Зато дед был словоохотлив. Он все время рассказывал какие-то истории, расспрашивал про городскую жизнь, вспоминал эпизоды из своего прошлого. Иногда он надоедал мне, я его плохо слушал и отвечал невпопад. Дед понимал это, но не серчал.

Он оказался заядлым рыбаком — харюзятником. Первый раз мы пошли с ним на Каменушку сразу после обеда к небольшому водопаду, который деревенские почему-то называли бучило. У деда были свои снасти. Хариуса он ловил на мушку, наматывая на крючок яркие петушиные перья. До бучила было километра два, но шли мы туда почти целый час. Идти приходилось по еле заметной тропинке, которая петляла по склону горы, поднимаясь на скалы или огибая их. Дед первым закинул удочку и тут же вытащил здоровенного хариуса, который весил не менее полукилограмма. У меня же рыба отказывалась замечать приманку. Я видел, как хариус выходил из глубины, стукался плавником о мушку и, оставив на воде маленький кружок, уходил вниз. Мой первый выход на рыбалку оказался просто провальным. Дед поймал больше десятка хариусов, а я только двух, да и те оказались в улове самыми маленькими. Смотав леску на удилище, я сказал:

— Сюда надо приходить не после обеда, а утром.

— С утра не поймаш ни одного, — обрезал меня дед. — Утром твоя тень будет от этого берега аж до того, — он ткнул удилищем через речку. — Не спеши. Ишшо научишься.

Через неделю я пошел на рыбалку один. Захотел закинуть крючок как можно дальше, встал на камень, на вершок, торчащий из воды, и рухнул в самую глубь Каменушки. Мне показалось, что камень полетел в подводную пропасть, увлекая меня за собой. Ледяная вода обожгла тело, я кинулся к берегу, но стремительное течение несло меня вдоль отвесной скалы, за которую нельзя было зацепиться. Да и цепляться не имело смысла, потому что вылезти на скалу все равно бы не удалось.

На галечный откос я выбрался только метров через сто. От холода не попадал зуб на зуб, пальцы не гнулись. Отогрев их под мышками, я снял одежду, выжал и, натянув ее снова, побрел к деду Афанасию. Ночью у меня начался жар. Два дня Настя отпаивала меня кипяченым молоком с медом. На третий день я встал с постели и вышел на крыльцо.

— Баню тебе изладить надо, — сказал дед, садясь на ступеньку рядом со мной. — Она всю хворь вытянет. Завтра робята приедут с покоса мыться, ты и попаришься.

Но приехал только младший внук Митька, старшего Сергея оставили на покосе. Поздоровавшись со мной и схватив на ходу со стола лепешку, он сказал матери:

— Ты топи пока баню, а мы с дедом за харюзами сбегаем. Серега просил рыбы привезти.

— Какая тебе рыбалка, — возмутилась Настя. — Ты бы хоть дома побыл, больше недели не видела.

— Топи баню, мы к вечеру вернемся.

Митька с дедом исчезли со двора, Настя затопила баню. Часа через полтора она зашла ко мне в комнату и сказала:

— Там все готово, иди грейся.

В бане было жарко и сухо, нагревшиеся бревна сруба слегка потрескивали. Сквозь крошечное полутемное оконце в парную едва проникал дневной свет. В полусумраке я нащупал полок, взобрался на него и вдохнул полной грудью горячий сухой воздух. В предбаннике хлопнула дверь, загремело ведро. Через несколько минут дверь парной отворилась и в нее вошла Настя.

В руках у нее был тазик с распаренным березовым веником.

Я уже привык к полусумраку и сразу увидел, что она голая.

— Ложись-ка на полок, сейчас я тебя попарю, — сказала Настя, поставив таз на приступку.

Я ошалел от ее вида и, чуть подвинувшись в сторону, сказал:

— Я еще не готов париться. Сначала надо прогреться, а уж потом хлестаться веником. Садись, — я хлопнул ладонью около себя.

Она молча села, нагнулась к тазу, зачерпнула кружкой воду, плеснула ее на камни. Вода зашипела, тут же испарившись, по парной распространился горьковатый запах березовых листьев. Настя выпрямилась и, повернувшись к окошку, нечаянно чиркнула меня по плечу упругим соском. Я положил руку ей на плечо и развернул к себе, тут же почувствовав, как ее грудь уперлась в мою. Я прижал Настю и поцеловал в шею.

— Ну вот еще, — резко сказала она и попыталась отодвинуться.

Но я уже не мог остановиться. Я целовал ее в щеки, глаза, губы и чувствовал, что она становится все податливее… Когда мы поднялись с полка, Настя отодвинулась от меня и сказала без злобы:

— И почему вы все мужики такие кобели? Ведь знала, что так может случиться и все равно пошла.

— Не кобели, а пчелы, — сказал я. — Не было бы так сладко, не липли бы…

— Ложись, буду парить, бедовый ты мой. — Настя взяла в руки горячий мокрый веник и начала с придыханием хлестать меня по спине и плечам. Я понял, что голой в парную она зашла не случайно…

Я смотрел, как на потолке больничной палаты раскачиваются тени деревьев, явственно представляя шелест листвы на ветру, и вспоминал Настю. После бани она напоила меня чаем с малиной и медом, уложила в постель и укрыла стеганым одеялом.

— Тебе обязательно надо пропотеть, — говорила Настя, натягивая одеяло до самого подбородка и подтыкая его под спину, чтобы не выходило тепло.

Делала она это сухо и буднично, словно в наших отношениях хозяйки и постояльца ничего не изменилось. Я ждал, что она хотя бы притронется ладонью к моей щеке или скажет ласковое слово, но она не притронулась и не сказала.

На следующий день я встал совершенно здоровым. Открыл окно, за которым в долине тонким слоем легла на траву влажная простыня тумана. Насти в доме уже не было. Я вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Солнце еще не выкатилось из-за горы, но его боковые лучи уже проникали в долину, пронизывая свежий и тягучий, как мед, воздух и от этого создавалось впечатление, что вся она от одной горы до другой наполнена прозрачным звенящим хрусталем. Лохматая хозяйская собака Полкан вышла на середину двора и, прогнув спину, потянулась, вытягивая сначала передние, потом задние ноги. Равнодушно посмотрела на меня и пошла вдоль ограды, обнюхивая углы. В стайке звякнуло ведро, из нее вышла Настя с подойником в руках. Проходя мимо меня, бросила мимоходом:

— Чего сидишь-то? Иди в дом, а то опять захвораешь.

На крыльцо вышел дед Афанасий. Свернул цигарку и закурил, окутав меня сизым дымом крепчайшего самосада. Я закашлялся.

— А харюзов-то вчерась мы добрых добыли, — сказал он, не обращая внимания на мой кашель. — Митька одного фунта на три вытянул.

В доме хлопнула дверь. В сени вышла Настя. Я повернул голову и увидел, что она ставит в сумку банку со сметаной, творог, завернутый в полиэтиленовую пленку большой кусок масла. Собирает на сенокос Митьку. Как сказал дед Афанасий, работать им там еще недели две. Колхоз в деревне не распался, скотины осталось много. Всю надо накормить. Эти же сенокосники готовили сено и для своего скота.

Настя проводила сына и снова ушла на подворье. Ни в этот день, ни на следующий она не замечала меня. Когда мы сталкивались дома или в ограде, она старалась отвести взгляд в сторону.

На третий день на деревню обрушилась гроза. Небо начало затягивать тучами еще с вечера. Где-то далеко за горами полыхали молнии, их отблески, похожие на разрывы снарядов, отсвечивали тучи. Но до поселка гроза докатилась только к середине ночи. Я проснулся от первых раскатов грома и шума дождя по крыше, открыл форточку, чтобы пропустить в комнату очищенный грозой воздух, снова лег на кровать и тут же провалился в сон. В непогоду мне всегда спится особенно хорошо. Но вскоре почувствовал, что кто-то прикоснулся ко мне. Это была Настя. Приподняв одеяло, она юркнула под него, обняв меня одной рукой и привалившись грудью к моему боку. Я услышал частые и упругие толчки ее сердца. Я обнял Настю и прижался щекой к ее плечу. Она перевернулась на живот и торопливо, словно боясь, что ее оторвут, стала целовать меня. Я тоже поцеловал Настю в горячие влажные губы и почувствовал, что мое сердце начинает стучать так же громко, как и ее. Настя пробыла у меня до окончания грозы и ушла к себе, осторожно выскользнув в дверь перед рассветом. А через два дня я уехал в город и больше никогда не видел ее.

Сейчас мне на мгновение стало страшно: а если бы о моих похождениях узнала Маша? Как бы она отнеслась к этому? Впрочем в оправдании не было нужды. Никто и никогда не расскажет ей ни о Насте, ни о том, что было со мной в деревне Листвянке. Но от одной мысли о Маше начинало ныть сердце.

На соседней кровати застонал во сне Михаил Юрьевич. Я повернулся к нему. Он лежал на левом боку и, по всей видимости, это было дополнительной нагрузкой на его больное сердце. Когда стон повторился, я тронул соседа за плечо. Он открыл глаза, непонимающе посмотрел на меня и перевернулся на другой бок. Через несколько мгновений с его кровати послышалось мерное посапывание. А тени на потолке по-прежнему колебались при каждом порыве ветра. Они исчезли только на рассвете.

Утром, сразу после обхода врача, ко мне пришел Гена. В это время посещения больных строго запрещены, но Гена умел обходить всякие запреты. На его плечах был маленький белый халатик, который не закрывал даже пиджака. Проходя через дверь, он зацепился им за ручку и чуть не оставил халатик на пороге. Гена принес мне большую пачку газет и пакет с яблоками.

— Один мой знакомый доктор говорил, — сказал присаживаясь на стул около кровати Гена, — что яблоки очень полезны для сердца. Они удаляют из крови холестерин. — Он достал из пакета большое красное яблоко и положил его на мою подушку. — А вообще, старик, жизнь довольно подлая штука. Никогда не знаешь, с какой стороны лягнет. Как ты себя чувствуешь? — Гена легонько похлопал меня по плечу.

— Нормально. Сегодня всю ночь вспоминал одну деревенскую историю.

— С бабой? — Гена подался вперед, словно боялся прослушать мой ответ.

Я кивнул.

— Поверь мне, старик, ты пошел на поправку. — Гена посмотрел на меня и кивнул головой, подтверждая свою мысль. — Если видишь во сне бабу, значит поправляешься. Я вчера просил Валерку передать Маше, что ты хвораешь.

— Зачем? — испугался и одновременно обрадовался я. — Жалость мне не нужна.

Гена пожал плечами:

— Речь не о жалости. Хорошая женщина — это стимул для жизни. — Гена даже причмокнул от удовольствия.

Михаил Юрьевич, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору, уловил момент, когда Гена сделал паузу, и обратился к нему:

— Скажите, пожалуйста, а газету «Коммерсантъ» вы случайно не принесли?

— По-моему, принес, — не оборачиваясь к соседу, сказал Гена.

— Я могу взять ее на минутку? — спросил Михаил Юрьевич, скосив на меня глаза.

— Хоть на полдня, — сказал я.

Сосед зашелестел газетами, пытаясь найти среди них «Коммерсантъ». Я посмотрел на Гену. Внешне он выглядел мощным и жизнерадостным. Его толстые щеки не могли спрятать улыбку, выдававшую хорошее настроение. Но я знал, что его неотступно мучает болезнь, поэтому спросил:

— Ты-то как?

— Все нормально. — Гена потер ладонью колено. — Пережили перестройку, переживем и демократию.

— Я не об этом. О здоровье.

— Здоровье, старик, зависит от нас. Вчера мы с одним поэтом рассуждали об этом. Во время разговора выкушали по бутылке коньяку. Выпили бы еще, да некого было послать в магазин. — Гена рассмеялся.

— Ты оптимист, — сказал я.

— Оптимисты дольше живут. — Гена хлопнул меня по плечу. — Думай только о бабах и через три дня встанешь на ноги. Спроси у своего врача, он подтвердит.

— Тебе бы в доктора, — сказал я, улыбнувшись. Я был рад, что у приятеля хорошее настроение.

— Теперь уже поздно переквалифицироваться, — заметил Гена. — Поэтому даю советы, а не рецепты. Они ничего не стоят.

Гена ушел, а я опять вспомнил Машу, когда мы встретились у станции метро. Она была изящна в легком цветастом платье и белой сумочкой на плече. А потом я держал ее за талию, когда на Тверском бульваре она вытаскивала из босоножки камешек. У нее было упругое молодое тело, пахнущее солнцем и летним ветром. От этого воспоминания стало громче стучать сердце и мне сразу опротивела больница, запах лекарств, кровать, на которой я лежал.

— Ну вот, — жалобно донеслось с кровати Кричевского.

— Что такое? — сразу же сочувственно пророкотал бас сталевара.

— Мне говорили, что курс доллара не растет. А он растет, да еще как. — Михаил Юрьевич нервно помахивал зажатым в руке «Коммерсантом». — Я так и знал, что от меня скрывали.

— Мне бы твои заботы, — заметил Спиридонов, со скрипом поднимаясь с кровати. Сунув босые ноги в тапочки, он зашлепал ими, направляясь к двери. — О здоровье бы лучше думал, коммерсант.

После обеда я задремал, надеясь увидеть сладкие сны. В палате было тихо. Даже единственная муха, жившая вместе с нами, не летала, пристроившись отдыхать на оконной шторе. И вдруг я почувствовал, как по палате пронесся ветерок. Я открыл глаза и увидел, что от двери ко мне, прижимая к груди два бумажных кулька, идет Маша. Она шла как-то неуверенно, даже зацепилась за стул, отчего из кулька выпал апельсин и, глухо стуча, покатился по полу. Она не обратила на него внимания.

— Маша! — тем же тоном, что и при недавней встрече, произнес я.

Она наклонилась и бережно провела рукой по моему виску. Ее пальцы слегка дрожали, губы были чуть приоткрыты, легкое дыхание прерывисто. Большие и такие ласковые глаза Маши смотрели мне прямо в душу. Свесившаяся прядь ее шелковых волос, от которых шел запах свежего леса, коснулась моей щеки и я почувствовал, как теплая волна ударила в голову, покатилась к сердцу и остановилась в груди. Мне стало жарко. Маша показалась такой родной, ее губы были так близко от моего лица, что мне захотелось обнять ее за шею, притиснуть к себе и поцеловать. Но я постеснялся сделать это при всех. Я только запустил руку в ее волосы, ощутив между пальцев их легкий, скользящий шелк. И я подумал, что если бы в тот день мне по каким-то причинам удалось остаться с Машей, с моим сердцем могло бы ничего не случиться. Меня бы одолевали совсем другие эмоции.

Я заметил, как притихла палата, прислушиваясь к нашему разговору. Кричевский положил подушку к спинке кровати и, навалившись на нее, разглядывал Машу с откровенной бесцеремонностью. Я взял ее за ладонь и, показав на край кровати, сказал:

— Сядь сюда.

Она подняла апельсин, положила его на тумбочку и села.

Я поцеловал ее руку. Она высвободила ладонь, поправила мою подушку, потом одеяло. Пригладила мне волосы, пытаясь сделать из них подобие прически. Мне казалось, что ближе ее у меня никогда никого не было.

— Меня скоро выпишут, — сказал я.

— Знаю, — ответила она. — Я разговаривала с медсестрой.

Она приложила палец к моим губам, потом поднесла его к своим и поцеловала. Опустила руку на подушку, запустила пальцы в мои волосы и начала перебирать их. Я чувствовал, как таю от этих прикосновений.

— Я ведь не заснула в ту ночь, — сказала Маша. — Пришла домой, упала на кровать и пролежала до утра с открытыми глазами.

— Почему? — спросил я.

— Жалела о том, что не разрешила тебе проводить меня. Мне показалось, что мы больше никогда не встретимся.

— Ты чудо, — сказал я.

Кричевский, напряженно вслушивавшийся в наш разговор, кашлянул. Рассеянно смотревший в окно сталевар повернулся в нашу сторону.

— Мне так не хочется улетать домой, — сказал я.

— Ну и не улетай.

— А что я буду делать в Москве?

Маша поправила одеяло, разгладила его ладонью и, не глядя на меня, сказала:

— Что-нибудь придумаем.

— Что? — вырвалось у меня.

— Лежи и ни о чем не думай. — Она посмотрела на меня затуманенным взглядом. Я положил руку на ее ладонь, она не отстранилась.

— Мне так хорошо с тобой, — сказал я.

Она наклонилась к подушке, ткнулась губами в мои губы и, резко поднявшись, сказала:

— Пойду, а то еще минута и у меня не будет сил уйти отсюда.

— Останься, — я потянул ее за руку. Мне не хотелось, чтобы она уходила.

— Не держи, а то я расплачусь, — сказала Маша, слабым движением пытаясь высвободить руку. Ее губы задрожали, глаза стали влажными. — Я так боюсь приобретений.

— Почему? — спросил я.

— Потому, что чем больше приобретение, тем страшнее его терять.

Я выпустил ее руку. Маша поправила юбку и направилась к двери. На пороге задержалась, обратившись сразу ко всем: «Выздоравливайте быстрее», — и скрылась за дверью. Я услышал только стук ее каблуков по коридору, который становился все тише и тише, пока не смолк совсем. Я еще долго прислушивался, стараясь уловить его, но в коридоре стояла мертвая тишина. Мне стало настолько одиноко, что я почувствовал, как к горлу подкатывает неожиданный ком. Я не знал, откуда он взялся. Может быть оттого, что сердце потянулось вслед за Машей, норовя выскочить из груди? Или болезнь размягчает душу и делает людей сентиментальными? Я закрыл глаза, натянул до подбородка одеяло и тут же уловил еле ощутимый запах Машиных духов. Она ушла, а духи остались. Наверно так же бывает и с душой человека.

— Я вам вот что скажу, молодой человек, — раздался слева дребезжащий голос Михаила Юрьевича и я услышал, как он, скрипя кроватью, поворачивается ко мне. — Если надо будет позвонить этой девушке, можете пользоваться моим телефоном. В любое время.

— Надо же, — моментально отреагировал на предложение соседа сталевар. — Такой инфаркт перенес, а все еще кобелится.

— Вы ничего не понимаете в красоте, Спиридонов, — сухо сказал Михаил Юрьевич. — Такой девушке надо целовать каждый пальчик. Красота спасет мир. Слышали когда-нибудь об этом?

Спиридонов не ответил. Повернувшись на бок, он натянул на себя одеяло, давая понять, что не хочет вступать ни в какие разговоры. Палата снова погрузилась в сон. Муха слетела со шторы и села ни спинку кровати Кричевского. Он повернулся на спину, высвобождая руку из-под одеяла и спугнул ее. Она перелетела на одеяло Спиридонова и задремала вместе с ним.

На следующее утро я спросил у доктора, когда могу собираться домой. Он опустил голову и, посмотрев на меня с нескрываемым удивлением, спросил:

— Чего вы так заторопились, молодой человек?

— Чувствую, что поправляюсь.

— Вот когда поправитесь, тогда и выпишем, — сказал доктор.

Но мне уже не хотелось лежать в больнице, где каждая минута растягивается чуть ли не на целый день. Я засыпал с мыслью о Маше и просыпался с ней же. Я вспоминал ее лучившиеся ласковым теплом глаза, ее узкую ладонь с тонкими длинными пальцами, к которым прикасался губами и мне хотелось превратиться хоть в воробья, только бы вырваться из этой палаты. Я выходил в коридор или на лестничную площадку и подолгу смотрел на птиц, перелетающих с дерева на дерево, на людей, которые медленно гуляли по тротуару или, громко хлопая дверцами, торопливо садились в машины, уезжая по своим делам. За стенами больницы текла совсем другая жизнь.

Наконец, у меня сняли контрольную кардиограмму, после чего доктор сказал:

— Завтра, Баулин, можете отправляться домой. Но старайтесь больше не попадать сюда.

И тут я увидел глаза Кричевского. В них стояли слезы. Он наверняка надеялся, что покинет больницу раньше меня. Доктор тоже увидел его глаза. По всей видимости, взгляд Кричевского смутил его. Поэтому он похлопал Михаила Юрьевича по плечу и сказал:

— И вас тоже будем выписывать завтра. Звоните жене, пусть готовится встречать.

Кричевский тут же достал свой телефон. Я вышел в коридор, спустился по лестнице и очутился на улице. Лицо обдало ветерком, я услышал, как зашелестели листья и над головой пискнула пичуга. Я поднял голову, но не увидел ее. Липа уже отцвела. Вместо пахучих желтых цветов на ее ветках висели маленькие светлые горошины. Ими была усыпана земля под деревом. Я поднял одну горошину, поднес к лицу, понюхал, но она ничем не пахла. От обилия свежего воздуха у меня слегка закружилась голова. Постояв несколько минут под липой, я пошел в свою палату.

Еще в коридоре увидел, как в ее открытую дверь проскочила сестра со стойкой в руке, на которой была капельница. Я кинулся за сестрой. Кричевский лежал на каталке, около него стоял врач и держал его за руку. Сестра вводила иголку капельницы в вену. Врач поднял стойку и они вместе с сестрой покатили каталку в реанимационную палату.

Какое-то время я не мог прийти в себя. Еще несколько минут назад Кричевский, собиравшийся домой, обменивался колкостями со Спиридоновым. Достав расческу, Михаил Юрьевич начал приводить в порядок свой венчик вокруг головы. Смотревший на него Спиридонов почесал волосатую грудь и заметил:

— А боженька-то волос тебе не шибко отвалил.

— Он мне предлагал сивые, как у тебя, — сверкнув черными выпуклыми глазами, ответил Кричевский. — Я отказался.

Сейчас Спиридонов сидел на кровати и отрешенным взглядом смотрел через открытую дверь в коридор, по которому только что увезли его непримиримого оппонента.

— Что случилось? — спросил я сталевара.

— Да все эта подлая газета, — он кивнул на подушку Кричевского, на которой лежал свежий номер «Коммерсанта». Эту газету по просьбе Михаила Юрьевича купила ему медсестра. — Глянул в нее и обомлел. Оказывается, за одну ночь рубль по отношению к доллару упал в три раза. — Спиридонов покачал головой и добавил: — Надо же. Человек пережил блокаду, горячую и холодную войну, а вот падения рубля не выдержал.

С кровати Кричевского послышался писк. Я повернул голову и только сейчас заметил, что рядом с подушкой лежит сотовый телефон. Сталевар протянул руку и накрыл его одеялом.


5

Валерин «Запорожец» я узнал сразу, как только он вынырнул из-за кустов сирени, растущей вдоль больничного корпуса. Левое крыло машины в одном месте было ободрано и загрунтовано под покраску. Грунтовка выделялась ярким светло-коричневым пятном на голубом фоне. У меня екнуло сердце, когда он остановился около входа в наше кардиологическое отделение. Валера не мог приехать забирать меня из больницы сам по себе.

Еще с утра сестра сказала, что меня выписывают. Документы на выписку она обещала подготовить к двенадцати. Ближе к назначенному времени я сдал больничную пижаму и надел цивильный костюм. Спиридонов сидел на кровати в майке и пижамных брюках и смотрел на меня печальными глазами. Его взгляд как бы говорил: «Ты уже выкарабкался, а вот выкарабкаюсь ли я, еще не известно». Спиридонов заметно сдал после того, как Кричевского увезли в реанимацию. Он не шутил, не ввязывался в споры и, вскакивая всякий раз при виде врача, заходившего в палату, спрашивал:

— Как там мой сосед?

У Кричевского случился второй инфаркт. Состояние его было тяжелым, мы это знали.

— Пока без изменений, — говорил доктор, внимательно глядя на Спиридонова и постукивая по ладони никелированными трубочками стетоскопа. Излишняя нервозность больного настораживала его.

— Вот до чего доводят людей газеты, — возмущался Спиридонов. — Не читал бы сосед этого подлого «Коммерсанта», уже был бы дома.

Врач обводил взглядом больных и выходил из палаты. В политические дискуссии он не ввязывался, тем более, что сталевар был прав лишь отчасти. Газеты отравляют жизнь, особенно, когда газетчики начинают судить всех и вся. Но ведь они ведут себя так, как им позволяем мы. В случае же с Кричевским газета вообще была ни при чем. Курс доллара к рублю он мог узнать и от медсестры. Сейчас многие вместо «здравствуй» начинают утренний разговор именно с этого.

— Она придет тебя встречать? — спросил Спиридонов, когда я, надев рубашку, стал причесываться перед зеркалом.

Он, конечно же, имел в виду Машу.

Я был бы самым счастливым человеком на свете, если бы мог ответить «Да!». Но у меня не было для этого никаких оснований и я промолчал.

Рубашка не выглядела свежей, хотя Нина, провожая в больницу, специально подсунула мне единственную чистую, которая оставалась в моей сумке. Очевидно, на ее вид повлияло долгое лежание в больничной коптерке.

— Не темни, — сказал Спиридонов, с кряхтением поднимаясь с кровати. — Если бы не встречали, не прилизывался бы.

Я вышел на лестничную площадку и, присев на подоконник, стал смотреть на улицу. Красоты летнего пейзажа не интересовали меня. Я позвонил Маше, как только узнал, что меня выписывают. Но никто не ответил. Поэтому настроился ехать к Гене, у которого мне всегда были рады. Но никогда я не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, как в это утро. Я не хотел ехать к Гене, я думал только о Маше. Вот почему при виде «Запорожца» зашлось сердце и я стал с напряжением разглядывать того, кто сидел рядом с Валерой. Но переднее стекло, как назло, отсвечивало на солнце и сквозь него не было видно не только лица пассажира, но и его очертаний. Нервно постукивая пальцами по подоконнику, я уже готов был вывалиться из окна, когда дверка открылась и из машины высунулась сначала стройная женская ножка в белой туфле, а затем показалась ее обладательница в широкополой соломенной шляпе, украшенной розовым бантом. Это была Маша.

Я кинулся вниз по лестнице, но, пробежав несколько ступенек, остановился. Что-то удержало меня. Мне показалось, что не надо выплескивать радость одним махом, ей надо делиться постоянно небольшими порциями. Чем дольше делишься, тем длиннее удовольствие.

На первом этаже хлопнула дверь, раздались торопливые шаги. Маша шла по ступенькам. Пятясь, я поднялся на лестничную площадку. И о — чудо! Увидев меня, Маша бросилась вверх, перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Я раскрыл руки, она упала в мои объятья и, целуя в шею и щеку, стала повторять:

— Господи, как хорошо, что ты выбираешься отсюда.

Она отпустила меня, отступила на шаг, чтобы увидеть мои глаза, потом снова обняла, тесно прижавшись грудью, и я услышал частый стук ее сердца. Я поцеловал Машу и прижал к себе, чувствуя, как ее грудь прожигает мою рубашку.

— Больше я тебя никогда не отпущу, — шептала Маша, выскальзывая из моих объятий. — Пойдем вниз. — Она потянула меня за руку.

— Мне надо взять выписку из больничной карты и вещи, — сказал я. — Иначе даже побриться будет нечем.

— Тогда пойдем! — Маша шагнула вверх по лестнице, не отпуская моей руки.

Забрав бумагу с предписаниями о том, как вести себя после больницы, и сумочку с бритвой и зубной щеткой, мы вышли на улицу. Валера стоял около «Запорожца». Увидев меня, он радостно улыбнулся и шагнул навстречу. Мы обнялись.

— Не представляю, как ты мог оказаться в больнице, — сказал Валера, хлопая меня по спине. — В Сибири на медведя с рогатиной ходишь, а в Москве за сердце хвататься начал.

— Значит мне здесь не климат, — сказал я.

— Да ладно тебе, — Валера махнул рукой, не принимая мои слова всерьез. — Девчонки забирают тебя в малинник. Завтра опять сможешь брать рогатину в руки. — Валера снова обнял меня и, прижавшись щекой к моему уху, прошептал: — Завидую тебе, счастливчик…

Мы сели в машину. Маша выбрала заднее сидение, предоставив мне право ехать рядом с Валерой. Мне хотелось сесть с ней, но Маша мотнула головой и я понял, что этого делать не следует. Только после того, как затарахтел мотор и «Запорожец» тронулся, до меня дошло, что я перемещаюсь в другой мир.

Москва ничуть не изменилась с тех пор, как я последний раз бродил по ее улицам. Все те же непрерывные потоки машин на проезжей части и пешеходов — на тротуарах. Все те же кричащие вывески на иностранном языке. Внешне Москва уже давно перестала быть русским городом. Русская жизнь сохранилась только на микроскопическом уровне — в отдельных семьях. Поэтому ее не видно снаружи. И мне нестерпимо захотелось в родную Сибирь, к лесам и рекам. Захотелось посмотреть, как утренний туман растекается по долинам, а в омутах, оставляя круги на водной глади, играет рыба. Природа не изменяет материнской земле. Мне захотелось в Сибирь вместе с Машей. Мы бы забрались в глухую деревушку, спрятавшуюся в таежном распадке, слушали по утрам пение птиц, а в жаркий полдень — стрекот кузнечиков, пили холодное молоко, парились в бане и с утра до вечера дышали хрустальным воздухом.

Я повернулся к Маше. Она сняла шляпу, пальцами поправила прическу и улыбнулась, глядя на меня необыкновенно красивыми глазами. На ее щеках обозначились две едва заметные ямочки. Я не мог оторвать взгляда от ее лица. Она, очевидно, почувствовала это, протянула ладонь и провела пальцем по моим губам. Мы настолько понимали друг друга, что могли разговаривать без слов.

— Гена уехал в командировку, — произнес Валера, не отрывая взгляда от дороги. — В Карелию. Ты когда-нибудь там был?

Я повернулся к нему и отрицательно мотнул головой.

— Там красиво, — сказал Валера. — Рыбалка великолепная и грибные места замечательные. Осенью собираюсь туда махнуть.

— А на Алтай не хочешь? — спросил я.

— С удовольствием бы, но далеко. — Валера резко нажал на тормоза, не успев договорить. Наш «Запорожец» жалобно взвизгнул. Я чуть было не стукнулся лбом в переднее стекло, а Валера выругался. Белая роскошная «Тойота» неожиданно подрезала нас и «Запорожец» едва не влетел ей в багажник.

— Не отвлекайся на разговоры, — сказал я, упираясь спиной в сиденье. — Врежешься в такую, потом не рассчитаешься.

— Им свои машины не жалко, — заметил Валера, сбавляя скорость и давая «Тойоте» возможность оторваться от нас.

Маша положила руку мне на плечо. Не поворачивая головы, я взял ее ладонь, поднес к губам и поцеловал. Повернулся назад и встретился с Машей взглядом. Теперь ее глаза были другими.

В них светились и тепло, и ласка, и что-то еще, от чего на сердце становилось необыкновенно легко. Мне хотелось, не отрываясь смотреть на нее, чувствовать ее дыхание, ощущать запах ее волос. Маша казалась мне необыкновенным существом, один вид которого придает жизни особый смысл. Я не понимал, откуда это взялось. Ведь я практически не знал ее. Я даже не знал, зачем она везет меня в свою квартиру и что я буду там делать. Но я смотрел в ее наполненные радостью глаза и мне было хорошо.

Валера довез нас до общежития и распрощался, несмотря на все мои уговоры зайти хотя бы на минуту.

— Извини, старик, — сказал он, протягивая руку. — У меня неотложные дела. Завтра-послезавтра загляну. Ты же еще не уезжаешь?

Мне показалось, что в его взгляде была легкая зависть. Он нырнул в «Запорожец», машина затарахтела, обдала нас облаком дыма и исчезла за углом. Я проводил ее глазами и повернулся к Маше.

— Пойдем, — сказала она и взяла меня под руку.

Лифт довез нас до шестого этажа. Когда Маша нажала на звонок уже знакомой мне квартиры, я не удержался и спросил:

— Мы что, идем в гости к Ольге?

— Это моя квартира, — ответила Маша. — Но Ольга должна нас встречать.

Маша не успела толкнуть рукой дверь. Та открылась и на пороге появилась Ольга. Она была в красной цыганской кофте с широким воланом на груди и черной юбке, обтягивающей стройные бедра. Ее жгучие глаза пробежали по мне, словно проверяли на прочность. Я остановился, не решаясь шагнуть через порог, но Маша подтолкнула меня и я очутился в комнате.

Квартира выглядела совсем не так, какой я ее видел первый раз. Тогда комната казалась просторной из-за того, что кроме стола, стульев и одиноко стоящего у стены шифоньера в ней не было никакой мебели. Сегодня к прежней обстановке добавились две кровати. Одна стояла напротив шифоньера, другая — у окна. Обе были заправлены чистыми покрывалами, на обеих лежали подушки в белых, хорошо выглаженных наволочках. Стол был застелен бело-синей клетчатой скатертью.

— Давай сюда свой пакет, — сказала Маша, протягивая руку.

— Имущества как у арестанта, — произнес я, отдавая пакет.

Она взяла его и отнесла в ванную, из которой тут же раздался шум воды.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила Ольга, разглядывая меня. В ее голосе слышались ласковые материнские нотки. Очевидно, сочувствие к больному в характере женщины.

— Вполне нормально, — ответил я.

Из ванной вышла Маша. Ольга тут же повернулась к ней, кивнула на кровать у окна:

— Белье я принесла. Так что все в порядке.

— Спасибо, — произнесла Маша.

Ольга ушла, щелкнув дверным замком. Маша обняла меня за плечи и сказала:

— Иди прими душ, а я пока накрою на стол. Уже третий час, пора обедать.

Она проводила меня до дверей ванной и, показав рукой на стиральную машину, заметила:

— Вот чистое белье. Это я специально купила тебе. — Она стыдливо опустила глаза и отвернулась.

На стиральной машине лежали белые хлопчатобумажные плавки и такая же футболка с коротким рукавом. Она догадалась, что сменного белья в больнице у меня не было.

Никогда еще я не плескался под душем с таким удовольствием. Мне хотелось смыть с себя больничные запахи, отдающие лекарствами и человеческой немощью. Надо было кончать с болезнями и думать о жизни.

Я взял в руки белье, которое приготовила Маша, и представил, как она водила по нему утюгом, думая обо мне.

Натянув белье и брюки, я посмотрелся в зеркало и отметил, что выгляжу в общем-то неплохо. Футболка обтягивала тело и придавала фигуре спортивный вид. С лица исчезла бледность, расчесанные на пробор волосы делали его чуть интеллигентнее.

Я подмигнул себе и вышел.

Маша стояла с тарелкой в руке. Стол был уставлен закусками, над которыми стройной башенкой поднималась темная бутылка. Маша готовилась к нашей встрече. Услышав скрип двери, она повернулась в мою сторону и сказала с легкой растерянностью:

— Ну вот. А я еще не успела. — Поставила тарелку и добавила: — Садись, я сейчас.

Рядом со столом было только два стула, стоявших друг против друга. Я сел на тот, что стоял у стенки. Маша ушла на кухню и вернулась с двумя свечами. Протянула их мне и сказала:

— Зажги, вон спички.

Коробок со спичками лежал на краю стола. Я зажег свечи, поставив их в два маленьких блюдца. Маша задернула шторы и села за стол. Комната погрузилась в легкий полумрак. Желтое, подрагивающее пламя свечей отражалось на тарелках и Машином лице. Мне показалось, что я очутился в нереальном мире. Даже шум автомобилей, доносившийся с Шоссе Энтузиастов, казался далеким, как отзвук эха.

Маша сидела напротив, ее лицо было бледным и красивым. Глаза походили на два темных бездонных озера, в глубине которых светились звездочки. Это в зрачках отражалось пламя свечей. Я завороженно смотрел на нее. Она не отводила взгляда, дыша чуть приоткрытым ртом. При каждом ее выдохе пламя стоявшей рядом свечи подрагивало и по стене пробегали неясные тени. Правая рука Маши лежала на столе, я не выдержал и, нагнувшись над тарелками, накрыл ее ладонь своей ладонью, сказав:

— Спасибо тебе за все.

Она осторожно выпростала руку и произнесла:

— Открой вино, я хочу выпить за твое здоровье.

Маша протянула мне штопор. Я взял бутылку, поднес ее к лицу, чтобы прочитать название. Это было грузинское вино пиросмани. Я пробовал его всего один раз в жизни. Меня угощал им тбилисский знакомый Гога Лебанидзе. Он сказал, что это вино названо по имени грузинского художника Пиросманишвили. Но его производят так мало, что даже в Тбилиси купить бутылку очень трудно.

— Что ты его так разглядываешь? — настороженно спросила Маша.

— Потому что это вино — чрезвычайная редкость, — произнес я.

— Оно хорошее?

— Да.

Мы чокнулись.

— За тебя, — сказала Маша. — Не попадай больше в больницу.

— Постараюсь, — ответил я и поднес фужер к губам.

— Ты знаешь, — сказала Маша. — Когда я узнала, что ты попал в больницу, я так испугалась.

— Ты чудо, — сказал я. Мне было приятно, что на свете есть существо, которому небезразлична моя судьба.

— Правда-правда. — Маша посмотрела на меня бездонными глазами, в которых отражались колеблющиеся язычки пламени двух свечей.

— Спасибо, что навестила, — сказал я. — После твоего посещения появился стимул к жизни.

Маша взяла чашку с салатом, положила его сначала в мою, затем в свою тарелку.

— Правда-правда, — попытался я взять ее интонацию. — Ради чего живет мужчина? Ради того, чтобы быть рядом с женщиной. Вот я и стремился побыстрее попасть к тебе. — Я протянул руку к бутылке, чтобы наполнить фужеры.

— Не говори мне о мужчинах. — Маша встала и, сделав предупреждающий жест, вышла на кухню. Вернулась оттуда с другой бутылкой в руке. — Ты пей свое мужское вино, а я буду пить женское. Открой.

Она протянула бутылку. Это был молдавский рислинг.

— У тебя появился винный погреб? — спросил я.

— Просто захотелось хоть один раз в жизни ощутить себя беззаботным человеком. — На ее лице мелькнула почти детская улыбка. — Продавец сказал, что это вино очень хорошее.

Я открыл бутылку, наполнил Машин фужер.

— Еще раз за то, чтобы ты не болел. — Маша подняла фужер и задержала его в руке, ожидая, когда мы чокнемся.

— И чтобы ты была счастлива, — сказал я.

Мне хотелось прикоснуться к ней, но я не решился. В полутемной комнате она казалась таинственной.

— Тебе кто-нибудь говорил, что ты красивая? — спросил я, глядя в ее светящиеся в полумраке глаза.

— Много раз. — Маша потрогала кончиком пальца маленькое пятнышко на скатерти. — Слова ничего не стоят.

— А что тебя любят?

— И это говорили. Почему ты спрашиваешь?

— Чтобы сказать такие хорошие слова, которые тебе еще никто не говорил.

— Это невозможно. — Она улыбнулась краешком губ.

— Почему? — спросил я, взяв фужер за тонкую резную ножку.

— Потому, что еще две тысячи лет назад один мудрец сказал: «Все это было. И все это суета сует».

— Он был не прав. — Я поднес фужер к губам, чтобы ощутить аромат вина. — Может у кого-то и было. У нас с тобой — нет.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что ты необыкновенно красивая. И что мне очень хочется тебя поцеловать.

— Ну вот. — Она снова улыбнулась краешком губ. — А ты говорил, что хочешь сказать слова, которые еще никто не произносил.

Я не ответил, взяв паузу, чтобы осмыслить перемену в ее настроении. Маша пригласила меня к себе, но старалась все время держать на расстоянии. Неужели она хотела ограничиться только ролью больничной няни? А может для этого были более глубокие причины и она просто сдерживала себя?

— У Ольги сегодня тоже праздник, — сказала Маша.

— То-то я вижу, что она вырядилась.

— Оля влюбилась.

— Этот праздник должен быть с человеком всю жизнь, — заметил я.

— Хорошо бы. — Маша снова потрогала кончиком пальца пятнышко на скатерти. — Но кому как повезет.

— А в кого влюбилась Ольга? Во врача из вашей больницы?

— Нет. Я его не знаю.

— Но он, по всей видимости, хороший? Он должен быть хорошим.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что Ольга не может полюбить плохого парня.

— Она добрая. Я ее очень люблю. Она всегда утешит, если плохо.

В дверь постучали, громко и настойчиво. Я вздрогнул от неожиданности, резко повернув голову. Маша пожала плечами и пошла открывать. На лестничной площадке было светло и, когда дверь распахнулась, я увидел на пороге Ольгу.

— Извините, — сказала Ольга, перешагнув порог.

— Что случилось? — спросила Маша, закрывая дверь.

— Я больше не могу, — сказала Ольга дрожащими губами.

Она прошла на свет свечей и поставила на стол бутылку водки, которую держала в руке.

Маша сходила на кухню за стулом, поставила его около стола. Ольга села.

— Знаю, что вам сейчас не до других, — она извиняюще посмотрела на меня. — Но это как SOS. Спасите наши души. — Она снова посмотрела на меня и кивнула на бутылку.

Я открыл водку, налил ей. Она подняла рюмку, залпом выпила, тряхнула головой и сказала, глядя на Машу:

— И почему я такая невезучая? — Потом повернулась ко мне и попросила:

— Налей еще.

Я молча налил, она снова выпила, подняла на меня глаза и спросила:

— Чего ты так смотришь? Думаешь рехнулась?

Я не ответил. Ольга повернулась к Маше, тяжело вздохнула и сказала:

— Ах, Маша! Ну почему жизнь такая подлая? Одних ставит к стенке, перед другими расстилает ковровую дорожку.

— Все-таки не пришел? — спросила Маша.

— Не пришел. А я целый день готовила. Может, принести отбивные? — Ольга нервно засмеялась.

— Не надо, — сказала Маша. — У нас всего хватает.

Мне стало жаль Ольгу. Она была яркой и, видать по всему, неглупой женщиной с доброй душой. Но человеческие отношения непредсказуемы. Иногда красавец полюбит дурнушку и носит ее на руках всю жизнь. А красавица, несмотря на все ухаживания, остается одинокой.

Водка успокаивающе подействовала на Ольгу. Она посмотрела на задернутые шторы, перевела взгляд на свечи и заметила:

— У вас как в лучших домах Филадельфии.

— Не завидуй, — сказала Маша. — Тем более, что в Филадельфии я не была.

— Я не завидую. — Ольга снова тяжело вздохнула. — Просто хочется, чтобы каждому достался хотя бы маленький кусочек счастья.

— Может быть и достанется. — Маша поднялась из-за стола, сходила на кухню и принесла большое блюдо с тушеным мясом. Положила несколько кусков на тарелку Ольге и требовательно сказала: — Ешь!

Я налил Ольге водки, нам с Машей — остатки вина.

— А может не надо? — спросила Ольга, глядя на рюмку, но все-таки взяла ее в руку и залпом выпила. Поставила рюмку на стол и сказала, выдохнув: — Вы извините, что я к вам так ворвалась.

— Да ладно уж, — Маша махнула рукой и улыбнулась чуть заметной грустной улыбкой. — Представляю, как сидеть одной за сервированным столом.

В коридоре хлопнула дверь лифта, на лестничной площадке раздались шаги. Ольга резко отпрянула от стола, соскочила со стула и кинулась к двери.

— Не расшиби лоб, — предупреждающе крикнула ей вслед Маша, но Ольга только махнула рукой и выскочила на площадку. Если бы не пустая рюмка на столе, можно было подумать, что она к нам не заходила.

— Ну вот, все и утряслось, — заметила Маша, повернувшись ко мне.

— У нее это серьезно? — спросил я, вспомнив, какой убитой вошла Ольга в нашу комнату.

— Влюбилась в женатого. А с ними знаешь как? — Маша пристально посмотрела на меня. — Ты случайно не женат?

— Случайно нет, — ответил я, немного развеселившись оттого, что Маша начинает ревновать.

— Я серьезно.

— Куда уж серьезнее, — ответил я, протягивая к ней руку.

Она не отстранилась. Я взял ее ладонь, которая оказалась холодной, поднес к губам и поцеловал. Она подняла голову и, глядя мне в глаза, сказала:

— Больше всего боюсь влюбиться в женатого.

— Почему? — я пристально посмотрел на нее.

— От такой любви одни страдания. Не хочу строить счастье на несчастье других.

— Как Ольга? — спросил я.

Она высвободила руку, встала и молча пошла к окну. Дернула штору и та, звякнув кольцами, отъехала в сторону. За окном были сумерки. На противоположной стороне Шоссе Энтузиастов по крыше здания, переливаясь, бежала световая реклама. Ее блики плясали на стене комнаты.

— Вот и закончился день, — вздохнув, сказала Маша и повернулась ко мне. — Что будем делать?

— Что делают люди, когда заканчивается день? — спросил я.

— Да, да, конечно, — сказала Маша и, опустив руки, направилась к столу. — Мы совершенно забыли, что тебе надо отдыхать. — Она начала торопливо собирать тарелки. — Сейчас приберу со стола и уложу тебя спать.

— Тебе помочь? — спросил я.

— Не надо. — Она мотнула головой. — Я только отнесу посуду. Мыть буду потом.

Пламя сгоревших наполовину свечей колебалось при каждом движении Маши. Я сидел за столом, скрестив на груди руки, и наблюдал, как она собирала посуду. Тарелки позвякивали, когда Маша ставила их одна на другую, ее руки мелькали над столом, будто совершали таинство. Я смотрел на Машу и мне безумно хотелось прижаться к ней. От этого желания набирало обороты сердце и, чтобы сдержать его, я прижимал ладонь к груди, словно пытался усмирить кровоточащую рану. Мне казалось, что Маша делает все нарочито медленно, каждое движение растягивает на долгие минуты. Наконец, она закончила с посудой, подошла к кровати, стоявшей у противоположной от окна стены, расправила постель и сказала:

— Иди, ложись.

— А ты? — спросил я.

— Я сейчас умоюсь и тоже лягу, — ответила Маша.

Я встал, подошел к ней и попытался обнять за талию. Она отстранилась, упершись ладонью в мою грудь, затем приложила палец к моим губам и мягко сказала:

— Не надо. Не настраивай себя. Тебе нельзя волноваться.

— Я уже разволновался, — ответил я, отступая на полшага. — Успокоить можешь только ты.

— Иди, ложись, — сказала Маша и, плавно повернувшись, пошла в ванную.

Я снял брюки и футболку, задул пламя свечей и лег на кровать. Из ванны донесся плеск воды. Я лег на спину и уставился в потолок. Глаза быстро привыкли к темноте, я хорошо видел очертания люстры и верхнего угла шифоньера. Я ждал Машу, но она умывалась так же долго, как и собирала посуду. Уличная реклама, погасшая на некоторое время, вспыхнула снова и по стене у самого потолка побежали ее тусклые неровные блики. В ванной все так же шумел водопроводный кран. Мне казалось, что Маша умышленно оттягивает мгновение нашей близости. Она все время сохраняла дистанцию, словно боялась переступить порог ей же самой открытой двери. А может это было потому, что я не проявлял должной настойчивости?

Водопроводный кран замолк, дверь ванны открылась и на пороге, освещенная сзади электрическим светом, появилась Маша. Она была в длинной ночной рубашке с коротким рукавом, ее темные волосы рассыпались по плечам. Маша протянула к стене руку, выключила свет и, неслышно ступая босыми ногами, направилась в мою сторону. Я торопливо подвинулся к стенке, освобождая ей место, но она прошла мимо и начала расправлять вторую кровать.

— Ты разве не придешь ко мне? — растерянно спросил я.

— Я же сказала, тебе нельзя волноваться, — ответила она, сворачивая покрывало.

Постояла несколько мгновений, прижимая его к груди, затем положила на стул, подошла ко мне и, торопливо поцеловав в щеку, сказала шепотом:

— Спокойной ночи.

Я поймал ее за руку и потянул к себе. Она уперлась, словно застывшее изваяние, и жалобно произнесла:

— Отпусти. Иначе заплачу.

— Что с тобой, Маша? — спросил я, ошеломленный не столько ее словами, сколько их тоном.

Она молча высвободила руку и пошла к своей кровати. Откинула одеяло, нырнула под него и, тяжело вздохнув, вытянулась на постели.

— Спокойной ночи, — сказал я, пытаясь сгладить неловкую паузу.

— Спокойной ночи, — ответила Маша, закинув руку за голову.

На светлом фоне окна четко обозначился ее локоть. Я долго смотрел на очертания ее руки, казавшейся мне необычайно изящной, и меня разбирала злость. Зачем она позвала к себе, если сейчас мы оказались на разных кроватях? Я вспомнил ее, когда она появилась в больничной палате, и мне казалось, что в то время я был для нее самым близким человеком. А сейчас в одной комнате со мной находилась другая женщина, чужая и недоступная. Почему вдруг такая перемена? Может быть я, сам того не заметив, допустил какую-то бестактность?

Я стал перебирать в памяти каждый свой шаг, начиная с того момента, когда Маша с Валерой приехали за мной в больницу. Ничего некорректного и уж, тем более отталкивающего, в своем поведении я не нашел.

Реклама на Шоссе Энтузиастов погасла, комната погрузилась в плотный сумрак. Я решил не думать больше о Маше. Завтра утром попьем на прощанье чаю и я отправлюсь на Алтай. Хватит искать приключений. На этот раз их у меня в Москве оказалось более, чем достаточно. Я повернулся на бок, решив во что бы то ни стало уснуть. Кровать скрипнула, а одеяло зашуршало, когда я стал натягивать его на себя.

— Иван, ты не спишь? — раздался от окна голос, от которого у меня дрогнуло сердце.

— Нет, — сказал я. — А что?

— Иди ко мне, — Маша заскрипела кроватью, отодвигаясь к стене.

Меня обдало жаром. Одним движением я соскочил с постели и очутился у нее. Залез под одеяло, обнял за талию, прижал к себе. Она доверчиво прильнула к моей груди, уткнулась лицом в шею. Я ощутил на коже ее горячие губы. Поцелуй был осторожным, словно она боялась, что ее услышат. Я поцеловал ее в голову, в губы, в небольшую упругую грудь. Она не отстранялась. Я повернул ее на спину и начал целовать, не сдерживая себя. Маша обняла меня и стала искать губами мои губы…

Когда я откинулся на подушку, она положила ладонь мне на грудь и сказала:

— Ты извини, что я вела себя так. — Маша вздохнула и выписала пальцем завитушку на моей груди. — Я не могла решиться. Ты у меня первый после мужа.

— А где он? — спросил я.

— Разбился. Он летал на СУ-24.

— Давно?

— Три года назад.

— Извини, не знал, — сказал я.

— У меня, наверно, судьба такая. Если что-то найду, обязательно потеряю. — Она снова провела пальцем по моей груди и спросила: — Зачем тебе лететь на Алтай? Разве нельзя остаться в Москве?

— Я же не собираюсь улетать завтра.

— Я не хочу, чтобы ты вообще когда-нибудь улетал. Я так долго ждала тебя, что теперь боюсь расстаться даже на час.

— Ты меня ждала? — удивился я. — Это я нашел тебя. И то только благодаря Гене. Он уговорил Валеру поехать к вам.

— Все так и есть, милый. Я тебя ждала и ты ко мне пришел.

Я знала, что так будет. Потому, что никто другой, кроме тебя, мне не нужен.

— А откуда ты знала, что это буду я?

— Это знала не я. Знала моя душа. Как только ты появился в этой комнате, во мне что-то дрогнуло. Глубоко-глубоко. В самом сердце. У меня даже руки опустились, как плети. Меня словно всю лишили воли. Если бы ты тогда подошел ко мне, взял на руки, ты бы мог отнести меня куда угодно и делать со мной все, что тебе вздумалось. Я бы не сказала ни слова. Я была в полном оцепенении. Я не знала, что так бывает с людьми. Это потому, что я долго ждала тебя.

Последние слова Маша говорила дрожащим голосом. Она прислонилась щекой к моему лицу и я почувствовал на ее ресницах влагу. Маша плакала.

— Обещай мне, что никогда не уедешь.

— Обещаю. — Я провел ладонью по ее волосам, они словно шелк заструились между пальцами.

— Нет, ты так не обещай. — Маша наклонилась надо мной, глядя в глаза. Я почувствовал на лице ее дыхание. — Ты поклянись.

— Клянусь, — сказал я, целуя ее в губы.

Маша положила голову мне на грудь, обняла за плечо. Мне было удивительно хорошо с ней. Ее волосы источали легкий запах нежных духов, а от кожи исходил тонкий, непередаваемый аромат чистого и здорового женского тела. Я был в состоянии полного блаженства. Ни один мужчина не объяснит, почему его нестерпимо тянет к одной женщине и он совершенно равнодушен к другой, внешне более привлекательной. Может быть какую-то роль играют запахи, которые мы иногда даже не ощущаем? Может быть мы не такие уж цивилизованные, какими иногда изображаем себя? Я положил руку Маше на спину, она подняла голову, наши губы встретились, я поцеловал ее.

— Скажи мне еще что-нибудь, — попросила Маша.

— Ты самая красивая, — произнес я. — Ты просто чудо.

— Мне так хорошо с тобой, — сказала Маша. — Я не хочу, чтобы ты улетал.

— Я же тебе поклялся.

— Но ты же все равно улетишь.

— Без этого не обойтись.

— Да, милый. — Она потрогала ладонью мою щеку. — Я буду скучать страшно-страшно.

— Как можно скучать страшно-страшно? — спросил я.

— Это когда приходишь домой с работы и весь вечер и всю ночь сидишь совершенно одна.

— А ты вспоминай кого-нибудь, — предложил я. — Будет легче.

— Я только этим и жила. Теперь буду вспоминать тебя.

— Я скоро вернусь.

— Только этого и хочу. — Маша всем телом вытянулась на мне, взъерошила мои волосы и поцеловала в нос.

— А еще чего ты хочешь? — спросил я, прижимая ее к себе.

— Тебя. — Она губами нашла мои губы и приникла к ним…

… Солнце уже давно взошло, но я проснулся не от его лучей, а от осторожных шагов по комнате. Я открыл глаза. Маша стояла у зеркала и расчесывала волосы. Она была в коротком халатике и домашних тапочках без задников. От их шлепанья я и проснулся.

— Доброе утро, — сказал я.

Маша стремительно обернулась, халат распахнулся и она стала запахивать полы.

— Не закрывай свои красивые ноги, — попросил я, поднимаясь с постели.

— Ты так хорошо спал, милый, — сказала она. — Я стояла и смотрела на тебя, боясь разбудить.

Я подошел к ней, взял в руки ее ладони. Они были прохладными и хорошо пахли. Я прижал их к своим щекам, затем поцеловал сначала одну, потом другую.

— Господи, как мне хорошо, — сказал я.

Она высвободила ладонь, обняла меня за шею, прижалась к груди.

— Ты еще не улетел, а я уже скучаю, — сказала она.

— Я тоже.

— Ты проводишь меня до работы? — спросила Маша.

— Конечно, — ответил я и снова поцеловал ее ладонь.

Мы позавтракали. Маша оделась и остановилась около двери, поджидая, когда я зашнурую туфли. Мне показалось, что сейчас мы похожи на семейную пару.


6

Больница, где работала Маша, была в четверти часа ходьбы от общежития. Мы шли по мокрому тротуару, по которому только что проехала поливальная машина. Подстриженная на газоне трава блестела от капелек воды, переливавшихся на солнце перламутром. Маша держала меня за руку и была похожа на ребенка.

— У меня такое впечатление, что я провожаю тебя не на работу, а в школу, — сказал я. — Ты выглядишь, как ученица.

— Так и есть, милый, — ответила она, подстраиваясь под мой шаг. — Я снова начала учиться жить. Ты научишь меня всему, правда?

— Чему я могу тебя научить? Я не Сократ и не Аристотель.

У меня нет ни учеников, ни учениц.

— Это очень хорошо, милый. Иначе бы я ревновала. Мне было бы неприятно, если бы у тебя были ученицы. — Она сдвинула тонкие брови и посмотрела на меня. — Ведь у тебя не было учениц? Это так?

— Ни одной, — сказал я, стараясь выглядеть, как можно серьезнее.

— Это правда?

— Конечно. Мне поклясться и перекреститься?

— Не надо. Нельзя давать клятвы по каждому поводу. Они тогда теряют цену.

На перекрестке около газетного киоска женщины продавали цветы. Я подошел к ним, держа Машу за руку. Женщины наперебой стали хвалить свой товар. Я выбрал три темно-красных розы, попросил завернуть их в целлофан, чтобы не кололись.

— Поставишь у себя на работе, — сказал я, протягивая букет Маше.

Она поднесла розы к лицу, вдохнула их запах:

— Теперь в больнице все будут знать, что у меня есть поклонник.

— Это плохо?

— Почему же? Я горжусь, что у меня такой поклонник, как ты.

На автомобильной стоянке около больницы Валера закрывал свой «Запорожец». По всей видимости, у него были какие-то проблемы с замком. Он несколько раз хлопал дверкой и пытался повернуть ключ, но тот не поворачивался. Валера так увлекся, что не заметил нас.

— Тебе помочь? — спросил я, когда мы поравнялись.

Он поднял багровое от напряжения лицо и повернул ключ.

— Наконец-то, — облегченно вздохнул Валера и, проведя тыльной стороной ладони по лбу, отошел от машины. Мы поздоровались.

Он окинул взглядом Машу и, качнув головой, сказал:

— Просто удивительно, как цветы преображают женщину. Эти розы тебе очень к лицу.

Валера был сухарем и совершенно не разбирался в женской душе. Он даже комплимент не мог сказать как настоящий мужчина. Ведь дело было совсем не в розах. По этой причине из него и не получилось поэта. Маша опустила глаза и прижалась к моему плечу.

— Как ты себя чувствуешь, старик? — спросил Валера, обращаясь ко мне. При этом он все время бросал взгляд на Машу. — Внешне выглядишь великолепно.

— И внутренне тоже, — сказал я.

Валера, словно что-то соображая, задержался взглядом на моем лице, но промолчал. Мы поднялись по ступенькам и вошли в вестибюль больницы. Около нас сразу же возникла какая-то женщина в белом халате, накрахмаленной шапочке и черных лакированных туфлях, которые стучали по цементному полу, словно были подкованы железом. Не здороваясь с нами, женщина сказала:

— Валерий Александрович, у вас уже очередь.

— Я сейчас, — ответил Валера и повернулся ко мне. — Через часок освобожусь. Заходи, посмотришь, где я работаю.

— Мне надо к Гене, — сказал я. — В другой раз, хорошо?

Валера перевел взгляд с меня на Машу, потом на розы и пошел с женщиной к лифту. Маша взяла меня за локоть и, наклонившись к уху, тихо произнесла:

— К обеду будь дома.

— Ты придешь? — спросил я.

— Нет, конечно. Меня не отпустят. Но я не хочу, чтобы ты где-то был без меня.

Она оттолкнула меня кончиками пальцев и направилась к лифту. Я стоял посреди вестибюля, провожая ее взглядом. Когда Маша скрылась в кабине, открылись двери соседнего лифта. Санитар, еще совсем мальчишка, выкатил из него коляску, на которой лежал человек, закрытый простыней. Из-под нее торчала голая ступня. Санитар развернул коляску и на большом пальце обнаженной ноги я увидел бирку, на которой было что-то написано химическим карандашом. Я повернулся и торопливо вышел. Мне не хотелось видеть, как из больницы вывозят мертвых.

До Гены я добрался на метро. Когда позвонил, дверь тут же открылась, словно меня ждали. На пороге стояла Нина.

— Иван, тебя выписали? — радостно воскликнула она и, потрогав руками свои волосы, посторонилась, пропуская меня в квартиру. — Гена дома. — Нина жестом показала на дверь гостиной.

Я переступил порог, снял туфли и прошел в комнату. Гена сидел у журнального столика и читал газету. Увидев меня, он поднял на лоб узенькие очки в блестящей оправе и попытался встать.

— Сиди, сиди, — сказал я, зная, что из-за постоянного остеохондроза ему трудно подниматься.

Гена протянул руку, чтобы поздороваться и спросил:

— Выписался?

Я кивнул.

— Иван, — прокричала из коридора Нина, — куриные котлеты будешь?

— Спасибо, я хорошо позавтракал, — ответил я.

— Чего ты отказываешься, — сказал Гена. — Котлеты вкусные.

— Действительно не хочу. — Я посмотрел на газету, которую читал Гена.

Он перехватил мой взгляд, заметил:

— Мрак какой-то. Я же знаю, что все обстоит не так, как здесь рисуют. Пора уходить из газеты. Я больше так не могу.

Гена выглядел усталым. Его большое рыхлое лицо казалось серым, а взгляд утомленным. Он или недомогал, или слишком много работал, не выходя из квартиры.

— Чего это тебя так зацепило? — спросил я.

— Старик, ты даже не представляешь, насколько все продано. — Гена снял очки со лба и положил их на столик. — Я всю жизнь служил Отечеству. Хорошо ли, худо ли — не мне судить. Теперь все служат только деньгам. Вот он здесь пишет, что глава фирмы личность довольно темная. — Гена ткнул пальцем в газету. — Он же, подонок, служил этому главарю верой и правдой. А когда конкуренты заплатили больше, стал обливать его грязью.

— Нравственные устои расшатались до предела, — сказал я. — Впрочем, и государственные тоже.

— Но ведь как только мы перестанем отстаивать свою землю и своих предков, — продолжал горячиться Гена, — нас не станет. Он же обливает грязью русского человека. И довольно неплохого, я его знаю. А хвалит… прости меня, Господи…

В комнату вошла Нина с подносом, на котором стояли чашки с чаем и блюдо с котлетами.

— Убери газету, — сказала она Гене и поставила поднос на журнальный столик. — Не забивай Ивану голову. Пусть перекусит и ложится отдыхать. Человек только из больницы, а ты к нему опять со своей политикой.

— Из больницы меня выписали еще вчера, — сказал я.

— Как вчера? — Нина застыла на месте, не успев разогнуться. Лишь подняла голову и уставилась на меня непонимающими глазами.

— Валера забрал меня и отвез на машине в свое общежитие.

— Зачем же ты поехал в общежитие? — Нина все еще выглядела ошарашенной. — У нас места, что ли, мало?

— Ты же не врач. А там за мной ухаживают медицинские сестры.

В глазах Гены словно два чертенка мелькнули озорные огоньки. Сдерживая улыбку, он многозначительно посмотрел на меня. Я опустил голову, чтобы не рассмеяться.

Нина, ничего не заметив на наших лицах, открыла шифоньер, достала стопку выглаженных рубашек и кивнула мне:

— Это твои. Я их постирала.

— Завидую тебе, — сказал я Гене. — С такой женой вся жизнь, как праздник.

— А тебе кто не дает жениться? — спросила Нина, упершись мягкими белыми руками в бока.

— Где ж я возьму такую, как ты? Сейчас таких уже не осталось.

— Что-то ты запел, как соловей, — покачала головой Нина и вышла из комнаты.

Гена провел пальцами по лицу и, тряхнув ладонью, словно сбрасывая прилипшие крошки, оперся широкими плечами на скрипнувшую спинку кресла. Мне показалось, что ему не дает покоя какая-то мысль и он хочет поделиться ею. Но он только кивнул на стоявшую около меня чайную чашку и сказал:

— Пей, а то остынет.

Затем взял в руки газету, шурша развернул ее, пробежал глазами страницу, с таким же шуршанием свернул и бросил на диван.

— Завязывать с этим надо, — отрешенно произнес он. — А куда уходить — не знаю.

Его лицо снова посерело и стало безвольным. Мне было больно смотреть на товарища. Он чувствовал себя совершенно не нужным обществу, в котором жил. Это типично русское явление. Американцы живут, как одинокие волки. Они с молоком матери впитывают святую для них истину о том, что все блага жизни человек должен создать себе сам. Для этого ему надо научиться зарабатывать деньги. Любым путем. Недаром у них существует поговорка: «Если хочешь обогнать дальнего, откуси ногу ближнему. Иначе он откусит твою и возрадуется». Если бы американскому журналисту талант Гены, он бы стал человеком с очень большими деньгами. Ему все равно в какой газете работать, о чем писать, лишь бы хорошо платили. А Гене нужно защищать добро и справедливость, отстаивать исконно российские принципы сострадания к беспомощному и любви к ближнему. В сегодняшней России такие журналисты не нужны. Отсюда и чувство полной безысходности.

Я сам несколько раз испытывал это гадкое ощущение. В душе полная пустота и никакого просвета впереди. Сидишь в квартире и знаешь, что никто не придет и не позвонит, и ты сам никуда не пойдешь и никому не позвонишь. Потому что идти и звонить просто некуда. Ты никому не нужен. В такие минуты можно свихнуться. Но у меня это было от одиночества. И тогда я спасался только работой. Садился и писал. Меня выручали мои герои. Или уезжал в глухомань, в какую-нибудь деревню Листвянку, где разговаривал с природой. Природа тоже не дает человеку свихнуться.

Гена не одинок, у него семья. Но он всю жизнь проработал в газете, которой гордился и которая гордилась им. А теперь времена изменились и Гена не может к ним приспособиться. И никогда не приспособится. Потому что для этого надо пересилить себя. А он этого не хочет. Его героями всегда были люди высокого полета — честные, искренние, трудолюбивые. Сегодня время других людей — алчных, изворотливых, продажных. Они правят страной и такие, как Гена, им мешают. Гена должен или продать свою душу, или уйти из газеты. Но даром газетчика Гену наградил Бог и поэтому душа принадлежит только ему. А уйти из газеты некуда. Отсюда потухший взгляд и опустошенность в душе.

— Старик, а не мог бы ты недели на две поехать со мной на Алтай? — спросил я. — Пожили бы в тайге, послушали природу. Может быть она что-нибудь подскажет?

— Что она подскажет? — Гена посмотрел на меня усталыми глазами.

— Наедине с природой хорошо думается… Ведь у нас были и хуже времена, а мы их пережили…

— Хуже были, но подлее не было, — сказал Гена и, кивнув на блюдо с котлетами, добавил: — Ты ешь, а то остынет.

Есть мне не хотелось, но, чтобы не обидеть Нину, я съел одну котлету.

— Ты когда домой? — спросил Гена.

— Еще не решил, но до конца недели обязательно улечу.

— Как тебе в общежитии? — При слове «общежитие» его глаза немного оживились, лицо подобрело, словно с него свалилась каменная маска.

— Обо мне там заботятся.

— Маша очень хорошая девушка. Я это понял сразу.

— Добрый, старый дружище, — сказал я. — Собери волю в кулак и выдержи. Мы доживем до лучших времен.

Больше мне его утешить было нечем. Я забрал сумку с вещами, сложил в нее чистые рубашки, поблагодарил Нину за заботу и поехал на Шоссе Энтузиастов. Едва я зашел в Машину комнату, как в дверь постучали. На пороге стояла Ольга.

— Маша передала тебе подарок, счастливчик, — сказала она, протягивая бумажный сверток, перевязанный тонкой ленточкой.

— Почему счастливчик? — спросил я.

— А разве нет? Я же по тебе вижу.

— Проходи, прорицательница, — сказал я, жестом приглашая Ольгу.

Она перешагнула порог, держа сверток в вытянутой руке.

— Что там? — я кивнул на сверток.

— Пирожное. Маша передала, чтобы ты в обед попил чаю.

Я пожалел, что пригласил Ольгу зайти. Надо было взять пирожное, поблагодарить и на этом закончить разговор. Ольга стояла в коридоре, распространяя запах острых духов, и выжидательно смотрела на меня.

— Проходи, — сказал я, забирая у нее сверток. — Попьем чаю вместе.

Мне казалось, что она откажется и уйдет. Но Ольга уверенно шагнула на кухню и сказала, словно была здесь хозяйкой:

— Ты посиди, я сейчас поставлю чай.

Она принесла из кухни две чайные чашки и положила на тарелку пирожное. Потом заварила чай, разлила его по чашкам и присела к столу. Ольга была крупноватой женщиной с немного скуластым, но приятным лицом. Смоляные волосы и такие же черные глаза придавали ей вид восточной женщины.

— Как твой братец? — спросил я. — Поймал своего чеченца?

— Поймает, куда он от него денется? — смеясь ответила Ольга и подвинула к себе сахарницу. Насыпала в чашку две ложки сахара и стала неторопливо размешивать его. Очевидно пыталась понять, куда я клоню разговор.

— А как вы оказались в Чечне? — спросил я.

— Что значит оказались? — не поняла Ольга. — Это наша земля. Там родились мой дед и прадед. И никогда она не называлась Чечней. Это была земля Терского казачьего войска.

— Но в тебе есть что-то восточное, — заметил я. — Не то цыганское, не то кавказское.

— Бабка была турчанкой. Дед перед самой революцией привез ее из Турции. Он воевал на турецком фронте.

— А почему такая вражда к чеченцам? — спросил я.

— Ты можешь представить, чтобы русский отрезал голову чеченцу и хвалился, показывая ее всем? Вот то-то и оно, что нет.

А чеченцы делают это. Они изгнали с наших родовых земель, с территории Терского казачьего войска четыреста тысяч русских.

А скольких убили, изнасиловали трудно представить даже в самом кошмарном сне. И никто не сказал им за это даже слова осуждения. — Ольга зажмурилась и тряхнула головой. На ее скулах заходили желваки, она сразу стала некрасивой. — Но мы, казаки, ничего им не простим. Чеченцы зарезали мою сестру и зятя.

— Прости, я не хотел, — сказал я и кивнул на чайную чашку: — Пей, а то остынет.

— В другой раз. — Ольга резко встала и направилась к выходу. Осторожно закрыла за собой дверь и я услышал стук ее каблуков на лестничной площадке.

Мне тоже расхотелось пить чай. Я прибрал на столе и поставил пирожное в холодильник. Забота Маши тронула: обо мне уже давно никто так не беспокоился, а пирожное не дарили вообще. Это был наивный и трогательный подарок. Маша тоже была в Чечне и у нее к чеченцам такое же отношение, как у Ольги.

Я вспомнил сюжет из теленовостей. Чеченец в маске и с пистолетом в руке, а перед ним избитый, замученный до полусмерти, худой, как заключенный Освенцима, русский мальчишка, которого Бог знает где захватили в заложники и приволокли в Чечню. Мальчишка плача и содрогаясь костлявым телом, черными запекшимися губами просил мать продать все, что у нее есть, и выкупить его из рабства. «У меня уже нет сил терпеть пытки, — выдавливал он из себя сквозь судорожные стоны. — Если не выкупишь, меня убьют». И, подтверждая это, чеченец начал перед телекамерой отстреливать мальчишке большой палец правой руки. Первая пуля только раздробила кость пальца. Черная кровь, марая ладонь, ручейком потекла на землю. Мальчишка застонал, как в предсмертной агонии. Но другой чеченец стальной хваткой сжав его руку, приподнял ее над землей, снова раздался выстрел и вторая пуля уже окончательно оторвала палец. Вместо него остались только окровавленные лохмотья. Наше телевидение, показывая эту сцену, бесстрастно фиксировало событие. Ни слова осуждения чеченцам, ни слова сочувствия русскому.

Вспоминая несчастного заложника, я понимал Ольгу и ее брата. Им есть за что мстить. Если государство не защищает своих граждан, граждане вынуждены защищать себя сами.

До прихода Маши было еще два часа. Мне стало скучно без нее. Ей без меня тоже было скучно. Иначе бы она не прислала пирожное. Это походило на записку, в которой было всего два слова: люблю и помню. Мне тоже захотелось сделать ей что-нибудь приятное. Не для того, чтобы отблагодарить за подарок. Тогда бы это выглядело, как возвращение долга, а Маша не одалживала мне ничего. И я тоже не давал ей в долг. Наши отношения были бескорыстными. А когда они такие, дарить всегда приятнее, чем принимать подарки.

Я спустился на улицу. По тротуару двигался непрерывный поток людей. Шаркая по асфальту, они куда-то спешили, не замечая друг друга. И от этого все выглядели одинаково, были похожи на серую безликую массу. Этот непрерывный поток людей всегда удручал меня потому, что куда бы ты не повернулся, всегда натыкаешься на него. Но сегодня толпа не раздражала меня. Я не видел никого, перед глазами стояла только Маша.

На Шоссе Энтузиастов на расстоянии трех кварталов по ту и другую сторону от Машиного дома не оказалось ни одного магазина промышленных товаров. Здесь был лишь гастроном, около которого женщины продавали цветы со своих садовых участков. Утром я уже покупал Маше цветы, но в гастрономе кроме выпивки и закуски ничего не было. Пришлось снова выбрать три самых красивых розы. Мне почему-то казалось, что из всех цветов розы ей нравятся больше всего.

На кухонном окне стояла вазочка. Я сунул в нее цветы, налил воды и поставил вазочку в комнате на середину стола так, чтобы ее было видно от двери. Затем принял душ, надел чистую рубашку и стал ждать Машу. Я хотел понравиться ей.

Звонок задребезжал длинно и настойчиво. Я открыл дверь. Маша стояла на пороге, улыбаясь. Я протянул руки. Она упала в мои объятья, обняв за шею и полушепотом приговаривая:

— Я так соскучилась. Не могла дождаться конца работы.

Она несколько раз ткнулась губами в мои губы, не оборачиваясь и не отрываясь от меня, нашарила ногой дверь и захлопнула ее. Затем согнула ноги в коленях, повиснув у меня на шее.

Я прижал ее к себе и, кружась, словно в вальсе, занес в комнату. Маша встала, вытащила руку из-за моей спины и показала три розы, которые я купил ей утром:

— Я не могла оставить их в больнице. Они бы страдали там от одиночества. — И тут она увидела розы в вазочке: — Ой, ты купил еще?

Она подошла к столу, чтобы поставить утренние розы, но, бросив взгляд на вазу, сразу потускнела и сказала:

— Там тоже три. Вместе будет шесть.

— Ну и что? — спросил я.

— Четное количество только для покойников. — Маша обессиленно опустила руки.

Я опешил, видя неподдельную растерянность на ее лице. Потом вытащил из вазы одну розу и пошел к двери.

— Ты куда? — испуганно спросила Маша.

— Выброшу в мусоропровод.

— Да ты что? Такую розу в мусоропровод?

— Тогда отдам Ольге.

— Отдай, — облегченно сказала Маша и, согнув ногу в колене, начала снимать туфлю.

Когда я отдавал Ольге благоухающий цветок, она от удивления открыла глаза и забыла закрыть рот.

— Это тебе за пирожное. Ты его принесла как раз вовремя.

Не дожидаясь, пока она что-нибудь ответит, я вернулся в свою комнату и закрыл дверь. Маша была уже на кухне и доставала из холодильника еду. Я обнял ее за талию и поцеловал в висок.

— Ты у меня самая хорошая, — сказал я, стараясь загладить допущенную оплошность. Хотя, по правде говоря, я ведь не мог знать, что она заберет цветы с работы.

Маша отстранилась, чуть сдвинув брови, посмотрела на меня и спросила:

— А почему ты не съел пирожное?

— Я оставил его нам с тобой на вечерний десерт.

— На вечерний десерт у нас будет совсем другое.

Она достала из холодильника тушеное мясо, поставила разогревать его на плиту, затем начала резать и перемешивать в тарелке огурцы, помидоры и редиску.

— Ты не возражаешь, если я приготовлю салат? — спросила она, протягивая баночку с майонезом. — Открой.

— Больше всего на свете я люблю салат из свежих овощей.

— Ты так говоришь, чтобы не обидеть меня. Правда? — Она опустила руки и посмотрела мне в глаза.

— Вовсе нет. Я действительно люблю салат. Особенно, если его приготовишь ты.

— Ты подлиза, милый. — Она протянула чашку с салатом. — Неси на стол. Я ужасно хочу есть. И хочу выпить с тобой вина. Оно в пакете у двери.

Я только сейчас вспомнил, что, когда открывал дверь, у Маши в руке был пакет. Я принес его на кухню. В пакете была Машина сумочка и бутылка мукузани. Мы сели за стол, я налил вино в фужеры и сказал:

— Мы с тобой становимся похожими на двух сибаритов.

— Что такое сибариты? — спросила Маша.

— Люди, которые только наслаждаются жизнью.

— Я так хочу наслаждаться жизнью, милый, — сказала она, поднимая фужер. — Три года я провела словно в самом суровом монастыре. А теперь душа потянулась на волю.

У Маши было очень хорошее настроение. Сегодня она совсем не походила на ту женщину, которую я знал перед этим. Она была мягче и естественнее. Большие серые глаза чуть влажно блестели, взгляд лучился особой теплотой, которая бывает только у женщины, обретшей покой. Я не мог оторваться от этого взгляда, чувствуя, как от него замирает душа. Словно я лечу в бездну, у которой не видно конца. Но это было приятное падение. Ведь я тоже обрел свою опору.

Мы долго сидели за столом. День угас. За окном сначала показались серые сумерки, потом они сгустились и тогда на крыше дома, который стоял через дорогу от нашего окна, вспыхнула неоновая реклама, прославляющая товары фирмы «Самсунг». Мы не зажигали света и разноцветные отсветы рекламных огней бежали по стене и были похожи на северное сияние. Мне не хотелось говорить. Я молча смотрел на Машу и чувствовал, как гулко бьется сердце, наполняя душу радостью и ожиданием чего-то такого, от чего путались мысли и начинала кружиться голова.

Потом мы сели на кровать, все так же не зажигая света, я обнял Машу, притянул к себе и поцеловал долгим поцелуем в горячие влажные губы.

— Мне так хорошо с тобой, — сказала она, — что даже страшно.

— Чего тебе страшно? — Я запустил ладонь в ее волосы и стал перебирать их пальцами.

— Когда я была одна, мне нечего было терять. Теперь у меня ты и я боюсь…

Ночью я проснулся оттого, что почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Огни рекламы погасли, но комнату заливал бледный зеленоватый лунный свет, придававший предметам таинственные очертания. Маша лежала рядом, прижавшись щекой к подушке. Ее волосы касались моего лица, я ощущал их аромат.

Я скосил на нее глаза и мы встретились взглядом. Маша не спала.

— Иван, — произнесла она, будто мы только что легли и еще не успели наговориться перед сном, — а я могу быть из твоего ребра? — В ее голосе звучало трагическое раздумье.

— Тебе это важно знать именно сейчас? — спросил я.

— Ты даже не можешь представить, как важно. — Она положила руку на мое плечо и я ощутил, как ее теплая мягкая ладонь прикоснулась к коже.

— А почему это важно?

— Я хочу, чтобы мы были одно целое.

— Мы и так одно целое, — сказал я и осторожно, чуть прикасаясь к волосам, погладил ее по голове.

— Это только в нашем сознании одно целое. Потому, что мы хотим так думать. А я хочу, чтобы плоть от плоти. Как у Адама и Евы.

— Мы и так плоть от плоти.

— И ты мне никогда не изменишь?

— С чего ты взяла, что я тебе изменю?

— Адам никогда не изменял Еве потому, что она была из его ребра.

— Ты тоже из моего ребра.

— Это очень хорошо, милый, что я из твоего ребра.

Маша поцеловала меня в лоб, прижалась и затихла. Луна скрылась за тучей, в комнате стало темно. Потом луна показалась снова и комната сразу наполнилась предметами: можно было различить шифоньер, стол, стулья, зеркало на стене. И тонкую белую руку, которая обнимала меня. Я долго смотрел на эту руку и слушал легкое Машино дыхание, пока луна снова не скрылась и я не уснул в полной темноте.

Проснулся я от осторожного прикосновения к моей щеке.

Я медленно открыл глаза. Маша лежала на боку, подперев голову ладонью, и смотрела на меня. Было уже светло. Я улыбнулся и протянул к ней руку. Она подвинулась ко мне и положила голову на мое плечо. Затем коснулась ладонью ребер.

— Считаешь? — спросил я, поцеловав ее волосы. — Одного не хватает.

— Не успокаивай меня, милый.

— Сегодня ночью я слышал, как Господь Бог вытащил его, внимательно осмотрел и положил рядом.

— И где же это ребро?

— Вот оно. — Я прижал Машу к себе.

Мне было до того приятно ощущать ее около себя, что от одного прикосновения к ней замирало сердце. Маша отстранилась, оперевшись на локоть, посмотрела на меня и спросила:

— Ты правда не поедешь к себе на Алтай?

Я видел, что ей не хотелось отпускать меня даже на день. Но я понимал, что лететь все равно придется и чем раньше я это сделаю, тем лучше.

— У меня через месяц выходит книга в Праге, — сказал я, глядя ей в глаза и поглаживая пальцами по спине. — Надо лететь в Чехию, а у меня нет заграничного паспорта. Его выдают только по месту жительства. Кроме того, надо решить кое-какие домашние дела.

— Женские? — спросила Маша, отодвигаясь.

— У меня только одна женщина. Это ты. — Я прижал ее к себе и поцеловал в приоткрытые губы. Они были солоноватыми.

— А с кем ты летишь в Прагу? — Маша снова отодвинулась от меня.

— С кем же мне лететь? — спросил я.

— Как с кем? С женщиной.

— Я же сказал, что у меня только одна женщина. Может полетишь со мной? Меня, кстати, приглашали туда с женой.

— Я тебе не жена.

— Кто об этом знает?

— Нет, я так не могу. — Она провела кончиками пальцев по моей щеке.

— Почему? — спросил я, обнимая ее за талию и прижимая к себе.

— Я буду все время не в своей тарелке. Пусть об этом никто не знает, но я-то знаю. Это все равно, что ходить в ворованном платье.

— Глупая. — Я искренне рассмеялся тихим смешком. — Таких старомодных, как ты, сейчас уже не найдешь. Кто тебя воспитывал?

— Дед с бабкой. И, кроме того, у меня нет заграничного паспорта.

— Так сходи и получи.

— Кто мне его даст?

— Глупая ты моя, — повторил я, поглаживая ее по голове, как ребенка. — Сейчас паспорт может получить любой. Напиши заявление, заплати, сколько положено, и тебе его выдадут через две недели.

— Где? — спросила Маша и я почувствовал перемену в ее настроении.

— В районном отделении милиции. В отделе виз и разрешений.

— Ты на самом деле приглашаешь меня в Прагу? — спросила Маша дрогнувшим голосом.

— Конечно, — сказал я. — Ты была там когда-нибудь?

— Я вообще не была за границей, — ответила она.

— Тогда тем более надо слетать.

— А когда это? — спросила она. — Какого числа.

— В конце августа, — ответил я. — Тебя устраивает?

— В конце августа у меня отпуск.

После того, как мы позавтракали, я снова пошел провожать ее на работу. На крыльце больницы мы расстались. Я подождал, пока она скроется за огромной стеклянной дверью и поехал покупать авиабилет до Барнаула.


7

Рассвет на большой высоте совсем не похож на земной. Бесконечно темный горизонт с яркими немигающими звездами вдруг начинает сереть, потом становится светлее и на нем появляется узкая розовая полоска. Она быстро разрастается вширь, в самолете становится светло, но внизу, на земле, еще царит предутренняя мгла. И только когда в самолет начинают проникать первые лучи солнца, на земле становятся различимыми леса, ровные квадраты золотящихся полей и белые клочья притаившегося в низинах тумана. Рассвет в поднебесье приходится встречать всегда, когда летишь на восток. В столицу Алтая самолет из столицы России прилетает ранним утром.

Пассажиры, поеживаясь, спускаются по высокому трапу: после теплого салона утренний воздух кажется прохладным. В дверях аэропорта сгрудилась толпа встречающих. Я прохожу сквозь нее, как сквозь строй. Меня никто не ждет.

У дверей зала частные извозчики стараются перехватить пассажиров. В основном это рослые широкоплечие парни с воровским взглядом. Смотришь в их глаза и чувствуешь: им все равно чем заниматься — крутить баранку автомобиля или стоять с кистенем на лесной дороге. Лишь бы получить деньги. Не будет в руках баранки, возьмут кистени. Я протискиваюсь сквозь них и выбираю глазами небольшого, сухонького старичка, стоящего с краю шоферской братвы. У старичка отменное, почти животное чутье. Стоило бросить на него взгляд, он тут же протиснулся ко мне и тихо спросил:

— Куда?

— Куда поедут колеса, — ответил я.

Старичок, ни слова не говоря, засеменил к выходу. Я едва поспевал за ним, боясь потерять из виду. У старичка оказался древний потрепанный «Жигуленок» первой модели, которую шоферская братва снисходительно называет копейкой. Когда я усаживался в автомобиль, скрипучее сиденье провалилось почти до пола. Водитель не обратил на это внимания, а лишь бросил, показывая глазами на ремень:

— Пристегнись, а то оштрафуют.

Дом, в котором я живу, еще спал, когда машина, скрипнув тормозами, остановилась около него. Городские жители любят поваляться в постели, в воскресный день раньше восьми утра никого не увидишь. Я потянул на себя дверь подъезда. Пружина затрещала, словно гремучая змея, а едва я переступил порог, дверь захлопнулась с такой силой, что содрогнулись стены. «Теперь-то уж обязательно кто-то проснется», — подумал я.

В квартире после моего месячного отсутствия царило запустение. На письменном столе и подоконнике лежал толстый слой пыли. Я поставил на пол сумку с вещами и прошел на кухню. Там тоже не пахло жилым. Я вытер тряпкой стол, ополоснул под краном чайную чашку и включил чайник. Надо было сначала выпить кофе, а затем приводить все в порядок.

Чайник вскоре закипел и, щелкнув терморегулятором, отключился. Я заглянул в шкаф, где хранил кофе, но там была только пустая банка, к дну которой прилипло несколько коричневых пылинок. Я машинально встряхнул банку, словно от этого она могла наполниться, и, покрутив перед глазами, поставил в шкаф. И тут вспомнил, что во время полета не пил кофе. Подумал, что может удастся вздремнуть и поэтому положил пакетик в карман. Я сунул руку в куртку, пакетик оказался там. На нем была изображена фотография лысоватого сияющего брюнета с хорошо ухоженным лицом и стояла подпись: «Довгань». Конечно, было бы приятнее, если бы вместо лоснящегося брюнета красовалась очаровательная девушка, но другого кофе у меня не было. Я разорвал пакетик и высыпал кофе в чашку.

В дверь постучали настойчиво, как водопроводчик, пришедший спасать затопленную квартиру, или контролер электросетей, сверяющий показания счетчика. Я с сожалением посмотрел на чашку кофе и пошел открывать. На площадке стоял сосед Серега Кузнецов, в руках у него была пачка газет и несколько писем. Лицо у Сереги казалось немного припухшим.

— Привет, Иван, — сказал он, отодвигая меня широкой ла-донью в сторону, чтобы переступить порог. — Я услышал шаги за стенкой, думаю, дай проверю. А то, не дай Бог, вор забрался.

— С чего ты взял, что вор? — удивился я.

— Дверь в подъезде так бухнула, аж стекла звякнули. Свои так не открывают.

— Вор тем более, — сказал я. — Вор проберется мышкой, чтобы никто не услышал.

Серега переступил с ноги на ногу, очевидно что-то соображая, затем протянул почту.

— Вот, газеты твои. Да два письма.

Когда я надолго отлучаюсь из дома, почту поручаю забирать Сереге. Он это делает с удовольствием потому, что сам газет не выписывает, а почитать иногда хочется. Особенно милицейскую хронику и спортивные новости.

— Ну и что здесь интересного? — спросил я, кивнув на газеты.

— Пацанок двух в Бийске в заложницы захватили. Требуют выкуп. Сорок тысяч зеленых.

— Кто захватил? — спросил я, забирая газеты.

— По всей видимости, чеченцы. Кто же еще? — Серега отдал газеты, но уходить не собирался.

Я посмотрел на него и перевел взгляд на кухню. Там остывал кофе.

— Ты это… — нерешительно начал Серега, — случайно не привез из Москвы бутылку?

— Головка вава? — сочувственно произнес я, глядя на распухшую Серегину физиономию. Теперь я видел, что она действительно была распухшей.

— Да понимаешь, — Серега потер пальцем превратившийся в узкую щелочку правый глаз, — вчера с Костей Сабанеевым машину ремонтировали. Ну и пришлось немного… А Лариска похмелиться не даст. Костя тоже болеет.

Серега — единственный автовладелец в нашем подъезде. Купил «Москвича», еще когда работал сварщиком на заводе. Завод закрылся и Серега подрабатывает теперь, где может. Одно время пытался заняться частным извозом. Сначала вроде бы дела пошли неплохо. Лариса даже справила себе кое-какие обновки. Но однажды к нему подсели трое подвыпивших парней. А дальше все вышло, как в ежедневных милицейских сводках. Серегу избили, отобрали деньги и выбросили из машины. «Москвич» нашли на следующий день на другой окраине города, парней, ограбивших Серегу, естественно, нет. С тех пор сосед перестал заниматься извозом. Колымит на сварочных работах, но они попадаются время от времени. От безделия он стал иногда напиваться и строгая жена Лариса после каждой такой выпивки дает ему взбучку. Сейчас его похмелье зависело только от меня, потому что никто из жильцов подъезда водку про запас не держит. Но у меня водки тоже не было, а Серега смотрел с жалостливой надеждой.

— Кто же сейчас возит водку из Москвы, когда ее здесь хоть залейся? — спросил я, глядя в его заплывшие глаза.

— Может там какая-то особенная, — робко сказал Серега, вытерев ладонью пересохшие губы.

— Такая же, как у нас, только дороже.

— Это почему же? — удивился Серега.

— Москвичи больше денег получают, — ответил я.

— Это надо же, — он покачал головой. — Что хотят, то и делают. — И тут же без перехода сказал: — Ну тогда займи. Клянусь Богом, при первой же возможности отдам.

Я достал кошелек и протянул ему сотню. При ее виде Серега округлил глаза и, подняв предупреждающе руки, испуганно произнес:

— Да ты что? Мы же на эти деньги с Костей упьемся. Лариска на порог не пустит.

— Других у меня нет, — сказал я и начал засовывать банкноту в кошелек.

Серега выхватил сотню, сунул в карман и, торопливо бросив: «Обязательно верну!» — скрылся за дверью.

Я прошел на кухню, отпил глоток кофе. Он уже остыл и потому был невкусным. Я поставил чашку и, захватив газеты и письма, направился в комнату. Взгляд невольно упал на верхний конверт с четким адресом. Письмо было с Севера от старого знакомого Андрея Васильевича Шафранова. Мы переписывались с ним не чаще, чем один раз в два-три года. Я вскрыл конверт и сел на диван. Андрей Васильевич всегда начинал свои письма высокопарным слогом. И сейчас первыми словами в нем были: «Многоуважаемый, дорогой мой…» Пропустив вступление, начал читать дальше. Андрей Васильевич приглашал на Север.

«До сих пор вспоминаю, как мы с тобой выволакивали того гигантского осетра. Сейчас такой рыбы в Оби уже нету. Не только осетров, но и нельмы с муксуном тоже. Все нефтяные промыслы получили в бесплатное владение березовские с ходорковскими. О реке они не думают, она им не нужна. Им бы только качать нефть, пока та еще идет, да, продавая ее, набивать деньгами карманы. Нам же от них достаются нефтяные пятна на Оби, загубленная тайга и реки. Рыбы не стало совсем. Но в кедрачах, куда мы с тобой ездили шишковать, нынче хороший урожай. Кедрового ореха будет много. Приезжай, пошишкуем…»

Я вспомнил, как мы с Андреем Васильевичем ездили шишковать на глухую таежную речку Ларьеган. Экспедицию снаряжал он и готовился к ней тщательно. Ремонтировал «крупорушку» — специальное приспособление для размола шишек. Доставал из сарайки и скрупулезно осматривал два огромных, похожих на носилки, сита. Одно было крупноячеистым, сквозь него проходили кедровые орехи и вся мелочь, образующаяся при размоле шишек. Другое — мелкоячеистым. Сквозь него просеивалась мелочь, на сите оставался только чистый орех. Шишковать на Ларьеган мы ездили на несколько дней и привозили домой по два-три мешка отборных орехов. У меня даже защемило сердце при воспоминании о кедрачах, потому что я знал: попасть туда уже не удастся. На это нет ни времени, ни денег. Поездка на Север обходится столько же, сколько за границу.

По всей видимости, это понимал и Андрей Васильевич, потому что дальше он писал: «А театр свой я не бросил. Хотя денег никто не дает и районные Дома культуры почти везде позакрывались, мы в этом году поставили „Бориса Годунова“. Народ валит валом, показали десять спектаклей, а все равно все желающие посмотреть не смогли. Ты знаешь, Иван, Пушкин — такая глубина психологизма, такой размах державного мышления, что диву будут даваться еще многие поколения. Ведь Русь Лжедмитрию отдал не народ. Отдали бояре, предавшие государя и Отечество. Разве не то же происходит сейчас? Нынешнюю Россию предают и продают новоявленные бояре, а народ безмолвствует. Приезжай, Иван, я тебе покажу наш спектакль, впечатление останется на всю жизнь. Я играю Бориса Годунова. Правда, на последнем спектакле у меня опять отклеились усы. Прямо наваждение какое-то. Но публика не смеялась, а даже аплодировала. Слишком уж за живое задела наша постановка».

Я положил письмо на журнальный столик и откинулся на спинку дивана. Представилось, что я и сейчас еще на Севере и вечером могу пойти в районный Дом культуры на спектакль народного театра, где режиссером и исполнителем главной роли является Андрей Васильевич. Жизнь давно переменилась, иными стали души и стремления людей, а он остался прежним и своему главному делу не изменил. Ведь что такое поставить спектакль силами районного Дома культуры? Денег на костюмы нет, на декорации — тоже. Играют только самодеятельные артисты. И как играют! Люди смотрят на сцену и смеются, надрывая животы, или плачут над судьбой героев так, что заходится душа. Там все естественно — и театр, и жизнь. «Надо будет написать ему ответ, — подумал я. — Похвалиться книжками и пообещать, что если будем живы, может быть и съездим когда-нибудь за кедровыми орехами».

Следующее письмо было из одного московского журнала. Когда-то я печатал в нем свой рассказ. Недавно отослал новый.

Я специально не стал заходить в редакцию, когда был в Москве. Не хотел, чтобы люди, с которыми выпил не одну бутылку водки, принимали решение в моем присутствии. Журнал сменил позицию и мне хотелось проверить, действительно ли они приняли новую веру или только ведут разговоры о ней.

Письмо было коротким и предельно деловым. В нем говорилось, что рассказ понравился. Но поскольку редакционный портфель сильно перегружен, опубликовать его в ближайшие два года не представляется возможным. Примерно такой ответ я и ожидал. Спасибо, что хоть написали.

Газеты читать я не стал. Общероссийские новости в них давно устарели, а местные я узнаю от знакомых.

На следующий день я отправился в ОВИР оформлять заграничный паспорт. Ожидал встретить толпу людей, осаждающих дверь начальника, или, по крайней мере, очередь и заранее настроился молча и терпеливо выстоять до конца. Но к моему удивлению в приемной не оказалось ни одного человека. В течение десяти минут я заполнил бланки, приложил к ним фотографии и необходимые квитанции и, получив заверение, что в самое ближайшее время мой заграничный паспорт будет готов, оказался на улице. Даже не верилось, что все обошлось без волокиты и нервотрепки.

Радостно напевая невесть откуда возникшую в голове мелодию, я неторопливо направился в сторону дома. От разогретого солнцем асфальта пахло, как от пропитанных креозотом шпал. Растрепанные, разомлевшие от жары тополя свесили листья, похожие на лохмотья. Идущие по тротуару девочки в юбках, едва закрывающих круглые ягодицы, шагали неслышно, словно крались. Разогретый асфальт глушил шаги. Прямо на тротуаре стояла палатка и несколько белых пластмассовых столиков под синими зонтами, на которых было написано «Pepsi-Kola». А на самой палатке крупными буквами выведено: «Пиво в кегах». За одним из столиков сидел парень и потягивал из высокого пластмассового стакана пенящееся пиво. Глядя на него, я ощутил жажду.

Ноги сами повернули к палатке, за прилавком которой стояла высокая худая женщина с выпирающими из-под выреза кофточки ключицами.

— Одно, два? — спросила она, едва я приблизился к ней.

— Одно, — сказал я.

Рядом с тротуаром заскрипели тормоза, раздался длинный шипящий звук и около палатки остановился старый потрепанный грузовик с покореженным и уже начавшим ржаветь правым крылом. Он походил на сурового бойца, побывавшего во многих переделках. Из кабины на тротуар спрыгнул небритый мужик, судя по одежде, деревенский. Мне показалось, что он был с похмелья. Не обращая на меня внимания, мужик подошел к продавщице и спросил:

— Пиво холодное?

— У нас всегда холодное, — отрезала продавщица, открывая кран, из которого в высокий стакан ударила тугая струя.

— Тогда дай две кеги.

— Ты что, спятил? — продавщица с удивлением подняла глаза на небритого.

— Ты же говоришь — холодное, — произнес мужик.

— А ты знаешь, что такое кега? — спросила продавщица, выпятив тонкую нижнюю губу. — Это же бочка!

— Тогда бы и написала: пиво бочковое. Чо голову людям морочаешь? — небритый недовольно засопел и посмотрел в сторону машины, за рулем которой уже нервничал его товарищ.

— Сам ты морочаешь, — сказала продавщица, подавая мне стакан. Посмотрела на небритого и спросила: — Будешь брать или нет?

Тот переступил с ноги на ногу, махнул рукой и направился к машине. Грузовик фыркнул и отъехал от тротуара.

— Вот ведь деревня, — провожая его взглядом, осуждающе сказала продавщица. — Уже и понимать перестает.

— Скоро мы все перестанем понимать друг друга, — сказал я, отходя к столу.

Пиво оказалось холодным и приятным на вкус. Я неторопливо отпил глоток и поставил стакан на стол. Поднял голову и увидел, что по тротуару идет девушка, которую сейчас мне меньше всего хотелось встретить. Она заметила меня и, не скрывая радостной улыбки, направилась к моему столику.

— Иван, здравствуй! — сказала она, сначала обняв меня, затем панибратски потрепав ладонью по голове и чмокнув в щеку.

— Здравствуй, Лена, — произнес я, осторожно отстраняясь от нее.

Не обратив на это внимания, она положила сумочку на стол и, щелкнув замком, достала из нее сигареты.

— Никак не ожидала тебя здесь встретить, — сказала Лена, вытаскивая сигарету из пачки. — Ты давно из Москвы?

Лене под тридцать. У нее круглое лицо с полными чувственными губами, стройная фигура и очаровательные ноги. Лена это знает и поэтому всегда носит короткие юбки. Чиркнув зажигалкой, она прикурила сигарету и уставилась на меня.

— Ну и чего ты увидела во мне такого необыкновенного? — спросил я, судорожно соображая, как найти способ избавиться от нее.

У меня вдруг возник дискомфорт при виде подруги, встрече с которой еще недавно я был бы рад. С Леной мы познакомились еще до ее замужества и последующего развода. Она работала помощником режиссера на телевидении, где мне иногда приходилось выступать, но все время мечтала стать ведущей тележурналисткой. Помощника режиссера никогда не показывают на телеэкране, а журналист у всех на виду. Внешние данные у нее были что надо, но, несмотря на все усилия, в корреспонденты ее упорно не пускали. И тогда Лена вышла замуж за одного влиятельного телечиновника, после чего сразу появилась на экране. И здесь, к удивлению многих, выяснилось, что при всех своих внешних данных у нее оказался еще и дар Божий. Лена очень скоро стала заметной тележурналисткой, ее передачи были интересны и сделаны по-настоящему добротно. Замужество за человеком, за которого она вышла ради карьеры, стало тяготить ее. Утвердившись на телевидении, Лена развелась. А вскоре ушла и с телевидения. Ее взяли заведующей отделом рекламы в крупный коммерческий банк.

Новая должность прельстила ее не только большими деньгами, но и фантастическим кругом знакомых. Лена великолепно знала, кто есть кто во всем городе, постоянно бывала на презентациях, банкетах и фуршетах и нигде не оставалась незамеченной. Казалось бы, цвети и наслаждайся жизнью. Но русской бабе всегда чего-то не хватает. Незадолго до отъезда в Москву я встретил Лену на улице и меня поразило ее лицо. Оно было бледным и состарившимся, в глазах светилась бездонная пустота. Лена никого не видела перед собой.

— Что с тобой? — спросил я, не скрывая удивления.

— Надраться хочется, а не с кем, — сказала она отрешенным тоном.

Я не замечал раньше, чтобы Лена пила.

— Пойдем в кафе, — сказал я. — Здесь за углом приличная забегаловка.

— Меня от этих точек общепита выворачивает наизнанку, — произнесла Лена. — Хочу нормальную человеческую обстановку. Без официантов и жующих рож за соседним столом.

Я постоял, размышляя несколько секунд. Лена попросилась:

— Может к тебе?

Я почувствовал, что ей надо выговориться.

В холостяцкой квартире не бывает ни уюта, ни изысканных блюд. Мы сели за стол на кухне, я достал из шкафа бутылку портвейна, из холодильника — кусок вареной колбасы и несколько соленых огурчиков. Она с удовольствием ела колбасу и похрустывала огурчиками. Хмель быстро ударил Лене в голову. Она слегка раскраснелась и, потягивая из стакана портвейн, сказала:

— Ты знаешь, Иван, я так соскучилась по нормальной домашней обстановке. В ней отдыхаешь душой. У моих новых знакомых этого нет. Там все по расчету. Если мне что-то сделали, значит я должна отплатить тем же. Это другой мир. Там нет места душе.

— Может и я пригласил тебя по расчету, — произнес я, доставая из шкафа вторую бутылку. — Откуда ты знаешь?

Лена подождала, пока я открою портвейн, подставила стакан. Потом сказала, не скрывая иронии:

— Какой из тебя бухгалтер? Ты еще только начинаешь думать, а все мысли видны на твоей рязанской физиономии. У расчетливых людей холодные глаза и безжалостное сердце. Они не знают сантиментов. У них вся жизнь подчинена удовлетворению физиологических потребностей, но только так, чтобы все это было обставлено хорошим гарниром. Первобытные животные с человеческим мозгом.

— Не думал, что ты можешь так разочароваться, — сказал я. — Мне казалось, что твоей жизни можно завидовать.

— Многим так кажется, — ответила Лена, откидываясь на спинку стула. — Но человек живет не только для того, чтобы жрать и спать. Он может вполне обойтись вот этой колбасой и такими огурчиками. — Она повертела огурец в руке. — Если душа спокойна, для счастья и этого хватит.

Лена захмелела неожиданно быстро, у нее стал заплетаться язык. Я подумал, что провожать ее в таком виде до дому будет неудобно. Постелил на диване, сам лег в кабинете на раскладушку.

Утром проснулся от шума воды в ванне. Заглянул в комнату, Лены на диване не было. Вскоре она вышла из ванны, свежая и помолодевшая, совсем не похожая на ту, которую я встретил вчера.

— Надеюсь, кофе у тебя есть? — спросила она, освобождая мне дверь в ванную.

— Ставь чайник, — сказал я. — Кофе займем у соседей.

Пока я умывался, Лена прибрала на кухне, вскипятила воду. Мы выпили по чашке кофе, которое у меня все-таки нашлось, от бутерброда с колбасой Лена отказалась. Отставив чашку в сторону, поднялась из-за стола, огладила ладонью юбку и сказала:

— Спасибо тебе за все. Проводи до двери, мне пора на работу.

Я встал со стула, пошел вслед за ней. У двери Лена остановилась и, не глядя на меня, спросила:

— Что, если я приду к тебе сегодня вечером?

— Хочешь рассчитаться, чтобы не быть должной? — спросил я, давая понять, что мне хватило и одного вечера.

— Хочу провести нормальный вечер в нормальной квартире. — В ее голосе звучала просящая нотка. Мне стало жалко Лену.

— Приходи, — сказал я. — Телевизор работает. Посидим вместе на диване.

Лена пришла с полной сумкой продуктов. Принесла полуфабрикаты ромштексов, сырокопченую колбасу, алтайский сыр, огурцы, помидоры, редиску, бутылку французского вина.

— Мне с тобой никогда не рассчитаться, — заметил я, глядя, как она выставляет на стол многочисленные закуски.

— Не прибедняйся. — Лена открыла духовку электропечи, в которой я хранил сковородки. — Иди, смотри телевизор. Как приготовлю, приглашу.

Ужинали мы снова на кухне. После ужина Лена осталась у меня. На этот раз мы спали вместе. Никаких клятв в любви и верности не произносили. Она ни о чем не просила, я ничего не обещал. Но, по всей видимости, заканчивать наши отношения на одном вечере не входило в ее намерения.

Сейчас Лена сидела за столиком и, глядя на меня, делала одну затяжку за другой. Наконец, отвела руку в сторону, постучала большим пальцем по сигарете, стряхивая пепел на пол, и спросила:

— Ты когда приехал?

В ее голосе звучала обида. Она, очевидно, считала, что я должен был предупредить ее о приезде. Или, во всяком случае, первой сообщить о том, что возвратился.

— Сегодня утром, — солгал я. Мне не хотелось отчитываться за свои действия перед кем-либо.

— А почему не позвонил? — спросила Лена, сдвинув к переносице тонкие накрашенные брови.

Это уже походило на сцену. Конечно, легче всего было сказать, что я не хочу с ней больше встречаться. Но я понимал, что для нее это будет слишком большим ударом. Лена нарисовала в своем воображении будущее наших отношений совсем не так, как я. Мое сочувственное расположение она приняла за что-то гораздо большее. Пусть сама поймет это. А сейчас мне надо было придумать повод, который бы не дал нам возможности остаться вместе. Хотя бы только сегодня. В голову пришла неожиданная, но хорошо объясняющая мое поведение мысль.

— Я специально не хотел звонить тебе, — сказал я, глядя на Лену. — Встретиться все равно бы не успели. Через час я уезжаю к дядьке. Тетка написала, что он серьезно заболел. А он у меня самый близкий человек. Надо хотя бы недельку пожить у него. Вернусь, сразу позвоню.

— А нельзя поехать к нему завтра? — Лена загасила сигарету и достала новую.

— Он ждет меня сегодня, — сказал я, отставляя пиво. Мне уже не хотелось пить. — Я дал ему телеграмму из Москвы. Представляешь, как там будут волноваться, если я не появлюсь?

— Где он живет? — спросила Лена.

— В Змеиногорске, — сказал я.

Это была правда. У меня действительно жил дядька в Змеиногорске и я у него давно не был.

— А я так хотела провести с тобой вечер, — разочарованно протянула Лена. Она посмотрела на меня, давая понять, что приняла объяснение. Затем, кивнув на стакан с пивом, спросила: — Ты еще долго будешь здесь сидеть?

— Пошли. — Я отодвинул пиво и встал из-за стола. Она загасила сигарету и тоже поднялась.

На ближайшем углу мы распрощались, договорившись созвониться, как только я вернусь. Я смотрел, как она заворачивает за угол дома, ощущая в душе странную пустоту. Все женщины мира вдруг потеряли для меня всякий интерес. Еще недавно я бы не отпустил Лену — красивую, длинноногую, умеющую, несмотря на свою расчетливость, быть преданной и ласковой. Из-за такой женщины не один нормальный мужик мог бы потерять голову. А у меня ее уход не вызвал никаких эмоций. Словно воробей слетел с тротуара и исчез за соседним забором. И даже угрызения совести за откровенную ложь нисколько не мучили. Ведь никаких писем из Змеиногорска я не получал и телеграмм туда не отправлял тоже. Но к дядьке теперь ехать все равно придется. Лена обязательно проконтролирует, где я нахожусь. От нее ничего не скроешь. А быть пойманным за руку мне все же не хотелось. Проводив Лену взглядом, я постоял несколько мгновений в раздумье и пошел к автобусной станции.

Бог забыл Змеиногорск с тех пор, как в нем закрыли последний рудник. Когда-то в городе добывали серебро и золото, а теперь все забросили. Молодежь уезжает отсюда сразу после школы, потому что устроиться на работу здесь негде. Старики, получая пенсию, медленно доживают свой век.

Дядьке уже за семьдесят, но глубоким стариком он не выглядит. Когда я подходил к его дому, он колол в ограде дрова. От высокой кучи белых березовых поленьев исходил приятный запах свежего дерева. Увидев меня, он выронил из рук топор и, раскрыв объятья, удивленно воскликнул:

— Иван, ты откуда?

— Соскучился, вот и приехал, — сказал я, шагая ему навстречу.

Мы обнялись. Затем дядька отступил на шаг, окинул меня взглядом с ног до головы, но ничего не сказал. Очевидно, мой внешний вид его устроил.

— Пошли в дом, — сказал он. — Ты с дороги-то, чай, проголодался?

В бревенчатом доме было тихо и прохладно. Только на стене тикали ходики, из которых на длинной железной цепочке свешивалась гирька, похожая на еловую шишку. Такие часы почти нигде не сохранились. Даже здесь, в сибирской глуши, они были исторической редкостью. Я прошел на середину кухни, заглянул в комнату и, удивившись, что она пустая, спросил:

— А где тетя Таля?

— На огороде. Огурцы пошла смотреть. Сейчас придет.

Дядькину жену звали Наталья. Но все родственники, сколько я себя помню, почему-то называли ее Талей. Звал ее так и я.

В сенях звякнуло ведро, дверь отворилась и на пороге появилась хозяйка.

— Гость-то у нас какой, — всплеснула она руками, увидев меня. — А я и угощенья не приготовила.

Тетя Таля была добрейшим человеком, иногда мне даже казалось, что ко мне она относится лучше, чем к своим детям. Ее гостеприимству не было предела. Она суетливо заглянула в холодильник, захлопнула его и вышла в сени. Принесла оттуда эмалированную чашку сотового меда. Поставила ее на стол и полезла в подполье, из которого достала кринку холодного молока. Нарезала большие ломти свежего хлеба, положила их на тарелку и усадила меня за стол.

— Перекуси, — сказала она. — Отец баню топит. Пока попаритесь, приготовлю ужин.

Она почему-то никогда не называла мужа по имени, навеличивая его словом «отец».

— Надолго к нам? — спросила тетка, сев напротив меня и подперев кулачком подбородок.

— Пока не надоест, — ответил я, наливая в кружку молоко.

— Вот и хорошо, — обрадовался дядька. — Завтра поедем на покос.

Услышав о покосе, я чуть не поперхнулся. Однажды он уже брал меня метать сено. К середине дня на моих ладонях вздулись большие водянистые волдыри. Дядька посоветовал проткнуть их иголкой и протереть тройным одеколоном. Я так и сделал, когда мы вернулись домой. Но едва одеколон коснулся пораженной кожи, я взвыл от боли. Дядька одобрительно похлопал меня по плечу и утешающе сказал:

— Терпи, к утру пройдет.

Я заснул только к середине ночи. Ладони горели, словно в них положили раскаленные угли. Спина и мышцы от непривычной работы болели настолько, что я с трудом поднимал руки. Я не уснул, а провалился в забытье. Но едва рассвело, дядька растолкал меня.

— Собирайся, пора ехать, — сказал он и, гремя сапогами, которые при каждом шаге лязгали железными подковами, пошел на кухню.

— Куда? — спросил я, охваченный недобрым предчувствием.

— Метать сено, — строго отрезал дядька.

— Разве мы его не сметали? — ужаснулся я.

— Да ты что? — удивился дядька. — Нам еще и на завтра хватит.

Вот почему слова о покосе не обрадовали меня. Отхлебнув молока, я спросил:

— Опять метать сено?

— Нет, — засмеялся дядька, очевидно вспомнив мои мозоли. — На этот раз косить. Это полегче.

Первой в баню пошла тетя Таля. Несмотря на сухонькую фигуру, она парилась сильнее любого мужика, поэтому всегда ходила в первый жар. Из бани тетя Таля пришла с потным красным лицом, в накинутом на плечи влажным полотенцем. Вслед за ней пошли мы. Когда, напарившись, мы вышли из бани, на столе уже стояла закуска, рядом с которой возвышалась бутылка водки. Дядька, кряхтя, уселся за стол и потребовал сначала квасу.

— Тебе чо, не по глазам уже? — сказала тетя Таля, кивая на кринку.

Дядька налил квасу себе и мне. Выпил, крякнул и, посмотрев на меня, сказал:

— Ну вот, теперь ты похож на человека. А то, когда появился, я даже испугался. Бледный какой-то, словно хворый.

Он протянул руку к бутылке, отвернул пробку и налил всем по рюмке. Поднял свою, выпил и, вместо того, чтобы закусить, неожиданно спросил:

— Ты когда женишься-то? Не надоело болтаться одному?

— Сейчас они живут по-своему, — сказала тетя Таля, сморщившись после выпитой водки и вытирая ладонью мокрые губы. — Вон Степка Кондрашов который год как развелся, а жениться не собирается. Баб одиноких полно, обслужить есть кому, а ему больше ничего и не надо.

— Ты Степку-то с нашим Иваном не ровняй, — обиделся дядька. — Степка забулдыга, а Иван книги пишет.

— И забулдыге жена не помешала бы, — продолжала тетка. — Мужику с бабой всегда легче. С бабой он как бы при деле.

— А хочешь, Иван, я тебя женю? — От неожиданной мысли у дядьки озорно сверкнули глаза. — У нас тут соседка Римка Хромова, девка прямо на загляденье. Завтра же могу сосватать.

— А как же покос? — спросил я.

Дядька посмотрел на меня, перевел взгляд на жену, кашлянул и сказал:

— Покос можно на день отложить.

Я не ожидал столь горячего участия родственников в своей судьбе. Женитьба никогда не волновала меня, я не думал о ней. По всей видимости, не пришло время.

— Давайте лучше выпьем, — сказал я, стараясь переменить тему разговора…

Загрузка...