтом встал, потянулся.

— Поедем в город, поглядим, что там творится.

Они сели в шестиместный «фиат», захваченный моряками при налете на белогвардейский штаб. За рулем сидел матрос, на заднем сиденье у станкового пулемета — другой матрос.

У скалистого обрыва машина остановилась. Светлая, пронизанная солнцем Уссури вилась среди кудрявых дубрав. По берегам раскинулись просторные луга. Буйно цвела степь.

— Нигде нет такого изобилия цветов, как здесь, — осматривая из-под ладони заречные дали, проговорил Дубровин. — Гляди, Родион, какая красота!

Над зарослями тальника, разросшегося в заводи, поднялась стая уток, покружилась в воздухе и снова села на реку.

— Крохали! — прошептал Шадрин, и голос его дрогнул.

— Охотник, видать, заядлый?

— А кто же, Володя, в наших краях не охотник?

Дубровин сбросил с себя одежду. Крепкое, коричневое от загара тело мелькнуло над обрывом и исчезло во взметнувшемся фонтане.

— Догоня-я-яй! — понесся его голос над рекой.

Шадрин помедлил. Подошел к обрыву, зажмурился: сажен шесть до воды будет.

— Что же, товарищ командующий, моряками верховодите, а водичку не уважаете, — кольнул его шофер.

Шадрин прищурился.

— Тяжеловат, во мне поболе шести пудов.

Цепляясь за кусты тальника, спустился на берег и, осторожно ступая по каменистому дну, побрел в реку. Лег на воду и поплыл размашистыми саженками, легко и быстро.

Бодрые, освеженные после купания, они сели в автомобиль.

Сенокос был в разгаре. Ровно взмахивая литовками, шли косари. Женщины гребли, копнили, метали стога. Кони на волокушах тащили разлохмаченные ветром копны. Высокие зароды торчали на полях.

— Как же здесь сражаться? — вздохнул Дубровин. — Правы ревкомовцы.

У густого кустарника машина остановилась. Вокруг родника, что упруго бил из-под корней ясеня, сидели косари, полдничали.

— Здоровы будьте! — поздоровался с крестьянами Шадрин.

— С нами присаживайтесь.

Косарь с черной бородой начерпал холодного варенца из бочонка, стоящего в роднике, подал деревянные ложки. Румянощекая молодица кинула гостям длинное полотенце с вышитыми на концах петухами, подвинула деревянную чашку с тертой редькой.

— Мыслимое ли дело воевать в такую вот пору? — вздохнул чернобородый косарь.

— Чего ж делать? Рады бы, говорят, в рай, да грехи не пускают, — отозвался Шадрин, чувствуя на себе цепкие взгляды крестьян.

Крестьяне, видимо, поняли, что перед ними командиры прибывшего под стены города войска.

— Ну как, одолеете нехристя? — спросила невзрачная худенькая старушка.

— Одолеем, но не сейчас. Людей маловато. Вот как отстрадуетесь — вместе навалимся.

— Ну что ж, за нами остановы не будет, — твердо отозвался чернобородый.

К беседующим подошел приземистый длиннорукий мужик в соломенной шляпе.

— Война-а! — протянул он. — А на кой ляд она нам нужна?

— А мне нужна? — спросил Шадрин.

— Твое дело такое — жалованье платят.

— Нет, мое дело — токарный станок.

— В автомобиле-то токарить легко, попробовал бы спину гнуть по-нашему, не то б запетушил.

Крестьяне притихли, стараясь не проронить ни слова из завязавшегося разговора.

— Зерно-то подчистую гребете… — срывающимся голосом, задыхаясь, продолжал мужик. — Вояки из чашки ложкой: баб щупать да водку лакать.

Глаза Дубровина из-под насупившихся бровей жестоко сверкнули.

— Нашлись господа хорошие, они первые бросили вызов, — сдерживая ярость, резко сказал он. — Как аукнулось, так и откликнулось… А насчет баб и водки это ты зря…

Шадрину вспомнилась молодость. Когда-то в юности в своей станице он считался неплохим косарем.

— В автомобиле, говоришь, токарим? Давай испробуем силы на лугу.

Мужик ухмыльнулся.

— Отчего ж, спробуем. Подрежу жилу, не жалобись. Э-эй, — рявкнул он, — ста-а-а-новись!

Человек двадцать взяли косы.

Чернобородый косарь, дружелюбно улыбаясь, протянул Шадрину длинную литовку. Тот опробовал ногтем жало, переставил ручку по росту, чтобы пошире был прокос. Снял ремни с оружием, передал шоферу.

Вначале коса прыгала, оставляя огрехи, то пяткой запахивала дери, то клевала носом.

— В автомобиле-то легко-о, — раздавался за его спиной говорок мужика в соломенной шляпе.

Стиснув зубы, Шадрин молчал. Всю свою волю он сосредоточил на одном: первому прийти к сверкающей вдали Уссури.

— Не задерживай, комиссар! Пятки береги!.. — покрикивал повеселевший мужик.

Мало-помалу Шадрин втянулся. Сильные и ловкие взмахи укладывали мягкую влажную траву в высокий вал. Крестьяне шли следом, переговаривались:

— Прокос-то без двух вершков сажень.

— Если саблей так же орудует, японам худо придется.

— Он и сам не иначе из казачьей семьи.

— Наших кровей, по хватке видать.

Смуглые щеки Шадрина разгорелись. То и дело раздавался его голос: «Поберегись!» Обкашивая косарей, он рвался вперед. Тщедушный парень, приметив, что мужик в соломенной шляпе сердито сунул косу батраку, запел с молодым озорством:

Богачу опять лафа:

Придумали отруба!

Он земельку соберет,

Жить на отруб перейдет.

А мы, бедны мужики,

Доедай его куски…

Батраки оглянулись. В дубовой рощице мелькнула соломенная шляпа хозяина. Несколько голосов поддержало частушку:

Хорошо живется барам,

Всей землей владеют даром,

А крестьянину земли

На погосте отвели.

На берегу Уссури, куда Шадрин пришел первым, крестьяне его обступили.

Тщедушный парень, тот, что запевал частушки, протянул командирам кисет с самосадом.

— Курите, товарищи! Как жить дальше будем?

Дубровин затянулся самосадом, оглядел косарей.

— Люди вы трудовые, а ждете, кто за вас избу от наводнения спасать будет. Без ветра, сами знаете, и парус слабнет.

Косари вздыхали, разводили руками.

— Вожжи ни при каких обстоятельствах из рук не выпускать, — хмурясь, подтвердил Шадрин.

Тщедушный парень почесал лохматый затылок и, поглядев на ровные чистые прокосы, сокрушенно вздохнул:

— Справедливый упрек. Бить их будем, пока не покраснеют. Ждать нельзя, сами чувствуем — захлестывает петля. Советскую власть у нас не свергли, а они уже за горло хватают.

Крестьяне проводили командующего до машины и не расходились, пока автомобиль не скрылся за поворотом дороги.

Через час Шадрин и Дубровин подъезжали к Никольску-Уссурийску. Город лежал в котловине, окруженный цепью горных хребтов. По сторонам дороги раскинулись затопленные рисовые поля. Через них на несколько верст тянулась высокая насыпь — единственный путь в город.

— Это, видно, и есть Пушкинская дамба, — определил Шадрин.

Кругом Пушкинской дамбы топь: ни пройти, ни проехать. На дамбе трудились рабочие: минировали полотно, рыли волчьи ямы, вбивали остро заточенные колья.

— Молодцы никольцы, слово с делом не расходится, — одобрительно кинул Шадрин.

На улицах города строили баррикады, тянули проволочные заграждения, превращали каменные дома в узлы сопротивления. На просторной площади, заросшей лебедой и полынью, молодежь обучалась военному делу. С церковной колокольни на железнодорожное полотно уставилось жерло пушки времен Ерофея Хабарова.

На окраине их встретил Тихон Ожогин.

— Где же, комбриг, твои орлы? — спросил Шадрин.

— За городом, товарищ командующий, привыкли на вольном воздухе, да и жителей не хотелось беспокоить.

Бригада расположилась верстах в двенадцати от Никольска-Уссурийска. Шадрин и Дубровин в сопровождении Тихона переходили от роты к роте, беседовали с красногвардейцами.

Недоглядел Максимка — командиры вывернулись неожиданно. Взъерошенный, с облупившимся от солнца носом, с запутавшимися в волосах соломинками, он походил на деревенского мальчишку-подпаска. Неумело орудуя иглой, Максимка пришивал желтую заплату на прохудившиеся черные шаровары. Рядом с ним пристроился Ким, одетый в малиновую куртку. Его желтые, из лосиной кожи штаны были заправлены в мягкие голенища ичиг. Он чистил ручной пулемет, поминутно отмахиваясь веткой от комаров.

Шадрин сделал вид, что не признал Максимку, притворно строго поглядел на него.

— Ты что здесь делаешь?

Максимка выронил зажатые в руке шаровары, поднялся в одних кальсонах, отдал честь.

— Дневальный по конюшне, товарищ командующий фронтом.

Сдерживая смех, Шадрин в тон Максимке спросил:

— Сколько тебе лет, товарищ дневальный по конюшне?

— Не считал, товарищ командующий. Что-то запамятовал.

— Есть решение ревкома в гвардию не принимать младше восемнадцати лет, — строго заметил Шадрин. — А тебе, наверное, и шестнадцати нет? По совести?

Максимка не растерялся. Продолжая тянуться, отчеканил:

— Так что, товарищ командующий, лет мне, вспомнил, вчера минуло осьмнадцать, а контриков во Владивостоке самолично садил из винта, ну и вот в разведке…

— Ого, ты парень боевитый! Старый солдат. На коне ездишь?

— Еще как! Бывало, тятька пошлет на выпаса. Пока с ночного приеду, Савраска весь до самых ухов в мыле. Уж и порол меня отец. На задницу неделю не присяду, а заживет — и снова за свое…

От зычного хохота Шадрина тревожно всхрапнули кони.

Тихон укоризненно сказал:

— Оконфузился, однако, ты, товарищ дежурный. Иди приведи себя в порядок.

В березовом перелеске у небольших костров сидели бородачи в выгоревших от солнца куртках из лосиной кожи. Это были зверобои, люди угрюмые, молчаливые. Широкие ножи висели на поясах. Винтовки лежали на коленях. Воткнутые в землю рогатины поблескивали лезвиями. Ротой звероловов командовал Игнат Волочай — известный по всему Дальнему Востоку тигролов. Никто в роду Волочаевых не ходил на медведя с ружьем: черно-бурого принимали один на один на рогатину или кололи самокованным ножом под левую лопатку. С однопульной берданой в одиночку шли и на барса в горах Хингана и на уссурийского тигра. Часто маньчжурские ходоки приходили с поклоном к старику Макару Волочаю, чтобы избавил он их от тигра-людоеда, и редко когда возвращались с отказом.

Завидев командиров, зверобои степенно встали. Тихон поздоровался с красногвардейцами. Его внимание привлекли два пулемета, которых в этой роте не числилось.

— Откуда? Кто принес?

Сутулый бородач привычным движением оправил ремень винчестера, сделал шаг вперед.

— Как добыл пулеметы?

— Шли вчерась из деревни с Игнатом, ну и прихватили, думали, сгодятся.

Все заулыбались. Тихон не стал выспрашивать подробности: все равно зверобой большего не скажет.

— Спасибо, товарищ Черныш.

Бородач удивился: он всего несколько дней как прибился к роте Волочая, а командир бригады знает его по имени.

— А пулеметчики есть? — спросил Шадрин.

— Не хитрое дело! Была бы машина, а машинисты будут.

— Не голодно?

— Тайга-матушка кормит, вчерась трех медведей завалили.

Тихон рассмеялся. Заулыбались и зверобои.

— Одна медвежатина… Туговато, Тихон Сафронович, без хлебца, ослабели от голодухи…

Тихон круто повернулся. Под кустом лежал Савва Шкаев. Опираясь на локти, он смотрел на комбрига. Взгляды их скрестились. Шкаев отвернулся.

— Хлеб скоро привезут.

— Живот под ремнем урчит, — добавил Савва Шкаев, не поднимая глаз, словно боясь, что они выдадут его. — И табачку нет.

Зверобои недовольно зашумели. Савва Шкаев поднялся, пошел прочь.

— Что он здесь делает? — спросил Дубровин.

— Лясы точит, побасенки рассказывает, — ответил Черныш. — Да у нас, товарищ военком, много не поболтает, вмиг вытолкаем.

— Гнать бы надо: кулак из Раздолья! — сказал комбриг.

— Чего ж вы его взяли? — удивился Дубровин.

Тихон замялся.

— Да вот прибился к нам… Связываться мне с ним неохота…

Закончив обход подразделений и проводив командующего и члена Военного совета, Тихон пролез сквозь густые заросли лимонника на елань. Незаметно он вышел к маленькому таежному озерку, окруженному высокой широколистной травой.

На берегу, у самой воды, сидел Игнат Волочай. Он опустил босые ноги в воду и сокрушенно рассматривал совсем развалившиеся ичиги.

— Хвороба тебе в пуп! — бормотал Игнат. — Прохудились совсем! Последнее дело без обуток при такой службе, ядрена копалка.

И он принялся подшивать ичиги медвежьей кожей. Оленья жила с заточенной в ней кабаньей щетиной вместо иглы быстро мелькала в его громадных руках.

Невдалеке паслась рослая светло-саврасая кобыла с длинным черным хвостом и такой же гривой. Лошадь была под стать великану. Много лет колесил он на ней по таежным дебрям.

Тихон остановился, прислонился к липе, издали наблюдая за Игнатом. Он любил присматриваться к человеку, когда тот в одиночестве, какой есть, без всякой рисовки.

Волочая он знал и раньше. Извечный батрак. Вырос Игнат в Раздолье. Когда-то они дружили, вместе плечо к плечу ходили на кулачные бои. Хаживали не раз и на тигров. На спор выпивали ведро браги. Перед падением Владивостока Игнат работал в порту. Трудился здорово: где нужно пять человек, один управлялся.

Игнат пошарил в широченных плисовых штанах, извлек оттуда трубку из корня ореха и зачадил.

Покрывая назойливое жужжание комаров, раздалось сердитое гудение пчелы, запутавшейся в густой, непрочесываемой бородище Игната.

Игнат осторожно выпутал ее из бороды.

— Эй ты, сударыня! — ухмыльнулся он, подкидывая пчелу на ладони. — Лети, ждут тебя, работница, с медком, с хмельком. В бородище задохнешься, как япон в тайге.

Игнат посадил пчелу на медоносный лист.

— Отдохни да и лети до родного крова.

Тихон с любопытством следил за ним.

Игнат отложил починенные ичиги, полюбовался своей работой. Озабоченно огляделся.

— Кеха! Где ты, сынок, запропастился?

— Я здесь, тятя!

Из кустов выскочил босоногий, бронзовый от загара мальчишка — тот самый, которого Игнат, покидая Владивосток, подобрал в придорожной канаве. Губы его были измазаны черникой, а зубы словно тушью покрыты.

— Ну, на кого ты, свет березонька, кленовый листок, похож? — гудел Игнат, оттирая песком руки мальчика и брызгая их водой. — Ведь не дома, мамки нет, кто за тобой доглядит?

Мальчик доверчиво прижался к нему и, щуря смеющиеся глазенки, бойко что-то ответил. Игнат принялся забавляться с ребенком.

— Буку видел? — делая страшное лицо, спрашивал он.

Кеша напряженно следил за движениями растопыренных пальцев.

— Не знаешь? А это что?

Игнат сжал пальцы.

— Кулак, беляков бить.

Кеша быстро вскочил на плечи Игната. Тот растянулся на траве.

— Вот и оборол, — радовался мальчик.

— Подергай меня за бороду, я птичкой спою.

Кеша вновь взобрался на плечи великану и, раздвоив бороду, дергал, причмокивал, понукал.

— Цвирик, цвирик, цвирик!

И тотчас Игнату откликнулся дрозд.

— Рад, чернохвостый!

Тихон не выдержал, засмеялся. Игнат оглянулся и, увидев комбрига, слегка смутился, тихо сказал:

— Кеха вот скучает… тоже забота…

Тихон потрепал Игната по могучему плечу.

— Знаем тебя!

Набегавшийся за день мальчик прикорнул на коленях Игната, захватив ручонкой клок бороды.

— Скоро в бой. Как же ты с Кешей? — спросил Тихон.

— Ума не приложу. В тайге не бросишь!

Игнат поцарапал кудлатый затылок.

— Без меня зачахнет свет березонька, привязался. Ну и мне без него тоскливо. Привык.

Мальчуган приоткрыл глаза, потянулся.

— Что-нибудь придумаем, Игнат. Свет не без добрых людей, — проговорил Тихон.

Игнат снова принялся рассматривать ичиги, потом тихо заговорил:

— Вот живу, небо копчу: панты добывал, живых тигрят купцам сбывал, медведя ножом колол, а жизни настоящей нет как нет. Отец звон, елки-палки, полвека тигра бил, а погиб, похоронить не на что было.

— Жениться тебе надо, хозяйством обзавестись.

— Не могу я сидеть на месте, сердце жиреет, нутро гложет. — Игнат прижал широкую ладонь к груди. — Сосет и сосет, будто пиявка в сердце влилась. Вот и брожу по тайге, бью зверя, тигра живьем беру, потом в порт иду товары грузить, места себе не нахожу.

— Некуда тебе силу девать, вот и бродишь, что-то ищешь.

— Верно, Тихон, сказал… Крупное семя и плод крупный. Только что из силы толку, когда кругом горе. Характер у меня мягкий, мухи пальцем не трону.

— А тигра бьешь!

— Кабы не брюхо, оно у меня прожорливое, не тронул бы, пусть гуляет, пока не зачванится.

Сумерки окутали лес. Кеша открыл глаза, зябко поежился. Игнат поднялся, понес мальчугана в шалаш.

ГЛАВА 4

Из раскрытых дверей теплушек раздавалось ржание коней, позвякивание недоуздков. У вагонов толпились солдаты. Вдоль состава прохаживались офицеры. Кричала торговка квасом. Шмыгали любопытные мальчишки. Кавалерийский чехословацкий полк готовился к отправке на Уссурийский фронт.

Наташа в застиранном ситцевом платье шла вдоль вагонов с плетеной корзинкой. Она выполняла задание подпольного комитета, раздавала листовки. Чехословацкие солдаты охотно покупали кедровые орехи, завернутые в серую бумагу, на которой было отпечатано письмо Ленина к солдатам мятежного корпуса.

— Эй, дочка!

Наташа остановилась. Ее догнал пожилой небритый солдат.

— Господам офицерам орехов!

Наташа накрыла салфеткой серые пакеты и протянула солдату белые.

— Кушайте на здоровье!

Когда все серые пакетики были распроданы, к Наташе подошел Ян Корейша — член большевистского комитета чехословацкого корпуса.

— Пойдемте. Ждут делегаты из всех взводов. Листовку до дыр зачитали.

У последнего вагона они остановились. Солдаты протянули девушке руки, подняли в набитую теплушку.

Кавалеристы усадили Наташу на мешок с овсом. Она стала рассказывать о событиях последнего времени, потом прочитала письмо Ленина о выступлении чехословаков. Ян Корейша переводил.

В тишине веско падали обличающие ленинские фразы:

«Вожди Национального Чешского Совета получили от французского и английского правительств около 15 миллионов рублей, и за эти деньги была продана чехословацкая армия…»

К Наташе подошел плотный чех с багровым шрамом от сабельного удара на лице. Он стиснул своими большими крестьянскими руками ее тонкие пальцы.

— От всей души спасибо! Не ручаюсь за других, но я клинок против советской власти не обнажу.

Он говорил по-чешски, пересыпая речь русскими словами.

— Мы всю правду расскажем в эскадронах. Не сплошаем, думаю! — Он окинул делегатов сумрачным взглядом, сжал угловатые челюсти, поглядел на часы. — Времени еще у нас хватит, мы задержим полк. Шестьдесят третий кавалерийский на позицию не выйдет. Не так ли, товарищи?

Рядом с ним встали еще несколько солдат. Чех с двумя медалями на груди с восхищением посмотрел в лицо русской девушки.

— Товарищи, — сказал он сдержанно и торжественно. — Антонио верно сказал. На позицию не выходим! Гайда пусть за те пятнадцать миллионов свою шею под красногвардейскую саблю подставляет.

Послышались одобрительные возгласы, все заговорили, перебивая друг друга.

Наташа, сопровождаемая солдатами-коммунистами, пошла к вокзалу. В это время к перрону подкатил санитарный состав, переполненный ранеными чехословаками. На подножке вагона повис солдат с забинтованной головой.

— Това-а-а-рищи! — звонко крикнул он.

Из теплушек посыпались кавалеристы. Офицеры не смогли пробиться сквозь стену солдатских спин.

— Товарищи, за что кровь проливаем? За что меня картечью изуродовали? За что шестьсот сорок семь человек триста сорок седьмого стрелкового полка под Никольском схоронили в братских могилах?..

Не отрываясь, смотрела Наташа на солдата. Она видела — тревога овладевает конниками.

— Нас обманули! Не выезжайте на фронт. Там вас ждет смерть!.. Правильно пишут большевики, вот читайте! Правдивые слова!

Солдат широко размахнулся и кинул солдатам пачку прокламаций, отпечатанных на шапирографе.

— Кто нами команду-у-ет? — взволнованно спрашивал солдат. — Японский генерал Отани! Что же это такое? Сегодня Отани, а завтра кайзер? Не верьте офицерам, они клевещут на большевиков… Не немцы и мадьяры и не большевики хотят нас уничтожить, а Отани, кайзер, Грэвс, Найт — наши враги! Требуйте отправки на родину!..

Последние слова потонули в восторженных криках. Громкое «ура» прокатилось по перрону.

Наташа попрощалась с чехами и заспешила в город. В саду Невельского ей предстояло встретиться с Андреем Ковалем.

…В этот час Борис Кожов шагал по улице. Как и все последнее время, он был мрачен. Перед глазами стояла сестра, на нежной шее которой еще совсем недавно захлестнулась петля. А он, казак Борис Кожов, до сих пор под одним знаменем с убийцами сестры!

Кожов искал и не находил выхода. Поговаривали казаки, что за каждый георгиевский крест красногвардейцы отпускали по двадцать ударов шомполами, а потом расстреливали. И тут же в памяти выплывало лицо Суханова, болезненное, изможденное, с честными хорошими глазами.

— Эх, доля казачья, жизнь собачья, — скрипнул Кожов зубами.

В саду Невельского он присел на скамейку и, поигрывая ножнами шашки, вспомнил те горестные минуты, когда его, пятнадцатилетнего парня, кинуло в водоворот войны.

…Жаркий и душный июльский вечер четырнадцатого года. Плачущая мать. Отец подседлал коня… Он, мальчишка, гордился отцом, его двумя крестами, полученными в боях на Ляодунском полуострове… Растил из него отец отчаянного казака. Никто из подростков во всей округе лучше его не скакал на коне, не рубил лозу, не дрался на кулачки… Отец уехал, а в дождливый сентябрьский день пришла бумага: Павел Кожов пал смертью храбрых на поле брани. В этот день Борис и бежал из родного дома на фронт…

Вычерчивая замысловатые узоры ножнами шашки, Борис Кожов размышлял.

Невдалеке от него на лавочку присела бедно одетая девушка. Кожов равнодушно отвел от нее глаза, стал смотреть вниз.

Но потом громкие голоса заставили его снова поднять голову. К девушке подошли два американских солдата. Они сели рядом с ней, стали что-то объяснять знаками.

Девушка поднялась, чтобы уйти. Широкоплечий, с квадратным лицом солдат схватил ее за руку, заставил снова сесть. Солдаты, о чем-то посовещавшись, взяли девушку под руки и потащили за собой.

Девушка закричала.

Андрей Коваль, пришедший в сад Невельского, увидел: к лавочке, около которой стояла Наташа и топтались американские солдаты, поспешно подходил молодой казачий офицер с четырьмя георгиевскими крестами. Неровные, взъерошенные брови, прямая между ними складка говорили о твердости характера. Казак был сухощав, широк в плечах, с тонкой талией, плотно перехваченной узким, с серебряной насечкой ремешком.

Андрей вгляделся в казака. Во всем его облике было что-то знакомое. И он догадался, что перед ним отважный разведчик Борис Кожов, тот самый, портрет которого был отпечатан на папиросных коробках.

— Эй, янки, постой! — Кожов преградил дорогу солдатам. — Разве тебе дана сила для того, чтобы девок обижать?

Солдат остановился, пренебрежительно оглядел стоявшего перед ним казака.

— Я кому сказал, стой! Девушка — моя невеста!

Ни слова не говоря, солдат потащил за собой Наташу.

Кожов изо всей силы вытянул его нагайкой.

Солдат вскрикнул. Наташа выскользнула из его рук, встала рядом с казаком.

— Беги, сестренка, до матери! — повелительно крикнул казак.

— Они убьют тебя!

— Не убьют! Беги!

Наташа встретилась глазами с требовательным взглядом Андрея и быстро пошла по саду.

— Я делай нокаут, — заявил солдат, сжимая кулаки.

— Что? — не понял Кожов.

— Бокс!..

Солдат с яростью поднял сжатые кулаки на уровень глаз.

Кожов отклонился от удара. Мгновенным, но сильным выпадом ударил солдата, тот сразу же рухнул на землю.

Кожов, не оглядываясь, неторопливо пошел своей дорогой.

ГЛАВА 5

Потрепанные под Никольском-Уссурийском и подкрепленные свежими силами, японские части при поддержке артиллерии вклинились в расположение так называемого редута Грозного, пытаясь замкнуть крылья тридцативерстной подковы, окружавшей подступы к Спасску. Красногвардейцы, напрягая все силы, сдерживали хлынувшие в прорыв превосходящие силы противника.

Бронепоезд командующего фронтом задержался на блок-посте. Проверили тормоза, и бронепоезд стал медленно спускаться под уклон.

Шадрин задумчиво смотрел в окно. Солнце зашло. Сквозь грохот поезда неотчетливо доносился гул сражения: стрекотали пулеметы, иногда гремели артиллерийские раскаты.

Опершись руками на стол, заваленный донесениями, стоял встревоженный прорывом фронта Дубровин.

Шадрин прикрыл бронированный ставень, подошел к карте.

— Никак не рассчитывал, что они нас в затылок ужалят, — глухо кинул он.

— Читал сообщение подпольного штаба из Владивостока? — отозвался Дубровин.

— Не успел. Только взял в руки, а тут ты с этой Карпатской. Деревушка в пятнадцать домов все карты спутала.

— Не волнуйся, Родион. Мы их ночью с разъезда из бронепоезда огнем накроем.

— И зол же я, сам фейерверкером[21] к шестидюймовому встану…

— Когда полководца душит злоба, быть победе, — пошутил Дубровин.

Паровоз дал контрпар. Лязгнули буфера, бронепоезд остановился.

— Мост взорван.

Бронепоезд отошел под укрытие скал. Шадрин и Дубровин сошли на землю.

Их ждали моряки боцмана Коренного.

— Моряки, товарищ командующий, готовы к авралу, — доложил боцман.

Разрушенный мост казался неприступным. Кучка моряков лежала над обрывом. Заметив подползавших командиров, они скатились вниз.

Шадрин поглядел на темнеющее небо, приказал:

— Действуйте, товарищ командир.

Боцман свистнул. Зашуршал песок, посыпалась галька. Железнодорожное полотно запестрело от матросских тельняшек.

Поблескивали прижатые к земле штыки. К боцману подполз матрос, прозванный товарищами Алехой Жарким.

— Кабочный строп[22], — прошептал Коренной.

Алеха Жаркий подтянул к себе лежащий у стрелки трос.

— Отдаю швартовы.

— Смажешь — утоплю!

Алеха Жаркий усмехнулся. Привстал на колено, размахнулся. Стальная кошка, прикрепленная к канату, взвилась в воздух, зацепилась за переплеты обрушенной фермы моста.

— По-нашенски. За рею зацепил, — прошептал боцман. — Готовься к авралу. Часовых убрать без шума!

Алеха Жаркий, слившись с землей, скользнул к затаившейся цепи моряков.

Боцман закрепил конец каната за ствол прибрежной лиственницы, приподнялся на локтях.

По натянутому канату скользнула тень. Через несколько минут раздался отрывистый вскрик. В туманной мгле глухо булькнуло. По цепи матросов, растянувшихся вдоль рельсов, прокатился гул. Следующий за правофланговым моряк отдернул от каната руки.

Боцман, скрипя зубами, кинулся к нему.

— Моряк, моржовый бивень тебе в глотку! — зашипел он. — Ты на кого похож, дохлая камбала?

— Не горячись, боцман.

Дубровин подполз к обрыву, повис на канате над рекой.

— Передай по цепи, — зашептал боцман, — опозорил Мишка матросское племя. Адмирал якорь выбрал.

Моряки напряженно всматривались. Канат натянулся. Военком быстро подвигался к третьему пролету.

Боцман, свесив голову с обрыва, не спускал с военкома глаз. Канат вздрогнул раз-другой. Боцман перекрестился. Один за другим матросы начали переправу. Подвиг военкома пристыдил малодушных. Удалось перетянуть по канату и пулеметы и цинковые коробки с патронами.

Разведка уточнила координаты огневых точек противника. Орудия открыли беглый огонь. Дым заклубился над Карпатской. На рассвете моряки, увлекаемые Дубровиным и Коренным, под прикрытием артиллерии бронепоезда пошли в наступление.

Наступающих встретили пулеметным огнем.

Моряки залегли, припали к земле. Дубровин долго оглядывал местность в бинокль.

Карпатская прилепилась к гранитным утесам. Старые домишки, вросшие в землю, разбросаны далеко друг от друга. Дремучий кедрач окружал деревушку с трех сторон. С четвертой, чуть левее утесов, тянулось болото.

— Вот если бы их скинуть в болото, — сказал военком лежащему рядом с ним боцману.

— Н-да! Надо прощупать как следует. А то попадешь под хвост кашалоту…

Боцман махнул бескозыркой. Подполз все тот же Алеха Жаркий.

— Гляди по горизонту, — указал Коренной на скалистый холм, облепленный солдатами.

— Ясно, боцман! Штык не выдаст, граната не продаст, я на нее мастак.

— Прихвати три пулемета.

— Есть, боцман. Я им переполох устрою, до смерти не забудут.

Старательно маскируясь, полурота под командой Алехи Жаркого доползла до леса и пошла в тыл врага, к скалистому холму.

Артиллерия усилила огонь. Неумолкаемо строчили вражеские пулеметы. Пули свистели над головами матросов.

На огонь противника Коренной приказал не отвечать.

Ободренные этим, японцы оторвались от холма и перебежками стали продвигаться вперед. Не встретив сопротивления, полк, сомкнув ряды, продолжал наступать.

Коренной подпустил солдат противника на сто сажен и припал за щиток пулемета. Одновременно раздались дружные винтовочные залпы.

Японцы отхлынули назад.

Полурота под командой Алехи Жаркого зашла с тыла. В скоротечном налете она переколола прислугу пулеметных и орудийных расчетов, овладела первым холмом.

— За мной!..

Однако с фланга к японскому полку подходили резервы — свежий батальон. Полурота Алехи Жаркого оказалась отрезанной.

Три или четыре раза пытался боцман прорваться к Алехе Жаркому, но это не удавалось. Яростно бились моряки, окруженные плотным кольцом.

Весь день шел жестокий бой, и Дубровину становилось все яснее, что недалек час, когда японцы прорвутся обратно к Карпатской, отобьют захваченные батареи, окончательно отрежут моряков от линии фронта.

— Придется отступить.

Боцман глянул на военкома.

— Не пробьемся, устали моряки, выдохлись… Другого выхода нет.

Боцман кивнул головой, порылся в вещевом мешке, достал четыре гранаты, стал подвешивать их к лакированному ремню.

Неожиданно со стороны заросшего густым подлеском кедрача почти в упор наступающим японцам ударила пушка…

Из леса с гортанными криками выбежали какие-то люди. В их руках сверкали вилы-тройчатки, блестели литовки, насаженные на косовища, как штыки. На этом оружии трепетали красные ленточки.

Отстреливаясь, японцы отступили. И вновь из кедрача по ним открыла беглый огонь пушка.

…Ночью командир наступающего отряда Хан Чен-гер разыскал Дубровина, доложил ему о прибытии на фронт китайского красногвардейского отряда, сформированного из бывших батраков станицы Стрепетовской. Шадрин послал их на помощь морякам.

Дубровин обнял Хан Чен-гера. Это был жизнерадостный, молодой еще человек, очень сдержанный, немногословный.

Китайцы из вновь прибывшего отряда смешались с моряками, оживленно переговаривались на языке, составленном из русских и китайских слов, из жестов и всем понятных восклицаний.

Хан Чен-гер сорвал с подбородка мочальную крашеную бороду.

— Русски люди, не сердися… — сказал он, с трудом подбирая русские слова.

— Хан Чен-гер, говори по-китайски. У нас есть переводчик, — прервал его Дубровин.

— Не сердися! — повторил Хан Чен-гер. — Знаешь, что такое хунхуцзы? Не знаешь? «Хун» — значит «красный», а «ху-цзы» — значит «усы», «борода».

— Краснобородые! — удивился Коренной.

— Твоя красная, а наша еще красней, — весело подхватил старик китаец.

— Во мынь-ши-чак-дан![23] — дружно закричали китайские красногвардейцы.

Хан Чен-гер вскинул сжатый кулак над головой.

— Цюань!.. Цюань!..[24]

К Хан Чен-геру подошел молодой китаец. Он поставил к его ноге стяг, увенчанный искусно вырезанным из дерева кулаком.

— Мы сыновья ихэтуань!..[25] Наша дружба кровью спаяна… Кулак — борьба за справедливость. Мы пойдем с вами, русские братья, — горячо говорил Хан Чен-гер. — Мы из Гиринской провинции. Знаете Сунгари? Младшая дочь богатыря Амура. Она нас кормила, поила. Пришел генерал Аюкави из Японии, сжег наши фанзы. Мы надели красные бороды и усы, украсили оружие лентами из кумача и стали хунхуцзы.

Моряки сорвали бескозырки, вскинул вверх руки.

— Ура-а!.. Ура-а!..

— Во мынь-ши-чак-дан! — вторили китайцы.

ГЛАВА 6

На станции Муравьев-Амурский остановился эшелон из Хабаровска с полком рабочих добровольцев. Сопровождал эшелон член Военного совета фронта секретарь Дальбюро Костров. Он вышел на перрон. Пассажиры, красногвардейцы, крестьяне, приехавшие на базар, узнали его, окружили, стали расспрашивать о последних событиях. Костров поднялся на ступеньки вагона, стал рассказывать о положении на Уссурийском фронте.

— Помните, товарищи, что без советской власти жизни крестьянам не будет. Поделит американец с японцем землю и леса, заберет все, что есть на земле и под землей, тогда и наши правнуки не дождутся хорошей жизни. Россия в опасности, дело ее защиты — дело всего народа. Все без различия звания и состояний, все, в ком бьется русское сердце, должны сплотиться. Мы не можем уступить и не уступим ни одного вершка нашей земли…

Костров обежал взглядом толпу, рассек воздух рукой.

— Мы вернем России ее земли на Тихом океане — пусть об этом знают интервенты. Весь русский народ примет в этой битве участие. Вся Россия отзовется на призыв Центрального Комитета партии, на призыв Ленина о защите отечества…

Среди слушателей около вагона стоял старичок в монашеской скуфейке. Вытянув морщинистую шею, приставив ладонь к уху, он внимательно слушал. Потом снял с головы скуфейку. Единственный клок волос, торчащий на лысой, блестящей голове, трепал ветер.

Костров кончил. Его обступили люди, некоторые из них спрашивали, как попасть на фронт, к кому обратиться, где получить оружие.

— Оружия, товарищи, не хватает… Надо самим добывать… — Костров не договорил.

Рядом раздался возглас:

— Не будет счастья тому, кто не пойдет против супостата!

Костров с некоторым удивлением посмотрел на старичка. Тот пробрался вплотную к вагону, поклонился.

— Благодарствую за хорошее слово. Легче стало на душе: еще есть люди, кому дорога Русь… Звать меня Михей. Послужить Руси-матушке хочу: зарок дал. Горе меня, сударь, убьет, если с собой не возьмете.

— Что же ты, Михей, на войне делать будешь?

— А ты не смейся, — огрызнулся Михей, — подавай вагоны и грузи людей, ежели здесь самый главный.

— Ну что ж, тех, кто с оружием, возьмем, — обращаясь больше к толпе, чем к старичку, отозвался Костров.

— Эх, упрям человек, — рассердился Михей. — Вспомни Минина и Пожарского. По копейке с народа собирали, войско обряжали. Не препятствуй: один камень бросит, другой иголкой ткнет, третий ножку подставит.

Дед Михей пристукнул палкой о настил платформы и срывающимся фальцетом закричал:

— Все — и стар и млад — выходи! Палкой, камнем бей супостата, кипятком шпарь, жизни не давай. Не будет драконам радости на Руси.

Пока он выкрикивал эти слова, кто-то из знавших старика вполголоса рассказывал о нем Кострову. Это был фельдшер с броненосца «Орел». О нем ходило много легенд. Сообщали, в частности, будто бы после Цусимского боя разгневанный старик пришел к Стесселю и закатил ему пощечину. Его разжаловали. В поисках правды он ушел в Шмаковский монастырь. Но и в молитве не нашел успокоения.

Между тем Михей похлопал себя по бедру, на котором висела кожаная, туго набитая сумка, и объявил:

— Никуда не пойду. Весь я здесь и мушкет со мной. Бери с собой.

— Твой мушкет — молитва, — возразил Костров, присматриваясь к Михею, — дезертиром объявят в монастыре. Как же тогда?

Михей сощурился.

— Не приведи господь! Узнает владыка игумен — отлучит от церкви… Да я, сударь, не боюсь: от веры можно отлучить инакомыслящего, а единоверца — никак. Единоверец тем и силен, что Русь-матушку любит, нивы ее супостату топтать не позволяет. Этим мы, казаки, и крепки!

— А ты разве казак?

— А как же? — подтвердил старик. — Прародитель мой, Остап Перстень, донской казак, водил у батьки Степана Тимофеевича ватажку.

Костров, улыбнувшись, помог деду взобраться в штабной вагон. Засвистел паровоз. Эшелон двинулся к линии фронта.

…В район предстоящих боев двигались вооруженные крестьяне Спасской, Тихоокеанской, Яковлевской, Вяземской, Раздолинской и других волостей. Казаки станицы Гленовской сформировали эскадрон. Шли отряды рабочих поселков Кухолевского и Чупровского. Спешили дружины с приисков Зеи и Алексеевска. Из Благовещенска вышел эшелон Красной гвардии. Получил подкрепление из Имана полк казаков, созданный делегатами 4-го съезда Уссурийского советского казачества.

Хабаровские рабочие прислали фронту шесть бронепоездов. Прифронтовой мобилизационный отдел, созданный по решению Дальбюро ЦК РКП(б), подбрасывал все новые резервы.

ГЛАВА 7

Командующий войсками фронта Шадрин знакомил секретаря Дальбюро Кострова с воинскими частями. Они торопились, чтобы до наступления темноты объехать все полки. Сопровождал их взвод красногвардейцев во главе с командиром бригады Тихоном Ожогиным.

Тихон был радостно возбужден: он прослышал, что на фронт прибыла дружина из родного Раздолья, и теперь ждал встречи с отцом, с земляками.

Ветер нагнал тучи, заморосил мелкий частый дождь. Всадники пришпорили коней.

Раздолинская дружина занимала оборону вдоль берега ручья, поросшего молоденькими ивами.

Сафрон Ожогин, опираясь на рогатину, поднялся из окопа навстречу командирам, скупым движением обнял Кострова, поцеловал сына, пожал руки Шадрину и Дубровину. Коротко доложил о своей дружине.

Тихон взглянул на глубокие скорбные складки, сбегающие к губам старика, и сердце его сжалось от какого-то смутного предчувствия. Он хотел спросить о матери, но отец отвел глаза и, словно избегая неминуемого вопроса, заговорил:

— Нас в семье, кроме Тихона, десять мужиков — все здесь. Сломим вражину, поставим на колени. Чую, Митрич, от кровищи покраснеют реки, земля почернеет…

— Не страшно? — спросил Дубровин, с интересом разглядывая величавое лицо старика. Он видел его впервые.

Сафрон Абакумович, резко выпрямившись, отозвался:

— Как не страшно, военком? Страшно! За всю жизнь человека не приходилось убивать. А япон али американец тож человек. Люди не звери, на них охотиться не положено…

Сафрон Абакумович оборвал свою речь на полуслове, погладил держало рогатины.

— Сто четыре медведя вот этим ножом запорол, а чтоб человека…

И, снова не договорив, широко перекрестился. Поднялся брат Тихона — Никита, тронул отцовское плечо, просительно сказал:

— Шел бы, батя, домой.

Сафрон Абакумович стукнул рогатиной о землю.

— Не говори, сынок, об этом, не трави душу.

Появился дед Михей. За ним шли несколько женщин в белых косынках с красным крестом.

— Вот, сударь, моя армия! — объявил старик, увидев Кострова. — Ратных людей врачевать станем. Лазарет в Ключевой устроили.

Сафрон Ожогин оторвался от своих дум, подозвал бывшего лекаря «Орла». Он давно знал Михея.

— Трех попов обошел, никто благословения не дает. Тебе-то приходилось грех на душу брать?

— А как же! В Порт-Артуре много мяса ворону оставил. Так-то, господари крестьяне, а совесть чиста, сплю, как малое дите.

На лице деда Михея мелькнула детская, открытая улыбка.

— И в плену спал! А вот укрылся от суеты мирской в монастырь — и покой потерял. Думал, к богу поближе, а от безделья совесть грязью зарастать начала, ржой покрылась. Вот оно что! Я им «Орла» и на том свете не прощу. Было б не восемьдесят, а чуток помене, думаете, не пошел бы на поле брани? Дряхл стал не по времени…

— Спасибо, Михей, душу успокоил хорошим словом.

Сафрон Абакумович подошел к кузнице, устроенной под наспех сколоченным навесом.

— Чего расселись? Поторапливайся!

В походных горнах взметнулось пламя. Загудели мехи. Из железных ободьев, снятых с колес, из сошников ковались штыки для ратного ополчения, ножи для рогатин. Подвозили из леса молодые дубки, ошкуривали, просушивали, готовили пики.

Костров, Шадрин и Дубровин отошли к берегу ручья, сели на камни, стали совещаться.

Разрозненные дружины крестьянского ополчения требовали единого командования. Назначать же профессионального командира вряд ли следовало из-за своеобразия воинских подразделений крестьян. Правильнее было избрать командира из числа самих крестьян. Решили провести выборы командира крестьянского ополчения и его помощников.

Между тем Тихон, смутный, потерянный, бродил вблизи от отца и братьев, все еще не решаясь спросить о матери. Отец сел к костру, мохнатые брови сошлись на переносице.

— Не знаю, как и начать, — тихо сказал он. — Не знаю, сынок, как тебе и в очи глянуть… Не уберегли мать…

Слеза повисла на темно-русых ресницах, медленно сползла по морщинистой щеке. Старик сунулся головой в плечо Тихона. Лицо Тихона окаменело, сжало горло, дышать стало трудно.

— Не сберегли! В тайге были… Засекли шомполами…

Тягостное молчание повисло над костром.

Сафрон Абакумович подкинул смолья в костер, продолжал:

— Разорили вконец. Одного Буяна спасли. Верно, хлеб еще на корню, ну и огороды сохранились… А так все подчистую огребли, чугуны и те в рыдваны погрузили. Годами наживали. В один миг как корова языком слизнула, будто это ему, вражине, щепоть соли.

Костров, издали наблюдая за беседовавшими у костра отцом и сыном Ожогиными, по выражению их лиц понял, что произошло нечто тяжелое, непоправимое. Он подозвал к себе проходившего мимо Никиту Ожогина, спросил у него. Тот рассказал о событиях в Раздолье.

— Сейчас им не к чему одним оставаться, — раздумчиво выговорил Костров и направился к шалашу.

— Как же получилось? — спросил он Сафрона Абакумовича.

— Сожгли выселки… Одни трубы торчат… Нет нашей Агаши, в земельке раздолинской лежит… — сказал Сафрон Абакумович.

— А Федот? — тихо проговорил Тихон.

— Услал Федотку по селам, мужиков поднимать.

Ожогин потер лоб ладонью.

— Все прахом пошло. Такая, видно, Митрич, наша судьба мужицкая. Не лезь, видно, из грязи в князи.

Костров испытующе глянул на старика.

— Ты ли, Сафрон? Советская власть разве не помогла?

— Долго ли она-то, паша мужицкая власть, продержалась? У них сила — орудия, пулеметы, бронемашины, а у нас что… Вон и библия толкует: власть от бога дается, а мы руку подняли. Вот и пришла расплата.

Понял Костров, что даже этот мужественный старик упал духом. Он заговорил резко, решительно:

— Теряться нельзя, испытания только еще начинаются. Но интервенты не устоят! Сила в нас, в народе! Разве у тебя одного горе?

— Понимаю, Митрич, понимаю… Да сердце кровью исходит, как на ногах держусь, сам не знаю…

На следующий день предстояли выборы командиров ополчения. Со всех волостей собрались доверенные лица. Задымили костры. Крестьяне оживленно переговаривались. Большинству хотелось иметь командира из своей волости, из своего уезда.

Совещание началось с выступления Кострова.

Костров рассказал о рабочих дружинах и отрядах Красной гвардии. С их созданием, сказал он, положено начало организации частей регулярной армии Российской республики. Он словно делился с крестьянами своими мыслями. Говорил о том, что мощь и боевая готовность зависят от организованности и дисциплины, от степени воинского мастерства личного состава и морально-боевых качеств воинов; о том, что народ должен выдвинуть из своей среды надежных командиров.

После выступления Кострова разгорелся беспорядочный спор.

— Нет, старики, среди нас такого человека, — надрывался больше других сутулый бородатый ополченец. — Нас, почитай, дивизия с гаком, по-нонешному такое не всякому генералу по плечу. А кто мы? Мужичье сиволапое! Военное дело знать надо.

— А Тихон Ожогин?

— У Тихона своих хлопот под завяз.

— А если Егорыча с Вяземской? Как-никак прапор, ну и возраст подходявый.

— Не годен! У него вся сила в кулаке, да и заносчив, не в меру спесив. Здесь человек особенный нужен, а не гав-гав. Не на кулачный бой идем.

Сафрон Абакумович резко кинул:

— Ты, Мирон, не мути народ. К белякам на поклон не пойдем.

— Не всякой голове по плечу генеральский эполет! — крикнул в ответ кто-го. — Нет среди нас полковника-воеводы.

Говорить пожелал дед Михей. Кряхтя, вскарабкался на телегу.

— Тот не хорош, этот бородой не вышел. Верно Абакумыч говорит — на поклон к офицерью не пойдем. Шутковать, сыны, не время. Нет такого косяка гусей, в котором бы не нашлось вожака. Там, сыны, пришлого заклюют. А вас эвона сколь, неужели ни одно плечо под эполет не годно?

— А ты подскажи! — вызывающе крикнули из толпы.

— Можно и подсказать, коли умом бог некоторых обидел. Чем, скажем, Сафрон не воевода? Глаз зорок, голова светла, самостоятелен, ну, а хватка дай бог генералу, и справедлив. Так ли, Богдан Дмитриевич, я понимаю красного командира?

— Правильно, дедушка Михей, — секунду подумав, отозвался Костров.

Старик, посмеиваясь беззубым ртом, нагнулся и взял смутившегося Ожогина за руку.

— Лезь повыше, Сафрон, чтоб все зрили. Погляди народу в очи.

Ожогин нехотя взобрался на телегу. Он стоял перед толпой в холщовой рубахе, в своей широкополой соломенной шляпе.

— Люб ли воевода? Гож ли в атаманы? — спросил Михей крестьян, глядя из-под клочкастых пепельных бровей.

Глухой шум прокатился над толпой:

— Ожогина в генералы! Сафр-о-о-на!..

Опустив голову, Ожогин угрюмо молчал, сердце тревожно стучало. Люди вручали ему свою жизнь. Хватит ли умения, жизненного опыта, чтобы как можно больше людей сохранить и добиться победы?

— Нет, сыны, не могу, увольте! — уронил он.

Михей схватил его за руку.

— Не можем!.. Вот он, Сафрон, весь здесь, перед вами. Разве плох? Чист, ясен и крепок, как алмаз! У него, сыны, задатки ладные, кровь здоровая.

Крестьяне вытягивали шеи, задние приподнялись на цыпочки. Они смотрели на Сафрона и, казалось, видели в нем что-то новое, чего раньше не замечали.

— Дай, люди, дорогу! — раздался в наступившей тишине чей-то хриплый голос.

Растолкав плечом толпу, на телегу взлетел коренастый мужик. Пальцы цепко сжимали казачью шашку в ножнах, на боку болтался маузер в деревянной, залоснившейся от времени кобуре.

Он потеснил деда Михея, встал рядом с Ожогиным, вскинул правую руку без кисти.

— Глядите, товарищи? В Сучане японский офицер отрубил. «Иди, — говорит, — и скажи красным, что пощады не будет…» За что? За то, что правду в глаза сказал, паровоз с углем отказался вести… Сын мой, шахтер Гордюха, в боях с японцами костьми лег… Это его оружие. Держи, товарищ Ожогин! Воля народа, надо уважить. Веди нас, куда Ленин зовет.

Дед Михей под восторженный гул толпы накинул на плечи Ожогина портупейные ремни. Тот плохо слушающимися пальцами застегнул медные пряжки, прицепил клинок, перекинул через плечо ремень маузера. Снял соломенную шляпу, поклонился.

— Спасибо, сыны, за честь, за доверие! — дрогнувшим голосом сказал он.

— Ура-а-а!..

Когда крестьяне разошлись по своим местам, Шадрин заговорил с командиром крестьянского войска:

— Поздравляю, Сафрон Абакумович. От всей души поздравляю! Народ не ошибся. Мы, члены Военного совета, рады за тебя.

Он оглядел одеяние старика, деловито добавил:

— Завтра по-командному обмундируем…

— Есть поважнее дела.

— Выкладывай свои претензии…

Завязался разговор о ратных делах.

Ожогин сам себе на уме. Исподволь начал говорить про ненадежность однопульной берданы. Не спеша, с присущей ему степенностью намекнул, что неплохо бы ратников укрепить скорострельным боем — дать с десяток пулеметов, с пяток пушек.

Шадрин тоже скуп, не хуже Ожогина. Но под конец сдался.

— Ну и прижимист, Сафрон Абакумович, хоть бы на волосок уступил.

— Не могу, Родион Михалыч, не могу. Не о себе, о жизни человеческой пекусь. Вот разбогатею вскорости, милости просим, все верну. Хочешь, расписочку на пулеметы дам?

Шадрин рассмеялся.

— Верю и без бумаги. У тебя народу бывалого через край, обеспечат себя оружием.

Шадрин пожал руку Ожогину и вместе с Костровым направился в штаб.

ГЛАВА 8

По сухой дороге, взвихривая клубы пыли, брел скот. Поля и перелески, озаренные восходом, отливали алыми красками. Ветерок доносил запах земляники. Воздух звенел от птичьих голосов.

Придержав разошедшегося коня, Дубровин повернулся в седле. К нему подъехал Сафрон Ожогин. Они выровняли лошадей, поехали рядом.

По опушке леса струился светлый ручеек. Он то терялся под мягкой подушкой мхов, то снова вырывался наружу.

Сафрон Ожогин привстал на стременах, огляделся. Перед ним колыхались наливающиеся хлеба.

— Рожь!.. Глянь-ка, военком, солома без малого аршина два ввысь прет.

Ожогин перегнулся с седла, сорвал колос, потер между ладонями, сдул полову, пересчитал зерна.

— Нынче пудов сто с десятины огребут. Как-то там без мужиков?..

Он пытливо глянул на военкома и сразу же перевел взгляд вдаль.

— Хлеба вырастим еще не раз, была б вольная волюшка, — понимающе усмехнувшись, отозвался Дубровин.

Подъехали к лагерю. На краю его Ожогин увидел незнакомых людей, стал всматриваться.

Дымили костры. В котелках и чугунах, развешанных над огнем, варилась крестьянская пища. У телег со вздернутыми вверх оглоблями хрустели сеном лошади.

— Хлеб да соль! — сказал Ожогин, подъезжая к только что прибывшим крестьянам. — Чьи будете?

На его вопрос, не вставая, дожевывая ломоть густо посоленного ржаного хлеба, ответил курносый мужик:

— Тихоновские. Сам-то откуда?

Ожогин разгладил бороду, ответил.

Мужик торопливо поднялся, подтянул ремень.

— Здравствуй, Сафрон Абакумович. Под твое начало вот тихоновские. Примешь ли?

Ожогин удивился. Стоявшего перед ним крестьянина он видел впервые. От Раздолья до Тихоновской верст четыреста. Курносый мужик подметил его беглый взгляд, добродушно рассмеялся.

— Орла поймать — не трубку, паря, выкурить: за ним долго ходить надо. Далеко звон о твоем имечке идет.

— Ой ли? — пытливо глядя мужику в глаза, сказал Ожогин. — Ты, не говоря худого слова, часом не из поповского отродья? Не время для лести.

Курносый мужик достал кисет.

— Рассея такими, как ты, держится! — решительно объявил он. — В нас не сумлевайся.

— Ты не мудри, а попроще. Кто у вас старшой?

— Я вот и буду. Сход так порешил.

— Снаряжение в справности?

— Все как полагается. Кони кованы, сбруя чищена, только вот седел маловато.

— Своих забот по горло, да и характером я, паря, беда крут. Тихоновские меня не избирали.

С волочившимся за спиной длинным кнутом, извивающимся по мокрой траве, подошел рослый детина.

— Не пожалеешь, Сафрон Абакумович, бери нас. А что крут — это к добру. Справедлив — об этом слух далеко идет.

С минуту они глядели друг на друга.

— Спасибо за доверие!

Обрадованные тихоновцы гурьбой проводили Ожогина и Дубровина до рощи.

Из-за реки донеслась песня.

Сафрон Абакумович прислушался.

— Галина поет. Наша, раздолинская. Теплый голос, мягко, всем сердцем поет.

Оба долго слушали.

— Растревожила девка душу, — продолжал старик. — Любила Агаша Галину. Да вот… Много в народе горя накопилось, лютой печали. Забили русский народ! Взять вот ее, Галину. Талант! Ей бы в хоромах петь, а она в навозе копалась, под плетью дохлого мужа стонала. Муж-то ее, Илья, ни на что не годен, вот и бесился от ревности, бил смертным боем. А девка всех статей: и умна и душевна.

— За что, Сафрон Абакумович, и бьемся, чтобы светлее народу жилось, — отозвался Дубровин.

Песня слышалась все ближе.

И мальчишка с коня повалился,

И упал он, упал вниз лицом… —

звенел необыкновенно звучный и чистый голос.

От приставшего плашкоута на косогор вытягивался обоз. Везли раненых и убитых в боях под Краснояровом — первые потери крестьянского ополчения.

Ожогин провожал взглядом телеги, сжимая в кулаке барашковую папаху с красной лентой, — пришлось сменить на нее соломенную шляпу.

Чья-то рука взметнулась с первой телеги. Молодой предсмертный голос звал:

— Мама… горит…

К телеге подбежала босоногая молодая женщина в белой косынке с красным крестом, нагнулась к раненому и, придерживая его за шею, что-то зашептала на ухо. Тот затих. И снова зазвенел высокий женский голос. Раненые, сдерживая стоны, слушали.

Ожогин с Дубровиным, ведя коней в поводу, подошли к телеге, Галя смутилась, оборвала песню на полуслове.

— Вот порубали парней… — сказала она вполголоса. — С песней, с бабьей лаской легче им…

— Святое дело творишь, — подтвердил Ожогин. — Спасибо, дочка.

Галя потупилась. Ожогин поцеловал ее в лоб. Сел в седло, махнул рукой.

— Трогай. Еще немало будет крови. Все впереди.

Скрипя тяжами, обоз двинулся в село. За ним ехали верховые на неподседланных конях, мычали коровы. Пахло конским потом, дегтем и гарью чадящих костров. Хлопая длинным бичом, по накатанной дороге подросток гнал отару овец. Завидев всадников, подбежал к ним.

— Где здесь наиглавного командира найти?

— А на что он тебе? — усмехнулся Ожогин.

Подросток вскинул глаза и обомлел.

— Деда, ты?

— Али очи, Дениска, повылазали, не признал?

Подросток шмыгнул носом, растерянно уставился на деда, перехваченного портупейными ремнями, с шашкой на одном бедре, с деревянной коробкой, из которой тускло светилась рубчатая рукоятка пистолета, — на другом.

— Вот это да!

Наклонившись с седла, Ожогин поцеловал внука.

— На что тебе наиглавный командир?

Дениска поцарапал затылок.

— Председатель Совета не велел говорить.

Ожогин переглянулся с Дубровиным.

— Наиглавный отсюда далеко, верстов еще тридцать, — разъяснил Ожогин.

— Вот гужеед, — осердился Дениска, — толком не скажет, а я мотайся третий день. Куда ни сунешься, никто не знает. Ну и чертяка с ними, с овцами, брошу — кому надо, найдут.

Ожогин поднял внука на седло, пощекотал его бородой, прижал к себе.

— Нельзя, Денис, так! Воевать собрался, а командира не знаешь.

— Шадрину велено овец сдать для воинов.

— Ну вот и договорились. Гони овец в Соколинку, там база снабжения. Отсюда рукой подать.

Дениска соскользнул с седла, свил бич на кнутовище и засвистел. Два лохматых пса с вываленными из пастей языками выбежали из кустов. Дениска размотал бич, со свистом развернул его. Раздался сухой щелк, и подгоняемая собаками отара тронулась по проселочной дороге.

— Твой, Сафрон Абакумович?

— Богат я внуками. Это Дениска, сынок Никиты. Сорванец — беда.

На вершине безлесной сопки Ожогин придержал Буяна. Приподнялся на стременах. Внизу лежала просторная долина.

— Вот и разыскали вяземцев, — сказал он. — Вчера они в Медвежий лог прибыли. Надо потолковать. У них, как и у тихоновских, доверенного на выборах не было. Заедем, военком, здесь недалече.

— Надо поглядеть, — согласился с ним Дубровин, притомившийся от долгой езды.

У железнодорожного переезда дорогу преградила старушка с корзиной на руке.

— Уж не знаю, как и просить, вижу, Сафрон, не до этого тебе… Раздать бы вот надо… — Она протянула Ожогину узелок на длинной тесемке. — Ты уж уважь, Бакумыч…

Старушка часто закрестилась.

— Батюшка, Бакумыч, потопчет супостат родимую земельку нашу… — Она хотела, видно, сказать еще что-то, но рыдания подступили к горлу, ноги подкосились, и старушка приникла лицом к земле.

— Встань, мать, встань. — Дубровин сошел с седла, поднял старушку. — Не потопчет, не допустим.

Теребя костлявыми пальцами бахрому полушалка, старушка сказала:

— Ты ужо не препятствуй, раздай узелки, они с нашей уссурийской земелькой. Вот гляди!

Старушка быстро распорола один узелок. В белой тряпочке лежал крохотный, с горошину комочек земли.

— Сердце смелеет, когда ратник чует запах родной земли.

Ожогин взял узелки. Надел себе один из них на шею, сказал:

— Спасибо тебе, будь покойна, раздам.

Старушка просветлела, поклонилась и быстро засеменила по дороге.

— Поднялась Русь, за самое нутро народ зацепило, — пояснил Ожогин, не спуская глаз с удалявшейся старушки.

Кони свернули с проселочной дороги, перешли вброд речушку. По Медвежьему логу пошаливал сквозной ветерок, стлал над некошеными травами дымы костров, нес аромат лаврового листа, поджаренного лука и черемши.

Буян вскинулся на дыбы, чуть не выкинув из седла всадника.

— Балуй, непутевый! — Ожогин потрепал конскую шею. Иноходец продолжал всхрапывать.

Сдерживая Буяна, старик приставил ладонь к бровям, оглядел местность.

У озерка паслась отара. К ней, поводя клыкастой мордой, подползал волк. Припадая к земле, он скрадывал отбившуюся от стада ярочку с ягненком.

— Обожди, военком! — крикнул Ожогин и ударил плетью Буяна.

Низко склонившись к конской шее, старик помчался к отаре. По-молодому избочась в седле, стал сечь плетью скалящегося зверя.

— Не подличай, варначина, не подличай! — азартно выкрикивал старик, с ожесточением полосуя зверя.

Дубровин залюбовался разгоревшимся лицом Ожогина.

На шум от костра примчалось несколько всадников. С седла спрыгнул Федот.

— О-о, дядя Сафрон! — радостно воскликнул он. — Волков хлещешь?

— Федот? Давненько не виделись. Ну как?

Ожогин обнял Федота Ковригина, поцеловал.

— Приказ исполнен. Вяземские, соколинские и казанские волости привел, — рассказывал Федот, ведя коня в поводу. — Меня, как фронтовика, избрали мужики воеводой. Идем под твою команду. Кони притомились, мы и днюем в Медвежьем логу.

— Дельно! Знакомься: военком фронта.

Федот шагнул к Дубровину, отдал честь.

— Пойдем, Федот, поглядим твое хозяйство.

Сафрон Абакумович переходил от телеги к телеге, осматривал коней, седловку, боевое снаряжение и все больше хмурился. Тревожа тишину лесов, звенели песни. Шумные ватаги парней и девок сновали по перелескам, у костров суетились женщины. Доносился детский смех.

— Что же женщин с детьми сюда привел? — сердито спросил Ожогин.

— Разве удержишь? Снялись, проводить хотели… «Пока, — говорят, — хлеба не подошли, поможем мужикам».

— А хозяйство на стариков кинули? Эх ты, воевода! Тебе ли, Федот, объяснять: кто кормить вас будет?

Ковригин виновато опустил голову.

— Не на гулянку идем, — еще строже продолжал Ожогин. — Ратное дело надо вести рачительно, с мозгой, недоглядишь, уступишь по слабому характеру — и силу растеряешь. Во всяком хозяйстве без малого не обойтись. Нож не доточил — скользнет по ребру, медведь шкуру спустит; ружье не вычистил — ржа ест, пуля скорость теряет; сенокос упустил — травы перестояли, скот такое сено без охоты ест; крышу у амбара недоглядел — осенью промочило, хлеб погорел.

— Трудновато на полном маху табун вспять повернуть, — оправдывался Федот.

— А надо…

Перед Ожогиным и Дубровиным поставили чугунок со щами. На холсту положили каравай ржаного хлеба, нож и деревянные ложки.

Тем временем Ковригин собрал сотенных. Они стоя выслушали командира, разобрали коней, разъехались по своим подразделениям. Вмиг все всколыхнулось. К командирскому шалашу потянулись женщины и девки. Ковригин поднялся на телегу.

— А ну, потише!

Смех, говорок, перебранка стихли.

— Вот что, женки, ну и невесты которые, мешаете вы нам, тут дело не бабье. Расходись по домам!

Ковригин передвинул дымящуюся трубку в уголок большого рта, выпустил дымок.

— Грешно будет, ежели овощи погибнут, пары поднимать надо, а там и хлеб подойдет.

Рядом с Ковригиным встала пожилая женщина.

— Правильно, Федот, толкует, ничего не скажешь. Айда на шесток… Воевать, бабы, так воевать. Пиши меня, Федот, в обоз. Будем вместе на злодеев наступать: вы с винтом, а мы с серпом. По полному гашнику японам с янком угольков горяченьких подсыпем.

Поздним вечером, закончив объезд частей народного ополчения, Дубровин и Ожогин заехали в лазарет. Главный лекарь, как с легкой руки Кострова называли в армии деда Михея, отсутствовал.

К ним вышла Галя.

— Угощайтесь, — сказала она, протягивая несколько яиц. — Печеные, вкусные.

Вслед за тем она сбегала в избу, принесла туес варенца и не отходила от командиров до тех пор, пока они не съели всего угощения.

— Спасибо, красавица! — поблагодарил Дубровин, с любопытством рассматривая молодую женщину.

ГЛАВА 9

Георгиевский кавалер, подхорунжий Борис Кожов обратился к начальству с просьбой направить его в действующую часть. Просьбу Кожова начальство удовлетворило. Георгиевского кавалера, приняв во внимание его бесспорную храбрость и боевой опыт, назначили командиром сотни. В штабе войскового атамана он получил предписание следовать со своей сотней в распоряжение сотника Лихачева, командира Маньчжурского казачьего полка.

В пути казаки помитинговали и решили стать под красное знамя — убедительны были доводы подхорунжего с четырьмя георгиевскими крестами.

Кони осторожно ступали по узкой тропе, петлявшей по тайге, привычно обходили таежный бурелом. Под копытами мягко чавкали пропитанные водой плюшевидные мхи.

Гасли звезды. Брезжило утро.

— Хорош будет денек, — проговорил Кожов, откидываясь в седле и оглядываясь на растянувшуюся сотню.

Ему никто не ответил. Люди и кони истомились, а дороге еще и конца не видать.

В полдень сотня остановилась на привал.

Кожов сошел с коня, растер затекшие от долгой езды колени, осмотрел лошадей, перекинулся шуткой с казаками. Закурив, подозвал к себе казака Колченогова.

К нему подъехал казак с раскосыми черными глазами, молодцеватый и статный. Лицо его было хмурым. Сидел он небрежно, всем своим видом подчеркивая независимость.

— Когда командир вызывает, надо отдавать честь, — суховато заметил Кожов.

Колченогов закинул ногу за переднюю луку, ответил сквозь зубы:

— А на что? Мы теперь вольные люди — красные.

Подмигнув казакам, он стал свертывать цигарку.

— Рядовой Колченогов, спешиться!

С минуту они глядели друг другу в глаза. Казаки притихли.

Усмешка чуть тронула губы Колченогова.

— Быть по сему, ваше благородие, — буркнул он, сходя с коня и небрежно козыряя.

— Чтоб это было в последний раз, Колченогов. Бери трех казаков — и марш в разведку.

— Конь притомился… мотаешься, мотаешься…

— Колченогов, потом не обижайся, — с угрозой проговорил Кожов.

Расседлав коня, положив на солнцепек потник, он сел на пень, наблюдая, как казаки устраивались на отдых.

Колченогов топтался около своей лошади, словно поддразнивал подхорунжего. Зевнув, подтянул подпруги, покосился на Кожова. Тот с равнодушным лицом смотрел на вершины деревьев.

Подошел помощник командира сотни Кернога, прежде служивший в жуковском карательном отряде и по его просьбе направленный в действующую армию, что-то сказал. Колченогов хлестнул коня нагайкой и скрылся за деревьями.

— Шальной человек, — проговорил Кернога, подсаживаясь к Кожову. — Воли ему, подхорунжий, не давай, будь строже.

— Обломается. Храбрый казак.

— Забубенная голова, в атаманы метит.

Ночь выдалась темной, дождливой. Голодные казаки в мокрых бурках жались к кострам, грызли черемшу.

На рассвете прискакал Колченогов.

— Разведка, остерегаясь окружения, вернулась без данных, — доложил он.

Кожов скрипнул зубами.

— Я не спрашиваю, почему вернулась разведка. Потрудитесь доложить, какие силы на южном фланге фронта!

— Конь расковался, ваше благородие, не доехали.

— Эхма, горе луковое, а не разведчики, — зло кинул Кернога. — Гляди, доиграешься, Анисим. Не торопись на тот свет.

Беспечно насвистывая, Колченогов ушел. Не спавший всю ночь Кожов растянулся под кустом орешника, укрылся буркой. Через час его разбудил Кернога.

— Опять Анисим смущает народ, — хмуро доложил он.

Кожов встал, поправил оружие.

Прошли к полянке, где расположилось на отдых большинство казаков. Из-за деревьев доносились недовольные голоса.

— Наделал подхорунжий делов. Подохнем здесь. Шляемся по тайге десятые сутки, а толку нет: ни красных, ни белых, — говорил Колченогов.

Казаки сидели за картами вокруг костра, угрюмо молчали. В траве стояла опорожненная наполовину четвертная бутыль.

— Да, втянул нас подхорунжий в дельце, — раздумчиво протянул один из игроков.

Кожов решительным шагом подошел к костру.

— Ты чего ноешь, людям душу поганишь?

— А не правда, что ли? — тасуя карты, отозвался Колченогов. — Заварил брагу без хмеля, ну и хлебай сам, а мы обратно подадимся.

Кожов пнул бутыль ногой. В тишине раздался звон стекла.

— Ты ее покупал?

Колченогов бросил карты, поднялся.

— Седлай, станичники, коней! — скомандовал он. — Повинную голову и меч не секет.

Сдержав дыхание, Кожов отчеканил:

— Вперед выше своих ушей прыгни, потом командуй.

Колченогов изогнулся, вырвал клинок и бросился на Кожова. Шашки, высекая искры, скрестились. Клинок, тоненько посвистывая над головой Кожова, сбил с него черную папаху. Кожов сделал выхлест вправо. Колченогов прикрыл обухом шею, и в тот же момент стремительный кожовский удар выбил из его пальцев шашку. В руках Кожова сверкнул маузер.

Остекленевшими глазами Колченогов уставился на дуло пистолета.

— Ну как, атаман? — насмешливо спросил Кожов, надевая папаху. — По законам военного времени — расстрел… А-а?

Стиснув кулаки, Колченогов молчал.

— Не ждал я от тебя такого подвоха. Замах орлиный, а удар воробьиный, — сурово говорил он, не опуская маузер. — Сам решай, что с тобой делать.

Темные глаза Колченогова блеснули.

— Не трус, подхорунжий, стреляй.

Кожов прицелился. Колченогов побледнел.

— Буду верен товариществу, — глухо уронил он.

— Тебя я знал как хорошего товарища.

Кожов сунул маузер в кобуру. Приказал построиться.

— Воевать, станичники, собрались или в бабки играть? Кому по душе, крой с нами. Скоро через линию фронта двинем. Кто не желает, не неволю, поворачивай оглобли, к бабе на печку. Нам трусов не надо. По доброй воле решали.

Кожов прошел мимо стоящих вокруг костра казаков, заглядывая в глаза каждого.

— Давайте обсудим положение. Я могу сложить полномочия командира, пусть командует, кого изберут. Мое решение твердое, назад не пойду, виниться не в чем.

Казаки одобрительно загудели. Слова Кожова пришлись всем по душе.

Кернога подошел к Кожову, стал рядом.

Один за другим подходили и другие, становились в строй. Помедлив, на правом фланге пристроился и Колченогов.

— Буду верен товариществу, — повторил он.

— Значит, решили, назад не пойдем. Давайте изберем командира.

Поклялись казаки в верности революции. Избрали Кожова командиром.

— За доверие, станичники, спасибо, ну, а за службу — не взыщите. На войне как на войне! За невыполнение приказа, трусость и ослушание — расстрел на месте. За измену — сук березовый…

Казаки разошлись по своим местам.

Кернога с отделением двинулся на охоту: совсем отощали казаки.

На поляне, верстах в пяти от бивака, напали на оленье стадо. Рослый олень прядал ушами, вслушивался в обманчивую тишину тайги.

Казаки зашли с подветренной стороны.

Загремели выстрелы. Два оленя упало. Быстро освежевали животных, завьючили оленину на коней.

После обеда казаки повеселели. Сотня зарысила к линии фронта.

Чем ближе к фронту, тем подобраннее, суровее становился Кожов.

Тропа подошла к широкому шляху. На нем то и дело слышались человеческие голоса, стук копыт. Громыхая колесами, на передовые позиции тянулась артиллерия.

Выждав время затишья, сотня перемахнула через шлях, взобралась на горный хребет, стала спускаться в долину. Внизу в обрывистых берегах вилась Уссури. Все гуще становились заросли. Жесткие усики амурского винограда тугими кольцами охватили ветви берез, никли под тяжестью начинающих синеть ягод. Казаки на ходу срывали несозревшие гроздья, утоляли жажду.

Кем-то вспугнутая, с реки взметнулась стая уток, закружилась над тальниками. Кони раздували ноздри, беспокоились.

Казаки спешились, укрылись за кустарником. Кожов вскинул бинокль.

По проселочной дороге, что вилась среди ковылей, по противоположному берегу рысило человек двадцать. Всадники подъехали к берегу, спешились. Через ветлы, подступающие к воде, продрался одноухий казак. Осмотрел из-под ладони местность, крикнул оборачиваясь:

— Здеся, ваш благородие, брод!

Калмыковцы переправились через перекат, опустились вниз по течению и остановились на ночевку. Расседлали коней, запалили костры. Достали из седельных сумок брынзу, хлеб, фляги с молоком. Есаул с двумя подхорунжими расположились в стороне. Около них суетился одноухий казак. Торопливо поставил на пенек жестяной бачок, нарезал хлеба, поставил котелок.

Кожов, сливаясь с землей, по-пластунски прополз на край зарослей. Прислушался. Офицеры говорили о Шмаковском монастыре, где их ждали.

Кожов бесшумно вернулся к сотне. Отобрал опытных пластунов, стали ждать темноты.

— Кончить без шума, чтоб ни один не ушел.

Налетом руководил Кернога. Зажав в зубах кинжалы, казаки бесшумно скользили к поляне. В несколько минут все было кончено.

Кожов обошел выстроившуюся сотню, поблагодарил за исполнение первого революционного приказа. Сотня выдержала испытание. Не дрогнул и Анисим Колченогов.

У убитого есаула нашли приказ о следовании в Шмаковский монастырь, расположенный в глубоком тылу Красной гвардии. Над Уссурийским фронтом, в случае превращения монастыря в опорный пункт белогвардейцев, нависла бы серьезная опасность. Появилась возможность сразу же доказать на деле свою преданность революции.

Захватив оружие калмыковцев и коней, сотня тронулась через тайгу. Медлить было нельзя.

Через сутки выбрались из чащобы. Надели погоны и георгиевские кресты. Затаились в кустах.

Кожов вскарабкался на дуб, в бинокль рассматривал монастырские постройки.

Отчетливо виднелись сверкающие позолотой купола. Вокруг монастыря тянулась высокая каменная стена с бойницами и башнями. Чугунные ворота наглухо закрыты.

— Крепость! — проговорил он, спустившись вниз.

— Н-да, без хитрости не взять, — согласился Кернога.

— Возьмем. Окрутим монахов. Езжай с той стороны, посмотри.

Кернога стегнул коня, скрылся за лесом.

Кожов задумался. О штурме нечего было и мечтать. Но и отступать он не собирался. Если калмыковцы овладеют монастырем, они перережут коммуникации у станции Шмаково, поставят под свой контроль железную дорогу, закроют путь из Хабаровска.

Вернулся Кернога. Он осмотрел всю стену. Ни одной лазейки.

— Сунул командир нам ежа за пазуху, — чуть заискивающе улыбаясь, сказал Колченогов.

— Трудно, но что поделаешь. Монастырь должен быть взят.

Кожов подобрался к берегу реки, стал наблюдать.

Заходило солнце. У пологого берега сгрудилось монастырское стадо. Коровы забрели по брюхо в воду, отмахивались от наседавшего овода.

Пастухи-монахи безуспешно старались перегнать стадо через реку. Скот нежился в воде, не слушаясь ни окриков, ни бичей, ни собак, поднявших громкий лай.

Из монастырской калитки вышел дородный монах в черном нанковом подряснике. Раскрыв ворота и побрякивая ключами, подошел к берегу.

— Эй, торопись, гроза надвигается, — донесся его сильный голос. — Отец игумен гневается…

Кернога поспешно подошел к Кожову, торопливо сказал:

— Поможем монахам. Заодно и помолимся за здоровье наказного атамана. Верное дело!

Минут через пять казачья сотня выехала из леса, окружила стадо. В воздухе замелькали нагайки. Фыркая и вспенивая воду, скот поплыл через реку. Казаки переправлялись, стоя в седлах. Не успели удивленные монахи сесть в лодки, а казаки уже выгнали стадо из реки, посвистывая и улюлюкая, погнали в настежь раскрытые ворота.

Дородный монах-эконом монастыря встретил казаков, поблагодарил за помощь.

Кожов в погонах есаула сошел с седла, преклонил колено.

— Благослови, отче.

Эконом, осмотрев георгиевские кресты есаула, благословил.

— Полковник Смутна приказал до его подхода в обитель никого не пускать.

— Войсковой атаман кланяется игумену Агафону. В лесах за Уссури шайка красных орудует, их превосходительство беспокоится, как бы не разграбили монастырь. Послал казаков из своего личного конвоя. А Смутна ден через пять будет, не раньше.

Эконом засуетился.

— Располагайтесь, ваше благородие. Храни вас богородица! Спасибо за заботу наказному атаману, дай бог ему здоровья. Пойду доложу игумену!

Игумен Агафон казаков принял благосклонно, учтиво пригласил к вечерней трапезе.

Повеселевшие от удачи казаки степенно двинулись на молебен. В монастырской церкви тускло горели лампады и восковые свечи. Богомольцев было мало.

Во здравие атамана Калмыкова и о даровании ему победы служил сам игумен. В углублении правого клироса стояли певчие в черных клобуках и широких рясах.

За вечерней трапезой казаки усердно спаивали монахов. К рассвету всех их удалось замкнуть в подвале. Навесили замок и на келью игумена Агафона.

На исходе дня у стен монастыря появилась конная разведка белочехов.

Кожов, сопровождаемый отделением казаков, выехал навстречу. Поручик поздоровался с «есаулом», бегло осмотрел укрепления.

— Владея монастырем и высотами, мы красных с пылью смешаем, — сказал он. — Атаман правильно решает сложные задачи.

Чехи не отказались от угощения. Обогрелись, обсушились у огонька, распили ведро медовухи, позубоскалили и остались довольны.

— Жду полк казаков и шесть орудий. Их превосходительство атаман Калмыков завтра к ночи будет здесь. Кланяйтесь полковнику Смутне, пусть будет спокоен за свой южный фланг, — провожая неприятельскую разведку, говорил Кожов.

И едва всадники скрылись в косой сетке дождя, Кожов выехал к командующему фронтом Шадрину.

…Из-за деревьев выскочили люди, тускло блеснули стволы винтовок.

— Бросай пистоль, иначе продырявим, — хватая за повод коня, крикнул старший дозора Максимка.

Кожов заметил на фуражках красные звездочки, обрадовался.

— Товарищи, наконец-то!.. Мне к командующему…

— Пароль!

— Не знаю, я из Шмаковского монастыря.

— Из Шмаковского? Там же беляки… Слезай!

Кожов сделал шаг вперед, кинул к ногам маузер и шашку.

— Веди, сопляк, к командующему!..

ГЛАВА 10

Глухая ночь. Изредка громыхнет орудийный разрыв, прозвучит пулеметная очередь, и снова тишина. И тогда слышно, как шелестят деревья, попискивают спросонья лесные птахи, перекликаются перепела.

Опершись локтями на стол и глядя в разложенную карту-двухверстку, Шадрин обдумывал сложившуюся обстановку.

Обескровленная армия продолжала отступать. Все тихоокеанское побережье оккупировано: врагом занята территория, равная всем скандинавским странам. А силы оккупантов все возрастали.

Интервенты рвались на простор забайкальских степей. Страны Антанты решили во что бы то ни стало ликвидировать Уссурийский фронт, неожиданно преградивший им путь к Иркутску.

Дальний Восток — по территории седьмая часть России — оказался отрезанным от продовольственных и промышленных районов. Помощи ждать неоткуда. Тяжело было в эти дни и в Советской России. Рабочие голодали. Войска Колчака на Восточном фронте перешли в наступление. Англо-французские солдаты захватили Мурманск и Архангельск. Австро-германские дивизии совместно с гайдамаками заняли Харьков. По России прокатилась волна контрреволюционных восстаний, организованных белогвардейцами и эсерами. На Северном Кавказе и на Дону белогвардейские генералы подняли мятежи.

И, несмотря на все это, интервенция на тихоокеанском побережье натолкнулась на мужественное сопротивление. Значительная часть среднего крестьянства, долгое время колебавшаяся, после высадки десантов интервентов стала поддерживать советскую власть, включилась в вооруженную борьбу. Крестьянство увидело, что интервенция влечет за собой порабощение, грабежи и произвол.

В боях закалялась и крепла молодая Красная гвардия.

Комплектование фронта подходило к концу. Отступившая из Владивостока горстка красногвардейцев выросла в грозную силу. Добровольческая Красная гвардия Дальнего Востока насчитывала около сорока тысяч штыков, не считая дружин крестьянского ополчения.

На позициях Спасска, чтобы отвлечь внимание врага, было решено демонстрировать отступление. Здесь оставался небольшой, но стойкий заслон из моряков боцмана Коренного и полка шахтеров. Основные силы фронта были отведены на восток от железнодорожной магистрали в обширный степной район.

Части Красной гвардии отошли к разъезду Шмаково и закрепились на важнейших коммуникациях. Захватом мятежных станиц Иманского казачьего округа был обезврежен тыл, в котором Калмыков рассчитывал поднять восстание.

— Дела, Родион, предстоят важные. Перед боем поспать не грех, — сказал вошедший в комнату Дубровин.

— А ты что ж?

— Мое дело комиссарское. Сам знаешь, черт бодрствует, когда бог спит, — пошутил Дубровин.

— А бог еще сотворение мира не закончил, — в тон военкому отозвался Шадрин. — Дельце одно важное есть.

Он достал донесение Хан Чен-гера.

— Вот прочти.

Хан Чен-гер сообщал, что есаул Лихачев с полком калмыковцев прибыл из Пограничной в Харбин, погрузился в лодки и по реке Сунгари спускается в Амур. Об этом уведомили Хан Чен-гера его друзья из Нингута. Они предполагали, что белоказаки высадятся в Сань-Сине и походным маршем выйдут к разъезду Шмаково.

— Калмыкову Хабаровск мерещится, вот он и погнал верного пса окрест фронта.

Дубровин бросил донесение на стол. Новость была неприятной. В пути по мятежным казачьим станицам полк Лихачева начнет обрастать людьми, как катящийся снежный ком.

— Чего же молчишь? Загвоздка ржавая, попробуй вытащи.

— Если это так, я бы Хан Чен-гера двинул в Маньчжурию.

— Возможно, ли? А международные конвенции?

— Конвенции? Они-то их соблюдают? Кто знает, что Хан Чен-гер наш союзник? Для китайских властей он один из вождей боксерского восстания. Не так ли? Разгорелись глаза на казачье оружие, вот они и ударили. Пусть попробуют дипломаты доказать обратное. Против них неопровержимые факты — трупы белогвардейских казаков на чужой территории.

— Значит, решено. Я об этом думал, но без твоей санкции, Володя, не решался.

— Правильное решение. Белые пойдут через Гиринскую провинцию. Хан Чен-геру помогут крестьяне.

— Тем хуже для белых…

Шадрин приказал вызвать командира китайских красногвардейцев.

— А пока суть да дело, поужинаем, военком, а-а?

— Не мешало б, ремень ослаб.

Шадрин налил в большую эмалированную тарелку хлебного квасу, поставил на стол тертую редьку.

— Садись, другого ничего нет, — цепляя щепотью тертую редьку, пригласил военкома Шадрин.

— От редьки мозги светлеют, — усмехнулся Дубровин, густо соля ломоть ржаного хлеба.

Через час вошли Хан Чен-гер и его заместитель Чан Ду-хо. Их сопровождал переводчик. Отдали честь и, привалившись спинами к стене, опустились на корточки.

— Курить можно?

— Курите, товарищи, курите.

Хан Чен-гер достал трубку, примял пальцем табак и задымил. Свернув ноги калачом, рядом с ним сидел Чан Ду-хо, пускал через широкие ноздри сизый дымок, внимательно поглядывал из-под цепочки серебрящихся бровей на командующего.

Шадрин их уже хорошо изучил. Вот так, покуривая, они могут терпеливо сидеть весь день, ни о чем не спрашивая, ожидая, когда начнет говорить старший из командиров.

— Придется прогуляться в Маньчжурию, — начал Шадрин.

Китайцы переглянулись.

— Китайские воины всегда готовы к выполнению приказа.

Шадрин подошел к карте, прочертил от юго-восточного берега озера Ханка стрелку к верховью реки Нор, впадающей в Уссури.

— Вот здесь твои бойцы встретят полк есаула Лихачева, — продолжал Шадрин, всматриваясь в карту.

По застывшему лицу Хан Чен-гера мелькнула и сразу же погасла улыбка: он был доволен поручением. Много лет не были его люди на родной земле.

— Ты, Чан Ду-хо, что-то хочешь сказать? — спросил Дубровин.

— Спасибо хотел сказать. Посылаете нас на хорошее дело. Есаул расстрелял моих братьев, он должен ответить. Ждал я этого много лет и вот дождался. Пусть солнце погаснет, если Лихачев еще будет жить. Никто не узнает, как наш каблук раздавит ползучую змею.

Китайцы вышли. Вслед за ними ушел и Дубровин.

В дверях он столкнулся с Радыгиным, начальником штаба фронта. Шадрин давно знал и ценил его. Однако последнее время Радыгин, по мнению Шадрина, вел себя как-то странно. Раз или два он попытался подсказать Шадрину неправильные решения. Это заставило командующего насторожиться.

— Белые дислоцируют части по территориальному принципу, — докладывал Радыгин. — Передают, что эта тактика наказного атамана Уссурийского казачьего войска Калмыкова.

Шадрин усмехнулся. Впервые Радыгин называл полный титул Калмыкова. Не так давно он, презрительно кривя губы, именовал атамана «этот есаул».

— Я не понимаю вас, — сухо заметил Шадрин. — Что нового вносит так называемый территориальный принцип? Казачьи части всегда так дислоцировались.

— Дислоцирование частей по территориальному принципу в условиях гражданской войны говорит об обеспеченности тыла, — возразил Радыгин.

— Вы хотите сказать, что в тылу нет доверия к нам?

— Я этого не говорил. Видите ли, Родион Михайлович, между доверием народа и наличием воинской силы есть разница. И поэтому, пока не поздно, я рекомендовал бы отступить в район Бикино.

— Бикино? Давно ли мы там подавили казачий мятеж? Что нам даст Бикино?

Радыгин, играя темляком шашки, доложил:

— Здесь устоять против сил князя Отани невозможно. Позиция невыгодная. Там же местность позволяет вести дробление противника и уничтожение его по частям…

— Подумаю о вашем предложении.

Радыгин, не отрываясь, смотрел на командующего. В углах его маленького пухлого рта показались упрямые складки. Он положил на стол папку, продолжал:

— Вас удивляет, Родион Михайлович, что я изменил свои первоначальные предположения? Но дело в том, что, развивая наступление на Хабаровск, противник не примет большего боя. Отани, рассчитывая на обтекаемость линии нашего фронта, обойдет нас по ту сторону Амура и, выйдя по маньчжурской стороне к казачьим станицам в районе Розенгартовки, замкнет кольцо окружения. В этом и преимущество территориального принципа…

Шадрин, слушая начальника штаба, листал отпечатанную на машинке его докладную и все более мрачнел. Предложение об отступлении через Имано-Бикинский район грозило разгромом. Дальбюро ЦК РКП(б), учитывая это, остановило внимание командования на Успено-Шмаковском районе, где было много революционного крестьянства, находящегося в кабале зажиточного казачества. Да и случайно оброненная Радыгиным фраза о разнице между народом и воинской силой вызывала тревогу.

— Армию бьют всегда, когда в ее дела вмешиваются штатские в военных мундирах, — продолжал убеждать его Радыгин. — Не вам, бывшему офицеру, объяснять, что командующий фронтом неограниченный в своих правах диктатор. Суворов, сообразуясь с военной необходимостью, отказался подчиняться дипломатам и политикам. Кутузов вопреки воле императора дал бой Наполеону под Бородино.

Начальник штаба снова подошел к карте.

— У противника выявлены свежие резервы на Океанской, — водя по карте остро заточенным карандашом, говорил Радыгин. — В резерве корпуса генерала-майора Грэвса — десант морской пехоты адмирала Найта, двенадцатая дивизия генерала Оои, железнодорожные отряды генерала Хорвата.

— И, кажется, Лихачев, — подсказал Шадрин. — Чем он располагает?

— Данные разведки проверяются, но то, что мне известно, неутешительно. Тысяч восемь клинков при большой насыщенности легкой артиллерией и пулеметами.

— Тысяч восемь? Это, знаете ли, сила.

Шадрин на листке раскрытого блокнота быстро что-то записал. Придерживая шашку, Радыгин отошел от карты.

— Лихачев неуязвим. Подойдя к пограничным столбам, он станет выжидать подходящего момента для наступления.

Они в упор глянули друг на друга.

— Когда, Родион Михайлович, прикажете приступить к составлению нового проекта приказа? — нарушил молчание Радыгин.

— Тянуть не следует, действуйте.

— В каком порядке должны отступать воинские подразделения?

— Я жду ваших соображений. Лбом стену не прошибешь.

Радыгин собирался уже уходить, но, вспомнив о чем-то важном, остановился.

— Меня удивляет, Родион Михайлович, как с вашей проницательностью вы решились передать командование моряками Коренному? Мелко плавает боцман.

— Недостаток военных кадров — наша с вами беда…

— Есть более сведущие люди. Будем откровенны; спешенная эскадра — пока единственная воинская часть, с которой вынужден считаться противник.

Вошел адъютант, положил на стол телеграмму. Шадрин прочел, нахмурился. Сообщение для него было неприятное — уполномоченным Реввоенсовета назначался Розов. Телеграмму подписал Троцкий.

— О-о! Это хорошо в Москве решили, — сказал Радыгин.

— Что же здесь хорошего?

— Старый член партии, имеет военный опыт.

— Вы знаете Розова?

— Отлично. Вместе работали в Благовещенске, а во Владивостоке разгоняли думу.

Дверь за Радыгиным закрылась. Шадрин, покусывая губы, смотрел ему вслед, стал припоминать все, что о нем знал. Радыгин явился в ревком в тот день, когда городская дума передала Совету всю полноту власти. Надо честно признать, сделал Радыгин немало хорошего в обороне Владивостока, в укреплении отрядов Красной гвардии. В боях проявил незаурядное мужество и самообладание. Тем не менее настойчивость в навязывании заведомо порочного плана отступления на Бикино и его связи с Розовым вселяли тревогу.

Последнее время на фронте все чаще появлялись лазутчики из вражеского лагеря. Не успели устранить шпионов японского лейтенанта Такатая Кахээ, проникших в отряд Хан Чен-гера, как в бригаде Тихона Ожогина обнаружили трех белогвардейских офицеров, выдавших себя за шахтеров. Миссионеры союза христианской молодежи и Красного Креста США просачивались в воинские подразделения. При том тяжелом положении, в котором находилась отступающая в кровопролитных боях Красная гвардия, вести свою работу им было нетрудно. Возвращение Розова активизирует деятельность оппозиции.

В сенях забренчали шпоры. В дверях показалась плутовская физиономия Максимки. Размахивая наганом, он выпалил:

— Шпиёна, товарищ командующий, на заставе перехватили. По обличью зверь-казачина. Вот и оружие. А лошадь, ох, и лошадь, злее волка.

Две гранаты, шашку, маузер, карабин и цейсовский бинокль Максимка положил на стол.

Два красногвардейца ввели Бориса Кожова. По его утомленному лицу было видно, что казак проделал большой путь. Неожиданно для всех казак разразился затейливой бранью.

— Кто вы такой? — оборвал его Шадрин.

Кожов подтянулся, охватывая зорким взглядом сидевшего за столом командира, доложил:

— Сотня казаков под моим командованием захватила Шмаковский монастырь. Мне нужны пушки, надо укрепляться.

Шадрин смерил казака испытующим взглядом.

— Это надо доказать. Говорите правду. Иначе…

Кожов напряженно смотрел прямо в глаза Шадрину и молчал.

Вошел Дубровин, присел за стол, стал всматриваться в лицо Кожова.

— Врет он, товарищ командующий! — ухмыльнулся Максимка. — Врет, как сивый мерин. Ахвицер он, вот кто. Меня не проведешь, я на ихнем брате глаз поднаторил, будь здрав.

Кожов снова принялся ругаться, порываясь к Максимке.

Шадрин жестом остановил его и почему-то, еще окончательно не осмыслив события, пришел в хорошее настроение.

— Лаяться, — широко улыбаясь, сказал он, — ты мастер, а что-либо путное сказать не можешь. Казак, я вижу, бывалый, а порядка не знаешь.

Кожов чуть приободрился. Но Максимка выдернул из кармана георгиевские кресты, погоны подхорунжего и предписание войскового атамана, изъятые из седельной сумки.

Шадрин посуровел, вплотную подошел к казаку.

— Ты что нам голову морочишь? Вздерну на березовом суку. К Лихачеву прорывался? Отвечай!

Кожов тяжело дышал.

— Да раскорячь меня грозой, ежели вру!.. Погоны и кресты моей кровью политы. За защиту отечества от немцев.

Кожов и сам не представлял себе, как он помог себе последней фразой. Когда Максимка крикнул что-то насчет царских наград, Дубровин так поглядел на него, что тот, втянув в плечи взъерошенную голову, юркнул за дверь.

— Ну, хорошо, — заметил Дубровин, — ты успокойся…

— А кресты свои возьми, — добавил Шадрин. — Что ж, отпустить тебя на все четыре стороны?

— Куда пойду? В монастыре сотня ждет…

Говоря это, Кожов машинально надевал погоны и прикреплял кресты.

Заржал конь. Кожов кинулся к раскрытому окну.

— Назад! — крикнул Шадрин.

— Конь у меня там… Пятьсот верст прошел, кабы не обезножил…

— Дисциплину, подхорунжий, не знаешь! — резко кинул Шадрин.

Кожов вытянулся.

— К дисциплине, товарищ командующий, приучен с малых лет. Командир не отдаст такого приказа, если знает, что конь не поен, не кормлен. Таков устав.

Глаза Шадрина потеплели, нравился ему настойчивый казак.

— Идите! — сказал он и подошел к окну.

Казак кормил коня густо посоленным хлебом, шептал ему что-то ласковое, растирал взмыленную спину соломенным жгутом.

Вычистив коня и накрыв его буркой, Кожов вернулся. Допрос продолжался.

— Значит, ты и есть есаул Савлук, который занял монастырь? — спросил Шадрин.

— Никак нет! Я подхорунжий Кожов, воспользовался документами есаула Савлука.

Командиры переглянулись. Дубровин отыскал среди отобранных у Кожова бумаг приказ Калмыкова, который обязывал есаула Савлука занять монастырь. Прочел предписание войскового атамана подхорунжему Кожову следовать в Маньчжурию, задумался: выходило, что казак говорит правду.

Губы Кожова дрогнули.

— Значит, не верите? Вот так и Суханов: «Иди, — говорит, — ищи, бывалый охотник по готовому следу не ходит…»

Шадрин подошел вплотную к казаку.

— Откуда знаешь Суханова?

Дубровин подвинул стул, но Кожов не сел. Стоя рассказывал о повешенной японцами сестре, о своей работе надзирателем тюрьмы, о встрече с Сухановым, о том, как утратил он веру в своих командиров. С каждым его словом разглаживалась суровая складка между бровей Шадрина, светлело лицо.

— Не хотел являться с пустыми руками, — продолжал Кожов. — Дали мне под командование сотню, вот и двинул… А на Уссури встретились с Савлуком…

Шадрин стиснул руки казаку, переглянулся с военкомом.

— Все ясно! Объявляю благодарность сотне за исполнение революционного долга.

Дубровин протянул Кожову оружие.

За окном раздался дробный стук конских подков.

— По вашему вызову, товарищ командующий, — доложил Тихон Ожогин.

Состоялось короткое совещание. Бригаде Тихона Ожогина было приказано ликвидировать прорыв белочехов, занять Каульские высоты, монастырь укрепить артиллерийскими расчетами, сотню Кожова включить в состав бригады.

— Бери, Тихон, казаков под свою руку… Владея монастырем и Каульскими высотами, мы смело можем переходить в наступление. Тебе-то, Кожов, все ясно?

— Так точно! Мы их огнем накроем внезапно, пока Смутна не очухался.

— Смотри не обнаруживай себя… господин есаул.

Шадрин еще раз внимательно оглядел казака. Из-под лихо заломленной на затылок папахи свисал волнистый чуб. Кожов то и дело встряхивал им. Во всей его стройной фигуре было что-то властное, решительное. Видно было, что твердо человек знал свою дорогу в жизни.

— Ну, желаю удачи, держите связь.

Максимка, разинув рот, долго стоял в воротах, не спуская глаз с распластавшихся в намете всадников: «зверь-казачина», забыв снять есаульские погоны и царские кресты, скакал рядом с командиром бригады.

ГЛАВА 11

В глубине сада у Фрола Гордеевича стоял маленький домик. Он врос в землю, накренился, тесовую крышу покрыл толстый слой моха. Жаль было Екатерине Семеновне ломать это ветхое строение. В нем прошла ее молодость, в нем и свадьбу справили.

В подпольном комитете тщательно обсуждался вопрос о том, где укрыть вырванного из застенка Суханова. Лучшего места, чем домик старого мастера, не нашли. Конспиративная квартира была перенесена в другое место.

Построжала Екатерина Семеновна, стала охранять домик, как свои глаза. Уйдет Фрол Гордеевич на работу, она наглухо запрет окна и ворота, спустит с цепей двух больших лохматых псов. Усадьба, обнесенная забором из толстых лиственничных досок, снаружи охранялась Ленькой Клестом, уже оправившимся после ранения.

Полюбились и Суханову сердечные люди, оберегающие его жизнь.

…Суханов не спал, допоздна трудился над статьей в нелегальную молодежную газету.

«Мы вступаем в решающий период все обостряющейся борьбы, — писал он. — Но мы пойдем вперед смело, с безграничной верой в коммунистическую партию, в рабочий класс, в дело Ленина!

Красная гвардия отступила в кровопролитных, неравных сражениях, потеряла территорию, но она сохранила свою боеспособность. После революции 1905 года большевистская партия подверглась жестоким репрессиям, тысячи ее членов погибли в царских застенках, но партия стойко выдержала это испытание и добилась победы. Так неужели же наша приморская организация большевиков дрогнет оттого, что мы потеряли территорию, потеряли часть своих товарищей?

События на Дальнем Востоке еще раз обнажили перед всем миром хищный облик американского империализма…

Легионеры Грэвса и пираты Найта, попирающие ногами русскую землю, — это ли не лучший показатель самого страшного колониализма нашего времени — колониализма Соединенных Штатов!..

На Светланской открыт в лучшем здании Владивостока универсальный магазин мистера Уайлдмена. Чем торгует уважаемый купец? Розгами, плетками и бамбуковыми палками. Его приказчики разъезжают по нашему Приморью, рекламируя свой товар — плети и розги. Миссионеры из американского союза христианской молодежи читают лекции о пользе телесных наказаний и здесь же, при содействии легионеров Грэвса, демонстрируют прочность своей продукции. Насаждение палочного режима — вот что такое жизнь русских по американской системе! Может быть, найдутся смельчаки, которые испробуют эту продукцию на спинах господ Фельта, Уайлдмена, Найта, Грэвса…»

Утром он собрал исписанные листки. Поглядел на часы, сунул в карман статью и пошел в город.

— Ты уж там, Лександрыч, осторожнее, — шептала Екатерина Семеновна, закрывая за ним ворота, — долго не задерживайся, беспокоиться буду.

— Не беспокойся, мать, все будет хорошо.

По утрам, когда трамваи переполнены до отказа рабочими, Суханов не упускал случая, чтобы из конца в конец не проехать вместе с ними. В вагонах рассказывал о положении на фронтах, раздавал прокламации.

Все это было опасно, но отказаться от пропагандистской работы Суханов не мог.

Медленно поднимался в гору тесно набитый людьми вагон. Суханов вскочил на ходу, знакомые рабочие приветливо его встретили. Протиснувшись в середину вагона, Суханов сразу же овладел вниманием необычной аудитории.

— Америкой у нас на заводе интересуются, — сказал сидящий у окна токарь, — говорят, будто там рабочие не хуже русских купцов живут. Спор вчерась разгорелся, пыль до потолка. Фельт выступал с докладом…

— С каких это пор русский или американский поп правду стал говорить? — усмехнулся Суханов. — Рай, видно, там, если не так давно в штате Пенсильвания были осуждены и повешены девятнадцать руководителей рабочего движения, а в Чикаго на Хеймаркет-сквере казнили вожаков пролетариата. Американские капиталисты сто очков вперед по этой части дадут нашим, они умеют расправляться с рабочими.

— Значит, брешет! — согласился токарь. — Я ему подпущу жучка. Ты б, Костя, записал на бумажке, где это произошло.

Суханов вырвал из блокнота лист и написал карандашом название штата.

— В субботу обещал миссионер прийти, я ему подкину за ворот колючих опилок.

Суханов достал из кармана книжку Горького «Город Желтого Дьявола», протянул токарю.

— Вот почитайте на заводе, занятная книжка.

У Семеновского базара он попрощался с рабочими, надо было потолковать с горожанами и крестьянами, приехавшими на рынок.

Редко кому выпадало счастье заслужить такую любовь, какую заслужил Суханов. В нем сочетались боец и сердечный человек, трибун и просвещенный деятель. Он в полной мере обладал даром проникать в человеческие сердца. Рабочие видели в нем не только пылкого оратора и пропагандиста, но и то чистое, свободолюбивое, тянущееся к свету молодое начало новой жизни, которое так жестоко попирали интервенты.

Сойдя с трамвая, Суханов подошел к стоящим в ряд возам. Возчики собрались в кучку. Шел неторопливый разговор о крестьянских делах.

— Мериканец всякие машины обещает, — говорил красноносый сгорбленный мужик в холщовой рубахе.

— В кредит, толкуют, торговать думают, — отозвался старик с бельмом на глазу.

Из-под воза вылез румяный заспанный парень.

— Держи карман шире — через край насыплет, — потягиваясь и широко зевая, лениво сказал он. — Кредит? Кочан капусты у вас на плечах вместо головы. Захомутает, не выпрыгнешь. О кредите треплют, а шомполами хлещут. Вон Казанке и Раздолью кредит открыли бессрочный: подожгли со всех сторон и ну строчить из пулеметов.

— Да-а! — продолжал мужик в холщовой рубахе, делая вид, что не слышал слов румяного парня. — Лобогрейки привезли в Никольск…

— И молотилки… — поддержал его старик с бельмом на глазу. — Мудрецы, что говорить. Трактор-то видели? Башковиты, подлецы!

Выставка сельскохозяйственных машин, организованная союзом христианской молодежи в Анучино, взбудоражила окрестные села. С амвонов церквей произносили далеко не религиозные проповеди. Говорилось в них о торговле, об открытии кредитных товариществ, об условиях аренды машин. О деньгах почти не упоминали: подпиши оформленный в нотариальной конторе договор — и сделка завершена.

«Но если, — говорилось в отпечатанном типографским способом бланке договоре, — я (имя рек) своевременно не внесу хотя бы одного взноса, то земля переходит в оплату задолженности».

— Дурни! — плюнул себе под ноги румяный парень. — Он, мериканец, на землю целит, а вы ухи развесили.

Суханов вмешался в разговор.

— Правильно толкуешь! Один мужик пришел в лавку купить сахару. Продавец протянул ему банку с надписью «Сулема». «Сахару мне», — запротестовал мужик. Лавочник хитро прищурился: «А это, что ж, не сахар?» — «Написано же «Сулема?» — «Ну и что ж, — возразил лавочник. — Я сделал надпись, чтобы мух отпугнуть». Поняли?

Крестьяне потеснились, с любопытством глядя на человека в студенческой фуражке с болезненным румянцем на щеках. Суханов присел на оглоблю, свернул цигарку.

— Бог заплатит, он богатый, — рассказывал Суханов, поглядывая на крестьян. — Был такой русский писатель Салтыков-Щедрин. В его сказке мужик двух генералов кормил. Ну, а приморские мужики всем миром, наверное, смогут прокормить и не двух деятелей из Америки… Не знаете, как мужик долг отдавал? — продолжал он. — Один помещик был страшный скряга и решил, что дело крестьянское не хитрое. Известно, что получается, когда пирожник тачает сапоги. Пришла осень, на поле колоса не видать, а помещик требует: я, мол, работал, отдавай долг. «За что?» — спрашивает мужик. «Как за что? — кричит помещик. — Пахал, сеял, ковал…» — «Но ты ведь еще не молотил». — «Молотить — твое дело». Пошел мужик в ригу, взял цеп и давай помещика молотить…

— Дельный совет, — поддержал румяный парень.

— Дельный-то дельный! — согласился старик с бельмом. — Только за это не погладят по головке…

Суханов прервал его нетерпеливым движением руки:

— А ты, отец, хочешь, чтобы и корова доилась и сено не убывало? Сам не станешь молотить, тебя отмолотят и хлеб отберут.

— Тошнехонько нам! Куда ни глянь, везде волчья яма… — согласился мужик.

Парень сердито отшвырнул недокуренную цигарку.

— На милость, отец, не рассчитывай. Что делать, спрашиваешь? Сафрона Ожогина знаешь?

— Ну, знаю.

— Как он, делать надо. Собрал мужиков и пошел на Уссурийский хронт бить вражину…


В Матросской слободе, на конспиративной квартире, Суханов встретился с Андреем Ковалем.

Суханов обнял давнего дружка.

— Тебя, Андрюша, сразу-то и не признаешь. Вымахал, дубок, вымахал.

Андрей закусил нижнюю губу. Тяжело было глядеть на высушенного болезнью товарища.

— Ты чего скучный?

— Нас тревожит твое здоровье. И потом ты не совсем осторожен, — хмурясь, сказал Андрей. — Мне поручили уговорить тебя переехать в Хабаровск…

— Я, Андрюша, чувствую себя хорошо. Ну, а на счет осторожности у меня свое понятие — иная осторожность порой роднится с трусостью.

Суханов заглянул в глаза Андрею.

— Или ты по-другому мыслишь, в шторм на берег сходишь?

— Нет.

— Вот и договорились! У нас обоих опасная дорога.

Друзья проговорили до вечера. Простившись с Андреем, Суханов в сопровождении зашедшего за ним Леньки Клеста вышел из дома и пошел по Адмиралтейскому проспекту. Внезапно оглянувшись, увидел, что за ним двигаются два юрких человечка. Суханов несколько раз останавливался около магазинных витрин, чтобы искоса на них глянуть. Опасения в том, что за ним следят, подтвердились.

Замедлив шаги и не оглядываясь, он тихо сказал:

— За нами двое… Отвлеки.

Ленька Клест пробежал на квартал вперед, куда-то исчез. Когда сыщики поравнялись с двухэтажным кирпичным домом, из подворотни выбежал босоногий подросток с каким-то ведерком в одной руке и грязным квачом — в другой.

Плеснув обоим сыщикам в лица мазутом, подросток со всех ног бросился удирать.

Прохожие с недоумением оглядывали невзрачных мужчин, протирающих глаза и что-то яростно оравших. А Суханов, посмеиваясь, быстро уходил в Гнилой угол.

Однако вскоре пришло несчастье…

Ночью в ворота постучали. Послышался чей-то голос:

— Фрол? Слышь, что ли, Фрол, тебя требуют на завод.

Фрол Гордеевич оделся. В воротах задержался, обнял жену, поцеловал.

Лязгнул железный засов, и все погрузилось в сонную тишину.

Светало. Суханов слышал весь этот разговор. Нащупав на столе коробок и чиркнув спичку, посветил на часы. Стрелки показывали четыре часа десять минут. Одевшись, он вышел наружу.

Подошла взволнованная Екатерина Семеновна.

— Чует сердце неладное… К чему Фрола вызвали? К чему? Уходя, поцеловал меня… Иди, милый, не задерживайся… Хоть в лесу денек побудь…

Суханов хотел было отделаться шуткой, но глаза старушки были строги, неуступчивы.

— Уходи! Возьмут тебя здесь — что подумают о нас добрые люди? Скажут, не уберегли… Уходи…

— Напрасная тревога…

Суханов не договорил. Раздался предостерегающий свист Леньки. За оградой послышался глухой шум, фыркнула лошадь, забренчал трензель. Собаки кинулись к воротам.

— Уходи!

— Сейчас… Книги у меня там… документы…

Собрав вещи, Суханов обнял старушку. Соскользнул с крутояра и, пригибаясь, побежал по узкой кромке берега к морю. За ним неотступной тенью следовал Ленька Клест.

Екатерина Семеновна присела на крылечко. Собаки бесновались около забора. Над остро заструганными бревнами показалась косматая папаха.

— Тебе чего, разбойничья душа, надо?! — крикнула старушка.

Казак приложил палец к губам, поманил рукой.

— Фатирант дома?

— У нас фатирантов нет, а сам на завод пошел.

— Тише ты, горластая. Уйми кобелей да ворота открой.

— Я тебе, мурло антихристово, пожалуй, открою.

Казак скинул карабин с плеча, выстрелил. Пес взвизгнул, упал на колени, поглядел на хозяйку жалобными глазами, подполз к ней, лизнул морщинистую руку и вытянулся всем своим большим телом.

Слезы хлынули из глаз старушки.

— Прочь отсюда! Прочь, иро-о-од!

Казак, усмехаясь, целился в другого пса.

И вдруг в предутренней тишине из-за забора раздался хриплый голос Фрола Гордеевича. Его, как видно, еще не увели.

— Меня заарестовали!..

Голос оборвался. Донесся глухой шум борьбы, забористая брань.

— Ка-а-тя, родная, не поминай лихом…

Казак выстрелил. Второй пес затих.

— Давай, старая, ключи…

ГЛАВА 12

Фрола Гордеевича заставили спуститься в какой-то подвал. Он огляделся. За столом в белом кителе сидел известный уже всему Владивостоку подъесаул Жуков. Рядом с ним стоял также известный населению каратель американский капитан Мак Кэлоу. Об обоих этих людях Фрол Гордеевич уже кое-что знал.

Среди помещения виднелась жаровня на высоких ножках с тлеющими углями. На полу, выложенном каменными плитами, лицом вниз лежал голый окровавленный человек. Он глухо стонал. Около него с плетью в руке стоял казак.

Фрол Гордеевич сел, прижался затылком к холодной каменной стене, неподвижным взглядом уставившись на лежащего человека.

Жуков покосился на старого мастера. Его спокойное лицо вызвало в контрразведчике злобу. Этот человек по сведениям, которыми располагал Жуков, укрывал Суханова. Председателя Совета было решено снова арестовать, так как его освобождение не только не успокоило население, но, судя по всему, напротив, еще больше восстановило рабочих против властей.

Сложность была в том, что Суханова предписывалось взять без шума, не будоража жителей, без каких-либо осложнений. Проще всего было захватить его на улице. Но разве можно в этом проклятом городе, кипящем, как гейзер, арестовать без шума председателя Совета, за безопасностью которого следят буквально сотни глаз?!

Десять дней потратили сыщики на то, чтобы выяснить, что Суханов ночует у мастера механического завода Чубатого. И вот вместо того чтобы накрыть Суханова в доме, дураки из карательного отряда зачем-то вызвали за ворота Чубатого, стали расспрашивать его о квартиранте и дали возможность скрыться Суханову. Вот и трудись с таким бестолковым народом! Жуков скрипнул зубами. Мицубиси, узнав о провале операции, рассвирепеет. Правда, старый мастер мог помочь контрразведке, он-то наверняка знает, где искать Суханова. От денег Чубатый отказался, значит надо устрашить, сломить его дух, вырвать признание.

Жуков кивнул головой. Каратели окатили водой распластанного на полу человека, встряхнули, поставили на ноги. Это был белокурый юноша лет девятнадцати. Фрол Гордеевич узнал его — Гришка Серегин с минного завода.

Серегин тоже узнал старика.

— И до тебя добрались?

Фрол Гордеевич дрожал, его била лихорадка. На груди юноши была вырезана звезда.

Заложив руки за спину, к Серегину подошел Жуков.

— Знаешь меня? Скажи, кто сунул мину под вагоны на Океанской, и я отпущу тебя.

Серегин, опираясь плечом о стену, в упор глядел в лицо казачьего офицера. Подняв руку, смахнул со лба пот.

— Мое терпение лопается, — сквозь зубы продолжал Жуков. — Не скажешь — выжгу глаза, вырву язык, отсеку пальцы и отпущу домой. Отвечай!

На глазах Серегина задрожали слезы. Он плотно сомкнул веки.

— Кончайте балаган. Ничего же я не знаю.

Жуков ткнул раскаленным прутом ему в глаза. Серегин закричал.

— Держись, родной, крепче стой на ногах, — весь подавшись вперед, проговорил Фрол Гордеевич.

Казак-каратель приставил к его виску наган.

— Еще слово — пристрелю, как пса.

Наступила тишина, прерываемая стонами Серегина и бряцанием шпор Жукова, расхаживающего по подвалу.

Серегина окатили водой, снова подняли на ноги. Жуков кивнул Чубатому.

— Видишь, старик, так и с тобой будет.

На старика накинулись каратели, стали его избивать. Жуков что-то кричал подзадоривая. От сильного удара в живот Фрол Гордеевич потерял сознание.

Очнулся он на рассвете. С трудом приподнял голову. Рядом с ним лежал Серегин. Он тронул его за руку. Рука была холодная, неживая…

Потянулись длинные тоскливые дни. Труп не убирали. Фрол Гордеевич почти не мог есть. Мучила жажда. Утром ему приносили кувшин воды, и он тотчас же выпивал его весь, без остатка. Заново кувшин наполняли только вечером.

Старик лежал на грязном каменном полу и думал, вспоминал.

«Ничего, волчья сыть, обвыкнешь, — вполголоса рассуждал он сам с собой. — А на заводе-то легко было? Тоже, язви тя, за восемнадцать часов холку намылят, дай бог. Что ты видел в жизни? Мартен, расплавленный металл, кусок черствого хлеба… А выстоял, не сдался. Шестьдесят лет терпел… Не за чужое дело страдаешь, за свое, за кровное… Храброго коня, язви тя, и волк не берет…»

Приоткроет дверь конвойный казак, пожмет плечами. Одряхлевший, еле живой, лежит старик, что-то бормочет себе под нос и сосет давно потухшую трубку.

— Может, дед, табачку дать тебе, а-а?

— Не мешай, волчья сыть, уходи.

Загремит казак ключами, замкнет подвал.

Вспомнились старику приземистые корпуса… В полутемных душных и угарных цехах вручную разливают металл. В котельной грохочут клепальщики-«глухари». В прокатном, как змея, ползет, извивается добела раскаленное железо… Изнурительный труд, требовавший лошадиной выносливости.

Все приходилось выносить на своем горбу. Ка́тали, как лошади, на себе возили шихту к мартенам; канавщики, чугунщики убирали руками горячие чушки чугуна. Станешь у лопаты, подвешенной к балке, а в ней без малого десять пудов, да ка́тали на нее навалят еще пудов пятнадцать, вот и найди в себе силу этакую тяжесть пихнуть в печь… Одежда дымится, волосы под войлочной шляпой начинают тлеть… Сколько раз падал от изнурения. Оттащат товарищи за ноги подальше от печи, водой отольют, а мастер уже ревет: «Давай, давай!»

Одиннадцать лет ему исполнилось, когда отец привел его в эту преисподнюю. Стоя на краю глубокой, обложенной камнем ямы, в которой помещалась топка, он тогда со страхом глядел вниз на обливающихся потом подростков: не мог вымолвить слова, задыхался от обжигающего воздуха… Ничего, привык… Лет десять бросал уголь в топки, в которых с завыванием непрерывно день и ночь клокотало белое пламя. Потом его перевели к мартену в подсобные горнового. Печь бурлила… Даже сквозь толстые стены слышалось рычание, гулко всплескивал кипящий металл… У заволочных окон расхаживали всегда озабоченные сталевары, следили за сводом, за факелом пламени, регулировали подачу газа и воздуха… Как-то раз вели плавку, жидкий металл «выстрелил» из печи… Брезентовая куртка вмиг вспыхнула… Из семи человек он один остался жив. Шесть месяцев Фрол Гордеевич боролся со смертью, еще и поныне остались рубцы на теле… Выстоял, не упал!

При воспоминании о перенесенных страданиях Фрол Гордеевич вздыхал. Он явно различил гудение газа в мартене, гулкие всплески металла. Сталь дошла, сварена на высоком накале. Удивительно, как долго живут в памяти эти звуки, — в сваренном металле его кровь, частицы его души, его мозг.

Все горести, все испытания последних дней по сравнению с прожитым показались ему ничтожными.

В один из дней Фрола Гордеевича на тюремной карете повезли к начальнику контрразведки Михельсону.

Михельсон некоторое время прощупывал арестованного взглядом. На заросшем седой щетиной, исхудавшем лице проступали красные пятна — отпечаток работы у печей. Глаза горят недобрым огоньком.

— Я глубоко удручен вашим несчастьем. Поверьте, по-человечески сочувствую вам… — начал Михельсон.

Внесли чай, печенье.

— Выпейте чаю. Это придает бодрости…

Фрол Гордеевич подался вперед. Пальцы сжались, обломанные ногти врезались в ладони.

— Не привык, волчья сыть, подачки с хозяйского стола получать.

— Грубите?! Впрочем, я понимаю ваше состояние и не обижаюсь.

Михельсон скользнул взглядом по мастеру. Увидел его острые, в напряженно собравшихся морщинках глаза, решительно сжатые губы. Жилистое тело, похожее на перевитый корень старого дуба. Типичный русский рабочий, из тех, кто сердцем воспринял революционные идеи.

— Вы настоящий русский рабочий. Я ведь тоже вырос в семье металлиста…

— Металлиста? Не юли хвостом, волчья сыть, не карась. Думаешь, не знаем, язви тя, кто ты, что защищаешь?

— Опять грубите? А впрочем, слушайте: мы сейчас оформим кое-какие формальности и отправим вас в больницу… Ну, а потом вы поможете нам разыскать Суханова…

Фрол Гордеевич распрямился.

— Не знаю, где он живет.

— Будемте откровенны, как русские люди. Мое положение очень затруднительно. Мне часто приходится спасать русских патриотов от расправы, но делать это, сами понимаете, в моем положении не так-то просто… Мне нужна помощь таких вот самоотверженных людей, как вы… поэтому я вас и отпускаю.

Фрол Гордеевич тоскливо озирался по сторонам.

— Значит, Фрол Гордеевич, договорились, — сухо и властно проговорил Михельсон. — Вы поможете мне…

Фрол Гордеевич схватил со стола графин, стал жадно пить прямо из горлышка. Быстрым движением обтер усы, покачнулся.

— Подпишите вот эту бумагу — и идите домой, — сказал Михельсон.

Шершавые пальцы рванули ворот рубахи, медные пуговицы разлетелись в стороны.

— Мне не двадцать лет, чтобы с маху бумажки подписывать.

В кабинете стало тихо.

Михельсон помедлил, надвинулся на мастера. В его голосе послышался гнев:

— Как хочешь… Суханова и без твоего участия возьмут… А тебя, старый хрыч, повесим…

— Вешай, волчья сыть…

— И повешу… Всех загоню в хлев!..

— Поздно. Не загонишь… Не грози!.. Бить, язви тя, будешь? Бей, падла, но помни, что я — русский рабочий. Не сломишь.

Фрол Гордеевич говорил все тише. Он тяжело дышал. Михельсон подвинул к нему стакан чаю.

Старый мастер навалился грудью на стол. В наступившей тишине веско падали его последние слова:

— Нас не сломишь… Нас калила Россия, она и сильна нами, мастеровыми людьми.

Голова старика клонилась к коленям.

Он упал на пол в беспамятстве.

Михельсон приказал отправить мастера в тюрьму, подошел к окну, долго стоял задумавшись. Над океаном плыли тучи, где-то вдали сверкала молния.

ГЛАВА 13

Мицубиси несколько раз перечитал секретное донесение о том, что на станции Океанская взорваны вагоны со снарядами. По дорогам, по станциям, в окрестных деревнях карательные отряды искали диверсантов, но безрезультатно. Мицубиси вспомнил и то, что несколько дней назад на железнодорожных станциях появились призывы подпольного БЮК[26], призывающие молодежь уничтожать военные грузы оккупантов.

Вся деятельность Мицубиси, так хорошо начавшаяся на Дальнем Востоке, сдавлена этой таинственной силой. Враг неуловим, он то и дело наносит удары. Контрразведка, карательные части не успевают их отражать. Каждое утро приносит новые неприятности.

Мицубиси подошел к сейфу, вынул пакет, опустился в кресло. В пакете было приказание, вышедшее из императорской канцелярии и требовавшее проявить беспощадность к арестованным коммунистам и русским вообще. Здесь же предписывалось уволить из органов оккупационной администрации всех, без кого можно обойтись.

Мицубиси долго сидел неподвижно. В Токио стремятся опекать его, как ребенка, но без русских он действовать не может. Да и не в этом дело. Пусть там, у подножия Фудзи-сана, заинтересуются деятельностью социалистической партии. Вот где надо искать корни, по которым просачивается тайное в народные массы.

— Если вы сердитесь, укусите себя за нос, — буркнул Мицубиси, замыкая неприятную бумагу в сейф.

И все-таки Мицубиси решил лично побеседовать со всеми русскими, состоящими на японской службе, не делая ни для кого исключения. Сегодня должна была состояться его беседа с Верой Владимировной Власовой.

Вера уже дожидалась приема. Она была встревожена вызовом к Мицубиси. Последнее время в кругах контрразведчиков угадывалось напряжение и нервозность. Благодушие первых дней оккупации проходило. Два офицера-контрразведчика за что-то были преданы военно-полевому суду. Михельсон и его помощники зорко наблюдали за людьми. Вера знала, что заведены картотеки на всех сотрудников, где день за днем записывался каждый шаг работника контрразведки.

Мицубиси встретил Веру подчеркнуто приветливо. Он провел рукой по лицу, словно отгоняя мрачное настроение, пошел навстречу.

Вера опустилась в низкое кресло, стоявшее около круглого, красного дерева столика.

Молчание длилось минуту. Так было принято в японском обществе при встрече с друзьями или близкими людьми.

— Может быть, вы были заняты? — осведомился Мицубиси.

— Да, Мицубиси-сан, работы очень много.

— Расскажите, чем вы были заняты последнее время.

Выслушав ее отчет, маркиз попросил:

— А теперь о себе расскажите.

— Что же рассказать? — улыбнулась Вера. — Вам все обо мне известно… — Вера задумалась.

— О чем думаете? — неожиданно спросил Мицубиси, снимая очки.

Вера пожала плечами, заговорила:

— Глядите, как красив закат на море. Вспомните вершину Фудзи, удар колокола над Митцури и стаю журавлей… Я скучаю по Токио… Яхта режет волну, и белый парус полощется по ветру…

— Следует записать сказанное вами, — рассыпался в любезности Мицубиси и пригласил девушку к столу.

В миниатюрных тарелочках из сатсумского фарфора лежали ски-яки[27], темпура[28] и суси[29]. Стояло бенти — маленькая позолоченная мисочка со спаржей.

— Не боги, а люди создают радости в жизни, — весело отметил маркиз. — За нашу дружбу, Вера-сан!

Маркиз поднял чашечку с горячей сакэ.

Со сдержанной улыбкой Вера прочитала в ответ стихи:

Как правильны слова

Великого мудреца

Давно прошедших дней,

Который называл сакэ

Мудростью…

Глаза Мицубиси заискрились. Вместо допроса получалась непринужденная светская беседа. И маркиза это не смутило. Он продолжал говорить любезности.

— Мне пора! За меня никто не будет работать, — неожиданно спохватилась Вера.

Если мне суждено

Стать чем-нибудь другим,

Кроме человека,

Я хотел бы стать

Кувшином сакэ

И быть выпитым тобой, —

продекламировал маркиз.

Вера натянула перчатки, надела шляпу.

— Не сердитесь, Вера-сан, что задержал вас. Холодный рис, говорит наш народ, и холодный чай терпимы, но холодное слово невыносимо.

— Что вы, Мицубиси-сан? Мне у вас понравилось.

— Вы любите цветы?

— Очень.

— Посмотрите на мой сад.

Они вышли через стеклянную дверь. Вечнозеленые мимозы полукольцом охватывали посыпанную песком площадку. Цвели олеандры, дорогие и редкие в этих краях японские камелии и рододендроны.

— Мы, японцы, — хранители цветочной культуры, — говорил Мицубиси, переходя от клумбы к клумбе. — Вот этот очень редкий вид рододендронов доставлен с южных берегов Нанбу-Шоте. А этот кактус найден мной в глухом ущелье Редфильдовых скал. Кажется, это единственный экземпляр из той породы кактусов, которые цветут круглый год.

Вера протянула руку, чтобы тронуть мясистый стебель кактуса, усеянный чешуевидными листьями.

— Осторожно, — отводя ее руку, предупредил маркиз, — цветы ядовиты.

Они подошли к клумбе, обложенной розовым мрамором. В голубоватом сиянии, льющемся из растворенной двери, сверкали шары хризантем.

Вера оправила прическу, проговорила:

— Хризантема — любимый цветок в Японии. Она украшает скромные садики и большие нарядные парки моей второй родины. Я люблю хризантему. Она не боится ни морозов, ни других невзгод.

— Вы патриотка? — неожиданно спросил маркиз.

— Я люблю прежнюю, патриархальную Россию, люблю русских людей. Поэтому я и пошла к вам работать.

Мицубиси широко взмахнул рукой.

— Для России настанут лучшие времена. В содружестве с Японией ее будущее обеспечено. Вместо хищного двуглавого орла на русских знаменах скоро будет красоваться хризантема…

В этот вечер маркиз на автомобиле привез Веру домой. Они постояли несколько минут у ворот, разговаривая по-японски.

Хмурым взглядом проводил Кузьмич элегантно одетого японца и автомобиль под японским флагом. На приветствие Веры не ответил, отвернулся. Озабоченная поведением старого моряка, Вера прошла в столовую.

Они заканчивали ужин, когда в комнату вошел Кузьмич. Он был в старом морском бушлате. На его лице отражалась непреклонная решимость.

— Разрешите доложить, ваше превосходительство, — Кузьмич приложил руку к обветшалой бескозырке.

— Что с тобой, Кузьмич? — удивленно спросила Агния Ильинична.

— Негоже мне, русскому моряку, под чужим флагом крейсировать, — твердо ответил Кузьмич.

На щеках Веры проступили красные пятна.

— Кузьмич, родной мой!

Старый моряк топнул единственной ногой.

— Сами знаете, привык я жить открыто. Стар я душой кривить. Напрямик скажу, не дело дочери русского офицера холуйничать.

Вера вконец растерялась. Ее пальцы нервно перебирали пуговицы кофточки. Агния Ильинична не знала, что сказать разгневанному моряку.

— Нам не на что жить, — наконец глухо уронила она, прикрывая ладонью побледневшее лицо.

Глаза Кузьмича на мгновенье подобрели.

— Что ж молчали, кое-чем мог бы я помочь, есть сбережения на похороны…

— Господи! — невольно вырвалось из груди Веры.

В этом восклицании слышалась беспомощность: уходил самый близкий человек, друг отца, и не было возможности остановить его.

Кузьмич откинул седую голову.

— Не нужно? Легкой жизни захотелось? Эх, был бы жив Владимир Николаевич, он бы тебя, барышня, выстегал…

Вера порывисто встала, протянула к старику руки.

— Кузьмич… я… я… сейчас… ты поймешь меня…

Агния Ильинична схватила ее за руку.

— Иди к себе! А ты, Кузьмич, отправляйся, куда собрался.

— Прощай, Кузьмич, — прошептала Вера.

Кузьмич повернулся к ней спиной.

— Не умасливай.

Он забросил за плечо походный ранец и ушел, постукивая деревянной ногой.

Не раздеваясь, Вера бросилась на кровать, уткнулась в подушку. Закрыв за стариком калитку, Агния Ильинична вошла в спальню.

— Мужайся, моя девочка! Люди все равно когда-нибудь узнают правду.

ГЛАВА 14

Президент союза христианской молодежи Соединенных Штатов член конгресса Фельт по прибытии во Владивосток развил кипучую деятельность. В самые глухие углы Дальнего Востока разъехались по его указаниям миссионеры и различные агенты. Плоскую, словно гладильная доска, фигуру Фельта в черном цилиндре и наглухо застегнутом до самого подбородка длиннополом сюртуке можно было встретить на многих собраниях. Каждое воскресенье Фельт произносил в церкви проповеди на русском языке об американских порядках, знакомил русскую молодежь с американским планом «помощи» русскому народу.

На борту «Бруклина» Фельт встретился и с американским командованием.

— В момент, когда русская анархия потрясает земной шар, — возгласил он между прочим, — когда русская революция уничтожает культуру и цивилизацию, окончательное определение судеб народов зависит от того, за кем пойдет молодежь.

Для подкрепления своих мыслей Фельт сослался на президента, который возглавлял специальный комитет, координирующий деятельность всех американских организаций, занимающихся русским вопросом.

— Мы должны проникнуть во все углы России, овладеть командными высотами ее экономики. Союз христианской молодежи располагает подготовленным аппаратом в двести сорок человек. Само собой разумеется, мы позаботимся и о том, чтобы организовать торговлю.

— Что же будут делать русские купцы? — иронически спросил Найт.

— Торговать американскими товарами, — разъяснил Фельт.

— Японские войска заняли важнейшие позиции в русском Приморье, — осторожно заметил Грэвс.

— Знаю. Мы сформируем здесь железнодорожный корпус, возьмем в свои руки управление, эксплуатацию и ремонт железных дорог. Начало, как видите, неплохое. Но нас беспокоит — не могу отрицать этого — организация особого синдиката Мицуи — Мицубиси. Правда, наши товары дешевле — и в этом залог конечного успеха. С Мицубиси у нас еще будет особый разговор.

На другой день Фельт добился свидания с Мицубиси. Когда он вошел в кабинет маркиза, тот читал в английском переводе записки Денисова об Отечественной войне 1812 года.

— Изучаете Россию? — здороваясь и бесцеремонно заглядывая в книгу, спросил Фельт. — Примериваетесь к тактике партизанских боев? — Фельт опустился в кресло, откинулся, вытянул свои длинные ноги в лакированных туфлях. — Похвальное занятие!

Они обменялись взглядами, в которых сквозила взаимная неприязнь.

Мицубиси ждал, когда гость перейдет к прямой цели своего визита.

— Перед отъездом в деловом клубе я случайно слышал, что банки, предоставившие вашему концерну кредит на цели оккупации, намереваются предъявить векселя к погашению, — объявил Фельт, закуривая сигару.

Мицубиси подался вперед.

— Для этого нет оснований.

— И я думаю так! Но не кажется ли вам, что вы нарушаете условия, определенные для стран пекинским совещанием?

Мицубиси пожал плечами.

— Банкиров беспокоит машиностроительный завод в Никольске-Уссурийске? Тревоги напрасны. Положение на фронте такое, что строить завод на русской земле равносильно попытке проложить дорогу между Владивостоком и Токио.

— На Уолл-стрите имеют в виду не только то, что вы называете машиностроительным заводом, но хотят, чтобы вы прекратили вывоз сырья из Забайкальского округа.

— Вы введены в заблуждение, смею вас в этом уверить.

— Возможно. Не знаю, насколько точны вот эти данные. — Фельт вынул записную книжку. — С апреля по июль восемнадцатого года вами отправлено в Токио и Нагасаки: кожи триста сорок две тысячи штук, строительных материалов и леса два с половиной миллиона кубометров, рыбы 1,7 миллиона тонн… Если это так, то согласитесь, что тревога имеет под собой почву. Я уже не говорю о золоте, которое находится в Иокогамском банке.

Мицубиси протянул руку, дружески коснулся колена Фельта.

— Неужели вы верите? Наши отношения не позволяют мне даже обижаться.

— Вот и прекрасно. Мое сердце будет спокойно, если это так. Я бы посоветовал вам опротестовать эти ложные данные.

— Постараюсь это сделать.

После ухода Фельта Мицубиси долго ходил по комнате. Это, кажется, серьезное предупреждение, и он не мог с ним не считаться. Видимо, в Вашингтоне обеспокоены тем, что США не удалось прибрать к своим рукам основной хозяйственный нерв оккупированного края — железные дороги. Япония отклонила американский план и предложила свой вариант, значительно урезывающий права железнодорожного диктатора Стивенса[30]. Старый спор, имеющий длинную историю!.. Во время войны с Россией Япония распространила большое количество японских государственных займов. Железнодорожный король США Гарриман скупил значительную часть этих займов, решив построить магистраль, соединяющую Японию, Маньчжурию и Сибирь с европейской частью России. Он рассчитывал приобрести у Японии право на управление Южно-Маньчжурской дорогой, у России — КВЖД; мечтал об эксплуатации дороги от Даурии до порта Либавы на побережье Балтийского моря, с тем чтобы из Либавы и Дайрена наладить морскую связь с принадлежащими Америке путями сообщения, связывающими Тихий и Атлантический океаны. В свое время Япония, добившаяся победы над Россией и используя финансовый кризис, с огромной силой поразивший США, оказала сопротивление этому плану, осуществление которого превращало Маньчжурию в базу для вторжения США во внутренние районы Китая и Монголии. Спустя десять лет ставленник того же Гарримана Стивенс пытается возродить даири[31] в новой форме. Этот неразрешенный спор служил яблоком раздора, из-за которого едва не вспыхнула война между США и Японией в ноябре 1908 года. И вот история повторяется!

Мицубиси сел за стол, написал на фронт князю Отани и отцу в Токио. Надо было спешить. Если Уолл-стрит грозит погашением векселей, то следует как можно скорее захватить золотые запасы Среднеазиатского банка в Хабаровске, Чите и Благовещенске.

После этого, взяв телефонную трубку и назвав номер, он приказал разыскать резидента 270.

В ожидании резидента маркиз сочинял хэйкан[32].

Луч солнца,

Как женский волос,

Коснулся моего плеча.

Благословила богиня,

И твердою рукою

Я взял и на веки

Отдал Аматерасу[33] Байкал.

— Резидент двести семьдесят ожидает вас, господин маркиз, — доложил адъютант.

— Просите.

Вошел лейтенант Нооно. В нем трудно было признать владельца трактира. В европейском костюме он казался выше, стройнее. От него веяло здоровьем и физической силой. Не снимая шляпы, Нооно почтительно замер перед маркизом.

Мицубиси кое-что слышал о Нооно, но видел его впервые. «Лейтенант Нооно, — припомнилась ему аттестация начальника специальной школы, — может пройти по жалу меча, не обрезав ступни. Он молчалив, как Будда, коварен, как гейша, обладает настойчивостью сеогуна»[34].

— Садитесь, лейтенант! — пригласил маркиз. — Расскажите о себе.

Нооно коротко сообщил о своей деятельности после окончания кадетского корпуса и специальной школы разведчиков. Мицубиси маленькими глотками отпивал подогретую сакэ и пристально следил за лейтенантом.

— Почему вы застрелили Цукуи? — внезапно спросил маркиз.

— Цукуи стал ненадежен.

— Вы, лейтенант, честолюбивы?

Нооно четко, во-военному ответил:

— Так точно, господин генерал, как каждый офицер разведывательной службы специального назначения.

Лейтенант закурил. Чашка с сакэ стояла нетронутой. Чуть волнуясь, Нооно сообщил подробности убийства Мацмая. Он чувствовал себя угнетенным, застрелив знатного соотечественника. Мицубиси понял это, заметил с подчеркнутым участием:

— Дорога в тысячу ли всегда начинается с первого шага.

— Я тоже так думаю, господин маркиз.

Мицубиси засмеялся. Почтительно улыбнулся и Нооно.

— Где ваша русская любовница? — снова холодный и резкий внезапный вопрос.

Нооно смутить трудно. Отвечая, он не подал и виду, что удивлен осведомленностью маркиза:

— Отравил. Мои агенты устранили офицера, который возражал против одной нашей операции. Русская женщина устроила мне сцену. Осторожность принудила меня расстаться с ней.

— Как?

— Ночью, в ее квартире. Подал в вине стрихнин и ушел.

— Вы любили ее?

— Не больше, чем разрешено японскому офицеру, работающему во вражеском лагере.

Мицубиси отомкнул вделанный в стену сейф. Достал из него новенькие погоны капитана и орден Восходящего солнца.

— Божественный император, господин капитан, удовлетворен вашей деятельностью.

Нооно встал, почтительно склонил голову.

— Садитесь, капитан… Что вы думаете о большевиках?

— Это какая-то особая порода людей. Их не переделать, можно только уничтожать.

— Это так. Но они люди! Следует применять правило тайной разведки: «Если нельзя разбить врага, надо переманить на свою сторону его командиров, недовольных и обиженных». Помните?

— Так точно, помню. Искусство разведки мне небезызвестно…

— Это не столько искусство, сколько наука. — Мицубиси снова открыл сейф, подвинул к Нооно стопку в пергаментной бумаге. — Здесь десять тысяч золотых рублей. Надо разжечь бунт в Хабаровске. Руководство должно принадлежать верному человеку.

Нооно смолчал, ожидая разъяснений.

— Что вы об этом думаете, капитан? Есть ли такой человек?

— Господину генералу лучше знать. Я устал ждать войны. Мне опротивел вонючий трактир.

— Выпьем, капитан! За победу!

Мицубиси чокнулся с Нооно, тот пригубил сакэ, отставил чашку.

— Русские в борьбе с нашей армией избрали тактику кротов. Они зарываются в землю, или, как большевики это именуют, уходят в подполье. Ваша задача извлечь кротов из нор.

— Я готов исполнить приказ, господин генерал. Разведчик может стать невидимым, раствориться в предметах, стать тем, кем велит ему божественный император. Он может остановить бег крови в венах и, если надо, стать большевиком.

— Справедливо. Если нельзя сейчас ударить, удар подготовьте назавтра. А чтобы рука не потеряла силы, надо взять воск и мять его в пальцах. Умение маскироваться — сложное искусство, как искусство ювелира, точное, как мастерство хирурга. Если вы, капитан, выполните задание в Хабаровске, то чин майора и орден Золотого Коршуна вам обеспечены. Но это большой риск!

— Я жизнью не дорожу, если этого требует Аматерасу. Кто сватает, господин маркиз, любимую женщину, тот не торгуется о цене.

— Ознакомьтесь с приказом.

Нооно выучил приказ наизусть. Закрыв глаза, про себя повторил текст, расписался.

— Я готов к исполнению служебного долга и присяги!

— Люблю, когда меня понимают с полуслова. Главное — вовремя организовать мятеж и захватить основные кадры большевиков. Уничтожить нужно Лазо и Шадрина, Кострова и Дубровина.

— Будет исполнено!

— Какими профессиями, капитан, вы обладаете? У большевиков владельцы трактиров не в почете.

— Могу быть токарем, портным, личным секретарем, оружейным мастером.

— В Хабаровске постарайтесь устроиться в артиллерийский склад. Встанете на учет в большевистскую организацию. Надо одним ударом остановить сердце и парализовать жизнедеятельность большевистского организма. Партийную книжку и другие документы получите у капитана Атиноко.

— Когда прикажете выезжать? — Нооно встал и замер.

— Немедленно! Сдайте меч самурая, — пошутил маркиз, — оденьтесь в красные одежды большевика. Помните, что причиной большинства катастроф бывает трусость. Покой и благоденствие божественного императора да упрочит в вас хитрость лисы, коварство змея и дерзость тигра! — прощаясь, торжественно провозгласил Мицубиси.

Нооно глухими улицами пробрался в свой трактир, где шла обычная жизнь: посетители стучали костями, пили водку, метали карты, звенели золотом и серебром.

Трактир он передал другому агенту и навсегда покинул его стены.

ГЛАВА 15

Суханов возвращался с заседания подпольного комитета. Наметанным глазом оглядел улицу не торопясь пошел вперед, прижимаясь к стенам домов.

В жизни каждого человека бывают моменты, когда все, о чем мечтаешь, к чему стремишься, что кажется самым важным в жизни, вдруг в какой-то час становится так близко к осуществлению, что уже ясно видишь, осязаешь то, что вчера еще было мечтой. Такое состояние охватило Суханова вчера утром, когда ему вручили письмо Шадрина о положении на фронте. Письмо было обстоятельное и бодрое. Приближался день освобождения Владивостока. Красная гвардия переходила в наступление.

Ссутулившийся, еще более исхудавший от снедавшей его болезни и переутомления, Суханов брел на конспиративную квартиру. Оставалось уже совсем недалеко, когда раздался предостерегающий свист сопровождающего его Леньки Клеста.

Суханов задержался у витрины книжного магазина. Уйти от сыщика не удастся, он слишком устал. Однако район рабочий, здесь не так-то просто арестовать его. И он решился применить свой излюбленный прием: разоблачить шпика.

— Не узнаете? Я председатель Совета. Вы, кажется, что-то хотели спросить у меня? — громко обратился Суханов к шагавшей по тротуару кучке людей. Люди остановились, обступили его.

Сыщик смотрел на Суханова ошалелыми глазами. Суханов обежал взглядом прохожих и укоризненно покачал головой.

— Что же вы, господин сыщик, молчите? Стыдно, что зарабатываете нечестным путем?

Сыщик молча исподлобья оглядывал прохожих.

— Эх! — вздохнул Суханов. — Трус ты. В кармане кольт, а на лбу пот.

Прохожие засмеялись. Какой-то моряк, плотный, низкорослый парень, мгновенно оценил обстановку, плечом оттеснил Суханова.

— Уходи, Костя! Теперь их милости в наш район пути заказаны, обличье приметное.

Суханов выбрался из толпы. Сыщик рванулся за ним, но моряк сильным ударом сбил его с ног.

Через глухие проулки Суханов подошел к Крестовой сопке. Спустившись по грязной, ухабистой Кабановке, закашлялся и остановился. Поеживаясь от озноба, стоял неподвижно, прижавшись к мокрой стене, прислушиваясь к тишине и настороженно вглядываясь в ночь. Перед глазами плыли фиолетовые круги.

Через минуту он сказал терпеливо ожидавшему его Леньке:

— Иди вперед, отдыхай, теперь дойду.

— Не могу, дядя Костя, не велено.

— Эк меня забрало, все нутро выворачивает. — Суханов опустился на какое-то бревно.

Ленька Клест понял: худо председателю, не сможет он дойти до конспиративной квартиры. Пришлось бежать за лошадью.

Суханов жил теперь в лесной даче Верхне-Куперовского лесничества. Охранял ее Кузьмич. После ухода из семьи Власовых он устроился здесь сторожем.

Председателя Совета поместили в крохотной комнатке в сторожке. Обстановка была жалкая: табуретка, топчан, столик на крестовинах. Черный от копоти потолок провис. Из полусгнивших бревенчатых стен торчали стебельки высохшей полыни…

Суханову с каждым днем становилось все хуже. Как-то ночью, услышав неотчетливый стук, к нему торопливо вошел Кузьмич. В прокуренной каморке чадила керосиновая лампа. Суханов беспомощно опустил голову на стол и тихо стонал. Левая рука рвала ворот сатиновой гимнастерки.

Кузьмич приподнял Суханова, подвел его к кровати. Пришел и заспанный Ленька.

Суханов, опираясь на кисти рук, медленно поднялся. Склонив голову, словно нес на плечах груз, сделал несколько шагов.

— Ничего, дедушка, мы еще повоюем. Нас, большевиков, не так-то легко сломить.

— Ладно уж, сердешный, ложись.

Утром следующего дня в сторожку пришел доктор. Он потребовал для больного полного покоя, хорошего питания, безотлучного наблюдения.

Работы у Леньки прибавилось. Беспокойный больной и часа не мог пролежать спокойно: то листовку надо доставить в подпольную типографию, то нужного человека привести, то раздобыть какую-то книгу. Знал Суханов, что близко исход болезни, и торопился, очень торопился.

И все-таки через две недели Суханов поднялся с постели…

Молодой рабочий с минного завода Егор Бояркин отправился как-то вместе с отцом на рыбную ловлю. Когда Бояркины вернулись и выбирали из шлюпки улов, к ним подошел японский мичман и стал что-то кричать по-японски. Отец и сын переглянулись, пожали плечами и снова принялись за свое дело. Мичман подбежал, схватил Егора за руку. Тот легонько отстранил его. Мичман выхватил пистолет и застрелил парня.

Новое злодеяние интервентов всколыхнуло город. Весть о убийстве безвинного человека мгновенно распространилась по городу.

Рабочие минного завода, где работал Егор Бояркин, забастовали, вышли на улицы. К ним присоединились рабочие механического завода и других предприятий. Похороны превратились в мощную демонстрацию.

Нет, не мог в такой день Суханов оставаться в стороне, не принять участия в демонстрации. Вместе с Ленькой он отправился в город.

С пением «Варшавянки», с красными знаменами шел по улицам рабочий и мастеровой Владивосток.

На углу Светланской улицы, перед зданием японского посольства, Суханов взобрался на газетный киоск. Шум в рядах затих, все смотрели на председателя Совета.

И, странное дело, его тихий, болезненный голос слышали все.

— Мы не допустим произвола… На каждый выпад врага мы будем отвечать тройным ударом… Нас не устрашить… Наша цель ясна, — говорил Суханов.

А когда в вечерних сумерках глухими улицами возвращались на лесную дачу, позади донесся цокот копыт. Впереди, прислонившись к забору, стоял длиннорукий, узкоплечий человек. Увидев Суханова и Леньку, он неторопливо перешел улицу.

— Проследили… окружают, — шепнул Ленька и, оглянувшись по сторонам, остановил взгляд на рыбачьих лодках.

Подошли к одному из домиков, договорились с рыбаком, только что вернувшимся с промысла. Тот, сообразив, в чем дело, согласился доставить их до лесной дачи.

Около сторожки старого Кузьмича Ленька выпрыгнул из лодки, огляделся, прислушался. Суханов поблагодарил рыбака, вышел на берег. Лодка скрылась в молочной мгле.

Шли молча, настороженно вглядываясь в темноту. Вдали чернел знакомый лес.

Вдруг где-то совсем близко кашлянул человек. Ленька схватил Суханова за руку.

— Уходите, дядя Костя, — шепнул он, — ползите в огород, под прясло. Я их придержу.

Но было уже поздно. Прогремел выстрел. Ленька вскрикнул, пуля попала ему в плечо.

— Один готов! — крикнул кто-то из-за кустов.

Суханов, лежа на земле, оперся на локоть, выстрелил в подбегавшего человека. Тот, закричав, упал.

— Уходи, дядя Костя! Уходи скорее.

— Молчи… Сейчас перевяжу.

Суханов оттащил Леньку в картофельную ботву, стал перевязывать.

Между тем кольцо вокруг них сжималось.

— Сдавайся, Суханов! Иначе пристрелим! — выкрикивал из кустов сиплый голос.

— Дядя Костя, уходи…

…Но уходить уже было некуда. Суханов и раненый Ленька отстреливались, пока были патроны.

Но вот кончились патроны. Полицейские набросились на них, заломили руки, стянули за спинами сыромятным ремнем.

Подъехали лошади, запряженные в крытый брезентом фургон. В него втолкнули Суханова. Потом туда же внесли Леньку и убитого Сухановым полицейского офицера.

ГЛАВА 16

Капитан Нооно, в сером костюме, с сигарой в зубах, подошел к пульмановскому вагону. Однако дежурившие на перроне японский унтер-офицер и американский капрал сделали ему знак задержаться, потребовали документы. Просмотрев их, велели полицейскому отвести задержанного в комнату контрразведки. Здесь дежурил капитан американской армии. Он коротал время, сидя в кресле с книгой Дарлингтона «Как прожить долгую жизнь и быть при этом счастливым». Рецептов счастия было такое множество, что капитан растерялся. Он глотал страницу за страницей. Его внимание привлекла фраза:

«Грабь или не грабь — дело твоей совести, но не упускай того, что лежит неохраняемое».

Капитан улыбнулся. Вот это здорово, ох, и умен Дарлингтон! Уж кто-кто, а он знает, что всякая прогулка по колонии сопряжена с бизнесом.

«Народы колониальных земель, — читал дальше капитан, — не люди. Это человекоподобные обезьяны, они живут в берлогах или на деревьях в зависимости от времен года и питаются только дарами природы. Среди них есть обезьяны высшего типа, которые управляют, и низшего, которые исполняют».

Дверь приоткрылась.

— Ты что? — спросил капитан полицейского.

— Китайский коммерсант, господин капитан, подозрительная личность. Приказано к вам доставить.

Полицейский ввел Нооно и, прикрыв двери, удалился.

Взгляд капитана скользнул по золотой часовой цепочке с брелоками. Он выложил на стол крупнокалиберный кольт, прикрыл рукоять ладонью.

— Вы китайский коммерсант? Говорите по-английски?

— Да, господин капитан. Коммерсант не может не знать английского языка.

— Почему документы не зарегистрированы в нашем управлении?

— Здесь есть штамп японского коменданта. Мне сказали, что этого достаточно.

Поняв, что спорить бесполезно, Нооно вынул бумажник, молча положил на стол деньги. Капитан пересчитал их, небрежно смахнул в приоткрытый ящик стола и, прикинув в уме, сказал:

— Налоговой сбор для китайских коммерсантов по Уссурийской дороге установлен…

Он достал какой-то затрепанный тарифный справочник, полистал его и строго закончил:

— Установлен в двести долларов. Так решил Стивенс.

Нооно, вздохнув, вынул деньги, потребовал квитанцию. Но капитан посмотрел на него такими глазами, что он тут же решил не связываться.

К купе Нооно ожидал Глотов — русский, из числа белогвардейцев, лысый, обрюзгший, еще нестарый человек. Нооно небрежно кивнул ему головой, захлопнул дверь, снял пиджак, вытащил из кармана русский эмигрантский журнал.

Паровоз засвистел. Поезд качнулся и тронулся.

В хронике Нооно нашел нечто интересное, набранное петитом. Сообщалось о строительстве японской фирмой фармацевтического завода.

— Растяпы! — прошипел Нооно и швырнул журнал на колени Глотову. — Разве такие вещи публикуются для всеобщего сведения? Вместо помощи — одна помеха.

— Вы сегодня, Нооно, не в настроении, — сдержанно отметил Глотов.

— Измельчали! — раздраженно продолжал Нооно. — Вас смяли большевики своей энергией, напористостью и грубой силой. Вы статейки пописываете, митингуете, караул кричите, а большевики за горло вас хватают. Хватка у них неплохая…

— Нооно! — вскипел Глотов. — Если бы я вас не знал, я бы дал вам по физиономии…

— Мы едем не на прогулку, дело смертью попахивает, — напомнил Нооно.

Он фамильярно хлопнул Глотова по коленке и подал ему сигару.

Глотов был когда-то офицером. После разгрома белогвардейских банд очутился в харбинских харчевнях без средств к существованию. И погиб бы, если бы Нооно не перетянул его в свой трактир. Глотов радовался, когда в контрразведке ему предложили нелегально переехать в Хабаровск. А теперь? Кто из них союзник, кто хозяин, кто попутчик?

Словно угадав его мысли, Нооно с легкой иронией сказал:

— Не сердитесь! Вы, Глотов, теперь наш союзник.

Глотов угрюмо молчал.

С этой поездкой Нооно связывал кое-какие надежды. Вспомнился кадетский корпус. Там он увлекался книгой «Похождения в Индии бесстрашного метцуке»[35]. Позже, став взрослым, он потратил немало усилий, чтобы стать похожим на того метцуке…

Давно, очень давно не видел он своей маленькой жены. Она актриса. Как бы ему хотелось сейчас послушать под аккомпанемент самусена[36] ее нежное пение!

Нооно предался мечтам.

Вот он входит в дом. На плечах — погоны полковника, на груди — орден Золотого Коршуна. Домик опрятный и уютный, на полу — желтые циновки и вышитые подушки. В стене ниша для какемоно. На столике чаша сатсумского фарфора с горячей рисовой водкой, сладости. На руках у жены сын, розовощекий самурай. Он протягивает к нему пухлые руки… Какое счастье! Ради этого стоило несколько сот русских отправить в мейдо… Он говорит жене, что теперь у них в Токио будет свой дом и магазин. Она станет выступать в императорском театре. Жена целует грубые, обветренные губы воина и поет ему древнюю песню самураев…

Сон надвигается. Сквозь дремоту Нооно видит лицо молодой жены, с которой не виделся два года. Не так уж все мрачно. Он, конечно, обставит этих кротов из подпольного ревкома, как метко их окрестил маркиз.

В полдень поезд подошел к неприметной станции. За ней простиралась территория РСФСР.

Капитан Нооно продумал каждую деталь перехода линии фронта. Он еще раз внимательно осмотрел партийный билет, запрятал его под подошву ботинка. Солдатский цирюльник выбрил ему голову и искусно наставил синяков. Казалось, что этого человека долго и сильно избивали.

— Ну пошли! — Нооно толкнул в спину нерешительно переминавшегося с ноги на ногу Глотова и произнес заклинание: — Наму Амида Бутсу!

Унтер-офицер с солдатами окружили их и повели по железнодорожному полотну.

— Опять на расстрел повели! — слышались позади тревожные голоса, от которых у Глотова пугливо сжималось сердце.

Нооно внутренне спокоен. Он полагался на свое сильное, тренированное тело. Изобразив на лице страдание, опустив голову на грудь, брел между поблескивающих штыков.

Часовой, стоявший на охране советского участка дороги, поднял тревогу. Из барака, разобрав из пирамиды винтовки, выскочил караульный взвод.

Спустившись с полотна, японский конвой повел арестованных к опушке леса.

Красногвардейцы следили за мрачной процессией.

Когда подходили к опушке, Нооно наотмашь ударил конвойного и побежал. За ним устремился Глотов.

Раздались частые выстрелы. Над головами бегущих свистели пули. Глотов опередил Нооно. Позабыв про инструкции, он бежал, охваченный неподдельным ужасом.

— Сюда, товарищи! Сюда! — кричали красногвардейцы.

Пулеметчик нырнул за щит, дал очередь. Японцы залегли в кустах, стали отстреливаться. Разгорелась перестрелка.

Красногвардейцы подбодряли бегущих:

— Скорей!

Японский унтер-офицер старательно прицелился и плавно спустил курок. Глотов почувствовал толчок в правую ногу и упал.

Нооно взвалил на плечи раненого и через несколько минут очутился за кордоном.

Подобрав убитого, японские солдаты отступили.

Около перебежчиков захлопотали красногвардейцы, один подавал им чистый бинт, другой — стакан молока, третий крутил цигарку.

— Куда моя попала? — приоткрыв веки, простонал Нооно, оглядывая красногвардейцев.

— Дома ты, у своих. На покури, водицы испей, — суетился вихрастый пулеметчик.

Нооно, поймав за руку красногвардейца, крепко сжал его пальцы.

Глотову забинтовали ногу. Рана оказалась пустяковая, но она-то решила успех плана Нооно: ему и Глотову поверили.

Нооно сбросил рубаху. Фиолетовые синяки, кровоподтеки, багровые полосы от ударов красовались на спине. Рубаха была грязной, в пятнах крови. На ней копошилось множество насекомых.

— За что били-то? — спросил один из красногвардейцев.

— Человек от смерти ушел, а он с вопросами! Шел бы лучше на кухню, щей ребятам разогрел, чайку скипятил, — остановил его товарищ и тут же сам добавил, обращаясь к Нооно: — Ты хороший товарищ! Жизнью рисковал, а раненого из-под пуль вынес.

— Моя русски товариса любит, — отозвался Нооно. — Его мало-мало маленький учи, хоросая люди, кынига читай, писимо пиши.

— Значит, учитель он, так, что ли?

— Учи, учи, шибако хиросо, — Нооно тронул руку Глотова. — Моя паровоза ходи, огонь шуруй, уголь быросай, она учи русски.

Нооно зачесался. Красногвардейцы сочувственно переглянулись.

— Терпи, друг, сейчас баньку сготовим.

— Березовым веником эту вредную насекомую выпаришь.

— Ты, браток, не стесняйся, штаны снимай — и в печку.

После бани, в чистом белье, Нооно и Глотов потягивали горячий чай.

Потом на столе появились щи, крынка молока, тарелка с горкой румяных лепешек. Красногвардейцы жили на скудном пайке: полфунта ржаного хлеба и постные, из крапивы или щавеля щи. Времена голодные. Но людей, спасшихся от смерти, сидевших в японской тюрьме, следовало подкормить, и они раздобыли продукты.

— Изголодались, бедняги!

— Посидишь на японских харчах, не то запоешь, — посмеивались красногвардейцы.

После обеда Нооно ушел к командиру заставы, точно ответил на все вопросы. Составили протокол о перебежчиках с подробным изложением попытки их расстрела японцами.

Через несколько дней красногвардейцы усадили их в поезд, отходящий на Хабаровск.

…Пасмурным утром Нооно и Глотов прибыли в Хабаровск. Здесь они расстались. Глотов пошел в штаб комплектующейся кавдивизии.

Нооно неторопливо шел по улице. Около парикмахерской задержался.

Из парикмахерской вышел широкоскулый мальчик с бумажным змеем. Змей, подхваченный ветром, взмыл в воздух и застыл в вышине. На нем был нарисован двуглавый дракон, пронзенный мечом.

Мальчик оглянулся на Нооно и сделал ему какой-то знак. Потом он остановился, быстро смотал нитку, подтянул змея к себе, свистнул и убежал.

Из-за угла показался уличный торговец овощей с черной косой, заброшенной за плечо. На голове его колыхалась плетеная корзинка, доверху наполненная овощами.

— Парикмахерская закрыта. Хозяин ушел в мейдо, приказал слугам распродать имущество, — скороговоркой по-японски пробормотал продавец овощей, когда Нооно поравнялся с ним.

Нооно продолжал идти, ожидая пароля.

— Следуйте за мной. Вас ждут слуги умершего хозяина, — тихо проговорил продавец овощей.

— Скажите слугам умершего хозяина, что деньги за распроданное имущество надо вернуть.

Продавец кивнул. Нооно пошел за ним. Продавец нырнул в калитку. «Будь хладнокровным, трезвым и смелым. Выучись править преданным телом, как балерина на сцене», — вспомнил Нооно песенку агентов восточного сыска. Он нащупал кольт и последовал за чумазым продавцом. Потом огляделся вокруг, прыгнул через забор, притаился за поленницей.

Продавец, выйдя из калитки и не найдя своего молчаливого спутника, удивился. Долго вертел головой с длинной косой, прошелся несколько раз по улице, потом вернулся в дом.

Нооно прокрался к окну, заглянул в комнату. Там сидели несколько человек, о чем-то возбужденно переговариваясь. Внимательно осмотрев их, Нооно распахнул дверь.

— Здравствуйте, верные слуги Тенжи! Милость Аматерасу освещает ваш трудный путь.

Все почтительно встали: перед ними стоял их новый начальник — резидент японской контрразведки.

Принесли таз с водой и полотенце. Нооно умылся и немедленно приступил к делам.

Агент Кикио рассказал, как был арестован резидент из Хабаровска. Кто-то из русских белогвардейцев на допросе выдал его штаб-квартиру.

— Где он? — зло бросил Нооно.

— В тюрьме. Вчера консул потребовал освобождения, но Совет тянет с решением этого вопроса.

— А документы о произволе Совета составлены?

— Сегодня отправлены в Харбин.

— Хорошо. Капитан Хаяси Дандзин знает, что делать.

Свернув калачом ноги, прикрыв косые глаза коричневыми веками, Кикио продолжал:

— Несколько человек перешли запретную зону… В городе готовятся к обороне…

— Наблюдение за Костровым установлено? — прервал Нооно.

— Костров будет в наших руках в первый же день восстания, — ответил Кикио, поеживаясь под немигающим взглядом Нооно.

— Плохо работаете. Кострова и других по списку уже сейчас надо убрать. С этим не тянуть. Понятно?

Голова Кикио низко склонилась. На другой день Нооно переоделся в солдатскую форму. Пошел в городской комитет большевистской партии. Перед лестницей на минуту остановился, потом решительно стал подниматься.

— Из Владивостока! — на ходу бросил он лысенькому добродушному старичку, дежурившему в приемной.

Нооно вошел в кабинет секретаря горкома. Здесь, кроме секретаря горкома Кедрова, находился и секретарь Дальбюро Костров. Он громко говорил:

— …Кругом ротозейство, впечатление такое, как будто фронт не рядом, а где-то за Уралом. Лиц, нарушающих дисциплину, судить, злостных — расстреливать…

Заметив постороннего, он тотчас же замолчал.

— Вы что, товарищ? — спросил Кедров.

Нооно одернул гимнастерку, поправил ремень.

— Я из Владивостока… Член партии… Бежал из-под японского расстрела.

— Садитесь. Ваши партийные документы?

Нооно стянул стоптанный сапог. Перочинным ножом поддел подметку, извлек из-под стельки партбилет. Бережно потер его о штаны, положил на стол.

— Подмок билет, сами знаете, нелегко сберечь…

Секретарь горкома очень внимательно читал протокол красногвардейской заставы, Костров изучал партбилет. Нооно чувствовал на себе его испытующий взгляд.

— Где-то я вас встречал? — вдруг спросил секретарь горкома.

Профессиональная привычка к самообладанию пришла на выручку Нооно.

— А как же, товарищ Кедров. Я работал в порту до революции, — спокойно ответил он. — Вас я знаю хорошо.

— Грузчик?

— Да!

— В забастовке четырнадцатого года принимали участие?

— Нес охрану от штрейкбрехеров в доме подрядчика Меркурьева.

Лаконичные ответы Нооно понравились. Бывший грузчик Кедров не мог знать, что во время забастовки портовых рабочих не кто другой, как Нооно, втесался в ряды забастовщиков и предал забастовочный комитет. Но Костров не спускал настороженного взгляда с этого человека.

— Вы хорошо говорите по-русски, — заметил Костров.

— Да, конечно! Почти всю жизнь в России, отец мой из Мукдена, убит во время боксерского восстания. Мы с братом бежали в Благовещенск.

Секретарь горкома вынул из сейфа списки членов партии, оставленных во Владивостоке на подпольной работе. Нооно следил за ним напряженным взглядом.

— Принять вас, товарищ, на учет мы не сможем, — сухо подвел итоги беседы Кедров, замыкая партбилет Нооно в ящик стола.

Нооно опустил голову.

— Почему?

— Потому, что вы не прошли последнего переучета, когда владивостокская организация переходила на подпольное положение. Вас нет в списках законспирированных большевиков, — более приветливо сказал секретарь горкома. Ему стало жаль Нооно.

— Я был в отъезде… я не знал… — невнятно проговорил Нооно, все ниже опуская голову. — Могу быть полезен… все-таки я сохранил партбилет… знаю коммунистов в Харбине, могу выполнять задания…

Секретарь горкома посмотрел на Кострова, но тот отвернулся.

— Не унывай, парень! — тяжелая рука Кедрова коснулась сухого плеча Нооно. — Сам знаешь, сколько контрразведчики шлют сюда разной сволочи. Хочешь быть полезен? Мы комплектуем кавдивизию, там дадут коня, шашку и винтовку. Хорошо будешь бить интервентов, наведем справки и восстановим в партии.

Нооно хмуро пожал руку секретарю горкома.

— Я согласен, товарищ Кедров.

— Знаешь военное дело? — спросил Костров.

— Артиллерийское — хорошо. Был в Красной гвардии в Шкотове. А кавалерийского строя не знаю, конем и шашкой плохо владею.

После ухода Кострова Нооно вновь зашел к секретарю горкома.

— Я бы у вас, товарищ Кедров, просил дней пять для отдыха, устал после тюрьмы.

— Что же вы меня спрашиваете, ведь вы беспартийный человек.

— Я коммунист, — твердо сказал Нооно, — и не привык решать свои личные вопросы без согласия партийного комитета.

Секретарь горкома еще раз прочитал протокол заставы о бегстве Нооно из-под расстрела.

— Не знаю, что тебе и сказать…

— Я бы мог помочь на артиллерийском складе, пока спина подживет… Вот глядите, какой же я кавалерист…

Нооно сдернул рубаху, спина была вся в кровоподтеках.

— Что же молчал? Конечно, в таком виде тебе на коня нельзя. Здорово они тебя!

Кедров вырвал из блокнота лист бумаги и написал начальнику артсклада.

На работу Нооно приняли.

ГЛАВА 17

Был праздничный день. В воздухе протяжно плыл колокольный звон.

Проснувшись, Вера с удовольствием подумала, что весь этот день она будет дома. Не надо притворяться, не надо контролировать каждое свое движение, каждый взгляд.

Но когда девушка захотела встать, то ощутила, как что-то тяжелое навалилось на грудь, сжало сердце. Покачнулся пол, и кровать куда-то стала проваливаться.

Вера застонала. Агния Ильинична засуетилась. Она намочила полотенце, положила на голову дочери компресс.

— Что с тобой?

— Как-то страшно стало… устала я…

— Вызвать врача?

— Пройдет….

Вера откинулась на подушку, рассказала матери, как, не приходя в себя после обморока, в тюрьме скончался старый мастер Фрол Гордеевич. Об этом человеке обе они слышали много хорошего.

— И Леньку с Сухановым арестовали… Ленька опять ранен, бьют его при допросах.

В последнее время контрразведчики хватали всех по малейшему подозрению. В донесениях, с которыми удавалось Вере познакомиться, сообщалось о разгроме подпольных организаций Сучана, Угольной, Спасска и Шкотова. В селах Ольгинского и Никольско-Уссурийского уездов кем-то были преданы организации революционной молодежи. Много людей погибло в застенках Михельсона.

Все, что доходило до зрения и слуха Веры, становилось достоянием подпольного штаба. Но многое ей не было известно. Где-то существовали тайные квартиры. В них Михельсон и его подручные Жуков и Мак Кэлоу принимали провокаторов и предателей. В сводках и донесениях, которые она печатала, сообщались только их клички — Мотька Шимпанзе, Кучум, Глотов. Оставалось надеяться, что их настоящие имена станут известны народу. Впрочем, некоторые из них уже поплатились за свои услуги: Тимка Щеголь, Илья Наливайко, Петька Кит.

После завтрака Вера, несмотря на недомогание, вышла в сад. Здесь она должна была встретиться с Андреем Ковалем, передать ему очередное донесение.

Встречи эти волновали девушку. За короткие минуты свиданий они успевали поговорить о многом. Главное же — они понимали друг друга с полуслова.

Андрей был хорошо законспирирован: теперь он числился на службе в союзе христианской молодежи. Фельт относился к нему без особой подозрительности, даже, кажется, ценил молодого парня, вышедшего из рабочей семьи и умеющего находить общий язык с простыми людьми. Тем не менее Коваль постоянно подвергался не меньшей, чем Вера, опасности. Совсем недавно в их управление пришел какой-то моряк и заявил, что встретил в Океанской бывшего военкома Коваля и готов за приличное вознаграждение разыскать его. Только смелость и решительность спасли Андрея.

Андрей был немного резковат, но заботлив и чуток. Совсем недавно он принес Вере букет простых полевых цветов. Они уже увяли, но девушке было приятно смотреть на них и думать, что, несмотря на ожесточенную борьбу, в которую оба они оказались втянутыми, что-то сохранилось в них от прежних времен.

Появился Андрей только вечером. Вместе с ним пришла незнакомая Вере девушка. Это была Наташа Кострова.

Все трое присели на одну из скамеек.

Андрей бережно коснулся плеча Веры, сказал:

— Наташе нужно уехать. Надо что-то придумать.

— Я все сделаю, не беспокойся. — Вера проводила девушку домой, познакомила с матерью, потом вернулась в сад, к Андрею.

Увидев подходившую Веру, Андрей улыбнулся. Вере нравилась его сдержанная ласковая улыбка. Стало теплее на душе, когда она подумала, что этот отважный, дерзкий юноша с ней всегда робок, услужлив, по-особому сдержан.

Андрей явно волновался. Он зачем-то встал со своего места и тут же снова сел.

Глядя куда-то в сторону, Коваль сказал:

— На днях я уезжаю в Хабаровск… Настаивает Фельт. — Андрей усмехнулся. — Поеду агитировать за американский порядок… Мы не скоро увидимся… Ведь ты же видишь, что я…

Андрей замолчал. Подходящие слова не находились — слишком сложным, запутанным было их положение. Всякие слова прозвучали бы фальшиво и напыщенно.

Вера присела рядом, сказала очень тихо, одними губами:

— Не хочу расставаться… не хочу…

Андрей отозвался так же тихо:

— Надо, Вера.

Посмотрел на часы, встал.

— Пора…

— Береги себя. Они не знают пощады.

— И я с ними не миндальничаю… Если бы ты знала, как я буду ждать новой встречи…

У калитки они остановились. Вера вдруг обняла его, прижалась губами к горячим губам.

Андрей ушел.

Вера шла к дому, чувствуя себя легкой и сильной. Ни Мицубиси, ни Михельсон не в силах запугать ее, любовь придала ей новые силы.

ГЛАВА 18

Лазарет разместился в небольшой деревушке Соколинке, верстах в десяти от передовых позиций.

Галина Шкаева стала правой рукой начальника лазарета — деда Михея. Она быстро прибрала к рукам все хозяйство, окружила себя бойкими, любящими дело девушками.

Как-то утром к ней прибежала дежурная санитарка.

— Беги скорей. Твоего Илью привезли, — сказала она.

Илья лежал на столе, вытянувшись, с запрокинутой головой.

Михей осмотрел его и, пряча глаза от молодой женщины, приказал отнести в третью палату, где лежали умирающие.

Галя на цыпочках подошла к мужу, склонилась над ним. Илья вскинул глаза. Узнал жену, тихо сказал: «Прости… Егорку побереги»… — и затих.

В тот же день его похоронили. Галина уехала в Раздолье. Из родного села она вернулась через неделю на фургоне, запряженном парой резвых коней. Лежала на ворохе свежескошенной травы и, подперев голову загоревшими руками, уныло глядела вдаль. Прижавшись к ней, дремал малыш, очень похожий на нее.

Дорога вилась между высоченными кедрами, источающими запах смолы. Смола плавилась, янтарными каплями ползла по нагретым стволам.

Вернувшись в лазарет, Галя уложила Егорку, подождала, пока он заснул, а потом отправилась к деду Михею. Тот обрадовался, увидев помощницу, принялся расспрашивать о поездке.

Утром Галина накрыла на стол, зачем-то вышла. Вернувшись в избу, увидела: Егорка сидит на полу, макает в блюдце со сметаной блин, а рядом с ним рыжий кот лакает из того же блюдца.

После завтрака она свела сына к могиле отца, присела на траву.

— Сиротинушка ты моя, безотцовщина, — прошептала Галина, прижимая к себе сына.

Непрошеная слеза повисла на ресницах. Как в тумане, промелькнула перед ней безрадостная молодость. Безвозвратно ушли годы, и никого у нее не осталось, кроме малыша.

Когда они вернулись, дед Михей отвел ее в сторону.

— Зачем ты, красавица, убиваешься? Извелась, неутешная.

Галя задумчиво погладила головку малыша.

— Разве я о нем?.. Егорка вот…

— Егорка, доченька, сиротинушкой не будет. Отец найдется.

Старик взял Галю за руку, повел ее в избу. Малыш уцепился ручонкой за юбку матери. Нетвердо ступая босыми ножками, шел за ней.

Галя подхватила малыша на руки, прижала к груди.

— Нет, дедушка, никого у меня не будет, кроме Егорки. Сожгли мое сердце, один пепел остался. — Она зарыдала.

Михей качнул головой.

— Сердце, как и землю, сжечь нельзя. Нива-то солнцем бывает опалена, а после дождичка от солнца же и расцветает. Не так ли?

…С той поры прошло много дней. Всю свою нерастраченную любовь Галя отдавала сыну и раненым.

Как-то ночью ее вызвали к деду Михею. Она быстро оделась и пошла в перевязочную. На скамье, привалившись к стене, лежал Тихон с забинтованной головой.

Рана была серьезной, но опасности для жизни не представляла. Тихон мужественно переносил боль — без стонов и жалоб.

Галя ухаживала за ним так же, как и за всеми. А Тихон наблюдал за каждым ее движением и думал, что ничего не произошло. Ровно ничего. Галя все такая же желанная, близкая, как в далекие годы юности. Пусть думает, что хочет, а он ей все равно скажет это, как только представится случай.

Дед Михей все видел, все примечал.

— Не говори, Тихон, лишнего, — как-то раз на перевязке предупредил он и без того молчаливого комбрига. — Облаку да ветру свое горе поведай, а у ней и своего хватает.

— Не могу я без нее…

— Не время! — строго прикрикнул на него Михей. — Мать она, безотцовщины боится, другой вотчим злее волка бывает. Думать надо, чтоб ни себе, ни ей жизнь не травить.

— Да я, дедушка, со всей душой…

— Не торопись, сокол! Век прожить — не поле за сохою пройти. Галя тонкой души человек: разобьешь хрусталь, не склеишь. Сердце матери понимаешь или нет?

— Нет моей силушки глядеть на нее, лучше бы уж меня вместо Ильи порубали…

Недолго пролежал Тихон в госпитале. Молодость брала свое. Не дожидаясь, пока Михей разрешит вернуться в бригаду, как-то вечером почистил коня, расчесал гриву. Мимо коновязи проходила Галина. Тихон посветлел.

— Куда собрался? — спросила она.

— На свадьбу!.. «Пуля меткая мне свахою была, с саблей острою обвенчала меня…» — пропел Тихон слова старинной казачьей песни.

Галя укоризненно качнула готовой.

Тихон стремительно обнял женщину. Галя оттолкнула его.

— Не балуй, Тихон!

Смутившись, Тихон отошел к коню. Подтянул подпруги, взял стремя. Вышедший из дома Михей схватил его за рукав.

— Кто же за тебя, комбриг, на перевязку пойдет? Куда это пала твоя думушка?

Тихон опустил стремя.

— У кого думы нет, тому и забота-кручина плеч не давит. Бои вон идут, а я разлеживаю.

— Ты это всерьез?

— Да.

Михей рассвирепел.

— Ты, что же, в чужом монастыре со своим уставом жить хочешь? А ну, марш на перевязку. Здесь комбригов нет.

Галя засмеялась. Весело стало на сердце оттого, что такой громадный детина от крика щупленького деда виновато опустил голову и, тихонько ступая, удалился.

Михей собственноручно расседлал комбриговского коня.

Ночь. Госпиталь погрузился в сон. Горсть песка ударила в оконное стекло. Галя выглянула наружу.

Тихон подседлал коня: не привык он менять своих решений. Увидев Галю, обрадовался. Обняв ее, притянул к себе, поцеловал.

— Уезжай! С глаз долой! — оттолкнув его, зло кинула Галя.

Тихон прикусил губу. Кровь ударила в голову. Припомнились слова матери: «Бедность да нужда какой женщине не в тягость?» Хоть и говорят, что насильно ее выдали замуж, но все-таки сумели выдать, смогли заставить.

— Или негож я тебе? Как и тот раз, богатства ищешь?

Галя отшатнулась от Тихона, прикрыв пылающее лицо полушалком, побрела в избу, приникла к разметавшемуся во сне сынишке, заплакала.

— Горе ты мое горькое, радость ты моя светлая, — шептала она.

ГЛАВА 19

Во втором часу ночи Костров возвращался с партийного собрания. Настроение у него было хорошее, приподнятое. Неплохой доклад сделал Шадрин, уверенно говоривший о скорой победе. Коммунисты хабаровской организации объявили себя мобилизованными на борьбу с контрреволюцией и, не расходясь по домам, двинулись на вокзал.

Пришлось выдержать напряженную борьбу с оппозиционерами. Перед глазами Кострова мелькало перекошенное лицо уполномоченного реввоенсовета Розова. Тот нагло требовал предания суду командования фронтом, обвинял Дальбюро ЦК РКП(б) в напрасном кровопролитии и призывал к переговорам с Грэвсом и Найтом.

Тяжелые времена… Многие коммунисты и члены организации революционной молодежи погибли в жестоких боях с интервентами. Осмелела, подняла голову троцкистская оппозиция. Троцкисты требовали прекращения вооруженного сопротивления до подхода из-за Урала частей Красной Армии. Отступление Уссурийского фронта, которое совершалось в кровопролитных боях и вносило растерянность в ряды интервентов, а также потери неизбежные, как и во всякой войне, истолковывались оппозицией как доказательства бессмысленности борьбы. Не сумев навязать своих антипартийных взглядов в рабочих ячейках РКП(б), лидеры оппозиции попытались вести за собой крестьян.

Подавляя сопротивление оппозиции, Дальбюро ЦК РКП(б) объединило вокруг себя рабочих и беднейших крестьян. В этой борьбе партийные ячейки окрепли и решительно очищались от мелкобуржуазных попутчиков. Сегодняшнее городское собрание осудило действия Розова, потребовало рассмотрения вопроса о принадлежности его к партии. Хабаровчане одобрили деятельность Дальбюро ЦК РКП(б).

Шофер остановил машину. Костров устало протер глаза, вышел из машины. Его опередил Ким. Он был ранен и после выздоровления послан Дубровиным для охраны секретаря Дальбюро.

— Измотал я тебя. Иди отоспись, — сказал Костров.

— Пока вы свои дела решаете, я в машине дрыхну как убитый.

В палисаднике, около подъезда, стоял Кикио. Приказ Нооно был категоричен, не выполнить его нельзя. Когда Костров подходил к подъезду, Кикио выхватил маузер. Ким заметил мелькнувшую из палисадника тень, заслонил собой Кострова. Ночь прорезала вспышка выстрела. Ким вскинул кольт. Кикио упал. На руке Кострова повисло мягкое, податливое тело бойца. Шагая через три ступеньки, он внес раненого в переднюю.

Ким облизнул пересыхающие губы, схватил Кострова за руку.

— Живой, хорошо… — Он не договорил, затих. Костров опустился на колени, прижался ухом к его груди. Все было кончено.

В кабинет вслед за Костровым вошел расстроенный Бубенчик. Он тоже сопровождал Кострова и задержался после выстрела у подъезда.

— Убили ту сволочь, Кикио его зовут, — быстро заговорил Бубенчик на ломаном русском языке. — Моя видел Кикио во Владивостоке. Это японский контрабандист. Молодец Ким, раздавил змею.

— Змею-то раздавил, а сам…

Костров опустился на диван, поник головой.

На ходу вытирая слезы, Бубенчик внес ведро холодной воды и таз.

— Не надо.

— Надо! — твердо возразил Бубенчик. — Вода надо, легко будет. Ким умер, не нарушил присяги. Мне тоже тяжело. Ким мой друг.

Костров промолчал. Бубенчик заглянул ему в глаза, сказал:

— Есть в китайской земле камень, на нем написано: «Не предавайся горю, ты человек, твое сердце должно хранить мужество».

Костров встал, обнажился до пояса. Бубенчик поливал его спину холодной водой.

Кончалась ночь, а сна не было. В глубокой задумчивости Костров смотрел на снопик тусклого света, льющийся из окна.

Голубоватая змейка зарницы на мгновенье осветила заваленный бумагами стол.

Костров нащупал выключатель, взял газету.

Сжав голову руками, у тела друга сидел безмолвный Бубенчик. Наконец он очнулся, осторожно ступая, вошел в кабинет секретаря Дальбюро.

— Твоя не спи? Не хорошо! Чай надо?

— Спасибо, Цин Бен-ли.

Бубенчик покачал головой.

— Не хорошо, твоя сердце скучает. Спи хорошо, чай хорошо, лимон хорошо. Знаешь ли-мон?

— Знаю, Цин Бен-ли. Ли-мон: вечно жить?

— Твоя все знает.

Бубенчик вынул из кармана лимон, протянул Кострову.

— Кушай.

Потом он втащил медный самовар, загремел чашками. Поставил на стол тарелку с блинами.

— Моя ходила к китайская купеза: лимон, чай, мука покупала… Моя не воровала, моя царская деньги платила. Дурак купеза, думает, царская деньги жизнь имеют, а мой папа их в печке сжигал…

Бубенчик, глядевший все время печальными глазами на Кострова, подумал и добавил:

— Мне идти надо, готовить Кима…

— Иди, Цин Бен-ли. Нужна моя помощь?

— Спасибо. Пока обойдемся…

Утром в кабинете Кострова собрались члены Военного совета фронта. Рассматривалось предложение Кожова об организации боевого подразделения пулеметных тачанок. Кожов вошел, точным движением кадрового кавалериста отдал честь.

— По вашему приказанию командир эскадрона Кожов явился.

Костров окинул казака оценивающим взглядом, остался доволен.

Докладывал Радыгин.

— Предложение Кожова рассмотрено, исполнение считаю нецелесообразным. Опасное предприятие, не рекомендую.

Кожов скосил глаза в сторону начальника штаба.

— Разъезжать на пролетке с денщиком безопаснее.

Радыгин побагровел.

— Не забывайтесь!

— Не кричите. Я действую, как мне подсказывает совесть.

Сдерживая гнев, Радыгин спросил:

— Вы что — имеете опыт? Командовали подразделениями тачанок?

— Не приходилось.

— Вот видите. Дерзости легче говорить, чем командовать. Как же вы думаете создавать отряд?

Костров не спускал с Кожова строгих глаз, требовал выдержки.

Радыгина поддержал Розов. Грузно поднявшись, он сказал:

— Молчите? Большая маневренность требует предельной оперативности в командовании, иначе будет нарушен концентрированный удар всего подразделения. Надо понимать разницу между обычным кавалерийским строем и пулеметными тачанками.

— А ты кто такой? Чего вмешиваешься?! — обрезал Кожов.

— Я протестую. Здесь заседание Военного совета, — резко бросил Радыгин.

Шадрин с удовольствием слушал этот горячий спор. Нет, дерзкий казак ему определенно нравился. Такого следует поддержать, но поддержать умело.

— Возражения начальника штаба обоснованны. А вы, Кожов, горячитесь… Выкладывайте ваши обоснования, — заметил он.

Кожов взял себя в руки. Чувствуя подбадривающий взгляд командующего, четко ответил:

— Война, товарищ командующий, без риска не бывает. Я не писарь, а казак. Хороший ездовой всегда сумеет заставить скакать упряжку коней, куда приказано. Весь вопрос в правильном подборе бойцов…

— Конкретнее! — перебил его Розов.

Кожов перевел дыхание, насмешливыми глазами впился в холеное лицо уполномоченного реввоенсовета.

— Пулеметы на тачанке — это орлы в полете. От них не скроешься. Скоротечная атака с флангов на скопления пехоты дает большие преимущества в использовании станковых пулеметов.

— Много разговоров, мало доказательств, — бросил Радыгин.

Кожову показалось, что начальник штаба обвиняет его в трусости. Неожиданно для всех он подошел к Радыгину, вытащил из кармана малиновых галифе свои георгиевские кресты и кинул их на стол.

— Я не болтун, как вы думаете. Штанов в штабе не просиживал, мозоли в седле набил.

Костров постучал карандашом.

— Спокойнее, Кожов.

Кожов подтянулся, продолжал сдержанно:

— Вы требовали доказательств, товарищ начальник штаба? Они перед вами. Один из четырех георгиевских крестов вручен мне генералом Брусиловым за участие в прорыве фронта. А он, как вам известно, осуществлен казачьими тачанками. Забыли, как это случилось? Немцы шли в атаку, наша пехота дрогнула, побежала. Мы поставили пулеметы на тачанки, на карьере врезались во фланги немцев. Чесали из пулеметов в упор, прорвали фронт на четырнадцать верст. Разве вы, товарищ начальник штаба фронда, бывший полковник генерального штаба, об этом забыли?

Настала тишина. Военные специалисты испытующе глядели на Радыгина. То, о чем так просто рассказывал казак, им было хорошо знакомо. Но Радыгин упорствовал.

— Какая все-таки цель создавать в конкретных условиях постоянно действующее подразделение тачанок? — спросил он.

Кожов ответил с чуть заметной иронией:

— В бою нужна не только стратегическая зрелость, которой вы, товарищ начальник штаба, располагаете в достаточной степени, но еще и стремительность, азарт, боевой задор. Маневренность, быстрота передвижения, насыщенность огнем, внезапность удара — вот что такое тачанка с пулеметом.

Встал толстый краснолицый штабист, недавно прибывший на фронт.

— Хороший ответ. Мне кажется, что предложение товарища Кожова заслуживает поддержки.

Костров переглянулся с Шадриным. Тот вышел из-за стола, подошел к Кожову.

— Ваше предложение принимаем. Приступайте к формированию особого резерва командующего фронтом. Пулеметные тачанки подчиним вам на правах отдельного дивизиона. Как, товарищи?

И снова встал толстый штабист.

— Я думаю, что у товарища Кожова все задатки хорошего командира. Справится.

— Десять дней, Кожов, хватит? — спросил Костров.

— Так точно.

— Я возражаю, прошу это учесть, — резко сказал Розов.

— Идите. Докладывайте лично мне о ходе формирования, — не слушая Розова, закончил Костров.

Кожов отдал честь, ушел.

Толстый штабист вдогонку ему уверенно сказал:

— Казак большого полета, генералом будет. На мысль смел, на удар дерзок, ценит натиск и быстроту. Хорошая школа. Удачный выбор. Задатки у Кожова отличные, рожден командиром.

— Не перехвалите, — буркнул Радыгин.

— Трудно перехвалить подходящего человека.

Совещание закончилось. Костров остался с Шадриным и Дубровиным. Они углубились в просмотр сводок с Забайкальского фронта. Вести были неутешительные. Заняв Карымскую, интервенты овладели крупным железнодорожным узлом, перерезали магистраль и вели наступление в двух направлениях: через Читу к Байкалу и через Зилово на Хабаровск.

И все-таки назревали условия для перехода в наступление. Командование фронтом сумело сколотить необходимые резервы, накопить боеприпасы и продовольствие. Моральный дух личного состава был хорошим. Красногвардейцы горели желанием сразиться с оккупантами.

ГЛАВА 20

На театр военных действий прибыл командующий войсками интервентов генерал-лейтенант Отани, сопровождаемый английским генералом Ноксом, французским — Жаненом, военным министром Чехословакии Стефансоном и генерал-майором Грэвсом.

Командующий был раздражен. Еще не подошли все эшелоны с солдатами, где-то задержались аннамиты, канадцы, шотландские стрелки. На чехов и белогвардейцев князь уже почти не надеялся. Правда, дорога от Мучной до Свиягина была забита солдатами, бронепоездами, автомашинами, но на фронт они еще не прибыли. Вопреки ожиданиям командование Красной гвардии вновь дало основательный бой под Успенской. В этом бою, правда, уничтожен полк латышских стрелков, с удивительным упорством оборонявший первую линию Успенского укрепленного района, но то, что командующий видел и слышал здесь, под Шмаковом, не могло рассеять его дурного настроения.

— Откуда такое ожесточение, такая сила сопротивления? — говорил Отани сопровождающим его генералам. — Это не вполне вяжется с железной логикой стратегии. Отступающий противник неизбежно слабеет, деморализуется, разлагается.

— О каких законах стратегии можно говорить, когда противник игнорирует элементарные правила ведения войн, — возразил Грэвс. — Топоры, вилы, рогатины… Разве можно учесть оперативную сопротивляемость при таком вооружении?

— Не в этом дело. Я имею в виду резервы, которые мы не сумели уничтожить. В этом ошибка.

— Не надо, князь, говорить об ошибках. Мы, несмотря ни на что, скоро будем на Байкале…

— Это, разумеется, так. Но надо быть готовыми к тому, что они перейдут к партизанским действиям, как в войне с Наполеоном.

— Дальний Восток мало заселен. Захват железной дороги лишит противника баз снабжения. Тайга, как здесь называют лесные дебри, станет могилой нашего противника. Наша армия же будет продвигаться к Уралу.

Грэвс развел руками, воскликнул:

— Дальний Восток! Сколько экзотики и поэзии в этих словах!

Отани рассмеялся. Исполнители его воли не должны видеть угнетенное состояние командующего.

С объезда позиций Отани вернулся поздно. В салон-вагоне он принялся уточнять детали прорыва фронта и окружения частей противника. Он должен сбросить моряков с железнодорожного полотна, занять мост через реку Каул, чтобы бронепоезда устремились к незащищенному Хабаровску. Против моряков, которых главнокомандующий только и признавал за воинскую часть, он приказал двинуть отборные части…

Вошел адъютант, доложил о перегруппировке отрядов Сафрона Ожогина, которые заняли оборону против фронта 12-й дивизии генерала Оои.

— Стыдитесь! Мужики с палками, а вы о какой-то перегруппировке докладываете: вилы, топоры, лопаты…

Откинувшись на спинку кресла, главнокомандующий долго смеялся.

— Ох-хо-хо! — вытирая платком слезы, выкрикивал Отани. — Против кавалерии сиволапые мужики с палками! Где вас, капитан, обучали? Перегруппировка? Ох-хо-хо-хо! Займитесь делом, капитан!

Сконфуженный капитан поспешно удалился, проклиная себя за оплошность.

К вагону подъехали трое мотоциклистов. Офицер связи козырнул дежурному адъютанту.

— Генерал-майор Оои приказал лично…

Адъютант почтительно проводил офицера связи к князю. Получив донесение, что 12-я дивизия благополучно подошла к Каулу, главнокомандующий повеселел. Он послал связного к полковнику Смутне с приказом уничтожить бригаду Тихона Ожогина, занять монастырь и соединиться с генералом Оои. Не раздеваясь, прилег на походную кровать и тотчас же заснул.

…Эту ненастную ночь и выбрал Шадрин для первого броска вперед. На рассвете советская артиллерия обрушила огонь на передовую линию противника. Моряки под командованием Коренного вклинились в расположение противника. Первая задача, поставленная командованием фронтом, была выполнена.

Поднялось солнце. Разгоряченные ночным боем моряки отдыхали. Подъехали походные кухни, загремели котелки.

Коренной сидел в сторонке с иголкой в руке. В ночной атаке он зацепился за куст, разодрал старенькую тельняшку. Бормоча замысловатые ругательства, боцман осматривал тельняшку. Совсем износилась, вылиняли бело-синие полосы. А без тельняшки моряку нельзя. Сколько он их переносил за сорок лет службы на флоте! Вон лежит солдатская рубаха, попробовал надел, не годится.

Коренной снял бескозырку и принялся за дело. Штопал долго, терпеливо. Но не успел напялить, проклятущая тельняшка лопнула в новом месте. Забористая брань разнеслась по окопам.

Подошел матрос Алеха Жаркий.

— Ты чего, боцман, расклепался? Не приболел ли?

— Да вот робу разнесло, — указал на дырки боцман.

— Понятно. Завей горе веревочкой!

Алеха сбегал в свой окоп, принес новенькую тельняшку.

— Держи, боцман, у меня две.

Коренной обеими руками осторожно принял тельняшку, будто хрупкую вазу. Словно не веря себе, внимательно осмотрел, на ощупь определил прочность ткани.

— Вот спасибо, не забуду.

Одевшись, Коренной приосанился, расчесал бакенбарды. Присел к котелку с кашей и вмиг его опорожнил. Облизал ложку, сунул ее за ремень.

Глядя на боцмана, моряки перемигивались, вполголоса обменивались шутками.

О ночном бое никто не вспоминал, словно его и не было.

К морякам на сером коне подъехал командующий фронтом Шадрин. Приказав подбежавшему к нему боцману Коренному построить моряков, рассказал им о том, что князь Отани вручил ультиматум с требованием открыть путь на Хабаровск и пропустить воинские эшелоны и бронепоезда. В случае отказа выполнить это требование Отани грозил суровыми карами.

— Как поступим, товарищи? — сдержанно спросил Шадрин.

Моряки после короткой паузы заговорили:

— Не робей, братцы! Под тропиками не такое видели.

— Оробеешь — курица и та долбанет.

Коренной встал, подошел к стоящему перед строем командующему.

— Значит, решено. Так и отвечайте князю; если, мол, ваше сиятельство, притомились, моряки могут вас в катафалке отправить на Фудзи-сан, а ежели нет охоты, то колосничок к ногам — и на дно морское.

С особой значительностью в голосе Шадрин объявил:

— Если не сдержите — трудно будет, очень трудно. Бронепоезда прорвутся к Хабаровску.

— Стоять будем, как в шторм, — под одобрительные возгласы моряков ответил Коренной.

Шадрин обнял боцмана.

— Будь здоров, Гаврило Тимофеевич.

…На рассвете загудели рельсы. Прогремел одинокий пушечный выстрел.

Матросы повскакивали со своих мест, торопливо переговариваясь:

— Прут, как мураши. Страховато, братцы!

— Эх ты, заяц!

— Ложись, Алеха! Стоишь, как верстовой столб, ударит по тельняшке.

— Не ударит, а ударит — так отскочит. Я стрижено-палено, завороженный.

— Гляди, кореш, кабы слезу не пустил в клеш.

— Хо-хо-хо! От той слезы море из берегов выйдет, захлебнутся.

Пуля сорвала с Алехи Жаркого бескозырку. Коренной свирепо закричал:

— Укройся, шальной!

Алеха спрыгнул в окоп.

— Жаль линька нет, я б тебе надраил спину, — погрозил ему боцман.

С гулом и треском среди окопов стали рваться снаряды. Над перелеском повисло облако дыма и пыли. Кто-то застонал, кто-то закричал обезумевшим голосом, прощаясь с жизнью.

Первый бронепоезд приближался. Матросские цепи редели. Еще чей-то стон прокатился, кто-то крикнул. И тотчас раздался непреклонный наказ Коренного:

— Умирать молча!

Неожиданно грохот орудий смолк. Над землей повисла звенящая тишина.

— Банзай!

Японская пехота показалась на железнодорожных путях.

Обгоняя японцев, беглым шагом наступал белогвардейский офицерский батальон. Противник рвался к завалу, преграждавшему путь бронепоездам. За ними спешили саперы — ремонтировать испорченный моряками рельсовый путь.

— Изготовьсь! — покатилось от матроса к матросу приказание Коренного.

Затарахтели пулеметы. Моряки ринулись в контратаку. На железнодорожных путях закипела рукопашная схватка.

Противник не выдержал удара, скатился с насыпи. И снова открыла огонь неприятельская артиллерия. Прижатые к земле огненным шквалом, моряки не могли поднять головы.

Бронепоезд медленно двигался к окопам моряков.

Коренной приподнялся на локтях, поискал глазами Алеху Жаркого. Тот подполз к нему.

— Понимаешь, что замышляют? — Коренной передал бинокль Жаркому.

— Ясно, боцман! Я их шарахну торпедой.

…Под градом шрапнели Алеха Жаркий с десятком матросов пополз к мосту. Работали молча, споро, казалось, дело имеют не с пироксилиновыми шашками, а с деревяшками. Ножами копали лунки под рельсами, закладывали пироксилиновые шашки, в пролетах моста соединяли их шнурами с фитилями.

— Все готово. Сорок два фунта пироксилина под рельсами и фермой моста, — доложили Алехе Жаркому.

Моряки скатились с полотна. Бронепоезд приблизился к мосту, остановился.

Раздался взрыв. Ферма моста осела.

Бронепоезд медленно тронулся в обратный путь.

— Уйдет, проклятущий! — закричал Алеха Жаркий и снова пополз к насыпи. Приблизившись, он упругим прыжком вскочил на штабель шпал и одну за другой бросил под колеса паровоза три гранаты.

На паровозе что-то ухнуло. В лицо Алехи ударила струя пара. Запрокидываясь навзничь, он нашел в себе силы крикнуть:

— Прощайте, товарищи!

Моряки ринулись на насыпь, в рукопашной схватке выбили легионеров из бронированных вагонов.

Над землей нависла звездная ночь.

Темная громада бронепоезда неотчетливо вырисовывалась перед осыпавшимися окопами.

ГЛАВА 21

За окном накрапывал дождь. Набрякшие тучи низко плыли над Амуром.

Вернувшись с фронта, Костров стоял у раскрытого окна, курил. Он размышлял о новостях из Владивостока, которые привез перешедший линию фронта Андрей Коваль. Оккупанты свирепствовали. В городе продолжались аресты. Среди рабочих и городских обывателей шныряли многочисленные шпики. Затерялась где-то Наташа. Из нее, по словам Коваля, выковалась отличная подпольщица. Ей грозило разоблачение, и временно она ютилась у Веры Власовой. Сообщил Андрей о том, что Наташа должна поехать в Харбин, установить связь с китайскими коммунистами, а затем перебраться через фронт и доставить новые сведения от Веры.

Вошел Коваль.

— Как идет съезд? — спросил Костров.

Андрей, засунув руки в карманы брюк, размашисто зашагал по кабинету, рассказывая о Хабаровском съезде революционной молодежи.

— Делегаты сформировались в отдельный батальон, хотят на фронт.

— Делегаты должны разъехаться на места, рассказать о съезде, о нашей борьбе, поднять молодежь на фронт, — ответил Костров.

— В бой рвутся…

— Не лукавь, Андрей! Давно вижу, что и тебе хочется стариной тряхнуть.

В дверь постучали. Вошли Кожов и командир подразделения чешских добровольцев Янди.

— Ну, как дела, молодежь?

— Тридцать две тачанки, сто двадцать восемь лошадей, тридцать два пулемета и сто пятьдесят один боец особого резерва командующего фронтом приведены к присяге, — доложил Кожов.

Костров сдернул с вешалки шинель.

— Ты, Янди, здесь поскучай. А мы с Кожовым скатаем. Хочу посмотреть пролетарские тачанки.

В кабинет, нарушая обычный порядок, вбежал следователь Чека.

Костров нахмурился.

— Ты что, Рубцов? Я занят!

Молодой чекист смешался, торопливо забормотал:

— Я ей тоже толкую, где там, слушать не хочет. «Подай, — говорит, — самого секретаря Дальбюро», — и весь сказ.

— Что случилось?

Следователь положил на стол несколько бумажек и том стихов Байрона.

— Товарищ секретарь, она себя за вашу дочь выдает…

У Кострова перехватило дыхание. На виске вздулась синяя жилка.

— Что же вы, Рубцов, стоите? Скорее ведите!

Он сбросил прямо на пол шинель, расстегнул френч. Следователь юркнул за дверь.

Оттолкнув конвоиров, Наташа с криком «Папка, милый!» повисла на шее Кострова. Он подхватил ее на руки, осыпал поцелуями. Наташа вздрагивала от рыданий.

Янди направился к двери. Кожов задержался, удивленно поглядывая на девушку, потом пошел за Янди.

— Я ему говорила, а он не верит… Папка, родной, как хорошо!

— Ну как добралась, Натаха-птаха? Заждался я тебя.

— Всю ночь бродила, не знала, куда идти. А ветер воет, гудит, — рассказывала Наташа.

Костров понимающе кивал головой: он хорошо себе представлял, что значит перейти линию фронта.

— Струсила?

— Еще как: нашла какую-то ямку и заснула, а утром… У самых ног змея шипит. Я — бежать… Чуть на казаков не нарвалась…

— Устала? Сейчас перекусим, и ложись отдыхать, — заботливо оглядывая дочь, прервал ее Костров.

— Нет, нет! — запротестовала Наташа. — Я хочу видеть Андрея. Я ни капельки… А это вот от Веры, вели расшифровать, — Наташа указала отцу на томик Байрона, где между строк было специальным составом изложено донесение Веры.

Костров вызвал адъютанта, велел ему отнести Байрона в шифровальный отдел.

— Ну, а теперь попируем. Я кое-что припас, ожидая тебя.

Расторопный Бубенчик поставил на стол самовар, блюдо с хлебом. На тарелках лежали тоненькие ломти колбасы, леденцы и жареная рыба.

Оглядев все это, Костров достал из шкафа бутылку вина, два яблока и плитку шоколада.

— На, держи! — сказал он, протягивая дочери шоколад. — Знаю, что ты у меня сластеныш, вот и приготовил.

— Еще какой! — подтвердила, зажмурившись, счастливая Наташа. — Ух, и вкусно!

— Приведи себя в порядок, сейчас гости придут.

Наташа подошла к зеркалу.

Костров кивнул Бубенчику, чтобы звал ожидавших его Кожова и Янди. Вслед за ними вошел и Андрей Коваль, разузнавший о появлении Наташи. Наташа обрадовалась, бросилась к нему, шепнула:

— Вера скучает, ждет.

Костров услышал слова дочери, улыбался. Весь этот день волшебно озарился для него с появлением дочери. После смерти Ольги он никогда и не предполагал, что может быть так счастлив.

Янди и Кожов смущенно переглядывались, не зная, как вести себя при этой радостной встрече.

— Это вы?! — удивленно сказала Наташа, подняв глаза на Кожова.

— Я, — скромно ответил Кожов.

Они несколько секунд смотрели друг на друга, вспоминая обстоятельства встречи в саду Невельского. Потом, неизвестно почему, Наташа смутилась, опустила глаза.

Радушным жестом Костров указал на стулья. Когда все расселись, он разлил по стаканам вино, поглядывая на дочь, на молодых людей, провозгласил тост:

— Давайте выпьем за молодость, за радости жизни, за ту жизнь, которая наступит, когда уйдет с нашей земли последний чужой солдат.

Мужчины выпили. Наташа подняла чашку к губам, стала мелкими глотками отпивать вино. Бубенчик легонько подтолкнул ее руку.

— Ганьбэй![37] — сказал он по-китайски и пояснил: — Ганьбэй, Наташа, дружбу делает; от него любовь сильнее горит; ненависть становится тверже черного дерева.

— Ты поэт, Бубенчик!

— Ты знаешь, что такое цзинь?

— Золотой цветок, — подсказал Костров.

— Так, — подтвердил Бубенчик. — Русский народ похож на цзинь, который вырос и расцвел на камне, брошенном в знойную пустыню. Его ломал ветер — не сломал, смывал ливень — не смыл, солнце жгло — не пожгло, страшный тайфун наседал, он и ему не покорился.

Кожов, внимательно выслушавший Бубенчика, неожиданно для всех выпалил:

— Наташа и есть цзинь!

Девушка смутилась, укоризненно глянула на бравого казака.

После завтрака Костров уехал в только что сформированное подразделение боевых тачанок.

Долго в эту ночь не могла уснуть Наташа. В голове у нее все перемешалось: только что пережитые опасности, встреча с отцом, приветливые люди, которые рады за ее отца и за нее.

Не спал и Костров. Он то расспрашивал дочь, то горевал о смерти Фрола Гордеевича, то рассказывал о людях, которых знала Наташа, то вспоминал Суханова.

В полночь из шифровального отдела принесли донесение Веры. Откладывая страничку за страничкой, Костров читал летопись подпольных дней оккупированного Приморья. Вера подробно день за днем описывала деятельность интервентов. Много ценных сведений сообщала девушка о замыслах интервентов, об их агентурной сети в Чите и Хабаровске.

Наташа проснулась поздно. Уже солнце заливало комнату, из раскрытого окна тянуло полдневным зноем.

— Да-а, — целуя дочь, озабоченно произнес Костров. — Нерадостные вести ты, Натаха-птаха, привезла.

За завтраком Наташа сказала:

— Андрей предлагает мне поступить в депо. Буду на фрезере работать и с молодежью заниматься. Ты как?

— Тяжеловато будет… Впрочем, решай сама, тебе виднее.

Приоткрылась дверь. Бубенчик с таинственным видом поманил Наташу во двор. Здесь, под тополем, был привязан олененок. Словно вытканная золотом попона с белыми цветами, блестела его шерсть.

— Хуа-ла по-китайски, — пояснил Бубенчик. — Олень-цветок.

Олененок, глядя на подходивших к нему людей, вытянул шею, потянулся к ним, ожидая подачки. Наташа вернулась в дом, взяла кусок хлеба, стала кормить олененка.

В распахнутые настежь ворота въехал Кожов. Заметив Наташу и Бубенчика, направился к ним.

— Иди-ка, тебя там ищут, — бесцеремонно распорядился Кожов, требовательно глядя на Бубенчика.

— Кто ищет? Зачем ищет? — удивился Бубенчик.

— Не знаю, какой-то командир.

Наташа обхватила нежную шею олененка, прижалась к ней пылающей щекой.

Бубенчик, глянув на нее и переведя взгляд на Кожова, тотчас сообразил, в чем дело.

— Твоя, Бориска, не сердись. Наташа — моя товариса, я люблю ее…

— Думай, что говоришь, — резко оборвал Кожов, сжимая рукоять нагайки.

Бубенчик, ухмыляясь, ответил:

— Умная человека доказывай словом, глупая — нагайкой…

Когда он ушел, Наташа отстранила олененка, сказала:

— Не надо быть таким… грубым. Бубенчик хороший товарищ…

— Я ничего… — отозвался Кожов.

— Спасибо тебе, что ты меня выручил там, в городском саду…

Кожов ничего не ответил, слез с лошади, стал гладить олененка. Тот облизал его руку, потянулся к лицу. Кожов прижался губами к мягкой шерстке.

— Ехать надо, ждут меня, — неожиданно проговорил он.

Наташа, видимо, хорошо поняла его. Вынув из кармана алую ленточку, она вплела ее в конскую гриву.

Они постояли еще рядом, не глядя друг на друга. Потом Кожов вспрыгнул в седло.

— Прощай, Наташа!

— Прощай, Борис!

Давно уже стих стук подков, а взволнованная девушка все вслушивалась, словно ожидая, что казак повернет коня, вернется.

А над Амуром все плыли и плыли лохматые облака.

ГЛАВА 22

Как-то ночью на привале Тихон Ожогин невзначай услышал разговор сидящих вокруг костра бойцов.

— Если бы не она, не Галя, — говорил костлявый боец с сабельным шрамом через все лицо, — не жить бы нашему комбригу.

— Многих она выходила. Не она — и надо мною шумел бы дубок, — подтвердил и другой боец.

— Скажу вам, други, по секрету: любит комбрига Галя, — вмешался еще один из сидящих у костра.

— Хорошая пара, дай бог им счастья, — прогудел Волочай. Тихон узнал его по голосу.

Тихон отошел в сторонку в глубоком раздумье. Вот она, какова жизнь, от человеческих глаз ничто не укроется — молва, как морская волна.

После этого он остро почувствовал, как дорога ему Галя. Захотелось увидеть ее.

…А для Гали это была особенно трудная ночь. Одного за другим привозили тяжелораненых. Хирург, прибывший в полевой лазарет из Хабаровска, оперировал их. За короткое время он многому научил Галю — она стала неплохой операционной сестрой.

Освободилась она только на рассвете. Перед тем как идти отдыхать, решила посидеть немного у опушки леса на поваленной сосне.

Стояли солнечные дни. По берегу речушек, по увалам, по еланям лиловым огнищем расплескался цветущий багульник. Цепкие стебли хмеля и вьюнков вились вокруг стволов вековых лип.

Казалось Гале, что все это море лесного огня вот-вот охватит зеленую стену ельника, разольется пожаром по тайге и вместе с ним сгорят навсегда ее невеселые думы, засохнут так не ко времени распустившиеся в ее душе весенние цветы.

Бесшумно подошел Тихон Ожогин. Галя вздрогнула от его голоса:

— Я пришел к тебе…

Галя подняла взгляд и тут же опустила его: столько любви и ласки было в глазах Тихона.

— Как твоя рана?

Тихон беспечно махнул рукой.

— Прости меня, со зла я в тот раз…

— Хороший ты, Тихон…

— Галя, родная, не могу я…

— Обожди, Тихон… В жизни не все просто…

Галя поднялась на ноги.

На сердце у Тихона было тревожно, беспокойно, что-то от прежних лет уловил он в голосе любимой женщины.

— Сегодня двое парней умерло… Хороших парней… Матери плакать будут, сердце у них кровью обольется… — сказала Галя.

— Многих из нас, Галя, ждет такой удел… Никто не знает, что через минуту будет… Война…

— Война-а! — как эхо, повторила Галя, и пальцы ее задрожали.

— Не могу я без тебя… — повторил Тихон.

— Люди, ты понимаешь, люди гибнут… — жестом остановив его, продолжала Галя.

— А я не человек?

— Я о раненых говорю.

— Эх, Галя, Галя!

Тихон сделал было шаг в сторону молодой женщины, резко остановился, сорвал с дерева ветку, стал хлестать себя по ноге.

Вверху, по поднебесью, перламутровой цепкой вились лебеди. Они кричали бодро, радостно. Галя проводила их взглядом. Поднял голову и Тихон.

— Что же ты молчишь, бирюк? — скупо улыбнувшись, спросила Галя.

— Эх, Галя, Галя! — снова прозвучал его глухой голос. — Вырвешь из земли дерево — засохнет оно. Так вот и я… Без теплого дождя, Галя, не лопаются почки. Без солнечных лучей не раскрываются цветы… Так и мое сердце… Да что говорить, неужели сама не видишь?

Подул ветерок. Стало зябко.

Тихон сбросил с плеча шинель, накинул на плечи Гале, осторожно взял ее за руку. Она отстранилась. Шинель упала на траву.

— Не надо, Тихон! Один раз душу опалило мне… Не тревожь. Тяжело мне…

— Об Егорке не беспокойся… отцом буду…

Галя глянула в застывшее, будто отлитое из бронзы лицо Тихона, обломила куст багульника и стала обрывать лепестки.

Тихон стоял, понурив голову. Подозрения захлестнули сердце.

— Потерять друга легко — найти тяжело. Или другой кто на примете?

Галя отвернулась.

— Смотри, Тихон: счастье — что птица, не удержишь — улетит.

— Галя, горит сердце…

— Зайди… гимнастерку постираю, загрязнилась совсем… Некому доглядеть… — сказала и тихо пошла в сторону лазарета. Мелькнуло среди деревьев ее платье — и исчезло.

Тихон бережно собрал оборванные Галей лепестки багульника, перекидывая их с руки на руку, побрел следом.

Он снова видел себя в госпитале. У кровати сидит Галя, перебирает его волосы. «Счастье — что птица, не удержишь — улетит», — сказала она. Кто знает женское сердце! Иногда, видимо, и женская жалость, молчаливое сочувствие кажутся страстью.

— Нет, не уступлю, — вслух сказал он, выходя из леса. — Не уступлю никому.

ГЛАВА 23

На фронте стало сравнительно тихо. По ночам все подходили свежие резервы советских войск. Шли почти бесшумно. Разве только брякнет винтовка, загремит котелок, донесется приглушенный голос или беспокойное ржание коня. Когда поднималось солнце, все затихало. Войска останавливались на дневку, укрывались в лесной чаще.

По плану, разработанному Шадриным и одобренному Дальбюро, предполагалось главные удары нанести: на севере — дружинами крестьянского ополчения Сафрона Ожогина, на юге — отрядами Коренного и Тихона Ожогина. Конники во взаимодействии с пулеметными тачанками должны были врезаться в центр и ударом на Лутковку прорваться к разъезду Краевскому.

Командующий несколько раз перечитал боевой приказ, набросил на плечи шинель, пошел в конюшню. Там задавали вечерний корм, чистили лошадей. Белоснежный аргамак, отбитый в одном из боев, повернул к Шадрину сухую голову, заржал.

Дневальный бросил в ясли сена. Аргамак подсунул морду под сено, пофыркивая, вывернул охапку на пол. Переступил ногами и, захватив несколько стебельков клевера, нехотя захрустел.

— Шайтан, а не конь, — заворчал дневальный. — Нет хуже этих чистых кровей — бегунков. Наш крестьянский конь ни одной сенинки не уронит, а этот сорит и сорит.

Боец погрозил жеребцу нагайкой.

— Балуй, дьявол! Ошарашу раз, не возрадуешься. Ишь, волю взял.

Скрутили цигарки, закурили. Аргамак ударил копытом, похрапывая и выгибая шею, косил на людей наливающимся кровью глазом.

— Сердится, — забубнил дневальный, — не любит дыма. Княжий жеребец, чистоплюй. В реке воды не пьет, с ключа возим; отборное, луговое сено подавай. Известно, господских кровей, благороден, дьявол. Волочаевскую кобылу никак не хотел принять, храпит, зубы скалит.

— Принял?

— Как же такую красавицу не принять? Она, товарищ, командующий, хоть и крестьянская кровь, а самородковая, таланная. Ох, и потомство будет: крепкое, выносливое!

Дневальный от радости чуть не прыгал.

— Ишь ты, — удивился Шадрин.

— А как же не радоваться? Крестьянину лошадь дороже жизни. Такую запряжешь — картина! Шея лебединая, идет — копытом землю не тронет, заснешь — в седле не разбудит.

— Вот кончим войну, сдам Араба для воспроизводства табунов. Как думаешь?

Дневальный долго с недоумением смотрел на командующего.

— Не пойму, — наконец отозвался он. — Такого коня — и продать?..

— Я не сказал: продам, сказал — сдам.

— Не говоря худого слова, не очумел ли? Что ж, у тебя куры золотые яйца несут?

— При новой жизни все общественное будет. На кой ляд мне такой жеребец?

Дневальный недоверчиво хохотнул.

Шадрин пошлепал коня по крупу.

— Пойдем, Араб, разгоним кровь, промнемся.

Но не успел командующий взять стремя, как к конюшне крупной рысью подъехал Коваль. Лицо у него было мрачноватым.

— Андрей? — весело приветствовал его Шадрин. — Ты что?

Привычным движением Коваль осадил коня, отдал честь.

— Веселиться нечему, Родион Михайлович!

— Почему?

Коваль рассказал о поступивших из Владивостока сведениях, об аресте Суханова и гибели Фрола Гордеевича.

— За все разочтемся, — задумчиво произнес Шадрин. — Ты езжай, Андрей, а я посижу.

Печаль легла на сердце Шадрина. Он думал о Суханове. Исчез, а может быть, и погиб человек, который для него был и братом и другом. Не дрогнул в час поражения, не отступил, остался на боевом посту.

— Эх, Костя, Костя! — вздохнул Шадрин.

Горе, охватившее его, сменилось упорным желанием во что бы то ни стало разыскать Суханова. Ведь еще не все потеряно, можно предложить обмен.

В штабе Шадрин с согласия Дубровина и Кострова составил Отани и Мицубиси письмо, в котором предлагал за одного Суханова передать всех пленных офицеров японской армии. Их в Хабаровске было свыше сорока человек. Отправив с парламентером письмо, он вернулся на конюшню, подседлал коня.

Часто постукивая клюшкой, навстречу шел Михей. Шадрин придержал коня, поздоровался. Тощий, высохший от бессонных ночей, дед скинул рваную, засаленную фуражку, стряхнул с нее пыль.

— А я, сударь, до твоей милости. Пора, думаю, рассказать о своих печалях.

Шадрин сошел с коня, забросил поводья на переднюю луку. Араб пошел за ним следом.

— Слушаю, Михей Кириллович.

Дед Михей стал рассказывать о лазаретных делах, о нуждах, о раненых. Он семенил мелкими шажками, подстраиваясь под крупный, размашистый шаг Шадрина.

— Пчелок вот маловато, сладкого к чаю нечего давать. Молока, спиртишку и всяких там лекарственных снадобиев, мы, сударь, расстарались, а вот пчелок нет. Ведь ульи воровать не будешь, они трудовые, крестьянские…

Шадрин побарабанил пальцами по футляру бинокля:

— Монетный двор, Михей Кириллович, во Владивостоке. Как дойдем, так начнем червонцы ковать.

— Во-во, так я и думал, в бедности, значит, сударь, пребываете, — согласился Михей. — Ну что ж, с нищего, говорят, взятки гладки. Наше-то дело плакаться, а ваше — беречь, чтоб ни одной палки в хозяйстве не пропало. Береженая копейка патрон родит.

Михей, ступая по пыльной дороге босыми ногами, продолжал свое:

— Без пчелок зарез. И к чаю ранний медок хорош, да и в жале пчелы, сударь, яд не простой, сила в ём страшенная, ни один микроб не выдерживает. Вот оно, какое есть народное средство.

Забрав в горсть бороду, Михей торопливо досказывал:

— В древние времена, сударь, солдаты брали с собой мазь из пчелиного яда. В летописях вычитал: помажет той мазью рану, рана-то, глядишь, и зарубцуется.

Шадрин вынул из полевой сумки клочок бумаги, что-то написал огрызком карандаша.

— На вот, Михей Кириллович, начальник обозной службы выдаст тебе два куска ситцу. Сменяешь на пчел.

— О! — обрадовался Михей. — Это нам сгодится.

У развилки дорог они попрощались. Шадрин миновал овраг, на дне которого вилась небольшая речушка, въехал в густой низкорослый лесок.

Здесь его поджидал Кожов.

Вид у молодого командира был серьезный, торжественный. Он четко отвечал на вопросы командующего, в резерве которого состоял дивизион.

Горе, плескавшееся в груди Шадрина, чуть унялось. Он оглядывал тачанки и отлично подобранных коней, нетерпеливо роющих землю подковами на острых шипах.

— От таких Антанте не поздоровится! — восклицал Шадрин, переходя от тачанки к тачанке.

Храня на энергичном лице суровую почтительность, Кожов неотступно следовал за ним.

У коновязи под раскидистым дубом Кожов остановился.

— Я приказал не брать этого коня.

Ездовой, молодой парень из хабаровских пожарных, недоверчиво поглядел на Кожова.

— Хороший конь…

— Я не спрашиваю какой…

— Слушаюсь, — отозвался ездовой. — Найдем другого из заводных. Только прошу объяснить мне, я не понимаю, товарищ командир, вашего приказания.

Кожов подошел к коню, поднял ногу.

— Гляди на копыто. Копыто у этого коня светлое, непрочное, легко ломается, — чеканно роняя слова, объяснил Кожов, — а наш путь до Владивостока тяжел, не всегда перековать можно будет. Твердое темное копыто нужно нашей коннице.

У одной из тачанок они снова задержались. Кожов вызвал ездового Афоню Байбора, только что прибывшего с передовой.

— Ты куда собрался? К теще?

Байбор переминался с ноги на ногу под суровым взглядом командира.

— Воевать приказано…

— Тогда смени чеку и колесо, на острый шип перекуй коня.

Кожов проверил крепления дышла, обстукал ободья колес, укоризненно качнул головой. Байбор пренебрежительно дернул плечом.

— Всю жизнь на конях…

— Знаю. Поэтому тебе и твоим товарищам такое доверие, — требовательно заметил Кожов. — Скорость тачанки в атаке будет поболе скорости курьерского поезда.

Подошедшие пулеметчик Вася Шило и его помощник Данило Чуль недоверчиво усмехнулись.

— Вы крестьяне, — продолжал Кожов, — и понимаете, что будет с возом, если лопнет чека или посыпятся спицы. — Он выдернул деревянную чеку, бросил под ноги ездовому. — А плохо кованный конь на скаку оскользнет — погибла и упряжка и пулемет.

— Оно, пожалуй, того, — мрачновато согласился медлительный Афоня Байбор.

Шадрин отошел к шалашу командира.

— Садись, Кожов! — сказал он, раскидывая карту. — Отани хочет разрезать линию фронта вот здесь. Рассчитывает бить нас по частям…

— Опоздал князь.

— Немного опоздал, но не забывай, что у него большой перевес в силах… В ночь выйдешь по оврагу и расположишься в Кизяевской балке.

— Дорога плохая, выдохнутся кони.

— В овраге — плохая, а дальше елани.

— Овраг-то и гибель моя. Грязища по брюхо.

— Что ж предлагаешь?

— Предлагаю в обход, через перевал.

Кожов смотрел на командующего такими глазами, словно речь шла о его жизни — эти глаза требовали и ждали ответа.

Шадрин понял: бережет коней молодой командир.

— Действуй. Сейчас вышли разведку, постарайся узнать, где находится дивизия генерала Оои… Вот боевой приказ.

— Слушаюсь.

Шадринский аргамак скрылся за лесом. Горнист проиграл поход. Дивизион тачанок выступил на позицию.

ГЛАВА 24

Вместе с донесением на страницах тома Байрона содержалось письмо Дубровину от дочери Веры.

Дубровин часто отрывался от деловых бумаг, вытаскивал расшифрованный текст письма, с тревогой перечитывал скупые строчки. Конечно, не все так хорошо, как пишет Вера. Между строк он читал грусть и томительное ожидание, но радовало, что дочь и жена выстояли, сохранили присутствие духа.

Не в силах сдержаться, он вышел из штаба.

Утро разгоралось. Багряная заря окрашивала небо. Ветерок колыхал густые шапки кедров и, словно запутавшись в их густой хвое, притихал.

Война, смерть многих испытанных друзей, великий гнев — все отошло в эти минуты на задний план. Дубровин вышел на проселочную дорогу, несмотря на ранний час запруженную обозами, людьми, орудиями. Навстречу попался белобрысый мальчишка. Военком подхватил его на руки, посадил на плечо.

— Дядь, а дядь, на коне прокатишь? — спросил мальчуган.

— Не струсишь?

— Не, — солидно отозвался мальчишка.

Дубровин свернул к коновязи.

— А ну, кто там, седлайте Черта.

Выгибая тонкую шею, зло ударив копытом о землю, жеребец взвился на дыбы.

— Застоялся, Чертушка! — подбирая повод, сказал Дубровин, усаживаясь в седло.

Мальчишка с восторгом следил за танцующим конем. Глаза его сияли, как смоченные дождем вишенки. Перегнувшись с седла, Дубровин подхватил мальчишку.

Мальчуган дрыгал ножками, смеялся, что-то кричал.

— Не боишься? — спрашивает Дубровин.

— Не…

— А где тятька?

— Вона, за тем леском.

Свистит ветер в ушах, полощет конскую гриву. Дубровин припускает повод, ударяет коня шпорами. Черт стелется над землей, как стрепет в полете. Упругой волной с головы сносит морскую фуражку, она виснет на ремешке, и седые волосы военкома развеваются по воздуху.

У лесной опушки топчутся красногвардейцы, встревоженно следят за бешено мчащимся всадником. Впереди чернеет неширокая, но довольно глубокая балка. Красногвардейцы машут руками, жестами показывая: надо объехать стороной.

— Видать, с приказом, если не разбирает дороги.

— Шальной казак, жизни не жалеет.

Зоркие глаза Игната Волочая разглядели Дубровина.

— Орлу везде простор. Глаз у вас, братцы, притупился, военкома от зайца не отличите. Где другой не проскочит, а батя пролетит. Не зря в комиссарах ходит.

Вихрем мелькнула под распластавшимся Чертом балка.

Мальчуган протянул в сторону Игната Волочая ручонки.

— Тятя, тятя!

— Твой? — удивился Дубровин, спрыгивая с седла.

— Мой! — подтвердил Игнат. — Иннокентий Игнатьевич Волочай — тигролов и медвежатник.

— Хорош казак, крепок сердцем.

— На тигра без сердца-кремня ходить нельзя.

Игнат присел на корточки, приласкал Кешу.

— Что же я с тобой, березонька-свет, делать буду, спеленал ты меня по рукам и ногам.

— Скоро в бой, мешать будет, — подтвердил Дубровин.

— В том и загвоздка, — почесал львиную гриву Игнат. — Отправил было в лазарет, а воробышек опять прилетел.

Увидев вдали Андрея Коваля, Дубровин пошел навстречу. Он встречался с Верой, мог рассказать о ней такое, чего не было в письме.

Вместе они дошли до реки, искупались. Присели на берегу, спустили натруженные ноги в прохладную воду.

— Ты чем-то недоволен? — спросил Дубровин, когда Андрей внезапно оборвал рассказ, принялся досадливо покусывать травинку.

— Не вовремя отозвали. Там такой кострище раздули — небу жарко.

— Знаю… А помнишь?

Андрей тотчас же догадался, о чем хочет сказать Дубровин: на подпольную работу он уходил неохотно.

— В первое плавание, Владимир Николаевич, всегда с дрожью уходишь.

— Верно!

Андрей отвернулся, словно боялся, что Дубровин может прочесть в его глазах сокровенное. Неодолимо тянуло во Владивосток, хотелось знать, что Вера рядом, видеться с ней.

— Да, опасную жизнь ведут наши девушки, — сказал Дубровин, словно вызывая Андрея на большой, откровенный разговор.

Андрей опустил голову, не решаясь взглянуть в лицо Дубровина.

— Что же ты молчишь? Отец ведь я! Как она там?

Однако, пытливо глянув на смущенного собеседника, Дубровин догадливо усмехнулся, заговорил о другом.

Вернулись в штаб. Костров около штабной землянки, сидя на пне, что-то писал на клочке бумаги своим мелким почерком.

— Вот вернулся из Владивостока, с Верой встречался, но ни слова не добьешься, — шутливо пожаловался Дубровин, указывая на Коваля.

Оглянувшись по сторонам, Костров в тон ему отозвался:

— А что с ней может случиться? Хорошенькая девушка везде себя чувствует уверенно… тем более в таком почтенном учреждении…

Андрей закусил губу, покраснел:

— Не шутите так, Богдан Дмитриевич! Я… Я не могу так вот… Ведь и наши люди не знают… ненавидят ее… Вся свора вокруг нее вьется…

— А если дело идет о благе революции? — уже всерьез проговорил Костров.

— Все равно! Раньше чем посылать девушку в берлогу врага, надо подумать, какой опасности она подвергается.

Андрей откинул назад разметавшиеся волосы.

Дубровин вздрогнул. Острая тревога пронзила мозг.

— А что… Вера на подозрении?

Костров посмотрел на военкома, мягко улыбнулся:

— Об всем, Андрей, думаем, когда решаем такие сложные вопросы. Пусть жизнь ее не на виду, придет время, и мы о ней все расскажем. Народ поймет и оценит… У тебя тут что-нибудь личное примешивается?

Сощурившись от яркого солнца, Дубровин нетерпеливо ждал ответа. Но Коваль промолчал.

ГЛАВА 25

Основные силы крестьянского ополчения заняли оборону в узком ущелье Золотой ключ. По ущелью вился среди обрывистых утесов древний тракт на Хабаровск. На подступах к ущелью, по долине, стиснутой горными кряжами и сбегающей к реке, были разбросаны вверх зубьями бороны, забиты в землю колья, нарыты волчьи ямы. Узкую горловину ущелья ратники завалили камнями, из-за камней торчали стволы пулеметов.

Сафрон Ожогин возвращался с объезда дружин в свой штаб озабоченным. Все труднее становилось командовать крестьянской армией, насчитывающей свыше двадцати тысяч штыков. Почти на тридцать верст растянулись дружины.

Рядом с дедом на низкорослой монгольской лошадке гарцевал Дениска. Его синие глаза из-под сдвинутых бровей задорно поблескивали. Поперек седла он перекинул прадедовское шомпольное ружьишко — кремневку.

Сафрон Абакумович придержал коня, из-под ладони окинул колыхающиеся хлеба.

— Отбросим Оои, скосим хлеб, не погибать же пшенице.

А кругом трещало, ухало и выло. Неумолкаемо гремела канонада: генерал Оои готовился к штурму.

На опушке леса крестьянского командарма встретили Шадрин и Дубровин. Со взводом казаков они спешили к Золотому ключу.

Сафрон Абакумович сошел с седла, поздоровался.

— Страху нагоняют, — сказал Шадрин, вслушиваясь в грохот орудий.

— Третий день пуляют, не жалеют снарядов, — расстегивая ворот и почесывая волосатую грудь, ответил Ожогин.

Дениска принял вздрагивающих от выстрелов коней, ослабил подпруги.

— Запалили коней, за ушами и то мыло, — по-взрослому хмурясь, озабоченно бормотал он.

Шадрин узнал подростка.

— Хозяин растет. Не помешает?

— Пусть привыкает, за бабку посчитается.

Командующий взял его ружьишко.

— Стрелять умеешь?

— А как же? Белку, товарищ командующий, в глаз бью.

— Самурай не белка и даже не тигр. Не струсишь?

Дениска насупился, покосился на деда.

— Не струшу! С дедом эвон на промысел ходил. Раз как-то спервоначала-то струхнул, упустил из берлоги медведя, так дед меня ремнем отстегал.

Дениска привязал коней и, явно оправдывая деда, скупо сказал:

— Нашего брата, огольцов, не учить — так толку не будет, бестолочь вырастет.

Шадрин, сдерживая клокотавший в груди смех, сделал знак казаку. Тот подъехал, снял с седла запасной карабин.

— Вот держи, раз толковый вырос.

Сдерживая радость, Дениска взял карабин, приставил к ноге, подтянулся.

— Благодарствуем, товарищ командующий. Теперь-то я с ими за бабу Агашу посчитаюсь.

Сафрон Абакумович доложил, что дивизия генерала Оои переправилась через Каул и остановилась на дневку в двенадцати верстах.

— Прут, будто на своей земле.

— Наглеют, Сафрон Абакумович, плохо, видно, учим.

— Ничего, Родион Михайлович, русский мужик мозги им вправит.

— Лучшая дивизия, — коротко бросил Дубровин.

— Слыхал… В лоб не возьмем, а смекалкой доймем.

На взмыленном коне подскакал Федот Ковригин. Не сходя с седла, доложил:

— Мотоциклисты едут с белым флагом.

— Не хитрят ли японы, Родион Михайлович? — проговорил Сафрон Абакумович.

Шадрин пожал плечами.

— Парламентеры, Сафрон Абакумович. Придется тебе с белым флагом выезжать.

— Зачем это? Волку верю, когда он убит.

— Надо, надо… Война без этаких вот штучек не бывает…

Командиры тронули коней. Буян горячился, вскидывался на задние ноги, его беспокоил гул мотоциклетных моторов.

Японский майор с удивлением смотрел на русобородого богатыря с седеющей копной волос, которого сопровождали два всадника. Он подошел к ним, отдал честь, заглядывая в записную книжку, спросил:

— Кто есть генерал Ожогин Сафрон?

Сафрон Абакумович сошел с седла, Дениска взял за повод Буяна.

— Я. Чего хотите?

Майор потерял нужную запись в книжке и, близоруко щурясь, листал страницы, повторяя:

— Мне… надо…

Сафрон Абакумович усмехнулся.

— Я Токикума Мори, майор божественного императора.

— Слыхал, говори быстрее, мне суслы-муслы с тобой некогда разводить!

К парламентерам подошел Дубровин.

— Говорите по-японски. Доложите командующему народной армией, чего вы хотите? Генерал занят.

Майор Токикума Мори приосанился. Подкрутил редкие черные усики и, скрестив руки на груди, возгласил:

— Генерал-майор божественного императора господин Оои приказал вашей армии очистить путь к железной дороге. Генерал-майор человек гуманный, он не хочет кровопролития… Положение вашей армии безнадежное, надо уступить дорогу. Мы форсировали Каул.

— Если твой господин не хочет кровопролития или боится, пусть возвращается в Японию. Мои дружины готовы принять бой. Дальше ваша дивизия и шага не сделает, — объявил Сафрон Абакумович.

— Вот читайте сиятельное предписание генерал-майора Оои.

Токикума Мори вручил пакет Ожогину. Тот вскрыл его и вслух, слегка запинаясь, стал читать ультиматум, написанный по-русски неграмотным писарем. В тишине падали слова:

— «Многоуважаемый командующий революционного войска генерал из народа Сафрон Ожогин! По велению божественного императора великой континентальной Японии я иду для охраны японских подданных в Хабаровский город, который на реке Амуре. Я смею требовать вам следующее: во-первых, не позволю присутствия ваших вооруженных партизан в пределе, где японская армия действует, так как переговоры Японии с Россией остались несостоятельными. Во-вторых, вы повелевайте своим солдатам обезоружение, и я прошу на время отдать нам ружья, снаряды, коней и разные военные вещи. В-третьих, если ваши войска не выполнят наших требований или попробует убежать, то я решительно будут вступить в военное действие со всей силой оружия божественного императора и буду вас уничтожить…»

Сафрон Абакумович не дочитал, махнул рукой.

Дениска подвел Буяна. Ожогин вскочил в седло. Его спутники подобрали поводья.

— Передай генерал-майору Оои, что в России хозяева русские.

Мотоциклисты развернулись, и вскоре их покрыло плотное облако пыли.

На рассвете части генерала Оои открыли огонь. Три часа гремела артиллерийская канонада.

В полдень дивизия перешла в наступление, втянулась в ущелье. С горных вершин на солдат обрушилась лавина камней. Летели чугуны и котелки с горящей смолой, катились пылающие бочки. Японские солдаты отхлынули назад.

Сафрон Абакумович поднялся на стременах, взмахнул клинком.

— За Советскую Росси-ию!..

С разбойным посвистом, с самодельными пиками наперевес сорвались верховые ополченцы из засад, рассекли дивизию на несколько частей.

Теснимая со всех сторон, дивизия генерала Оои попятилась к Каулу. Солдаты начали переправляться через реку.

За Кутаисовской атака ополченцев захлебнулась. Не успевшая отойти за Каул пехота сгрудилась на берегу вокруг шести орудий, окопалась.

Никита Ожогин поднял раздолинскую дружину.

Над батареей взвился белый флаг. Ратники заспешили к смолкнувшим пушкам. И когда они были в сотне сажен от берега, по их плотно сомкнутым рядам в упор ударили все шесть пушек. Дружина залегла под этим предательским огнем.

Японцы снова выкинули белый флаг, но им не верили.

— Кровь за кровь! — набатным гулом неслось по распадку.

— Варэ-ици!.. Варэ-ици!..[38] — разбегаясь, кричали солдаты.

Наступающих ополченцев опередил на коне Дубровин.

— Стой!.. Безоружных бьете!..

Он вздыбил Черта перед Ожогиным.

Перегнувшись с седла, Ковригин схватил старика за руку.

— Опомнись, дядя Сафрон!..

Бой закончился.

Ополченцы собирали раненых. Принесли и Никиту Ожогина.

ГЛАВА 26

Ко всему безучастный сидел Сафрон Абакумович на земле. На его коленях лежала голова сына.

— Никита… Что же это с тобой? — шептал старик.

Голова Никиты запрокинулась. Сквозь гимнастерку сочилась кровь.

Дениска, прижав руки к груди, расширенными глазами смотрел на отца.

Сафрон Абакумович прижался воспаленными губами к лбу сына:

— Никита!

Никита открыл глаза.

— Прости, батя… О-ох, горит… В штыки!..

Застонав, бросился к отцу Дениска. Никита погладил слабеющими руками его по голове.

— Денис… живи честно… Простите, земляки…

Никита вытянулся и замолчал.. На губах выступила кровавая пена. Дениска склонился над ним, вскрикнул. Потом забился на траве в безутешных рыданиях.

Сафрон Абакумович поцеловал сына. Дубровин, охватив старика за плечи, отвел в сторону, расстегнул на нем ворот рубахи.

— Такая жизнь бессмертна, — тихо сказал старик расступившимся перед ним бойцам. — Пойдем, Денис, слезам не место.

Непреклонный долг требовал его присутствия в дружинах крестьянского ополчения. Разве у него одного горе? Много, очень много молодых жизней взяла эта первая значительная победа.

— Федот!

— Я слушаю, товарищ командир.

Ожогин потер переносицу, что-то вспоминая, потом сурово кинул:

— Крой за Каул, постегай самураев.

Ковригин поднял дружину. Держась за конские хвосты, ополченцы стали переплывать реку.

На лугу, где заняли оборону ополченцы, старик сдержал Буяна. Устало сошел с коня и пошел, ведя его в поводу. Около своего шалаша он расседлал Буяна, растер лошадиную спину жгутом соломы и пустил пастись, а сам присел к костру.

Один за другим подходили командиры дружин. Они садились на корточки, протягивали натруженные руки к пламени.

— Да, жесток, супостат, — хмурясь, сказал Сафрон Абакумович, словно продолжая незаконченный разговор. — Драться и дальше надо не на живот, а на смерть.

Командиры дружин курили, тяжело вздыхали. Прикрытое кумачом тело Никиты лежало под кедром.

— Так как же, Сафрон? — робко спросил старый друг и односельчанин Сафрона Ожогина. — Без церковного пения, без ладана и земля жестка и могила не крепка. Попа бы из волости… Старшой он у тебя…

— Без попов обойдемся, — угрюмо бросил Сафрон. — Они Русь-матушку врагу запродали… Солнышко отогреет его, трава ложе мягким сделает.

— Как хочешь, Сафрон, мы от души.

— Под дубом, вон там, ройте, чтобы птахи лесные вили гнезда, песней поутру радовали.

Командиры дружин поднялись. На рассвете длинная тень скользнула около костра.

— Ты, Федот?

— Я, дядя Сафрон.

— Ну, как там?

— Расплатились сполна. За всех в этот раз отыгрались. Такие поминки устроили, что в Японии взвоют.

— Добро, сынок, добро! А наших-то много полегло?

— Троих привезли: Тимофея Горностаева, Спиридона Охлопина и Гордея Севастьянова.

— Жаль! Им бы жить да жить… Вот и думаю я теперь, что плох наш бог, если такое на земле терпит.

— Нет бога, дядя Сафрон, обман один.

— К этому и я прихожу. Запретил Никиту с попом хоронить.

— Не любил он их. Они во двор, он со двора.

— Ну, добро, отдыхай! Скоро выступаем.

ГЛАВА 27

Шестые сутки шло сражение на подступах к Владивостоку. Князь Отани напрягал все усилия, чтобы сдержать стремительно катившуюся лавину красных войск. Он бросил в бой все свои резервы. Вместо отброшенной ополченцами за Каул 12-й дивизии была введена свежая 9-я дивизия генерала Ямадо. В бой втянулись 27-й и 31-й полки из американского корпуса Грэвса и Мидльссекский полк английского полковника Уорди. Двинулись в контрнаступление аннамиты, зуавы, шотландцы… Белогвардейские и чешские дивизии вяло отражали все увеличивающийся натиск красногвардейцев.

Бригада Тихона Ожогина пробивалась к Каульским высотам. Их обороняла дивизия чешского полковника Смутны и белогвардейский полк.

Тихон сполз в воронку от разрыва тяжелого снаряда, расправил затекшие от долгого лежания плечи, добыл огнивом искру, закурил. Комбриг был мрачен, отец сообщил ему о смерти старшего брата.

К нему спустился Игнат Волочай. Обнял друга за плечи, шепнул:

— Не тужи, Тихон… Война…

Из перелеска, ошалело вертя мордой, выскочил медвежонок. Он сел на задние ноги, заскулил.

— Видать, оглушило, никак не опамятуется, — пробасил Игнат Волочай, с интересом рассматривая медвежонка и стараясь не двигаться, чтобы не спугнуть звереныша.

— Думает, что весь этот переполох затеян из-за него…

— Может, и так, — хмуро отозвался Тихон.

Шальная пуля ударила медвежонка. Пронзительно скуля, звереныш стал кататься по земле, стараясь ухватить когтистой лапой то место, где сочилась кровь.

Игнат рванулся вперед, но Тихон схватил его за руку.

— Лежи, удалая голова.

Игнат, подражая медведице, стал звать к себе медвежонка. Тот вытянул шею, прислушался, ответил ласковым урчанием, пополз на зов.

Игнат вцепился пальцами в густошерстный загривок, втащил медвежонка в окоп, прижал пушистое тело к своей широченной груди, ощущая под ладонью трепещущее от страха сердчишко.

— Не бойсь, не бойсь, вреда не будет, — добродушно усмехаясь, басил он.

Медвежонок поднял голову и, тоненько скуля, захватил Игнатов палец, стал сосать. Язык был жесткий, как наждачная бумага, он царапал кожу, а довольный Игнат широко улыбался.

…Легионеры Грэвса поднялись в атаку. Полк шел развернутым строем, на ходу ведя огонь.

Тихон припал за пулемет.

— Так их, елки-палки, крой под микитку! — возбужденно выкрикивал Волочай, передергивая затвор и коленкой легонько прижимая к стенке окопа дрожащего медвежонка.

Стрелял он спокойно, наверняка.

Легионеры залегли, приникли к перепаханной снарядами земле. И вдруг какой-то высоченный солдат поднялся из их рядов. Размахивая белым платком, он побежал к красногвардейцам, на ходу что-то крича.

Игнат удивленно смотрел на приближающегося легионера. Он никогда не видел людей ростом выше, чем он сам. Легионер же был явно выше. И это поразило его больше, чем то, что вражеский солдат решил перейти на сторону красногвардейцев.

— Ого! — пророкотал Игнат. — Этот парень мамке в свое время хлопот немало принес. Ишь, буйвол какой!

Перестрелка прекратилась. Легионеры приподнимались, кричали вслед великану:

— Келлер!.. Келлер!..

В спину солдату ударила пулеметная очередь. Он упал, зарылся головой в траву…

Ночью Игнат Волочай долго ползал по полю боя, отыскивая перебежчика. Нашел его в кустах, куда отполз великан. Сердце еще билось, но он был без сознания. Игнат взвалил легионера на спину и понес в свой окоп.

Санитары промыли ему раны, забинтовали.

Под утро, когда уже пришли санитары, чтобы доставить перебежчика в лазарет, Келлер открыл глаза. Он плохо помнил, что с ним случилось. Оглядев русских, забеспокоился.

— Лежи, лежи, — успокаивал его Волочай, подавая воды. — На, испей, внутре-то, поди, горит. Угостил тебя пулеметчик, долго будешь помнить.

Келлер застонал. Мутными глазами уставился на рыжебородого русского. Видимо, что-то подсказало ему, что это он его спас.

— Спасибо, — с трудом выговорил легионер неподатливое русское слово.

Его положили на носилки и понесли в лазарет. Келлер забеспокоился, потянулся, пытаясь что-то вынуть из кармана. Ему помогли. Он взял записную книжку, написал по-английски свой адрес и протянул листок Волочаю.

— Приезжай, когда не будет войны…

Волочай осторожно обнял Келлера.

— Прощай, брат, прощай! Жив буду, напишу.

Утром бой возобновился. Бригада Тихона Ожогина пошла на прорыв обороны противника.

Из-за скал стеганули пулеметы, загрохотали трехдюймовые орудия.

Тихон Ожогин поднялся во весь рост:

— Вперед, за Советскую Россию!

Не оглядываясь, Тихон побежал вперед, увлекая за собой красногвардейцев. Союзные войска отступили, окопались на новых позициях. Бой разгорелся с новой силой.

Начался штурм сопки Круглая, укрепленной скорострельными орудиями. За прицельными рамками стояли офицеры. Они заменили орудийную прислугу.

Под градом шрапнели и пулеметного свинца красногвардейцы всю ночь шаг за шагом продвигались вверх. Цепляясь за острые камни, в кровь раздирая руки, самоотверженно шли на приступ. Тихон Ожогин первый перескочил каменный бруствер. Гул выстрелов затих. Завязалась рукопашная.

Взошло солнце. Штурм Каульских высот закончился. Над трехглавой вершиной скальной сопки Круглая взвился советский стяг. Бригада Тихона Ожогина продолжала теснить противника в степь, под удар пулеметных тачанок.

В бой вступали все новые и новые резервы интервентов. Подразделения бронемашин и танкеток несколько раз бросались в атаку, чтобы прорваться на Хабаровск, но моряки Коренного бесстрашно отражали этот натиск. По обе стороны железнодорожного полотна догорали бронеавтомобили, танкетки, лежали исковерканные вагоны.

Кожов поднялся к Тихону Ожогину на наблюдательный пункт, устроенный на высокой сосне. Он был собран, предельно напряжен. И только пальцы, вздрагивающие на эфесе клинка, выдавали его нетерпение.

— Не пора ли, товарищ командир?

— Обождать надо. Пусть Отани все резервы втянет.

— Тяжело пехоте.

— Вижу.

Из перелеска вылетел белоказачий полк на вороных конях. Казаки в черных папахах, как на параде, картинно разворачивались в лаву. На черном знаменя горел двуглавый орел. Это был лейб-гвардейский Уссурийский полк. Четыре георгиевских креста сверкали на знамени. Полк в бой вел наказной атаман Калмыков.

— Вот они, соколы, казачья гордость! — воскликнул Кожов, невольно любуясь лейб-гвардейцами.

— Дождались, Борис! Самое время! Иди!

— Шашки во-о-он!.. — прокатился над лугом сочный тенор Калмыкова, подхваченный трубачами.

Клинки замерцали над желтоверхими косматыми папахами. Полк врезался в бригаду Тихона Ожогина, раскидал сучанских шахтеров. Сметая разрозненные роты и взводы, калмыковцы неслись по долине.

Охваченный пылом битвы, обогнав лаву, мчался атаман Калмыков. Западающие за вершины гор лучи солнца вспыхивали в золотой бахроме генеральских эполет. Бывший есаул был доволен. Вчера огласили приказ командующего войсками японского князя Отани о присвоении ему звания генерал-майора.

Белоказачья лава поравнялась с Кизяевской балкой.

Горнист проиграл атаку.

— По та-чан-ка-а-а-ам!..

Кожов закружил над головой молнией вспыхивающий клинок. Тоненько посвистывал разрезаемый сталью воздух. Рядом с Кожовым поскакал подоспевший к моменту нанесения удара военком Дубровин.

…Князь Отани со своего наблюдательного пункта в бинокль поймал лихо несущихся всадников с развевающимся красным знаменем. За ними ровным строем, растянувшись на целую версту, охватывая фланги, неслись какие-то двухколесные телеги, похожие на монгольские арбы.

— Что-то новое задумали русские! Ара!..[39]

— Орда Чингис-хана в двадцатом веке, — подтвердил, всматриваясь, Грэвс.

— Это, видимо, заменяет им бронемашины…

…Над головой Кожова просвистел рой пуль. Конь сделал свечу, шарахнулся в сторону, но удар нагайки заставил его идти вперед.

— Кондратьев, разворачивайся! Огонь!

Максимка, откинувшись назад, с трудом придержал одичавшую от скачки четверку, поворачивая ее вслед за командиром. Какое-то мгновение ему казалось, что тачанка вот-вот перевернется. Клонясь набок, он стегнул лошадей. Матиноко припал за щиток, пулемет застрекотал. Пулемету завторили другие — со всех тачанок.

Острыми клиньями врезались тачанки в ряды наступающих. Пулеметы смяли, перепутали белоказачью лаву. Все смешалось в одну кучу.

Глаза Кожова зажглись огнем. Он приметил Калмыкова. Обгоняя тачанки, вырвался вперед. Играя клинком, нагнетая руку для удара, с полного маха врезался в нагнавший атамана конвой.

— За Нинку!.. За сестренку!.. — шептали его губы.

Кожов приподнялся на стременах, задорно гаркнул:

— Схлестнемся, есаул!..

Калмыков вздыбил аргамака, дико гикнул. Скрестились лезвия шашек. Сталь высекала искры. Озверевшие жеребцы вскинулись на дыбы. Увертлив и крепок был молодой атаман. Зло распирало его: всадник искусно владел клинком. Атаман изловчился. Страшный удар настиг Кожова. Он прикрылся клинком. Рубанул атаман с плеча, пересек кожовский клинок, до кости достал. Покачнулся в седле казак, залило кровью глаза. Собрал последние силы, вскинул маузер и припал к конской шее. Скатился с аргамака и атаман.

Казаки из конвоя подхватили раненого атамана. Нахлестывая лошадей, стали уходить. За ними, бросая винтовки и амуницию, побежали зуавы, японские солдаты, американские легионеры, аннамиты и шотландцы.

Фронт был прорван. Тачанки вылетели на Хабаровское шоссе, устремились к Спасску.

Шадрин, обгоняя тачанки, приподнялся на стременах.

— Вперед, това-а-а-рищи!..

Всадники склонились к косматым гривам.

— Даешь Владиво-о-о-сто-ок!..

Стремителен был бросок конницы. Промелькнули разрушенные канонадой здания железнодорожной станции, обуглившиеся деревья, горящие цейхгаузы, развороченная, в глубоких воронках дорога. С маху кони перелетели железнодорожное полотно. Всадники ворвались в горящий Спасск.

ГЛАВА 28

Части Красной гвардии продолжали теснить отступающего противника.

По дороге на Краевскую шла спешенная Тихоокеанская эскадра под командованием боцмана Коренного. Шагала бригада Тихона Ожогина. За ней двигались тачанки дивизиона Кожова. Отбивали шаг кадровые солдаты чехословацкой Красной гвардии. Устало переставляли ноги вернувшиеся из Маньчжурии бойцы Хан Чен-гера. По обочинам тянулись дружины крестьянского ополчения Сафрона Ожогина.

Над дорогой взвилась песня:

Русь и в песнях-то могуча,

Широка, и глубока,

И свободна, и гремуча,

И привольна, и звонка!

Песня ширилась, звенела, неслась над полянами, над освобожденной землей.

Золотые, удалые —

Не немецкие,

Песни русские, живые —

Молодецкие…

Максимка с забинтованной головой приподнялся на тачанке, с мальчишеским азартом подмигнул Матиноко: знай, мол, наших.

Не ходи, янки, на речку —

Девки водят хоровод.

Партизаны из-за печки

Топором раскроят лоб…

В Краевской был объявлен отдых. Улицы запестрели цветистыми полушалками.

Сам собой возник митинг.

Костров поздравил народ с победой, с возвращением родной советской власти.

С запозданием появился и полевой лазарет. Для раненых освободили несколько домов и сараев. Когда их устроили, около окна в одном из домов появился дед Михей. Он с блюдца пил чай и наблюдал за весельем, кипевшим на улице. Рядом с ним сидел Кеша. Увидев проходящего улицей Игната Волочая, Михей поманил его.

— Тять, милай! — роняя блюдце, вскрикнул Кеша.

Игнат поднял Кешу, прижал к груди.

— Здравствуй, сынок. Я вот тебе орешек привез.

— Меня тетя Галя сахаром кормит.

— Садись, Игнат, чай пить, — угощал гостя дед Михей. — Тебя здесь мериканец вспоминает.

— Как здоровье его?

— Вынослив, а то б пиши поминальную. Позвать?

— Позови.

Вошел забинтованный Келлер, обнял Игната, похлопал по плечу. Они повели неторопливый разговор на смешанном англо-русском языке, дополняемом жестами.

— Война плохо, — задумчиво уронил Келлер.

— На кой ляд она нам с тобой нужна? Ты что, капиталист? — поддержал его Волочай.

— Ка-пи-та-лист? — протянул Келлер. — Нет, докер я. — И он ткнул себя пальцем в грудь.

Волочай покрутил головой. Келлер жестами показал, что означает это слово.

Глаза Волочая потеплели. Осторожно, чтобы не причинить боль, он положил на мускулистое колено Келлера свою крупную руку.

— Понятно… По-нашему, по-простецкому, грузчик. Вот видишь, оказия какая… И я ведь, выходит, по-вашему, докер, в порту работал.

Волочай поднялся. Взял из угла винтовку со штыком, с размаху вонзил в пол.

— Вот так надо поступить! — горячо выдохнул он. — Пусть чешет затылок тот, кому нужна война, а нам с тобой, друг, работать надо.

— Док… порт… работа, — закивал головой Келлер.

Дед Михей принес большую деревянную чашу, выдолбленную из березового нароста, — братину. В таких чашах пивали его предки — донские казаки.

— Пей! — сказал дед Михей, протягивая братину Келлеру. — Мой прародитель Остап Перстень из нее пивал.

Келлер залпом выпил.

— Силен человек. У такого работа в руках огнем горит, — отметил дед Михей.

Он подлил в братину браги. Не отстал от Келлера и Игнат Волочай.

Келлер потрепал Волочая по плечу.

— Спасибо, колоссаль спасибо!

Игнат, жестикулируя, стал объяснять:

— По нашему русскому обычаю, кто пьет из этой чаши, становятся побратимами. Братья, товарищи на всю жизнь…

Келлер догадался, о чем говорил русский великан, радостно закивал.

…Тем временем на другом конце Краевской в доме, занятом штабом фронта, Дубровин читал ноту правительства Японии, угрожающую РСФСР объявлением войны, и послание князя Отани, приглашающего представителя правительства РСФСР Кострова во Владивосток для ведения переговоров.

— Пусть они!.. — зло выкрикнул Дубровин, придерживая раненую руку.

— Не совсем так, — спокойно возразил Костров. — Ленин предупреждал нас об этом…

— Мы же на пороге Владивостока…

— Что поделаешь? Мы не должны давать повода для объявления войны!

— Но война идет! Они выигрывают время, чтобы оправиться от разгрома под Спасском.

— Война войне рознь… Надо ехать. Об этом есть решение Дальбюро.

На том же совещании было принято решение распустить крестьянское ополчение: надо было убрать хлеб, иначе всему Дальнему Востоку грозил бы голод.

— О Суханове узнай, — напомнил Кострову Шадрин.

Дубровин опустил голову. Там, во Владивостоке, Вера. Он надеялся на встречу, рвался в город. А теперь всякие попытки встретиться с ней были для нее смертельно опасны.

— Успокойся, Володя, все узнаю. Непременно узнаю, — сказал Костров.

Дубровин выехал в дружины крестьянского ополчения, чтобы объявить крестьянам решение об их роспуске. Надо было торопиться: хлеба созрели, промедление привело бы к гибели урожая. Но Ожогина он в штабе не застал.

— В поле дед бродит, — сказал Дениска. — Я его, товарищ военком, сейчас разыщу.

…Старик Ожогин шел через поле. Рябила, волновалась желтевшая рожь, клонила к земле тучный колос пшеница.

— Кто ж тебя, матушка, убирать будет? — шептал он.

Сафрона Абакумовича догнал Федот Ковригин.

— Бродишь? — спросил, оглянувшись, Ожогин.

— Брожу, дядя Сафрон.

— Хлеба перестаивают.

— Перестаивают, дядя Сафрон.

— Как-то там бабы?

— Вряд ли силенок у них хватит.

Разговор не клеился. Ковригин разжег трубку. Они растянулись на меже, у опушки леса.

Из леса выглянула седая волчица с оттянутыми черными сосками. Заворчала, почуяв людей.

Из-под раскоряченной сосны один за другим выкатились три шустрых волчонка.

— Тут их до черта расплодилось, — не поднимаясь с земли, шепнул Ожогин.

— Подожди, зима придет — начнут овечек шелудить.

Ковригин пронзительно свистнул. Волки скрылись в еловом подлеске.

Ожогин разыскал нору.

— Вот, смотри, — произнес он, тыкая клинком в землю. — Человечиной волки питаются.

Перед норой лежал офицерский сапог со шпорой с обглоданной человеческой ногой.

— Показать бы японскому солдату, что его ждет на нашей земле!

Примчался Дениска.

— Митинг военком собирает, а тебя, дед, с кобелями не сыщешь.

Командиры заспешили в лагерь. Военком сообщил о решении Дальбюро и приказе командования фронтом.

— Исполнили крестьяне свой долг, пока суть да дело, снимай дружины, Сафрон Абакумович, и в путь-дорогу. Косите, молотите, озимые сейте.

Старик радостно сжал руку военкома.

— Ох, и обрадовал, Николаич! Знаю, без нас тяжеловато будет. Уберем хлебушко — и на всю зиму в вашем распоряжении.

— Только, Сафрон Абакумович, уговор дороже денег: уходи с оружием, которое взял у японцев, надежно спрячь его. Война, думается мне, не закончилась. Как был воеводой, так и оставайся воеводой.

— Будь спокоен. Еще за Никиту, за Агашу полностью не рассчитался… Головастого комиссара мне б надо: тяжело без помощника.

Сафрон Абакумович вопросительно поглядел на сына.

Тихон отвел глаза, ответил:

— На меня не рассчитывай, батя. Будем переформировывать бригаду в кавалерийскую. С Амурского лимана на днях весть пришла, сказывают, что в Татарский пролив вошли транспорты с японскими солдатами, тысяч тридцать выгрузились. Готовиться надо к бою, пока японский тигр хвостом виляет…

— Ну что ж, сынок… Тигр хвостом виляет, значит прыгнет.

— Комиссар у тебя, Сафрон Абакумович, свой вырос. Разве лучше товарища Ковригина сыщем? И дело военное знает и коммунист отличный, — напомнил Дубровин.

Они пошли к дружинам.

Ополченцы уже знали о решении командования. Они смазывали дегтем конскую сбрую и колесные оси, осматривали тяжи, перековывали копыта: предстоял дальний путь.

На рассвете, напоив лошадей, запрягли их в повозки и тронулись в путь. Колонна растянулась по дороге на пять верст.

Сафрон Ожогин попрощался с сыном, с боевыми друзьями. Он знал, что война не закончена, предстояли еще тяжелые испытания. Но сердце его билось спокойно, уверенно.

Где-то там, впереди, за сопками и тайгою, над Тихим океаном, занималась заря. Алый отсвет ее угадывался в этой ранней дали, в погожем небе, на лицах, еще суровых, но уже просветлевших, как это утро.

Загрузка...