НАШУ МОЛОДОСТЬ РВАЛО НА МИНАХ

Встреча в Пирите

Летом восьмидесятого года я жил в Пирите, — небольшом курортном местечке под Таллином. Рано утром, когда солнце еще только выплывало из туманного марева, а на пляже было пусто, я выходил к морю и час-другой сидел на берегу, наблюдая, как расходится день и как веселеет и начинает играть под солнцем море.

В этом море где-то на далеком горизонте когда-то я погибал. И наверняка бы погиб, если б небольшой военный катерок не подобрал меня в последнюю минуту. Хотя с того времени прошло сорок с лишним лет, меня притягивает этот берег: здесь я по-другому ощущаю ценность жизни и радуюсь ее самым простым проявлениям. Вот радио, поперхнувшись и как бы слегка прочистив горло, объявило, что температура воздуха 20 градусов, а температура воды всего четырнадцать, вот врач в белом халате прошла на лодочную станцию, вот, несмотря на свежее море, первые надувные матрацы поплыли от берега.

Появились люди, и стало шумно, возгласы покатились над водой. А вот человек в белой детской шапочке с козырьком расположился рядом со мною со всем своим семейством. Затеялся разговор, слово за слово, и я уже знаю, что это шумное южное семейство с мягким певучим говором всегда отдыхает не в географически близких им южных широтах, а на севере.

Глава семьи, поджарый и молодцеватый, отправился к морю принести воды в резиновой шапочке и намочить песок, из которого двое детей возводили замок.

Солнце поднималось все выше, пришла пора уходить с пляжа. И тут глава семьи, заливая водой песок, объяснил мне, что же влечет его на этот берег вот уже много лет.

— Я уходил из Таллина в августе сорок первого. Вот отсюда мы уходили, он показал рукой на рейд, где покачивались на якорях торговые суда.

— На чем же вы уходили? — спросил я.

— На «Свердлове».

— Вы со «Свердлова»? — с удивлением воскликнул я и вспомнил приземистый, с четырьмя трубами старый миноносец. Он маневрировал на рейде, прикрывая отходящие из гавани корабли.

— А я уходил на «Виронии».

Он бросил свое занятие и внимательно посмотрел на меня. Теперь я увидел близко его лицо и заметил, что он немолод. В лице его были явственны следы нелегкой жизни. Он тоже, как и я, был пожилым, этот человек. Только в первый миг показался мне молодым.

Мы молчали.

— Я не видел «Виронии». Но слышал о ней, ее потопили, как и нас.

— А «Свердлов» я помню. Вы шли в охранении «Кирова»?

— Да, мы находились в охранении. А когда увидели торпеду, она как раз мчалась на «Киров», мы закрыли борт «Кирова» и приняли торпеду на себя.

Голос его дрогнул.

— Все погибли. Понимаете, все! Спаслось несколько человек.

Он сдернул с головы шапочку, уткнулся в нее лицом и заплакал.

Дети лепетали у наших ног, кто-то рядом смеялся, кто-то крикнул: «Давай, Костя, пасуй на меня!» — и мяч рванулся, просвистел мимо нас.

Я подумал о том, что люди существуют в разных временных потоках, и вот мы, а может, и еще кто-то на этом пляже может попасть с нами в горячий поток времени, не остывающий с сорок первого года, и увидеть этот берег другим, каким наши дети, наши внуки никогда его не увидят. Они смогут вообразить, представить себе то время, но не могут войти в него, почувствовать его горелый тяжелый вкус, его вязкое течение и испытать такое волнение, от которого не лечат таблетки нитроглицерина.

Власть этого времени над нами велика. Казалось бы, мы должны избегать трудных воспоминаний, но с годами количество писем, начинающихся словами: «Пишет вам бывший краснофлотец…» или «бывший зенитчик…», не убывает. Люди стремятся памятью к прошлому, они стареют, многое забывают, но имена тех, с кем воевали и кого оставили на войне, помнят неизменно. Письма полны этими именами. Как будто память вымывает их и выносит на поверхность. Эти имена сопровождает неизменное: «напишите о героических защитниках…»

Почему с таким упорством мы возвращаемся к войне? Действительно ли в этих возвращениях есть логика? Может быть, в этих днях мы ищем оправдание своей жизни? Может быть, там мы находим образцы человеческого духа, верность идеалам честности и добра?

Человек, который в годы войны был девятнадцатилетним, двадцатилетним моряком, исписывает десятки страниц воспоминаниями о четырех годах войны, а все последующие десятилетия умещаются буквально в нескольких строках. После войны работал там-то, сейчас на пенсии. Что же, эти четыре года весят на чаше весов больше, чем прожитая жизнь?

Человек плачет на пляже о том, что прошло здесь сорок лет назад. Плачет о погибших товарищах, а ведь он за эти годы, вероятно, многое и многих потерял, почему же та боль свежа и не притупляется?

Меня самого тоже толкает к этому времени, к этим местам, и, однажды решив к ним не возвращаться, я возвращаюсь снова и снова. И пишу об этом уже не в первый раз.

Мирный Таллин

Таллин начинался для меня праздником, городом оживленной яркой жизни, нарядной толпы, шикарных ресторанов, уютных кафе, городом бойкой торговли. И в толпе, и в шуршании жалюзи на окнах домов, и в музыке, доносящейся через распахнутые окна, в богатой карнавальности жизни было что-то лихорадочное, болезненная напряженность, взвинченность. Шел сороковой год. Я приехал в Эстонию корреспондентом «Правды» и был ошеломлен пестротой жизни. Это был калейдоскоп, кинолента, из которой память выхватывает сейчас лишь отдельные кадры: толпа солидных, неторопливых господ в легких пальто из дорогого сукна (качество сукна проверялось тем, что в него наливали воду и ни одна капля не просачивалась насквозь) и непривычное выражение неуверенности на их лицах. Они пришли в Наркомат народного хозяйства узнать «насчет национализации». Они стоят группами, как на дипломатическом приеме, ждут выхода наркома и учтиво беседуют, но в толпе, как по бикфордову шнуру, пробегает искра, то тут, то там вырывается возмущенное восклицание, нервный жест, белый платок прикладывается к вспотевшему лбу. А внизу под окнами наркомата толпа студентов со старым знаменем: на красном полотнище золотые буквы: «Братьям по классу эстонским рабочим привет от кожевников и печатников Костромы». Когда-то, после революции 17-го года, это знамя костромичи отправили в подарок профсоюзам Эстонии, но таможенная пошлина была так высока, что знамя пролежало в таможне. Студенты нашли его и теперь носили по городу. Те, кто сидели на улице под тентами за чашкой кофе, смотрели на студентов с любопытством. В моде были широкополые шляпы, подкладные плечи и длинные янтарные мундштуки, через которые женщины курили, расположившись в плетеных соломенных креслах.

Говорили о приходе народной власти, о национализации, об отчуждении загородных вилл, об энтузиазме рабочих и студенческой молодежи, встретившей выборы с восторгом.

Мы, журналисты, аккредитованные в Эстонии, собирались у кабинета Оскара Адовича Сепре в Наркомате народного хозяйства, и тут же в приемной происходили короткие пресс-конференции. Записи об этих конференциях сохранились в моем блокноте.

— Что вы считаете главным в проведении хозяйственной реформы?

— Бесперебойный ход производства. Важно, чтобы производство не останавливалось ни на минуту.

— Какие вопросы вы решали сегодня?

— Вопрос объединения и слияния заводов радиоаппаратуры, принадлежащих разным владельцам, и вопрос централизованной закупки кож у крестьян.

Ответы короткие, Оскар Адович дает их на ходу, он всегда в движении, и наша журналистская ватага спешит следом. Уже на лестнице ему задают последний вопрос:

— Знаете ли вы о сопротивлении, которое отдельные элементы оказывают народной власти?

— Знаю. Сопротивление реформам исходит от тех, чьи богатства реформа урезает. Нас это сопротивление не пугает и не останавливает, ибо эти люди в незначительном меньшинстве.

Оскар Адович надевает шляпу и садится в автомобиль. Журналисты закрывают свои блокноты и расходятся, обмениваясь новостями. Рассказывают, что в районе Иру на какой-то вилле, хозяева которой бежали в Швецию, нашли оружие и что, видимо, на этой вилле убит эстонский патрульный солдат, труп его был найден в лесу. Называют имя Алиды Хансовны Семмерлинг, отважной женщины, председателя Ирусского волисполкома, которая занимается сейчас вместе со следствием поиском преступников. Говорят о войне, которая уже идет в Европе, но никак не чувствуется в живущем мирной жизнью Таллине. Говорят о том, что есть решение о переводе в Таллин из Кронштадта главной базы Балтийского флота и о необходимости такой меры для укрепления нашей обороны.

Все это — лето сорокового года. В таллинском порту — оживленно. Я часто бываю там, смотрю, как подходят, пришвартовываются корабли, как работают грузчики, ловко укладывая тюки или ящики в штабеля. У них проворные, точные, выверенные движения. Наверное, потому, что груз тяжелый и силы строго рассчитаны. В записной книжке сегодня я нахожу запись: «Юхан-Каск, грузчик. Брат Эдвард. Раньше триста грузчиков на тридцать четыре подрядчика. Теперь все — члены профсоюза».

На страницах старого блокнота я нашел еще один характерный эпизод. Вместе с комиссаром порта мы шли вдоль причала и остановились возле утлого суденышка, доверху нагруженного дровами. Наше внимание привлек белокурый мальчуган лет тринадцати-четырнадцати в изношенных башмаках явно с чужой, более крупной ноги. Из продранной кожи выглядывали голые пальцы. Комиссар порта завел с мальчиком разговор, но тут откуда ни возьмись вмешался пожилой упитанный человек в картузе, прогнавший подростка:

— Пошел на место!

Оказалось, что это владелец шхуны, на которой мальчик служил матросом. Детский труд считался самым дешевым и выгодным для хозяев. Как ни коротка была наша беседа, мальчик успел сообщить, что за нелегкий труд на своих харчах он получает тридцать крон в месяц. Большую часть заработка посылает на хутор, помогая родителям.

— Ты учишься? — спросили мы.

Мальчик отрицательно покачал головой.

— А что тебе мешает учиться?

— Нет денег, надо помогать маме.

— Ну, а если бы смог учиться, кем бы хотел стать?

— Кочегаром, — уверенно ответил мальчик.

— А почему не капитаном?

— Ну что вы, это не для меня! Чтобы выучиться на капитана, знаете, сколько нужно денег…

— Почему же не для тебя? Теперь всех, кто захочет, народная власть будет учить бесплатно.

— Бесплатно? Это правда? — изумился юный эстонский гражданин.

В порту пахнет смолой, пенькой, сыростью, машинным маслом. Ветер гуляет между складами, стучит пустыми деревянными бочками, сваленными возле одного из пакгаузов. Ветер приносит запах моря. Чайки кружатся над кораблями с громким криком.

Всего через год в это время в порту будет черно от дыма и людей. Земля будет сотрясаться от взрывов, пожаром охватит небо, десятки кораблей, пришвартованных к пирсам, дрожа от напряжения, готовые вот-вот отдать швартовы, будут спешно принимать на борт раненых и отчаливать, держа курс на Кронштадт.

Но это через год. А пока Таллин — город жизни, полной скрытого напряжения. Уже в шестидесятые годы, встретившись на Северном флоте с капитаном 1-го ранга командиром крейсера П. Зинченко, мы вспомнили Таллин, и он рассказал, как в начале войны, будучи курсантом училища имени Фрунзе, он однажды был назначен произвести обыск в одном из таллинских особняков. Он хорошо запомнил мраморную лестницу, богатое убранство особняка и красивую молодую женщину, появившуюся в шелковом халате из глубины дома. Рассказ П. Зинченко, занесенный в мою записную книжку: «Предъявляем ордер на обыск и приступаем к делу. Она стоит в стороне и спокойно наблюдает. Я осматриваю письменный стол, бумаги — ничего предосудительного не вижу. Вот шкатулка для рукоделия, в таких обычно нитки хранят, иголки. Поднимаю крышку, и в тот же момент красавица бросается к постели. Другой курсант из наших фрунзенцев щелкнул затвором и скомандовал: „На месте!“ Я подошел к кровати, поднял подушку. Под подушкой — браунинг номер два с взведенным курком. Я снова вернулся к шкатулке. Сверху действительно нитки и всякая женская амуниция, а под нею проводничок. Стал крутить шкатулку, нечаянно нажал на дно, оно отскочило, под ним оказался радиопередатчик. И этот передатчик, и саму красавицу мы, конечно, препроводили в особый отдел. Позже стало известно, что она и не эстонка вовсе, до 39-го года служила в Париже переводчицей польского атташе. После захвата немцами Парижа была каким-то образом переправлена в Таллин со специальным заданием. Деньги на содержание особняка получала от немецкой разведки. Таллин нашпигован был немецкой агентурой».

Мои блокноты того времени полны именами. Чаще всего это имена рабочих и крестьян, честных тружеников, о которых мы много писали. Цель этих корреспонденции — показать, как на новых социалистических началах налаживалась жизнь в Эстонии. Однако дух делового созидания не исчерпывал жизни Эстонии тех лет. Она была сложнее. В нем был не только народный энтузиазм, но и злоба поспешно отъезжающих за границу буржуа. Помню взрыв нефтехранилища в гавани, пожар, охвативший все небо над гаванью, вой сирен пожарных машин и звон колоколов, тревожный и беспорядочный. Нефть вспыхивала и огненным шаром катилась к морю, где стояли корабли. Буксиры сновали, торопясь вывести корабли из гавани. Говорили о диверсии, о попытках профашистских элементов произвести путч. На другой день военный министр генерал-майор Тынес Ротберг сказал журналистам, одолевавшим военное министерство, что следствие по делу о пожаре будет произведено со всей тщательностью и что нельзя исключать возможность организованной диверсии. А еще через день министр сельского хозяйства повез нас, журналистов, в школу домоводства.

В бывшей помещичьей усадьбе, принадлежавшей, как видно, какому-то остзейскому барону, вычищенной и располированной до блеска, нас встретили сухопарая, безупречно вежливая директриса и девочки в платьях с белоснежными воротничками. Их учили здесь стирать и гладить, доить коров и разводить цветы, выводить пятна на одежде и вышивать, кроить и стряпать. Не удивительно, что наученные столь многому они сами являли собой образец аккуратности и порядка. Казалось, что светится каждый волос на их скромно прибранных головах. Директриса со спокойным достоинством представила нам будущих матерей и хозяек, которые уже сейчас, едва выйдя из пеленок, твердо усвоили, по каким правилам следует пеленать детей и как сводить семейный дебет с кредитом. Мы посмотрели молочную ферму, где в стойлах стояли белые в черное пятно, словно бы накрахмаленные, коровы, цветочные парники, в которых неоновыми огнями светились цикламены, и, наконец, были приглашены оценить кулинарные достоинства будущих хозяек.

Сидя за столом, уставленным блюдами национальной кухни, приготовленными чистенькими и скромными девочками, слушая их мелодичный, певучий говор, не хотелось думать о том, какое напряженное время переживает весь мир, а хотелось верить в одно лишь благополучие и счастье, ожидающее этих детей. Внесли пирог, украшенный взбитыми сливками, как кучевыми облаками. Предупредительно вежливая директриса объяснила, что этот пирог — последняя новинка, созданная на уроках кулинарии. Она плохо говорила по-русски, но достоинства пирога были так явственны, что перевода не требовалось. Три девочки выступили вперед и сделали книксен. Мы поняли, что они авторы новинки. В заключение приема прекрасный хор, состоящий из серебряных голосов, спел нам «Аве Мария» Шуберта. Музыка, кучевые облака пирога и ощущение необыкновенной чистоплотности, не только внешней, но и нравственной, растрогали нас. Вечером в гостинице «Золотой лев» я отстукивал корреспонденцию в газету о постановке начального обучения в Эстонии.

Воздушно-безоблачный торт вплывает в мои воспоминания об этом тревожном времени. Когда тонны стали начинялись взрывчаткой, когда уже стучали на стыках рельсов вагоны с солдатами и пушками, когда в Европе уже шла война, мы, группа корреспондентов, растроганно слушали музыку Шуберта.

Вскоре после этого в Ленинграде на Невском проспекте я встретил старшего лейтенанта Николая Сергеевича Дебелова.

Дебелова было видно издали, он был крупным и выделялся из толпы достоинством, с которым он умел носить морскую форму. Мне он всегда напоминал старого русского морского офицера тем, как уверенно, неподобострастно держался, тем, как улыбался тонкой иронической улыбкой, общей интеллигентностью облика и речи. Те, кто знал его близко, понимали смысл его иронической усмешки. Эта усмешка свидетельствовала не столько о насмешливом складе ума, сколько о глубокой внутренней застенчивости, о скромности, от которой, быть может, он и сам страдал.

Мы зашли в кафе выпить по чашке кофе и разговорились. «Не нравится мне то, что происходит. Я сейчас на „Петропавловске“ — немецком „Лютцове“ и многое вижу там».

«Лютцов» был тяжелым крейсером типа «Зейдлиц», купленным в Германии. Собственно крейсером ему лишь предстояло стать. Пока что он был лишь коробкой, металлическим корпусом, поставленным у причалов Балтийского завода. Оснащением и вооружением корабля занимались немцы, представители заводов Круппа, электротехнической компании СФР и другие. Руководил всеми работами высокий голубоглазый холодный пруссак, военный советник полковник фон Неске. Этот сдержанный и корректный господин временами исчезал, уезжал в Германию, потом появлялся вновь, всегда с извиняющейся полуулыбкой объяснял задержку поставок оборудования то экономическими трудностями, то аварией, то еще каким-нибудь происшествием. Между тем строительство «Лютцова» все затягивалось.

— Месяц назад фон Неске уехал в Берлин, — сказал Дебелое, — а сейчас вернулся и сообщил, что Германии нужны специалисты и все работающие на «Лютцове» вынуждены будут покинуть Россию.

Разговор был тревожным, велся осторожно. Дебелов не хотел казаться паникером. Он был человеком очень храбрым.

Это была наша последняя встреча в Ленинграде, недели за две до начала войны. Недостроенный крейсер остался в Ленинграде. Вместо восьми орудий главного калибра на нем было установлено четыре. Причем одно из них разорвалось, ибо имело скрытый брак — глубокую раковину, тщательно закрашенную перед отправкой в нашу страну. Крейсер стоял в ленинградском торговом порту в Лесной гавани и оттуда вел огонь по врагу в район Стрельны — Урицка. Врагу удалось его потопить. Потом усилиями моряков и специалистов Балтийского завода, во главе с известным кораблестроителем Анатолием Степановичем Монаховым (он был до войны строителем крейсера «Киров») «Петропавловск» был поднят, вступил в боевой строй и в январе 1944 года снова открыл огонь по немецким войскам.

Вот такие детали видятся мне, когда я вспоминаю довоенную обстановку на Балтике.

Дорога на флот

С чего она начинается? У многих с малолетства появляется тяга к морю и кораблям. Как же случилось, что и меня еще в юности судьба свела с балтийскими морями? Теперь, на склоне лет, я думаю, что этому помогло? Книги, прочитанные в детстве? Кинофильмы, виденные еще в немом кино? Или проникновенные слова И. А. Гончарова, которые памятны каждому мальчишке, прочитавшему «Фрегат „Паллада“»: «Но не знать петербургскому жителю, что такое палуба, мачта, реи, трюм, трап, где корма, где нос, главные части и принадлежности корабля, — не совсем позволительно, когда под боком стоит флот…»?

Вероятно, и то, и другое, и третье. Но сказать по совести, больше всего — сами люди флота, военные моряки, с которыми мне посчастливилось встретиться и сдружиться еще в мои школьные годы.

В домашнем архиве я как-то раз неожиданно обнаружил старую, почти выцветшую фотографию. На ней хоть с трудом, но все-таки можно различить военных моряков во всей форме, и среди них… Кого бы вы думали? Аркадия Райкина в свитере, кургузом черном пиджачке и наползающей на лоб кепочке. Тут же и сам автор этих строк в юнгштурмовке с портупеей через плечо, как одевались в конце двадцатых годов многие из нас в знак солидарности с немецкими братьями по классу — ротфронтовцами.

В те далекие годы и Аркадий Райкин, еще не успевший поступить в театральный институт, но уже блиставший в школьных спектаклях, и я учились в Ленинграде, в 23-й школе на Фонтанке у Чернышева мостика (в бывшем Петровском училище). Общественные организации школы выделили нас уполномоченными по шефству над эсминцем «Ленин» Краснознаменного Балтийского флота.

Вот и вышло так, что к морякам в первый раз я поехал вместе с Райкиным. В Кронштадт нас пригласили как шефов на большой революционный праздник. То ли праздновалась годовщина Октябрьской революции, то ли отмечался День Красной Армии и Военно-Морского Флота, во всяком случае, запомнилось, что зима уже вступила в свои права.

Поездом мы приехали в Ораниенбаум. Перед нашими глазами открылась бескрайняя белая гладь залива. Небольшой буксир, доставлявший пассажиров в Кронштадт обычно в полчаса, как на грех застрял во льдах на половине пути, и пассажиры, что называется, пешим ходом едва добрались назад до Ораниенбаума.

Надежда на переправу рухнула. Мы с Аркадием приуныли. Но, на наше счастье, нашлись моряки-попутчики. Один из них, узнав, кто мы такие и зачем направляемся в Кронштадт, рассеял наше уныние и уверенно пообещал:

— Не беспокойтесь, ребята, мы вас целехонькими доставим по назначению!

Он исчез на короткое время, затем вернулся и повел нас к берегу, где стояли широкие сани-розвальни, в которые была впряжена неказистая лошадка. Так выглядел более полувека назад персональный транспорт какого-то флотского начальства. Командир высокого ранга дружелюбно пригласил: «Садитесь!» Зарывшись в мягкое сено и сверху укрывшись тулупами, мы без всяких приключений добрались до Кронштадта.

Прошло более полувека, но не забыть теплый и дружественный прием, оказанный командирами и краснофлотцами эсминца «Ленин» двум ничем не примечательным ленинградским школьникам! За ужином мы впервые узнали, что такое хваленый флотский харч, всласть выспались на койках в кубрике. А на другой день участвовали в торжественной части праздника и стали свидетелями концерта краснофлотской художественной самодеятельности.

И не только свидетелями. Аркадию Райкину захотелось (и я всецело поддержал его в этом намерении) чем-то отблагодарить наших радушных хозяев и внести свою долю в общий праздник. Он, конечно, знал, что моряки-балтийцы не могли видеть спектакль «На дне», поставленный в нашей школе опытным режиссером Ю. С. Юрским и с успехом показанный в ряде ленинградских клубов (в пьесе А. М. Горького Райкин исполнял роль Актера), и показать его вдвоем мы не могли. Но вот с рассказами Михаила Зощенко можно было выступить и здесь, на корабле.

Самый большой кубрик, до того переполненный моряками, что согласно известной поговорке не только яблоку, но и ореху негде было упасть, ходил ходуном от смеха, когда юный артист читал «Аристократку».

С первых слов: «Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках» установился прочный веселый контакт со слушателями.

Что ни реплика, то залпы смеха! А когда Райкин с каким-то ожесточенным воплем подал знаменитое: «Ложи, говорю, взад!» — в кубрике поднялся такой грохот, как будто одновременно пальнули все пушки эсминца.

Заключительные слова — «не нравятся мне аристократки» — моряки сопроводили единодушными восторженными аплодисментами, какими редко удостаивают начинающих артистов.

Пройдет несколько десятилетий, прежде чем в книге о народном артисте СССР А. И. Райкине мы прочтем: «Это было в Севастополе. Молодые моряки окружили артиста, как старого друга, и завели с ним разговор по душам…» Мне же хочется напомнить, что истоки его дружбы с моряками восходят к памятной для нас обоих поездке в Кронштадт, на подшефный эсминец, когда Аркадий Райкин, еще будучи школьником, покорил балтийцев своим неподражаемым талантом.

Эту поездку в Кронштадт я описал во всех подробностях в школьной стенгазете, редактором которой являлся. То была моя первая встреча с флотом и, можно сказать, первый репортаж о моряках. С тех пор я был пленен кораблями и еще больше — людьми, которые управляли сложной военно-морской техникой. И, конечно же, не случайно остался связанным с флотом с юности до седых волос.

После окончания института журналистики я работал в ленинградском корпункте «Правды» и больше всего писал о Балтике.

Должен сразу оговориться. Главным и определяющим было не только мое тяготение к военным морякам, но и веление времени. В тридцатые годы страна бросила гигантские силы и средства для укрепления обороны в связи с возраставшей военной угрозой со стороны фашизма. На десятках стапелей закладывались и ежегодно вводились в строй новые военные корабли. Так, Краснознаменный Балтийский флот пополнился такими замечательными крейсерами, как «Киров» и «Максим Горький», быстроходными эскадренными миноносцами во главе с лидерами «Ленинград» и «Минск». На всех флотах создавалась своя военно-морская авиация, оснащенная машинами новых типов от бомбардировщиков дальнего действия до самолетов-торпедоносцев.

Почти изо дня в день на страницах «Правды» и других центральных и ленинградских газет публиковались материалы о боевой и политической подготовке флота, походах, учениях, артиллерийских стрельбах.

Кронштадт — исконная главная база балтийских моряков — стал для меня как бы вторым домом. Я подолгу жил на кораблях или в Доме флота, поддерживая тесные связи с работниками Политуправления КБФ. Большой известностью и уважением на флоте пользовался тогдашний начальник Пубалта дивизионный комиссар Петр Иванович Бельский, в стиле работы которого и обращении с людьми ярко проявлялись черты профессионального революционера. Ростом невеликий, кряжистый, тучноватый, с гладкой, будто полированой головой, он отличался завидной подвижностью и в течение дня успевал побывать в нескольких подразделениях базы и на кораблях, с десятками командиров и краснофлотцев лично побеседовать, самому на все посмотреть и, что называется, прощупать своими руками.

Как-то раз, прямо с рейсового парохода, я поспешил к нему в кабинет посоветоваться, о чем бы следовало сейчас написать для газеты. Бельский снял трубку телефона, позвонил оперативному дежурному штаба флота, узнал, какие корабли сегодня выходят в море, и предложил мне:

— Сходите на сторожевике. Корабль новый, замечательный. Несется быстрее лани. Прокатитесь с ветерком… Посмотрите, как отрабатываются боевые задачи, вот и будет вам самый подходящий для газеты материал.

Поблагодарив за добрый совет, я во всю прыть своих молодых ног помчался на известную всем балтийцам кронштадтскую «рогатку», где в невероятной тесноте, борт о борт, стояли десятки кораблей разных классов. Среди них затерялся небольшой сторожевик «Пурга», на который меня направил начальник Пубалта.

Корабль находился в часовой готовности к выходу. Вечером мы уже были в море. Поход продолжался двое суток. Экипаж сторожевика выполнял учебно-боевые задачи, проводил зачетные стрельбы. Как человек со стороны, я старался больше наблюдать, расспрашивать, учиться у бывалых моряков.

По возвращении в Кронштадт опять зашел к Бельскому и попросил прочитать первоначальный набросок моей корреспонденции, озаглавленной «В дозоре». Он исправил две-три неточности, одобрил в общем и удовлетворенно заметил:

— Ну вот видите, что значит окунуться в самую гущу моряцкой жизни…

В статьях и очерках, публиковавшихся в «Правде» перед войной, часто встречалось имя линкора «Марат». Эта могучая стальная крепость пользовалась особенным вниманием прессы. И не только потому, что «Марату» выпала честь представлять советский Военно-Морской Флот на большом параде кораблей разных стран, собравшихся на знаменитом Спитхейдском рейде в Англии по случаю коронационных торжеств.

В 1938 году экипаж «Марата» добился самых крупных успехов в боевой и политической подготовке и занял первое место среди кораблей всего ВМФ Советского Союза. На одной из труб линкора красовалась большая красная звезда — эмблема первенства.

Здесь не просто несли трудную морскую службу, но буквально изощрялись в инициативе, смекалке, изобретательности. Особенно преуспевали артиллеристы во главе с командиром боевой части капитаном 3-го ранга Константином Петровичем Лебедевым. Это он соорудил на корабле своеобразный морской полигон со множеством приборов, придуманных и изготовленных самими моряками. На таком миниатюрполигоне разыгрывались «бои», артиллеристы учились управлять огнем. «Корабельную академию» проходили по очереди все командиры.

Высокая боевая выучка личного состава неизменно приносила успех в подготовке к «настоящему делу». «Марат» часто выходил в море, стрелял днем и ночью, на волне и в тумане, по невидимым целям. И за все стрельбы — отличные оценки! Мне довелось участвовать во многих походах, самолично видеть, как метко поражают маратовцы пока что условного «врага».

А ведь нечего греха таить, мое первое знакомство с комиссаром линкора Николаем Михайловичем Кулаковым было не слишком обещающим. Узнав, что я раньше не служил на флоте, он скептически улыбнулся и не без юмора посочувствовал:

— Трудненько вам придется. Моряки — народ придирчивый. Каждое напечатанное о них слово в лупу рассматривают, и если вы кнехт спутаете с клюзом, вам этого до скончания века не забудут. Поостерегитесь, чтобы не войти в историю… с черного хода!

Заметив на моем лице растерянность, Кулаков повернул разговор в другую сторону:

— Да вы не тушуйтесь! Не боги горшки обжигают. Поможем вам освоить корабельную науку. Для начала вот возьмите и почитайте…

Он снял с полки в каюте и протянул мне толстую книгу в сером переплете. Называлась она «Основы военно-морского дела». И по сей день этот потрепанный томик хранится у меня, как свидетельство дружеской поддержки. Так я с помощью книг, а больше всего в постоянном общении с бывалыми моряками постигал премудрости флотской службы, ее специфику и организацию.

В походах долгие часы я стоял на ходовом мостике рядом с Кулаковым и проходил под его руководством своего рода военно-морскую практику, узнавая, например, что означает «шары на стоп», какой сигнал поднимают на мачте, если корабль готовится совершить поворот, и много Других полезных сведений.

Старые моряки и по сию пору вспоминают поход балтийской эскадры летом 1939 года с участием члена Главного Военного совета Военно-Морского Флота СССР А. А. Жданова и наркома Военно-Морского Флота адмирала Н. Г. Кузнецова. Это был не только экзамен для моряков, но и своеобразная демонстрация боевой мощи нашего растущего флота. Вместе с линкорами вышли в море эскадренные миноносцы, сторожевики, подводные лодки — целая армада, причем большинство кораблей — новые, недавно вступившие в строй.

Настроение у моряков было прекрасное, всем хотелось блеснуть умением. Корабли безупречно производили сложнейшие эволюции. Над морем прокатились громовые раскаты двенадцатидюймовок «Марата». С миноносца, буксировавшего щит, сообщили: пять прямых попаданий. Артиллеристы-маратовцы снова показали высший класс мастерства.

Мы, корреспонденты, находились на флагманском корабле — линкоре «Октябрьская революция», наблюдали за всем, что происходит на море, но передать в редакцию ничего не могли: техника связи была не та, что ныне, радисты едва справлялись с депешами в Кронштадт, в штаб флота. На всякий случай я в свободные минуты делал наброски будущей корреспонденции — такие заготовки всегда пригодятся.

Поход продолжался трое суток. Вернулись в Кронштадт утром. На Большом рейде состоялся митинг. Выступил Андрей Александрович Жданов. Я его речь записал почти слово в слово, а потом сфотографировал его в кругу краснофлотцев.

Звоню в Ленинград. Заведующий корпунктом Лев Семенович Ганичев торопит: в редакции ждут не дождутся материала.

— Быстрее в Ораниенбаум, я высылаю туда машину. Но легко сказать: быстрее! Рейсовые пароходы ходили тогда редко, на них и надеяться нечего. Выручил Н. М. Кулаков, раздобыл катер. А в Ораниенбауме возле пирса уже дожидалась знакомая правдинская «эмка». Водитель Демин, неутомимый болельщик за наши дела, хватает меня за рукав.

— Едемте скорее, из Москвы без конца звонят, вас ищут.

Прыгая на ухабах и выбоинах, машина понеслась в Ленинград. Не доезжая до города, сворачиваем в аэропорт. Хочу прежде всего отправить фотопленку ее ни по телефону, ни телеграфом не передашь.

Запыхавшийся влетаю в комнату дежурного. Работники аэропорта уже знают нас в лицо. Дежурный взял у меня сверток в черной бумаге.

— Отправим. Через десять минут будет самолет на Москву.

Гора с плеч!

Было четыре часа, когда Демин высадил меня на Херсонской у корпункта «Правды». Влетаю на третий этаж.

Лев Семенович и наша неутомимая машинистка Фаина Яковлевна Котлер уже наготове.

— Будете писать или диктовать?

— Диктовать.

Достаю из кармана блокнот со своими записями. Диктую. Лев Семенович берет из рук машинистки каждую готовую страницу, читает, быстро правит. Вскоре вся рукопись лежала на столе. Ганичев похлопал по ней ладонью, сказав:

— Но без визы товарища Жданова печатать мы это не можем.

Зазвонил московский (прямой) телефон. Заместитель ответственного секретаря редакции Л. А. Железнов сообщил, что пленка получена и проявлена. Все получилось хорошо, уже отправлено в цинкографию.

— Немедленно передавайте отчет, — закончил он.

— А виза Жданова?

— Получите ее, передадите поправки.

Щелчок, и в трубке уже женский голос: Железнов переключил телефон на стенографическое бюро.

Пока я диктовал стенографистке текст отчета. Лев Семенович связался со Смольным. Повесив трубку, сказал мне:

— Поезжайте к Александру Николаевичу Кузнецову. С ним держали связь представители газет, ТАСС и радио.

Еду. Волнуюсь: утвердят или «зарубят»?

Как и для флота в целом, так и для нас, корреспондентов, аккредитованных на флоте, этот поход был тоже экзаменом. Ужасно волновался: а вдруг в редакции отдадут предпочтение официальному тассовскому материалу. В этом случае вся твоя работа идет насмарку, а главное — стыд какой! Был на учениях, суетился, мельтешил, а редакция предпочла тассовский материал.

Взяв мои листки, Александр Николаевич скрылся за дубовой дверью. Вернулся он не скоро. Показал на несколько мелких поправок и заключил:

— Остальное в порядке. Можете печатать.

Так 20 июля 1939 года обширная корреспонденция о походе балтийской эскадры появилась на первой полосе «Правды» вместе со сделанной мною фотографией на четыре колонки, изображающей А. А. Жданова среди моряков линкора «Октябрьская Революция».

Я счастлив, что был свидетелем становления нашего военно-морского флота. Сегодня трудно поверить, что поход, о котором я рассказал, был целым событием. Статьи о нем публиковались на первых полосах газет. Такие ли походы совершают теперь наши боевые корабли, находясь по полгода и больше в дальних плаваниях, достигая подо льдом Северного полюса, неся вахту на самых далеких рубежах.

Война не была для нас неожиданностью. В Прибалтике, на границе с чужим миром, выработалась особая интуиция, острота восприятия. Чутьем своим мы улавливали, что близится этот страшный день.

И вот он настал.

То, что меня сразу послали в Таллин на флот, не было случайностью.

Цехновицер, Вишневский и другие…

Мы вышли из Ленинграда 4 июля утром на «морском охотнике», а к вечеру перед нами замаячил зубчатый силуэт города. В светлых прозрачных сумерках в центре города все было по-старому! в пруду плавали утки со своими выводками, белочки прыгали прохожим на плечи, шумели ручьи, сбегая с утесов, в плетеных корзинках продавали цветы. Не удержавшись от искушения, я купил маленький букет незнакомых, похожих на колокольчики, нежно окрашенных цветов.

Человек с цветами в руках еще не вызывал удивления, хотя жизнь уже перестраивалась на военный лад. Создавался рабочий полк, истребительные батальоны. В цехах таллинских предприятий, там, где делали посуду и разный кухонный инвентарь, теперь готовились выпускать минометы и мины к ним. А в железнодорожных мастерских оборудовались бронепоезда, которые пойдут прямо в бой. Тысячи таллинцев шли по утрам с лопатами и кирками на строительство оборонительных укреплений. Война постепенно становилась бытом. Но так же, как в мирное время, с учтивым поклоном официант ставил перед вами клубнику, залитую взбитыми сливками, и маленький оркестр, расположившийся в глубине эстрады, исполнял популярную до войны «Кукарачу».

В центре города, в кафе под большим полосатым шатром, сидели за столиками шумные компании: мужчины в легких кремовых костюмах, дамы в изысканных туалетах. Им некуда было спешить. Часами они просиживали за порцией мороженого, не торопясь, тянули через соломинку коктейли и тоже говорили о войне… со смехом и злорадством. Они не маскировались, не прикидывались друзьями Советской власти. Наоборот, они открыто ждали фашистов, ждали возможности вернуть фабрики, дома, магазины, ставшие в 1940 году народным достоянием.

Я выглядел, вероятно, нелепо — в морской форме с пистолетом на ремне, с противогазом на боку, с чемоданом в одной руке и букетом колокольчиков в другой. Знакомый журналист, которого я встретил у штаба флота, смерил меня с ног до головы скептическим взглядом и спросил:

— Ты откуда же такой взялся?

— Из Ленинграда.

— А цветочки? Это не противогаз ли у тебя в дороге зацвел? Кстати, ты хоть умеешь им пользоваться?

— Не очень.

— Нам скорее потребуется винтовка, чем эти сумки, — с видом знатока произнес он.

— Ты думаешь?

— Не думаю, а знаю. Немцы-то у Пярну. Скоро и сюда подкатятся.

Я удивился: ведь Пярну — это сто с лишним километров от Таллина.

Однако, к счастью, мой коллега ошибся. Это «скоро» наступило лишь через два месяца.

* * *

Помнится, я зашел в Дом партийного просвещения, обширное белое здание, расположенное по соседству с Политуправлением Краснознаменного Балтийского флота.

В умывальной комнате я увидел обнаженного по пояс человека. Фыркая от удовольствия, он лил на голову воду, его лицо — продолговатое, худощавое, с большим выпуклым лбом — показалось мне знакомым.

— Простите, — неуверенно начал я, — вы очень похожи на одного ленинградца.

— Ленинградца? — переспросил меня незнакомец, вытираясь широким мохнатым полотенцем. — К вашему сведению, я и есть ленинградец.

Я удивился еще больше:

— Вы очень похожи на профессора Цехновицера… Мне доводилось слушать его лекции по литературе в Ленинградском университете.

— Похож на Цехновицера? — громко рассмеялся незнакомец. — Трудно быть похожим на кого-либо другого более, чем на самого себя.

Он начал меня расспрашивать о Ленинграде, и по тому, с каким вниманием он слушал, как интересовался всеми мелочами, я понял, что он живет думами о родном городе.

— А вы давно из Ленинграда? — спросил я.

— Кажется, целую вечность, — ответил Цехновицер, — хотя, впрочем, сегодня пошел всего девятый день.

Мне странно было видеть его в морской форме: в синем кителе с пуговицами, начищенными до ослепительного блеска, и четырьмя золотыми нашивками полкового комиссара на рукавах. Форма сидела на нем очень ладно, только в движениях не было той естественной свободы, какая свойственна профессиональным, кадровым командирам флота.

— Вас призвал военкомат?

— Что вы?! Пришлось не один бой выдержать. У них ответ такой: научных работников, видите ли, не берут. Я плюнул на все и послал телеграмму наркому Военно-Морского Флота. Ответ пришел немедленно, и моя мобилизация состоялась. Кстати, как вы устроились? — тут же спросил Цехновицер.

— Да пока никак. Намерен поселиться в этом доме.

— В таком случае приглашаю в мою спальню, то есть, простите, в мой рабочий кабинет, — сказал он с каким-то лукавством и повел меня в большой зал с высоким лепным потолком и широкими, как в магазине, окнами, где стояло около сотни стульев. Пройдя между рядами стульев, я увидел в стороне аккуратно сложенную кровать дачного типа.

— Вот мое ложе, — сказал Цехновицер, — если устраивает, можете жить вместе со мной. Не очень уютно, зато, смотрите, какая благодать, сколько света и воздуха! Тут я готовлюсь к докладам, и сплю, и выступаю.

Орест Вениаминович вводил меня в курс дела с присущим ему юмором:

— Койка у вас будет шик-модерн, — говорил он, указывая на свою примитивную «раскладушку». — Одеяло из гагачьего пуха, — при этих словах демонстрировалось обыкновенное серое солдатское одеяло. — Трюмо всегда к вашим услугам, — он протягивал кругленькое карманное зеркальце.

И с деланной серьезностью он продолжал:

— Конечно, всякий рабочий кабинет немыслим без книжного шкафа. И шкаф у нас имеется. Вот он.

Цехновицер подвел меня к стене и открыл дверцу небольшого шкафа, внутри которого была мраморная доска с выключателями. В это сооружение Орест Вениаминович сумел втиснуть полочку, на которой в четком строю стояло десятка полтора книг и лежали пачки рукописей.

— Зачем вам таскать все с собой? Блокноты и прочий бумажный скарб вполне можете хранить здесь. Место надежное. Никто не догадается.

Я воспользовался гостеприимством Цехновицера, расположился в зале и занял чуть ли не половину этого оригинального книжного шкафа.

Мы сели в первом ряду, и я спросил:

— Что на флоте?

Цехновицер улыбнулся:

— Сейчас пойдем к нашему командарму. Он устроит нам пресс-конференцию, в пять минут — полный стратегический обзор.

— Командарму? — удивленно переспросил я, зная, что на флоте есть адмиралы, командиры соединений кораблей различных классов, командующие эскадрами, но командарм — фигура сухопутная.

— Э, милый, вы отстали от жизни, — продолжал, улыбаясь, Цехновицер, — у нас на флоте есть свой командарм. Он один посвящен во все тайны военного искусства…

— Кто же такой?

— Писатель Всеволод Вишневский.

Я знал, что Всеволод Витальевич в первые дни войны приехал сюда из Москвы, и обрадовался возможности повидаться с ним.

Цехновицер повел меня в Политуправление флота, на третий этаж, и постучал в дверь служебного кабинета. На стук откликнулся спокойный, неторопливый голос: «Да, войдите».

Вишневский стоял у карты, висевшей на стене, в руках держал газету и, судя по всему, изучал утреннюю сводку Совинформбюро.

Он встретил нас сухо. Впрочем, это было характерно для него. Вся бурная и поистине неукротимая энергия, которой он жил, скрывалась где-то в тайниках его души и обнаруживалась лишь в тот момент, когда он поднимался на трибуну. А в обычной обстановке он казался нелюдимым, замкнутым, говорил тихо, даже застенчиво и всегда был погружен в раздумье. Но как это ни странно, даже когда он молчал, это был прекрасный собеседник: один взгляд, улыбка на лице подчас выражали значительно больше, чем слова.

Я смотрел на грудь Вишневского с орденами Ленина, Красного Знамени и «Знак Почета». В ту пору было редкостью встретить человека, имеющего такие высокие награды.

— Вы смотрите на карту, а не на ордена, — дружески-повелительным тоном сказал мне Цехновицер и обратился к Вишневскому:

— Всеволод Витальевич, что у нас нового?

Вишневский, любивший информировать, объяснять, «вводить в обстановку», показал нам на карте, где проходит линия фронта, сколько километров немецкие войска прошли за последние сутки и за истекшую неделю. Он сравнивал, в какие дни они продвигались быстрее, в какие медленнее, и делал при этом собственные выводы.

Мы вернулись в зал и долго говорили о Вишневском, вспоминали его пьесу «Оптимистическая трагедия», фильм «Мы из Кронштадта», и Цехновицер верно заметил — при всем том, что Вишневский очень талантливый и самобытный писатель, у него противоречивый характер, который не так просто понять.

Потом Цехновицер вспомнил, что у него сегодня лекция, и в раздумье стал расхаживать по залу. Это называлось у него «собраться с мыслями». Он терпеть не мог выступать по заранее написанному тексту.

Вечером зал, служивший нам спальней, заполнили моряки, пришедшие с кораблей и далеких участков фронта, — командиры, политработники, пропагандисты. На трибуне появилась высокая худощавая фигура Цехновицера. Взяв в руки длинную указку, он начал лекцию. На какой-то миг мне показалось, что я нахожусь в университетской аудитории, но только на миг, — разумеется, сегодня он говорил не о литературе.

Через всю карту тянулись флажки, обозначавшие линию фронта от Черного до Балтийского моря. Гигантский вал гитлеровской армии с каждым днем все больше углублялся в нашу страну. С объяснения этого факта и начал Цехновицер свою лекцию. Говорил он страстно, убежденно. Это было живое слово пропагандиста, доходившее до самого сердца слушателей.

Лекция кончена, но долго еще стоял Цехновицер в толпе, курил и беседовал со слушателями. Наконец все разошлись — было поздно.

Перед тем как лечь спать, мы вышли на улицу, охваченную ночной тишиной. С моря доносились раскаты артиллерии.

— Эх, жаль, после гражданской войны мало занимался военным делом, говорил Орест Вениаминович. — Будь я крепче подкован, в тысячу раз полезнее был бы на фронте.

Неожиданно на нас надвинулось несколько теней, и мы услышали окрики:

— Стой! Пропуск!

Синий свет фонарика упал на наши лица. После обычной проверки документов послышался удивленный и обрадованный возглас:

— А, товарищ профессор! Вас-то мы знаем. Вы у нас выступали.

Мы пошли дальше. Ночная встреча с патрульными, для которых Цехновицер был старым знакомым и желанным лектором. — не случайный эпизод. Скоро я убедился, что «товарища профессора» ждали везде. Он был популярен на кораблях и в частях Балтики. Его острый ум, широкие знания и тонкий юмор особенно ценили моряки. Никогда он не повторялся. Об одних и тех же вещах каждый раз умел сказать по-новому.

Еще до войны, в Ленинграде, мне иной раз приходилось слышать такое мнение о Цехновицере: «Человек талантливый, но… — тут мой собеседник недоумевающе подергивал плечами, — очень уж беспокойный у него характер».

Да, беспокойство было одной из характерных черт Цехновицера беспокойство за судьбу каждого порученного дела.

Он умел ценить то, что ему дала Советская власть, и в благодарность отдавался труду, творчеству весь без остатка и в этом видел смысл своей жизни.

Гражданскую войну прошел рядовым солдатом. Интерес к литературе зародился у него еще в окопах, уже там он мечтал об учебе. В потертой шинели, в шлеме и обмотках приехал первый раз в Ленинград. Весь его несложный багаж умещался в вещевом мешке. Один крупный литературовед, к которому прямо с вокзала явился Цехновицер, искренне удивился, когда красноармеец вместе с фронтовыми документами извлек из мешка «Божественную комедию» Данте.

Приехав первый раз в незнакомый город, Цехновицер поселился в зале с позолоченной отделкой, в одном из бывших барских особняков на Неве, недалеко от памятника Петру I. Прежде чем обзавестись самыми необходимыми вещами, он начал приобретать книги. Библиотека была первым имуществом, которое появилось в его квартире. Переплетчики стали завсегдатаями его дома. Он любил и холил книги, точно живые существа. В самые трудные времена выискивался где-то добротный коленкор, и каждая новая книжечка переплеталась. Перед войной его библиотека насчитывала многие тысячи томов различной литературы на французском, немецком, английском и итальянском языках. Этими четырьмя языками профессор Цехновицер владел свободно, и книги Франса, Золя, Роллана, Гете, Гейне, Шоу он читал в подлинниках.

У Цехновицера была жажда к познанию всего, что его окружало. И за короткое время он успел увидеть самое интересное, что было в Таллине, и говорил о городе со свойственной ему восторженностью:

— Вот где действительно на каждом шагу живая история.

Как только выдавался свободный час, он водил меня по историческим местам Таллина, что были поблизости от нашей «штаб-квартиры».

Мы ездили в трамвае на побережье к знаменитому памятнику «Русалка» и долго рассматривали бронзовую фигуру ангела с крестом в руке. Этот памятник был сооружен на добровольные пожертвования населения морякам русской броненосной лодки «Русалка», трагически погибшей в 1893 году во время жестокого шторма.

Цехновицер показывал мне живописный парк Кадриорг и почерневший от времени домик Петра I со скромной обстановкой: круглыми зеркалами, широкой дубовой кроватью под истлевшим балдахином, бюро красного дерева, высокими стульями с искусной резьбой на спинках. Живя здесь, Петр наблюдал за строительством крупнейшей для своего времени ревельской гавани. Его руками были посажены многие деревья, образовавшие теперь густые аллеи, сквозь листву которых не могли пробиться даже лучи солнца.

Мы поднимались на Вышгород — старинную часть города, обнесенную крепостной стеной, — и бродили по узким средневековым улицам.

— Зайдемте сюда, — предложил однажды Цехновицер, показывая на чернеющий, точно горное ущелье, вход в старинный храм «Томкирха», который стоит более шести веков. — Тут невредно побывать всем нашим товарищам, добавил он.

Нас встретил хранитель кирхи, сухой, сгорбившийся эстонец, немного говоривший по-русски. Проведя нас в глубь храма к массивным мраморным гробницам, он объяснил, что здесь покоятся останки знаменитых русских флотоводцев и мореплавателей — адмиралов Крузенштерна и Грейга.

— Господин Крузенштерн вместе со своей супругой — наши самые молодые покойники, — сказал старичок. — Они похоронены всего два века назад, а есть мумии, которым триста-четыреста лет.

Мумии? Меня это заинтересовало, и я спросил, можно ли их посмотреть.

— Нет, сейчас нельзя, — ответил хранитель, — гробницы вскрываются очень редко. При мне их проверяли. Мумии сохранились хорошо. Тело и одежда давно окаменели, только замшевые перчатки на руках мадам Крузенштерн как новые…

Дома, разговаривая с Цехновицером обо всем виденном, я думал о том, что, несмотря на войну и золотые нашивки полкового комиссара, он все же остался сугубо гражданским человеком, ученым, и в такие минуты я вспоминал увлекательные лекции Цехновицера в университете, которые приходили слушать и мы, студенты Института журналистики.

Страстные диспуты нередко из университетской аудитории переносились на другую сторону Невы, в квартиру профессора. В его кабинете, что называется, негде было яблоку упасть. На широкой тахте, в креслах и просто на полу размещались юные друзья Цехновицера. В эти часы низкий голос его гремел, прерываемый взрывами хохота. По задору и темпераменту профессор мало отличался от своих молодых университетских друзей.

Главным делом его жизни была литература. Перу Цехновицера принадлежат до пятидесяти научных работ, посвященных истории русской и западной литературы. Не один год своей жизни он отдал созданию книги «Литература и мировая война», которая увидела свет в 1938 году.

Накануне Отечественной войны вышел однотомник повестей Достоевского с большой вступительной статьей Цехновицера. Дальнейшая работа оборвалась буквально на полуслове. С 22 июня 1941 года профессор отложил в сторону любимый труд и начал добиваться зачисления на флот. Каждый час, проведенный дома, казался ему потерянным. Он успокоился лишь после того, как получил предписание явиться в Таллин, к месту военной службы.

Без оглядки на прошлое он устремился в свою новую жизнь.

Самым частым гостем в нашем зале был Всеволод Витальевич Вишневский. Его многое роднило с Цехновицером, у них всегда было о чем поговорить.

Обычно Вишневский приходил с какими-нибудь новостями, садился возле трибуны и жестом заправского полководца, что было наивно и трогательно, поправив огромную деревянную кобуру с маленьким пистолетом внутри, начинал свой стратегический обзор. По ходу разговора Цехновицер вставлял остроумные реплики, но сбить Вишневского было невозможно: не обращая внимания, он продолжал в том же духе.

Потом мы открывали наш потайной шкаф, вынимали оттуда свои записки и читали Вишневскому. Слушая нас, он иногда брался за книжечку в черном коленкоровом переплете и что-то быстро записывал: или ему в эти минуты приходили на ум какие-то интересные мысли, или, не полагаясь на свою память, он хотел записать кое-что из наших наблюдений.

— Вы даже не представляете, какой ценный материал для истории оставим мы с вами, — говорил Всеволод Витальевич. — Может быть, и даже наверняка, со временем будет другой взгляд на события, но факты всегда остаются фактами. Любая деталь, схваченная вашим глазом, должна быть зафиксирована сразу, по горячим следам.

Так мы прожили много дней. По вечерам обычно зал был переполнен. Когда слушатели расходились, кровать Цехновицера раскладывалась по одну сторону трибуны, моя — по другую. Мы ложились, но подолгу не могли заснуть, разговаривая о наших семьях, о литературе, о будущем…

С Цехновицером, а затем и с Вишневским у меня установились дружеские отношения. Я начинал привыкать к внешней суровости Всеволода Витальевича, его неразговорчивости и даже как будто неподвижности. Впечатление, которое складывается от произведений писателя, и впечатление, которое он сам производил, — почти полярны. Динамизм, темперамент, бурная энергия Вишневского и бесстрастная суровость его внешности.

Он не был говоруном, хотя много знал, был прекрасно эрудирован, не был он остряком, хотя безусловно нельзя ему было отказать в остроумии. Все то, что так заметно в пьесах и публицистических статьях Вишневского, было скрыто глубоко внутри. Под внешней неподвижностью и угрюмостью таился колоссальный темперамент и напор мысли.

Я стал заходить к Всеволоду Витальевичу, открывая дверь в его кабинет с неизменной почтительностью ученика. Однажды рискнул захватить с собой очерк. Хотя знал, что времени у писателя мало, я все же ерзал, стараясь улучить момент и всучить ему свою работу.

— Ну что вы мнетесь? Принесли что-нибудь? — выручил меня Всеволод Витальевич.

Я обрадовался и извлек из планшета рукопись на семи страницах.

— На досуге, когда сможете… — промямлил я, как будто чтение моего очерка было самым лучшим проведением досуга.

— Зачем на досуге? — сказал Вишневский и, едва пробежав глазами первые строчки, потянулся к карандашу.

Я был готов ко всему, но только не к такому разгрому. Лев Семенович Ганичев тоже меня сильно правил, но при всем моем уважении к Вишневскому я все же не собирался жертвовать тремя четвертями очерка.

— Это зачем? Что это еще за пустота? — спрашивал Вишневский и, вычеркивая абзац за абзацем, удовлетворенно отмечал: — Пустое место — прочь!

Я попытался сказать что-то в свою защиту, хотел сослаться на художественность. Мне казалось тогда, что написать: «Подводная лодка потопила противника», — это сухо и нехудожественно. Годится для информации. Зато: «На алой заре, перьями висевшей над свинцовой поверхностью моря, подводная лодка торпедировала стальное тело морского пирата» — это художественно.

И вдруг все мои «перья» и «свинцовые тела» оказались пустыми местами и были вычеркнуты одним движением карандаша.

— Художественно — это у Льва Толстого, — сказал Вишневский. — Война идет, а у вас все еще «перья» над поверхностью. Перья были до 22 июня. Тогда я еще согласился бы выслушать ваши объяснения относительно «алых зорь и перьев». А сейчас… Люди гибнут, а вы со своими перьями… Время требует строгого делового стиля, без нарочитых красот, без сюсюкания.

После правки от очерка остались только три страницы. Пробежав их глазами, Вишневский удовлетворенно сказал:

— Вот теперь в порядке. Не огорчайтесь, Коля.

Он улыбнулся. Улыбался он редко и очень по-доброму. Наверное, поэтому его улыбка вполне могла служить утешением.

— Всегда нужна саморедактура, — объяснил он. — В каждом пишущем должны сосуществовать два человека: автор и его редактор. Если редактора нет плохо. Значит, нет браковщика. Редактор, выбросив все лишнее, оставит только нужное. Учитесь выбрасывать. Вы пишете по записным книжкам? И все, что в записной книжке, так и включаете подряд?

Я объяснил, что пишу даже больше, чем в записной книжке. Тут слово «художественно» стало снова путаться на языке.

— А вы не больше, а меньше. Ведь в записную книжку попадает почти все, что увидели или узнали от людей, считайте — это первый круг отбора. Незначительный. Второй, когда вы размышляете над книжкой и отбираете те факты и те детали, что вам нужны. Третий — это, когда отобранное и написанное вы читаете свежим, редакторским глазом. Фильтр материала. Если его нет, получается большая миска бульона, в котором перекатываются две постные галушки. Покажите вашу записную книжку.

Он полистал мой блокнот, отметил, что моим почерком надо составлять шифровки, и спросил:

— Что вы записываете в блокнот? Какой материал?

— Рабочий, — сказал я.

— А откуда вы знаете, что «рабочий», а что — «нерабочий». Я, например, не знаю. Записываю все, что успеваю записать: разговор, который меня заинтересовал, важные сообщения, даты, цифры, даже впечатления от прочитанной книги — словом, все, что меня заденет. Не надо думать, сможете ли вы это использовать сегодня. Все, что вас задело за живое сегодня немедленно заносите в книжку. Пусть она станет чем-то вроде дневника. Тогда вы сможете черпать из нее не только завтра, но и послезавтра, может быть, даже всю жизнь. Вот взгляните.

Он раскрыл свою записную книжку в блестящем коленкоровом переплете и показал гриф, стоящий сбоку возле одной записи: НДП. — «Не для печати».

— Запись носит сугубо личный характер, — пояснил он. — Но я сделал ее, и кто знает, может, когда-нибудь пригодится.

Часть моих записных книжек вернулась с войны целой и невредимой. Если иногда я нахожу в них записи, интересные не для меня одного, то этим в большой степени я обязан уроку, преподанному мне Всеволодом Витальевичем Вишневским.

С первых дней пребывания в Таллине мы собрались под эгидой Политуправления КБФ. Мы — это большая группа литераторов, писатели и журналисты: Всеволод Вишневский и Леонид Соболев, Всеволод Азаров и Анатолий Тарасенков, Юрий Инге и Николай Браун, Александр Зонин и Филипп Князев, Григорий Мирошниченко и Юлий Зеньковский, Даниил Руднев, Евгений Соболевский, Владимир Рудный, Яков Гринберг, фотокорреспондент ТАСС Николай Янов…

В Политуправлении нас встретили дружески. Многих литераторов и раньше знали. Оно понятно: еще не была забыта финская война, когда журналисты вместе с пубалтовцами высаживались на Гогланд и вместе ползли под пулями в дни штурма финского укрепленного района Муурила.

Наш шеф — начальник отдела агитации и пропаганды полковой комиссар Кирилл Петрович Добролюбов оставил при Пубалте Вишневского, Соболева, Рудного, Гринберга и меня, поскольку мы были корреспондентами центральных газет. Остальные получили назначение в газету «Красный Балтийский флот» и многотиражки соединений: Тарасенков — редактором газеты ПВО главной базы, Мирошниченко — редактором газеты минной обороны. Князев — многотиражки морской пехоты. Никто не остался без дела.

Кирилл Петрович каждого по-отцовски напутствовал, хотя сам был не многим старше нас, а казался даже моложе потому, что отличался поистине комсомольским темпераментом.

Иногда, что называется, под настроение он рассказывал нам о своей юности в двадцатых годах, где-то в глухой деревушке. Был он там комсомольским вожаком. Ребята, окружавшие его, были истощены голодом, худые, немощные. И это больше всего беспокоило секретаря комсомольской ячейки Добролюбова. Его деятельность началась с того, что на собранные членские взносы да плюс к тому деньги, выпрошенные у родителей, купили… корову. За ней ухаживала вся комсомольская ячейка. Ребята вдоволь пили парное молоко и на глазах поправлялись. Ну, разумеется, когда об этом узнали в райкоме комсомола, Кириллу была крупная вздрючка. Приятно, что спустя столько лет Добролюбов по-прежнему загорался различными идеями, в нем бурлила молодость, кипел дух того далекого времени.

Вскоре в Таллине появился новый член Военного совета дивизионный комиссар Николай Константинович Смирнов.

Через несколько дней после его приезда мы, как полагалось у Кирилла Петровича, «срочно», «экстренно», «безотлагательно» были вызваны в Пубалт и под его предводительством направились в здание Военного совета.

В приемной сидели люди, прибывшие на доклад к командованию флотом Добролюбов пропустил нас в кабинет члена Военного совета. Из-за стола вышел к нам навстречу и поздоровался с каждым высокий, весьма представительный человек с веселыми глазами и густой шапкой вьющихся волос.

— Ну что ж, товарищи, будем вместе работать! — Это была первая фраза, сказанная им.

До этого мы не удостаивались внимания даже начальника Пубалта, а члена Военного совета и в глаза не видели. В эти минуты каждый подумал, что начинается новая эра наших отношений с руководством.

В отличие от порывистого Добролюбова Николай Константинович Смирнов был всегда спокоен, нетороплив. Но за всем этим ощущалась решительность и железная воля.

Старый моряк, комсомолец первого призыва, он прошел на флоте хорошую школу, прошагал по всем ступенькам служебной лестницы, вплоть до члена Военного совета.

Смирнов рассказал, что перед отъездом в Таллин он был на приеме у секретаря ЦК и Ленинградского обкома ВКП(б) А. А. Жданова и услышал горькие слова о том, что обстановка на фронтах крайне тяжелая. Ближайшее намерение Гитлера — прорваться к Ленинграду. С потерями он считаться не будет. Балтийский флот на переднем крае борьбы. Надо удерживать Таллин во что бы то ни стало. Он должен оттянуть часть гитлеровских войск с сухопутного фронта и преградить доступ фашистам к Ленинграду с моря. Жданов напомнил, что больше двух третей балтийских моряков коммунисты и комсомольцы.

Мы слушали с большим вниманием, а Вишневский не выпускал из рук вечное перо и своим бисерным почерком исписывал страницу за страницей знакомой мне записной книжечки в черном коленкоровом переплете.

— Что мы ждем от печати? — спросил Смирнов, окинул нас взглядом и сам ответил на вопрос: — Боевитости! Задача номер один — борьба с паникой и паникерами. Это наш враг. И бороться с ним нужно всеми средствами организационными и печатным словом — в первую очередь… Здесь, в Прибалтике, не мало враждебных элементов, они распускают ложные слухи, пугают людей, вносят дезорганизацию… А мы должны вселять уверенность, что, как бы ни было трудно, все равно в конечном счете победа будет за нами.

Мы с вами находимся накануне боевой страды. Враг продвигается к Таллину, и по мере его продвижения будет крепнуть наше сопротивление. Каждый день, когда мы задерживаем врага и изматываем его силы, равен выигранному сражению, — произнес Смирнов.

Когда он кончил говорить, поднялся Вишневский и сообщил, что у него есть некоторые соображения насчет организации обороны Таллина по опыту войны в Испании.

— Напишите, Всеволод Витальевич, будем вам признательны, — сказал Смирнов и после короткой паузы сообщил: — Мы тут подумали и решили просить товарища Вишневского возглавить в Таллине наших литераторов. У вас возражений не будет?

— Нет, — ответили мы в один голос.

С тех пор Вишневский вместе с Добролюбовым координировал нашу работу, поручал нам отдельные задания и вместе с тем не стеснял нашу инициативу. В ночные часы он готовил для Военного совета материалы с неизменным грифом НДП (не для печати). Мы знакомились с ними и даже делали выписки.

Часто писал Вишневский руководству флота о недостатках нашей пропаганды. Он отмечал «налет казенщины», бичевал «выступления по шпаргалке» и ратовал за смелый, прямой, откровенный разговор, которого ждут фронтовики…

В эту пору у нас установились крепкие связи с руководителями Советской Эстонии И. Лауристином, А. Веймером, Н. Каротаммом, Г. Абельсом, З. Пяллем… Всего год назад освобожденные из буржуазных тюрем, они стали во главе молодой республики. Рядом с ними были молодые коммунисты. Иван Кэбин возглавлял отдел печати Центрального Комитета. Он был рад нашему участию в местной печати и нашей помощи. Вместе с Вишневским они разработали план печатной и устной пропаганды в условиях фронтового города.

Оперативность, быстрый отклик на события — вот что было характерно для Вишневского.

На исходе первого месяца войны в газетах публикуются его обзорные статьи, полные бодрости и оптимизма. Указом Президиума Верховного Совета СССР введен Институт военных комиссаров — Вишневский пишет статью «Балтийские комиссары», вспоминая прошлое, роль комиссаров на флоте в гражданскую войну. И в каждой его статье либо устном выступлении красной нитью проходит главная мысль: «Мы победили в гражданскую. Мы и в Отечественную выйдем победителями. Нужны терпение, выдержка, мобилизация всех душевных и физических сил…»

Статья Вишневского «Что видел и знает старый Таллин», опубликованная в газете «Советская Эстония» на целую полосу, стала ценным материалом для пропагандистов.

«Многое видели древние стены Таллина… — писал он. — Видели они века борьбы упорного, стоического народа против надменных, беспощадных, хитрых и коварных немецких колонизаторов, слышали стоны сжигаемых на кострах людей, плач обесчещенных женщин, плач сирот. Эстонцы не уступали своих земель, своего очага, своей независимости. Восстания против немецких захватчиков шли по всей Эстонии. Свободолюбивые эсты не смущались тяжелым вооружением рыцарей, латами, кольчугами, шлемами, копьями, мечами, плотным сомкнутым, клинообразным строем врагов… Эсты шли и бились, имея рядом союзников: русских».

Именно в дни нараставшей битвы своевременно было напомнить о том, что всегда «рядом, плечом к плечу с эстонским народом, век за веком шел русский народ. Он шел к тем же целям: царя, шайку помещиков, баронов — долой! Восстания эстов и русских против их вековых угнетателей вспыхивали одновременно».

Вишневский старался поспевать на корабли, в части, держать связь с ЭТА (Эстонским телеграфным агентством) и еще многими учреждениями. А его малолитражка «ДКВ» встала на ремонт. Но безвыходных положений не бывает. Мы получили в свое распоряжение мотоцикл, и Всеволод Витальевич попросил меня в кратчайший срок научиться ездить.

Сначала я тренировался перед гаражом штаба флота. Шоферы надо мной подтрунивали, но вместе с тем охотно посвящали в тайны, объясняя и показывая, как включается мотор, регулируется газ, переключаются скорости. Вскоре я на третьей скорости часами колесил по двору, падал, снова поднимался и опять падал… Вместо того чтобы «выжать» тормоз, я спускал ноги, и оторвавшиеся подметки моих ботинок повисали в воздухе. Все это вызывало бесконечные остроты наблюдавших со стороны. Но через пару дней я плотно оседлал стального коня и отважился выехать в город. Тогда в Таллине еще не было строгих орудовцев, и я по близорукости не раз пролетал под красным светом.

Вишневский опасливо смотрел на нашу конягу и лишь после долгих размышлений отважился занять место на заднем сиденье. Мы понеслись в управление связи. Подъехав к зданию, я остановился, глянул назад: нет моего пассажира. Оказывается, где-то на углу я застопорил ход, чтобы пропустить машину, Всеволод Витальевич на минуту спустил ноги на асфальт и остался посреди дороги. Подобных казусов было у нас немало.

Но этот непритязательный транспорт нас здорово выручал. Ему мы обязаны частыми поездками на фронт и, в частности, знакомством с известным балтийским асом летчиком-истребителем Героем Советского Союза Петром Бринько.

Это случилось неожиданно. Бринько прилетел с Ханко всего на несколько часов заменить износившуюся деталь мотора. Не будь мотоцикла — мы бы вряд ли успели с ним повидаться.

А тут быстро примчались на аэродром. Бринько стоял, окруженный летчиками, и неторопливо беседовал, пожевывая травинку. Это был молодой человек небольшого роста, с быстрыми и живыми глазами; рассказывал он, наверное, что-то забавное — стоявшие вокруг весело смеялись.

— Вот так и воюем! — заключил Бринько, и в эту минуту издали донесся протяжный вой сирены.

Тревога!

— Прошу прощения, я вас оставлю на несколько минут, — сказал Бринько и, подбежав к своему «ястребку», вскоре взмыл в небо…

Все находившиеся на аэродроме стали свидетелями пятиминутного воздушного боя, во время которого Бринько яростно атаковал и сбил немецкого разведчика. Летчики выбросились на парашютах и приземлились поблизости.

Гитлеровцы были задержаны, и Бринько, а заодно и нас с Вишневским пригласили на них посмотреть.

Мы прибыли в штаб авиационной части.

— Давайте-ка сюда фашистов, — сказал начальник штаба сержанту.

Ввели пленных. Серые мундиры, форменные галифе, высокие зашнурованные ботинки. На лицах — пятна ожогов. У одного забинтована голова.

— Спросите у этого долговязого, за что он получил Железный крест? сразу обратился Бринько к переводчику.

— За Англию! — с гордостью ответил немец.

— А этот значок? — Бринько указал на другой фашистский орден.

— За Францию!

— А теперь, — проговорил Бринько, обращаясь к переводчику и показывая пальцем на забинтованную голову фашиста, — а теперь объясните ему, что это он получил от нас — за Россию!

Даже строгий начальник штаба не смог удержать улыбку.

Из допроса гитлеровцев стало ясно, что экипаж разведчика прилетел для фотосъемки Таллинского аэродрома.

Бринько несколько раз во время допроса нетерпеливо поглядывал на часы, было видно, что он торопится.

— Куда вы спешите? — спросил я.

— Пора домой!

Мы вышли.

— До ночи надо обязательно быть на Ханко, — сказал Бринько, направляясь к машине. — Там я «прописан», туда и спешу…

Летчик уже садился в машину, когда я вынул блокнот и хотел еще о чем-то спросить. Заметив это, он дал сигнал шоферу и исчез. Мы же поехали в Пубалт и написали корреспонденции о десятом самолете, сбитом Петром Бринько.

Интервью с капитаном Барабановым

Таллин принимал все более суровый облик. Он выставил на линию огня рабочий полк, истребительные батальоны. По улицам шагали новобранцы. Им не хватало оружия, гранат, боеприпасов. И, пожалуй, больше всего не хватало умения, выучки, боевого мастерства. И тем ценнее в начальную пору войны был опыт настоящих мастеров вроде Петра Бринько.

К сожалению, о другом таком же летчике — капитане Барабанове — я тогда не смог написать. Журналистская сноровка не помогла, и Барабанов так и не заговорил, как я ни пытался его «расколоть». На мои вопросы он отвечал так скупо, что при всем старании я не мог бы из этих ответов ничего выжать.

Когда я разговаривал с Бринько или Барабановым, мне казалось, что материалом для военного корреспондента может быть только рассказ, причем рассказ определенного свойства: о совершенном геройстве. Мы жаждали этих рассказов и готовы были в любое время дня и ночи мчаться туда, где их можно было услышать и записать.

Теперь я понимаю, что материалом не меньшим, а, может быть, и большим было хмурое молчание капитана Барабанова. И сейчас я хочу рассказать о его мастерстве, его судьбе и его выносливости, запечатленных моей памятью.

О капитане Барабанове тогда все знали в Таллине. Хотя война только началась, он уже был знаменитым летчиком-штурмовиком, вылетавшим на своем бронированном «Иле» по нескольку раз в день. У него была редкая специальность — наносить удары по так называемым точечным объектам — танкам, артиллерийским батареям, машинам с мотопехотой, по самолетам противника на аэродромах.

Все строилось на внезапности. Требовались острый глаз, предельная собранность, чтобы буквально в считанные секунды появиться из-за леса на самой малой высоте, ударить по танкам из знаменитых «эресов» и так же быстро исчезнуть. Но не всегда это удавалось. Иной раз приходилось прорываться сквозь густую завесу заградительного огня. Самолет трясло от близких разрывов снарядов, осколки били по броне. Но похоже, ничего этого не замечал Барабанов, его заботило одно: точно выйти на цель и в нужный момент нажать на гашетки.

Отменная техника пилотирования, быстрота реакции в сочетании с огромной волей — вот что решало успех каждого полета.

Это была каждодневная игра со смертью. Может, поэтому капитан Барабанов был не словоохотлив, на беседы с журналистами у него просто не хватало сил…

Он вскоре погиб, но и по сей день живет в моей памяти этот хотя и молодой годами, но казавшийся зрелым человек в летном шлеме с очками, блестевшими на солнце, нехотя протянувший мне руку и с хмурой снисходительностью выслушавший мою восторженную речь.

Сейчас, когда я смотрю на его портрет, я отчетливо вижу его простое суровое лицо с задумчивыми глазами. Но вместе с тем это лицо, мне кажется, излучает тепло и обаяние. Может быть, это наши воспоминания, проходящие сквозь призму времени, окутываются романтической дымкой — не знаю. Но только не одно лицо летчика Барабанова кажется мне сегодня излучающим тепло и обаяние.

Такими привлекательными, дорогими кажутся мне лица моих погибших собратьев по перу, хотя далеко не все они были такими при жизни. Видимо, это свечение — эффект времени. Но как бы то ни было, у Барабанова было прекрасное, хотя и хмурое, напряженное лицо…

В ту единственную нашу встречу, прищурив глаза, он смотрел куда-то в сторону, хмыкал, отнекивался, кивая головой.

— Трудно штурмовать точечные цели?

— Не легко.

— Сколько вылетов в день вы совершаете?

— Когда как…

— Можете ли вы увидеть результаты своей работы?

— Не всегда.

— Сколько на вашем счету уничтоженных танков и немецких орудий?

— Не знаю, не считал.

— Чувствуете ли вы страх, когда идете на штурмовку, а навстречу бьют зенитки?

— Бывает и страшно.

— Какие у вас ощущения во время полета?

— «Долбануть» и побыстрее смыться.

Кроме приведенного диалога, к сожалению, в моем блокноте не осталось никаких записей об этом поистине легендарном герое и человеке.

Второпях я даже не записал его имя и отчество. И вот впоследствии я уподобился следопытам и начал поиски дополнительных сведений. Благо, как говорится, свет не без добрых людей. Оказывается, в Москве проживает бывший балтийский летчик-штурмовик, подполковник в отставке Алексей Михайлович Батиевский. Он пишет историю боевых действий штурмовиков на Балтике. И с его слов я могу дополнительно сообщить, что Кузьма Николаевич Барабанов 1907 года рождения, командир эскадрильи 57-го штурмового полка успешно действовал, нанося удары по мотомеханизированным войскам противника в районе озера Самро. На его счету десятки уничтоженных танков и машин с пехотой, за что он был награжден орденом Красного Знамени. Но наступил роковой день — 13 августа 1941 года, когда он вылетел на боевое задание, был атакован и сбит вражескими истребителями. В день своей гибели он был награжден вторым орденом — орденом Ленина…

Дерзкий стих и достоверный том

В августе мы особенно ощутили, что фронт приближается… Как метко определил Вишневский — «кончился курортный сезон». Понемногу закрывались кафе, магазины, незаметно затухала деловая жизнь. Немцы перерезали дорогу Таллин — Ленинград. Как-то грузовая машина Политуправления повезла лектора и литературу на аэродром в Котлы и уже не могла проскочить: на шоссе ее обстреляли, и она вернулась в Таллин. Линии связи под непрерывной бомбежкой — это форменный зарез для нас, корреспондентов. Едва успевают починить линию в одном месте, как сообщается о новых повреждениях. Практически невозможно позвонить в Москву и продиктовать корреспонденцию стенографистке. Материалы для редакции мы теперь отправляем в Кронштадт с попутными кораблями, оставляя у себя копии, ибо нет никакой гарантии, что корабль дойдет, не напорется на мину, не станет жертвой бомбежки. Уже случалось, что мы, вручив капитану свои пакеты, были уверены, что они в редакции, а проходит несколько дней, сообщают: транспорт погиб…

Но работа не останавливается. Мы по-прежнему держим связь с частями армии и флота, бываем на фронте и много пишем.

Кабинет Вишневского — своеобразная штаб-квартира. Мы приходим сюда, и каждый рассказывает, где был, что видел. Вишневский слушает, его лицо то хмурится, то на нем вспыхнет по-детски простодушная улыбка.

— Не нужно отчаиваться, что нет связи с редакциями, — говорит Всеволод Витальевич. — Давайте переключимся на местную прессу, радио, установим более тесный контакт с ЭТА. Я думаю, и здесь у нас немало возможностей…

Он еще и еще раз повторяет: «Будем накапливать материал, фиксировать все, что мы видим и переживаем, для будущей работы». Эту мысль спустя много лет очень точно выразил в нескольких стихотворных строчках поэт Константин Ваншенкин:

Важно быть участником событий,

Именно из этого потом

Возникают молнии открытий,

Дерзкий стих и достоверный том!

Как мы знаем, немало «дерзких стихов и достоверных томов» родились после войны из фронтовых записей: томики стихов Всеволода Азарова и Николая Брауна, «Военные дневники» Вс. Вишневского, «Гангутцы» и «Действующий флот» В. Рудного, «Подводный дневник» А. Зонина и «Гвардии полковник Преображенский» Г. Мирошниченко, «Вечная проблема» Александра Крона, «В море погасли огни» Петра Капицы, «Интервью с самим собой» Даниила Руднева, «Таллинский дневник», «С тобой, Балтика!», «Мы уходили в ночь» автора этих строк и другие произведения документальной прозы о моряках Балтики.

Минная гавань… Не забыть ее аккуратных домиков, где размещались разные службы нашего флота. Не забыть длинного пирса, у которого стояли надводные корабли и подводные лодки. Среди них выделялся сверкавший на солнце пароход «Вирония», названный в честь Виру, одного из уездов Эстонии. На этом весьма комфортабельном пароходике в прежние времена состоятельные люди совершали увеселительные прогулки по Финскому заливу: обычно в субботу пароход уходил в Хельсинки, а в понедельник утром возвращался.

…С начала войны на «Виронии» разместилась оперативная группа штаба Краснознаменного Балтийского флота. У входа в танцевальный салон стоит часовой. На бильярдных столах — морские карты. В коридорах и каютах строгая тишина. Десятки телефонов, аппаратов «Бодо» и коротковолновые радиостанции связывают командование флота с действующими частями и штабами соединений.

Стараясь быть в курсе всех событий, мы, военные корреспонденты, часто наведываемся на «Виронию». Нас принимает начальник штаба, еще сравнительно молодой, хотя уже изрядно поседевший контр-адмирал Юрий Александрович Пантелеев — человек по натуре живой, веселый, остроумный, выходец из петроградской интеллигенции; отец Пантелеева первый советский кинорежиссер, а сын сызмальства увлекался парусным спортом. После революции добровольцем вступил в ряды Балтийского флота, в 1921 году принял боевое крещение под Кронштадтом, был удостоен ордена Красного Знамени. Предельно загруженный работой, Юрий Александрович все же находил время принять корреспондентов. Наши беседы проходили то у него в кабинете перед картой военных действий, то нам удавалось захватить его прямо на палубе «Виронии» и с хода атаковать вопросами. Он выслушивал, неизменно посасывая трубку, и быстро отвечал на вопросы.

— Что происходит на море? — неизменно спрашиваем мы.

— Рано говорить о характере морской войны. Положение не определилось. Ясно одно — противник пока не вводит в бой крупные корабли. Он пытается минировать подступы к нашим морским базам. Мы, разумеется, ему противодействуем. Часто завязываются бои, но пока, что называется, по мелочам. Боевые действия ведутся главным образом в Рижском заливе. Там проходят важные морские пути противника, и туда мы бросили свои главные силы.

Рассказывая нам о боевых делах флота, Юрий Александрович нередко углублялся в историю и проводил интересные параллели.

Когда Петр I «ногою твердой стал у моря», основав крепость и город Санкт-Петербург, он понимал, что без «финской подушки» и без Прибалтики Петербургу не устоять. Отсюда его заботы о Ревельской гавани и о Выборге.

Во время первой мировой войны 1914–1918 гг. Петроград имел передовые оборонительные рубежи далеко в море — в «горле» Финского залива. Гельсингфорс защищал правый фланг Петрограда. Ревель (Таллин) — его левый фланг. Вход в залив был забаррикадирован тремя мощными минно-артиллерийскими позициями, опирающимися на сильные фланги. Сверх того, на островах Або-Аландского архипелага — и в Рижском заливе также — имелись сильно укрепленные позиции. Система обороны Петрограда была весьма надежна и вполне оправдала себя в годы той войны.

Теперь же весь Финский плацдарм находился в руках противника.

Только полуостров Ханко, предусмотрительно взятый Советским правительством в аренду по мирному договору с Финляндией в 1940 году, был нашим выдвинутым вперед опорным пунктом на северном берегу Финского залива. Однако и здесь еще не было и не могло быть завершено в столь короткий срок строительство оборонительных сооружений.

Исходная обстановка на Балтике в 1941 году оказалась для нас более сложной, чем в 1914-м.

Вражеские аэродромы, базы, гавани, крепости Финляндии находились в тылу и на фланге нашего флота.

Немецко-фашистские вооруженные силы буквально нависали над единственной дорогой Балтийского флота из Таллина в Кронштадт. Они грозили отрезать наш флот от его основной базы. Противник стремился заблокировать советский флот в Прибалтике, чтобы здесь уничтожить его.

Тогда у фашистского командования были бы развязаны руки на море, его военно-морские силы могли оказать серьезную поддержку своим сухопутным силам, и Ленинград был бы полностью блокирован с моря.

Осуществлению этого оперативно-стратегического замысла и служили все усилия противника.

Уже в первые дни войны враг захватил Либаву.

Теперь и с юга немецкие аэродромы находились в непосредственной близости от нас. Фашисты господствовали в воздухе. Они стремились к господству и на море.

Бывая в Минной гавани, я надеялся встретить там кое-кого из своих старых знакомых еще по финской войне. Говорили, что теперь в Таллине известный балтийский подводник Александр Владимирович Трипольский.

Зимой 1939 года о нем узнала вся наша страна. Одним из первых среди моряков Балтики он получил звание Героя Советского Союза. В лютые морозы подводная лодка, которой он командовал, пробивалась сквозь льды Финского залива по узенькому фарватеру, проложенному ледоколом, и выполняла боевые задания. Однажды ее затерло льдом. В это время появился вражеский самолет. Начался необычный поединок. Самолет заходил с разных курсовых углов, стараясь точно сбросить бомбы и потопить лодку. Подводники всякий раз встречали его огнем из пушек и пулемета. Долго он летал, боясь приблизиться к лодке. Наконец летчику надоела эта игра, он решил действовать энергичнее, пошел на прорыв и получил прямое попадание снаряда в мотор. Самолет загорелся и упал; лед не выдержал его тяжести и проломился.

Помнится, Трипольский, к которому так внезапно пришла слава героя, был до того смущен, что посылал всех писателей и журналистов за материалами к комиссару своего подводного корабля.

Интересно было теперь с ним снова повидаться.

…В самом конце пирса, как бы маскируясь под его стенками, притаилась группа торпедных катеров. Они особенно лихо действуют в Рижском заливе и у финских берегов, где проходят важные коммуникации противника. Что ни день приходят известия об успешных атаках нашими катерами вражеских кораблей.

Днем торпедные катера покачиваются у пирса, и на них не видно никаких признаков жизни. Только с наступлением сумерек на палубах этих маленьких кораблей появляются люди в кожаных костюмах, в сапогах, в глухих кожаных шлемах. Снимают чехлы с пулеметов. Все тщательно проверяют: оружие, приборы управления, моторы «гоняют» на разных режимах. Глухим воркующим гулом наполняется гавань, а когда все готово, слышатся резкие свистки, и катера один за другим выходят в море на поиск конвоев противника.

А вот и плавучая база подводных лодок, где должен быть Трипольский. Будто детеныши к матери, прижались к ее бортам короткие и узенькие «малютки», «щуки» с выпуклостями по бортам и, наконец, самые большие крейсерские лодки.

Лодки приходят сюда с моря, принимают на борт торпеды, соляр и снова идут «на охоту» за немецкими транспортами и боевыми кораблями в Финский, Рижский и Ботнический заливы и к берегам Германии.

Поднимаюсь на борт плавбазы. Рассыльный провожает меня в каюту Трипольского. Всегда спокойный и чуть даже флегматичный, массивный и широкоплечий, он сейчас в каком-то необыкновенно взвинченном состоянии.

— Извините, у меня дела, — говорит он, обращаясь ко мне. — Оставьте ваши координаты, если будет что-нибудь для печати, я с вами свяжусь.

Я выхожу из каюты Трипольского с неприятным осадком на душе и думаю что произошло? Ведь каких-нибудь полтора года назад, когда он командовал подводной лодкой, у нас были добрые и даже приятельские отношения. Теперь он командует целым дивизионом. Неужели это так изменило его?

Нет, не похоже, чтобы простой, скромный Трипольский зазнался. Скорее всего, он чем-то расстроен. Да, нелегко приходится нашим балтийским подводникам. Нигде на других морских театрах войны нет такой плотности минных заграждений, как в Финском заливе. Нигде нет такого множества природных препятствий в виде банок и отмелей, островов и шхер.

При всех этих трудностях нашим подводникам не хватает боевого опыта. Они еще только начинают привыкать к настоящим атакам, маневрированию в боевых условиях, уклонению от преследования вражеских кораблей, взрывам глубинных бомб…

На следующее утро я снова пришел в Минную гавань и случайно встретил на пирсе Трипольского. Он был так же мрачен и неприветлив. И все же отвел меня в сторону и сказал доверительно, словно ожидая совета или сочувствия:

— Исчезла лодка. Командир Абросимов — знающий, толковый, а вот ушел, и, что называется, след простыл…

— Нельзя ли за ним послать корабль или подводную лодку? — спросил я.

— Бесполезно, — ответил Трипольский, должно быть, удивленный моей наивностью. — Зачем посылать корабли, у нас круглосуточная радиовахта. Вызываем их непрерывно, но, увы, пока не отвечают. Я был уверен в нем, как в самом себе, — продолжал Трипольский. — Много раз ходил с ним в море и видел, чего стоит этот командир. А вот получилось неладно. И очень даже неладно… Кто знает, может, подорвались на минах, а может, их забросали глубинными бомбами немецкие катера. Причина гибели лодки почти всегда загадка.

— Но все-таки есть какая-нибудь надежда на то, что они живы?

— Трудно сказать…

Должно быть, Трипольскому тяжело было продолжать этот разговор. Он протянул мне руку и зашагал своими широкими, размашистыми шагами по направлению к плавбазе.

Прошел еще день, и поздним вечером, перед самым сном, меня вызвали к ближайшему телефону, и я услышал в трубке глухой и неторопливый голос Трипольского:

— Пришли мои ребята, живы-здоровы, — радостно возвестил он и пригласил меня на торжество.

Мы встретились у ворот Минной гавани. Кругом было темно. Я не видел его лица, но чувствовал, каким счастливым был Трипольский в эти минуты.

— Орлы ребята, — говорил он. — В такую попали переделку, что нам и во сне не снилось, а вышли из положения, как нужно…

Мы незаметно подошли к плавбазе, в потемках перебрались на борт лодки и по отвесному трапу спустились в рубочный люк.

Там, в центральном посту, озаренном ярким светом, Трипольского встретил главный виновник торжества — командир корабля капитан-лейтенант Абросимов.

Сначала, как положено, он скомандовал: «Сми-и-рно…» — и отдал рапорт, но тут же лицо Абросимова расплылось в улыбку.

— Прошу к столу, — сказал он.

Никогда не забуду его молодое лицо, красные воспаленные веки и добрые, смеющиеся глаза. Он был самый обыкновенный русский парень — ничего героического в наружности.

За праздничным столом уже собрались командиры. Они еще не успели отдохнуть, отоспаться, но все гладко выбриты, глаза у них веселые, возбужденные.

— Из лап смерти вырвались! — сказал мне комиссар лодки и начал рассказывать подробности.

…Подводная лодка действовала в районе, где часто появлялись корабли противника. Перед выходом в море Абросимова вызвали в штаб флота и предупредили: коммуникации противника сильно охраняются и на море и с воздуха. Действовать надо с умом, осторожно, осмотрительно.

И вот началась охота за вражескими кораблями. Сначала встречались только тральщики, торпедные катера, посыльные суда.

Каждый раз, глядя в перископ, Абросимов испытывал разочарование: «Все та же мелочишка. Должно быть, в этом районе так и не встретим солидного корабля, а стрелять в мелочь нет никакого смысла. Торпеда дороже стоит».

Но подводники обладают адским терпением и поразительной настойчивостью. Они день за днем, сутки за сутками, целыми неделями ищут корабли противника. Штормовая погода изматывает их. Они устают от вахты у механизмов, от качки и тесноты в маленьких отсеках. При всем этом ни у кого не закрадется мысль вернуться на базу раньше срока, не выполнив задания.

Как-то раз в дождливое утро, когда вахту нес офицер Винник, на горизонте показались дымы.

Винник сразу доложил командиру:

— Похоже, купцы идут, — и уступил место у перископа капитан-лейтенанту Абросимову. Тот прильнул глазами к окулярам перископа, долго рассматривал дымы и решил: «Подойдем ближе».

Лодка сближается с надводными кораблями. Среди них все яснее и яснее выделяются контуры большого судна. Ровный борт и только в кормовой части возвышаются мостик и труба. Ага, это танкер. Вероятно, нагружен нефтью, недаром со всех сторон его охраняют боевые корабли.

Абросимов прикидывает: такой танкер вмещает не меньше десяти тысяч тонн горючего. Кажется, тебя, голубчик, мы и искали…

В отсеках все готово. Поданы предварительные команды. Экипаж на боевых постах.

Командир терпеливо, не спеша поднимает перископ, чтобы в последний раз перед атакой проверить себя, не ошибиться, не израсходовать зря торпеды.

Абросимов дает команду.

Лодка содрогается, из первого отсека в центральный пост по переговорным трубам доносят: «Торпеды вышли!»

Вода — хороший проводник звука. И там, в толще воды, подводники слышат взрыв, за ним второй. Абросимов поднимает перископ и видит: танкер, охваченный густым черным дымом, кренясь на один борт, погружается в море.

Теперь поскорее уйти от кораблей охранения и скрыть свои следы. Но в этом районе моря малые глубины. Остается схитрить, погрузиться на дно и отлежаться на грунте, пока все не успокоится и вражеские корабли охранения не уйдут дальше своим курсом.

Подводники, кто где был, замерли на месте. Лодка стремительно погружается. Но вот под килем прошуршал твердый грунт. Стопорятся машины. Молчание. Вероятно, противник «слушает» лодку, стараясь поймать хотя бы малейший ее звук, но и в лодке «слушают» корабли противника. В крохотной акустической рубке, прижав ладони к наушникам, матрос Карпушкин улавливает шумы винтов вражеских кораблей.

Секунды томительного ожидания: пройдут мимо или услышат, обнаружат и начнут бомбить?

Сторожевые корабли не уходят, они ищут след подводников. Не раз проходят над самой лодкой, и шум их винтов отчетливо слышит не только акустик Карпушкин, но и весь экипаж. Где лодка, они, должно быть, не знают и начинают сбрасывать бомбы наугад, по площадям.

Один за другим прокатываются оглушительные взрывы. Звенит битое стекло лампочек и плафонов. Гаснет свет. Отсеки погружаются в темноту. Мгновенно включается аварийное освещение, вспыхивают огни аккумуляторных фонарей.

— Товарищ командир! В первый отсек поступает вода! — стараясь подавить волнение, докладывает инженер-механик.

Абросимов приказывает пустить трюмную помпу, но его слова тонут в новом грохоте взрывов, от которых корпус лодки содрогается. Кажется, все рушится и гибель неминуема. Но люди делают свое дело, борются за жизнь корабля.

Взрывы глубинных бомб… Их глухие раскаты слышны то где-то поодаль, то настолько близко, что с подволока осыпается пробковая обшивка. Но вот появляется какой-то новый шум. Должно быть, подошел катер-«охотник» за подводными лодками с металлоискателем. Это значительно хуже! Что будет, если он нащупает лодку? Вот, кажется, спустили металлоискатель. Он коснулся грунта и тащится по дну. И вот уже скользит по металлическому корпусу лодки… Опять загрохотали новые взрывы глубинных бомб.

Абросимов смотрит на часы: время клонится к вечеру.

Тяжело дышать. В воздухе много углекислоты. Включить приборы, поглощающие углекислоту, тоже нельзя, — по шуму моторчиков противник моментально обнаружит лодку. Каких трудов стоит сделать каждое движение! Даже собственные руки кажутся тяжелым грузом.

Комиссар лодки тихо проходит по отсекам, вполголоса разговаривает с матросами и старшинами, подбадривает их.

Абросимов стирает со лба крупные капли пота и предупреждает, что испытания еще не кончились. Приближается самый важный, быть может, решающий момент…

Командир хочет к ночи во что бы то ни стало всплыть и незаметно уйти. Нужно быть готовыми ко всему. Не исключена возможность, что придется принять бой с надводными кораблями и драться до последнего патрона.

Помощник командира и комиссар раздают подводникам оружие: винтовки, гранаты, пистолеты.

Командир приказывает механику:

— Подготовить все к всплытию. В случае, если лодка будет повреждена и создастся безвыходное положение, по моему приказанию взорвать артиллерийский погреб.

Немного помедлив, Абросимов добавляет:

— Это на самый крайний случай. Мы будем драться и постараемся уйти.

Моряки, которые должны молниеносно выскочить на мостик и принять бой, собираются в центральном посту, остальные — на своих местах.

Команда: «По местам стоять, к всплытию!»

Лодка всплывает. Откидывается рубочный люк. Звон в ушах. Командир артиллерийского расчета и вооруженные подводники выскакивают на мостик.

Абросимов осматривает горизонт, жадно вдыхая свежий воздух. Смотрит и не верит своим глазам: вокруг совсем тихо, вражеские корабли ушли. На воде плавают только светящиеся буи, которыми немцы обозначили нос и корму лодки. Где-то далеко, в туманной дымке, маячат силуэты стоящих на якоре двух вражеских сторожевиков. Все ясно: немцы, уверенные в том, что лодка подбита, отметили буями место ее «гибели», а сами встали на якорь. Вероятно, они рассчитывали утром доставить сюда водолазов, проникнуть внутрь лодки, захватить шифры, карты, документы… Но их расчеты не оправдались. Мотористы дают полный ход дизелям, и лодка ложится на обратный курс — к родным берегам.

Вот по какому поводу сегодня здесь торжество.

Трипольский как старший провозглашает первый тост. Встав у стола и чуть ли не упираясь головой в подволок, он говорит:

— Друзья! Я позволю себе несколько нарушить старый морской обычай и первый тост поднимаю не за тех, кто в море, а за вас, вернувшихся из трудного боевого похода. Ваша победа, на первый взгляд, может показаться и не столь значительной, не столь большой, но именно из таких побед и вырастает наша общая большая победа.

Трипольский помолчал и, все еще держа бокал в руке, тихо добавил:

— Признаться, я ночей не спал. Вы ушли — и пропали. А теперь вижу, что у нас так не бывает. Один идет по следу другого, за ним третий. Наш след нигде не кончается, потому что нас очень много. Фашисты думали одним махом нас уничтожить. Да не вышло и не выйдет! Хотя нам сейчас очень трудно, но, как видите, мы не только обороняемся. Мы наступаем. И не кто иной, как вы это доказали. Противник еще узнает силу наших ударов. Итак, первый тост за ваше возвращение.

Поздно ночью, когда закончилось торжество, Трипольский, прощаясь с Абросимовым, сказал:

— Имей в виду, командир, долго отдыхать не придется. С утра начинай ремонт, потом примешь торпеды, соляр — и опять в поход.

Абросимов вытянул руки по швам и коротко ответил:

— Есть в поход!

Тайна аэродрома «Кагул»

Если в июле фронт проходил вдали от Таллина, то в августе он уже приблизился к городу и за один день можно было несколько раз съездить на фронт и вернуться обратно.

Каким-то образом мы прослышали, что из-под Ленинграда на аэродром «Кагул», что находится на острове Эзель (Саарема), прилетел полк нашей дальней бомбардировочной авиации под командованием Евгения Николаевича Преображенского. Уже в первые дни войны полк отличился точными сокрушительными ударами по немецким танковым колоннам.

После первого сообщения о бомбежке никаких подробностей для печати получить не удалось. Уже много позже буквально по крупицам стали просачиваться кое-какие сведения.

Если журналист не является непосредственным свидетелем и участником событий, о которых он должен написать, — ему на помощь приходят люди. Важно получить материал, что называется, из первых рук, учили меня старшие товарищи — правдисты, такие знаменитые асы-репортеры, как Л. Хват, Л. Бронтман, О. Курганов… Следуя этой методе, я встречался с летчиками, инженерами, стрелками-радистами и записывал все, что слышал и узнавал.

Но подобно тому как в самой простейшей алгебраической задаче требуется узнать, чему равен икс, так для меня оставалось одно неизвестное: с чего все началось? Как возникла идея полетов на Берлин? Кто ее автор?

Командующий балтийской авиацией Михаил Иванович Самохин рассказал, что идея налетов на Берлин принадлежала наркому Военно-Морского Флота Николаю Герасимовичу Кузнецову. Но прежде чем доложить об этом в Ставку, он послал на Балтику командующего ВВС Военно-Морского Флота генерал-лейтенанта С. Ф. Жаворонкова выяснить, какая часть готова к выполнению такого задания.

Жаворонков пробыл на Балтике несколько дней. Вернулся с конкретным предложением: есть полк бомбардировщиков с опытными летчиками, участниками финской войны. Командует ими Евгений Николаевич Преображенский, налетавший уже около полумиллиона километров. Сейчас они «сидят» под Ленинградом. Но в любой момент их можно перебросить на Эзель, и они оттуда смогут летать на Берлин.

— Значит, я могу доложить в Ставку? — спросил Кузнецов.

— Можете, товарищ народный комиссар, — заверил Жаворонков.

Николай Герасимович Кузнецов в тот же день был у Сталина и высказал предложение о бомбардировке Берлина.

— А как вы это мыслите? — заинтересовался Сталин.

Кузнецов изложил план.

— Когда вы сможете это осуществить?

— Перебазирование полка со всем хозяйством займет не меньше недели.

Сталин одобрил план:

— Действуйте!

Все последующие дни, несмотря на исключительно сложную обстановку и занятость, Сталин помнил о предстоящей операции и не раз вызывал Кузнецова к себе, интересуясь всеми деталями подготовки.

— Ну, а все остальное, надеюсь, вам известно, — сказал генерал Самохин. — Жаль, нет Ралля. Он бы рассказал о последующих событиях. В этом деле ему принадлежит далеко не последняя роль…

* * *

Контр-адмирала Юрия Федоровича Ралля знали многие, в том числе и автор этих строк. Моряк, участник первой мировой войны, боев на море с английскими интервентами в 1919 году, первый командир линейного корабля «Марат» — за долгую службу на флоте он накопил огромный опыт.

Трудно сказать, что покоряло в этом человеке: широкая эрудиция, морская культура или скромность, личное обаяние. Все это как-то сочеталось в нем, запоминалось и его лицо со своеобразной дон-кихотовской бородкой и добрым прищуром много повидавших глаз.

Война застала Ралля на посту начальника минной обороны Балтийского флота. А через месяц, в дни, о которых идет речь, ему было поручено совсем необычное задание: перебросить на остров Эзель несколько тысяч авиационных бомб. Никто не сообщал, для чего это нужно, никто не раскрывал замысла предстоящей операции.

Под началом Ралля было немало разных кораблей, в том числе и тральщики. Какой-то из них должен был принять на себя опасный груз и провезти его по Финскому заливу, усеянному минами.

Выбор пал на тральщик старшего лейтенанта Дебелова. Николай Сергеевич Дебелов — уже после войны капитан 1-го ранга в отставке, преподаватель Ленинградского кораблестроительного института — рассказывал мне:

— Я командовал быстроходным тральщиком «Шпиль». Мы стояли на Большом Кронштадтском рейде, готовые к выходу в море. Вдруг с берегового поста принимают семафор: «Командиру немедленно прибыть в штаб минной обороны».

Я заторопился в штаб. Ралль без лишних предисловий объяснил суть дела: бомбы разных калибров должны быть переброшены на Эзель.

— Вы пойдете первым, Николай Сергеевич, — сказал он. — Не хочу скрывать: задание сложное. Обстановка на море, сами знаете. А время не ждет… Грузитесь и немедленно выходите. Задание от самого высокого начальства. Так что можете не сомневаться — приняты все меры для вашей безопасности.

Я только спросил:

— Где принять груз?

— В Ораниенбауме. Приказание отдано. Вас там ждут. Торопитесь!

Я вернулся на корабль, стоявший в полной готовности. Загремела цепь, и якоря, вынырнув из воды, послушно легли в клюзы.

Мы взяли курс на Ораниенбаум, к самому далекому причалу, где уже ждали груженные бомбами тележки.

Когда погрузку закончили, заполнив трюм, артиллерийский погреб, укрытые рогожами и брезентом бомбы разместили даже на палубе, — начальник арсенала вручил мне какую-то странную на вид шкатулку.

— Тут первичные детонаторы, товарищ командир, вещь очень деликатная. Придется их «поселить» в вашей каюте.

Я принял футляр, бережно перенес его в каюту и спрятал в бельевой ящик кровати.

Попрощались, зазвучала привычная команда: «Отдать швартовы!» И мы вышли. Впереди — почти две сотни миль по Финскому заливу, начиненному минами, как суп галушками. (Так шутили тогда моряки.)

Ни Ралль, ни я, ни тем более все остальные, находившиеся на вахте, не знали, почему мы держим курс на Эзель и зачем у нас на борту столько бомб. Мы не подозревали, что родилась дерзкая идея и что наш переход — это первый шаг к ее осуществлению.

Мы знали, что каждый миг в прозрачном небе могут объявиться «юнкерсы» или «мессершмитты», а за невинным гребешком волны блеснет глазок перископа подводной лодки, если проглядеть — торпеде достаточно коснуться борта тральщика, и мы погибли… В штурманской рубке у лейтенанта Тихомирова напряженно: выйдет на палубу, определится и — обратно, снова за логарифмическую линейку и расчеты. И рулевой Рыбаков ощущал штурвал, как часть своего тела — ведь многое зависело от его рук и его слуха, от его способности мгновенно уловить команду, переложить руль и держать корабль строго на заданном курсе.

Ночь была на исходе. Вода серебрилась, и на востоке блеснула алая полоса зари. «Теперь-то могут появиться самолеты», — подумал я, вглядываясь в небо. Но опасность таилась в воде, рассекаемой острым форштевнем. Услышав донесение сигнальщика: «Прямо по курсу мина!» — я скомандовал рулевому, и корабль «покатился» в сторону. Все, кто был на мостике и внизу — около орудий, увидели качающийся в воде черный шар. Он остался позади…

Проходили самый сложный район… Похожий на скалу, выступавшую из воды, высился нос танкера, подорвавшегося на мине. Очевидно, команду сняли, только этот полуобгорелый нос торчал из воды, как напоминание об опасности.

Я вызвал помощника:

— Прикажите раскрепить спасательные средства и надеть всем пояса.

— Есть! — ответил он и бросился выполнять приказание.

Мы шли осторожно, все время чувствуя близкую опасность. Новая мина не заставила себя ждать. Она неожиданно объявилась у самого борта. Командир отделения Маторин набросил на нее «тулуп» для смягчения удара. Мы уклонились в сторону, и темное чудовище осталось за кормой… Зоркие глаза наблюдателей обнаруживали мины — одну, другую, третью… Мы маневрировали, обходили их.

Розовело небо, занимался новый день. Корабль входил в воды Моонзундского архипелага. Тут уж были не страшны ни авиация, ни корабли противника. Береговые батареи могли в любой момент нас надежно прикрыть.

А вот и бухта Куресааре. Поход окончен. Мост между материком и островом проложен. Бомбы выгрузили. Последним я осторожно вынес с тральщика шкатулку с детонаторами, пролежавшую весь путь среди моего постельного белья.

…Решение Ставки по-прежнему хранилось в секрете. Даже летчики полка не знали, чем вызван быстрый перелет в Эстонию. На острове они разместились в пустующих классах школы и стали ожидать. Чего? В тайну были посвящены лишь командир полка Евгений Николаевич Преображенский и его флаг-штурман Петр Ильич Хохлов. Они проводили все дни в подготовке к дальним рейсам. Работа над картами — прокладка курсов, их уточнения и новые расчеты. Если кто-нибудь оторвется, не долетит до Берлина — значит, должен сбросить бомбы на запасные цели… Где эти цели? Их тоже требовалось определить.

Лишь вечерами Евгений Николаевич Преображенский брал в руки баян, вокруг собирались летчики. И дорогие русские мотивы согревали душу. За баяном Преображенский отдыхал от напряженного рабочего дня.

* * *

Дальше рассказывает бывший стрелок-радист из экипажа Преображенского, когда-то бедовый малый, а ныне степенный гвардии подполковник запаса Владимир Макарович Кротенко, неутомимый собиратель всего, что связано с историей полка.

Заметим, что, когда Володю Кротенко и его приятеля, тоже стрелка-радиста, Ваню Рудакова назначили к Преображенскому и они явились представиться — командир полка строго глянул на обоих и сказал:

— Об умении стрелять и о вашем озорстве я был наслышан еще в финскую войну. Готовьте радиоаппаратуру и оружие. Скоро полетим на задание…

А новым заданием был полет на Берлин. Трасса, протяженностью 1800 километров, из них 1400 километров над Балтийским морем. Восемь часов в воздухе, в тылу врага…

15 самолетов «ДБ-3» конструкции С. Ильюшина готовились к ответственной операции. Машины были надежные. И люди тоже…

Успех воздушных рейдов зависел не только от мастерства летного состава. Но и от… погоды! Если летчики, штурманы и стрелки подчинялись приказу, то погода никому не подчинялась.

Несколько дней специально выделенные летчики по утрам вылетали «на разведку погоды». Возвращались они с одним и тем же неутешительным известием: дождь, туман…

Но 6 августа они вернулись из полета повеселевшими. Доложили метеообстановка изменилась к лучшему. Лететь можно…

Тогда-то Преображенский и получил «добро» на долгожданный рейд.

Владимир Макарович Кротенко вспоминает последний инструктаж: в лесочке, неподалеку от стоянки самолетов, плотным кругом стояли летчики, штурманы, стрелки-радисты. Командующий ВВС ВМФ генерал-лейтенант Жаворонков сказал, обращаясь к ним:

— Ставка Верховного Главнокомандующего поручает вашему полку нанести бомбовые удары по логову врага — Берлину. Вы все коммунисты и комсомольцы, и у командования нет никаких сомнений в том, что это задание партии и правительства вы выполните образцово…

Затем продолжался разговор о курсах, которыми пойдут самолеты, о бомбовой нагрузке, о том, как уходить от истребителей и уклоняться от зенитного огня. На карте Берлина, раскинувшегося на 88 тысячах гектаров, условными значками были отмечены 22 авиационных и авиамоторных завода, 7 электростанций, 13 газовых заводов, 22 станкостроительных и металлургических завода, 7 заводов электрооборудования, 24 железнодорожные станции. Объектов для бомбардировки было предостаточно…

Но вокруг Берлина шестьдесят аэродромов. Значит, держи ухо востро.

— В какое время вы стартовали? — спросил я.

— В половине девятого вечера, — сказал Кротенко. — Помню, когда мы заняли места в самолете, Преображенский сказал штурману Хохлову: «Ну, сынок, дай на счастье руку!» — и пожелал нам всем успеха.

Это было 7 августа в 20 часов 30 минут. Три звена самолетов Преображенского, Ефремова, Гречишникова, — предельно нагруженные бомбами, выруливали на старт. Одна за другой отрывались тяжелые машины от земли.

Скоро под крыльями самолетов уже проплывала чужая и зловещая земля.

— Между островами Готландом и Борнхольмом, — рассказывает дальше Кротенко, — мы попали в грозовую облачность. Наверно, у каждого кольнуло в сердце: как быть дальше? И вдруг в наушниках слышен голос Преображенского: «Пробивать облачность веером». По стеклам кабины застучали крупные капли дождя. Густая темная мгла. Машину резко бросает, сбивая с курса. Беспокоит мысль: «Как бы не столкнуться с другим самолетом». Пять минут трепало самолеты в этой грозовой преисподней, но летное искусство Преображенского и других пилотов побороло силы стихии. Сначала мы, а потом и другие самолеты вырвались из облачности.

Пролетев южнее острова Борнхольм, развернулись на юг. Высота 6800 метров. Температура, что в лютую зиму, — минус 45°. Наш самолет негерметичен.

…Самолеты идут над морем, но определить это можно лишь по карте. Кругом туман.

— Как себя чувствуешь? — спрашивает полковник.

— Терпимо. Немного подташнивает, — отзывается Хохлов.

— А у меня руки коченеют. Где наши?

— Идут. Все в порядке!

— Чтобы согреться, я делал полукруговые движения турельной установки и наблюдал за воздухом, — продолжает свой рассказ Кротенко, — а мой друг Ваня наклонился у люкового пулемета и следил за нижней полусферой.

Пересекли береговую черту. Впереди с левой стороны Штеттин, неподалеку от него виден освещенный аэродром. Небо очистилось. То и дело принимаешь яркую звезду за приближающийся истребитель с включенной фарой. Сделав промер, штурман Хохлов сообщает командиру: «Встречный ветер 70 километров в час». Теперь нам понятно, почему медленно приближаемся к цели. Сильный встречный ветер нам на руку: он относит назад звук моторов. Между Штеттином и Берлином дважды ниже нас прошел узкий луч прожектора. Немецкие летчики, видимо, летали в зоне ПВО, но нас не обнаружили.

«Берлин близко. Через десять минут цель», — слышится голос штурмана. Наша цель — заводы Симменса — Шуккерта, но летчики мечтают попасть в рейхстаг или имперскую канцелярию.

Ваня Рудаков неподвижно застыл у пулемета. Руки у Преображенского мерзнут на штурвале. Но это не беда. Главное — мы у цели. Нашей мечтой было — дойти во что бы то ни стало. И мы дошли! С семикилометровой высоты хорошо виден большой город. Усыпанный тысячами огней, он распростерся, как паук. Нас не ждут. Рано все же поспешил Геббельс сообщить об уничтожении советской авиации…

Голос штурмана: «Мы над целью!» Самолет вздрагивает, слегка подпрыгнув вверх. В кабину проникает характерный запах сработавших пиропатронов. Тяжелые бомбы устремляются вниз…

«Это вам за Москву, за Ленинград!» — слышим хриповатый голос Хохлова.

«В рейхстаг бы!» — произносит заветное Иван Рудаков, а я ногой выталкиваю большой пакет, в котором тысячи листовок — подарок фашистам от нашего комиссара Оганезова. На листовках — фотографии разбитой техники, трупов немецких солдат, погибших на советском фронте.

Напряженно смотрим вниз. Надо обязательно увидеть взрывы наших бомб. Через минуту полыхнули два желтовато-красных взрыва. Есть! Докладываем Преображенскому и Хохлову. В Берлине гаснет свет, кварталы один за другим погружаются в темноту.

Быстро включив тумблер передатчика, радирую:

— Мое место Берлин! Задание выполнено. Возвращаемся на базу.

Вокруг самолета клокотали разрывы зенитных снарядов. Вряд ли дотянем до Балтийского моря, собьют, мелькнула тревожная мысль. Она исчезла, когда я увидел, с каким искусством Преображенский маневрирует, и мы уходим от разрывов.

В затемненном Берлине вспыхнул пожар. Это бомбили наши боевые товарищи. Евгений Николаевич круто менял направление и высоту, мы шли на приглушенных моторах.

Через тридцать минут, показавшихся очень долгими, мы летели над балтийскими волнами.

Уже под утро сели на наш маленький аэродром. Вслед за нами посадили машины и остальные летчики. Все, за исключением старшего лейтенанта Ивана Петровича Финягина, штурмана лейтенанта Дикого, радиста Морокина и стрелка-краснофлотца Шуева. Они погибли от зенитного огня берлинской зоны ПВО.

Преображенский доложил командующему морской авиацией о выполнении задания.

— Спасибо, дорогие… — только и смог сказать генерал Жаворонков. По русскому обычаю, он трижды поцеловал Преображенского и Хохлова.

Утомленные трудным полетом, мы вскоре заснули… Разбудила громкая команда начальника штаба группы капитана Комарова. Сонные встали в строй. И сразу пропала усталость, как только услышали, что Верховный Главнокомандующий поздравляет нас с успешным выполнением задания.

Характерно, что после нашего налета берлинское радио сообщило: «В ночь с 7 на 8 августа крупные силы английской авиации, в количестве до 150 самолетов, пытались бомбить нашу столицу. Действиями истребительной авиации и огнем зенитной артиллерии основные силы англичан были рассеяны. Из прорвавшихся к городу 15 самолетов — 9 сбито». Англичане в ответ на эту фальшивку передали опровержение: «В ночь с 7 на 8 августа ни один самолет с нашей метрополии не поднимался вследствие крайне неблагоприятных метеоусловий».

К сожалению, в первом полете не все экипажи дошли до Берлина. Над немецкой землей так же, как и у нас, по ночам поднимали баллоны воздушного заграждения на высоту пять с половиной километров. Некоторые летчики, не сумев набрать высоту больше 5500 метров, бомбили запасные цели — Мемель, Данциг, Кенигсберг, Штеттин. Так, Афанасий Иванович Фокин не долетел до Берлина и сбросил бомбы на Штеттин. Тяжело было видеть слезы огорчения на лице этого большого, сильного человека.

* * *

9 августа — новый налет на фашистскую столицу. Он был значительно труднее первого. Хотя погода улучшилась, но зато мы летели в сплошных вспышках снарядов зенитной артиллерии. Между Штеттином и Берлином огонь с земли внезапно прекратился, и в ночном небе появились истребители противника. Два немецких самолета с яркими фарами пролетели почти над нами. У Рудакова чесались руки открыть огонь — цель очень уж заманчива и так близка. Но рисковано было обнаружить себя. Вскоре чуть ниже нас пролетел еще один фашистский истребитель. А через десять минут наш самолет вновь окунулся в море зенитного огня. К нам давно уже пристроился какой-то самолет и упорно следовал рядом. Невозможно выяснить, кто «сопровождает» нас: на этой трассе строжайше запрещено выходить в эфир. Наш штурман сообщает: «Через пять минуть цель».

Вздрогнул самолет. Хохлов сбросил бомбы. Летевший рядом самолет исчез. Там, на земле, мы вскоре увидели четыре взрыва, один из них вызвал зарево пожара. В воздухе участились вспышки зенитных снарядов… Внимательно наблюдаю за удаляющимся Берлином. Вижу еще две вспышки — это взрывались бомбы, сброшенные другими экипажами.

В эту ночь на гитлеровское логово было сброшено 7200 килограммов бомб.

Тяжелый полет… Два часа в гуще зенитного огня…

Под утро приземлились на аэродроме. После доклада командующему с наслаждением легли на землю, покрытую густой душистой травой.

Чуть позже, в автобусе по дороге домой, выяснилось, что рядом с нами до самого Берлина летел тот, кто накануне, не стыдясь, плакал от досады за свою неудачу — капитан А. И. Фокин. Приземлившись, он расцеловал техника, готовившего самолет. Теперь Афанасий Иванович и его штурман Евгений Шевченко, как и остальные члены экипажа, улыбались и чувствовали себя счастливыми: их бомбы легли на Берлин.

После сообщения нашей прессы о повторных налетах английское радио еще раз сообщило: «Берлин бомбила советская авиация». Комментаторы явно перестарались, сообщив, что аэродромы русских где-то на востоке, сделав недвусмысленный намек на Эстонию…

Фашистское командование приняло это к сведению. Сперва гитлеровцы начали посылать на острова воздушных разведчиков, а затем предприняли атаки аэродрома «Кагул».

Но наши полеты на Берлин продолжались…

Вот краткая хроника:

12 августа восемь самолетов ДБ-3 сбросили на логово фашистов 80 бомб различного калибра, общим весом 6500 килограммов.

13 августа Берлин снова бомбили две эскадрильи ДБ-3.

16 августа новая группа советских самолетов бомбила столицу третьего рейха. На цель было сброшено 10550 килограммов бомб, в том числе 48 зажигательных бомб крупного калибра.

19 августа наши самолеты в пятый раз полетели на Берлин, сбросив на военные объекты фашистской столицы 24 бомбы, общим весом 3100 килограммов.

21 августа летчики Беляев, Трычков и Ефремов сбросили на Берлин 2300 килограммов бомб и наблюдали пожары.

31 августа седьмой раз бомбили Берлин, сброшено 1600 килограммов фугасных и зажигательных бомб.

2 сентября на Берлин сброшено 700 килограммов бомб.

4 сентября — новый групповой полет — девятый по счету…

И вот общий итог: летчики 1-го минно-торпедного полка КБФ совершили девять полетов, сбросив на военные объекты Берлина 311 бомб различного калибра, общим весом 36050 килограммов. Уместно сравнить: англо-американской авиацией за весь 1941 год сброшено на Берлин 35500 килограммов бомб, то есть почти столько, сколько морские летчики Балтики обрушили на фашистскую столицу за один месяц.

Полеты требовали предельного напряжения физических и — душевных сил. Какой бы выдержкой ни обладали люди, но ведь они не из железа. И потому случалось, что у самого аэродрома руки летчиков не могли больше справиться со штурвалом, глаза слипались от усталости. Не дотянув какие-то сотни метров до посадочной площадки, самолеты иной раз падали, разбивались. Так погиб экипаж старшего лейтенанта Н. Дашковского. Вместе с летчиком погибли штурман лейтенант И. Николаев, радист сержант С. Элькин.

В Берлине не допускали мысли, что на них посыпятся русские бомбы. А когда это случилось, писали панические письма на фронт.

«Дорогой мой Эрнст! Война с Россией уже стоит нам многих сотен тысяч убитых. Мрачные мысли не оставляют меня. Последнее время ночью к нам прилетают бомбардировщики. Всем говорят, что бомбили англичане, но нам точно известно, что в эту ночь нас бомбили русские. Они мстят за Москву. Берлин от разрывов бомб сотрясается… И вообще скажу тебе: с тех пор как появились над нашими головами русские, ты не можешь представить, как нам стало скверно. Родные Вилли Фюрстенберга служили на артиллерийском заводе. Завода больше не существует! Родные Вилли погибли под развалинами. Ах, Эрнст, когда русские бомбы падали на заводы Симменса, мне казалось, все проваливается сквозь землю. Зачем вы, Эрнст, связались с русскими. Неужели было нельзя найти что-либо поспокойнее. Я знаю, Эрнст, ты скажешь мне, что это не мое дело… Но знай, мой дорогой, что здесь, возле этих проклятых военных заводов, жить невозможно. Все мы находимся словно в аду. Пишу я серьезно и открыто, ибо мне теперь все безразлично… Прощай! Всего хорошего.

Ты можешь вернуться и не застать нас… Твоя Анна» (из письма Анны Ренинг своему мужу на фронт от 17.08.41).

«Мой милый Генрих! Пишет твоя невеста. Мы сидим в подвалах. Я не хотела писать тебе об этом… Здесь взрывались бомбы. Разрушены многие заводы и дома. Мы так измучились и устали, что просыпаемся в момент разрыва бомб. Вчера с половины двенадцатого до половины пятого утра хозяйничали летчики. Чьи? Неизвестно. Всякое говорят. Нам было очень плохо. Я начинаю бояться каждой наступающей ночи. С Брунгильдой мы пошли в бомбоубежище. Там сказали, что это были русские летчики. Подумай только, откуда они летают?! Скажу тебе, что у нас каждую ночь воздушная тревога. Иногда два-три раза в ночь. Мы прямо-таки отчетливо слышим, как русские ползают над нашими головами, у них характерный монотонный гул самолетов. Они бросают адские бомбы. Что же будет с нами, Генрих? Твоя Луиза» (письмо изъято у пленного).

И мировая печать долгое время жила этими событиями.

В одной из лондонских газет сообщалось: «Прибывший из Германии видный американец заявил, что население Берлина воспринимает бомбежки совсем не так, как англичане. Берлинцы не могут переносить воздушных налетов. После объявления воздушной тревоги начинают метаться… Каждое сообщение об интенсивном налете на Лондон и Москву вызывает чувство страха у многих жителей Германии. Они боятся ответных налетов. В середине августа ночью упало пять крупных бомб русских в центральной части города. Много убитых. Промышленный район Берлина горел в двух местах».

Ставка Верховного Главнокомандующего не задавалась целью разрушать город, как это делали гитлеровцы, бомбардируя советские города. Теперь, с дистанции времени, становится ясно и другое: ударами по фашистской столице морские летчики Балтики не только опровергли геббельсовскую брехню об уничтожении советской авиации, но и еще раз доказали, на что способны советские люди. И тогда весь мир понял: если они добрались до Берлина по воздуху, то наверняка и по суше дойдут…

Горячие денечки

А между тем огненный шар войны катился к Таллину. По широкой асфальтированной дороге на попутном грузовике я ехал в бригаду морской пехоты полковника Т. М. Парафило, сражавшуюся на юго-восточном участке фронта. Надеялся собрать материал, к вечеру вернуться в редакцию «Советской Эстонии» и написать корреспонденцию, которая пойдет сразу же в номер.

…Дорога идет вдоль берега Финского залива, потом уходит в лес. Грузовичок проносится по местам, где не видно ни одной живой души. Между тем мы уже в районе боев. Как только останавливается машина, смолкает мотор, среди лесной тишины слышны разрывы снарядов, пулеметные трели и ясно различается сухой треск винтовочных выстрелов.

Подъехали к шлагбауму. Часовой останавливает машину:

— Дальше проезд закрыт, не то в лапы к немцам попадете…

— Где проходит линия фронта? — спрашивает шофер.

— Километра полтора будет. Не больше.

Я выпрыгнул из кузова и пошел пешком. Грузовик повернул обратно.

Лес. Дорога направо. В зеленой долине — землянки и стук печатной машины. Узнаю полевую типографию бригадной многотиражки, где я был несколько дней назад.

Боец указывает мне тропинку на командный пункт части. В землянке у телефонного аппарата седой подполковник.

Телефонист надрывается: «Слушай меня, „Барс“, я „Пантера“, я „Пантера“!..» Нетерпеливо постукивает карандашом по столу кто-то из штабников. И только подполковник невозмутим. Минут пятнадцать назад КП бригады обстрелян противником из минометов и временно нарушилась связь с батальонами, которые сражаются на сухопутных рубежах.

— Вызывайте «Киров», — говорит он связисту. — Срочно требуется артиллерийская поддержка…

Проверив мои документы, он объясняет, что обстановка напряженная, и рекомендует пока что связаться с редакцией.

Я говорю о своем желании повидаться с начальником политотдела Ф. И. Карасевым. Мы с ним давние знакомые. Он был лектором Политуправления КБФ.

— Трудно будет его найти. Наверняка он в батальонах, на переднем крае. Может, случайно встретитесь в редакции.

Отправляюсь в землянку, где помещаются редакция и типография. У самого входа — маленький столик, за которым работают редактор и сотрудники, сразу за их спинами трудятся наборщики. В глубине стучит печатная машина.

Редактор газеты политрук Дрозжин; самое характерное в его наружности высокий рост и худоба. Таких дразнят: «Дяденька, достань воробышка». Поминутно он поправляет очки, сползающие на нос. Раньше он носил морскую форму, теперь, как и все морские пехотинцы, он в защитной армейской гимнастерке и зеленой пилотке. Только якорь на рукаве указывает на принадлежность к морской пехоте.

Чувствую себя здесь как в родной семье.

На мой вопрос, как дела, Дрозжин отвечает:

— Прет вперед. Сил не хватает сдержать его, сукиного сына. Если бы нам дали пополнение, мы наверняка остановили бы его и даже, возможно, погнали назад. А то ведь силы тают, а пополнения взять неоткуда…

Мне хотелось чем-то помочь, и я предложил свои услуги.

— Давайте с вами сделаем макет номера да побыстрее сверстаем, — сказал Дрозжин. — А то, неровен час, накроют нас минометным огнем — и поминай как звали нашу газету…

Мы распределяем материалы: что пойдет на первую полосу, что на вторую, расклеиваем свежие гранки, придумываем «шапки», призывы.

Дрозжин передает макет пожилому наборщику и вынимает из кармана часы:

— Ну, дядя Костя, верстай побыстрее, а мы тем временем поужинаем. Пора!

— Пора, — соглашается с ним наборщик.

Дрозжин откидывает полотнище, заменяющее дверь. В этот миг взрыв сотрясает землю. Слышен голос: «Всем в укрытие!»

— Кажется, они бьют не по нашему квадрату. Это был просто шальной снаряд. Пошли ужинать, — предлагает Дрозжин.

Лес, овраг, кустарник. Путь довольно далекий, узенькая дорожка приводит нас к постройкам дачного типа. Мой спутник вдруг останавливается в изумлении.

Двухэтажный голубой домик, в котором помещалась столовая, обвалился, словно под собственной тяжестью. Один снаряд пробил крышу, другой отхватил целый угол.

Встречающая нас девушка говорит дрожащим от испуга голосом:

— Товарищи командиры, вместо ужина получайте сухой паек.

Рядом стоит машина, с нее старшина выдает хлеб и консервы.

Молча возвращаемся к землянкам. Где-то совсем близко бьют орудия.

У землянок в раздумье стоит тот, кого я давно жажду увидеть, полковой комиссар Федор Иванович Карасев.

Встреча самая дружеская. Но нет времени на душевные излияния. По его тревожному лицу вижу, что положение неблагополучное.

— Противник наступает, пытаясь нас обойти, — объясняет Федор Иванович. — Идет бой за аэродром Лаксберг. Люди из последних сил держатся, понимая, что, если они отступят или образуется брешь в нашей обороне, тогда мы попадем в окружение и будет труднее во много раз… Это большое счастье, что у нас есть крепкая артиллерийская поддержка, — махнул он в сторону залива. — Корабли выручают…

Да, в тот день не смолкал гул корабельной артиллерии. Крейсер «Киров», лидеры «Минск» и «Ленинград», эсминцы «Гордый», «Калинин», «Володарский», «Артем», «Яков Свердлов», «Скорый», «Сметливый», «Свирепый», канонерские лодки «Москва», «Аргунь» и другие корабли, а также береговые батареи помогали сдержать натиск противника.

— И немцам не легко приходится, — продолжал Карасев. — Наступающие всегда несут большие потери. Это истина. И вот тому подтверждение. — Он открыл полевую сумку и извлек письмо, найденное у убитого солдата 311-го полка 217-й пехотной дивизии Эдмунда Вагенера. К аккуратным строчкам, написанным его рукой на немецком языке, был приколот русский перевод:

«Дорогие родители! Я участвовал в боях за Таллин. Это был ужасный день. Такие дни никогда не забудутся. И я молю бога лишь об одном, чтобы ничего подобного не повторилось в моей жизни. Русские обстреливали нас из крупной артиллерии. Снаряды летели градом, вокруг свистели пули. Невозможно было не только поднять голову, но и протянуть руку. Такого ужаса мы еще не видели…»

— Интересное признание, — заметил Дрозжин. — Разрешите поместить в газете?!

— Обязательно! Как у вас с газетой?

— Номер сверстали, — отрапортовал Дрозжин.

— В случае опасности типографию уничтожить, раздать патроны, гранаты и всем в боевой строй, — сказал Карасев.

— Есть, товарищ полковой комиссар, — откликнулся Дрозжин.

…Вернувшись в землянку, стараемся ускорить выпуск газеты.

Дядя Костя срочно набирает письмо убитого немца. Полосы поступают в машину.

Стрельба как будто стихла. В ту минуту, когда печатник выдал из-под пресса первый оттиск газеты, в землянку вошел полковой комиссар.

— Атаки противника отбиты, — сообщил Федор Иванович Карасев. — Выручили нас зенитчики. Стреляли прямой наводкой. Благодаря им ребята держатся на своих рубежах (он имел в виду 2-й батальон майора А. З. Панфилова, сражавшийся на главном направлении). Завтра обязательно побывайте у них они стоят в двух километрах отсюда — и дайте материал в нашу газету. А до утра отдохните хорошенько — и опять за дело.

— Надо возвращаться в Таллин, — заикнулся было я. — Хочу написать материал для «Советской Эстонии».

— И не думайте! Здесь вы нужнее. Если хотите, я дам в Пубалт телеграмму, что вас задержали. Помогите нам.

Выходим с Дрозжиным из землянки. Луна заливает лес голубым светом. Оба близорукие, идем осторожно, прислушиваясь к треску сучьев под ногами.

За оградой высится одинокая дача.

Дрозжин вынимает из кармана фонарик и освещает дверь. В доме тихо. Никого нет. Все перевернуто вверх тормашками. Должно быть, хозяева спешно эвакуировались. Поднимаемся на второй этаж и укладываемся спать. Едва легли — по лесу прокатывается грохот взрыва. Противный протяжный свист снарядов.

— Не обращайте внимания. Если свистит, то не тронет, — комментирует Дрозжин.

Вскоре стрельба стихает, но мы никак не можем заснуть: то ли от слишком настороженной тишины, то ли от нервного напряжения.

Кругом так тихо, что даже немножко страшновато.

— Вы давно знаете Карасева? — спросил Дрозжин.

— Давненько. Не раз встречались в Пубалте, на кораблях, когда он был лектором…

— Говорят, он с двадцатых годов на военной службе?

— Да…

Я вспомнил наш давний разговор с Федором Ивановичем. Мы однажды ночевали в одной каюте, и он рассказывал мне о своей родословной, о Волге где он родился и провел детство. Отец и дед всю жизнь плавали по великой реке, и младший Карасев собирался отслужить действительную и вернуться на Волгу, учиться на капитана речных судов. Да все повернулось иначе. «Мы вас оставляем на политработе», — сказали ему после окончания службы. Кем только он не служил: политруком, секретарем комсомольской организации, секретарем партбюро. А в 1932 году послали учиться в Военно-политическую академию. Окончил ее. И снова, по поручению партии: комиссар подводной лодки, инструктор политорганов, лектор…

Дрозжин внимательно выслушал меня и заключил:

— Да, повидал человек на своем веку. Мы рядом с ним зеленые…

Мы долго разговаривали, и я не заметил, как заснул. Вдруг чувствую, где-то поблизости взрывы. Протираю глаза, комнату заливает солнце.

— Что такое? — спрашиваю.

— Да известное дело: опять обстреливают. Седьмой час. Не пора ли подниматься? Вы двигайте к пехотинцам, а я к себе в редакцию. Надо готовить очередной номер, — говорит Дрозжин. — Жду вашу статью, — напоминает он, протягивая мне руку. — До скорой встречи!

В то утро я с трудом добрался до командного пункта батальона, разместившегося в пригороде Таллина. Командир батальона А. З. Панфилов встретил меня приветливо, хотя чувствовалось, что ему сейчас не до корреспондентов.

Улучив момент, он все же подозвал меня к карте и показал шоссе, где сейчас идет ожесточенное сражение. Противник пытается овладеть им и вбить клин в нашу оборону. Одна рота почти сутки находилась в окружении и понесла большие потери. Уцелевшие бойцы собрали патроны, гранаты и ночью, совершив бросок, прорвались к своим и сейчас ведут бой за это самое шоссе.

— Обстановка крайне тяжелая, — произнес Панфилов глухим, охрипшим голосом.

Во время нашей беседы послышался голос телефониста:

— Товарищ майор, вас.

Майор подошел к аппарату. Разговоры на КП прекратились. Все настороженно прислушивались не только к словам, но и к дыханию комбата.

— Скапливаются? Так… так… — повторял Панфилов, и все догадывались, что фашисты, начавшие артиллерийскую подготовку, вот-вот бросятся в атаку.

— Передайте Шувалову, — продолжал майор, — комбат приказал держаться. Если будет нужно, поможем артиллерией.

Шувалов? Знакомая фамилия! Да уж не сигнальщик ли с потопленного корабля? Вспомнил паренька, с которым недели полторы назад встретился в таллинском госпитале.

Впрочем, сейчас было не до расспросов. Комбат, не обращая ни на кого внимания, схватил автомат, из-под подушки вынул два диска с патронами, на ходу отдал приказание начальнику штаба и ушел.

Через полчаса он вернулся, сел на кровать, закурил. Румянец играл на его щеках. Нервно подергивались плечи. Неестественный блеск глаз выдавал его возбуждение.

Я спросил его о Шувалове.

— Он самый… Шувалов. Теперь командир взвода. А первый раз явился, смотрю — голова в бинтах, думаю: «Ему одна дорога — в инвалидную команду». Поговорил с ним, вижу, парень толковый, хочет воевать, а это самое главное…

Мне захотелось повидать Шувалова. Вместе со связным мы пробирались к переднему краю обороны, что находился в полукилометре от командного пункта батальона.

Лес. Густые пушистые сосны закрывают небо. Лучи солнца едва пробиваются сквозь толщу зелени. В просветах между деревьями видна поляна, залитая солнечным светом, а еще дальше — небольшие холмики и редкий кустарник. Показывая туда, связной говорит приглушенным голосом, точно боится, что его слышат: «Вот там, товарищ корреспондент, уже фашисты».

Навстречу нам, пригибаясь к земле, идет матрос. Связной останавливает его:

— Шувалова не видал?

— В траншее, — махнул тот рукой в сторону поляны и добавил предостерегающе: — Вы там поосторожнее, а то снайперы в два счета голову продырявят.

Мы сгибаемся, как только можно, подползаем к глубокой траншее и прыгаем в нее.

В песчаном грунте выдаются вперед стрелковые ячейки: в первых двух — ни души, только в глубине траншеи, за извилиной, видны несколько человек в синих фланелевках, широких флотских брюках, подпоясанных ремнями с медными бляхами. Среди моряков выделяются бойцы в зеленом армейском обмундировании и пилотках. Они пришли сюда из рабочего истребительного батальона, сформированного в самом начале войны. Дрались под Тарту, у Раквери, а теперь вместе с моряками защищают Таллин. Кто сидит, подогнув под себя ноги, кто полулежит, откинувшись спиной на желтую песчаную стенку траншеи. В руках у бойцов солидные ломти хлеба, перочинными ножами они выковыривают из банок волокнистые куски тушеного мяса.

Один из моряков поднялся нам навстречу. По вздернутому носу, толстым губам и озорным, чуть раскосым глазам я сразу узнаю старого знакомого. Цел и невредим Василий Шувалов. И он меня узнал, козырнул и, улыбнувшись, спросил:

— Какими судьбами в наше логово?

— На своих на двоих, — шутя, ответил я.

— А где же мотоцикл?

— Мотор не заводится. Сейчас не до ремонта.

— Верно, не до ремонта, — многозначительно повторил Шувалов.

Три недели назад мы встретились с Шуваловым в госпитале. В парке Кадриорг на скамейке среди раненых моряков сидел юноша в синем халате со вздернутым носом, толстыми губами и задорным мальчишеским лицом. Белая повязка, охватывавшая его голову, напоминала чалму. Он срывал с веток большие зеленые листья клена, рвал их на мелкие части и рассказывал мне подробности гибели своего корабля и то, как были спасены шифры, вахтенный журнал — все, что могло стать ценной находкой для противника.

Прощаясь со мной, он сказал: «Раз корабль потопили — пойдем на фронт. Все одно где бить фашистов». И он пошел…

Теперь Вася казался повзрослевшим, словно прошли не дни, а годы. Держался он солидно, с достоинством, словно хотел подчеркнуть, что, заменив погибшего командира взвода, воюет за себя и за него и доверенный ему маленький клочок земли удерживает и будет держать до последней возможности…

Шувалов показывал окопы, отрытые по всем правилам и замаскированные дерном. Если они ничем особым не отличались, то наблюдательный пост на высокой прямой сосне, поросшей густыми ветвями, был своего рода шедевром. С высоты десяти-двенадцати метров как на ладони просматривались позиции противника. Это была знаменитая в ту пору «небесная канцелярия», которая поддерживала связь с артиллеристами. Такой позывной придумали матросы. Звонил комбат, ему вполне серьезно отвечал телефонист: «Небесная слушает?» Комбат в свою очередь спрашивал: «Ну, как связь с господом богом?» «Нормальная, товарищ комбат», — докладывал телефонист.

Я извлек из планшетки записную книжку и попросил рассказать о бойцах, отличившихся в последнее время. Шувалов охотно назвал несколько фамилий и дал характеристику каждому. Я выразил желание познакомиться с ними. Тогда Вася с горечью сообщил:

— Они убиты… — и, помедлив, сердито продолжал: — Мы за них этим психам душу вытрясем. На дню они несколько раз свои представления устраивают. Хватят шнапса и идут в психическую; шпарят из автоматов, кричат во все горло «оллала»… На испуг хотят взять. Мы сидим, притаившись. Подпустим поближе и жахнем из пулеметов. Кто на месте валится, другие обратно, аж пятки сверкают. Тут мои ребята не выдерживают, выскочат из окопа и за ними, гранаты в дело пускают. Опять же с той стороны на огонь напарываются и тоже гибнут. Но сдержать невозможно, если у человека в душе злость бушует…

Шувалова позвали к телефону: звонил комбат. Шувалов вернулся серьезный, озабоченный и приказал по цепи всем собраться в траншее. По одному и по двое пробирались бойцы.

— Вот что, друзья. Будьте готовы. Ожидается новая атака. Ни на какую шумиху гитлеровцев не поддаваться. Не отходить ни на шаг! Вот тут пан или пропал. Понятно?

— Ясно, — ответили голоса.

Таял отряд Шувалова, но непоколебимы были оставшиеся в живых.

Мне надо возвращаться в редакцию к Дрозжину, наверно, он уже верстает очередной номер газеты и ждет мой материал.

Выхожу на Пиритское шоссе. Какие здесь перемены! Гладкий асфальт во многих местах покорежен снарядами.

В лужах крови валяются лошади, убитые всего несколько часов назад. По шоссе движется нескончаемый поток людей, машин и повозок. Шагают солдаты. Связисты тянут по обочине проволоку. Люди в гражданском платье везут на ручных тележках и в детских колясочках домашний скарб.

Все озабочены, все спешат.

Далеко от берега, на рейде, видны силуэты наших боевых кораблей. По воде прокатываются гулкие залпы. Над головой со свистом пролетают снаряды.

— Наши стреляют! — говорит матрос, нагруженный патронами и тоже торопящийся к линии фронта.

Прежним путем иду к штабу бригады. Прыгаю с песчаных откосов, карабкаюсь по пригоркам; еще один перевал — и выйду прямо к землянкам.

Но вокруг — ни души. Только нарастающее хлопанье винтовочных выстрелов и короткие пулеметные очереди.

Странно: так близко от штаба и никто не окликает.

При входе в штабную землянку раньше висел кусок парусины. Теперь его нет и в землянке пусто. На полу — обгоревшие листки бумаги, несколько пустых консервных банок. Нары сломаны. Ясно: ушли в другое место.

Из леса доносится стрельба. Стреляют и позади и где-то впереди. Перейдя широкую полосу асфальта, прыгаю в глубокую траншею по ту сторону шоссе. Слышу строгий оклик:

— Стой! Руки вверх!

Ко мне бегут наши бойцы. Матрос, на бескозырке которого скопилась серая пыль, подходит вплотную и сердито требует: «Документы!»

Возвратив документы, он говорит так же сердито:

— Что же вы, товарищ, находитесь, где не положено? Не знаете, где линия фронта, а?

— Штаб Парафило ищу, — объясняю я. — Где он сейчас?

— Вот этого вам сказать не могу, — нахмурился краснофлотец. — Бойца к вам прикомандирую — он вас доведет.

Через несколько минут мы оказались у двухэтажной дачи. Входим. Снова встреча с начштаба. Сообщаю ему, где был, что видел. Спрашиваю, какие события произошли за эти сутки.

— Противник атаковал аэродром, — рассказывает подполковник. — Был жаркий бой. Мы уничтожили около батальона пехоты. Они видят, что штурмом взять Таллин не так-то просто. Стали хитрить, стремятся просочиться в город мелкими группами. Наша бригада несет потери, но держимся на прежнем рубеже.

— А где редакция? — спрашиваю его.

— Там, где все.

— То есть?

— На передовой!

Да, моя статья Дрозжину уже не понадобилась. Поскольку обстановка круто изменилась в пользу противника, по приказанию командования все способные держать оружие пошли в строй. Дрозжин с горсткой своих людей тоже отражал атаки.

Мне не оставалось ничего другого, как возвращаться в Таллин.

* * *

На обратном пути, на самой дороге я встретил Всеволода Витальевича Вишневского.

— Изучаю обстановку и с народом беседую, — объяснил он. — Тяжело приходится. Противник крепко жмет. Люди, сжав зубы, держатся, пружинят.

Просвистели снаряды. И точно эхо, где-то совсем близко прокатилось несколько глухих взрывов.

Вишневский дружески взял меня под руку и привел к бойцам, которые поблизости от шоссе маскировали орудие, только что установленное на новой огневой позиции. Его встретили как старого знакомого, и маленький круглолицый сержант обратился к нему:

— Товарищ полковой комиссар, вопросик есть: фронт у нас не сплошной, мало нас, а гитлеровцы в город лезут, по пятку, по десятку просачиваются. Чего доброго, там соберется целый полк. Как ударит нам в спину, что будем делать?

— Биться! — резко ответил Вишневский и уже спокойно, рассудительно продолжал: — Такая же картина была в Мадриде во время боев. Целые подразделения фашистов умудрялись пробираться через боевые порядки республиканских войск. И что же? Кто-нибудь отходил? Нет! Фашистов вылавливали, обезвреживали, а линию фронта держали на крепком замке.

— Откуда вы знаете? — с наивным любопытством снова спросил сержант.

— Я был в Испании. Всего насмотрелся…

С жаром и душевной страстью он начал рассказывать об Испании. Артиллеристы стояли, не шелохнувшись, внимая каждому его слову.

После беседы Вишневский обратился ко мне!

— Где были, что видели?

А выслушав мой короткий рассказ, сказал:

— Спешите в «Советскую Эстонию». Там верстается очередной номер, может, поспеете со своими материалами.

Мы опять вышли на шоссе, «проголосовали». Остановилась машина, направлявшаяся в Таллин, и я сравнительно быстро добрался до редакции.

— Где ты был, пропащая душа?! — набросился на меня мой друг Даня Руднев. Недавно назначенный редактором «Советской Эстонии», он сидел над макетом полос и, не дав мне открыть рта, выпалил:

— Ты знаешь, мы нуждаемся во фронтовых материалах. Сейчас же иди на машинку и продиктуй, что у тебя есть.

Далеко за полночь, после того как я сдал материал и все четыре полосы, подписанные редактором, были спущены в типографию, мы в ожидании, когда зарокочет ротация и принесут первые оттиски, сидели с Рудневым, неторопливо обсуждая текущие события. Он рассказал о беседе с председателем Совнаркома Эстонской республики Иоганесом Лауристином, который сообщил поразительную историю подвига, совершенного жителями бухты Локса, как они оказывали помощь балтийским морякам, попавшим в беду.

Я узнал от Руднева о самом факте. Подробности ему не были известны. Но я уже лишился покоя и на следующий день утром поднимался на Вышгород к Лауристину.

Прохожу под арку, иду длинными коридорами. В приемной просят подождать — у Лауристина заседание. Терпеливо жду. Наконец открывается дверь и из кабинета выходят люди. Я захожу. В кресле за письменным столом сидит окруженный людьми Иоганес Лауристин. У него худое скуластое лицо, добрые задумчивые глаза, очки в черной роговой оправе. Несмотря на трудную напряженную работу, выглядит он значительно моложе своих лет. На его свежем, гладком лице, казалось, не отразились многие годы, проведенные в тюрьмах буржуазной Эстонии, бесконечные преследования, которым он подвергался за принадлежность к Коммунистической партии. Последний раз он был освобожден из тюрьмы в 1938 году.

Стиль работы бывших подпольщиков — новых руководителей Советской Эстонии особенный… Годы тяжелой борьбы выработали в них сдержанность, молчаливость, деловитость.

Когда все удалились, Лауристин начал беседу со мной. Предельно кратко охарактеризовал положение в Эстонии, рассказал о том, что вся промышленность работает сейчас для фронта, что таллинские предприятия освоили производство боеприпасов, железнодорожники оборудовали и передали Красной Армии два бронепоезда. Тысячи трудящихся строят оборонительные укрепления. Рабочие истребительные батальоны вместе с Балтийским флотом и кадровыми войсками Красной Армии защищают Таллин.

— И при всем этом, — заметил Лауристин, — мы хорошо понимаем серьезность угрозы и стараемся эвакуировать из Таллина ценное оборудование. Вот на этом-то и играют наши внутренние враги. А они есть. Вы их, конечно, видели.

Да, я наблюдал за ними, как только приехал в Таллин. В то время как трудящиеся строили оборонительные укрепления — они целыми днями сидели под парусиновыми тентами кафе, изнемогая от жары. В дымчатых очках и шерстяных костюмах они лежали на пляжах в Пирите и злословили по нашему адресу.

А когда в окрестностях Таллина послышался гром фашистской артиллерии, что ни день, в кирках демонстративно устраивались пышные свадьбы, и праздничное шествие с цветами растягивалось по центральным улицам города.

— Но не они делают погоду. Напишите, как ведут себя настоящие люди, истинные патриоты Советской Эстонии, — продолжал Лауристин. — К примеру, случай в Локсе. Жаль, вы туда не попадете. Бухта Локса уже занята противником. Там произошло событие, которое очень ясно показывает, кто нам истинный друг.

К сожалению, Лауристин почти ничего не прибавил к тому, что я узнал от Руднева. Но он сообщил одну весьма существенную деталь: на месте происшествия находился заместитель начальника Политуправления флота бригадный комиссар Карякин.

— Думаю, это для вас самый надежный источник, — заключил Лауристин.

Василия Васильевича Карякина мы хорошо знали как строгого, требовательного, но вместе с тем на редкость теплого и душевного человека. В эти дни его редко видели в Политуправлении. Большую часть времени он находился на кораблях или в частях морской пехоты. В момент воздушного налета немецких пикировщиков он на посыльном катере подходил к эсминцу «Карл Маркс». При взрыве бомбы его ранило в ногу и контузило.

Все это я узнал гораздо позже от моряков. А пока я спешил в Кадриорг, где помещался морской госпиталь. Очень скоро я нашел палату и койку, на которой увидел Василия Васильевича. Забинтованная нога лежала поверх одеяла. Думаю, ему было не сладко в это время, но он и вида не показал. Приветливо помахал рукой и, улыбнувшись, произнес:

— От вашего брата никуда не скроешься.

Из рассказа Василия Васильевича отчетливо вырисовывалась картина событий, развернувшихся в бухте Локса.

…Корабль стоял на рейде. После прямого попадания бомб он стал быстро погружаться на дно. Успели спустить баркасы, собрали раненых, подобрали обожженных, плававших вокруг корабля в горящем соляре и направились к берегу.

В мирное время военные корабли не очень-то удостаивали своим вниманием бухту Локса: здесь даже причалить было некуда. Первыми появились на берегу директор местной школы Арнольд Микович Микивер и его жена. Потом сбежались мальчишки — ученики Микивера, рабочие кирпичного завода, их жены, учителя… Прибежала медсестра и даже провизор из аптеки. Спокойно и деловито они подошли к баркасам и помогли легкораненым выбраться на берег, тяжелораненых выносили на руках.

Медсестра Юхана оказывала первую помощь. Учителя и школьники превратили школу в госпиталь, раздобыли в поселке кровати, одеяла, постельное белье, уложили пострадавших и трогательно ухаживали за ними.

Немцы в это время находились всего в пятнадцати километрах от Локсы, могли неожиданно нагрянуть, захватить раненых моряков и учинить кровавую расправу.

Часы и даже минуты решали все. А до Таллина далеко. Как быть, чтобы там узнали о несчастье и выслали помощь? Телефонная связь была нарушена. Несколько раз пробовали звонить окружным путем. Ничего не получалось. Тогда кому-то пришла мысль: устроить живую эстафету от одного поселка к другому, и так до самого Таллина. Решено — сделано! Бригадный комиссар Карякин написал донесение, и ребятишки на велосипедах помчались в ближайший населенный пункт, а оттуда дальше, дальше и дальше…

Через некоторое время к школе подошли автобусы из таллинского военно-морского госпиталя. Все население собралось проводить раненых. Василий Васильевич Карякин поднялся на камень, чтобы сказать несколько слов, но когда увидел грустные лица мужчин, слезы на глазах женщин, ему стало не по себе, слова комом застряли в горле. «На кого мы оставляем этих честных и добрых людей, — подумал он. — Ведь немцы все узнают и, конечно, не пощадят».

— Спасибо, товарищи, — с трудом сказал он. — У нас есть пословица: «Друзья познаются в беде». Мы будем помнить всех вас и эту бухту дружбы. Мы еще встретимся.

Автобусы тронулись в путь. А у школы стоял учитель Микивер, медсестра Юхана, провизор, школьники, стояло все население поселка. Издалека были видны белые платочки в руках женщин, шляпы и кепи, поднятые высоко над головами мужчин.

Вот что я узнал от Василия Васильевича. Узнал главное. В моей записной книжке было достаточно материала, чтобы написать корреспонденцию, но, прощаясь со мной, Василий Васильевич строго-настрого предупредил:

— Пока ничего в газету не давайте. Немцы прочитают, и плохо будет нашим друзьям.

Я последовал совету Карякина, не написал ни одной строчки. И два года после оставления Таллина наши газеты хранили на этот счет полное молчание.

А в двадцатых числах сентября 1944 года, накануне освобождения Таллина, вместе с нашими катерниками я оказался в бухте Локса. Эстонцы нас встретили как родных. И поведали, какой дорогой ценой пришлось расплатиться патриотам за свое гуманное отношение к раненым морякам…

Бои у городских застав

Последние числа августа… У стен Таллина много дней не затихает жестокая битва. Немецкое командование бросает в бой новые и новые силы. Три фашистские дивизии сняты с Ленинградского направления и переброшены сюда, в Эстонию.

«Таллин падет через двадцать четыре часа», — сообщает берлинское радио.

«Невод заведен. Рыба находится внутри невода. Можно считать, что русской армии и Балтийского флота больше не существует», — передают шюцкоровцы.

И не только враги, даже наши союзники пророчат самый мрачный исход борьбы.

«Положение русских безнадежное. Они закупорены в Таллине, как в горле бутылки, и единственное, что им осталось, — это затопить свои корабли и пробиваться по суше в Ленинград», — заявляет английский радиообозреватель.

Ленинград не может нам помочь: он сам в опасности. К тому же шоссе Нарва — Таллин уже в руках гитлеровцев. Остается одно: пружинить — как говорил Вишневский — и держаться. До последней возможности удерживать Таллин, поскольку здесь сосредоточены и корабли, и склады боепитания, и продовольственные запасы.

А самое главное, Таллин отвлекает большие силы противника от наступления на Ленинград, без Таллина трудно сражаться островным гарнизонам Эзеля, Даго и полуострова Ханко. Береговые батареи Таллина, Ханко, Эзеля, Даго взаимодействуют, закрывают вход в Финский залив вражескому флоту. Кроме того, Ханко, Эзель и Даго прикрывают наши базы, откуда активно действуют балтийские торпедные катера.

Вот почему все, чем располагает флот: корабли, авиация и люди, — все брошено навстречу врагу, чтобы возможно дольше задержать его на промежуточных рубежах, измотать его силы.

Таллин в кольце пожаров. Огонь полыхает вдоль всего побережья — от пестрых домиков Пириты до рыбацких слобод. Черные столбы дыма поднимаются в небо и долго-долго почти неподвижно висят в воздухе. Вдали перекатываются взрывы, сливаясь с гулкими залпами крейсера «Киров», лидера «Ленинград», эскадренных миноносцев и многих других кораблей, темные силуэты которых ясно выделяются на фоне спокойных вод Таллинского рейда.

Корабли ведут артиллерийскую дуэль с врагом, помогают армии сдерживать противника на главном направлении.

Особенно сильное впечатление производит крейсер «Киров», его стройный корпус, весь устремленный вперед. Он скользит, рассекая гладь моря. На борту мелькают желтые огненные вспышки, и по воде проносится грохот выстрелов.

Снаряды корабельной артиллерии летят туда, где идет борьба не на жизнь, а на смерть, и наши люди дерутся из последних сил, чтобы не допустить прорыва противника в город.

Подобные раскатам грома, басовые голоса крейсера «Киров» слышны и днем, и ночью, и на рассвете. Их уже хорошо знают в наших войсках. Они известны и противнику.

Гитлеровцы не раз делали попытку уничтожить крейсер в Рижском заливе и продолжают за ним охотиться здесь, у Таллина.

Едва им удается приблизиться на расстояние выстрела, как всю мощь огня они обрушивают на крейсер. В бинокль можно различить немецкие аэростаты наблюдения, появляющиеся над лесом и корректирующие огонь своих батарей. Что ж, артиллерия «Кирова» бьет и по аэростатам, расстреливает и поджигает их.

Дальнобойные батареи врага обстреливают рейд. Вокруг «Кирова» высоко взлетают столбы воды, то далеко, то совсем близко от борта. Корабль непрерывно меняет место и тем самым сбивает пристрелку вражеских артиллеристов.

За один день 23 августа противник выпустил по рейду более шестисот снарядов. «Киров», в свою очередь, отвечал огнем.

Передышка продолжалась лишь несколько ночных часов, а с первыми лучами солнца опять завязалась дуэль. Убедившись, что потопить крейсер артиллерийским огнем не удастся, гитлеровцы с утра бросили на корабль авиацию.

Крейсер атаковали восемнадцать пикировщиков. Теперь к грохоту пушек главного калибра присоединили свой голос зенитки и пулеметы.

Первая тройка вражеских самолетов пикирует на крейсер с правого борта.

Наступает самый острый момент. Самолеты один за другим резко снижаются, и от них отрываются бомбы.

— Лево на борт! — приказывает командир корабля рулевому.

Главстаршина Андреев быстро перекладывает руль, и крейсер уклоняется влево. Через несколько секунд шесть бомб падают в воду справа от корабля. Искусное маневрирование спасает корабль от прямого попадания.

Но слева заходит вторая тройка. Вновь маневр — и опять бомбы летят в воду.

И так почти весь день — атака следует за атакой. Зенитчики крейсера отбили одиннадцать воздушных атак. Более ста бомб было сброшено в этот день авиацией врага, но ни одна из них не причинила «Кирову» сколько-нибудь серьезных повреждений.

— Рыбку глушат, стервятники, — смеялись утомленные напряженным боем моряки.

А командир корабля объяснял:

— Если корабль на ходу, то пикировщики не так опасны. Нужно только умело маневрировать.

Бои у городских застав. Снаряды летят через город: над головами не затихает их противный свист, рассекающий воздух. Корабли занимают огневые позиции напротив ближайшего пригородного местечка Пирита и бьют по батареям и живой силе противника. Катера-дымзавесчики шныряют между кораблями и закрывают их облаками густого дыма.

Обстановка усложняется с каждым часом, но в городе сохраняется порядок. По ночам на улицах тишина. Патрули, зажигая фонари, проверяют пропуска.

Противник любой ценой хочет прорваться в Таллин. Пленные говорят, что фашистские полки несут большие потери, но сейчас подтягиваются новые силы из Риги и Каунаса. Видимо, скоро начнется последний и решающий штурм Таллина.

Постепенно угасает деловая жизнь. В центре города нет привычного оживления — мало пешеходов, не видно традиционных таллинских извозчиков. Смолк грохот трамваев, молчат уличные радиорупоры. Пустуют газетные киоски.

По тенистым аллеям парка Кадриорг прыгают ручные белки. Они голодны кому придет в голову их покормить?! В узеньких улочках тихо и пустынно. Никто не обращает внимания на мусор, который не убирался много дней. Исчезли дворники в белых передниках с метлами и совками. Учреждения закрыты. На дверях парикмахерских круглосуточно висит плакат «Salutud» (закрыто).

На улице Харью владельцы снимают тенты над зеркальными витринами магазинов готового платья и закрывают их щитами. Удары молотков эхом отдаются в конце улицы. Так забивают последние гвозди в гробовую доску.

В ресторане гостиницы «Золотой лев» посетителей встречает толстый, с двумя подбородками человек во фраке — тот самый необычайно любезный метрдотель, который всегда учтиво смотрел в глаза, стремясь угадать желания и вкусы клиента.

Сейчас его окаменевшее лицо могло бы соперничать с египетской мумией.

— Что угодно? — спрашивает он.

— Можно пообедать?

На лице человека во фраке саркастическая улыбка:

— Кончилось, все кончилось, достопочтеннейшие товарищи…

Он бесцеремонно показывает нам спину и уходит.

* * *

Молчат паровозные гудки. Бывало, они, перекликаясь днем и ночью, радовали и ободряли людей. А без них чего-то не хватает, грустно и тоскливо на душе. Получен приказ Ставки Верховного Главнокомандования: войскам, сражавшимся под Таллином, и Краснознаменному Балтийскому флоту отойти в Кронштадт и Ленинград.

Фронт перемещается еще ближе к городу. В окопах при въезде в Таллин, на развилке дорог, у памятника морякам русской броненосной лодки «Русалка», уже ведут бой автоматчики, прикрывающие отход наших воинских частей.

На самом берегу моря в кустах зелени кого-то хоронят. Нет ни оркестра, ни гроба. Неглубокая могила вырыта в тени, и возле нее на санитарных носилках девушка, одетая в шинель, с белым, как мрамор, лицом. Улыбка застыла на тонких губах. Руки по швам. Русые волосы разметались.

Вокруг носилок бойцы. Скорбно склонены головы. Командир — высокий, пожилой человек — перочинным ножом режет зеленые ветки, а боец сплетает из них венок.

Когда венок готов, командир бережно кладет его у изголовья погибшей, и все снимают пилотки. Тело девушки-бойца опускается в могилу.

Двое бойцов уже взялись было за лопаты, но командир сделал знак отставить. Он с минуту стоит молча, потом поднимает голову и, будучи не в силах подавить волнение, начинает тихо говорить:

— Товарищи! Мы прощаемся с Зиной, с нашим хорошим другом. Она была так же молода, как и вы. Она спасала вашу жизнь и сама хотела жить. И вот нет ее. Мы оставляем ее здесь, в сырой земле. Прощаясь с ней, скажем: мы вернемся сюда, в Таллин. Вернемся обязательно!

Он замолк, и все стоят в горестном оцепенении, пока первая горсть земли не брошена в могилу.

…Улица Нарва-Маанте. У здания школы, превращенной в госпиталь, сгрудились санитарные машины. Выносят раненых, назначенных к эвакуации на транспортах. Один из них срывается с носилок и кричит:

— Я сам! Я сам!

Он вырвался из рук санитаров и с безумными глазами бежит в толпу. Санитары настигают его и ведут обратно к машине.

— Я к своим!.. К ребяткам!..

— Осторожнее, товарищи, он бредит, — объясняет врач. На главных улицах люди, машины, повозки. По лицам солдат сбегают струйки пота. Некоторые солдаты держат две-три винтовки — свою и убитых товарищей. На плечах несут пулеметы. Все спешат в порт. Ветер с моря гонит запах гари и пороховой дым.

Улицы перегорожены баррикадами из толстых бревен, связанных колючей проволокой. Оставлены лишь неширокие проходы, возле которых стоят бойцы, ожидая, когда пройдут последние воинские части, чтобы закрыть бревнами эти проходы, перегородить путь немцам в Минную и в Купеческую гавани.

В Минной гавани среди страшного грохота, среди непрерывных огненных вспышек и густого дыма, расстилающегося над землей и временами скрывающего из виду наши корабли, происходят торжественные проводы на фронт курсантов Военно-морского училища имени Фрунзе.

Рослые юноши в новых форменках с голубыми воротниками; до блеска надраены бляхи на ремнях. Вот такими мы видели их на парадах, на Дворцовой площади в Ленинграде, и одно их появление всегда вызывало в народе восторг.

Они выстроились поодаль от пирсов. К ним выходит командующий флотом вице-адмирал Трибуц и обращается с короткой речью, которая поминутно заглушается резом орудий.

— По выправке узнаю вас, товарищи курсанты. Не скрою — на горячее дело идете. Бейте врагов, как били их ваши отцы и деды. В боях под Таллином помните о Ленинграде! За землю Советскую, за родное Балтийское море — ура!

«Ура» прокатывается из ряда в ряд. Чеканя шаг, безупречно выдерживая равнение, курсанты проходят торжественным маршем и скрываются за портовыми зданиями. Глядя на них, щемит сердце: не многие вернутся домой…

Разрывы снарядов, гул канонады, клубы кирпичной пыли напоминают о том, что бой идет неподалеку, жестокий и неумолимый бой.

«Киров» и миноносцы дают залп за залпом.

Непрерывные огненные вспышки. Плывут тучи дыма.

Поблизости от стоянки транспортов, где идет погрузка наших войск, горит склад с патронами. Слышится сухой треск рвущихся патронов и глухие взрывы.

Все охвачены волнением, считая минуты, оставшиеся до выхода транспортов в море. В каждом из нас живет вера в то, что опасность существует только тут, в гавани, что достаточно оторваться от причала, как корабль станет неуязвимым… Такое странное ощущение не только у армейцев, но и у моряков…

Капитаны транспортов руководят погрузкой техники. Помощники капитанов размещают людей, непрерывно прибывающих с фронта.

Из кабины плавучего крана показалось искаженное от злобы лицо крановщика.

— Какого черта грузите ящики? Живым людям места мало, а вы с фронта ящики приперли!

— Боезапас это, дурная голова! — отвечает снизу боец.

— Боезапас, боезапас! Кому он нужен в море, твой боезапас! надрывается крановщик.

— В Ленинграде все пригодится.

Тяжелый кран поднимает на борт груды ящиков с боезапасом.

Сторожевой корабль «Пиккер», служивший командным пунктом, уже давно опустел. Адмирал В. Ф. Трибуц со своим штабом и член Военного совета Н. К. Смирнов перешли на крейсер «Киров».

Фигура начальника штаба флота Ю. А. Пантелеева мелькает на пирсе. К нему поминутно обращаются — то насчет неполадок с погрузкой, то спешат выйти в море и просят «добро». Один армейский капитан, только что явившийся со своей частью, хочет во что бы то ни стало попасть на транспорт, которому уже дано «добро» на выход из гавани.

— Разрешите, товарищ начальник, — чуть ли не умоляющим голосом просит он. — У меня никакой техники нет, последнюю пушку подорвали.

— Не могу, — решительно заявляет он. — Транспорт переполнен. Грузитесь на танкер.

Капитан видит, что его уговоры не помогут, отходит в сторону и спрашивает первого попавшегося ему матроса:

— Братишка, ты не знаешь — танкер с нефтью? А то ведь сгорим к чертовой бабушке.

— Не беспокойтесь, танкер порожний.

— Порожний? Ну, тогда порядочек…

Обрадованный капитан бежит к бойцам и ведет их к борту танкера.

Непрекращающийся свист снарядов, и вдруг в небе нарастают новые звуки глухой рокот. Самолеты!.. Они летят на восток. Значит, не наши. На палубе транспорта кто-то кричит: «Всем вниз!»

Черные точки приближаются с разных направлений… Все дрожит от гула зениток. Небо в густых облачках разрывов шрапнели. Никто не ожидал, что несколько транспортов и боевых кораблей способны создать на пути противника такой густой зенитный огонь. Перекрывают всех, конечно, зенитки крейсера «Киров». Он окутывает себя дымовой завесой, но как раз на него и направляют свой основной удар фашистские самолеты. На мгновение они как будто повисают в воздухе и тут же пикируют на «Киров» один за другим.

— А ведь могут угробить, — шепчет встревоженно боец.

Но в ту же секунду он преображается, толкает соседа в бок и с детской восторженностью кричит:

— Смотри, боятся! Честное слово, боятся!

Фашистские летчики и впрямь не решаются приблизиться к шапкам разрывов: они пикируют поодаль от крейсера.

Невероятный грохот. Столбы воды закрывают корабль. Но вот спадает водяная стена, и снова видны знакомые контуры башен и надстроек.

Трудно сказать, сколько минут беснуются в небе фашистские пикировщики. Когда с замиранием сердца смотришь в небо и на корабль, бой кажется очень долгим.

На эти минуты все в гавани остановилось: бойцы как поднимались по трапу на танкер, так и замерли на том месте, где застал налет. Подъемный кран, подхвативший с пирса противотанковую пушку, не успел опустить ее в трюм: пушка повисла в воздухе. Крановщик высунул голову из окна кабины, и на его лице нет и следа от недавней злости, оно полно тревоги за судьбу нашего красавца крейсера.

В небе клубы черного дыма. Самолеты отогнаны. Зенитки замолкли, и водворилась тишина, от которой все мы успели отвыкнуть.

Вдали от пирса останавливается серая трофейная малолитражка. Из нее выходит Всеволод Вишневский. Прищуренными глазами долго смотрит на пожары, на рейд, окутанный дымом, прислушивается к непрерывному гулу выстрелов.

Оглянувшись по сторонам, Вишневский насупился и обратился к шоферу, показывая на узенький проезд между двумя кучами угля:

— Здесь ее подорвите.

Шофер колеблется:

— Может, просто бросим, товарищ полковой комиссар? Карбюратор испорчу, сам черт не наладит.

— Вы приказ знаете: ничего врагу не оставлять. Выполняйте приказ.

— А если я ее в воду? — продолжает упрямиться шофер.

Он смотрит на пирс, где полно людей и машин — яблоку упасть негде. Поняв, что из его плана ничего не выйдет, шофер загоняет машину между двумя кучами угля. Долго роется в багажнике, словно жаль ему расстаться со своим детищем, не спеша извлекает оттуда заплечный мешок, инструменты и весь остальной скарб. Отойдя в сторону, он несколько минут смотрит на машину издали, а затем кричит во все горло:

— Попрошу подальше, товарищи! Как бы осколочком не задело!

Из-за кучи угля, со всего размаха он бросает в машину гранаты-лимонки и сам падает на землю. Обломки машины поднимаются в воздух и разлетаются среди угля.

Шофер бежит к разбитой машине, и мы снова слышим его голос:

— В порядке, Всеволод Витальевич, приказ выполнен в точности.

Вишневский и его шофер с вещевым мешком за плечами шагают к пирсу.

Среди пожаров на улицах слышны выстрелы и пулеметные очереди: это уличные бои, но не с немцами, а с кайтселийтовцами, которые засели на чердаках, в подвалах, и хотят отрезать отряды прикрытия, задержать их, чтобы они не успели ни в одну из гаваней на суда, уходящие в Кронштадт.

* * *

Нас всех распределили по кораблям. Вишневский пойдет на лидере «Ленинград», а меня, Анатолия Тарасенкова и еще многих писателей и журналистов направили на «Виронию».

Пароход «Вирония» камуфлирован и потому утратил свою прежнюю франтоватость. Он стоит крайним в ряду еще не ушедших кораблей.

Масса людей. И штабные офицеры, и работники Политуправления флота, и сотрудники прокуратуры, трибунала с кипами бумаг, и морские пехотинцы.

Каюты переполнены. Люди стоят, сидят и лежат в узеньких коридорах и на палубах. Многие, вернувшись с передовой после бессонных ночей, примостились на палубе. Если нужно куда-либо пробраться — перешагиваешь через них…

По всему побережью бушует огонь. И может показаться странным, что в ясный солнечный день на рейде темно от дыма. Сигналы, переданные флагами, не различишь. Сверкают огни прожекторов. Только они могут прорвать этот фантастический мрак.

Небо озарено багровым отблеском пожаров. Полыхает арсенал — старинное здание с высокими колоннами. Факелы огня стоят над нефтяными цистернами в Купеческой гавани.

Население корабля возрастает с каждой минутой. Встречаются друзья, только что дравшиеся с фашистами на окраинах города. Усталый поднимается на борт с рюкзаком за спиной и наш друг профессор Цехновицер.

— Привет, ребятки! — кричит он издали, заметив нас, и медленно передвигает ноги по трапу.

Его лицо обросло бородой. Шинель помята, ботинки в глине. Одно в этом человеке неизменно — бодрость, оптимизм.

— Ну и попал в чертову мясорубку, — рассказывает он. — Каким чудом уцелел, просто не понимаю. Мы три дня из боя не выходили, и я думал — конец всему, и вдруг сообщение об отходе, приказ явиться в Минную гавань.

— Вы под счастливой звездой родились, — замечает кто-то.

— Какое там, — махнул рукой Цехнсвицер. — Просто случай. На войне есть свои необъяснимые законы.

При виде Цехновицера у всех нас сразу поднялось настроение. Мы ведем его в нашу, и без того переполненную, каюту, по общему согласию уступаем ему самое лучшее место и выставляем на стол всю еду, какая только осталась. Но он не ест, а едва успевает отвечать на наши вопросы…

До выхода в море еще есть время, хочется посмотреть, что вокруг. Мы сходим с «Виронии» и попадаем в толпу солдат, заполнивших гавань.

Немецкие батареи по-прежнему бьют с закрытых позиций. Вокруг кораблей поднимаются белые султаны воды — то где-то поодаль, то у самого борта. Кажется, вот-вот снаряд разорвется на палубе. Но расчеты наших моряков расстраивают намерения противника: корабли под прикрытием дымовых завес непрерывно меняют места и продолжают обстреливать врага. Они живут и сражаются.

В 11 часов 15 минут противник снова сосредоточил огонь на «Кирове». Сплошная волна разрывов встала вокруг крейсера. Уклоняться нет возможности. Еще минуты две — и крейсер получит повреждения.

Трудное положение флагмана заметил командир миноносца «Яков Свердлов». Он снялся с якоря и под градом снарядов дал полный ход. Дымовая завеса плотно окутала рейд. Пристрелка вражеской артиллерии сбита. Но не успела еще рассеяться дымовая завеса, как немецкие снаряды вновь падают у борта «Кирова». На этот раз снаряд взорвался на палубе. Есть раненые. Но корабль продолжает вести бой.

В Минной гавани, вероятно, еще никогда не было такого скопления охваченных тревогой людей. Кого только здесь не встретишь! Крупные государственные деятели Эстонской республики, рабочие со своими семьями, известные писатели и артисты. И особенно много военных.

Подразделения Красной Армии приходят на пирс строем. Усталые потные лица бойцов. Шутка ли сказать: по две-три недели не выходили из боя!

Все, что происходит кругом, — странно и необычно для молодых бойцов. Они пугливо взирают на громады транспортов. По всей вероятности, многие из них никогда в жизни не были на корабле. И уж, конечно, не при таких обстоятельствах надеялись познакомиться с морем и совершить свое первое плавание.

Посадка на транспорты происходит быстро и организованно. Как только транспорт заполнен — к нему подходят буксиры и ведут из гавани, а дальше он идет своим ходом и занимает место, отведенное ему в отряде кораблей.

Пробиваясь сквозь толпу, совершенно неожиданно лицом к лицу встречаю председателя Совнаркома Эстонской ССР Иоганнеса Лауристина. Он в синем плаще, на голове спортивная шапка с длинным козырьком, какие чаще всего носят лыжники. За плечами рюкзак, набитый вещами.

— Вы куда держите путь? — спрашиваю его.

— На ледокол «Сурдтыл». Хочу повидаться с нашими товарищами.

— Вы опоздали. «Сурдтыл» вышел в море.

— Неужели?! — с досадой восклицает Лауристин. — В таком случае пойду поищу другой транспорт, на котором эвакуируются эстонцы. До встречи в Ленинграде!

Мог ли я подумать, что разговариваю на пирсе с Иоганнесом Лауристином в последний раз. Он трагически погиб во время похода.

Наступила ночь, но бой продолжается.

Древний Вышгород стоит на возвышенности, точно сказочный богатырь, среди моря огня. В отблеске пожаров на башне «Длинный Герман» виден красный флаг.

На улицах Таллина то и дело рвутся снаряды. Солдаты, моряки и рабочие бойцы истребительных батальонов держатся на самых последних рубежах.

Мыс Юминда

Вы знаете, что такое мыс Юминда?

Вряд ли знаете, если вы не моряк.

Этого названия нет на широкораспространенных географических картах. Напрасно вы будете искать его в школьных учебниках географии, в атласах и справочниках. Этот мыс мало известен людям, не имеющим отношения к мореплаванию, хотя он находится на южном берегу Финского залива, недалеко от Таллина. И только в морской лоции и на специальных штурманских картах можно видеть выступающий в воду, закругленный отрезок земли, поросший лесом, и маленький, похожий на ковшик, залив Харалахт.

Ночью, в густой темноте или когда наползает стена непроглядного тумана, на помощь морякам спешит яркий, прорезающий темень и туман сноп света маяка Юминданина. Он медленно проплывает над водой, указывая верный и безопасный путь.

Возможно, прошли бы еще годы и десятилетия, а мыс Юминда по-прежнему оставался в неизвестности, если бы не августовские события 1941 года.

Итак, продолжим наш рассказ.

…Транспорты выходят в море. Боевые корабли прикрывают их отход. Настала очередь и нашей «Виронии». Портовый буксир заводит концы.

Медленно разворачивается грузный пароход. Буксир ведет его к выходным воротам, обозначенным буями. Шквал огня. Несколько снарядов падает невдалеке от борта «Виронии». Вода окатывает палубу. Еще снаряд. Корпус дрогнул, снаряд разорвался между буксиром и «Виронией». Взрывная волна основательно тряхнула буксир. Мы, стоящие на палубе, были уверены, что буксир перевернулся. Но водяной столб спал, и мы увидели — буксир целехонек, перебиты лишь тросы. Командир «Виронии» с мостика в Мегафон отдает команду:

— На буксире! Заводить новые буксирные концы. Новые, говорю!

Его голос тонет в шуме.

Буксир поворачивает и снова медленно подходит к носу парохода. Матросы на лету ловят трос и закрепляют его. Буксировка продолжается.

Мы идем мимо острова Нарген. Зеленый, поросший густым лесом, с желтым песчаным берегом и громадными серыми валунами, он остается слева. Где-то в глубине зелени сверкают орудийные вспышки. Расположенные на острове, наши батареи будут стрелять, пока из Таллина не уйдет последний корабль. Затем батареи взорвут, а людей эвакуируют на катерах. Сейчас они стоят замаскированные под сенью прибрежных кустов.

Мы хорошо понимаем, что нас ждет впереди. Предстоит идти через густые минные поля, отражать атаки вражеской авиации, торпедных катеров и подводных лодок. Противник давно начал готовиться к этому дню. На захваченные им прибрежные аэродромы несколько дней стягивалась авиация. В финских портах укрывались подводные лодки и торпедные катера: немецкое командование готовило все для уничтожения боевого ядра Балтийского флота.

Не первый раз в истории враг зарится на Балтийский флот. В марте 1918 года он тоже пытался захватить русские корабли, находившиеся в Гельсингфорсе. Финский залив был скован тогда тяжелыми льдами. На кораблях не хватало квалифицированных специалистов, туго было с топливом. Но матросы — коммунисты Балтики совершили неслыханный подвиг: из-под носа врага увели линкоры, крейсеры и другие корабли, составлявшие тогда основное ядро Балтийского флота. Этот героический поход вошел в историю под именем «Ледового».

Теперь еще более трудная обстановка. Но есть у наших балтийских моряков боевой опыт, полученный в первых схватках, и самое главное — неукротимая воля к борьбе.

Мы с Тарасенковым и Цехновицером не уходим с верхней палубы «Виронии». Смотрим на Таллин, окутанный дымом пожаров, на башни и шпили, то открывающиеся, то вновь затягиваемые темной пеленой дыма.

Внимание привлечено к Таллинскому рейду и к городу, неповторимый силуэт которого хочется сохранить навсегда.

Кругом нас корабли и катера.

Бой идет вдалеке от нас, на Таллинском рейде, и сюда доносятся лишь его глухие отголоски. Но вот открыл стрельбу стоящий рядом с нами миноносец. С чего это вдруг? Всем хочется узнать, что произошло.

Сразу разобраться трудно, по какой цели ведется огонь. Только видно, что пушки развернуты в сторону моря и бьют с нарастающей быстротой.

Вероятно, мы долго оставались бы в неведении, если бы чей-то сильный голос не прокричал с верхнего мостика:

— Смотрите — там катера! Торпедные катера противника!

В самом деле, прямо на нас издалека, со стороны солнца несутся развернутым строем маленькие черные точки.

Все корабли, в том числе и наша «Вирония», спешат сняться с якоря, чтобы в нужный момент иметь возможность произвести маневр — отвернуться от торпеды.

Но времени в нашем распоряжении слишком мало, а катера все ближе и ближе.

Наши снаряды ложатся довольно точно. С каждым новым падением снаряда всплески приближаются к катерам.

Мы не можем оторвать глаз от этих черных точек, рассекающих спокойную гладь воды, пристально наблюдаем за всплесками.

Все корабли, за исключением «Виронии», снялись с якоря. Они уже на ходу. А нам сняться с якоря не так просто. Противник может воспользоваться случаем и торпедировать нас.

Стрельба лидера все чаще и чаще! И вдруг слышно восторженное «ура».

Накрыли! Прямые попадания! От двух катеров только дымки пошли вверх. Третий катер горит. Это ясно видно даже невооруженным глазом. Еще несколько выстрелов, и с ним тоже кончено.

Остальные катера повернули обратно и уходят на полной скорости. Вдогонку им летят наши снаряды.

Стрельба постепенно стихает. Настроение у всех приподнятое. Все смотрят на лидер, который идет малым ходом неподалеку от нас. Кто-то говорит вслух:

— Молодец Петунин! Дал им жару, больше не захотят. Хочется собраться с мыслями. Достаю записную книжку и начинаю писать, но свист снарядов не дает сосредоточиться.

А вот и час обеда. Собираемся в кают-компании. В салоне среди обслуживающих нас официанток появилась неизвестная девушка: черные косы, тонкие, словно резцом мастера выточенные черты лица, голубые глаза. На вид ей лет девятнадцать — не больше. Похожа на школьницу-выпускницу.

После обеда все выходят на палубу и следят за самолетами противника. Их все больше и больше. Девушка с черными косами, аккуратно уложенными на голове, стоит рядом со мной.

— Так странно война началась… Так неожиданно, — говорит она. — Я долго решительно ничего не понимала.

— Вы ленинградка?

— Да, я в Таллин попала совершенно случайно. Приехала по делам и застряла.

— А ваша семья где?

— Муж на фронте, дети с бабушкой в Ленинграде. Совсем крошки… Я все о них думаю… — Глаза моей собеседницы полны слез. — Говорят, немцы у самого Ленинграда. Неужели это правда, а?

— Не знаю, завтра выяснится.

— Господи! Только бы они не подошли к Ленинграду! Скажите, у вас тоже есть семья? — спрашивает она.

— Да, у меня жена и дочь шести лет. Они эвакуировались в Сталинград.

— Будем надеяться, что все будет хорошо и с нами, и с нашими ребятами.

…Снялись с якоря и идем на восток. Острова Нарген и Вульф остались далеко позади. Впереди и в кильватер нам тянется длинный караван судов. Считаю дымы. После полусотни окончательно сбился со счета.

Снова гул фашистских самолетов.

Они вне досягаемости зениток «Виронии». Сейчас по ним ведут огонь другие корабли. Голубое прозрачное небо расцвечено черными и белыми разрывами.

Со стороны Таллина по-прежнему доносятся взрывы и грохот орудий. Это крейсер «Киров» и миноносцы прикрывают отход самых последних транспортов с войсками.

Среди нас командир, который не отрывает глаз от бинокля. Вокруг собираются люди. Каждому хочется знать, что происходит там, вдалеке.

— Девяткой пикируют — не то на танкер, не то на теплоход. И, кажется, попали… валит густой дым… Нет, я ошибся — катера поставили завесу.

С замиранием сердца все слушают командира. Его информация дает приблизительное представление о том, что творится вокруг.

Хочется знать, что происходит сейчас на море! Не только возле Таллина, но и у Эзеля, Даго, Гогланда. У самого Кронштадта. И что задумали фашисты? Пугает неведение. Если бы знать — кажется, тогда не было бы этих волнений.

— Смотрите! Нас нагоняют корабли, — восклицает командир и наводит бинокль на корабли, появившиеся позади нас. Затаив дыхание, ждем, что он скажет.

— Наши, — сообщает командир.

Напряжение сразу спадает. Через несколько минут, вспарывая воду острым форштевнем и поднимая волну, на полном ходу нас обгоняет крейсер «Киров» в сопровождении лидера и миноносцев. Один вид этого стального красавца вселяет спокойную уверенность. Крейсер выходит вперед и ведет бой с немецкими пикировщиками.

На «Кирове», так рассказывали мне очевидцы, вскоре один за другим стали, поступать доклады сигнальщиков:

— Мина справа по курсу!.. Мина слева по борту!..

Опасность нарастала с каждой минутой. Правый параван[1] не сумел перебить минреп, и черный блестящий шар потянуло к борту корабля. Мина в параване. С минуты на минуту может грянуть взрыв, но тут на палубе появляется группа моряков во главе с командиром БЧ-5 инженер-капитаном 3-го ранга А. Я. Андреевым. В руках у них длинные шесты. Осторожно, рискуя задеть смертельные «рога», отводят они мину от борта застопорившего ход корабля. Опасность стала не столь острой. Однако не миновала.

— Обрезать параван, — решает командир корабля. С мостика по трансляции подается команда:

— Сварщика Кашубу с кислородной горелкой на полубак!

Мина то всплывает, обнажая гладко-черную, почти полированную спину, то снова накрывается волной. Краснофлотец Петр Кашуба, зажав в руках кислородную горелку, опускается на беседке к самым гребням волн. Вспыхивает огонек, брызжет каскадом искр. Тралящая часть паравана хрустнула, переломилась, оторвалась от борта и вместе с миной пошла в сторону. На корабле облегченно вздохнули.

Посиневшего, зябко ежащегося Кашубу поднимают на полубак. Крейсер увеличивает ход. Но… Снова мина в параване, теперь уже в левом. За борт с горелкой лезет напарник Кашубы краснофлотец Шуляпин…

Торпедные катера, авиацию, подводные лодки бросил враг в этот день на героический корабль, но он идет своим курсом. Вскоре «Киров» открывает огонь по обнаружившей себя батарее противника.

Теперь враг пытается нанести комбинированный удар по крейсеру.

Сигнальщики доносят: «Самолеты справа!»

Почти одновременно с кормового мостика сообщают: «Самолеты по корме. Торпедные катера с норда».

Критическая минута. Маневрировать негде. Справа и слева минное поле, на фарватере плавающие мины. А самолеты врага уже на короткой дистанции, торпедные катера — на боевом курсе.

Они несутся на крейсер, чтобы послать в упор свое смертоносное оружие торпеды. И не так просто уклониться от них.

Секунды решают все. Комендоры «Кирова» посылают снаряд за снарядом. Пушки бьют очень точно, образовав на пути катеров огненный заслон.

Чем ближе катера подходят к крейсеру, тем точнее огонь кормовой башни. Вот на одном из катеров сверкнула желтая вспышка — прямое попадание. Остальные не рискуют идти строго по курсу и один за другим поворачивают, оставляя за кормой широкие пенящиеся буруны.

А зенитчики тем временем ведут бой с пикирующими бомбардировщиками.

Очевидно, на этот налет противник делал главную ставку. Вот тут-то фашисты и предполагали свести счеты с «Кировым». Самолеты должны были отвлечь на себя огонь крейсера, а торпедным катерам надлежало в это время незаметно подкрасться к кораблю и послать в упор торпеды.

Но экипаж «Кирова» своей выдержкой и боевым умением расстроил план «комбинированного удара». Побросав в воду около полусотни тяжелых бомб, самолеты, так же как и катера, скрылись в дымке, затянувшей небосклон.

То там, то тут взрывы сотрясали воздух. Окутывались дымом потерявшие ход транспорты. Погружались в пучину корпуса судов, оставляя плавать на поверхности цепляющихся за обломки людей. Их подбирали катера. Для многих через несколько мгновений после катастрофы море становилось могилой. Но, несмотря на атаки пикировщиков и торпедных катеров, несмотря на минный заслон, корабли и транспорты, растянувшиеся на пятнадцать миль, продолжали пробиваться на восток.

Гибель «Виронии»

У нас на «Виронии» близится время ужина. По корабельному распорядку собираемся в кают-компании и занимаем места за столиками. Молодая женщина с косами разносит тарелки с борщом. Мы начинаем ужинать и вдруг слышим протяжный вой сирены.

— Ну вот… Не было печали! — сердится Цехновицер.

На большой высоте едва заметными точками появляются «юнкерсы».

Наши зенитчики торопливо вращают маховики вертикальной и горизонтальной наводки. Кругом разрывы зенитных снарядов. Небо в черных клочьях дыма.

Вооружение у «Виронии» небогатое, зато зенитчики стараются как могут. «Юнкерсы», сверкая на солнце дисками пропеллеров, поочередно пикируют на «Виронию». В эти мгновения ничего не слышишь — ни громких команд, ни «голоса» зениток. Все заглушает вой самолетов, срывающихся в пике.

Бомбы… Серебристые груши отрываются от самолета. Кажется, будто они повисли в воздухе. Мы слышим свист, пронизывающий до костей.

«Вирония» выходит из общего строя и непрерывно меняет курс. Бомбы падают в море, в нескольких десятках метров от нас. Звонкий металлический гул прокатывается по воде.

Вдруг у всех нас разом вырываются нестройные крики восторга: один «юнкерс» быстро снижается, за ним тянется шлейф густого черного дыма. Самолет горит. На наших глазах он врезается в воду. Остальные самолеты скрываются, и на душе сразу легко-легко. Зенитчики — молодые ребята улыбаются во весь рот.

Но враг не оставляет нас в покое. У него, по-видимому, приказ: во что бы то ни стало потопить «Виронию». Фашисты думают, что здесь по-прежнему размещается штаб флота.

Снова глухое, прерывистое ворчание моторов. Пикировщики опять идут на нас: на этот раз — со стороны заходящего солнца. У нас всеобщее волнение…

Слышится басовитый голос Цехновицера:

— Товарищи! Успокойтесь! Ведь с нами пока ничего не случилось! Паника самое опасное в нашем положении…

Люди сразу возвращаются на свои места.

Пока наши пушки бьют по одной группе самолетов, с другой стороны появляется еще шестерка «юнкерсов». Ведущий клюет носом, вывертывается и визжит, срываясь в пике. Он метит точно в нас. Голова непроизвольно втягивается в плечи, пальцы крепко сжимают леера. Кажется, еще миг — и бомба обрушится прямо нам на головы.

Нет. Опять мимо! Все с надеждой смотрят на зенитчиков. А они едва успевают поворачивать пушки, направляя огонь по самолетам. Мы не в силах облегчить их тяжелый и опасный труд. И только на чем свет стоит клянем гитлеровцев.

Пикировщики бросают бомбы и уходят. Но почти сразу же появляется новая группа самолетов. Пароход маневрирует, и бомбы падают мимо цели. Тогда фашистские летчики меняют тактику: они отказываются от атак в одиночку, а совершают звездные налеты.

В воздухе беспрерывный свист падающих бомб. Да, надо иметь крепкие нервы, чтобы не растеряться. Зенитчики — молодцы, и на сей раз отбили атаку.

Но вот над нами новая волна пикирующих бомбардировщиков.

Удар страшной силы сотрясает пароход… Что-то под ногами трещит и рушится. Все тонет в дыму. Не успев опомниться, я оказываюсь в воде и стремительно иду ко дну. Кажется, это конец! Нет! С такой же силой меня снова выбрасывает на поверхность. Где очки? Их нет, исчезли. Со лба стекает тоненькая струйка крови и заливает левый глаз.

Самое ужасное для меня остаться без очков. Хочу увидеть пароход. Он куда-то пропал. Утонул в клубах густого дыма. Вокруг меня множество голов. И я во власти одной мысли: за что-нибудь ухватиться и как-нибудь продержаться, пока не спасут.

По воде свистят пули. Брызги ударяют в лицо. Сразу не понять, кто стреляет и откуда. Только повернувшись на спину, вижу в небе самолеты. Они осыпают нас каскадами белых искр, они расстреливают нас из пулеметов.

Самолет! Кажется, он пикирует прямо на меня. Прячу голову в воду. Рокот мотора удаляется дальше. Опять лежу на спине, устремив глаза в густую синеву неба.

Ощущаю толчок. Что-то твердое, холодное. Переворачиваюсь на живот и вижу окровавленное тело на поплавках. Узнаю молодую женщину — нашу спутницу-ленинградку, которая совсем недавно мечтала о встрече со своими детьми. Ее тело несет по волнам…

Долго еще вижу ее голову с аккуратно уложенными косами.

Плыву, плыву… Выбиваюсь из сил, захлебываюсь. Кажется, все кончено. Ну вот, пришла и моя очередь. И только нечаянные глотки соленой воды возвращают сознание к этой голубой точке на карте, где я маячу между жизнью и смертью… Нет, надо установить режим. Лежу на спине, отдыхаю и снова плыву. Кругом крики о помощи. Кажется, стонет все море. Но чем помочь людям? Волны катятся мне навстречу, и с каждым новым глотком соленой воды смерть незримо подбирается ближе ко мне. Да, конечно, это последние минуты жизни. Думаю: «Ну, сколько можно выдержать борьбу с морем? Еще пять-десять минут не больше». И опять издалека подкрадывается волна. Снова захлебываюсь. Физические силы еще есть, но сознание отказывает… Вера в возможность спасения слабеет…

Кругом вода, холодная, мертвая вода до самого горизонта. Но вдруг в руках появляется сила; я энергично рассекаю воду и плыву, не знаю куда и зачем, но плыву вперед. Встречаю один, другой, третий водяной вал, и опять силы покидают меня. Зато сознание работает ясно: «Теперь некуда спешить. Море велико. Пусть оно поглотит меня хотя бы часом позже».

Переворачиваюсь, долго лежу на спине. Перед глазами бескрайняя синева неба. Волны по-прежнему катятся мне навстречу. Принимаю и отражаю их головой. На спине плыть удобнее — не так захлебываюсь.

Постепенно людей вокруг меня остается все меньше, все реже доносятся крики о помощи, наконец они совсем прекращаются, и вокруг ничего не слышно, кроме плеска воды.

Вероятно, уже часа полтора прошло с того момента, как меня выбросило в море. Пока я жив. Пять-шесть минут плыву, пятнадцать-двадцать минут лежу на спине и накапливаю силы. Кажется, я даже привыкаю к своему положению и не чувствую себя обреченным. Вдруг приходят мысль: цел ли бумажник с партийным билетом? Что с часами? Бумажник оказывается в порядке, и часы на руке. Но стрелка замерла. «Вот жулик часовщик. Клялся, что они герметически закрыты и в механизм не проникнет ни одна капля воды».

Мысли уносятся в прошлое, и на память приходят какие-то малозначащие детали далекого детства. Но глоток соленой воды, перехватившей дыхание, сразу отрезвляет меня, и я возвращаюсь к своему печальному положению.

Издалека катятся белые барашки. Водяной вал воровски подкрадывается, чтобы схватить меня за горло.

Снова крутая волна. Возможно, на этом все будет кончено, все разом оборвется, рухнет, как в пропасть.

Что же делать? Может, покориться судьбе? Не сжимать судорожно губы, открыть рот? Ведь нужно совсем немного, несколько глотков соленой воды, и я навсегда освобожу себя от страданья.

А жизнь? Она больше не повторится. Нигде и никогда я не испытывал такой жажды жизни, как сейчас, здесь, в море, на краю гибели. Нет, я хочу жить и буду бороться!

Слышны глухие перекаты волн. Вот они совсем близко от меня. Я поворачиваюсь к ним спиной, и через мою голову перехлестывают высокие, как горы, пенящиеся водяные валы.

Руки инстинктивно тянутся вперед, хочется ухватиться за что-нибудь твердое, устойчивое, но кругом вода и только вода.

Очередной вал, как взмыленное чудовище, набрасывается на меня, и я куда-то проваливаюсь, даже не сопротивляясь. Только сжимаю губы и задерживаю дыхание.

Седой вал умчался, и белая пена облепила мне шею, подобно петле.

Несколько энергичных движений руками, и я рву эту петлю, лежу на спине, слегка покачиваясь. Смотрю на белые облачка, и кажется, будто птицы летят в густой синеве.

Хочу крикнуть громко, пусть услышат меня люди на каком-нибудь нашем корабле и бросят мне спасательный круг. Кажется, если мои пальцы коснутся чего-то твердого, я буду самым счастливым человеком в мире.

Стараюсь думать, бодриться; только бы не оборвалась нить сознания; если сознание хоть на минуту сдаст — воля ослабнет, и силы покинут меня.

Мысль работает отчетливо. Это руль, без которого я давно бы покорился стихии.

…На вечернем небе прорезываются звезды. Они чуть видны, только что загораются, далекие и бледные.

А я плыву и плыву. Живет надежда: «Авось заметят. Авось спасут». Холодно! Только бы судорога не схватила. Если онемеет нога или рука — тогда я обречен на гибель.

Мимо проплывают ящики с надписью крупными буквами: «Театр КБФ». Какое счастье! Эх, ухватиться бы за такой ящик! Тогда продержусь хоть сутки. Решаю охотиться за ящиками. Из последних сил подгребаю к ним, но как на грех налетает волна, и ящики уносит далеко вперед. Нажимаю снова, еще несколько энергичных гребков — и один из ящиков будет мой. Нас разделяет какой-нибудь десяток метров. Еще одно усилие, и как крепко я в него вцеплюсь чем угодно руками, ногами, зубами… Нет, не судьба мне завладеть ящиком. Проклятая волна налетает откуда-то со стороны и опять отбрасывает меня.

Навстречу плывут канцелярские счеты — обыкновенные счеты с деревянными желтыми костяшками. Поймать счеты — не выход из положения, но и они кажутся здесь драгоценной находкой. Подплываю к ним, протягиваю руку. Волна и их отбрасывает далеко в сторону.

Солнце садится, окрашивая потемневшее небо красноватыми отблесками. «Темнота — самое страшное. На всю ночь меня, конечно, не хватит…» Мною овладевает страшное безразличие. Лежу на спине и думаю: «Теперь черт с ним, будь что будет». В теле появляется расслабленность, силы сдают, и сознание постепенно угасает.

Не видно людей, вода не доносит их голоса, только шум волн, и больше никаких звуков не улавливает мой слух. Я остался один. Один среди моря.

И сколько бы я ни кричал, сколько бы ни старался найти точку опоры все зря, все понапрасну. И тут, в душевном смятении, в хаосе мыслей и чувств появляется новое ощущение. Страх! Он парализует и тело, и сознание.

Мне холодно. Озноб растекается по всему телу. Мерзнут не только руки и ноги, холод забирается в сердце, оно леденеет, и это самое страшное, — я, кажется, теряю над ним власть…

На море свежеет, волны больше, круче, свирепее… Огромный пенящийся вал несется издалека, подбрасывая на гребне мое тело. Но что это? Прямо на меня идет катер. Быть может, это галлюцинация? Нет, его бросает, он раскачивается с борта на борт, но идет, идет ко мне на помощь.

Я готов выпрыгнуть из воды. Из последних сил поднимаю то одну, то другую руку. Только бы заметили и не отвернули в сторону. Нет, уже не отвернет. Я различаю его острый нос, разрезающий волны, и нескольких матросов, стоящих на борту, и особенно ясно вижу одного, который держит толстенный трос и готовится подать его мне.

Катер подходит ближе и стопорит ход. Мне бросили конец. Судорожно хватаюсь за упругий трос и повисаю в воздухе. Катер болтает на волне. Что-то мешает матросам вытащить меня на палубу. Руки мои слабеют, и я больше не в силах держаться. Помимо моей воли трос выскальзывает из рук, и я опять лечу в воду. Ударяюсь головой о что-то твердое. Все разом исчезает в потемках. Прихожу в сознание оттого, что опять захлебнулся, открываю глаза — возле меня канат с «восьмеркой» на конце. Руки окоченели, пальцы не сгибаются. Левую ногу удается просунуть в петлю. За ногу меня и вытягивают на палубу.

Твердая палуба — родная наша земля.

С жаром целую первого попавшегося матроса, и сразу мысль — чем отблагодарить за спасение? Взгляд останавливается на руке с часами. Отстегиваю цепочку и сую часы в руку матросу. Он отказывается:

— Что ты, не надо!

Я заставляю его принять свой скромный подарок. Матрос осторожно ведет меня в кубрик, укладывает на койку и прикрывает теплым байковым одеялом.

— Водку пьешь, браток?

— Нет… нет, — дрожащими губами отвечаю я.

— А спирт?

— Нет.

— Да ты не стесняйся, тяпни маленькую и сразу согреешься.

Я даже не в силах разжать рот, сказать что-нибудь, глаза мои закрываются, а матрос продолжает уговаривать:

— Согреться надо, выпей стопочку. Смотри, дрожит у тебя каждая жилка.

Тело сводит судорога. В голове туман. Все куда-то проваливается, исчезает…

Просыпаюсь утром от шума в моторном отсеке.

До меня доносятся тревожные голоса:

— Быстрее огнетушитель!

— Нет, лучше шубой. Шубу давайте.

Я слышу за переборкой удар, звон стекла и шипение струи огнетушителя.

Шум быстро стихает. Мой спаситель-матрос заглядывает в кубрик, трогает меня за плечо и спрашивает:

— Ну, как дела?

— Что у вас там за шум? — спрашиваю я.

— Да так, маленькое происшествие, — смеется он. — Твои часы беду принесли. Хотел я их подсушить, смазать и вернуть тебе. Снял, значит, стекло, положил на мотор, рядом с масляной тряпкой, и совсем забыл. Стекло-то, оказывается, целлулоидное. Ну, оно и загорелось. А кругом бензин. Хорошо, моторист заметил, а то пришлось бы тебе еще раз плавать. Так что прошу больше не делать таких подарков.

Через люк льется дневной свет. За стеной ритмично стучат моторы и слышится спокойный повелительный голос командира катера: «Лево руля!», «Право руля!» И время от времени короткое, как меч разящее слово: «Бомба!» Глухой удар прокатывается вслед за этим по воде. В кубрике все падает со своих мест от сотрясения. Чтобы не свалиться с койки, хватаюсь за барашки иллюминатора.

Сквозь все это, сквозь взрывы и постукивание моторов слышен протяжный крик:

— Человек на мине!

Что за чертовщина такая? С трудом поднимаюсь с койки и, как пьяный, шатаясь, держась за поручни, выхожу на палубу. Моторы отрабатывают задний ход, а впереди маячит захлестываемая волнами голова человека, словно припаянного к круглому телу мины. Смерть и спасение! Кажется, и то и другое сосредоточено в этой мине. Отпусти ее хотя бы на миг, лишись ее опоры — и он, обессиленный, не сможет двигаться дальше, пойдет ко дну. Это невероятно, но это так — мина сейчас спасательный шар в схватке человека со смертью!

— Отплывайте в сторону! — передает командир в мегафон. — Сейчас мы к вам подойдем!

А человек или не слышит, или не в силах оторваться от своей страшной спутницы.

В конце концов он все же отделяется от мины. На самом малом ходу приближается к нему катер.

Бросили конец, и человек жадно вцепился в него пальцами. С концом, крепко зажатым в ладонях, поднимают на палубу юношу в матросской форме, с посиневшим лицом и застывшими, устремленными в одну точку, стеклянными, словно окаменевшими, зрачками.

Двое матросов держат его под руки.

— Бросай конец. Сейчас уложим тебя в кубрике.

Юноша никак не реагирует.

— Дай конец-то. Ведь он тебе больше не нужен, — уговаривает боцман, склонившись над ним и глядя ему прямо в лицо.

Парень словно неживой.

— Да помогите ему разжать пальцы, — кричит с мостика командир катера.

Боцман пытается разжать пальцы. Безуспешно. Они словно срослись с пеньковым концом.

— Ого! Крепко схватил. Нет, ничего не выйдет, — заключает боцман, сообщая об этом командиру катера.

— Тогда руби конец, — приказывает командир. Боцман вытаскивает топорик и несколькими ударами обрубает конец.

Так, с остатками пенькового троса, крепко зажатого в руках, спасенного несут в кубрик и укладывают на койку.

Губы его дрожат, глаза полузакрыты. Приходится долго оттирать его спиртом, пока краска не проступает на покрытых пушком щеках.

— Я… из… училища… Фрунзе, — с трудом произносит он, приподнимается на койке и смотрит в круглое стекло иллюминатора.

Катер отходит в сторону. Грохочет выстрел. Оглушительно взрывается расстрелянная мина, на которой курсант-фрунзенец продержался всю ночь.

— А как же это вы с миной встретились? — спрашиваю, когда он приходит в себя.

— Плавал, плавал. Смотрю — мина. Обрадовался. Схватился за нее. Решил, нет худа без добра: лучше взлечу на воздух, а живым ни за что немцам не дамся.

Еще не затих в ушах металлический гул, как снова слышны голоса матросов.

— Справа по борту мина!

— Слева мина!

— Прямо по курсу мина!

Сплошное минное поле! Моторы работают на малых оборотах. Все способные двигаться выбежали на палубу. Мины окружают наш маленький корабль.

Черные шары смерти несет прямо на катер. Да, теперь, кажется, наша песенка спета…

Тишина. Вдруг чей-то молодой, энергичный голос зовет:

— Коммунисты, за борт! Руками отталкивать мины!

Стоящие рядом со мной двое матросов поспешно сбрасывают непромокаемые плащи, сапоги, расстегивают ремня…

— Отставить!

С мостика раздаются лаконичные приказания: «Задний ход! Лево руля!»

Катер осторожно маневрирует: не просто выйти из минного поля. Можно было уйти от одних мин и нарваться на другие. Их тысячи… Это подтверждают сами немцы.

«До начала войны, — писал историк Юрг Майстер, — четыре германских минных заградителя с помощью финских кораблей поставили значительное минное поле при входе в Финский залив к западу от Таллина, так называемый барьер Корбета. Этот барьер был дополнительно усилен после 22 июня германскими вспомогательными кораблями… Другие минные постановки производились также в Финском заливе, например так называемый барьер Юминда, который был создан 8 августа и 20 августа, когда минный заградитель „Кобра“ вместе с одним финским кораблем подверглись нападению двух советских эсминцев…»

Сегодня мы узнали также исполнителей замысла гитлеровской ставки. «При постановке минных полей в Финском заливе (у мыса Юминда) особо отличился призванный из запаса капитан 2-го ранга Брилль. В ходе войны из него выработался один из наиболее талантливых командиров минных заградителей. Им было установлено в общей сложности 9 тысяч мин», — сообщает адмирал флота в отставке Вильгельм Маршалль.

Так что один Брилль установил 9 тысяч мин. А сколько было таких Бриллей?!.

…Через несколько часов всех спасенных решено перевести на большой корабль. Не хочется уходить с этого маленького, юркого катера, от этой дружной команды. Кажется, что только здесь наше спасение, а на другом корабле мы опять попадем в какую-нибудь беду.

Но приказ есть приказ. Едва держась на ногах, собираюсь. Матрос — мой попечитель — натягивает на меня свою сухую голландку. Я отказываюсь от этого дружеского дара, но матрос непреклонен:

— Подумаешь, люди пропадают, а ты об одеже беспокоишься. На, бери. Придем в Кронштадт, я новую получу.

Катер подходит к борту учебного корабля «Ленинградсовет». Старый знакомый! На этом корабле мне приходилось не раз бывать в Таллине. Моряки уважительно называют его «ветеран Балтики». И действительно, учебный корвет, спущенный на воду еще в 1896 году, до сих пор служит нашему флоту.

Много поколений русских и советских моряков первый раз в жизни увидели море с борта этого корабля.

У «ветерана Балтики» есть заслуги перед революцией. В Октябрьские дни 1917 года он доставил в Петроград отряды балтийских моряков, выступивших вместе с рабочими на штурм Зимнего дворца.

Не раз думало командование — не пора ли «ветерана» списать с военного флота, но всегда у него находились рьяные защитники, преподаватели нашей старейшей «навигацкой школы» — Высшего военно-морского училища имени Фрунзе. Они упорно доказывали — рано такой крепкий корабль отправлять в отставку. Пусть еще послужит курсантам-фрунзенцам. Так была продлена жизнь «ветерана Балтики» до самой Отечественной войны.

Война застала его в Таллине, и он был включен в боевую жизнь. Конечно, рядом с миноносцем или лидером он выглядел музейным экспонатом. Однако и ему нашлась работа.

Имея лишь две небольшие пушки, он не поддерживал с моря наши войска и не топил фашистские корабли. Ему давались более скромные задания: перебросить войска из одного порта в другой или сопровождать конвои.

И хотя это была нужная и даже крайне необходимая боевая работа, командир «Ленинградсовета» старший лейтенант Амелько тяготился своим положением.

Я хорошо запомнил его — стройного молодого командира со смуглым загорелым лицом и светлыми, расчесанными на пробор, красивыми, золотистыми волосами.

Он не любил ничего рассказывать о себе и своем корабле, но часто говорил мне о своих однокашниках, воюющих на миноносцах, торпедных катерах, подводных лодках, и в словах его чувствовалась зависть, вызванная самыми чистыми и благородными помыслами. Они участвуют в набегах на фашистские конвои, уходят к берегам противника и топят корабли врага, а тут не видишь противника и нет случая отличиться: сиди у моря, жди, пока пошлют тебя перевозить войска или сопровождать военные транспорты.

Но, так или иначе, старший лейтенант Амелько понимал: он тоже находится на действующем флоте, и командовать кораблем четыре года спустя после окончания училища — это не так уж плохо! А что касается встреч с противником, то он, конечно, знал: рано или поздно до него тоже дойдет очередь.

И, как видим, она дошла. Трудно представить более серьезное боевое испытание для молодого командира, чем участие в этом походе.

Мы на палубе «Ленинградсовета». Кто-то позади окликает меня. Оказывается, Анатолий Тарасенков. Мы горячо обнимаемся. Он — в мокрых брюках, кителе и в одних носках.

— При взрыве меня тоже выбросило за борт. И представь, больше ничего не помню. Говорят, «Виронию» взяли на буксир, а потом она подорвалась на мине и затонула. Пойдем пить чай, — предлагает он и, посмотрев пристально мне в лицо, вдруг восклицает: — Дорогой мой! У тебя же на голове запеклась кровь. Давай сначала сходим к врачу.

Мы спускаемся вниз, в санчасть. Врач, осмотрев рану, говорит:

— Пока сделаем перевязку. Я думаю, черепная коробка не задета и все обойдется. Только примиритесь с мыслью, что шрамик останется на всю жизнь.

— Будет у тебя память о нашем походе, — добавляет Тарасенков.

Идем в кают-компанию. Тарасенков представляет меня:

— Еще один неудавшийся утопленник. Прямо с того света.

Все смеются, глядя на меня — босого, обросшего бородой, одетого в твердую, как футляр, неуклюжую голландку.

Впрочем, сидящие за столом ничем не лучше меня: они в рабочих костюмах, в комбинезонах, фуфайках, тельняшках, бушлатах. По одежде никак не догадаешься, командиры они, матросы, военные или гражданские.

В углу примостилась черноглазая машинистка штаба флота Галя Горская в широких матросских брюках и полосатой тельняшке. Она сидит на корточках и, не обращая внимания на окружающих, быстро-быстро набивает патронами ленты для зенитных пулеметов.

— Как ты думаешь, что стало с Цехновицером? — спрашиваю я Тарасенкова.

— Трудно сказать. Все это лотерея: одни прекрасно умели плавать и погибли, другие, вроде меня, не ахти какие пловцы, а все-таки выгребли. Представь, как я только очнулся в воде, вспомнил сразу о Машиных письмах, нащупал их в кармане, успокоился и поплыл дальше. Дай-ка я их сейчас высушу.

Тарасенков вынимает из кармана пачку отсыревших, пропитавшихся влагой писем жены, где все написанное сливалось в сплошные синие пятна. Каждый листочек в отдельности он бережно раскладывает на столе.

Из кают доносятся стоны.

— Раненые были доставлены на борт прямо с фронта, — спешно поясняет корабельный врач и тут же уходит.

Впрочем, горячие часы не только у врача. Все командиры «Ленинградсовета», свободные от вахты, заняты тем, чтобы разместить, одеть, накормить сотни спасенных людей.

У старшего помощника командира корабля жар, но он стоически переносит болезнь на ногах.

— Проверь, все ли товарищи накормлены, и вызови ко мне Силкина, говорит он вестовому.

В кают-компанию является баталер корабля, очень занятный парнишка: маленький, круглолицый, с рыжими волосами.

— Силкин, надо одеть наших гостей, — говорит старпом.

Старшина молчит, потом подозрительно оглядывает нас и вдруг спрашивает:

— А вещевые аттестаты у них имеются?

Мы на секунду даже опешили, и тут же по кают-компании прокатился громкий хохот.

— Аттестаты, старшина, рыбки съели, — отшутился старпом.

— А без аттестатов не могу. Действуем согласно приказу. Не положено. И все! Сами знаете, в военном деле порядок требуется. В Кронштадт придем, у меня ревизия будет. Мне за них в трибунал идти — мало радости, — вполне серьезно оправдывается Силкин.

— Чудак человек! Не об этом речь, — перебивает его старпом. — Личный состав корабля дарит пострадавшим товарищам свои вещи. Твое дело: пройти по каютам, кубрикам, собрать обмундирование и приодеть наших гостей. Понятно?

— Ах так! За счет личного состава, пожалуйста, на таких условиях сколько угодно! Мы по-пионерски — всегда готовы, — обрадовался Силкин и сразу бросился выполнять приказание.

После обеда баталер притаскивает в кают-компанию вороха одежды, обуви и белья.

— Я буду показывать каждую вещь, и кому понравится — подходи, примеряй и забирай. Ладно? — спрашивает Силкин.

Все соглашаются. Так открывается нечто похожее на аукцион.

— Брюки сорок восьмой размер, — выкрикивает Силкин и, подобно опытному коммерсанту, обводит нас неторопливым взглядом, пока не находится охотник до брюк, — пожилой, худой мужчина в сером свитере и широких морских брюках-клеш, изодранных в клочья.

— Тужурка парадная. Размер пятьдесят четыре.

— Давай примерю, — выходит юноша в холщовом костюме и, облачившись в длинную тужурку, глядит на себя, не выдерживает и смеется.

— Явно не подходит. Отставить! — замечают со стороны.

Мы поглощены переодеванием, и вдруг над нами раздается топот. По верхней палубе бегут люди. Слышатся слова команды. Что еще случилось?

А вот и выстрел пушки. Пулеметная очередь.

Ударили зенитки. Возбужденно кричат наверху наблюдатели:

— Слева по курсу самолет противника!

— Прямо по курсу пикирует самолет!

Нам, находящимся в кают-компании, самолетов не видно. Но отчетливо слышно противное завывание бомб и металлический звон при их падении в воду.

Смотрим на ходовой мостик, на фигуру в кожаном реглане с биноклем на груди. Мы впились в нее глазами, отлично понимая, что сейчас почти все зависит только от командира корабля старшего лейтенанта Амелько.

«Старший лейтенант! — разочарованно подумал я. — Не молод ли для таких испытаний? Вот если бы кораблем командовал капитан первого ранга — можно было бы на него положиться. А что старший лейтенант…»

Мы были слишком наивны, и число золотых нашивок на рукаве часто было для нас единственным мерилом человека. Какое глупое заблуждение!..

Положение серьезное. Над кораблем кружат не два и не три, а уже девять пикировщиков. С воем срываются «юнкерсы» в пике. Смотрим на командира: все ли он делает для спасения корабля?

Командир замечательно владеет собой. Он не выпускает ручку машинного телеграфа. Как только раздается завывание бомб, Амелько командует в переговорную трубу:

— Право руля! Лево руля!

И тут же быстро выпрямляется, запрокидывает голову и, наблюдая, куда летят бомбы, снова энергично подает команду.

Минуты затишья. Одни бомбардировщики сбросили смертоносный груз и исчезли, другие еще не успели появиться. С мостика слышен голос старшего лейтенанта Амелько:

— Сколько снарядов?

— Маловато осталось, товарищ командир: сто двадцать.

— Экономить снаряды! — приказывает он. — Открывать огонь только на прямое поражение цели.

Опять приближается прерывистое жужжание моторов. Смотрим в небо и ожидаем новых ударов.

Мы прекрасно понимаем, что так далеко в море нас не могут встретить истребители балтийской авиации. И все же увидеть сейчас свой самолет страстная мечта каждого из нас.

Визжат бомбы, вода кипит от взрывов.

— Товарищ командир, снаряды кончились. Случилось то, чего мы больше всего боялись. Смотрим направо, где замер живой конвейер подачи снарядов. Еще минуту назад люди, расставленные на палубе от погребов до орудий, были в непрерывном движении. Сейчас они стоят неподвижно, в какой-то непонятной растерянности.

Еще несколько выстрелов — и пушки смолкли. Стрекочет один крупнокалиберный пулемет.

На палубе — тишина, странная, непривычная, и потому особенно тревожная.

Возможно, что наш орудийный огонь не был особенно эффективным, но гул выстрелов укреплял нашу уверенность. А теперь мы чувствуем себя безоружными, и первый же вражеский пикировщик безнаказанно сможет летать над мачтами корабля, сбрасывать бомбы, расстреливать пулеметным огнем так же, как они это делали вчера, когда мы барахтались в воде.

Смотрю на своих товарищей. Они молчаливы. На лицах — отчаяние.

Какой-то пехотный командир, сидя на полубаке, снимает с себя аккуратненькие, отливающие блеском хромовые сапоги гармошкой.

— Что это вы раздеваетесь, товарищ командир? — спрашивает матрос.

— Случись что, прыгнуть-то будет легче.

Матрос переводит взгляд на босые ноги моих товарищей по несчастью и говорит:

— В таком случае разрешите пожертвовать ваши сапоги тем, кто уже выкупался.

— Нет, браток, пусть они покуда тут постоят. Хлеба не просят. — И он предусмотрительно отодвигает сапоги в сторону.

Кто-то с тревогой спрашивает:

— Братцы, что там за вспышки?

Все смотрят направо, в сторону далекого берега. Незнакомый капитан 2-го ранга раньше всех определил:

— Так это же немецкая батарея пуляет.

Недолго резвится батарея противника. Над нашей головой со свистом проносятся снаряды. «Киров» открыл по мысу Юминда огонь, и, должно быть, очень удачно, потому что батарея замолкла.

И опять тревожные голоса сигнальщиков:

— Справа по борту пять самолетов противника.

— Слева по корме…

Дальше слов не слышно, все тонет в гуле моторов, пулеметной дроби и в грохоте взрывов.

Через минуту все стихает. Корабль невредим.

Один из командиров обращается к собравшимся на палубе:

— Все, у кого есть оружие, выходи строиться.

На корабле нашлись винтовки с патронами. Щелкают затворы.

Капитан 2-го ранга, пожилой моряк с густыми бровями, нависшими над самыми глазами, все время находившийся на ходовом мостике рядом с Амелько, сходит на палубу и обращается к выстроившимся:

— Товарищи! Снаряды кончились. Мы будем отражать налеты из ручного оружия. Вы, вероятно, слышали — бойцы на фронте из винтовок не раз сбивали фашистские самолеты. Если самолет пикирует низко, цельтесь в кабину. Хотя бы один из нас может попасть и убить бандита.

Цепочкой люди встают вдоль бортов и поднимают к небу винтовки. Капитан 2-го ранга предупреждает:

— Без команды не стрелять!

В это время у командира корабля появилось на мостике чересчур много непрошеных «советчиков» и «консультантов». Они шумят, не переставая спорят, каким курсом идти, как маневрировать. Эти разговоры, должно быть, изрядно надоели Амелько, потому что он вдруг, первый раз за время похода, вспыхивает и разражается гневом:

— Мне никаких советов не нужно. Я несу ответственность за корабль и прошу всех пассажиров с ходового мостика удалиться.

«Консультанты» вынуждены ретироваться. Амелько остается один.

Его взгляд прикован к самолетам, уши ловят донесения наблюдателей, руки вращают рукоятку телеграфа. Поразительная собранность. Предельное напряжение: видимо, каждый нерв, каждый мускул, как взведенный курок.

В мгновения наибольшей опасности, когда бомбы с бешеным воем несутся на корабль, Амелько остается невозмутимым. Нас приводит в изумление точность его расчетов: в какие-то секунды корабль меняет курс, и бомбы, летящие прямо на нас, падают в стороне. Мы видим: победу в морском бою решают не только мужество и отвага, но также и твердый, безошибочный расчет. Нет, с таким командиром мы не пропадем!

День клонится к концу. Налет за налетом. Наши стрелки бьют залпом и в одиночку. Увы — ни одного самолета они не сбили, но мы верим — своим огнем они отпугивают самолеты.

Солнце спускается к горизонту. Сорок восьмой налет… Десятки «юнкерсов» пикируют со всех сторон. Все притихли. Часто-часто бьется сердце. Вдруг радостный крик:

— Товарищи, наши летят!

— Где? Где?

Люди выбегают на палубу. Прыгают, радуются, как дети, при виде красных звезд на серебряных крыльях нашего разведчика «МБР-2»[2], пролетающего низко над водой. В воздухе мелькают бескозырки. Но блаженный миг краток: разведчик ушел и над нами снова висят «юнкерсы». Опять в ушах вой фугасок. Слышу по звуку, один бомбардировщик ринулся в пике. Свист его хлещет по всему телу. В следующее мгновение завоют бомбы. Так оно и есть.

— Полундра! Четыре штуки на нас…

Бомбы падают метрах в двадцати от корабля. На палубу обрушиваются водяные столбы. Стрелки с винтовками и пистолетами на своих постах.

Солнце садится. Тарасенков отмечает в записной книжке: пятьдесят девятый налет за день…

Пятьдесят девять раз висела над нами смерть, а мы живем и сражаемся… Кому мы этим обязаны? Командиру корабля, его экипажу и тем пассажирам, что проявили себя настоящими воинами.

По палубе бежит матрос. Бежит безумный, оголтелый и прямо на ходовой мостик. Действительно, не сошел ли он с ума?.. Вот он уже около Амелько. Кричит так, что, кажется, лопнут голосовые связки:

— Товарищ командир! «Ястребки»! Вижу «ястребки»!.. Там, — он выбрасывает руку вперед. — Наши!

— Бред какой-то, — ворчит наш сосед, пожилой желчный человек, но и сам срывается с места, бежит по палубе, как, вероятно, бегал только в детстве, играя в лапту.

Да, это из Кронштадта «ястребки»…

«Юнкерсы» заметили появление нашей авиации и спешат уйти. Глухой порывистый гул фашистских бомбардировщиков сменяется звонким пением наших истребителей. Они проносятся над кораблем, бросая опознавательные зеленые ракеты и покачивая крыльями. Как выразить радость? Мы хлопаем в ладоши. Мы счастливы. Мы поздравляем друг друга.

«Ястребки» гонят «юнкерсов». Мы — в относительной безопасности.

Стемнело. Кругом до того тихо, что командир корабля, оставив на мостике своего помощника, впервые за двое суток может сойти вниз в кают-компанию и отдохнуть немного.

Он не садится, а падает на диван с такой силой, что даже трещат пружины. Подперев голову правой рукой, он долго сидит недвижно. И вдруг, спохватившись, вяло начинает расстегивать пуговицы, достает из кармана кителя гребешок и, не торопясь, расчесывает свои золотистые волосы. Его широкое лицо стало задумчивым, щурятся глаза под светлыми бровями. Никто в кают-компании не решается заговорить, как бы боясь нарушить тишину, которая хоть на короткое время дает отдых этому человеку, выстрадавшему больше всех нас. Кто знает, какие испытания еще впереди? Амелько о чем-то задумался, но тут является штурман, держа под мышкой навигационную карту.

— Товарищ командир, разрешите доложить: от близких взрывов бомб вышли из строя оба гирокомпаса. Магнитный после двух суток стрельбы тоже пошаливает.

Амелько смотрит вопросительно:

— Вы Кронштадт запросили — каким фарватером идти?

— Так точно. Южный фарватер не рекомендуют. Он под огнем батарей противника.

Подумав, командир говорит:

— Сегодня Шепелев маяк будет давать проблески. Кроме того, есть мигалки. Вы должны суметь определиться, штурман.

Штурман раскладывает на столе карту.

— Здесь — узкий проход в сетевом заграждении… Может, проскочим?

— Другого ничего не остается. — Амелько, усмехнувшись, обращается к нам: — Смотрите, здесь — минное поле наше, там — противника. Совсем нет жизни мореплавателям!

И, повернувшись к штурману, сообщает свое решение:

— Ночью встанем на якорь. А к утру полезем через эту узкость…

Теплая летняя ночь — последняя перед Кронштадтом. К «Ленинградсовету» подходят два катера «морские охотники», присланные сопровождать нас.

Корабль в сплошном мраке. Слышна команда:

— Приготовиться к постановке на якорь!

Гремит якорь-цепь. Вахтенные проверяют светомаскировку: ни одного огонька.

Еще не прошло нервное возбуждение после тревожного дня. Говорят вполголоса, словно боясь нарушить тишину.

Одолевает смертельная усталость. Болит каждая косточка, каждый сустав. Нет сил стоять на ногах. Говорю себе: взбодрись, опасность не миновала — нас могут торпедировать, могут накрыть огнем вражеские береговые батареи… Но и самовнушение не действует. Хочется спать и только спать.

Над машинным отделением железная решетка. Снизу идет тепло. Здесь меня сваливает сон. Уже в состоянии полузабытья чувствую, как трудно дышать: нос забило мелкой угольной пылью, поднимающейся вверх вместе с потоком теплого воздуха. Ну и черт с ней, с пылью! Кажется, пусть меня колют сейчас иголками, бьют, режут на части, все равно я буду спать, и эту усталость не может перебороть сознание того, что именно сейчас, в ночное время, надо быть начеку. Нет, ни бомбы, ни мины, ни торпеды — ничто больше для меня не существует. Спать! Только спать!

Вскакиваю от оглушительного грохота. Слева над головой шарит голубой луч прожектора.

— Что случилось? — спрашиваю идущего мимо матроса.

— Финны прощупывают прожекторами. И ведут огонь. Один снаряд упал рядом.

Доносится голос Амелько, усиленный мегафоном. Он объясняется с командирами катеров, невидимых в темноте и угадываемых только по прерывистым звукам моторов.

— Подойти к борту! — несколько раз повторяет Амелько, пока в ответ не доносится голос:

— Есть подойти к борту!

Шум моторов приближается. «Морские охотники» пришвартовываются к борту корабля. Моторы работают приглушенно, и потому можно разобрать каждое слово из разговора Амелько с командирами катеров:

— Надо сниматься с якоря. Иначе нас накроют. Сниматься и идти самым малым.

— Опасно, товарищ командир. Много мин.

— Я вас потому и вызвал. Мое решение: послать катер вперед и каждые пятнадцать минут бросать по бомбе. Если поблизости мины, они будут детонировать. Понятно? Время дорого, пошли… Один катер вперед… Второй справа по борту.

— Есть! — отвечают с катера. — На вашу ответственность…

— Да, да, на мою! — звучит сердитый голос Амелько. По учащенному шуму моторов и всплескам воды можно понять, что катера отходят от борта. Наши машины тоже прибавляют обороты. Идем в сплошной черноте. Море слилось с небом. Лишь слева, с финского берега, тянутся узенькие белые лучи прожекторов. Сидя на палубе, настороженно прислушиваемся к всплескам воды, рассекаемой носом корабля. Через ровные промежутки времени по воде прокатывается металлический гул. Иногда после взрыва глубинной бомбы следует еще более сильный удар: это взорвалась мина.

Справа берег охвачен пожарами. Из темноты вырываются огненные блики. Там тоже идут бои. Фашисты приближаются к Ленинграду. Об этом даже страшно подумать…

* * *

На исходе последняя ночь нашего плавания. Восток светлеет, окрашивается в фиолетовый и розовый тона. Над водой расстилается легкая беловатая дымка тумана. Острые золотистые иглы солнца играют в воде, переливаются, согревают нежным теплом.

Занимается новый день. Шестьдесят девятый по счету день тяжелой войны.

Тихое утро. Ни волны, ни ряби, ни единого дуновения ветра. Гляжу на спокойное море, простирающееся далеко, до самого лесистого берега, выступающего узенькой, едва приметной черточкой на горизонте, и в голову приходит мысль: неужели это и есть то самое море, что сутки назад кипело от взрывов мин и бомбовых ударов, не раз погребало и пылающие немецкие самолеты и обломки кораблей, унесло немало человеческих жизней?

Впереди и сзади нас едва заметными точками на горизонте видны корабли. Так же, как и «Ленинградсовет», они держат курс на Кронштадт. Их не сумели потопить фашисты, как не смогли они надломить дух советских людей, убить нашу волю к борьбе, способность к сопротивлению.

…Легкий шелест доносится с носа корабля, рассекающего воду: два волнистых уса тянутся по бортам, а за кормой остается шумный пенящийся поток.

Все воспрянули духом и высыпают на палубу, с нетерпением ожидая, когда откроются родные берега.

Командир нашего необычного стрелкового подразделения собрал нас вокруг себя и показывает на финские шхеры, откуда в августе 1919 года английские торпедные катера совершали налет на Кронштадт. От катеров, как известно, сохранились одни обломки, их можно видеть в Центральном военно-морском музее в Ленинграде.

Даже раненые сейчас словно переродились. Не слышно стонов, производивших в боевой обстановке такое гнетущее впечатление. В каютах для раненых то же, что и везде: радость возвращения.

Только один человек не изменился. Амелько по-прежнему стоит на ходовом мостике в своем кожаном реглане с биноклем на груди — поглощенный управлением кораблем.

Солнце разлилось по палубе и начинает основательно припекать.

Корабль увеличил ход, но время тянется ужасно медленно, хочется поскорее увидеть хотя бы маленький клочок нашей родной земли.

Мои размышления обрываются криками сигнальщиков:

— Прямо истребитель!

Кто-то восклицает:

— Неужели опять налет?!

Все насторожились.

— Да нет, наши!

Как передать это волнующее чувство, когда люди, в ушах которых еще стоит проклятый гул фашистских бомбардировщиков, слышат вдруг звонкие певучие голоса наших истребителей. Защитники Ленинграда! Их рокот в ясной голубизне неба кажется нам живым приветом из родного города. Они несколько минут кружатся над нами, сигнализируют ракетами, а затем выстраиваются и продолжают полет над морем навстречу другим кораблям.

Одна радость сменяется другой. Впереди на горизонте появились очертания маленьких островков. Кажется, они все больше и больше поднимаются из воды. Кронштадтские форты — недремлющие морские стражи Ленинграда!

Мы продолжаем стоять на палубе и, забыв в эти минуты обо всем на свете, смотрим на приближающуюся родную землю.

На ходовом мостике, рядом с командиром корабля, появляется корабельный врач и обращается к Амелько:

— Товарищ командир! Раненые просятся на палубу.

— Вывести тех, кто может ходить. Пусть порадуются, — отвечает, улыбаясь, Амелько. И на его лице сейчас уже нет той суровости и ледяного спокойствия, что были вчера.

Фигура Амелько возвышается над счастливой и восторженной толпой, окружившей ходовой мостик.

Идем поодаль от фортов. На серых крепостных стенах не видно никого, кроме часовых да сигнальщиков.

И наконец вот он, долгожданный большой Кронштадтский рейд! Какое множество кораблей: миноносцы, тральщики, сторожевики, и среди них заметно выделяется изящный корпус с внушительными надстройками и орудийными башнями. Крейсер «Киров».

Мы приближаемся к «Кирову». Матрос, стоящий рядом с Амелько, поднял горн и играет «захождение». Проходя мимо «Кирова», мы стоим в торжественном молчании, вытянув руки по швам. На «Кирове» тоже играет горн, и вахтенные, и комендоры, только что возившиеся у пушек, и коки в белых колпаках, которых звук трубы застал по пути на камбуз, — все замирают на месте лицом к нашему кораблю. И оттого, что моряки «Кирова» приветствуют нас, появляется новое, до сих пор не изведанное, гордое и радостное чувство.

Прошли мимо «Кирова». Подходим к новым кораблям, и опять горнист играет «захождение». Идем, как на параде. Одна такая встреча в родной гавани — это, пожалуй, самая лучшая, самая большая награда за все пережитое нами в открытом море за последние сутки.

Во время перехода мы понесли большие потери. Погибло много транспортов, имевших слабое зенитное вооружение. Не дошли до Кронштадта старые миноносцы дореволюционной постройки. Но боевое ядро Балтийского флота — лидеры, миноносцы, вступившие в строй незадолго до войны, подводные лодки, торпедные катера с флагманом Балтики — крейсером «Киров» — здесь, в Кронштадте. План германского верховного командования потопить или захватить Балтийский флот снова провалился точно так же, как и в 1918 г.

Мы никогда не забудем этих дней, не забудем и тех, кто переживал вместе с нами тяжелое и опасное время, кто пал в борьбе с фашистами. Вечная слава их боевым делам!

Сигнальщики энергично заработали флажками: запрашивают, где кораблю пришвартоваться. С берега быстро отвечают, указывают место.

У пирса стоят корабли в пять-шесть рядов. Мы подходим к тральщику. «Привет, браточки!» — крикнул кто-то из моряков, да так громко, что самому стало неловко, и он, оглянувшись, даже покраснел.

Не сон ли это? Густые массивные деревья Петровского парка, бронзовая фигура Петра на высоком постаменте, окаймленная зеленью, толпа каких-то людей на стенке, машущих нам фуражками, и даже сам воздух — запах пеньки и нефти — все, все подтверждает, что мы в Кронштадте — родном и близком сердцу каждого моряка.

Ну, пора на берег. Так и тянет поскорее выскочить на пирс и ощутить под ногами твердую землю. Между тем все терпеливо ждут, пока командир заканчивает свои дела на мостике, отдает какие-то приказания. Но вот и он сходит на палубу и попадает в радостную толпу. Все хотят попрощаться с Амелько и пожать руку этому поистине замечательному человеку, который потом пройдет все ступени флотской службы и четверть века спустя будет известным советским адмиралом, командующим нашим Тихоокеанским флотом.

— Легче, товарищи. Оторвете ему руку, — шутит штурман. — Раньше времени наш командир инвалидом станет.

Один из пассажиров, тот самый, что снимал хромовые сапоги, готовясь плавать, обнимает Амелько обеими руками:

— Дружок мой, всю жизнь тебя не забуду и детишкам накажу, чтоб внуки узнали.

— Ну, стоит ли такими пустяками детские головы забивать, — отшучивается Амелько.

Дошла и наша очередь проститься с Амелько. Анатолий Тарасенков развертывает листок бумаги и, к удивлению всех, читает свои наспех срифмованные строки:

Амелько, старший лейтенант!

Вам шлем любовь свою

За доблесть, мужество, талант,

Проявленный в бою!

Тарасенкова оттирают в сторону, а рука Амелько переходит в широкие ладони пожилого капитана 2-го ранга, в критическую минуту принявшего на себя командование стрелками и проявившего такую решительность во время налетов.

— Поздравляю! — говорит он. — Я рад, что из моих курсантов вышли такие командиры!

Амелько широко открывает глаза. Вспомнил и, словно увидел родного отца, бросился в объятия старого моряка, стыдясь и краснея, что не узнал его сразу в горячке боя.

— Ну ладно, живы будем — еще встретимся, — говорит капитан 2-го ранга, прощаясь с Амелько.

Время идет, а толпа не трогается с места. К Амелько пробиваются все новые и новые люди. На редкость трогательны эти минуты расставания с кораблем, прошедшим дорогу смерти.

А там, на пирсе, нас встречают и, видимо потеряв всякое терпение, посылают своего делегата узнать, что случилось, почему мы не сходим на берег.

Через палубы кораблей маленький, крепко сбитый политработник с трудом добирается до нашего «Ленинградсовета» и вскипает от возмущения:

— Вы думаете, мы будем стоять и ждать, пока вы соблаговолите обратить на нас внимание?!

После столь грозного упрека уже сам Амелько, пользуясь властью, начинает, что называется, деликатно выпроваживать нас с корабля.

Мы переходим с борта одного корабля на борт другого и наконец ощущаем под ногами родную твердую землю.

Нас окружают совершенно незнакомые люди, обнимают, поздравляют с возвращением, слышатся простые, идущие от всего сердца слова.

— Товарищи, нам просто неудобно, так встречают только победителей. А мы… — сказал кто-то, с трудом высвободившись из крепких объятий.

— Не скромничайте, знаем, сколько вы горя хватили!

— Честное слово, просто неловко.

— Ну, товарищи, кончайте! Еще будет время, наговоритесь! Ваше время расписано. Пора двигаться, — объявляет представитель Политуправления флота полковой комиссар Василий Иванович Гостев.

И целая толпа под руководством Гостева идет по направлению к Кронштадтскому экипажу. Там действительно нас уже заждались. Первым делом мы попадаем в баню, и с нами происходит чудесное превращение: в одну дверь вошли грязные, одетые во что попало, кто босой, кто в непомерно большой обуви, через каких-нибудь сорок минут выходим из другой двери, все в новенькой форме, в ботинках, в фуражках с блестящими позолоченными эмблемами.

Осматривая друг друга с ног до головы, мы идем в столовую, где все сервировано по-праздничному.

Рассаживаемся за столами. У каждого тьма-тьмущая вопросов, и бедного Василия Ивановича раздирают на части. Раньше всего хочется узнать о нашем походе.

— Как дошел «Киров»?

— Так же, как и все остальные, — с боем прорывался. Только вы имели хотя бы короткие передышки, а на «Киров», как по конвейеру, непрерывно шли самолеты. Наверно, три четверти своих бомбовых запасов они побросали вокруг крейсера, но у них так ничего и не вышло, — рассказывает Гостев. Справедливости ради надо сказать, что корабли охранения хорошо отражали атаки врага. Один из них погиб.

— Какой?

— Миноносец «Яков Свердлов», — с печалью в голосе ответил Гостев.

Мы помнили, как миноносец вел огонь на Таллинском рейде и, маневрируя, ловко уклонялся от прямого попадания фашистских бомб и снарядов.

Стало тихо, все молчали, как бы отдавая почесть людям, оставшимся на дне моря вместе со своим героическим кораблем.

И, вероятно, долго продолжалось бы тягостное молчание, если бы не открылась дверь и не появился командир, который сообщил, что несколько минут назад из Берлина воспевали хвалебные гимны гитлеровскому морскому и воздушному флоту за потопление… большевистского крейсера «Киров».

Фашисты тогда не поскупились на краски, чтобы расписать уничтожение крейсера «Киров», а заодно с ним и всех остальных кораблей Балтийского флота.

Но как туман отступает при наступлении ясного солнечного дня, так очень скоро рассеялся миф о потоплении Балтийского флота, который огнем своих пушек встретил врага на подступах к Ленинграду.

* * *

Таллинский поход — самое сильное, что пришлось многим из нас увидеть и пережить в свои молодые годы. Мы увидели войну в ее настоящем выражении, как писал Лев Николаевич Толстой, не в правильном и красивом, блестящем строе, а в крови, страданиях, смерти. И вместе с тем в мужестве, величии духа, героизме, которые всегда были свойственны русскому человеку[3].

Отступило, ушло из жизни множество мелочей, которые в мирное время тяготели над нами, нередко заслоняли от нас самое главное — человека. Теперь люди пытливо заглянули в глаза друг другу и поняли, где под маской непогрешимости скрывается пустое и себялюбивое, а где — настоящее, большое, душевное благородство.

Я думал о своих боевых товарищах.

Болью сжималось сердце при мысли, что не вернется профессор Цехновицер (его не оказалось среди спасенных). Студенты университета не услышат своего любимого лектора. Кто-то другой будет писать статьи о Достоевском и вести бой с западными мракобесами.

Не увидим мы Иоганнеса Лауристина. Он утонул вместе с командой эскадренного миноносца «Володарский».

Нет славного паренька Дрозжина — редактора многотиражки бригады морской пехоты. Убит на фронте в тот самый день, когда мы с ним расстались на Пиритском шоссе.

Поэт Юра Инге! Высокий, худощавый человек, с серыми зоркими глазами, в хорошо подогнанной морской форме, которую он умел носить с каким-то особым достоинством. На улицах Таллина расклеивались плакаты с его стихами. Во флотской газете каждый день печатались его острые сатирические фельетоны. И он погиб в море.

О чем писал Юра, нам хорошо известно. И ясно также из его стихов, в чем он видел цель жизни и как понимал свое благородное призвание.

Года пролетят, мы состаримся с ними.

Но слава балтийцев, она — на века.

И счастлив я тем, что прочтут мое имя

Средь выцветших строк «боевого листка».

Под этими стихами мог подписаться каждый из нас…

Заплыв Васи Шувалова

Я думал о многих, с кем довелось встретиться в таллинскую страду, и также о Васе Шувалове. Как сложилась его судьба? Где он есть? Последние сведения о нем были очень тревожные. Фашисты энергично наступали, как раз на том самом участке, где дрался отряд Шувалова. Я не мог до него добраться и только позвонил по телефону комбату. В его голосе чувствовалась тревога:

— Ничего о Шувалове сообщить не могу. Мы отрезаны. Послал туда связного. Если вернется обратно — узнаем, что с ними. Одно могу сказать: двое суток они не выходили из боя. Если Шувалов уцелел, то это просто чудо…

Вот на это чудо и оставалось надеяться.

Вероятно, я никогда бы не увидел Шувалова, не узнал, жив он или погиб, если бы не встретился с комиссаром таллинского госпиталя, который частенько заходил в Политуправление флота, ожидая нового назначения.

Мы сидели в служебном кабинете, и маленький человек, утонувший в кожаном кресле, не спеша рассказывал нам многое из жизни госпиталя во время его эвакуации. Когда последний рассказ о женщине-враче был окончен, в комнате стало тихо. Мы не заметили даже, что прошло много времени и сиреневые сумерки заглянули в окна.

Меня особенно заинтересовала эта история, и я захотел встретиться с тем раненым моряком, которому женщина-врач спасла жизнь.

И вот я в кронштадтском госпитале. В залитой солнцем палате я не сразу нашел нужного мне товарища. Подойдя ближе, ощущая некоторую неловкость от своего непрошеного визита, я взглянул в лицо, темнеющее на белой подушке, и глазам своим не поверил: передо мной лежал Василий Шувалов, возмужавший, с первой сединой в волосах и скупой улыбкой.

Узнав меня, он стал рассказывать о том, что произошло с ним после нашей фронтовой встречи.

Там, на укрепленном рубеже, моряки держались до самых последних дней обороны Таллина. Потом прикрывали отход. Василий командовал своим уже совсем поредевшим отрядом. В бою под Пиритой противник вел сильный минометный огонь. Тут Васю ранило в ногу, и он потерял сознание. Благо, госпиталь находился поблизости, на улице Нарва-Маанте, друзья быстро доставили туда Василия, его сразу положили на операционный стол. И не успела зажить рана, как был получен приказ об уходе из Таллина. Раненых спешно перевозили в Купеческую гавань, на самые различные суда — пароходы, лесовозы и даже на танкеры.

Шувалов оказался на одном из транспортов. Сколько тут было раненых никто не знал. Они лежали в трюмах, каютах и просто на открытой палубе: одни в лубках — большие, беспомощные дети, в их глазах запечатлелось страдание, другие на костылях, забинтованные, но способные двигаться. Как могли, они старались помочь своим товарищам.

Врачи и медицинские сестры — их было очень мало — сняли обувь, в чулках и носках осторожно ступали по палубе, стараясь не потревожить раненых.

Молодая женщина-врач наклонилась к Шувалову и, ловким движением поправив бинты, спросила:

— Ну, как себя чувствуете? Лучше? Ничего, бодритесь. Во время операции вы вели себя молодцом. Обошлось без наркоза. Теперь самое страшное позади.

Пушистая русая коса выбилась из-под косынки и, свесившись из-за ее плеча, приятно ласкала ухо, мешая собраться с мыслями, и пока Василий думал, что ответить, врач выпрямилась и ушла.

Мысль, что такая молодая женщина оперировала его, была Василию не совсем приятна. Он попытался вспомнить ее во время операции, но не мог. Только белые марлевые маски, белые колпаки и халаты вставали в памяти.

Но оттого, что эта женщина нагнулась к нему, сказала несколько сердечных слов, Василию стало легче в этом море боли, стонов, страданий.

Вместе с другими судами транспорт «524» вышел на рейд и занял свое место в колонне кораблей, уходящих из Таллина. В море на транспорты налетели немецкие пикирующие бомбардировщики. В такие минуты было особенно страшно лежать на открытом месте, смотреть в небо, на бомбы, отрывающиеся от самолетов, и понимать, что ты совершенно беспомощен и никуда не можешь уйти от беды.

Гул моторов почти не смолкал. Самолеты летели непрерывно. Пользуясь слабой зенитной обороной, один пикировщик отвесно бросился вниз. Казалось, он врежется в транспорт. Бомба ухнула в носовую часть. Столб воды захлестнул раненых, и где-то поблизости начался пожар. Люди стали прыгать за борт.

Транспорт недолго держался на плаву. Вода быстро заполняла его трюмы, и он все глубже и глубже оседал в море.

Василий оказался в воде. Исчезло ощущение боли, невесть откуда появившиеся силы заставили работать затекшие ноги. Его охватило желание жить. Не умереть, не погибнуть в этой бурлящей пучине, и, увидев проплывавшее мимо бревно, он ухватился за него. Василий, стиснув онемевшие пальцы над бревном, молча работал здоровой ногой. Счет времени был потерян. И только по тому, как холодела вода, небо опустилось над морем и все чаще попадались свободные доски и бревна, он понял, что время бесстрастно совершает свой ход.

Ночь пугала Василия тем, что она несла с собой одиночество. Страшно было видеть вокруг тонущих, слышать их крики, но не иметь сил помочь им. Крики стихали, и вокруг только звуки глухо перекатывающихся волн и потемневшее небо.

Вдруг Василий заметил, как поблизости от него, над каким-то обломком дерева появилась голова.

— Давай сюда! Сюда давай! — закричал он что было силы.

Ответа не последовало.

Их разделяли какие-нибудь десять-пятнадцать метров, но сейчас это было больше чем километры самого трудного пути.

Усиленно работая руками и ногами, они медленно сближались. Василий заметил, что человек, плывущий к нему, держится за большую доску.

Когда они оказались рядом, Василий увидел бледное, мокрое лицо уже знакомой ему женщины-врача. Внезапно налетевшие крупные волны снова отбросили их в разные стороны. Василий изо всех сил устремился к женщине, барахтавшейся поодаль. Как только они поравнялись, Василий окоченевшими пальцами с трудом размотал бинт, которым была перевязана раненая нога, и перехватил им бревно и доску крест-накрест. Теперь получилось нечто вроде плотика. Взобраться на него нельзя, но держаться за эту крестовину, опираясь на нее руками, было даже удобно.

Находясь друг против друга, они уравновешивали свой плотик.

А тем временем совсем спустились сумерки, и море закрыл туман. Они уже не видели друг друга и вообще ничего не видели и не ощущали, кроме воды и холода.

Василий чувствовал рядом живое существо, и ему стало немного легче.

— Я погибаю, — прозвучал в тумане слабый женский голос.

— Не погибнете, скоро будет остров.

— Какой остров?

Василий сам не знал, какой остров, но ему хотелось верить, что желанный остров с твердой землей под ногами непременно встретится у них на пути. Эта мысль согревала, и Василий продолжал думать и говорить об одном и том же: остров будет, будет остров.

Слова Шувалова действовали на женщину ободряюще. Действительно, верилось, что где-то совсем близко есть маленький клочок родной земли. И это заставляло из последних сил бороться за жизнь.

Но время от времени врач Татьяна Ивановна Разумова переставала владеть собой. Держаться на воде ей стоило большого труда, сознание затмевалось, в воспаленном мозгу рисовались ужасные сцены, виденные несколько часов назад, в момент гибели транспорта. Перед глазами вставала картина взрыва, растерянное лицо капитана. Вот он подбежал почему-то к ней со словами:

«Девушка, родная, пока не поздно, прыгайте в воду!»

«Нет, я не брошу раненых», — ответила Татьяна.

«Все равно вы ничего не сделаете, никому не поможете. Мы сейчас погибнем, а вы молодая, у вас вся жизнь впереди», — почти умолял капитан.

Когда положение было совершенно безнадежным и транспорт уже погружался в воду, Татьяна сбросила с себя халат, обмундирование, спустилась по штормтрапу вниз и поплыла.

Впереди себя она увидела тонущую девушку. Должно быть, та почти совсем не умела плавать, только беспомощно размахивала руками и кричала истерически: «Мама! Мамочка! Прости! Прощай!»

Татьяна поплыла к ней, не сводя глаз с ее кудрявой головы, то исчезавшей, то вновь появлявшейся над водой. Но увы, помочь не успела, девушка, захлебываясь, крикнула в последний раз «маа… маа»; голова ее исчезла и больше не показалась…

Скоро силы оставили Татьяну, она тоже стала захлебываться и тонуть, но тут чьи-то сильные руки схватили ее за волосы и подтянули к себе.

Она открыла глаза и сквозь помутневшее сознание поняла: это ее старший товарищ, врач таллинского госпиталя Сутырин, обычно тихий и необщительный человек.

«Держитесь за эту доску, вас заметят и спасут», — твердо проговорил он и отплыл в сторону.

«Он отдал мне свою доску, а сам погиб», — решила Татьяна и не могла себе простить, почему она не удержала его рядом.

Теперь, плывя вместе с Шуваловым, она вспоминала то девушку, кричавшую «мама», то лохматую голову врача. В полубреду она бормотала:

— Сутырин погиб, и мы погибнем.

— Нет, он не погиб, — убежденно говорил Шувалов. — Он доплыл до острова и встретит нас.

— Неужели встретит? — и Татьяна сильнее сжимала пальцами деревянный плотик.

Шувалов бодрился и поддерживал свою спутницу, но и ему силы постепенно изменяли, к тому же заныла рана, разъеденная соленой водой, по всему телу разлился озноб. Он чувствовал, что все кончено, и, еле шевеля губами, произнес:

— Доктор! Плохо! Прощайте!

Кто-то звал Татьяну на помощь, кому-то она была нужна, и это прояснило затухающее сознание врача, придало ей новые силы, пробудило волю к борьбе за жизнь человека, совсем мало известного ей, но сейчас такого необходимого.

Еле шевеля помертвелыми губами, она сказала:

— Держись, сейчас я тебе помогу.

Она перебралась на другую сторону плотика, прикоснулась к похолодевшим рукам раненого, одной рукой держась крепко за плотик, другой стала растирать его застывшее тело.

— Потерпи немного, — сказала Татьяна. — Вон там огни острова.

Конечно, никакого острова не было, это появились сигнальные огни приближающихся кораблей.

Василий совсем ослабел и держался на воде лишь потому, что никакие силы уже не были способны разжать его окоченевшие руки, обнимавшие плотик.

Когда луч прожектора зашарил по волнам и ярко осветил утопающих, Татьяна решила, что это бред, и теперь уже наверняка смерть незримо подбирается к ней. Еще более утвердили ее в этой мысли живые человеческие голоса, усиленные мегафоном:

— Продержитесь несколько минут. Сейчас мы к вам подойдем! Сейчас мы к вам подойдем! Сейчас…

Последнее Татьяна уже не слышала. Она потеряла сознание.

Очнулась в небольшом теплом кубрике. Открыла глаза, долгим невидящим взглядом посмотрела перед собой и снова сомкнула отяжелевшие веки.

Попробовала шевельнуться и почувствовала, как онемели тяжелые, словно налитые ртутью, руки и ноги. Постепенно кровь начала пульсировать под тонкой кожей, и никогда еще Татьяне не было так сладостно это ощущение.

«Живая, живая..» — эта мысль озарила сознание, и из самой глубины его опять всплывали картины виденного и пережитого. Эти картины прошли одна за другой, и страшный вопрос обжег мозг: «Где я, у своих или…» Неужели, испытав столько страданий, пережив собственную смерть и вот, наконец, возвратившись к жизни, впервые осознав, какое это счастье — жить, неужели теперь умереть снова и уже навсегда?!

Несколько минут полного смятения. Но вот открылась дверь и послышалась русская речь. У Татьяны гулко застучало сердце. Горячие слезы заструились по щекам, согревая лицо и душу.

— Девушка, что вы плачете, милая?

Татьяна, приподнявшись, смотрела на вошедших моряков, на лежащего по соседству раненого бойца, смотрела сквозь застилающие глаза слезы. Все расплывалось перед ней в радужные огни, и огни эти сияли, двигаясь, и она чувствовала себя счастливой.

— Хорошо, хорошо, — шептала она.

— Что хорошо?

Татьяна не могла объяснить, как ей хорошо оттого, что нашелся этот остров и живут на нем такие замечательные, хотя и незнакомые ей, русские люди.

Через несколько часов, окончательно придя в себя, Татьяна спросила:

— Где я?

— На тральщике, — пояснил склонившийся над ней инженер-механик Любко. Извините за любопытство, а вы откуда к нам пожаловали?

Разумова стала объяснять, что она врач таллинского госпиталя и что…

— Врач?! — с восторгом перебил ее Любко. — Так вы же здесь самый нужный человек. Наш санинструктор Ткаченко совсем с ног сбился, а пользы от него, извините за выражение, как от козла молока.

Любко объяснил, что на тральщике есть еще полковник и капитан медицинской службы, снятые с горящего транспорта. Но они, к сожалению, не хирурги.

— А я хирург и попробую вам помочь, — сказала Татьяна. Превозмогая слабость, она встала, облачилась в матросскую форму. Надела халат, косынку на голову и с помощью моряков превратила кают-компанию в хирургический кабинет.

Одним из первых пациентов, которого принесли на носилках и положили на операционный стол, был Василий Шувалов. Сейчас трудно было узнать его лицо, искаженное болью.

Василий увидел свою спасительницу, приподнялся и с удивлением воскликнул:

— Доктор! Это вы здесь командуете парадом?!

— Да, я. Лежите спокойно, сейчас я вам сделаю перевязку.

И как тогда, в Таллине, она надела на лицо марлевую маску, разбинтовала, промыла и снова перевязала рану.

Василий долго рассказывал мне обо всем, что произошло с ним и Татьяной Ивановной Разумовой.

— Если бы не она, мы с вами больше не встретились, — сказал Василий. Прошу вас, напишите о нашем докторе.

Вот я и написал…

Огненная купель

…Много лет я собирал воспоминания о транспорте «Казахстан» единственном из всех судов торгового флота, дошедшем до Кронштадта своим ходом. В Таллинском переходе погибло 20 боевых кораблей и катеров из 128. Значительно больше потонуло вспомогательных судов, неприспособленных к войне и почти беззащитных перед вражеской авиацией.

Сразу же, как только «Казахстан» встал на якорь в Кронштадте, история его перехода стала походить на легенду. Легендарной казалась жизнеспособность этого старенького лесовоза и сила его сопротивления. Легендарными были и отдельные эпизоды его борьбы, в частности появление человека в кожаном реглане в момент паники и, казалось, неминуемой гибели, который проявил удивительное мужество, призывал людей к спокойствию, усмирял паникеров силой слов и силой оружия. И в самые, казалось, роковые минуты принял участие в спасении судна. В рассказах многих, кто спасся, появляется этот человек, и называют его то «генералом», то «человеком в реглане», то «человеком в кожанке». Подчинив людей своей воле, этот человек заставил их сопротивляться. Его появление было внезапным, и он исчез так же, как появился.

После войны я писал о «Казахстане», пытался найти «генерала», но никаких его следов не мог обнаружить. Хотя все помнили этого человека, но стали, правда, неуверенно поговаривать о том, что, в сущности, ничего особо героического он вроде бы и не совершил, что воля его была жестокой, что он застрелил в момент паники двух людей, выкинувших белый флаг в знак капитуляции, и стоит ли пытаться разыскивать его дальше. Время делало свое дело: я все реже возвращался к «Казахстану». Встреча с Петром Георгиевичем Абрамичевым, бывшим командиром роты управления зенитного полка, вывезенного из Таллина на этом судне, снова оживила эту историю.

Я записал рассказ Петра Георгиевича. Мне показался он наиболее точным и правдивым.

«Мы поднимались на палубу „Казахстана“ усталые, измотанные многодневными боями под Таллином. Я был лейтенантом, командовал штабной ротой зенитного полка. Мы уже узнали к этому времени не только, что такое контратака, но и что такое рукопашная схватка. Многих не было в живых, когда пришел приказ об эвакуации. В последний день боев ранило моего политрука Зарубина — смелого смоленского паренька. Мы на носилках доставили его на транспорт и сказали: „Что будет с нами, то будет с тобой, в беде мы тебя не бросим“.

Не уходя с палубы, мы смотрели на зарево огня над Таллином, прислушивались к гулким взрывам: на берегу подрывали военную технику.

Время за полночь… Отдаются последние приказания и, наконец, команда: „Отдать швартовы!“ Все как-то сразу затихло, присмирело. Носовая часть транспорта отделяется от пирса. Все на палубе. Стоим молча.

Транспорт отходит от стенки и направляется из гавани на рейд. Там собралось много кораблей и транспортов флота. Занимаем место в строю…

…„Казахстан“ застопорил ход на траверзе острова Нарген. Справа по борту — Таллин, окутанный клубами дыма.

Мы спустились вниз, навестили в лазарете политрука Зарубина. Только глаза смотрели из бинтов.

У зенитных орудий, установленных на борту „Казахстана“, дежурили лейтенанты Речкин, Давыдов и старшина Тухмаров, они в последние дни боев у стен Таллина вели огонь прямой наводкой — так что не новички.

Взяли курс на Кронштадт.

Впереди нас небольшой транспорт напоролся на мину, блеснула шапка огня, словно вспыхнула спичка, и кораблик, переломившись надвое, быстро стал погружаться. Катера, следовавшие с нами, подбирали немногих, оставшихся на воде.

Решили организовать наблюдение за минами. Ими море кишело. Я возглавил группу по левому борту.

Одним из наблюдателей был младший сержант Козлов. Громовым голосом он завопил: „Мина по левому борту!“ „Казахстан“ застопорил ход, Козлов крикнул: „Мина в пяти метрах от борта“. Все замерли. „Казахстан“ дал задний ход. Козлов вглядывался в воду и вдруг заорал во все горло: „Мина у борта“. Шагнув к борту, я увидел ее — круглую, плавно ударяющуюся о борт транспорта. Прыгнуть за борт и отвести ее от корабля — такой план сразу возник у меня. Кстати говоря, так иногда и делали. Известны случаи, когда моряки бросались в воду и отгоняли мину от катера. Опыта борьбы с минами не было, и все средства, казалось, были хороши.

За короткое время похода опыт появился. Для борьбы с минами за борт даже спускали шлюпки, отводившие мины. Но сейчас все происходило лишь в начале пути, и все в немом оцепенении смотрели, как ласково терлась о борт эта смертельная штука. И вдруг тот же Козлов заорал во все горло: „Не мина это — бочонок!“ Вглядевшись, и я увидел железные обручи на боках. С мостика матюгнулись в мегафон. Возобновили ход, но темнота надвигалась так быстро, что решили на ночь стать на якорь.

До четырех часов утра мы стояли на минной вахте. До боли в глазах всматривались в воду за бортом. Под утро старшина Якимов уговорил меня соснуть часок. Я побрел в носовую часть и лег возле завернувшегося в плащ-палатку бойца в армейской шинели. Тело гудело от усталости. Влажная прохлада пронизывала до костей. Хотелось согреться. Я прижался к армейцу, пытаясь прибиться к чужому теплу. Теплее не становилось. Я потянул на себя край плащ-палатки и коснулся ледяной руки. Поднялся, отдернул брезент и увидел спокойное молодое лицо. Луна специально появилась из облаков, чтобы посветить мне. Стыдно сказать, но на какое-то мгновение я позавидовал спокойствию, которое было в лице моего мертвого соседа. Неизвестно, что ожидало впереди нас. Опустив на лицо плащ-палатку, я поднялся и пошел искать другое место.

Проснулся от неистового крика и гама. Люди метались передо мною. Крики смешивались со скрежетом металла, палуба дрожала. Кто-то метался у борта, пытаясь перемахнуть за борт. Чьи-то руки вцепились в рукав. „Тонем, — хрипел чей-то голос, — давай за борт!“ Я скинул шинель и услышал громовой голос, потом звук выстрела и очередь крепкой матросской брани. „Отставить! командовал голос. — Буду стрелять в каждого, поддавшегося панике. Отойти от борта“.

Я поднял шинель и огляделся. Нижняя часть мостика и его штурманская рубка были охвачены огнем, а наверху, на площадке мостика, стоял человек в кожаном реглане, застегнутом на все пуговицы. Голова его была непокрыта. По правому борту на шлюпбалке я увидел шлюпку. Она уже висела над водой полная людьми. Около носа и кормы шлюпки толпились матросы и пытались спустить ее на воду. Кто-то крикнул: „Обрезай концы!“ Высокий армеец выхватил финский нож и без всякого соображения перехватил им носовой конец пенькового троса. Шлюпка оторвалась, люди, сидевшие в ней, посыпались в воду, как горох. Прозвучали еще два выстрела. Кто-то истошно закричал. Властный голос приказал: „Прекратить панику под страхом расстрела. Начать тушение пожара!“ Ко мне подбежал Якименко. „Товарищ лейтенант, мы здесь! Вот ведра и веревки“. От Якименко я узнал о бомбежке, которой не слышал во сне, и попадании бомбы.

Кто-то притащил охапку брезентовых ведер, кто-то пристроил шкерт к ведрам и опустил ведра за борт. Пустили в дело даже каски. Закипела работа. Образовался живой конвейер, из рук в руки передавали воду. Огонь в одной части мостика стал затихать.

Четыре часа боролись с огнем, и пожар потушили. Но „Казахстан“ стоял на месте, объятый паром, поднимавшимся от раскаленного металла.

Караван уходил, отдельные корабли скрывались из видимости. Вокруг „Казахстана“ появились плотики, а на них люди. Кричат, зовут, машут руками. Некоторые пловцы, придерживаясь рукой за борт, просят поднять их обратно на палубу, им помогают… В небе появляется девятка „Ю-88“, они по одному заходят в пике и стараются добить раненый „Казахстан“.

Многим и даже мне в то время казалось, что спасение — на воде. Большое искушение при очередном заходе „юнкерсов“ прыгнуть в воду. Неподалеку от борта я вижу небольшой плотик без людей, который с корабля кажется таким безопасным. Но я не один. Со мной бойцы. И я не могу обнаружить перед ними свою слабость. Я ничего не могу сделать для их спасения и командую: „Лежать!“ Мы ложимся и теснее вжимаемся в доски, как будто они способны нас защитить. И они защищают. Ни одного попадания за этот казавшийся таким долгим налет. Видимо, немцы учитывали скорость хода „Казахстана“ и бомбили с опережением, тогда как транспорт застопорил ход и стоял на месте.

Когда фашистские самолеты улетели, я обтер лицо рукой и увидел кровь. „Якименко, — попросил я, — взгляни-ка“. Оказалось, я сильно, до крови прикусил нижнюю губу. Боли, однако, не чувствовал.

Во второй половине дня поднялся ветер, нас заметно сносило к берегу Эстонии, где теперь хозяйничали немцы.

Боеприпасы на корабле кончились. Не осталось снарядов, и при первом же налете „Казахстан“ не мог сделать ни одного выстрела. На мостике, где из числа армейских и флотских командиров образовался своеобразный Военный совет, было решено отдать якорь и ждать помощи от наших кораблей.

Кто-то предложил зажечь на палубе ненужное барахло, пустить дым и ввести немцев в заблуждение, создав видимость пожара. Кроме того, дымом маскировалось истинное местонахождение транспорта.

Где-то нашли дымовые шашки. Дымили несколько часов, и пролетающие самолеты нас не трогали. Но вот все сожгли, а шашки кончились. Дым рассеялся, и мы снова на виду.

Налет. Мы на этот раз находимся в носовой части транспорта. Неподалеку от нас устроились два бойца. Один матрос, другой — армеец. Оба украинцы. Они где-то раздобыли сухое молоко, развели его в горячей котельной воде, накрошили туда хлеба и принялись за еду.

Посуда — каска с выдранной подкладкой. Одна ложка на двоих, и потому один ест, другой пережидает, подставляя корку хлеба под капли, падающие с ложки товарища.

Самолеты стали делать разворот для выхода в пике.

Матрос, уплетавший молоко, не обращал на них внимания, а свободный от еды армеец оглядел небо:

— Дывись, снова летят, зараз бомбыть буде.

— Та нэхай бомбят.

Когда отрывались бомбы, тот, кто пережидал с хлебной корочкой в руках, провожал их глазами и говорил: „Це мимо“. Это „Це мимо“ мы слышали раз пятнадцать.

Но вот вместо „Це мимо“ мы услышали:

— Во це всэ!

Раздался грохот. Мы пригнулись. Когда поняли, что и на этот раз пронесло, матрос принялся методично отчитывать своего сотрапезника:

— Який же ты чучело, Микита, аж мордой в молоко залез, дывись, на якого биса ты похож.

Армеец виновато отворачивался, вытирая рукавом лицо.

— А я думав, вин попаде, бисова балалайка, дывлюсь, опять мымо.

Микита не ошибся. Во время этого налета попадание было, но бомба, угодившая в угольную яму, не разорвалась.

…День склонялся к вечеру, ветер усиливался. Было принято решение из досок нижнего и верхнего настилов трюма делать плоты грузоподъемностью на 40–50 человек и на них переправлять людей на едва видневшийся вдалеке островок Вайндлоо, который находился от нас примерно в десяти милях.

Этот островок был большим соблазном для многих. Он казался таким близким — рукой подать. Стоит броситься в воду, и через полчаса ты спасен. Холодная вода сковывала тело, плыть было трудно, и из тех, кто попытался совершить заплыв, очень немногим удалось достичь острова. На это уходило 18–20 часов, а многие так и погибли, не рассчитав свои силы.

Темнело. На транспорте установился порядок. В носовой части командовал наш командир полка майор Рыженко. Я был его помощником. На корме командовал командир в звании полковника[4], но кто он, я так и не узнал. Тем временем человек в кожаном реглане, проявлявший бешеную активность, спустился с мостика и пропал из виду.

Мы вытаскивали из трюмов длинные толстые доски, которые были прибиты к деревянным балкам судна, и сколачивали из них плоты.

У моих бойцов оказался с собой инструмент: кувалда, топоры, ломик. Кто-то пошутил: „Молодцы зенитчики! Запасливый народ“. Палуба превратилась в мастерскую. Не обошлось без казуса. Боец, перетряхивающий инструментальные запасы зенитчиков, нечаянно столкнул железный клин, предназначенный для крепления лап зенитного орудия к земле. Клин этот, весом в шестнадцать килограммов, со звоном полетел в трюм с десятиметровой высоты. К счастью, никто не пострадал. Клин упал в двух шагах от работающих бойцов. Они отматерили нас, находящихся наверху, крепко и от души.

Основание плотов делали на палубе, а затем, спустив их на тросах в воду и придерживая у борта, делали настилы из досок. Выходило удачно. Плоты устойчиво держались на воде. На них погрузили раненых.

С острова к „Казахстану“ приблизился катер, чтобы принять плоты и буксировать их на остров.

Однако оказалось, что катеру не под силу буксировать два большущих плота с людьми. Пришлось отправить один плот, а с другого стали поднимать на палубу раненых.

Катер медленно поплелся к островку. Мы завидовали счастливцам, которые будут доставлены на землю. Но как медленно он идет! Этак нужны не одни сутки для переброски всего нашего народа.

Второй плот долго стоял у борта транспорта. Постепенно он начал заполняться людьми, казалось, плыть на плоту — дело более верное, чем дрейфовать, представляя собой прекрасную мишень. Очень скоро на плоту яблоку было негде упасть. Оттолкнувшись от борта, плот поплыл. Мы пожелали ему мысленно счастливого плавания.

Забегая вперед, скажу, что когда мы наконец причалили к островку, то узнали, что второй плот не достиг земли. Вероятно, моряки не смогли побороть сильный ветер и их прибило к южному побережью Эстонии, где уже хозяйничали немцы…

Нам хотелось узнать, как идет катер с плотиком на буксире, и мы поднялись на полубак. Там скопилось много военных, и среди них мы узнали того, кто накануне боролся с паникой. Он показался мне немолодым, рядом с ним стоял худощавый мужчина в морском кителе, с нашивками торгового флота. Майор Рыженко сказал, что это второй помощник капитана Загорулько.

— А нельзя ли осмотреть машину и поднять пары? — спросил я. Загорулько ответил, что на транспорте осталось в живых всего два-три человека из большой команды. Нет кочегаров, машинистов. Механическое управление кораблем выведено из строя, мостик наполовину сгорел.

— Но можно использовать ручное управление, — предложил оказавшийся рядом эстонец. — Я сам штурман, могу помочь.

Было решено создать команду из пассажиров и попытать счастья, оживить транспорт, заставить его двигаться.

Нашлись специалисты, среди них молодой, раненный в голову инженер-механик с боевого корабля. Он организовал что-то вроде инженерного совещания.

Всю ночь кипела работа. К утру „Казахстан“ стал подавать признаки жизни. А в 5 часов утра Загорулько появился на мостике и объявил в мегафон, что пары подняты, машина отремонтирована, „Казахстан“ может идти своим ходом под ручным управлением.

Мы воспряли духом. Было решено: в 6.00 снимемся с якоря и идем к острову Вайндлоо.

Проходят томительные минуты ожидания. Якоря выбрать невозможно, брашпиль испорчен. Решили снять якорь — цепи со стопоров. Все это проделали добровольцы.

И вот — малый вперед! Тишина такая, что слышен шорох воды. „Казахстан“ трогается и медленно идет вперед. Мы уходим от смерти. Уже недалеко маленькая, но спасительная земля. На этой земле мы можем драться с врагом и нас не взять голыми руками.

„Казахстан“ набирал скорость, когда сигнальщик младший сержант Козлов сообщил:

— К нам навстречу с острова Вайндлоо идет катер.

Я в то время стоял рядом с Загорулько у ручного рулевого управления. Мы решили, что катер вышел встретить нас и поздравить с победой. Однако было заметно, что на катере чем-то обеспокоены. На ходовой рубке катера стоял матрос и быстро семафорил.

— Курс ведет к опасности, впереди минное поле, — доложил Козлов, читая семафор с катера.

„Казахстан“ шел прямо на минное поле, поставленное нашими кораблями. Мы могли погибнуть, если бы нам вовремя не просигнализировали. Спасибо катеру! Его команда не знала сна и усталости. Около 400 человек она подобрала в море и доставила на остров. И теперь вышла в море, чтобы предупредить нас об опасности.

Мы уменьшили ход и осторожно двигались, обходя минное поле и маневрируя.

Из-за большой осадки и отлогого берега „Казахстан“ не смог подойти вплотную к острову. В 50 метрах от берега он застопорил ход.

Началась выгрузка. Всех потянуло на землю, Но между транспортом и берегом пролегла полоса воды. На помощь пришел тот самый плот, который мы сколотили и который успел за ночь совершить два рейса. Он-то и стал для нас паромом.

Остров Вайндлоо находится в Финском заливе, неподалеку от берегов Финляндии. Это маленький кусочек суши, вытянувшийся в длину на 250–300 метров, а ширина его и того меньше — 50–60 метров. Единственный военный объект на острове — маяк Стэншер. На вооружении у команды маяка была 37-мм автоматическая зенитная пушка, установленная для обороны маяка с воздуха. Желанный островок не смог принять на клочке земли весь наш народ. Часть людей, в основном раненых, пришлось оставить на борту судна.

Сразу было объявлено, что комендантом острова является полковник Потемин.

Началось формирование батальонов, рот, взводов и отделений. Им отводились места. Мы занимали круговую оборону острова, на случай нападения противника.

Я был назначен командиром первого взвода второй роты первого батальона. Мы расположились в центральной части острова. Всего было пять батальонов на самом острове и резерв коменданта острова на „Казахстане“.

Строго было приказано, чтобы на „Казахстане“ не было никакого движения. Пусть все будет так, будто транспорт покинут. Потопление ему не угрожало, он стоял на мели, а люди, оставшиеся там в качестве резерва, могли понадобиться для пополнения в предстоящих боях.

Наш народ был потрепан. Многие обросли щетиной. Теперь мы могли отдохнуть, привести себя в порядок. Кто-то пристроился на камне, торчащем из воды, и умывался. Рядом лейтенант правил о ладонь бритву и брился. Я поспешил к майору Рыженко, он стал заместителем коменданта и дежурил на КП гарнизона. Вид у него был не командирский: китель мятый, грязный, брюки в коленях порваны, и только фуражка, чистая фуражка, выглядела как надо.

Я предложил ему шинель, которую накануне войны мне очень складно сшили в таллинской мастерской Военторга. Он не отказался, где-то нашелся галун, и Якимов не совсем красиво, но ловко нашил на рукава три полоски.

— Вот теперь вы, товарищ Рыженко, настоящий заместитель коменданта, сказал ему полковник. — Постарайтесь приодеть своего лейтенанта, а то человек в одном кителе, куда это годится?! — указал Потемин на меня.

Мне вручили большущий бушлат и каску, что спускалась на самый лоб. В этом виде я не походил на боевого командира. Ботинки я потерял, когда по глупости скинул их, располагаясь в первую ночь на отдых. Теперь правая нога болталась в ботинке сорок пятого размера, а левую ногу обжимал ботинок сорок первого размера.

Говорят, без сна тяжелее всего, но нас мучил голод. Ели мы в последний раз еще в Таллине 26 августа и то на ходу. На остров же мы прибыли 29 августа.

Начались поиски продуктов. Запасов продовольствия хватило только для раненых на сутки-двое, не больше.

На „Казахстане“, кроме двух мешков пшена, больше ничего не оказалось. В котлах небольшой бани, выстроенной для команды маяка, сварили кашу, ее выдавали по две столовые ложки на брата.

Но и то было хорошо. Многих томила жажда, и у колодца, около маяка, неотступно толпились люди и пили без конца солоноватую воду.

Скоротали день 29 августа. Весь наш народ был занят организацией обороны: оборудованием окопов, укладкой камней. Бойцы чистили орудие. У меня был трофейный немецкий автомат и множество снаряженных дисков, которые помогал мне носить старшина Якименко.

Утром 30 августа начальство обходило наши боевые порядки. Давали указания, инструктировали бойцов. Ко мне подошел Рыженко. Сказал, что ночью катер подобрал в море многих наших сослуживцев. В том числе майора Алексеева — начальника штаба полка, капитанов Борисова, Гмырю, Мохова и других наших товарищей.

Майора Алексеева я вскоре увидел в парилке бани. Он вымылся и спал как убитый. Он продержался в море 22 часа. Кожа на ногах была похожа на рыбью чешую, все тело было изъедено соленой морской водой.

Потом я узнал от Рыженко, что на остров Гогланд послан катер с Вайндлоо с донесением о состоянии гарнизона. Этот же катер должен был возвратиться с приказом и инструкциями от высшего командования. До этого связи у маяка с островом не было, маленькая радиостанция не действовала, комплект батарей для ее питания давно отслужил свой срок.

Весь день 30 августа прошел в ожидании. За сутки было два одиночных налета „юнкерсов“. Они бомбили остров, но бомбы падали в воду. Правда, один „Ю-88“ пытался обстрелять остров пушечным огнем, но сам попал под меткий огонь нашей маленькой зенитки и поспешил убраться восвояси.

Катер с Гогланда все еще не возвращался. Мы начали тревожиться. Было не ясно, почему его нет. И что нас ожидает.

Утром 31 августа появился самолет. Он летел прямо на наш островок со стороны Гогланда. Самолет сделал круг над нами, и от него отделилось какое-то черное пятнышко. Мы догадались: вымпел. Но его отнесло в море. Двое матросов на шлюпке отправились на поиски вымпела. Но не нашли его. Вероятно, он был отогнан волной далеко в море.

Снова потянулись томительные часы ожидания. Уже на заходе солнца 31 августа сигнальщик маяка обнаружил дым, а затем и силуэты кораблей, приближавшихся к острову Вайндлоо.

Была объявлена тревога. Все заняли свои места. Сигнальщик никак не мог опознать корабли. Мы приготовились дать бой.

Небольшой катерок вырвался вперед и открыл артиллерийский огонь, но его снаряды не достигали острова. Справа от нас раздался оглушительный взрыв. Это взорвалась мина. Катер стрелял не по острову, а по минам.

— Это наши! Наши идут! — прокричал сигнальщик с маяка. Но ему не сразу поверили.

Только когда катер подошел к берегу, стало ясно, что это наши. Вслед за катером подошли один за другим к маленькому пирсу тральщики и приняли на борт защитников Таллина. Встречали нас по-братски.

Часть людей корабли взять не могли. Пришлось им вернуться на „Казахстан“. Его сняли с мели, и, когда наступила темнота, поблагодарив маленький остров Вайндлоо, мы взяли курс на Кронштадт.

Все мы почти сразу уснули и проснулись уже первого сентября, когда тральщики проходили остров Лавенсаари. Путь наш был спокойным, немецкой авиации и кораблей в море не было.

Переход „Казахстана“ из Таллина в Кронштадт продолжался четверо суток».

…Рассказ П. Г. Абрамичева во многих деталях подтверждается другими участниками перехода на «Казахстане». В частности, все вспоминают «человека в реглане».

«Мы не знали его фамилию и его воинское звание, мы только слышали его решительные команды для спасения „Казахстана“», — пишет боец пулеметного взвода Иван Андреевич Шаповал из Москвы.

«В самые трагические минуты, — вспоминает помощник капитана „Казахстана“ Л. Н. Загорулько, — около меня появился человек в кожаном пальто. Это был сильный человек, воле которого быстро подчинились пассажиры и беспрекословно выполняли все его приказания».

«Помогите мне найти этого человека, — обращался к читателям „Красной Звезды“ подполковник медицинской службы запаса М. Ушаков. — Ему следовало бы посвятить стенд в военном музее, ведь он спас жизнь сотен людей». К этому редакция добавляет: «Быть может, прочитав строки этих писем, откликнется балтийский моряк, назовет свое имя».

Но он не отозвался.

Двадцать лет спустя после Таллинского похода я выступал перед молодыми матросами в Ленинграде. Рассказывал им о Таллинском переходе, о «Казахстане» и неизвестном, растворившемся в толпе. После выступления ко мне подошел высокий лейтенант:

— «Генерал», о котором вы говорили, — мой отец Алексей Григорьевич Аврашов. Я прочитал то, что вы написали о «Казахстане», но не показал отцу. После ранений и контузии он тяжело болен, а когда вспоминает про войну очень волнуется. Мы стараемся избавить его от этих воспоминаний.

— Я могу увидеть вашего отца?

И вот мы на Выборгской стороне в Финском переулке на пятом этаже большого серого дома.

Я ожидал увидеть крупного, внушительного вида человека, о котором рассказывали люди. Только такой человек, казалось мне, может действовать в таких ситуациях, когда паническое состояние возникает мгновенно и охватывает всех, как пожар. Трудно сохранить хладнокровие, подчинить своей власти людей, внушить им уверенность. Для этого нужны, как мне казалось, не только личная воля, но и большие физические возможности: маленького человека со слабым голосом никто не увидит и не услышит.

Передо мною был человек некрепкого сложения. Приступы кашля прерывали его рассказ. И только глаза, сверкающие глаза обнаруживали бурлящую волю. Мне показалось, что он живет за счет каких-то раздражителей, которые подстегивают его, рождают в нем сильную волю к борьбе за жизнь.

Я не решался перейти к делу, боясь бросить в этот тлеющий костер такую легковоспламеняющуюся материю, как воспоминание, и мы топтались вокруг незначительных предметов. И вдруг, не помню как, разговор вспыхнул, и сидящий передо мной человек преобразился. Его лицо окрепло, стало крупнее, глаза глянули по-молодому, голос зазвучал ровно.

— Я служил в штабе флота шофером. Последние трое суток не спал — в Таллине были такие бои, что спать не приходилось. Когда приехал в Бекхеровскую гавань, погрузил свою машину на «Казахстан» и попросил у коменданта разрешения прилечь в его пустующей каюте. Тут же заснул. Проснулся от сильного взрыва где-то поблизости, вскочил с койки, хотел выскочить в коридор, но дверь заклинило, не открывается. Схватил стул и выбил большое оконное стекло — иллюминатор, выбрался на палубу в брюках и морской форменке, без головного убора. Первое, на что наткнулся на палубе, это сброшенный кем-то кожаный реглан. Надел его и нащупал во внутреннем кармане пистолет. Вокруг стоял гвалт, немецкие самолеты снова и снова шли в атаку на нас, небо подсвечивало пожаром. Люди метались по палубе. Иные в отчаянии бросались за борт. На подходе к мостику я столкнулся с Загорулько, пытавшимся навести порядок. Человек он не военный и обращался к людям через мегафон слишком мягко и деликатно. Я крикнул Загорулько: «Следуй за мной!» Его, как видно, реглан сбил с толку, и он пошел следом. Поднялись на шлюпочную палубу. Я схватил у Загорулько мегафон и выкрикнул команду: всем оставаться на местах! Помню, что пригрозил пистолетом и даже дал один или два предупредительных выстрела в воздух.

Подошел пожарный буксир, нам хотели помочь потушить огонь. Но буксир подошел справа, а пожар у нас полыхал в левой части. У них оказался очень короткий шланг. Наш лесовоз полыхал все сильнее. Надо было что-то предпринимать для тушения пожара.

— Ведра есть? — спросил я у Загорулько.

— Есть, товарищ генерал, — ответил он и послал за ведрами.

«Генерал так генерал», — подумал я и скомандовал построиться в цепь и приготовиться к тушению пожара. Паника стихала. Я встал среди тех, кто тушил пожар. На корабле образовали свой военный совет во главе с полковником Потеминым. Под его руководством мы тушили пожар, потом отремонтировали машину и своим ходом дошли до ближайшего островка Вайндлоо. Когда пожар на транспорте стал утихать, я почувствовал страшную жажду и подошел к врачу, попросил напиться. Он протянул мне пол-литровую матросскую кружку. Я выпил ее несколькими глотками и попросил: добавь! Он налил еще, и я выпил еще полкружки… После, когда мы пришли в Кронштадт, наш врач хотел угостить меня спиртом. Я даже отшатнулся: не только спирта, даже вина не пью. Врач покосился на меня недоверчиво:

— Меня-то вы можете не стесняться. Это ведь я дал вам на корабле выпить спирта, и вы пили, даже не поморщившись.

Клянусь, думал, пью воду.

Аврашов прошел всю войну. Служил на бригаде торпедных катеров, был тяжело ранен и контужен. Он сказал, что нечасто вспоминал то, что произошло на «Казахстане», — война была полна напряжения и не раз ставила людей в необычайные обстоятельства.

«Об одном жалею, что погорячился: реглан выбросил. Крепкий был реглан, хороший. До сего дня бы носил».

Мы целый вечер беседовали о войне. И уже совсем собрались прощаться, как Аврашов вдруг сказал, что, кроме меня, был знаком с еще одним писателем.

— Вместе с нами на «Казахстане» был писатель, — сказал Аврашов. Фамилию не знаю, и разве в горячке меня это интересовало?! Только это был настоящий мужик, видно, из военных, опытный командир. Он тоже усмирял паникующих, подбадривал всех, говорил, что о нас — попавших в беду сообщено по радио командованию флотом и к нам уже идет помощь. Это была чистая липа, я-то знал, что радиорубку разбило в пух и прах. Но народ поверил, и вы себе не представляете, как люди принялись пожар тушить — мол, продержаться час-другой надо… Крепкий был мужик, волевой… Жалко, фамилию не упомнил, все его «товарищ писатель» называли…

Писатель, о котором вспоминают многие участники героического перехода «Казахстана», — это Александр Ильич Зонин, человек безупречной репутации, большой храбрости и высоких понятий о чести. У меня сохранилось письмо Зонина, в котором он тоже вспоминает историю с «Казахстаном». Новые детали и точности писательских характеристик побуждают меня привести и эти воспоминания в сокращенном виде.

«Нашу штабную группу, с комдивом во главе, ведут в кают-компанию экипажа. Здесь знакомлюсь с уполномоченным от Военного совета КБФ полковым комиссаром Лазученковым. Он растерян — все планы нарушены, уже должны были уйти, а продолжаем стоять и попадаем в хвост последней колонны. По плану на „Казахстан“ следовало принять не больше двух тысяч пассажиров, а приняли четыре. В трюмах оказались какие-то автомобили[5]. Главное — верхняя палуба забита людьми так, что не добраться к пожарным средствам. Очень стеснены зенитчики.

Ко мне подходит бывший старшина с эсминца „Ленин“ — ему пора на вахту, и он предлагает мне койку в своей каюте.

Ложусь, но не могу спать. Сначала слышу, как наконец снимаемся со швартовов. Якорь, громыхая цепью, уходит в клюз. Топот людей и возбужденные голоса долго не стихают. В иллюминаторе бело-зеленая кипень воды и закрытый туманом берег. Мы, кажется, единственное судно из крупных единиц, идущее в хвосте каравана. С нами только катера-охотники и старенькие парусно-моторные шхуны.

18.20 — разрывы бомб, и между их оглушающим грохотом, который вызывает крен корабля, сверху начинают лаять наши зенитки. Внезапно крен в обратную сторону, дверь распахивается, чувство такое, будто корабль уходит в воду. Страшный удар… Через коридор к кормовому трапу бегут толпы людей — у них общее выражение страха и безумия на лицах.

Первая реакция — бежать вместе со всеми, но почему-то не бегу и, взглянув в иллюминатор, вижу, как море возвращается в прежнюю плоскость. Видимо, корабль не тонет или может продержаться еще долго — крен уменьшился. Стараюсь одеться без торопливости и суеты и с облегчением думаю о том, что законно могу расстаться с надоевшим и постоянно оттягивавшим плечо противогазом.

Наверх я вышел минут через пятнадцать и поднялся на шлюпочную палубу. Отсюда многое было видно. Звено фашистских самолетов возвращалось. Зенитчики сосредоточенно ставили завесу. Они работали перед стеною дыма и огня, закрывавших мостик, трубу, мачту и всю остальную часть корабля до носа. Им помогали пассажиры, подтаскивая ящики со снарядами и пулеметными дисками. Но были и другие, те, кем овладела паника в момент попадания бомбы. Я уже знал, что бомба разметала людей на мостике, проникла в машинные недра, перебила электропривод, и корабль, не управляемый, дрейфовал в море и все больше отставал от последней колонны кораблей, ушедших из Таллина. Паникеры оттаскивали ящики боеприпасов к бортам, поднимали их и сбрасывали в воду. Слышались восклицания:

— Пока пожар не дошел… Взорвется боезапас, все погибнем.

Стена огня сомкнулась и разделила корабль на две части, У самого форштевня и в малярке, находившейся здесь, под палубой, сам собой образовался коллектив, вожаками которого были батальонный комиссар Гош, зенитчик-майор Рыженко, действовавший со своими орудиями и с счетверенными пулеметами (он был монопольный оборонитель носовой части), капитан с забытой мною грузинской фамилией, тоже служивший потом в Кронштадтском гарнизоне, и хроменькая машинистка из штаба Сутырина, чуждая страху и поглощенная заботой о нас, мужчинах, таких беспомощных в сравнении с нею в прозаическом деле устройство жилья, питания и т. д.

Благодаря зенитчикам, которыми командовал Рыженко, мы организовали оборону корабля. Когда голос его сел, я взял в руки мегафон и повторял отдаваемые шепотом команды. Мы ясно понимали, что для спасения корабля надо погасить пожар. В ход пошла любая посуда от ведер до касок. Выстроившись цепью, все, кто мог действовать, от солдат до женщин и ребят, заливали огонь водою.

Рыженко прошептал, а я повторил в мегафон, что к нам идет помощь. Между тем помощь была лишь надеждой, а на деле на наш старенький пароход уже было сброшено, по нашим скромным подсчетам, 164 бомбы. Радиопередатчик был безнадежно испорчен, и мы не могли никак его починить. В сумерках мы поняли, что авиация врага в нашем районе сочла свою работу законченной. Пожар стихал.

Теперь нашей задачей было прекратить дрейф, стать на якорь; затем любыми средствами добиться хода корабля и подвести его хотя бы к Вайндлоо, маленькому островку со станцией СНИС, островку, с которого уже виден, несомненно, удерживаемый нами, остров Гогланд.

Так определил нашу задачу стихийно образовавшийся штаб корабля[6].

Итак, отдали якоря (потом, чтобы уйти, их пришлось отклепать, вручную, конечно, было не вытянуть). И началась работа в котельной. Воды в запасе было достаточно, да никто и не стал бы наполнять котел морской водою. Мы даже обедали, разведя в котелках с котельною водою молочный порошок. Трудность была в тем, чтобы управлять рулем — за отсутствием мостика со всем его оборудованием — из румпельного отделения. Глаза управлявшим заменяла голосовая связь — цепочка людей, протянувшаяся от обгорелого верха до входа в румпельное.

Со скоростью пешехода „Казахстан“ к темному времени добрался до Вайндлоо».

Потом многие участники плавания на «Казахстане» отмечали мужественное поведение нашего товарища по перу писателя Зонина. О нем еще пойдет речь впереди…

Вера. Надежда. Любовь

Значение того, что произошло в Таллине в конце августа сорок первого года, прояснилось не сразу. Постепенно, когда война катилась к завершению, события стали наполняться смыслом, и Таллинский переход увиделся не просто, как отступление флота.

Хотя немецкие историки и считают, что Гитлер не рассчитывал на серьезное сопротивление в Прибалтике, он все же собрал на Балтийском море солидный флот. Там были линкор, крейсеры, миноносцы, подводные лодки. К этому надо прибавить финский флот, которым Германия могла располагать.

В первый же день войны разведка сообщила, что море по периметру минировано фашистами. Было выставлено 155 мин и 104 минных защитника на каждую морскую милю, то есть на каждые десять метров морского пространства приходилось по мине и на каждые пятнадцать метров по минному заграждению. Усиленно минируя море, враг полагал, что запер наш флот в Таллине и может смело рассчитывать на его капитуляцию. Годом позже англичане капитулировали в Северной Африке, отдав базу Тобрук в куда более выгодных условиях, имея там тридцатитысячную армию и 700 танков.

Фашистское командование не предполагало, что более ста кораблей, из них 70 крупных, смогут пройти по фарватеру шириной в 3 кабельтовых. Что флот сохранит силы и сможет продолжить борьбу в Ленинграде.

29 августа в 17.00 боевые корабли встали на Кронштадтском рейде. Они доставили на помощь ленинградцам двадцатитысячное войско.

Лишь по истечении времени мы узнали о последнем заседании в Таллине Военного совета флота, на котором утверждали план прорыва флота по узкому фарватеру. Его вел командующий флотом вице-адмирал Трибуц. Уже было ясно, что флоту следует пробиться через минные поля без прикрытия авиации, ибо наша авиация перебазировалась к этому времени на восток.

Минеры предлагали протралить фарватер и обозначить очищенную для прохода кораблей дорогу вешками. Это облегчило бы переход, но была почти полная уверенность, что мины будут заброшены тут же снова. Кроме того, для проведения траления было необходимо сто тральщиков, флот располагал лишь двадцатью такими кораблями.

Был разработан план перехода четырьмя конвоями. Каждый конвой имел свое боевое охранение и следовал за тральщиками, прокладывающими дорогу.

По планам немецкого командования уже 24 августа Таллин должен был стать немецким. По планам советского командования 27-го началась и 28-го завершилась эвакуация войск из Таллина.

Флот был сохранен, он вырвался из ловушки, самоотверженно и героически прорвался в Ленинград и служил его обороне.

Когда обдумываешь это, частные события, частные истории обретают свое место в общем свершении, называемом историками «таллинской эпопеей». Наполняются смыслом и рейсы с бомбами тральщика «Шпиль» под командованием Дебелова, и действия бригады морской пехоты полковника Парафило и других групп и людей. Все они служат идее сохранения боеспособности флота, идее накопления сил для обороны Ленинграда. Был ли подрыв «Якова Свердлова» сознательным актом самопожертвования или случайностью войны — это останется неизвестным. Те немногие, кто уцелел, утверждают, что «Свердлов» встал под торпеду, нацеленную на крейсер «Киров», который шел под флагом командующего. Военные историки предполагают, что «Свердлов», скорее всего, подорвался на мине. Как бы то ни было, святое право тех, кто выжил, оценивать прошлое не как бессмысленную случайность, а как сознательный подвиг.

Сегодня память высвечивает многие имена. Вот и мой старый друг Николай Сергеевич Дебелов, что командовал тральщиком «Шпиль», совершал смертельно опасные рейсы из Кронштадта на остров Эзель с бомбами для наших летчиков, наносивших первые (самые первые!) удары по логову фашизма — Берлину, а когда флот отступал из Таллина, корабль Дебелова шел головным, прокладывая путь крейсеру «Киров» и всей армаде кораблей — вот он мне представляется не только смелым, но по-своему мудрым человеком. К тому же не лишенным чувства юмора.

После войны Дебелов жил в Ленинграде, я в Москве. Мы почти не встречались. Зато частенько писали друг другу. В одном из писем он шутя-играя вспоминал: «А знаешь, что меня выручало на войне? Три слова, которые я помнил и повторял про себя. Вера, Надежда, Любовь. В эти расхожие слова я вкладывал свое собственное символическое понятие. Вера — в нашу победу, Надежда, что мы останемся живы, Любовь — и будем после войны радоваться и любить. И представь, я повторял эти три слова не только самому себе, но и моим хлопцам. Им нравилось, и мы победили…»

Перечитывая его письма, я снова вспоминаю небольшие кораблики, которые казались еще меньше рядом с линкорами или крейсером «Киров». Шустрые, быстрые, они были морскими саперами. Отважные «тральцы», как их любовно мы все величали, шли вперед, подсекая тралом мины и расстреливая их. Сами они были плохо защищены. Зенитные пулеметы да одна или две пушчонки на борту вот и все их вооружение. Но ни один конвой не выходил в море без их сопровождения. Они шли впереди, расчищая дорогу, и иногда подрывались и погибали. У них была невидная, но опасная судьба. Но что составляло гордость Дебелова? Он писал: «За все годы войны по моей вине не потеряно ни одного корабля и ни одного матроса. А сколько кораблей и людей спасено! В одном только Таллинском переходе вытащили из воды четыреста с лишним человек и с островов четыре тысячи… Когда много лет спустя на вечере встречи ко мне подошли жены моих бывших матросов и благодарили меня, я прослезился: вот моя награда, ну, а наши ордена и ордена иностранные до меня в то время не дошли».

Это признание было сделано, когда я собирал материал о союзных конвоях в сорок четвертом году и обратился к Дебелову, сопровождавшему эти конвои, с вопросом о том, какими иностранными орденами он награжден. В его ответе искреннем и прямом — сказался весь характер этого человека, похожий на характер его корабля. Да, тральщики не часто становились героями дня. Они были в тени войны. Как и катера «морские охотники», они иногда становились спасателями. Помню наш разговор с Горальдом Карловичем Плиером в Таллине после войны. Этот невысокий, учтивый человек с бородкой земского врача тоже говорил мне о тральщиках с какой-то нежностью. Он был спасен тральщиком в тот момент, когда уже попрощался с жизнью.

Судьба его типична для того времени. До войны Горальд Карлович служил на железной дороге. Когда началась война, он сформировал отряд по борьбе с бандитизмом. Сражались в лесах, вдоль железной дороги с отрядами националистов, объединившихся в банды «лесные братья». Основным средством «лесных братьев» были диверсии. Первым сражением отряда Плиера была короткая схватка на месте проходившего из Таллина к передовым позициям поезда. Этот поезд «лесные братья» пытались пустить под откос. Уже эта первая стычка показала, что отряду Плиера не хватает мобильности. Под Марьямаа своими силами отряд соорудил бронепоезд, навалив на две платформы мешки с песком. В узком проходе между мешками сидели стрелки, целившиеся сквозь узкие амбразуры в песочной стене. Самодельный бронепоезд давал возможность совершать небольшие самостоятельные операции в тылу у немцев, целью которых часто был захват боеприпасов, — ведь их всегда не хватало. Во время одного из налетов на склад оружия и обмундирования взяли также много одежды, взяли безо всякой особой цели. Но когда стали разбирать ее, кому-то пришла мысль действовать в тылу фашистов, переодевшись во вражескую форму. Вылазки отряда Плиера отличались дерзостью и стремительностью. В конце августа из штаба было получено распоряжение — отступить в Таллин. На подходе к железнодорожному вокзалу пустили под откос верно служивший бойцам поезд. Связались по рации с командованием и узнали, что фашисты подошли к парку Кадриорг. Здесь им оказывают отчаянное сопротивление, но силы иссякают. Приказ: занять оборону в парке.

Шел сильный дождь. Сквозь пелену дождя было плохо видно. Ветер налетал порывами, и парк шумел листвою. Шум дождя и ветра перекрывал гул канонады. Небо над Таллином было озарено пожаром. Плиеру было известно, что его отряд и батальоны, сформированные из курсантов училища Фрунзе, удерживают врага, чтобы отступающие войска могли погрузиться в гавани на корабли и покинуть город организованным порядком. Он знал, что за его спиной идет эвакуация и он должен продержаться как можно дольше. Каждый час обороны Кадриорга означает сотни спасенных воинов.

Немцы засыпали Кадриорг минами, и земля сотрясалась от взрывов. Плиер понимал, что, оставаясь на своих позициях, они будут уничтожены минным дождем. Он отдал приказ продвинуться вперед на расстояние видимости немецких позиций. Замешательство: впереди — немцы. Плиер бросился на землю и сделал первую перебежку навстречу немцам. Он оборачивается:

— Кто останется на прежних позициях, будет уничтожен минами. Вперед!

Те, кто замешкались, погибли все, до единого. Зато почти весь отряд сумел продержаться целую ночь почти вплотную к немецким позициям. Светало. Вой мин ослабевал. Притихла стрельба, но ветер и дождь шумели с прежней силой. Плиер послал связного в Минную гавань. Неужели еще не отошли? Наступило короткое затишье в бою. Перевязывали и отправляли с линии атаки раненых. Вернулся связной, доложил: гавань пуста. Плиер услышал об этом с горечью и облегчением: приказ выполнен, они свой долг исполнили. Но что будет с ними? Он отдал приказ отступать в Минную гавань. Под прикрытием дождя, с соблюдением осторожности они покинули позиции незаметно для врага.

По дороге в гавань к отряду присоединялись все новые и новые разрозненные морские части. Так что в гавань вошли солидным соединением. Гавань была пуста. Громоздились ящики с оборудованием, которое не успели вывезти. Плиер предложил прорываться по сухопутью, но моряки не хотели уходить от моря.

На рейде показался транспорт. Сигнальщик взобрался на ящики и передал семафор: «Подойдите, возьмите нас». Это было госпитальное судно с ранеными. Оно взяло на борт всех.

Разместив своих бойцов, Плиер едва дошел до койки и упал на нее. Последнее, что он помнит, — это удары штока о минные бока. Судно шло, люди штоками отталкивали мины.

Очнулся от взрыва. Погас свет, полетели деревянные переборки, металлические заклепки, внезапно смолк гул машин. Стало тихо. И в тишине слышно, как бурлит где-то и переливается вода. Плиер вскочил и, ударив ногой дверь, выбежал из кубрика. На палубе он увидел высоко задранную корму. Нос корабля медленно и неуклонно уходил под воду. Паника охватила корабль. Капитан отдал команду: застопорить ход, начать спуск раненых на плотах. Его команды не организуют людей и едва слышны. Но вот по правому борту показалось судно. Паника прекращается, и в установившейся тишине капитан кричит в мегафон: «Мы тонем. Помогите». — «Не могу, — отвечает капитан судна. — Иду по заданию». — «На борту раненые. Примите раненых». — «Иду по заданию», и судно проходит мимо. Но по левому борту появляется другое. Это тральщик. Капитан обращается к нему: «Примите раненых». Тральщик подходит к борту, перекидывают трап, и капитан командует эвакуацией раненых. Море неспокойно, тральщик качается на волнах, а разбитый корабль медленно и неуклонно уходит в воду. Паника, однако, стихает. Дана команда всем, кроме раненых, подобрать плавсредства. Плиер нашел пробковый пояс, укрепил его на себе и стал ждать, когда палуба сомкнется с водой. Ждал недолго. Тральщик с ранеными отошел от судна, а через несколько минут Плиер окунулся в холодную воду. Он поплыл. Куда — неизвестно. Он хотел только отплыть подальше от погружавшегося на дно судна. Пояс хорошо держал его на воде. Но вода — конец августа — была холодной, и пять-семь часов пребывания в воде лишали человека сил. Слабела воля, больше не хотелось думать о спасении и бороться за него.

Все, кто пережил морскую катастрофу, — и Плиер, и Юрченко, о котором я расскажу в конце книги, и я сам, — помнят, что холодная купель примиряет с гибелью. После нескольких часов, а то и суток плавания конец кажется освобождением. На моих глазах, когда я отплывал от ушедшей под воду «Виронии», два человека — мужчина и женщина, — обнявшись, ушли на дно. Смерть наступает, когда истощаются силы, а истощение сил наступает безболезненно и сопровождается безразличием. Прошла ночь. Поднялось солнце, и в его сверкающих лучах прямо на Плиера пошел неизвестно откуда взявшийся тральщик. Плиера подняли на борт. Палуба была полна спасенными. Маневренный и быстрый тральщик рыскал по морю, вылавливая из воды людей. Может быть, это был тральщик Дебелова. Плиер не запомнил ни его номера, ни тем более имени его командира. Он говорит, что хорошо помнит лишь лицо краснофлотца, втянувшего его на корабль, потому что это было последнее, что он увидел перед тем, как потерять сознание.

…Мы сидели с Горальдом Карловичем Плиером. За маленьким столиком, пили душистый, по-эстонски добросовестно сваренный кофе, а над Таллином проходил золотой, прозрачный и солнечный август.

— Этот тральщик, — говорил, улыбаясь, Горальд Карлович, — я даже не знаю, как это сказать, это чудо было в моей жизни. Если бы я мог, я бы памятник ему поставил. Почему есть памятники — танки, а памятники корабли большая редкость?

«Четвертый бастион»

Кронштадтские форты, корабли, собравшиеся на Неве в огромный артиллерийский кулак, и сто тысяч моряков, сошедших с кораблей на землю, стояли на самых трудных рубежах. Стояли насмерть!

…В те дни Кронштадт называли «огневым щитом Ленинграда». И действительно, кронштадтские форты вместе с боевыми кораблями помогли нашей армии остановить фашистов у стен Ленинграда. Вот почему фашисты хотели сломить Кронштадт, потопить боевые корабли… Каждый день с рассвета волнами — одна за другой — летели на Кронштадт пикирующие бомбардировщики.

У нас было мало самолетов-истребителей, и они не могли отразить все воздушные атаки противника.

Пикировщики старались обходить форты — там очень сильная зенитная оборона. Окружным путем они прорывались к гавани и нацеливали свои удары на боевые корабли.

Два дня, 22 и 23 сентября, бомбы взрывались в гавани. Туго приходилось нашим зенитчикам. Стволы корабельных орудий раскалялись от непрерывной стрельбы. Трудно было нашим морякам отбиваться от самолетов, наседавших со всех сторон. В один из этих дней наш флот постигло большое несчастье: бомба весом около тонны попала в линкор «Марат».

Все это произошло мгновенно. Сразу после удара ошеломляющей силы, когда столб воды вместе с обломками корабля, поднятый взрывом выше мачт, снова обрушился вниз на палубы, мы увидели, что у линкора нет носовой части. Она вместе с мостиком, надстройками, с орудийной башней и людьми, находившимися в эти минуты на боевых постах, в задраенных отсеках, оторвалась от корабля и была похоронена в пучине, на дне гавани. Разрушенные переборки быстро заполнялись водой.

Прибежали мы на пирс и обмерли при виде обрушившихся мачт, скрюченного металла и палубы у самой воды.

Сердце холодело при мысли, что на глубине похоронена боевая рубка и в ней смерть настигла командира корабля Павла Константиновича Иванова, артиллеристов Константина Петровича Лебедева, Леонида Николаевича Новицкого, любимца команды комиссара корабля Семена Ивановича Чернышенко и многих, многих…

Вместе с ними погиб писатель, редактор многотиражки «Маратовец» Иоганн Зельцер.

Горе было для всего флота — огромное горе. О моряках «Марата» и говорить не приходится, что в эти дни они пережили…

На смену павшим пришло пополнение. Среди «новичков» оказался раньше служивший на «Марате» старый моряк Владимир Васильев, назначенный командиром корабля, — смелый, решительный, сразу завоевавший симпатии людей, а также комиссар Сергей Барабанов, после гибели Чернышенко словно самой судьбой посланный ему на смену и даже во многом похожий на него.

На «Марат» Барабанов приходил уже по «третьему кругу»: начинал службу в феврале 1922 года, в числе первых комсомольцев-добровольцев Красного флота, позже был пропагандистом. И вот снова на родном корабле…

Как и многое на войне — это случилось неожиданно. Он, лектор Главного политуправления Военно-Морского Флота, частенько приезжал из Москвы на Балтику для выступлений на кораблях и в частях. Это была не только его профессия, но и истинное призвание.

Барабанов говорил просто, сам увлекался и увлекал моряков. Касался ли он международного положения, народнохозяйственных планов страны или задач, которые стоят перед нашим флотом, — это был неизменно живой, доверительный разговор, что всегда так ценят люди…

Одним словом, он был талантливый пропагандист. Вряд ли могло прийти ему в голову, что он окажется в должности комиссара линкора. Впрочем, чего тогда не случалось! Как показала жизнь — это было мудрое решение; на израненном корабле больше всего требовался человек, способный поднять моральный дух людей, ободрить их, вселить веру в себя, и для этой роли, как никто другой, подходил Барабанов.

Немцы считали, что от одной хворобы избавились — «Марат» больше не существует. А в эхо самое время новый командир корабля Васильев и комиссар Барабанов подняли людей на то, чтобы в самый короткий срок ввести в действие дальнобойные орудия корабля и превратить «Марат» в маленький форт, еще один бастион на острове Котлин.

Готовя к новым боям артиллерию, неустанно думали о защитных средствах, поскольку «Марат» оставался неподвижным, «прирос» к «Рогатке» и превратился в мишень для немецких батарей, находившихся на южном берегу залива — в Стрельне, Петергофе. Наблюдатели могли в бинокль видеть корабль и бить по нему прямой наводкой. Тут-то и родилась мысль о второй броне. Но где достать броневые плиты? Не разоружать же другие корабли? Кто-то предложил пустить в дело гранитные плиты, два века служившие покрытием мостовой. И начался аврал. Матросы поднимали плиту, на тележке подкатывали к кораблю, а там ее укладывали, защищая самые уязвимые места, чтобы вражеские снаряды не причинили вреда ни снарядным погребам, ни орудиям, ни команде.

И вскоре снова послышались басовые голоса пушек «Марата». В самые критические дни вражеского наступления они вели ураганный огонь по немецким войскам, пытавшимся по южному берегу залива прорваться к Ленинграду. В ответ сыпались снаряды, ударялись о плиты, дробили гранит, и все тут. А техника и люди оставались целы-невредимы.

Заодно расскажу и о том, что было дальше. Надвигалась блокада. Топлива на корабле — несколько десятков тонн. И в порту говорят: «Не хватает нефти даже для плавающих кораблей».

— Без топлива у нас выйдет из строя энергетика, тогда и стрелять не сможем, — доказывают «маратовцы».

— Никто вам не поможет. Сами ищите выход из положения, — твердо заявили портовики.

Ну что ж делать. Стали думать, советоваться. И тут неожиданно комиссару корабля пришла мысль — обойти все баржи, законсервированные корабли и собрать остатки топлива. И пошли моряки с ведрами, банками, бачками. Идея оказалась правильной, только нефть была с примесью воды. Тут опять же сметку проявил Барабанов: он вспомнил Баку в годы разрухи. Там женщины вот так же ходили с ведрами за нефтью: бросят тряпку в воду — она быстро напитается нефтью, ее тут же выжимают в ведро. Глядишь — чистая нефть. На корабле приняли эту «методу», и, облазив все гавани, моряки таким способом за короткое время сделали солидный запас нефти.

Кто-то «капнул» в прокуратуру: на «Марате» неоприходованная нефть. Там рьяно взялись за «нарушителей», завели «дело» на командира и комиссара. В Кронштадте пронеслась молва — судить будут по законам военного времени.

И как раз в это время приезжает в Кронштадт заместитель наркома Военно-Морского Флота Л. М. Галлер. Пришел на «Марат», увидел, что израненный корабль превратился в береговую батарею. Похвалил он моряков, говорит, молодцы, на такое дело не все способны. А Барабанов ему в ответ: «Не очень-то молодцы. Скоро нас судить собираются». И рассказал, за что именно. Лев Михайлович тут же позвонил прокурору и приказал вместе со следователем прибыть на корабль и ознакомить его с материалами. Те прибыли, доложили…

— Я полагаю, тут нет состава преступления, — сказал Галлер. — Ведь все это делается в интересах обороны, чтобы надежнее защитить Кронштадт. Иначе вас же, вместе со следователем, немцы смогут забросать бомбами и снарядами.

Прокурор возражал:

— Сейчас все прикрываются интересами обороны. Топливо скрывают…

— Поймите, голубчик, — со свойственной ему мягкостью продолжал убеждать Галлер, — ведь они находятся под огнем прямой наводки. И не заслуживают наказания.

Прокурор наконец выдавил из себя:

— Ну что же, под вашу линую ответственность, товарищ заместитель наркома, мы можем дело прекратить.

— Да, под мою ответственность, — твердо повторил Галлер.

И так дело было «закрыто». А «маратовские» пушки все девятьсот дней не давали немцам покоя, вели дуэль через залив и получали ответные удары. Однажды Барабанов показал мне кальку, испещренную черными точками, — тысячи вражеских снарядов, взрывавшихся на самом корабле и вокруг него. И все же «Марат» не замолкал, нанося врагу крупный урон.

А как охранялись подступы к Ленинграду со стороны моря! Заслуга этого блистательного с военной точки зрения дела принадлежит многим, и в том числе капитану 1-го ранга, а позже контр-адмиралу Абраму Михайловичу Богдановичу. В блокаду он был командиром охраны Водного района (ОВРа) Ленинградской морской базы, и его хозяйство находилось в пределах реки Невы, Его одним из первых наградили высоким орденом Александра Невского.

Поначалу его большое и на редкость разнокалиберное хозяйство должно было сосредоточиться в пределах реки Невы. Целая флотилия разных судов катера, яхты, шверботы и многое другое…

У командира ОВРа голова шла кругом. Где что находится — не мог понять Богданович. Особенно докучали ему маленькие катеришки — «каэмки» под командованием старшин, мичманов, лейтенантов. Кто пришвартовался на Фонтанке, по принципу близости к родному дому, кто облюбовал место на Мойке, кто причалил на канале Грибоедова. Словом, вся флотилия разбрелась. И чтобы собрать ее, пришлось пойти на крайнюю меру: просить командира порта прекратить отпуск продуктов без ведома командира ОВРа. Тут уж никуда не денешься. Объявились пропавшие…

Первым пришел высоченный детина, обросший рыжей бородой, в замасленном комбинезоне — не поймешь, кто он — моряк или заводской мастеровой. Пришел в кабинет командира ОВРа и гневно выпалил:

— Почему мне порт прекратил выдачу продуктов? У меня аттестаты в порядке.

Маленький, кряжистый Богданович недоуменно посмотрел ему в глаза, встал и негромким голосом произнес:

— Выйдите из кабинета и снова доложите, как положено на флоте.

Бородач сконфузился, вышел, помялся минуту-две за дверью и снова вошел такой же небрежный, разухабистый.

— Так вот я насчет продснабжения.

— Выйдите и доложите, как положено, — твердо повторил Богданович.

Он явился еще раз.

— Я командир катера. Почему мне…

Богданович оборвал его на полуслове:

— Выйдите и доложите, как положено.

Бородач, видимо, понял, с кем имеет дело. В четвертый раз переступив порог кабинета, вытянулся, приложил руку к козырьку фуражки и, чеканя каждое слово, доложил:

— Лейтенант из запаса Фролов по вашему приказанию явился…

— Теперь мы с вами можем поговорить. Садитесь. Где вы базируетесь и чем занимаетесь?

Вот так началась организация службы в Ленинграде.

Ну, а вслед за тем было многое, о чем нет возможности подробно рассказать в рамках моего повествования.

Осенние десантные операции сорок первого года проводились силами москитного флота зачастую под руководством и при участии самого командира ОВРа. Их было много: десанты отвлекающие, десанты разведывательные, десанты с целью вызволить пробивающиеся с боями наши отрезанные и окруженные части, высадки наших разведчиков, когда моряки, держа высоко в руках оружие, прыгали с борта катеров в воду и исчезали во тьме, чтобы за много километров от побережья залива загремели в ночи взрывы и рухнули под откос эшелоны…

Приближалась первая военная зима. Всего в нескольких километрах на южном побережье окопались немцы, а на северном берегу — финны. Те и другие пробовали по ночам совершать вылазки на лед залива. Опыт подсказывал, что нужна оборона, выдвинутая вперед, в устье Финского залива. Вот тут-то и пришлось поломать голову Богдановичу. И он нашел решение, вспомнив свою молодость на Дальнем Востоке. Тогда приехали моряки с семьями на пустое место. Ни кола ни двора. Командир отряда торпедных катеров Головко впоследствии крупный флотоводец, адмирал — предложил на зиму построить ледовые домики, что поначалу всех удивило. А потом радовались находчивости Головко. Вот и Богданович приказал заготавливать лед. Выпиливали блоки, как в прежнее время для ледников, складывали из них стены. Щели заливали водой. Проверили на прочность, открыли огонь прямой наводкой. Ничего, только кусочки льда отскакивают…

Наши воины в ледяных дотах оказались достойными стражами. Живя в напряжении, не раз отражали атаки мелких диверсионных групп противника, пытавшихся незаметно проникнуть в Ленинград. В то же самое время они сами проявляли боевую активность. Небольшие отряды лыжников и яхтсмены на буерах с легким пулеметным вооружением прорывались в расположение противника и вели разведку боем.

Много слышал я об Абраме Михайловиче Богдановиче, много видел людей, обязанных ему жизнью, однако встретился с ним только после войны, в госпитале. Я увидел невысокого, плотного человека, с широким лбом ученого и умными зоркими глазами. И в наружности решительно ничего волевого, героического. Он напоминал профессора, отца большого семейства, и только… Говорил тихо, не спеша, чуть усталым голосом, но во всех его суждениях чувствовалась мудрость, доброта и острый, проницательный взгляд. Ветераны войны относились к нему по-сыновьи. В приемные часы слышался осторожный стук в дверь, и в палату почти на цыпочках входили бывшие командиры кораблей, штурманы, минеры, инженер-механики. В руках цветы, фрукты, кульки со сластями — ветераны знали эту маленькую слабость старого моряка, — и начинались разговоры «за жизнь»: кто, где, как… Нет-нет и проскальзывали какие-то штрихи прошлой боевой жизни. Я прислушивался к их разговорам, и многое потом пригодилось мне для моей работы. Иногда в палате появлялась медсестра с письмами моему соседу. Он радовался, как ребенок.

Читал мне вслух. Опять же это были слова привета и тревоги за здоровье дорогого им человека. Помнится, один из героев войны на море Вадим Чудов закончил свое послание так: «Мы любим Вас за то, что под пулями и снарядами Вы всегда были рядом с нами».

Сегодня нет в живых ни капитана 1-го ранга С. А. Барабанова, ни контр-адмирала А. М. Богдановича. Но не проходит ни одной встречи ветеранов Балтики, чтобы друзья по оружию не вспомнили их добрым словом.

«Тот ураган прошел, нас мало уцелело…»

Годы жизни в осажденном Ленинграде — это и для литераторов, журналистов было время борьбы, испытаний, потери боевых друзей, чье перо можно поистине приравнять к штыку и гранате. Редакциям флотских газет были нужны люди.

Именно в эту пору вливались в боевой строй и те, кто мог оставаться на своем прежнем месте. Так оказался на переднем крае начальник отделения печати Политуправления флота Илья Иголкин. Мы привыкли его видеть, обложенного подшивками флотских газет, а их выходило десятки на кораблях и в крупных соединениях. Сидел и занимался вроде бы кабинетной работой. А в сентябре сорок первого, когда немецкая бронированная машина подкатывалась к стенам Ленинграда, Илья не утерпел, отпросился на линкор «Марат», что стоял в Морском канале в Ленинграде и почти круглые сутки с небольшими перерывами вел бой с немецкими батареями. Илья там не отсиживался в глубоких недрах корабля, куда не долетали осколки вражеских снарядов. Наоборот, он все время был на людях, на боевых постах, рядом с моряками. Он правильно считал, что одно это ободряет моряков… Но случилось так, что немецкий снаряд разорвался на палубе и вместе с другими артиллеристами Илья был ранен, без сознания отправлен в госпиталь. Там ему ампутировали ногу.

Узнав об этом, мы с Вишневским и Тарасенковым пришли его проведать в госпитале и поразились силе духа нашего товарища.

— Ничего, потерплю, придет час, и мы с ними посчитаемся, — говорил он, сжимая в ярости кулаки над головой. — Как только подлечусь, снова в строй и до победного конца.

Так понимал свой долг пубалтовец, коммунист Илья Иголкин, увидевший победу и еще много лет проработавший в ЦК Компартии Эстонии.

А каким тяжелым ударом стала для нас гибель Петра Звонкова корреспондента газеты «Красный Балтийский флот», словно рожденного для своей беспокойной профессии. Он еще в мирное время прослыл великолепным газетчиком. К нему полностью относятся строки Константина Симонова:

Жив ты или помер,

Главное, чтоб в номер

Материал сумел ты передать…

И чтоб, между прочим,

Был фитиль всем прочим,

А на остальное наплевать…

Петр Иванович был высокий, худощавый человек с тонкой шеей, рыжими усами. Под стеклами очков скрывались озорные, искрящиеся глаза. Морская форма с нашивками старшего политрука придавала ему строгий и собранный вид повидавшего виды старого балтийца.

Он, как и большинство из нас, был еще молод, но виды успел повидать. В обычной жизни он не имел привычки вылезать вперед, но во время зимних боев 1939 года, участвуя в десанте на остров Гогланд с моряками, совершавшими первый бросок, показал храбрость и мужество под огнем противника.

В чисто профессиональных качествах, таких, как оперативность, мобильность, уменье достать для газеты первосортный материал, он не уступал другим корреспондентам. В негласном соревновании с гражданскими журналистами, прикомандированными к флоту, — Михаилом Никитиным из «Известий», Юсом Зеньковским из ТАСС, корреспондентами «Правды», он неизменно держал пальму первенства, а иной раз, чего скрывать, и доставлял нам немало огорчений.

Если в газете «Красный Балтийский флот» появлялась его статья, очерк о выходе эскадры в море или еще важнее — о возвращении подводной лодки из автономного плавания, а мы это событие «прохлопали», то нам крепко доставалось от наших редакций.

Правда, учитывалось одно смягчающее обстоятельство.

Как правило, до войны мы бывали в базах флота наездами, а Петр Звонков дневал и ночевал в каюте корабля или землянке летчиков. Похоже, что он не довольствовался текущей оперативной работой корреспондента, а собирал материал для крупного произведения. Еще в 1939 году в Ленинграде вышла его книга «Балтфлот — защитник Петрограда», со свежими, яркими фактами из истории боев на Балтике в период гражданской войны и интервенции.

В 1942 году, когда наши моряки пошли отвоевывать захваченный финнами остров Гогланд, Звонков снова устремился с ними. Только не морем, а по воздуху. Он упросил командующего авиацией разрешить ему полет на самолете, выполнявшем боевое задание. Над самым островом самолет был сбит, и Петр Иванович погиб вместе с экипажем самолета.

Помню, как вместе с нами сокрушался командующий флотом, хотя он был начисто лишен сентиментальности. На сей раз и его охватила глубокая печаль. А редактор флотской газеты Лев Осипов места себе не находил, повторяя не раз: «Как мне его не хватает!»

Одни погибали в бою, другие тихо, молча умирали от голода. Я не был знаком с писателем Еремеем Лаганским. Видел его не раз, невысокого, излишне полноватого, в пенсне, какие носили старые петербуржцы. Бросалась в глаза его необыкновенная подвижность. Трудно было представить такого человека на войне. Но и он оказался в рядах Балтийского флота. И тут я позволю себе привести воспоминания Николая Чуковского, который с Лаганским немало прошел по военным дорогам:

«Я встретил его в Таллине летом 1941 года и, помню, с первого взгляда был поражен происшедшей с ним переменой. Я знал его суетливым пожилым человеком в пенсне, которого даже невозможно было вообразить себе в военной форме. А тут вдруг оказалось, что военно-морской синий китель сидит на нем превосходно и очень ему идет, и что человек он вовсе не суетливый, а, напротив, очень спокойно-медлительный, и что профиль у него какой-то торжественный, как у адмиралов на старинных гравюрах. В те дни немцы уже обтекали Таллин с трех сторон, сужая петлю, и многим казалось, что это громадная ловушка, из которой не уйти. Впрочем, поезда на Ленинград еще ходили, но их уже обстреливали, и было ясно, что это последние поезда. Внезапно редактор маленькой военной газетки, в которой работал Лаганский, получил приказание — отправить одного из своих сотрудников в Ленинград. Ясно, что тот, кого отправят, окажется вне немецкой петли. Редактор посоветовался в политотделе и решил отправить Лаганского, как старшего по возрасту — Лаганскому было уже почти пятьдесят. В редакции все считали это решение справедливым, и воспротивился ему только один — Лаганский. Он ужасно обиделся. Два дня ходил он по начальству, убеждал, доказывал — и остался в Таллине, а вместо него в Ленинград был командирован другой работник, молодой человек.

Я уходил из Таллина вместе с Лаганским. Шло нас человек пятнадцать все наземные работники нашей авиабригады. Только тут я оценил Лаганского по-настоящему. Не было среди нас человека более стойкого, решительного, умелого, не поддающегося панике. Он был сообразительнее, тверже и отважнее шедших вместе с нами кадровых командиров. У него было удивительное практическое чутье — как устроить ночлег поудобнее, как раздобыть обед. Он научил нас не бояться немецких самолетов, обстреливавших те лесные дороги, по которым мы брели; сам он не обращал на них никакого внимания. Ко мне он относился заботливо и покровительственно; я с трудом последовал за ним, хотя был лет на двенадцать моложе его и гораздо крепче. Не думаю, чтобы мне удалось выйти из Эстонии, если бы моим спутником не был Лаганский.

Главной его особенностью был оптимизм. Он верил не только в конечную победу — мы эту веру не теряли и в сорок первом году, — но смотрел оптимистически на исход самых ближайших событий. Он уверял меня, что немцам никогда не удастся дойти до Ленинграда и что они вот-вот будут разбиты. В августе 1941 года немцы действительно были задержаны в Кингисепском районе Ленинградской области недели на две. Во время этих двух недель Лаганский был совершенно убежден, что оптимистический его прогноз уже осуществляется. У нас обоих были в Ленинграде семьи. Однако моя жена с двумя детьми уже в первой половине июля выехала из Ленинграда на восток. Лаганский, зная об этом от меня, чрезвычайно не одобрил ее поступка. Он вообще не одобрял массовой эвакуации ленинградцев, начавшейся летом 1941 года. Своей жене и дочери он запретил уезжать куда бы то ни было. Он, разумеется, не предвидел осады города и не допускал даже такой возможности; и эвакуация казалась ему проявлением паники и малодушия.

Голод в осажденном Ленинграде начался с октября. Жена и дочь Лаганского по-прежнему жили в Ленинграде на улице Жуковского, в своей просторной, хорошо обставленной, но неотапливаемой квартире. Карточки у них были „иждивенческие“, по которым не выдавали почти ничего. Лаганский жил в редакции военной газеты на Васильевском острове и питался вместе со мной в военной столовой; он получал триста граммов хлеба в день, две тарелки супа, одну столовую ложку каши, один кусочек пиленого сахара. В сравнении с тем, что получала его семья, это было колоссально. Но он не ел ни хлеба, ни супа, ни каши, ни сахара. Он завел целую систему портативных судочков и складывал в них все, что ему выдавалось; в свободные от работы часы он шел к себе на квартиру и отдавал судочки жене. Он уверял жену и дочь, что совершенно сыт, и с наслаждением смотрел, как они съедают его паек. Разумеется, он отлично знал, чем все это для него кончится. В марте 1942 года он умер голодной смертью. Удивительно, что он так долго протянул.

Жена его, Тамара Григорьевна, узнала о его молчаливом подвиге только после его смерти. Он пожертвовал жизнью ради нее, но, к сожалению, спасти ее ему не удалось. Она пережила его только на год. В 1943 году, уже после прорыва блокады, когда продовольственное положение города значительно улучшилось, она погибла от артиллерийского снаряда, влетевшего в окно ее комнаты».

Еще одно имя должно быть помянуто в перечне ушедших навеки в ту первую блокадную пору. Сергей Иванович Абрамович-Блэк! Известный писатель, автор романа «Невидимый адмирал» — книги, рисующей жизнь моряков Балтийского флота в канун великих событий Октября 1917 года, книги о том, как постепенно созревает революционное сознание балтийцев и близится время, когда власть возьмет в свои руки «невидимый адмирал», то есть трудовой народ…

Тут придется снова напомнить грозные сентябрьские дни 1941 года, когда враг подошел к стенам Ленинграда и был отдан приказ минировать заводы, электростанции и боевые корабли флота. Как и повсюду, на крейсере «Киров» шла лихорадочная работа. В трюмы закладывался тол, назначались люди, ответственные за выполнение этой адской миссии. Моряки глубоко переживали все, что свершалось у них на глазах.

Нам неведомо знать, что думал об этом Абрамович-Блэк, старый штурман русского флота, участник гражданской войны, он в эту пору тоже служил на «Кирове» при редакции корабельной многотиражки «Кировец».

Сергей Иванович от макушки до пяток был военным моряком — высокий, стройный, подтянутый и в гражданской жизни не расстававшийся со своей флотской формой, всегда попыхивающий капитанской трубкой. Он почти одновременно с Л. Соболевым начинал литературную работу, оба были веселые, неугомонные, собирали вокруг себя молодежь и рассказывали разные истории из морской жизни. А повидал Абрамович-Блэк многое. Служил командиром артиллерийской башни на линкоре, участвовал в Моонзундском бою в октябре 1917 года, потом в знаменитом «Ледовом походе» 1918 года, командовал монитором «Свердлов», эсминцем «Железняков». После войны мне довелось услышать рассказы о нем, в частности, поделился со мной своими воспоминаниями известный критик Игорь Александрович Сац. В моем дневнике сохранилась эта запись. Вот она:

«Примерно в тридцать четвертом году я прочитал книгу „Записки гидрографа“, принадлежавшую перу Абрамовича-Блэка, и написал положительную рецензию для журнала „Литературный критик“. Она называлась: „На пути к художественной правде“. Меня подкупала правдивость и непосредственность впечатлений бывалого моряка, совершившего поездку из Ленинграда в Якутию. Кстати, Якутия в его книге занимала главное место. Скоро на мою рецензию грозным рыком откликнулась одна центральная газета. Абрамович-Блэк примчался в Москву. Не будучи с ним знаком, я назначил ему встречу у себя дома. Сижу, жду, думаю: кого увижу, маленького провинциального еврея Абрамовича или высокого представительного англичанина Блэка? Ведь он из четвертого поколения потомственных русских мореплавателей. Оказалось, ни то, ни другое… Заходит коренастый уже не молодой человек в морской форме. Вынимает из кармана часы-цибулю, говорит „извините за опоздание на три минуты“. Тут-то я понял, с кем имею дело. Поговорили. Излил он свою душу, просил связаться с газетой и выяснить истинную подоплеку этой статьи. Я позвонил туда и спросил, нельзя ли мне выступить в защиту своих позиций? Мне наотрез отказали. Тогда Блэк вспомнил, что в Москве еще есть знакомый ему писатель Всеволод Вишневский, который начинал у него в литкружке. Он пошел к Вишневскому, и тот написал статью в защиту книги и моей рецензии. Тут-то выяснилась и истинная подоплека появления ругательной статьи против книги. Оказывается, Блэк смел критиковать баню в Якутии, которая была воздвигнута по замыслу кого-то из местного начальства и составляла красу и гордость оного. Оно — начальство — пожаловалось в газету, после чего и появилась отповедь Блэку. Вишневский был настойчив и добился того, что его статью опубликовали и тем самым реабилитировали книгу „Записки гидрографа“»…

Несомненно, годы блокады обогатили моих братьев по перу не только литературным, но и боевым опытом. Особенно хочется рассказать о человеке, который на войне, помимо своих обычных обязанностей писателя, всегда был занят еще и ратным трудом. Всегда рвался к воюющим людям, делил с ними поражения и был непременным участником их побед. Это Александр Ильич Зонин.

Судьба нас свела с ним задолго до войны, когда я только начинал писать о флоте, а он был уже опытный писатель-маринист, автор книг «Жизнь адмирала Нахимова» и «Капитан „Дианы“». Он охотно консультировал меня по истории флота, он знал ее, он «делал» эту историю. Вспомним стихи Эдуарда Багрицкого:

Нас водила молодость

В сабельный поход,

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед.

Так это и о нем, который в гражданскую войну девятнадцатилетний юноша комиссар полка, а в двадцать лет — комиссар дивизии.

При разгроме кронштадтских мятежников в 1921 году он в числе делегатов X съезда партии шел в одном строю с Тухачевским, Дыбенко, Ворошиловым и был отмечен высшей боевой наградой — орденом Красного Знамени.

Я до войны приходил к нему в скромную, полутемную комнатушку в Ленинграде на улице Халтурина. Он жил там со своим сыном Сережей. И всякий раз, побывав у них, я уходил с тяжелым чувством от холостяцкого быта, неприспособленности двух мужчин — большого и малыша, точно сирот брошенных на произвол судьбы.

Не будучи убежден в точности своих впечатлений полувековой давности, я обратился к сыну Александра Ильича — теперь моему товарищу по профессии С. А. Зонину с просьбой, если потребуется, уточнить приведенные мной по памяти факты. И получил ответ с целым рядом очень существенных подробностей: «Это правда, жили мы на Халтурина (бывшая Миллионная) — сообщает Сергей Александрович. — Своего жилья у нас не было, комнату снимали на первом этаже, окно упиралось в другой дом, и всегда у нас было темно. Из квартиры через кухню черным ходом можно было выйти во двор, а через двор в подворотню на Мойку. В доме, где была эта подворотня, тоже на первом этаже, жила семья писателя Ю. П. Германа. Отец и Герман дружили. С началом войны отец сразу уехал на фронт, я до эвакуации жил у Германов. До сих пор помню душевное тепло Татьяны Александровны Герман и необычайную мягкость и ласку Юрия Павловича. Отец действительно тогда уже был автором романа об адмирале Нахимове, повести „Капитан „Дианы““, многих рассказов, а, кроме того, автором трех книг литературно-критических работ. Кроме того, он написал роман „Земля новгородская“.

В библиографическом справочнике „Ленинградские писатели“ указано, что в 1927 году А. Зонин заведовал отделом печати Ленинградского горкома партии и одновременно был главным редактором „Звезды“, а до этого в Москве заместителем главного редактора журнала „Октябрь“, Этим я хочу сказать, что ко времени Вашего знакомства с отцом он был автором всего двух произведений прозы, но уже профессиональным литератором, членом ССП с момента его основания».

В те первые встречи и позже на флоте, когда мы служили в группе Вишневского, Зонин был худой, задумчивый, немногословный, с отпечатком грусти на лице. Многие считали его трудным. Трудным потому, что он был чересчур прямолинейный, резкий, острый на язык. Не юлил, не крутил, а резал правду-матку в глаза кому бы то ни было. Он был полон неожиданностей. Никто не мог наперед сказать, каковы его суждения будут по тому или иному поводу. Часто они были отличны от всех остальных. Он говорил, как думал. А это далеко не всем нравилось. Для него существовали люди, как Личности, независимо от их положения в обществе. И может, это было причиной того, что судьба его не баловала, но и не могла сломать…

Не лишне еще раз напомнить, что летопись его боевых свершений начинается в августовские дни 1941 года на огневых рубежах Таллина, в рядах морской пехоты. И отступал он с последними отрядами прикрытия на «Казахстане», о чем уже было рассказано. Он был один из тех, кто принимал энергичные меры для спасения судна.

После Таллина осенью сорок первого он снова в морской пехоте, уже под Ленинградом. Строго следуя принципу документальности, здесь и дальше я буду приводить свидетельства участников событий того времени. Вот что вспоминает об этом периоде бывший в ту пору корреспондентом «Красного флота» драматург Александр Штейн:

«Малая ленинградская земля, Ораниенбаумский пятачок. Сначала трясемся в кузове… Потом ночуем вповалку в какой-то избе… Потом утром снова месим грязь и, наконец, добираемся до расположения батальона морской пехоты. Передний край совсем рядом — это ощущается во всем, поражаемся, что никто не спрашивает документов, никому до нас нет дела… Идем все дальше, дальше. Ухают пушки, пулеметные очереди, повизгивая пролетают мины. Под небольшим пригорком — человек в черной шинели без знаков различия, поросший черной щетиной, с толстыми негритянскими губами, с наганом в руке. К нему то и дело подбегают матросы в заляпанных грязью бушлатах, в тяжелых кирзовых сапогах.

— Товарищ писатель, — слышим мы. — Ваше приказание выполнено.

— Товарищ писатель, — подбегает другой краснофлотец. — Отделение заняло оборону высотки, давайте боезапас.

— Товарищ писатель, — слышится новый возглас.

Человек в шинели без знаков различия оборачивается. Зонин!

Мины, отвратно повизгивая, ложатся рядом. Зонин ведет нас в ближнюю рощицу, прыгаем в окопчик по грудь, это нечто вроде батальонного капе, тут пережидаем налет.

Вчера убило миной командира батальона, сегодня — осколком сразило политрука. В батальоне полтораста штыков. Автоматов нет вовсе. А немцы идут в атаку, поливая из автоматов. Зонин принял командование, иначе к вечеру батальон перестал бы существовать…»

В этих точных чеканных фразах, подобных нашим фронтовым корреспонденциям, ясно вырисовывается образ «товарища писателя» бесстрашного воина. Понятна его психология, весь склад его характера. Такой человек не мирился с тихой спокойной жизнью. Он словно был рожден для боя.

И как-то странно получалось. Мы часто искали людей, совершавших подвиги, не замечая того, что настоящий герой среди нас…

И не приходится удивляться тому, что в 1942 году Александр Зонин добровольно идет в далекое автономное плавание на подводной лодке «Л-3» к берегам Германии. Об этой эпопее можно было бы рассказывать многое, и отчасти это сделал сам Зонин в своем «походном дневнике».

Я позволю привести некоторые строки из этого произведения деловой прозы, характеризующие обстановку, особенности плавания и роль «товарища писателя», который по скромности называл себя пассажиром, а на самом деле был полноправным членом экипажа.

«Я избрал корабль несколько необычный для пассажира. Но в условиях подводного плавания устроен неплохо. Правда, спать в удушливой атмосфере при температуре больше 30 градусов по Цельсию прескверно. Обтирайся хоть каждый получас — влага выступает из пор кожи, капли сливаются в ручейки, и поэтому сон приходит ненадолго. Однако прошедшей осенью в окопах морской пехоты было похуже», — признается Зонин.

И вот они далеко в чужих водах, в подводном положении форсируют минное поле.

«Все ждали после погружения каких-то особенных переживаний. Некоторые даже не могли скрыть нервозность, не владели собой… А сам я? Для других, по крайней мере, казался спокойным. Но это стоило напряжения. Уговаривал себя, что минное поле таково, как десятки других форсированных в Финском заливе. Твердил себе, что для слепой подводной лодки не существует опасности, пока она не произошла…

…Петров нес подводную вахту и вдруг срочно позвал меня к перископу. Жутковато было глядеть на плавающую мину. Ее красноватое эллиптическое тело с рожками поворачивалось, будто искало, обо что разбиться для взрыва. „Л-3“ сделала циркуляцию и удалилась от опасности. Но ничто не помешало бы случайно при всплытии задеть такую игрушку…»

Страница за страницей… Мы узнаем, чем были заполнены многие дни и недели походной жизни:

«Ночью жадно набирался свежего воздуха. Луну нельзя было назвать иначе, как лунищей. Нынче светила — за сотню миллионов ватт. Позвали меня заниматься делом.

Владимир Константинович делал астрономические определения, покрикивая „Товсь!“ и „Ноль!“. Я записывал время по секундомеру».

Зонин, как и все члены экипажа, занят работой. Работой, без которой не найти цель, не атаковать ее.

Наступает долгожданная первая атака.

«Атака началась для меня внезапно. Стрелял Грищенко двумя торпедами. Обе попали. Два отдаленных взрыва дошли через воду. Бомбить нас стали с катеров через две минуты. Петро маневрировал, останавливал электромоторы. Смертельная игра продолжалась больше двух часов… Мы были в центре конвоя, прорывая охранение. Насчитано двенадцать транспортов. Ко дну пошел танкер на пятнадцать тысяч тонн, с топливом. Разлился мазут на воде, а горело, казалось, целое нефтяное озеро».

Естественно, мы вправе спросить, а страшно ли было автору дневника? На это есть короткий ответ: «Страхи в карман и за борт!» Это тоже в духе Зонина.

Уместно привести слова командира подводной лодки Петра Денисовича Грищенко: «В дни самых тяжелых испытаний писатели находились рядом с нами. И не только в дни праздников, а и в суровые будни нашей походной жизни. Лучшее тому подтверждение участие в боевом походе балтийского писателя Александра Ильича Зонина, который пережил с нами труднейшую эпопею. И в наших победах есть немалая доля его ратного труда…»

Попутно следует сказать, что третью военную годину наш товарищ был на Северном флоте. И опять же в самом пекле войны — на торпедных катерах, в атаках…

Зонин достойно прошел и гражданскую и Отечественную войны. После войны написал новые книги о флоте, которые выдержали проверку временем.

Он жил для дела, не щадил себя и слишком рано ушел из жизни. И после смерти он не хотел расстаться с морем. Капитан 2-го ранга Сергей Александрович Зонин выполнил последнюю волю отца. Об этом напоминает выписка из вахтенного журнала одного из боевых кораблей Северного флота:

«Баренцево море. 31 мая 1962 года. 23.13. Легли в дрейф. Приспущен Военно-Морской флаг. Свободная от вахты команда выстроена по сигналу „большой сбор“. Урна с прахом писателя-моряка Александра Зонина предана морю в 69°29′ северной широты и 34°35′ восточной долготы. Ветер северо-восточный 4 балла, море — 3 балла, видимость 5 миль. Дождь».

А поэт Всеволод Азаров написал об этом так:

Отдал он свое богатство сыну,

Верность — Океану до конца.

И моряк в бездонную пучину

Опустил, как должно, прах отца.

Так слились по воле капитана

Человек и море навсегда,

И вернулась в лоно Океана

Маленькая красная звезда.

Литературная группа действует

Дальше я хочу рассказать о судьбе нашего писательского коллектива, сформировавшегося в Таллине в первые дни войны.

Сразу же после Таллинского похода и гибели многих литераторов Вишневский предложил пополнить наши ряды свежими силами и создать писательскую группу. Он получил «добро» от Политуправления флота, и вскоре нам всем, находившимся в частях далеко друг от друга, вручили короткую телефонограмму: явиться на набережную Красного Флота, 38, в военно-морское издательство.

В назначенный день и час мы собрались.

Вишневский был рад этой встрече не меньше нас. Вопреки своей обычной серьезной сосредоточенности он улыбался, неторопливо говорил насчет будущей работы группы: через печать, радио освещать боевые действия балтийских моряков, помогать флотским газетам, писать брошюры, листовки и все время накапливать «капитал» для будущего, чтобы после войны писать романы, повести, книги очерков и воспоминаний.

Планы у Вишневского были широкие, увлекающие. Мы с интересом слушали его. Сидя на диване, курил заметно поседевший в дни войны писатель Александр Зонин, зажав в руках томик стихов, щурил близорукие глаза поэт Всеволод Азаров, куда-то в пространство был устремлен взгляд Анатолия Тарасенкова. Строгими, настороженными были лица Александра Крона, Ильи Амурского, Григория Мирошниченко.

— Сегодня наше оружие — перо и живое слово, — говорил Вишневский, призывая нас не только писать, но побольше общаться с людьми, не упускать возможности выступать, читать им свои произведения.

Он изложил свою программу и затем объявил, что оргсекретарем группы назначается Анатолий Тацасенков, у которого есть опыт творческой и организационной работы в редакции журнала «Знамя».

Тарасенков, избалованный писательской демократией, встал и хотел было дать себе отвод, но тут Вишневский не на шутку рассердился и резко оборвал своего друга:

— Здесь не профсоюзное собрание. Приказ не обсуждается, а выполняется. — И таким же строгим голосом добавил: — Запишите, что требуется для группы.

Тарасенков немного опешил, но делать было нечего, и он потянулся к блокноту и карандашу.

Вишневский диктовал задание: каждому члену группы обеспечить личное оружие, противогаз, гранаты, сапоги, теплый жилет. Подготовить комнату для работы машинистки, помещение для связного, определить для писателей места по боевой тревоге, поговорить с начальником отдела боевой подготовки штаба флота, чтобы всех членов группы включили в систему военного обучения.

— Теперь давайте выясним, на каких соединениях вы будете работать. У кого есть пожелания? — спросил Вишневский.

Каждый из нас сказал свое слово, и мы тут же были расписаны по соединениям.

На этом наша первая встреча закончилась.

Затем начались трудовые будни нашей оперативной группы писателей.

Обычно мы отправлялись в части и соединения на неопределенный срок. Собирали материал и часто там же писали статьи, очерки, отсылали их в газеты, на радио и, выполнив свой план, на очень короткое время возвращались в наш боевой «штаб», отчитывались перед Вишневским, встречались со своими товарищами и снова отправлялись туда, где люди жили напряженной боевой жизнью.

Всеволод Азаров и Григорий Мирошниченко подружились с балтийскими морскими летчиками и большую часть времени проводили на аэродромах. Мы узнавали о том, что они живы, лишь по их корреспонденциям о героях авиации, публиковавшимся в газетах за двумя подписями. В эту пору Мирошниченко собирал материал и начинал писать документальную повесть «Гвардии полковник Преображенский» — о замечательном летчике, который в 1941 году наносил первые бомбовые удары по Берлину.

Неутомимый Владимир Рудный находился на Ханко, познакомился там с бригадным комиссаром Расскиным, капитаном Граниным, летчиками Антоненко и Бринько, излазил с десантниками самые далекие и малоизвестные островки, не раз лежал под пулями и снарядами. У него накопился материал, который невозможно было вместить ни в очерки, ни в рассказы. Впоследствии и родилась книга «Гангутцы», получившая признание читателей.

На линкоре «Октябрьская революция» поселился Александр Зонин и писал документальную повесть «Железные, дни».

На базе подплава одной жизнью с подводниками жил Александр Крон, он редактировал многотиражку, ему не нужно было придумывать конфликты, они происходили на глазах у Крона. Вот почему так правдивы и выразительны его рассказы о подводниках, пьеса «Офицер флота», поставленная во многих крупных театрах нашей страны, его роман «Дом и корабль». И повесть «Капитан дальнего плавания» о балтийском подводнике А. И. Маринеско, увидевшая свет уже после смерти писателя.

Боеспособность писательского пера проверялась в самых неожиданных жанрах.

Однажды Вишневский вернулся от начальника Пубалта, собрал нас и объявил, что получено задание написать популярную брошюру на тему «Береги оружие!». Срок — одна неделя. Кто берется?

— Откуда мы знаем, как нужно хранить оружие?! — с удивлением воскликнул кто-то из писателей.

Вишневский недовольно нахмурил брови:

— У писателя-фронтовика не может быть слова «не знаем». Боец, придя на фронт, тоже не знает врага, а пройдет недельки две, и он уже бьет немца. Если вы не знаете материал — поезжайте на фронт, посмотрите, как люди обращаются с оружием. Изучите эту тему всесторонне, воспользуйтесь консультацией специалистов, и я уверен — напишете так, что матросы и солдаты будут читать вашу брошюру, как художественный очерк.

Веские и убедительные слова Вишневского победили скептицизм наших товарищей. Через неделю рукопись в двадцать пять страниц лежала на столе начальника Политуправления, а еще через несколько дней она была отпечатана и рассылалась по частям.

…В эти дни мы встретились с Вишневским в Кронштадте. Он подвел меня к карте, висевшей на стене, и стал объяснять обстановку:

— Балтийский флот после Таллина снова активизируется… Наши подлодки угрохали ряд транспортов. На наших минах у Ганге подорвалась на днях немецкая лодка. Скоро будем прощупывать оборону немцев вот на этом участке, — Вишневский показал на район Стрельна — Петергоф.

Мы поговорили о делах и пошли в наш любимый Петровский парк.

Над бухтой — серой, молчаливой — заходит солнце. Тени древних деревьев ложатся на аллеи. Мы останавливаемся у бронзовой фигуры Петра, а под ней на граните высечена надпись: «Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело». Символические слова. Сегодня они для нас звучат приказом…

Смотрим на южный берег Финского залива. Там темно-синий массив Петергофского парка, охваченный пожарами. Зарево полыхает над парком, отблески огня на миг выхватывают из полумрака Петергофский дворец и купол собора.

— Вернемся домой, — говорит Всеволод Витальевич. — Мне нужно еще раз прочитать мое радиовыступление. Завтра я непременно должен быть в Ленинграде.

Всеволод Витальевич собирался на следующий день вылететь в Ленинград на самолете «У-2», но погода испортилась, небо заволокло тучами, и самолеты в воздух не выпускали. Тогда мы вместе решили отправиться на катере.

Сложили вещи в рюкзаки, повесили их за плечи и вышли во двор. Прошли несколько шагов, и тут издалека донесся грохот взрыва. «Везет же, — подумал я. — Весь день было спокойно, и вот, как на грех, началось».

Обстреливались соседние улицы. Комендантские патрули поддерживали порядок и прохожих направляли в подворотни. Глядя уважительно на широкую золотую нашивку бригадного комиссара на рукавах Всеволода Вишневского, патрулирующие нас не останавливали.

Мы ускорили шаг и вышли к будке дежурного по катерам. Дежурный мичман удивился нашему появлению.

— Обстреливают, товарищ бригадный комиссар. Начальник штаба флота по боевому делу собирался и то отставил, а вам подавно незачем рисковать.

— И у нас тоже боевое дело, — оборвал Вишневский. — Есть разрешение оперативного дежурного по штабу флота. Мы идем в Ленинград.

У пристани стоял маленький штабной катерок. Старшина бросился в моторный отсек. У него что-то долго не ладилось. Наконец зарокотал мотор, и катер, отвалив от стенки, проскочил сквозь узкие ворота и запрыгал на высокой волне.

Пока катер проходил вдоль стенки, противник перенес огонь на военную гавань. Должен признаться, мне было страшновато в эти самые минуты. Казалось, что немцы нас видят, вот-вот пошлют нам свой фугасный «гостинец» и от катера останутся одни щепки.

Я зашел в каюту, а Вишневский остался на палубе, с невозмутимым видом поглядывая в сторону гавани и делая очередную запись в своем дневнике.

Катер огибал Кронштадт, чтобы выйти к Лисьему Носу, откуда поездом мы могли доехать до Ленинграда.

Несколько снарядов попало в нефтяные цистерны, возвышавшиеся на берегу. К небу взметнулись столбы огня, и над водой поплыл густой дым. Наблюдатели противника не могли не заметить этого, и теперь весь огонь был обрушен в район пожара. Мы проходили на расстоянии не более двухсот метров от цистерн, охваченных пламенем. Снаряды свистели над головой и падали то в воду, то в самое пожарище. Огонь взметнулся с новой силой.

Катер уже обогнул Кронштадт, и мы ушли сравнительно далеко, но еще долго было видно пламя горящих цистерн. В сумерках катер пришвартовался к причалу Лисьего Носа, мы вышли на берег и по лесной дороге направились к вокзалу.

У срубленной сосны сделали привал. Сели на большой круглый пенек, и в эту минуту удар. В нескольких шагах от нас из земли поднялись дула орудий. Нас ослепили огненные вспышки. Зенитные орудия били учащенно: высоко в небе со стороны Финляндии плыли фашистские самолеты.

— Идут на Ленинград, — гневно сказал Вишневский. — Схватить бы их за горло и задушить к чертовой матери!

С воинским эшелоном мы добрались до города, вышли на затемненный перрон Финляндского вокзала. И тут били зенитки, а в воздухе метались прожекторы.

— Куда теперь? — спросил я Вишневского.

— Разумеется, в Радиокомитет!

— Но ведь тревога, трамваи не ходят!

— А ноги на что даны? — резко ответил он, подтянув портупею.

Мы вышли к Литейному мосту.

Вскоре из радиорупоров послышались звуки отбоя. Двинулись трамваи, и мы благополучно добрались до Радиокомитета.

Сообщили, что студия свободна. Едва мы поднялись на четвертый этаж, снова раздался сигнал воздушной тревоги. Худенькая девушка — сотрудница отдела политвещания — провела нас в студию. Заметив ее волнение, Вишневский дружески погладил девушку по плечу:

— Ничего, милая, мужайтесь. Сейчас мы им ответим по-нашему, по-балтийски.

Девушка улыбнулась, надела наушники, нажала кнопку, и у нас перед глазами вспыхнуло красное табло:

«Внимание, микрофон включен!»

Вишневский, как солдат по команде «смирно», выпрямился, опустил руки по швам и с обычной страстностью начал говорить. Его выступление кончалось словами:

— И если будет нужно, мы погибнем в борьбе, но город наш не умрет и никогда не покорится врагу.

В ту пору с особой силой проявилась еще одна грань таланта Вишневского-оратора. Я слышал его выступление перед моряками, отправлявшимися в петергофский десант, в госпиталях перед ранеными, на кораблях и в частях. На трибуне с ним происходила какая-то совершенно необъяснимая метаморфоза.

Выступал он, разумеется, без всяких шпаргалок, импровизируя. В такие минуты он мог поднять людей и повести их в атаку. И сегодня, слушая его речи, записанные на пленку, невозможно оставаться равнодушным. А тогда при одном имени Вишневского люди останавливались возле уличных рупоров и замирали — слушали затаясь, внимая каждому его слову.

Особенно отложилось у меня в памяти его выступление 14 сентября 1941 года перед комсомольским активом Ленинграда.

Представьте себе обстановку тех дней. Бои идут у городских застав. Снаряды рвутся на улицах. Каждый день в 18 часов с немецкой пунктуальностью на город летят стаи фашистских бомбардировщиков. Отдельные самолеты прорываются, в небе не затихают воздушные бои. Взрывы бомб. Вспыхивают пожары. Под развалинами домов гибнут люди…

Город начинает испытывать горькую участь осажденной крепости. Трамвай «девятка», еще месяц назад весело бежавший за Нарвскую заставу, теперь осторожно доходит чуть ли не до самой линии фронта.

Среди молодежи, заполнившей исторический зал Таврического дворца, многие юноши в военной форме; они пойдут с бутылками горючей смеси навстречу вражеским танкам, будут драться в рукопашных схватках.

Сейчас они полны внимания.

— Слово предоставляется представителю Краснознаменного Балтийского флота писателю Всеволоду Вишневскому.

Зал рукоплещет. На трибуну поднимается невысокий, кряжистый моряк: ордена на груди, широкие нашивки бригадного комиссара на рукавах кителя, через плечо деревянная кобура с пистолетом.

— Здравствуйте, юноши и девушки Ленинграда, молодежь великого краснознаменного города. Я обращаюсь к вам по поручению Краснознаменного Балтийского флота как военный моряк, писатель и уроженец этого города.

Уже само обращение необычно, все насторожились. И дальше все с большим накалом, точно штормовая волна, крепнет его голос:

— Друзья! Вникнем всем сердцем, всей мыслью в происходящие события. Ваши деды в 1905 году, ваши отцы в 1917–1920 годах воистину не щадили себя (вот так дрался выступивший здесь рабочий, тридцать три года отдавший производству), чтобы добыть для народа, для вас, для молодого поколения, все права и все возможности свободного и культурного развития. Вы росли, не зная окриков и гнета со стороны хозяев-эксплуататоров. Вас не били, никто не смел прикоснуться — вы не знали мук голода и безработицы. Все двери для вас в стране были открыты: все школы, все вузы, заводы, кино, театры, музеи; все дороги, шоссе, парки — все было для вас, все было ваше. Вот это и есть Советская власть, это и есть завоевания, добытые кровью, трудами дедов и отцов, участников революции и гражданской войны. Никто не смел в нашей стране остановить юношу и девушку и сказать им: «Hait! Zuruk!» («Стой! Назад!») Тебе сюда нельзя, ты не этой расы, ты годен только на черную работу, работу раба. Никто не смел так сказать ни одному юноше, ни одной девушке в нашей стране, потому что мы все одной породы, гордой советской породы…

Нет, это не было повторением прописных истин потому, что говорил об этом человек, у которого за плечами большая жизнь, говорил к месту и ко времени. В словах Вишневского был сплав идеи, мысли, в них была сама правда. Именно об этом в первую очередь было разумно напомнить в дни смертельной опасности.

— Фашизм хочет плюнуть тебе в лицо и в твою душу… лишить права на любовь, вас хотят загнать в шахты и на химические заводы Германии — туда, где уже страдают поляки и бельгийцы. Вы разве пойдете туда? — спрашивал он, обратив взгляд к юношам, сидевшим перед ним. И тут же отвечал: — Лучше умереть на месте за Родину, чем склонить хоть на минуту, хоть на миг свою голову перед этой гитлеровской сволочью.

Он говорил о фашистах с ненавистью и презрением, хорошо зная, что вечером его речь будет передаваться в эфир, и те, кто рассматривают наш город в бинокли, готовясь отпраздновать свою победу в гостинице «Астория», услышат его гневные слова…

— Товарищи, речь сейчас идет не только о Ленинграде, речь идет о самом существовании нашей страны. Речь идет о самом основном. Быть или не быть вот в чем дело.

Его жесткий взгляд был устремлен в зал, словно он обращался к кому-то из сидящих там.

— И оставь, товарищ, если у тебя есть хоть на минуту, оставь личные мелкие соображения: «Как бы мне увильнуть, куда бы мне спрятаться, как бы мне уцелеть, как бы мне остаться в стороне». Не об этом идет речь, и нельзя думать сейчас о личном, и не убережешься ты, если у тебя есть шкурные и трусливые мысли. Народ тебя найдет и не простит тебе. Спросит: «Где ты был, прятался? Отвечай!» И враг тебе не даст пощады, он тоже постарается тебя найти. Путь единственный, прямой — идти всем, идти, не щадя себя, зная, что дело идет о самом великом — о существовании нашего народа.

На эти слова зал ответил аплодисментами.

Помню самые трагические дни. В Ленинграде уже не было света, не работали телефоны, прекратилась доставка газет и даже умолкло радио. Люди поневоле чувствовали себя отрезанными от мира, и каждая встреча с человеком, который побывал на фронте и мог что-то рассказать, каждое живое слово было неоценимо.

Всеволод Витальевич вернулся с фронта у Невских порогов, где сражались моряки. И случилось так, что в тот же вечер ему пришлось выступить в военно-морском госпитале на улице Льва Толстого.

Длинный темный коридор заполнили раненые, люди ежились, кутались в байковые халаты. Все способные двигаться потянулись к маленькому светильнику на столе; при таком свете не видно было всей массы людей, их можно было лишь чувствовать по шороху и приглушенным разговорам.

В коридоре адский холод, и решили долго раненых не задерживать. Вишневский сказал, что его выступление займет не больше десяти минут. Он поднялся на стул, вид у него был усталый и болезненный, но стоило ему начать говорить, как речь захватила его самого и всех слушателей. Он рассказывал о фронтовых наблюдениях, приводил множество деталей, которые мог запечатлеть в своей памяти только истинный художник. Говорил он горячо, темпераментно, эмоционально, и все стояли не шелохнувшись.

Я смотрел на бледных, исхудалых людей; их лица были взволнованными и одухотворенными. Конечно, это выступление длилось не десять, добрых сорок минут, потом Вишневский еще отвечал на вопросы.

После его выступления на другой и третий день к начальнику и комиссару госпиталя началось форменное паломничество раненых. Они просили, а некоторые категорически требовали немедленно отпустить их, послать на фронт — именно к Невским порогам, где идет жестокая битва.

Комиссар госпиталя Василий Иванович Гостев не без основания говорил, что, если Вишневский еще раз выступит, в госпитале не останется ни одного раненого.

* * *

…Этот дом и по сию пору ленинградцы по старинке называют елисеевским. Он стоит на Фонтанке лицом к Чернышеву мосту — высоченный, немного мрачноватый, украшенный искусной лепкой, внутри чем-то напоминающий замок древних рыцарей. Тяжелые дубовые двери, мраморные лестницы, скульптуры в нишах, разноцветные стекла. В наши дни все это принято называть излишеством… Купец Елисеев строился в лучшие свои времена и не скупился на затраты. Снять у него квартиру из семи-десяти комнат мог разве что фабрикант. А после революции эти огромные квартиры населял трудовой люд. На третьем этаже в большой коммунальной квартире обитало семь семей — двадцать пять человек. У каждой семьи — просторная комната, и в каждой комнате вершилась своя жизнь. Здесь и я жил со своей женой и дочерью.

Осенью 1941 года наш дом заметно опустел, но в тишину нашей квартиры ворвалась новая струя жизни.

В эту пору мои друзья — флотские писатели еще не были определены на казарменное положение. Вишневский и Тарасенков согласились поселиться у меня. Мое семейное гнездо им сразу приглянулось — есть диваны, белье, электрический чайник, посуда и главное — телефон. Что еще нужно?

Они привезли свои скромные пожитки и начали устраиваться…

В блокадных дневниках Вишневского часто встречаются записи:

«Дома, на Фонтанке…»

«В холостяцкой квартире Михайловского…»

Мы с Толей Тарасенковым размещались в детской. Комично было видеть по утрам длинного Тарасенкова в маленькой кроватке моей дочурки Киры. Ноги его висели, как две оглобли… Непритязательный Толя вполне этим довольствовался и на все мои предложения переселиться на диван деликатно отказывался:

— Мы и так тебя стеснили. Я знаю, как важно спать в своей постели… отговаривался он.

Толя просыпался раньше всех: его ноги уставали свисать. Большой знаток поэзии, он в ту пору и сам писал много стихов, печатал их во флотской газете и даже издавал отдельными сборниками. Он сидел тихо, и только слышался скрип пера. За ним поднимался я. И вскоре из-за стеклянной перегородки доносился голос Вишневского: «Ребята, посмотрите, пожалуйста, там тарахтят какие-то мотоциклы. Узнайте — это наши или немецкие?» — шутил Всеволод Витальевич, прекрасно зная, что в это время сосед на мотоцикле уезжает на работу…

Вишневский мог пошутить, но в нем жила твердая уверенность, что в критические сентябрьские дни, сорвав штурм Ленинграда, мы уже выиграли победу. Сам он не жалел ничего, в том числе и себя самого, ради того, чтобы наш народ сломил шею фашизму. Разве не об этом напоминают страницы дневника, подобные исповеди:

«Со времен ХIII века — нашествия татаро-монголов не было таких напряженных трагических дней! А история шагает неумолимо, не считаясь с жертвами, индивидуальными судьбами и мечтаниями…

Верю в невероятную выносливость нашего народа, в его силу, стойкость, напористость…»

«Россия мне бесконечно мила! Она трогательно чиста… И у меня состояние духа чистое, решительное: придется идти с автоматом, с винтовкой пойду… Ничего не жаль, пусть все потеряется — вещи, дом, архив, рукописи и прочее. Все пыль, только бы удержать врага! И мы уж с Гитлером рассчитаемся! Узнает он силищу советского народа. Мы добры, чисты, но с врагами круты…»

* * *

В доме на Фонтанке Вишневский чувствовал себя хорошо. Он не выражал своих восторгов, но когда мы приходили домой, я ощущал, что ему приятно. Он садился за письменный стол и писал дневник.

Спал он на тахте, покрытой ковровой дорожкой. По-хозяйски открывал буфет и помогал нам с Толей сервировать стол к ужину. Радовался, найдя у меня в библиотеке «Севастопольские рассказы» Толстого, и упивался ими, устанавливая сходство с сегодняшним днем. На моих письмах жене в Сталинград он делал короткие, ободряющие приписки и однажды, получив денежное содержание, потребовал, чтобы эти деньги я немедленно отправил в Сталинград. Все мои уговоры ни к чему не привели, он не успокоился, пока я не вручил ему квитанцию.

И неизменная бодрость духа Вишневского передавалась нам с Толей.

— Мы остановили их. Мы их разгромим, — не раз говорил он.

Да, немцы действительно были остановлены у самых стен города. Но тем больше была их злость за свои неудачи, и они мстили, как могли, методично обстреливали город и ежедневно посылали армады бомбардировщиков. По вечерам город был в зареве пожаров. Много бомб падало в нашем районе. Уходя из дома, мы не знали, вернемся ли сами, застанем ли наш дом на месте таким, как его оставили…

Поэтому все самое ценное из рукописей, а для Вишневского это были дневники, мы прихватывали с собой…

В дневнике за 5 ноября 1941 года Вишневский отмечает:

«11 часов (вечера. — Н. М.). Возвращаемся под звуки „Интернационала“ (из радиорупоров) с Васильевского острова — домой.

Луна, облака… Высоко поднялись аэростаты заграждения. На Фонтанке пожар, много битого кирпича… Дымно… Воронки на набережной, воронки у Чернышевского мостика (Чернышева. — Н. М.). Четыре разрыва бомб. Близко…

В нашем доме вылетели стекла и весь уют — к чертям!

Новая воздушная тревога. Люди идут вниз, а мы идем в наш „дот“ маленькую комнатку без окон, где темно и холодно. Перешли на „новый рубеж“».

Да, все было так в точности. Мы пришли и ахнули: на мостовой полно стекла, вошли в квартиру и увидели в окнах зияющую пустоту, ветер гулял по квартире. Вот тут-то и возникла мысль перебраться на «новый рубеж»…

Наш «дот» — это была маленькая кладовая в самой середине квартиры, со всех сторон защищенная толстыми капитальными стенами — она стала надежным убежищем. Все приходившие удивлялись: «Елисеев был явно не дурак, смотрел вперед и о вас позаботился».

В конуре, общей площадью не больше семи метров, едва удалось установить диван, стол и раскладушку. Между ними остались узенькие проходы. Всеволоду мы уступили диван, сами с Тарасенковым мучились на раскладушке. И все же преимущества нашего «дота» были очевидны. За капитальными стенами мы ничего не слышали — ни звуков сирены, ни грохота зениток, и только когда поблизости взрывались бомбы и дом пошатывался от взрывной волны, мы чувствовали, что кругом нас идет война. «Близко!» — восклицал Вишневский, поворачивался на другой бок и засыпал.

* * *

…С наступлением зимы все писатели из группы Вишневского собрались на Васильевском острове, в здании Военно-морской академии им. Ворошилова. На четвертом этаже большого пустынного здания нам отвели две комнаты. В одной жил Вишневский со своей женой Софьей Касьяновной Вишневецкой, художницей, приехавшей из Москвы и тоже влившейся в нашу группу. В другой мы — «гвардии рядовые» Анатолий Тарасенков, Всеволод Азаров, Александр Зонин, Григорий Мирошниченко, Илья Амурский и я. Многие бойцы нашего необычного воинского подразделения находились в частях, и лишь изредка появлялись… Так, А. Крон редактировал газету подводников и жил на плавбазе, А. Зонин по-прежнему находился на линкоре «Октябрьская революция», на «Ораниенбаумском пятачке» были «дислоцированы» Лев Успенский и поэт Александр Яшин…

Однажды Всеволода Азарова послали в знаменитый полк минно-торпедной авиации КБФ, которым командовал Герой Советского Союза полковник Е. Н. Преображенский. Азаров появился среди летчиков — худой, близорукий, совершенно ослабевший от голода. Верный своему долгу, он с хода пустился собирать материал. Летчики рассказывали о себе скупо, нехотя, и когда в очередной раз он обратился с вопросом к Герою Советского Союза А. Я Ефремову, тот сумрачно ответил: «Да что там говорить. Сам слетай — тогда все узнаешь».

Азаров охотно принял это предложение. И вот наступила глухая, наполненная свистящим ветром ночь. Азаров облачился в тулуп и забрался в кабину самолета «ДБ-Зф», загруженного бомбами. Взлетели. Внутри машины был адский холод. Даже тулуп не спасал. Внимание Азарова было сосредоточено на том, как ведут себя люди в полете. Время от времени он переключал взгляд на белые завьюженные поля, освещенные бледным лунным светом.

Приближались к цели. Во время бомбометания самолет основательно тряхнуло. Еще и еще раз… И в ту же самую минуту с земли протянулись в небо красноватые шарики — то били немецкие зенитки. Летчик искусно маневрировал среди разрывов, и полет закончился благополучно.

Азаров написал об этом очерк, напечатанный через несколько дней во флотской газете.

И не от того ли памятного дня, не от тех ли ощущений появились стихи, адресованные боевым друзьям:

Мы можем письма не писать друг другу,

Но память тронь,

Увидим вьюгу, яростную вьюгу

И тот огонь,

Который был согреть не в силах руки

В кромешный год,

Но душу нашим правнукам и внукам

Он обожжет!..

Иногда наши товарищи по перу появлялись у нас на Васильевском острове, делились новостями, советовались с Вишневским и уезжали обратно, в части и на корабли. Дальше всех — на полуострове Ханко находился член нашей литгруппы Владимир Рудный. Время от времени мы получали от него короткие записки. Однажды он примчался оттуда и ненадолго забежал к нам в общежитие, объяснив, что у него поручение комиссара Ханко Раскина доставить в Москву в «Правду» обращение ханковцев к защитникам столицы. Это было в разгар боев за Москву. Огненные строки ханковцев о том, что там, на далеком бастионе, они сражаются с мыслью о Москве, немедленно появились в «Правде» и читались в частях Западного фронта, на передовой. Потом воины Западного фронта, так же через «Правду», ответили ханковцам. Эту благородную миссию передачи душевной эстафеты с Ханко в Москву и обратно выполнил Владимир Рудный.

Жизнь среди сражающихся людей помогала уже в ходе войны создавать произведения с большим «запасом прочности».

Пьеса Александра Крона «Офицер флота» о проблеме становления нового советского офицерства до сих пор идет в театрах, напоминая о славном прошлом.

«Работа над пьесой проходила в условиях, которые в мирное время показались бы мне немыслимыми, — вспоминает А. А. Крон. — Тогдашний начальник Пубалта Волков отвалил мне на написание четырехактной пьесы ровным счетом один месяц и был крайне недоволен, когда я попросил два. Чтоб меня не отвлекали посторонними делами, я с разрешения начальства поселился в промерзшей „Астории“, в маленьком номеришке, выходящем окнами в закоулок двора, — преимущество немалое, учитывая артобстрелы и бомбардировку с воздуха. Раз в сутки я шел с судками на береговую базу подплава и забирал свой суточный рацион. Однажды, когда я возвращался обратно, меня основательно тряхнуло взрывной волной, и я на короткое время потерял сознание. Помню только, что, опускаясь на тротуар, я больше всего думал о том, чтобы не разлить макаронный суп, составляющий основу моего обеда. И, очнувшись, первым делом убедился в том, что судки не потекли. Температура в номере падала ниже нуля, чернила замерзали в чернильнице, а авторучки у меня не было. Электричество часто гасло, и тогда приходилось зажигать коптилку. Но все равно писать в „Астории“ было лучше, чем в управлении или даже на корабле».

И очень важно еще одно признание Александра Крона:

«…Я был профессиональным драматургом и не был кадровым моряком. Говорят, что тот, кто вдохнул запах кулис, отравлен на всю жизнь. За последние годы я разлюбил театр. А запах корабля волнует меня по-прежнему».

Во время блокады родилась талантливая и злободневная пьеса Вс. Вишневского, А. Крона и Вс. Азарова «Раскинулось море широко», пользовавшаяся огромным успехом. Она ставилась в академическом театре имени Пушкина, где было большое вместительное бомбоубежище. Зрители приходили в овчинных полушубках, валенках, сидели, не раздеваясь, положив противогазы на колени. Если среди действия раздавался сигнал воздушной тревоги, занавес закрывался, и все шли в бомбоубежище. Иногда тревога продолжалась часа два, в таких случаях зрители досматривали спектакль на другой день. Нет, музы не молчали. Они тоже были в строю и работали для грядущей победы.

Наш шеф — Управление политической пропаганды флота помещалось в одном здании с нами. Начальник его дивизионный комиссар Владимир Алексеевич Лебедев понимал всю сложность труда писателей и журналистов. Узнав, что Вишневский хотел бы нас всех собрать и поговорить о работе, он горячо поддержал эту идею, приказав отпустить всех наших товарищей с далеких боевых участков, обеспечить их транспортом и продовольствием.

И вот в просторной академической аудитории 6 февраля 1942 года днем начали собираться участники «ассамблеи» и гости, кто приезжал, а кто приходил «на своих двоих» из разных концов города. Все уселись за столиками, подобно тому, как сидели здесь слушатели академии.

Начальник Политуправления В. А. Лебедев, открывая совещание, обратился к нам с такими словами:

— Пубалт очень ценит вашу работу. Признателен за все, что вы сделали… Все, кого я здесь вижу, прошли боевую проверку и оказались достойными высокого звания советского писателя.

Затем поднялся Вишневский — выбритый, надушенный, праздничный, каким мы его не видели со времен Таллина. И говорил он с присущей ему горячностью, душевной страстью, рисуя картину жизни флота и на этом фоне работу балтийских писателей…

Он напомнил о патриотическом настрое русской маринистской литературы, начиная с песен и сказов петровского времени, Марлинского, Гончарова, Станюковича, рождения революционной морской литературы, ее неразрывную связь с партией большевиков, и протянул ниточку к нашим дням, стараясь дать трезвый критический анализ того, что мы делаем и как делаем…

— Часто мы пишем: столько-то истребили, столько-то взяли в плен. Это не раскрывает суть военного подвига, не дает представления о природе современного героизма. У меня в памяти наш прорыв из Таллина в Кронштадт. Мы шли через минные поля. Было очень тяжело. Коммунисты и комсомольцы бросались за борт и руками отталкивали мины. Слышу, как кто-то тяжело плывет, шлеп-шлеп… Матросу бросают конец. Слышно его прерывистое дыхание, затем голос: «Отставить конец, вижу мину, пойду ее убрать…» И он идет во мрак спасать корабль. Он один на один вступает в борьбу с этой миной, зная, что находится на волоске от смерти… Вот что такое героизм сегодня… А как мы об этом пишем? Мало и плохо, не умея говорить с той внутренней неукротимой силой, которая характерна для классической русской литературы — для Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского. Не жгут глаголом сердца людей, и себя не мучают, не раздирают свою душу… А ровный, небеспокоящий разговор — это не литература, друзья…

Почти все наши товарищи выступили.

— Все мы держим решительный экзамен — тот, кто выдержит его, будет Героем с большой буквы. Кто не выдержит — выйдет в тираж. Мир в огне — мы идем по нему — будущие победители, — и нам неведомо знать, кто останется в рядах, кто падет. Кто увидит реальную победу, кто умрет с верой в нее… это были слова Анатолия Тарасенкова.

Закончилась официальная часть, и место на трибуне заняли поэты. Впервые мы услышали главы из только что законченной поэмы Веры Инбер «Пулковский меридиан». Всеволод Азаров читал стихи о моряках. Настроение у всех заметно поднялось. Не было большего счастья и большей награды, чем сознание того, что литература тоже сражается, все мы находимся в боевом строю и наш труд нужен для дела победы так же, как точные снайперские выстрелы и бомбовые удары летчиков. Это с предельной ясностью понял каждый литератор и в этом был главный смысл маленького форума…

Из огня да в полымя…

Вспоминая этот день, я вижу худого, бледного поэта Александра Яшина, который читает нам одно из своих самых сильных стихотворений о войне:

Не позабыть мне первых схваток,

Рывков вперед, дорог в крови,

Ночей под кровом плащ-палаток,

Как первой не забыть любви.

Все шло не так, как представлялось,

Как вычиталось,

Все не так.

Все было ново: дождь, усталость,

Разрывы мин и рев атак,

Я убедился, встав под дула,

Хлебнув и гула и огня,

Что сердце не захолонуло,

Кровь не свернулась у меня.

В глазах, в словах — одна победа,

Мечты, мечты наедине,

Кто эти чувства не изведал,

Тот просто не был на войне.

Эти строки были написаны человеком, у которого из-за голода и бесконечных лишений (а он был в самом пекле — на «Ораниенбаумском пятачке») развился туберкулез легких, и мы его видели слабым, бледным, шатающимся, как говорилось в те времена, доходягой. При всем этом он долгое время и слушать не хотел врачей, убеждавших его эвакуироваться. Оно понятно, если вспомнить всего несколько слов из его фронтового дневника, в котором изложено его моральное кредо: «Эта война такова, что вопрос о жизни одного человека не должен ни перед кем стоять. Смерть и жизнь случайны. Где ты погибнешь неизвестно. Русские поэты всегда и в войнах были образцом храбрости и инициативности при защите своей родной земли».

Ленинград военной поры был для него той высотой, на которую и спустя многие годы после войны он смотрел с благоговением: «Ленинград в годы блокады — не тема для сочинения, — пишет он. — Тут все пахнет кровью и не требует домыслов. Более сильных картин людского горя и героизма не может представить самое воспаленное воображение. В этом случае надо писать либо так, как все было, как ты видел, либо не писать совсем…» Эти слова, как завет для нас — пишущих о войне.

Я прочел еще раз строки, написанные дорогим мне человеком, и вспомнил совсем маленький пустяшный, по нынешним меркам, эпизод из его биографии. Был, кажется, конец февраля этой первой жестокой блокадной зимы. Силы наши на исходе. Очередной завтрак с несколькими ложками каши — «шрапнели» и кусочком хлеба уж был съеден, но сил от этого не прибавилось. Азаров, Амурский, Зонин, Тарасенков и я — мы лежим на койках под одеялами, чтобы не растерять крохи тепла. Отворяется дверь, и едва слышными шагами входит в комнату человек. Его трудно узнать, он иссох, почернел лицом, ссутулился. Это Александр Яшин, изменившийся до неузнаваемости после недавней встречи. Теперь он был доставлен с «Ораниенбаумского пятачка». Состояние, как признали врачи, крайне тяжелое — критическое. Туберкулез его пожирает. Спасти может только усиленное питание. А в блокированном Ленинграде — какое может быть питание? Значит, надо на «Большую землю» или смерть в ближайшие дни.

— Ребята, вы что, спите? — и не дожидаясь ответа: — И почему гробовая тишина, не чувствуется творческой жизни? — Он извлек из сумки противогаза маленькую пачку печенья, тот самый доппаек, который ему выдали на дорогу, и обнес, одарил всех нас. — Пользуйтесь моей добротой! — пошутил он, с ласковым прищуром поглядывая на нас.

Наверное, только ленинградцы смогут оценить — легко ли было тогда голодному, полуживому человеку отдать нам печенье. В руках осталась одна обертка. В этом поступке был весь человек. Тут проявилась не просто доброта, а самопожертвование, на какое были тогда способны очень немногие. И этот эпизод запечатлелся навечно в памяти, навечно связался с бесконечно милым мне человеком, Сашей Яшиным, который уехал тогда, но не в тыл, а на Волжскую флотилию — в Сталинград. Из огня да в полымя…

О Ленинграде в зимнюю пору сорок первого года писали сотни и сотни раз. Но у всякого человека, пережившего это время, есть свои воспоминания об этом страшном времени. Я помню, когда мы с Вишневским и Тарасенковым написали коллективную корреспонденцию в «Правду» и я готовился к дальнему походу с Васильевского острова на Херсонскую улицу, 12, где находился корпункт «Правды». Всеобщая дистрофия давала себя знать — мы обессилели, казалось, даже застегнуть пуговицы — и то тяжело, не поднимались руки, чтобы нарубить на щепки какие-то детали мебели от столов, шкафов в учебных аудиториях академии. Твердое дерево раскалывалось с трудом, удары топора были какими-то детскими, беспомощными. А всякий выход на улицу, на страшный мороз требовал особого усилия воли. Я собрал листы нашей коллективной корреспонденции, сунул их в полевую сумку, долго подпоясывался ремнем, в надежде, что мороз не проникнет под полушубок, и мечтал только об одном — как было бы хорошо вот сейчас закрыть глаза и сразу оказаться в корпункте «Правды», вручить статью Фаине Яковлевне Котлер, которая невесть как умудрялась поддерживать связь с Москвой, передавать туда наши материалы, увидеть наших блокадных старожилов — корреспондента «Правды» Николая Ивановича Воронова, человека удивительной стойкости, выдержки, и директора типографии Николая Александровича Куликова, получить из его рук свежий номер «Правды», если по пути из Москвы самолет с матрицами не сбили немецкие «мессершмитты», после чего снова очутиться здесь же, в мрачном, сером здании Военно-морской академии им. Ворошилова. Мрачном, но своем, в какой-то мере обжитом.

— Вы что задумались? — уловил мое минорное настроение Всеволод Витальевич. Была у него такая, я бы сказал, комиссарская жилка. Почувствовать, когда у человека на душе неладно. — Думаете идти или нет? Двух мнений быть не может. Ведь мы обещали «Правде»… — Слово «Правда» он всегда произносил с каким-то особым благоговением, — И запомните — вам надо завтра принять дежурство по группе, чтобы был полный порядок…

Тут в первую очередь имелось в виду поддержать режим отопления, огонь в нашей времянке, чтобы холод не сковывал руки и писатели могли работать.

Дистрофики научились ходить своим особым шагом. Иногда издали можно было безошибочно определить — идет дистрофик. Шли медленно, стараясь не нарушать сразу избранного ритма, не делая резких движений, от них начиналось головокружение, можно было потерять равновесие и упасть. А упасть на улице в декабре сорок первого года было смертельно опасно: кто мог знать, хватит ли сил подняться?

Однажды на встрече с читателями меня спросил немолодой человек, прошедший войну: «А почему ленинградцы, известные добротой, отзывчивостью, особым доброжелательным ленинградским характером, не помогали подняться упавшему на улице человеку?» Он это видел в кино и это его поразило. Да и, наверное, многих поражало. Упал человек, шедший впереди, и лежит, молча ожидая чего-то: собирается ли с силами, ждет ли помощи от кого-то, но молча… не просит, не плачет, не кричит, хотя и знает, что Стоит лечь на морозе истощенному, голодному человеку, как смерть подбирается почти мгновенно.

Человек, бывший в Ленинграде в эти незабываемые, страшные дни, не задал бы такого вопроса. Просто не было Сил… Не было сил даже для того, чтобы помочь упавшему. Пришедший на помощь, едва нагнувшись, мог свалиться рядом с погибающим и разделить его участь. Тогда подняться с земли мог только очень редкий человек.

И я в тот декабрьский день двигался шаркающим, скользящим шагом, пробираясь по узкой тропинке между сугробами. Чем ближе к Неве, тем все более скользкой становилась тропинка — от пролитой невской воды, которую тащили в бидонах, детских ведрах, котелках — на ведро воды сил не хватало, но зато и сугробы казались чуть шире, тропинка становилась натоптанной. Вот и Нева, корабли, вмерзшие в серый от поземки лед, едва заметные дымы над ними, срываемые злым ветром, спуск к воде, к проруби, со ступеньками, вырубленными во льду, и дальше тоненькая, едва заметная тропинка на другой берег. И ветер, поземка, перекрывающая тропку, и холод, медленный, неспешный холод, охватывающий сразу все тело, холод, как бы уверенный, что никуда от него не денешься, и потому играющий с человеком: а далеко ли сможет уйти по льду, сгибаясь от слабости и ветра этот бедолага?

Но мысль, что там, на том берегу, между домами, ветер будет слабее, как ни странно, прибавляла сил. И я брел, прикрыв лицо рукавицей и стараясь только не сбиться с тропинки. И все-таки сбился, свернул на другую тропку и пришлось карабкаться по льду, заметенному снегом, чтобы выбраться на набережную. Ступени спуска к воде исчезли под слоем льда. Но, может быть, то, что я сбился с тропки, было удачей для меня. Едва я только выбрался наверх, на набережную, меня остановил какой-то человек, замотанный платком поверх шапки и пальто, и ткнул мне рукавицей в лицо.

— Что? — спросил я, едва размыкая замерзшие губы.

— Трите лицо! — неожиданно громко и внятно сказал человек. — Вы обморозились! Трите не переставая.

Эта встреча с незнакомцем, замотанным в платок, одно из последних воспоминаний — может быть, потому, что тереть лицо рукавицей, пробираться среди сугробов, да еще и смотреть по сторонам было тогда не под силу. Дальше я помню только, что снегопад усилился, ветер не унимался, а ударял в лицо, дул, казалось, со всех сторон одновременно, и в конце концов я потерял ощущение времени и пространства — шел, следуя последней команде: «Трите лицо!» — тер, сколько было сил, онемевшее лицо, скользил, останавливался, привалившись к обросшей льдом водосточной трубе и почувствовав, как слабость, безразличие и сон накатывают, заставляя подгибаться ноги, заставлял себя двигаться дальше. «Надо дойти до Херсонской, надо дойти!» — и честно говоря, сегодня я бы уже не мог отличить, чего было больше в той мысли — преданности журналистскому принципу или просто желания выжить. Но люди, побывавшие в экстремальных ситуациях, поймут меня — часто, когда человеческая жизнь повисает на волоске, только выполняя свой долг, человек спасает и жизнь. Может, не будь в моей сумке нашей коллективной корреспонденции, не знай я, что уже есть договоренность с Москвой насчет этого материала и сотрудники военного отдела Лазарь Бронтман и Мартын Мержанов ждут нашу работу, я не нашел бы в себе силы оттолкнуться, оторваться от гигантской ледяной сосульки-трубы, упавшей под собственной тяжестью и, казалось, вросшей в землю, и двинуться дальше.

Сколько раз в своей жизни я ходил по Невскому проспекту! Сколько вечеров прошло в прогулках от Адмиралтейства до Московского вокзала, еще в школьные годы, в паре с моим товарищем Жоржем Рохлиным. Сколько было свиданий с моей будущей женой Тосей, ставшей верным другом на всю долгую жизнь. Как мы дружили, мечтали, любили — и всему этому был свидетелем наш Невский. Главный проспект нашей юности! Проспект, знакомый нам каждым домом, каждым подъездом, каждой витриной. И если кто-нибудь еще три-четыре месяца назад сказал бы мне, что я буду мечтать пройти Невский проспект и не найду сил для этого, я бы не поверил, просто расхохотался бы в лицо этому человеку! Невский! Да это же мой родной дом!

Как знать, может быть, и мой дорогой, навеки главный проспект и помог мне, не ведаю. Помню только, как я стою уже на углу Невского и улицы Восстания, у какой-то витрины магазина, обитого досками, и чувствую, что силы покидают меня. И даже не покидают, а просто покинули, их нет! Я стою, вцепившись цепкой бессознательной хваткой в металлический поручень возле витрины, стою, понимая, что уже никогда не смогу двинуться отсюда. Я знал уже это состояние, когда исчезает тело, холод, голод и остается просто ощущение страшной тяжести, пригибающей к земле. Последним усилием я поднимаю голову и вижу человека, который наклоняется ко мне. Оказывается, я уже сидел на снегу. Кто это был, я не знаю и не узнаю никогда. Кажется, он был в военной форме. Хотя иной раз я подумываю, что это могла быть и женщина. Будто бы голос у человека был высокий, похожий на женский. Видимо, уже теряя сознание, я успел показать на гостиницу рядом, в которой размещался тогда разведотдел штаба флота. И сейчас я вспоминаю высокий, похожий на женский или и впрямь женский, девичий голос этого человека: «Держитесь за меня!» и тяжелый толчок — я попадаю в двери гостиницы, не сумев ухватиться рукою за бронзовую тяжеленную ручку. И будто бы сразу же появляется рядом со мною начальник разведотдела полковник Фрумкин. Быстрый, белозубый, с острыми блестящими глазами и привычной командирской хваткой. Он узнал меня и обратился к своему адъютанту:

— На камбуз его, — командует Фрумкин, заглянув мне в лицо. — Отогреть и дать каши. От пуза! — и отворачивается от адьютанта, что-то шепчущего ему на ухо. — Я сказал накормить! — снова негромко, но четко повторяет Фрумкин. — А не говорил, что надо отнять паек от кого-то! Возьмите мой! И завтрашний тоже! Это приказ! — и уходит, сверкнув белозубой быстрой улыбкой. — И лицо потрите чем-нибудь, обморожен ведь человек.

И снова я повторюсь, что только тот, кто был в Ленинграде в декабре сорок первого, только он! — может понять, что такое было тогда «накормить от пуза!». Я и сейчас помню эту миску, наполненную жидкой обжигающей пшенной кашей. Она была с маслом! Несколько капель зеленого машинного масла растеклись по ее пышущей паром поверхности! А запах! Это был божественный, ни с чем не сравнимый запах! Это был не запах жидкой пшенной каши-размазни с пятью каплями машинного масла, это был запах самой жизни! И я ощутил ее всеми порами своего тела. Жизнь возвращалась ко мне. Сначала пришла саднящая боль в распухшие, багрово-сиреневые руки, оказалось, что одну рукавицу я потерял, потом заломило ноги, протянутые к печурке, и началась странная дрожь, как будто набранный мною на улице холод выходил из меня, но все это были уже счастливые признаки возвращающейся жизни. Распухшей рукой я залез в полевую сумку, корреспонденция была на месте, и снова схватился за ложку кок, подумав и прикинув что-то в своей поварской голове, подбросил мне еще пол половника жизни.

Сегодня мне самому не верится, что каша поставила меня на ноги, вернула мне жизнь. В тот же вечер я добрался до корпункта «Правды», вручил наш труд — и тут же, к счастью, по телефону объявилась Москва. По совету Куликова я переночевал на диване в свободном кабинете, а утром возвращался обратно на Васильевский остров, торопясь, зная, что мне надо принять дежурство.

…Наша коллективная работа была рождена большой дружбой, чувством локтя, тем поистине морским братством, которое проявилось в дни самых тяжелых испытаний воли и духа.

* * *

«Я хочу, чтобы группа была спаянной, дружной… За службой никогда не должна пропадать человеческая писательская душа. Революция имеет смысл только, как дело человечности, простоты, ясности и дружбы» — это строки из дневника Вишневского. Он так писал, так мыслил и делал все возможное, чтобы морское братство не угасало.

В нашей группе царила деловая атмосфера. Дружба не мешала бригадному комиссару Вишневскому строго и требовательно относиться к каждому из нас, а нам — подчиняться воинской субординации, не забывая, что Всеволод Витальевич наш начальник и, стало быть, его поручения, данные в мягкой, дружеской форме, следует считать приказом.

Сегодня, перелистывая «Правду» и читая фронтовые корреспонденции, я вспоминаю, как они рождались.

Нередко наши материалы появлялись в «Правде» за двумя и даже за тремя подписями: Вс. Вишневский, Н. Михайловский, А. Тарасенков. Коллективная работа была продиктована самой жизнью, особенностями обстановки тех дней, когда фронт борьбы с каждым днем ширился и один человек не мог охватить события, происходившие на многих участках битвы. «Горячих» мест слишком много — на флоте, в авиации, на сухопутном фронте. Мы там бывали. Но даже при этом условии трудно было нарисовать общую картину жизни фронтового Ленинграда. И потому, возвращаясь с разных участков фронта, мы нередко собирались у Вишневского, рассказывали, где что видели, выкладывали на стол записи в блокнотах. И тут вырисовывалась тема очередной нашей коллективной корреспонденции. Она детально обсуждалась, а затем кто-то из нас — я или Тарасенков — делал первоначальный набросок. После рукопись передавалась Всеволоду Витальевичу: он читал, что-то выбрасывал, добавлял какие-то факты и ювелирно обрабатывал все от первой до последней строки…

Каждая наша корреспонденция либо очерк из фронтового Ленинграда, опубликованные в ту пору на страницах «Правды», имеют свою историю.

«Ветер гонит ледяную волну. Заморозки ударили по траве и лесам, первым льдом покрылись болотца и канавы на прибрежном фронте. Но ярче огонь в сердцах моряков. Родина-мать, балтийцы идут за тебя отряд за отрядом»…

Это начало корреспонденции «На подступах к городу Ленина» о том, как фашисты два месяца штурмовали ленинградские укрепления и в конечном итоге вынуждены были признать: «они лучше линии Мажино». Но дело было, конечно, не в укреплениях. Стойкость и выдержка людей имели решающее значение. Таких людей, как командир бронекатера лейтенант Чудов. Попал под перекрестный огонь вражеских батарей, вел с ними бой. Кончилось горючее, и немцы пытались захватить катер. Чудов приказал экипажу покинуть катер. Остался один и стрелял из пушки, затем перешел на автомат. Когда положение стало совсем безвыходным, он открыл кингстоны, затопил катер, а сам вплавь добирался до своих…

Судьба свела нас с Чудовым, и он стал главным героем нашей корреспонденции.

После опубликования очерка начался поток писем на Балтику в адрес лейтенанта Чудова, который, лишившись корабля, продолжал сражаться на сухопутном фронте… Это имя вы еще встретите в моем повествовании.

Вишневский был ярым противником сухости и казенщины, приучая нас писать о войне живо и занимательно. Он любил пейзаж, детали обстановки, умел находить нужные слова для передачи чувств, для создания неповторимых образов…

«В ранний утренний час над Финским заливом стоит холодный туман, сквозь который проступают контуры Кронштадта с его маяками, мачтами кораблей, собором, гранитными стенками гаваней» — так начиналась наша корреспонденция о Кронштадте.

Вишневский щурится, читая эти строки, задерживается на них, вижу: ему чего-то не хватает. Он несколькими штрихами дорисовывает картину:

…«Дует острый нордовый ветер. В нынешнем году рано налетела первая снежная пурга. Пенистые валы, один за другим, дробятся о гранит и бетон. Белые узоры украсили деревья старинного Петровского парка. Наступает русская зима. Моряки в сапогах, ушанках и шинелях — одеты ладно, тепло. Новый отряд проходит с песней сквозь снежный вихрь…»

И он опять задерживается, думает, еще чего-то не хватает, дописывается всем знакомая одна фраза: «Революцьонный держите шаг!» И сразу появляется образ, настроение…

В другой корреспонденции я начал излагать факты сегодняшней жизни Кронштадта. Всеволод Витальевич прочел мою «запевку» и нахмурился:

— А где же история? Можно подумать, что вы пишете о городе, которому два десятка лет, а не два столетия…

И опять же рукой Вишневского вписывается один абзац, как мостик, перекинутый из прошлого в сегодняшний день:

«Огромен послужной список Кронштадта. Сколько отбито десантов, нападений эскадр, сколько было диверсий, поджогов, налетов. Кронштадт умел быть годами в обороне: и во время Великой Северной войны 1700–1721 гг., когда русские моряки начинали войну юношами, а кончали зрелыми мужами, и во время последующих войн XVIII века; и в Отечественную войну 1812 года, когда флот выделял десант, а гвардейский флотский экипаж пересек Европу и первым вошел среди победителей в Париж; и в годы гражданской войны, когда Кронштадт сумел в течение долгих месяцев отбивать комбинированные удары врагов: налеты авиации, торпедных катеров, удары мониторов с 15-дюймовой артиллерией, удары и обстрелы захваченных мятежниками фортов, пожары, взрывы мин. Кронштадт стоял непоколебимо в условиях сильнейшего голода, эпидемий тифа и цинги, а также при острейшей нехватке боезапаса и топлива. Ныне защитники Кронштадта с честью продолжают боевые традиции своих предшественников. И сегодня острова-форты как бы поднялись из воды и устремили вперед дула орудий. Они властвуют на десятки километров — вся морская береговая полоса под их могучей огневой волной…»

Далее идет рассказ о том, как артиллеристы форта подавили вражескую батарею. Идут и другие эпизоды…

— Стоп, стоп… — как будто сам себе командует Вишневский. — Тут для разрядки надо дать какие-то штрихи жизни…

И описание сурового боя сменяет короткая лирическая картинка:

«Этот город умеет драться, умеет дружить, ценить искусство. Во время очередного артиллерийского обстрела в гости к морякам приехали ленинградские композиторы. Тепло, дружески встретились люди в старинном зале Морского собрания. На середину зала выдвинули рояль. Прозвучала песня о прославленном герое-балтийце летчике Бринько. За окнами снова артиллерийский гром. Ритм песни поразительно совпал с ритмом канонады. Все чувствовали силу и правду нового произведения».

И кончается очерк так:

«Изо дня в день Кронштадт делает свое дело. Вьюга. Снег падает на черновато-бурые студеные воды, схваченные первым льдом, а в море уходят корабли. Балтфлот сражается и вместе с Красной Армией надежно удерживает оборону Ленинграда».

А о том, как рождались темы, где и как добывался материал, можно просто ответить: сама жизнь была щедрым поставщиком разнообразных фактов, примеров, достойных удивления. Каждый день мы были свидетелями проявлений стойкости и мужества ленинградцев. Для этого даже не требовалось ехать на фронт, хотя туда добирались теперь проще простого — трамваем № 9. Кронштадт и Ленинград фактически находились на линии огня: их жители подвергались почти таким же испытаниям, что и бойцы на передовой.

…Как-то днем мы остановились возле уличного репродуктора (в это время передавались «Последние известия»). Вдруг передача прервалась. Раздались гудки и сирены. Потом установилась тишина. Люди ушли в убежища, стараясь не нарушать порядка. Мы задержались в подворотне дома и оттуда поглядывали на небо. Несколько минут продолжалось напряженное ожидание… А затем воздух наполнился прерывистым шумом «юнкерсов», звенящим ревом наших истребителей, гулом пушечных очередей…

Высоко в зените начинался воздушный бой. Наши истребители лихо врезались в строй бомбардировщиков, разбили неприятельскую стаю на мелкие части и атаковали их с разных курсовых углов.

В небе образовалась гигантская карусель. Мы стояли вместе с бойцами МПВО и, затаившись, присмирев, наблюдали за воздушной битвой. Слышались возгласы «Молодцы!.. Здорово!..» И вдруг удивление перешло в бешеное ликование: один из «юнкерсов» задымил и пошел на снижение. За ним еще и еще… В тот раз немецкая авиация недосчиталась трех бомбардировщиков. Все говорили о наших летчиках. Но кто они — этого никто не знал, кроме работников штаба ВВС. Вот к ним-то мы и обратились по телефону. Нам сообщили, что бой провели наши балтийские истребители. Назвать фамилии летчиков нам не могли, ибо не успели еще разобраться.

— Поехали к ним! — нетерпеливо сказал Вишневский.

К вечеру мы приехали на аэродром пятого истребительного полка, повидались с летчиками, записали их рассказы, и родилась наша корреспонденция о балтийских асах — Каберове, Костылеве и их товарищах, участвовавших в этом бою.

Так шли день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем…

А в 1944 году боевой порыв, овладевший войсками, флотом, стремление вперед и вперед не оставило в стороне и нашего друга Всеволода Витальевича Вишневского. Он, считавший прежде, что надо быть в Ленинграде до победного завершения войны, теперь был одержим одной идеей — вперед на запад!

В деревянном домике на улице Попова, где жил Вишневский со своей супругой художницей Софьей Вишневецкой, шла лихорадочная подготовка к отъезду в Москву.

После сорока месяцев жизни в осажденном городе мои друзья упаковывали рукописи, собирали рисунки, сделанные художницей в годы блокады на фортах и боевых кораблях. Оба были оживлены, строили планы на будущее. Впрочем, Всеволод Витальевич оставался самим собой — серьезный, сосредоточенный, поглощенный какими-то мыслями, которые, как искорки огня, время от времени вырывались наружу.

— Немцы будут сражаться с фанатическим упорством, — говорил он, тяжело вздыхая. — По мере нашего продвижения в глубь Германии сопротивление будет возрастать. Это потребует еще крови и крови!

Он знал, чувствовал всем сердцем, что впереди победа, и ему посчастливилось вместе с нашими войсками дойти до Берлина и увидеть, как взметнулся красный флаг над рейхстагом…


Загрузка...