Михаил Казовский Тайна крепостного художника

Глава первая

1

Началось все с того, что Сашатку обокрали на Сухаревке.

С приятелем Васей Антоновым они в воскресенье утром отправились на базар — семечки купить. Оба крестьянские дети, страсть как любили лузгать семечки: Вася — подсолнечные, а Сашатка — тыквенные. И могли грызть часами, сплевывая шелуху наземь. Но в училище, где они проходили курс наук, это категорически запрещалось. Стало быть, отдавались увлечению в выходной, выйдя за ворота, на дозволенную прогулку. Благо от 1-й Мещанской, где училище находилось, до базара на Сухаревке — четверть часа пешком.

Вот представьте: солнечный мартовский денек, припекает, снег в сугробах жухнет, воробьи чирикают, стайками перелетая то с веток, то на ветки, в окнах жмурятся томные коты в предвкушении мартовских забав, на телеге едет Федулыч — бородатый мужик из соседней керосиновой лавки — и везет керосин в бутылях, что заказан в окрестных домах господами, на углу курчавый парень в овчинной кацавейке предлагает прохожим леденцы — петушков и медведей на палочке, барышни в приталенных шубках появляются из ближайшего галантерейного магазина и лукаво смотрят на Сашатку с Васей, а потом прыскают от смущения, прикрывая носики рукавичкой, кто-то с голубятни запускает в синее небо белых и коричневых птиц, разливаясь посвистом, будто Соловей-разбойник, у кого-то во дворе играет гармошка, а копыта лошадей проезжающих мимо пролеток звонко цокают по булыжникам мостовой. Лепота!

Вася — полноватый, розовощекий, горло нараспашку, топает по ледку поверх луж, как слоненок. А Сашатка — худощавый, маленький, смуглолицый — то ли цыганенок, то ли татарчонок, но на самом деле русский и с фамилией Сорокин, лужи неизменно обходит, ибо башмаки его чуточку дырявые, а ходить с мокрыми ногами и опасно, и неприятно. Им обоим почти пятнадцать, но на этот возраст пока не тянут — и особенно Саша из-за субтильности, еле-еле смахивает на отрока.

Оба в форменном пальто их училища — черного сукна, гимназического покроя, пуговицы выпуклые посеребренные, а петлицы воротника светло-фиолетовые; тоже и фуражка черного сукна, светло-фиолетового цвета околыш, с выпушкой вокруг тульи; на околыше в центре над козырьком — жестяной посеребренный знак, где в лавровых листьях буквы: Н. К. У. — Набилковское коммерческое училище. Федор Набилков — выходец из крестьян, крепостной графа Шереметева, но женился удачно и завел с братом свое дело, хорошо разбогател, приобрел себе вольную, занимался благотворительностью и на собственные средства содержал богадельню для сирот, а потом и школу для них, а потом и училище это. Н. К. У. считалось образцовым в Москве. Многие сердобольные господа учредили здесь свои именные стипендии.

Вася и Сашатка весело шагали мимо деревянных заборов, домиков, из печных труб которых поднимался белый прозрачный дым, вдоль палисадов в снегу, курс держа на Сухаревскую башню, возвышавшуюся надо всей округой. Башня была в лесах — находилась на реконструкции. Но высокий позолоченный шпиль с двуглавым орлом виден был отовсюду.

Подойдя к базару, ребята с ходу занырнули в самую его гущу, затесались в его ряды, в толкотню, торги, пробы товара на вкус и на зуб, в гомон, в аппетитные запахи свежих солений, выпечки и копченостей, в шутки-прибаутки зазывал, и сначала купили по горячему хрустящему бублику с маком — в полкопейки, а потом по коробочке разноцветных леденцов монпансье, и уже оказались у прилавков с семечками, как Сашатка ахнул: кошелек свистнули! Был в кармане — и нет его. Может, обронил? Бросились назад посмотреть — и, конечно, ничего не смогли найти. Даже если выпал, тут же подобрал кто-то. Но, скорее всего, слямзили. Даром, что это Сухаревка — здесь увидишь и не такое. Говорили ж в училище воспитатели: не ходите на торжище, покупайте, что надо, в магазинах и лавочках, пусть и подороже, но целее будете. Только огольцы разве взрослых слушают!

От обиды Сашатка по-детски разревелся. Он давно уж не плакал — года два, наверное, осознав себя не маленьким мальчиком, но отроком, воспитанником училища. А теперь вот не выдержал. Все его наличные деньги! Только что выдали ему тридцать пять копеек на мелкие расходы в месяц, да еще он пятиалтынный сэкономил в коротком феврале. Итого, пятьдесят! На такую сумму можно раза два в трактире перекусить. Или приобрести хорошую, полезную книжку. Или скопить еще — скажем, три рубля — и послать матери в деревню, ей там вместе с сестренкой младшей трудно живется; правда, старший брат помогает, но нечасто, самому в сапожниках еле-еле хватает.

Вася утешал:

— Ладно, будет, не хнычь, Сашатка. Бог дал — бог взял. Упустив одно, мы в судьбе приобретаем другое, может, много лучше.

Тот достал из кармана шаровар носовой платок, высморкался гулко. Обреченно сказал:

— Ой, не знаю, не знаю, Вася. Ты, конечно, прав, убиваться глупо. Но уж больно на душе горько. Слезы сами так и текут. — И опять разнюнился.

— Тихо, тихо, — сжал его плечо друг. — Я и на твою долю семечек куплю.

— Да при чем тут семечки! — отмахнулся Сорокин. — У меня ж теперь вообче ни полушки за душой.

— Я те ссужу. А потом со стипендии отдашь, как сможешь.

Однокашник поднял заплаканные глаза:

— Правда, что ль?

— А то! Ну, немного, конечно, — толстячок нахохлился, — больше двадцати копеек не дам, самому не хватит. Но на двадцать вполне рассчитывай.

— Мне и гривенника достаточно, — сразу повеселел Сашатка, перестав шмыгать носом. — Или нет, пожалуй, не возьму денег у тебя.

— Отчего не возьмешь? — моментально обиделся Антонов. — Да неужто брезгуешь? Я тебе от чистого сердца, а ты…

— Ничего я не брезгую, успокойся. — И похлопал его по руке. — Ты мне подсказал выход, только и всего: одолжу, но не у тебя, а у крестного. Дядя Петя Силин — с нашей Покровской. Он теперь дворником на Большой Никитской. И не то что гривенник — рубль одолжит. А того гляди и подарит!

Вася подобрел:

— Ха, а ты сырость разводил! Мы про крестного твоего и забыли. Побежали на Большую Никитскую!

Но, конечно, путь от Сухаревки до Никитских ворот не такой уж близкий; вниз по Сретенке, по Рождественскому бульвару, по Петровскому, по Страстному да по Тверскому — больше часа ходьбы. Да еще по дороге пялились на красоты весенней Москвы и глазели на происшествие на Трубной площади: под колеса коляски угодил пьяный, но не насмерть, слава богу, хоть кровищи на снегу было много.

Сам Сорокин за два года своего обучения у Набилкова погостил у крестного только раз и порядком подзабыл особняк, где служил Силин. Поначалу сунулись не туда, и ребят шуганули: «Пшли отседова, никаких Силиных мы не ведаем!» А потом соседский дворник им сказал:

— Новосильцевых дом о другую сторону. Токмо при смерти он.

— Кто же при смерти? — побледнел Сашатка.

— Петя Силин — кто! Может, и преставился уж.

— Господи, помилуй!

Постучали в дворницкую. Дверь открыл седовласый поп, от которого сильно пахло церковным маслом. Посмотрел сурово:

— Вам чего, отроки?

— Я Сашатка Сорокин, крестник дяди Пети. Как он там?

Поп перекрестился:

— На все воля Божья. Только мнится, что предстанет вскорости пред Его очи.

— А проститься можно?

— Отчего ж нельзя? Коли он в себе будет.

В мужике, лежащим под тонким, сшитым из лоскутов одеялом, Саша с трудом узнал дядю Петю — отощавшего, высохшего, и глаза запали, голова закинута, борода клинышком кверху задрана. Жалобно постанывал.

— Дядечка, а дядечка, что ж вы это так? — прошептал Сорокин с болью в голосе. — На кого хотите нас покинуть?

Веки мужика дрогнули и разъялись. Умирающий недоверчиво посмотрел на Сорокина. Но потом узнал и сказал:

— Ах, и ты здеся. Я спервоначалу подумал — ангел. — Тяжело вздохнул. — Вишь, как получилось, Сашатка. В одночасье меня скрутило.

— Вы еще поправитесь, дядечка, — ласково утешил его подросток.

— Да какое там! Причастился уж.

— Это ничего. Вон у нас в Покровке позапрошлым летом бабушка Даниловна собралась помирать — исповедалась, причастилась, миропомазалась… А потом говорит: дайте напоследок щец покушать, в животе урчит. Угостили ея, ну, она поела, порозовела, ожила — и до сей поры бегает как новая.

Силин усмехнулся:

— Повезло убогой… Помню я ея. Шустрая старушка.

— Вот и вам так надобно.

— Да куда уж мне уж!

Дверь открылась, и вошла красивая стройная дама в шляпке с вуалью. Сразу по дворницкой разнесся аромат духов и чего-то такого вкусного, барского.

— Как ты чувствуешь себя, Петр Егорович? — обратилась она к Силину певуче. — Лучше стало?

— Да какое лучше, — прохрипел недужный. — Причастился уж. Но спасибо вам, София Владимировна, за внимание и заботу.

— Говорила я тебе: отвезем в больницу, там бы помогли. Вот — не захотел — и пожалуйста.

— Да какое в больницу! Лишние заботы. Все одно помирать — так хотя бы в своей постеле, а не на казенных подушках.

— Экий ты упрямец. И лекарства, поди, не пил, что тебе Густав Густавович выписывал?

— Знамо дело, не пил. Что они, немчура, понимают в русских болячках? Наше средство одно: банька, веничек да стаканчик беленькой с перцем. Но и это не помогло, видать… — Он закашлялся — глухо, громко, содрогаясь всем телом, дергая руками и головой; а потом его резко затошнило. Облегчившись, Петр упал в изнеможении на спину и проговорил со вздохом: — От и хорошо… лучше сделалось… все теперь будет хорошо… — Дернулся и умер.

Все перекрестились подавленно. А Сашатка снова заплакал, но уже совершенно не стесняясь собственных слез. Поп читал молитву.

Неожиданно в дворницкой стало многолюдно, словно только ждали сигнала, и какие-то бабки стали хлопотать около покойного, а священник отдавал им необходимые распоряжения, и красивая барыня тоже наставляла каких-то прислужников, обещая все расходы по погребению взять на себя. Вася и Сашатка, понимая, что они теперь совершенно лишние, стали пробираться к дверям, как вдруг услышали мелодичный голос:

— Мальчики, а вы кем ему доводитесь?

Оба набилковца замерли. Вася живо ответил:

— Я — никем, а вот он — его крестник.

— Интересно как. Я про вас не слышала. Ну пойдемте, пойдемте на воздух, душно здесь.

Был второй час пополудни. Солнышко сияло по-прежнему, сизари клевали крошки возле парадной, шел мужик с дровами, — ничего на свете не изменилось со смертью Силина, вроде его и не было вовсе. Для чего жил? Что оставил после себя?

— А родители у вас есть? — мягко обратилась к ним Софья Владимировна.

Вася вновь отозвался:

— У меня нету, ваше благородие, круглый сирота. А Сашаткина мать жива в деревне. Мы в училище на казенном коште.

— Так пошли в дом, я вас угощу.

— Да удобно ли? — сразу засмущался Сашатка.

— Отчего ж неудобно? Ну, смелее, смелее, добры молодцы. Мы ведь не кусаемся.

Барский особняк показался им почти что дворцом. Долго вытирали подошвы о половик, чтоб не наследить. Озирались по сторонам, трепеща ото всей этой роскоши — золоченых подсвечников, мраморных статуй в нишах и картин в резных рамах, дорогого паркета. Думали, кормить поведут в людскую, но красавица позвала наверх, в барскую столовую. И, пока прислуга накрывала обедать, усадила на бархатный диванчик, задавала вопросы по их учебе. Мимоходом заметила:

— У меня племянник вашего возраста. Учится в гимназии при Катковском лицее. Слышали про такой?

— О, еще бы! — цокнул языком Вася. — Там одни баре принимаются. Не чета нам.

Дама согласилась, чуточку поджав губы:

— Да, учебное заведение привилегированное. К сожалению, классовых различий ликвидировать у нас не посмели, несмотря на отмену крепостничества.

Пацанята деликатно молчали.

— Ну, за стол, за стол. Не стесняйтесь, ешьте все, что подано. Bon appétit!

— Merci, — поблагодарил Сашатка и покраснел.

Да, наелись от пуза — ветчина, маслины, консоме, пирожки, курица в каком-то пряном соусе, жареный картофель брусочками, маринованные грибочки, на десерт пирожные, чай и желе из клюквы. Еле смогли подняться. С жаром благодарили хозяйку. И когда уже собирались уходить, следовали к выходу, неожиданно у Сашатки, бросившего взгляд на картины, вырвалось:

— Мой покойный тятенька тоже был художник.

Софья Владимировна встрепенулась:

— Неужели? Ты ведь из крестьян?

— Из крестьян. Дворовые мы помещика Милюкова. Были. Тятенька в садовниках подвизался. И картины писал. Живописному мастерству обучался у соседского барина — как его? — у Венецианова.

— Ученик Венецианова? — поразилась дама. — Ох, как интересно! Где ж его картины теперь?

Отрок пожал плечами:

— У господ висят. Говорят, что огромных денег ныне стоят. Вот бы нам с маменькой хоть немного с того богатства! Только разве правды у них добьешься?

Одевались грустные. Начали прощаться. Барыня сказала:

— Вы такие славные. Нате, держите по рублю. Купите себе что-нибудь. Я сестре про вас расскажу. У меня сестра и знаток, и ценитель живописи. Как фамилия твоего отца, Сашенька?

— Так Васильев он. И дядья Васильевы, по батяне ихнему. А у тятеньки прозвище было с детства — Сорока. И картины свои подписывал: Григорий Сорока. Я-то через это и сделался Александр Григорьевич Сорокин.

— Да, забавно.

Оказавшись на улице, только выдохнули: «Уф!» — и незамедлительно Вася выпустил ветры с грохотом.

— Тихо! Ты чего? — испугался Сашатка.

— Ой, никто не слышал. После сытного обеда полагается волю дать пара́м. — И расплылся в улыбке.

— Скалишься чего? Дядя Петя помер…

— И то правда… Но, как говорится, нет худа без добра: накормили нечаянно, да еще и по рублю дали.

— Я попробую отпроситься у Донат Михалыча, чтобы он на похороны Силина отпустил.

— Думаешь, позволит?

— Надо попытаться…

2

Разрешил. У Доната Михайловича не забалуешь, человек суровый — как посмотрит сквозь очки ледяным своим серым оком, брови сдвинет и усами пошевелит — так дрожанье в теле. А еще скажет старческим голосом: «Милостивый государь, соблаговолите соблюдать правила приличия», — сразу онемеешь, словно в рот воды набрал. Лучше бы воспитанников порол. Но телесные наказания у набилковцев были запрещены.

Содрогаясь, Сашатка появился у того в кабинете, бледный и напуганный. А смотритель училища вперился в него, будто бы пытался пробуравить в подростке взглядом дырочку.

— Чем обязан, сударь? — недовольно спросил.

Заикаясь, Сорокин объяснил — и насчет крестного, и насчет его похорон.

— Я бы ненадолго, — лепетал подросток, — токмо поклониться, и все. Сразу бы назад.

Помолчав, педагог спросил:

— Где сие скорбное событие место имеет быть?

— На Большом Власьевском. Отпевание в церкви Успения на Могильцах. Там же, на погосте, и погребение.

— Хорошо, ступай. Дело, как говорится, святое. И не торопись. Что такое: «Токмо поклониться, и все»? Крестный все ж таки. Торопиться грех. Коли пригласят на поминки — согласись, уважь. Но вина не пей. И не позже половины осьмого чтобы был обратно. Ясно?

— Ясно, Донат Михалыч, не сумлевайтесь, буду. Оченно я вам благодарен за подобную милость.

— Бог с тобою, Сашатка, не за что.

На стене над креслом смотрителя находился портрет государя-императора Александра II Освободителя, и, казалось, царь смотрел на набилковца тоже сочувственно.

В церкви было жарко. Провожающие, человек пятнадцать, в основном — простые работники, из крестьян, сгорбившись стояли у открытого гроба. Дядя Петя Силин в нем лежал, походя на желтую восковую куклу. С белой лентой на лбу. Из господ выделялись две дамы в черном — Софья Владимировна и вторая — такая же, на нее похожая, только чуть пониже, пополнее и старше. Певчие голосили стройно. У Сашатки от их душевности, от печальных слов священника и от грусти по ушедшему крестному слезы понемногу катились по щекам и капали с подбородка. Он их смахивал рукавом пальто, отчего-то стесняясь вытащить платок.

У разверстой могилы рядом с ним оказалась Софья Владимировна. Покивала ласково:

— Здравствуй, здравствуй, дружочек. Молодец, что пришел. Ты один, без друга?

— Я и сам-то еле у смотрителя отпросился до вечера.

— Понимаю, да.

Комья мерзлой земли громыхнули по крышке гроба. И Сорокин тоже бросил пригоршню свою. Прошептав чуть слышно:

— Спи спокойно, дядечка. Царствие небесное.

Он уже не плакал, но вздыхал трагически.

Выходили с кладбища тихо. А на улице, за воротами, люди начали договариваться помянуть усопшего где-нибудь в трактире поблизости. Поманили Сашатку:

— Ты-то нам составишь компанию? Крестный — не чужой. Грех не помянуть.

— Да, конечно, конечно.

Неожиданно его подхватила под руку Софья Владимировна, заявив работникам строго:

— Нет, он с нами лучше.

Те заулыбались ехидно:

— Знамо дело, лучше. С господами завсегда лучше.

Отрок засмущался:

— Даже и не знаю, ваше благородие, чем я вам обязан… Неудобно как-то…

— Ах, не думай, голубчик, никаких неудобств. Ты такой ангелочек с виду, что не можем отпустить тебя с мужиками в трактир. А тем более ты без друга. Без пригляда должного.

— Я теряюсь, право… Слов не подберу…

— И не надо, братец. Мы ведь от души. Кстати, познакомься: это моя сестра Катя. То есть для тебя — Екатерина Владимировна.

Дама протянула руку в перчатке. Он подобострастно согнулся, поцеловал руку. Заглянул ей в глаза снизу вверх. Барыня приязненно улыбнулась:

— Сонечка рассказывала про вас. И про вашего батюшку-художника. Очень интересно.

У набилковца выступил румянец.

— Это честь… спасибо…

— Ну, пойдемте, пойдемте. Что стоять на улице? Я уже замерзла.

Сестры действительно, несмотря на схожесть (формой глаз, носа и улыбки), сильно отличались друг от друга. Младшая выглядела более аристократично — кожа белая-белая, прямо матовая, будто бы из мрамора высечена; голос мягче и движения более грациозные. Голубые веселые глаза. Волосы темно-русые… Старшая же, напротив, словно вырезана из дерева (дорогого, тонко вырезана, но из дерева), талии почти нет, пальцы толстенькие, щеки пухленькие, голос низкий, с хрипотцой. И глаза зеленые. И слегка рыжеватые, вьющиеся волосы. Обе деликатные, славные, абсолютно не строящие из себя барынь.

В доме, уже знакомом Сашатке, поднялись в столовую. Из хрустальных лафитных рюмок пригубили красное вино, поминая Силина. Старшая сказала:

— Он прекрасной был души человек. Все Петра очень уважали. Некоторые, правда, подтрунивали над его набожностью, ну да люди часто язвительны. Бога надо, надо бояться. Без святого трепета рушатся устои.

— Говорили, будто в монастырь собирался уйти, — поддержала мысль младшая.

— Да, я знаю. Главное, не пил, никогда не видели его пьяным, даже после разговения.

— Это правда.

Вскоре разговор перешел на иные темы.

— А в каком жанре писал ваш папенька? — задала вопрос Екатерина.

— Так в каком? — отрок чуть помедлил. — Нет определенного. И пейзажи любил, интерьеры усадеб, и портреты тож. Оченно портреты похожие.

— Вас учил рисованию?

— Обязательно. Но как следует не успел: мне ведь десять было, как его не стало.

— Пил, поди?

Тот отвел глаза:

— Не без этого…

— Ну понятно… — старшая вздохнула. — Сколько у нас народу гибнет из-за спиртного! Катастрофа просто.

Младшая заметила:

— «На Руси веселие есть пити», — князь Владимир Красно Солнышко еще говорил.

— Дело в воспитании.

— Что ж, воспитанные люди не пьют? Ой, еще как пьют!

— Не воспитанные, а образованные — это разные вещи. Образованные — да, конечно; правильно воспитанные — нет.

— Не скажи. Тут причины глубже…

Их дискуссию прервало появление в столовой мальчика-подростка, видимо, Сашатки ровесника или, вероятно, чуть старше. Был он в гимназической форме серо-зеленого цвета, со стоячим темно-синим воротником и большими золочеными пуговицами сверху донизу; весь мундир походил на китель морского офицера. А на каждой пуговице выдавлено: Л. Ц. Н. (Лицей цесаревича Николая) и корона над буквами.

— Лицеист наш явился, — оживилась Екатерина Владимировна. — Вот какой красавчик. Ну иди, иди, поцелуй тетю.

Но на самом деле целовала она его: он склонился, церемонно подставил щеку. Волосы подстрижены коротко и набриолинены, можно сказать — прилизаны. Губы сложены несколько брезгливо. Подбородок с ямочкой.

— Мы сидим, поминаем Силина, — пояснила Софья. — Это крестник его — познакомься, Юра.

Барич бегло посмотрел на набилковца, вроде покивал, но руки не подал.

— Сядешь с нами?

— Я? — презрительно покривился он. — Поминать какого-то дворника? Уж увольте, тетя.

— Что ж с того, что дворник? Тоже человек. А тем более такой, как покойный Петр, — скромный, положительный.

— «Положительный дворник» — хорошо сказано, — хмыкнул лицеист. — В вашем демократическом духе. Но аристократы плебсу не ровня. И катковцы с набилковцами не дружат.

— Очень, очень жаль, что растешь ты с такими архаичными взглядами, — сузила губы Екатерина. — Впрочем, мсье Катков и мсье Леонтьев ничего иного и не могут привить своим воспитанникам. Я давно говорила брату, что нельзя тебя отдавать в их вертеп.

Юра иронически сморщил нос:

— Ваше место, тетенька, рядом с Дантоном и Робесьером на баррикадах. Libert? Égalité, Fraternité[1]. Опоздали родиться на сто лет.

Та ответила мрачно:

— В том-то все и дело, Юра, что к народному взрыву приводят не мои демократические взгляды, а презрение аристократии к плебсу, как у господ Леонтьевых и Катковых.

— А по-моему, нет. Не они, а вы выпускаете джинна из бутылки. «Дворник тоже человек»! А случись настоящий взрыв, как ты говоришь, этот дворник нас первых и зарежет.

— Слышишь, слышишь? — обратилась к сестре Екатерина. — Воспитали крепостника и обскуранта.

Но племянник не унимался:

— Вот такой набилковец вас и зарежет.

Неожиданно Сашатка сказал:

— Я не собираюсь никого резать. Я, наоборот, — был бы счастлив поступить в Катковский лицей.

Юра рассмеялся:

— Ну, мечтать не вредно. Только кто тебя, босяка, туда пустит?

Старшая в запале ему ответила:

— Спорим, что возьмут? Хоть я не люблю вашего лицея, но из принципа могу сделать, что его возьмут.

— Это как же, тетенька?

— А усыновлю его. Дам свою фамилию. Пусть попробуют не взять сына Новосильцевой.

Губы у племянника побелели.

— Полагаю, ты шутишь?

Дама пробормотала ворчливо:

— Поживем — увидим… Чтоб тебе носик утереть! Чтоб не задавался!

— Я не задаюсь. Просто осознаю себя дворянином.

— Ой, ой, посмотрите на него! Тоже мне, Рюрикович, Гедиминич! А забыл, что наш род ведется от некого Шалая, темного человека — то ли из шведов, то ли из ляхов?

— И не темного, а знатного. Стал бы Дмитрий Донской привечать в своем окружении темного! — Взяв печенье из вазочки, захрустев по дороге, он неторопливо покинул столовую.

Посмотрев ему вслед, Софья заключила:

— В этом возрасте каждый бесится по-своему. Вспомни, вспомни меня в шестнадцать лет. Вбила себе в голову, что люблю Энгельгардта. Не давала ему проходу. Наконец, добилась, что мы обвенчались. А спустя три месяца от него сбежала. Смех и грех! — Повернулась к Сашатке: — Ну а у тебя пассия имеется?

Покраснев, Сорокин потупился. И проговорил через силу:

— Нет, откуда? Я второй год как в Москве, и всегда с соучениками мужеского пола. Нас одних-то в город редко отпускают.

— Ну а там, в деревне, неужели не было девочек-подружек?

— Отчего же, были. Токмо мне тогда стукнуло двенадцать. Да и им не больше. Что за пассии, право слово!

Женщины рассмеялись, и набилковец вслед за ними.

— А вот Юра наш сохнет по одной барышне. По княжне Щербатовой Машеньке. Только это большой секрет.

— А она по нем?

— Да она еще тоже маленькая, в куколки играет. Ей не до женихов пока. Но прелестна, словно статуэтка. Глаз не отвести.

Посидели еще с полчасика, и Сорокин заторопился домой. Сестры провожали его до дверей, приглашали приходить в гости. Отрок благодарил. Так и подмывало его спросить старшую: «А насчет усыновления моего — это вы в сердцах бросили или нет?» Но конечно же, не решился произнести. Шел по улице и раздумывал: как бы ему добиться, чтобы Екатерина Владимировна воплотила свои слова в жизнь?

3

Л. Ц. Н. — Лицей Цесаревича Николая — назван в память о безвременно ушедшем старшем сыне Александра II. Юношу готовили в будущие цари, государь воспитывал себе соответствующего преемника — образованного, либерально настроенного, великодушного. Николай Александрович первый поддержал реформы отца, ратовал за конституционную монархию, как в Англии. Но случилось несчастье: занимаясь в манеже конной выездкой, молодой человек упал, повредил себе позвоночник. И хотя вроде бы вначале он пошел на поправку, хворь сопротивлялась, отпускать не хотела — и в конце концов победила. Николай умер в Ницце, находясь там на излечении.

А лицей был основан на личные средства двух друзей — публициста, писателя Михаила Каткова и профессора университета Павла Леонтьева. В обиходе его так и называли — Катковский. И директором сделался именно Леонтьев.

Состояло учебное заведение из двух частей — из восьми гимназических и трех университетских классов. Дети поступали в гимназию, а затем от среднего образования плавно переходили к высшему. Здесь преподавала лучшая московская профессура. И особенно хорошо было поставлено дело с математикой, физикой, филологией, а в последней — с изучением древних языков.

Л. Ц. Н. подарил России многих выдающихся деятелей — вспомнить хотя бы Головина — основателя партии кадетов, генерала Шувалова — героя Русско-японской войны, Грабаря — художника или Бахрушина — театроведа, именем которого назван музей…

И когда в 1868 году встал вопрос, продолжать ли учебу Юре Новосильцеву в рядовой гимназии или идти в только что открывшийся Катковский лицей, то, естественно, предпочтение было отдано последнему. Так решил его отец — Александр Новосильцев, брат Екатерины и Софьи. Сам юрист, лекции читавший в университете, он хотел и сына вырастить юристом. Мнение либерально настроенных сестричек во внимание не бралось.

Двухэтажный особняк на Большой Никитской им достался от их отца — полковника Новосильцева, воевавшего с французами в 1812 году и дошедшего до Парижа.

Одинокие сестры жили вместе с братом, но в своем, отдельном крыле.

Старшая, Екатерина (ей к моменту описываемых событий было уже под пятьдесят), к браку относилась вообще отрицательно. Говорила, что он закабаляет женщину, делает зависимой и бесправной. Вместо семьи занималась литературой — выступала с рассказами, повестями, очерками в «Русском вестнике» и других центральных изданиях под псевдонимом Татьяна Толычева. И особенно прославилась повестью «Рассказ старушки о двенадцатом годе». Находилась в дружеских отношениях и активной переписке с Достоевским, Лесковым, Аксаковым, Фетом, Тургеневым…

Младшая, Софья (ей тогда исполнилось сорок), тоже сочиняла, но по большей части стихи и занималась переводами, например, Пушкина на французский. И она публиковалась — под псевдонимом Ольга Н. (Видимо, аллюзии с пушкинскими Лариными — Ольга, Татьяна?..) Состояла в браке с Энгельгардтом, сыном директора Царскосельского лицея, где учился Пушкин. Но давно жила с мужем порознь, хоть и сохраняла с ним нормальные отношения. Энгельгардт тоже был поэтом, завсегдатаем литературных салонов…

Появление Сашатки Сорокина в их жизни так и осталось бы ничего не значащим фактом, если бы не один случай.

Александр Владимирович Новосильцев со студенческих лет дружен был с Николаем Павловичем Милюковым, архитектором, и они нередко обедали друг у друга. И однажды на обеде в доме Новосильцевых Софья Владимировна спросила:

— А скажите, Николя, знаете ли вы работы крепостного художника из венециановской школы — некоего Сороки? Он ведь, говорят, был человеком Милюковых?

Николай Павлович — крупнолицый, в очках, с пышными усами, — с удовольствием промокнул салфеткой губы и ответил живо:

— Как же мне не знать, дорогая Софи, коли вся усадьба родича моего сплошь в его полотнах! Очень, очень талантливый живописец. Может быть, лучший из гнезда Венецианова!

— В самом деле? — недоверчиво произнес Александр Владимирович, продолжая прожевывать ломтик ветчины.

— Уверяю тебя. Говорю как рисовальщик-профессионал. Удивительные пейзажи — легкие, прозрачные, дышащие жизнью! А портреты! Бог ты мой! Так изобразил Милюкова-старшего — просто поразительно — настроение и характер, мысль в глазах — схвачено доподлинно. — Но потом вздохнул: — И такая судьба ужасная!

— Спился, да?

— Пил, конечно, лихо. Только дело не в этом. Или не столько в этом… Он повесился.

Дамы онемели. У Екатерины вырвалось:

— Бедный мальчик!

Николай Павлович удивился:

— Да какой же мальчик? Лет уж сорок было, я думаю.

— Нет, я говорила про сына Сороки. Он здесь учится, у Набилкова.

Архитектор кивнул:

— Да, припоминаю. Мне кузен говорил. После смерти художника Конон взял парнишку к себе в усадьбу, чтоб служил казачком. А потом отправил на учебу в Москву. На стипендию, учрежденную Милюковым-старшим.

— Что ж, весьма сердечно.

Старший брат Новосильцев недовольно пробормотал:

— Тем у вас других не имеется, что ли, для обеда — кроме как о повешенных?

Софья пояснила:

— Я спросила потому про Сороку, что хотела бы купить что-нибудь из работ его. Как вы полагаете, Николя, кто из ваших близких мог бы мне продать?

Тот пожал плечами:

— Не скажу верно. Надо написать Конону. А уж он у папеньки своего спросит.

— Сделайте одолжение. Лично для меня.

Милюков улыбнулся:

— Исключительно ради вас, дорогая Софи.

Старший же Новосильцев пробурчал:

— Как непросто быть братом экзальтированных особ!

А пока суд да дело, подоспела Пасха 1869 года. И набилковцы, как и все, невозможно оголодавшие за Великий пост, ждали разговения с нетерпением. Вася Антонов, лежа в дортуаре на соседней койке, положив руки под затылок и разглядывая потолок в трещинках, сладостно мечтал: «После всенощной первым дело щей поесть горячих с мясом. И мослы обгладывать, вытрясая мозг. И сметанки, сметанки поболе — ложкой чтоб накладывать на горбушку черного хлеба. А потом утку в яблоках. Из которой прямо жир течет. Расстегаи с вязигой. Курник, уж само собой. И творожную пасху. Крашеные яйца. Пироги с вишневым вареньем к чаю. Чай, конечно, с сахаром, но вприкуску — наливать в блюдечко, дуть и схлебывать. И потеть от съеденного. И лежать, как удав, переваривая пищу. Ощущая полноту счастья». Но Сашатка над ним подтрунивал: «Нешто счастье наше в еде?» — «Ну не токмо, — отвечал Вася с неохотой, — но в еде тоже. Мы с тобой не курим, не пьем, не ухаживаем за барышнями — от чего еще получать удовлетворение? Ходим в гимнастический зал, в мяч играем, семь потов сгоняем, а потом не грех подкрепиться как следует». — «А духовная пища? Разве не приносит приятствие?» — «Да, само собою. Только мы ж не бестелесные ангелы. Нам и чувственных удовольствий подавай».

В пятницу по обычаю мылись в бане — ведь вода смывает с тела все греховное, — и переоделись в чистое нижнее белье. Многие набилковцы ходили на исповедь. Самым грустным днем Страстной недели выходила суббота — запрещалось петь, смеяться, бегать, прыгать, прибирать в комнате, даже постирушки устраивать. Воспитатели проводили с учениками душеспасительные беседы. Те затем причащались, освящали в церкви куличи и крашеные яйца.

Наконец, стояли со свечками на всенощной и ходили вокруг храма крестным ходом. И, уже вернувшись домой, от души разговлялись. А под утро, укладываясь спать, Вася спросил Сашатку:

— Может, навестим твоих Новосильцевых? Похристосуемся, а они наверняка нас чем-нибудь угостят.

У Сорокина вырвалось со вздохом:

— Я уж тоже думал, только вот не знаю, удобно ли? Кто мы им такие? Ихний племянничек, гимназист катковский, на меня зырил с неприязнью.

— Знамо дело, нас катковские презирают. Видишь ли, у них кость белая, а у нас черная. Чистоплюи. Ну да если надо, мы катковцам бока намнем.

— Ай, не петушись.

— Нет, пойдем, пойдем в самом деле. Мы же не к племяннику, а к его тетушкам приветливым. Ведь они принцесс из себя не строят. Оченно душевные дамочки.

— Яйца надо взять, чтоб христосоваться.

— Это непременно.

Сели на линейку — конный экипаж с крышей, но без бортов — по маршруту, следовавшему по бульварам. Начинались все маршруты у Ильинских ворот, там же и заканчивались. А по ходу маршрутов остановок не было — если наличествовали свободные места, седокам приходилось «голосовать» (зонтиком, тростью, на худой конец — поднятым кверху большим пальцем). Деньги брал сам возница. Место стоило пять копеек.

Ехали неспешно (если бы торопились, брали бы извозчика, но уже дороже), и пасхальная Москва представала перед взором Васи и Сашатки во всей красе: шумная, бурлящая, голосящая, с разодетыми по случаю праздника горожанами, духовыми оркестриками на скверах, колокольным перезвоном и прохожими подшофе после разговений. Воздух был по-летнему теплый, люди переходили от пальто к пыльникам и накидкам, от мохнатых меховых картузов к шляпам и цилиндрам. Пахло настоящей весной. На деревьях пробивалась первая зелень.

Мальчики попросили остановить у Никитских ворот. Церковь Вознесения выглядела празднично — с надписью искусственными цветами над входом: «Христос воскресе!». Прихожане выходили с обедни — улыбающиеся, довольные, а супружеские пары — под ручку, многие с детьми; подавали нищим на паперти.

— Ой, смотри, смотри — Софья наша Владимировна идет! — указал пальцем Антонов.

— Опусти руку, дуралей, — осадил его Сашатка. — Неприлично так показывать.

И они оба вместе заспешили навстречу госпоже Энгельгардт. Та была одета в темно-синее платье с турнюром и в короткий жакетик, отороченный мехом. На руке — маленькая муфточка. Шляпка с лентами, падающими на плечи.

— Бонжур, мадам.

Женщина заулыбалась:

— О, бонжур, бонжур, ме шерз ами[2]! Вы какими судьбами здесь?

— Шли к вам в гости похристосоваться.

— Замечательно. Христос воскресе!

— Воистину воскресе!

Вася и Сашатка с удовольствием трижды чмокнули ее в щечку, пахнущую французским парфюмом.

— Ну, пойдемте, пойдемте, будем пировать.

— А племянник ваш не станет на нас ругаться?

— Ой, подумаешь! У него своя компания, а у нас своя. Ждет приезда князя Щербатова с дочкой — мы ему сегодня не интересны.

У парадного входа в особняк, развернувшись, остановилась белая карета, на боку которой был герб: в центре одноглавый орел с распростертыми крыльями, в лапах — золотой крест, слева вверху и справа внизу по ангелу с мечом и щитом, а в других частях — крепость с бойницами. Из кареты по ступенькам спустилась девочка в красном пальто с многослойным воротником и в высоких, шнурованных, тоже красных ботинках. Капор с кружевами и лентами на прелестной головке выглядел кокетливо. Серые глаза были в обрамлении длинных черных ресниц.

Девочка сошла, опираясь на руку лакея, выбежавшего из дома, но когда слуга ее отпустил, вознамерившись помочь спуститься княгине, неожиданно княжна оступилась, подвернула ногу и упала. В первое мгновение все остолбенели, замерли, и единственным, кто не растерялся, оказался Вася — бросился ей на помощь, подхватил под мышки, приподнял, а когда она не смогла сама идти, говоря: «Больно, больно», — так вообще понес на руках.

Из парадного выскочил Юра — перепуганный, нервный, крикнул: «Дай сюда, сам отнесу», — но Антонов не повиновался, продолжая невозмутимо передвигаться с драгоценнейшей ношей. В доме положил княжну на диванчик, поклонился, сняв фуражку:

— Извиняюсь, коли что не так.

Девочка взглянула на него ласково:

— Мерси бьен, мсье. Вуз этэ трэ галан[3].

— Хорошо, хорошо, братец, — с раздражением потеснил его младший Новосильцев. — А теперь ступай. Тетенька, дайте ему полтинник за труды.

Вася оскорбился:

— Денег мне не надобно. Я от чистого сердца.

Софья Владимировна сказала:

— Не сердись, голубчик: с перепугу Юра не знает, что говорит. — Подхватила обоих набилковцев под локотки. — Ну пойдемте, пойдемте в наши с сестрицей комнаты. Там и перекусим.

Старшая сестра была нездорова и ходила с обвязанным шарфом горлом, говорила сипло, но ребят впустила с улыбкой:

— Ой, какие гости! Праздник у нас отдельный будет. Чтобы не сидеть с этими занудливыми Щербатовыми за одним столом.

Позвонила в колокольчик и велела горничной накрывать у них в будуаре. А потом потчевала мальчиков как заботливая хозяйка. В ходе разговора Софья сказала:

— По моей просьбе Николя Милюков — Николай Павлович, стало быть, архитектор — написал своему кузену Конону и спросил, не продаст ли он что-нибудь из художественного наследия твоего папеньки. Тот ответил, что одну-две картины мог бы уступить. И отец Конона тоже не против, если дам за них приличные деньги. Так что, видимо, во второй половине июня я отправлюсь в ваши края.

У Сашатки загорелись глаза:

— А возьмите меня с собою, окажите милость. Я два года не видел маменьки и сестренки с братцем.

— И меня возьмите, — попросился Вася. — Я вообче круглый сирота. Мне семья Сорокина будет как родная.

Энгельгардт взглянула на Екатерину:

— Что ты думаешь, Катенька?

Та покашляла и сказала с хрипотцой:

— Отчего ж не взять? Можно. Не исключено, что и я поеду с вами за компанию.

— То-то выйдет весело!

4

«Дорогая маменька Александра Савельевна, братец Костя и сестрица Катенька, кланяется вам сын ваш и братец Сашатка и желает вам здравия и счастья. Поздравляю вас со всеми прошедшими праздниками и надеюсь, что вы встретили их в здравии и веселье. Я здоров тож и встречал праздники, как тому положено. Я учусь прилежно, и учителя на меня почти не ругаются, разве что когда бываю рассеян из-за мыслей о вас, как вы там живете и хватает ли вам всего. Мне ж всего хватает, и живу припеваючи. Токмо в марте преставился крестный мой, дядя Петя Силин, царство ему небесное, был я в храме на отпевании и на погребении, а затем помянул по обычаю. И тогда же познакомился с господами его, сестрами Новосильцевыми, очень сердечными и добрыми дамами, принимающими во мне участие, а узнавши, что мой папенька был художник, проявили они ко мне живейший интерес и теперь желают у господ Милюковых несколько картинок его купить. Собираются в наши края в июне и не против взять меня с собою, благо в моем училище будут вакации. Так что, бог даст, свидимся с вами в начале лета. А за сим заканчиваю и желаю вам здравствовать и всего хорошего.

Александр сын Сороки Григорьев»


«Дорогой наш Сашатка, кланяется тебе сестрица твоя Катюха, пишущая по просьбе маменьки, и она тоже кланяется, также братец Костя, и все, кто тебя знает и любит. Мы живем неплохо, чего и тебе желаем. Маменька и я шьем на заказ, тем и кормимся, а еще сажали картошку, и она уродилась крупная, жили на ней всю зиму, прикупали мало, разве что у соседей молоко и сметану, мясо, конечно, бывает редко, а на Пасху разговлялись курятинкой. Из соседей померли токмо бабушка Васильевна, да жена у кузнеца Прохора, да еще дочка у Матвеевых после лихоманки. А зато народилось о прошлом годе ребятишек восемь в селе, и уже всех крестили. По весне приезжала к господам в гости дочка ихняя, Лидия Николаевна Милюкова, а по мужу Сафонова, так и к нам зашла повидаться, ведь она же крестная Кости, как ты сам знаешь. Добрая такая, оченно внимательная, денег нам давала, маменька вначале отказывалась, но потом взяла. Вместе ходили на папенькину могилку. Куст сирени над ним уж расцвел, и благоухание было прямо как в раю. Лидия Николаевна горько плакала, говорила, что любила его как родного и всегда восхищалась его талантом. Не побрезговала выпить с нами чаю. Спрашивала о тебе. Сбегали за Костей, он пришел, целовал ей ручки, говорил, как папенька много ему рассказывал про нее, о ее доброте и сердечности. Снова все всплакнули, но не горько, а уже просветленно и легко. Дай ей Бог здоровья и радостей в жизни! А потом пришла от тебя радостная весточка, что ты жив-здоров, учишься прилежно и в июне собираешься нас проведать. Маменька-то кажный божий день вспоминает, ждет тебя не дождется. Приезжай скорее! Очень тебя любим. Низкий тебе поклон.

Любящие тебя маменька, Костя, Катюха».


Получил Сашатка письмо от сестры в последних числах мая, в самый разгар выпускных экзаменов за второй курс обучения, и не смог ответить сразу (да и что отвечать, если скоро должны увидеться?), и не очень проникся словами о визите Милюковой-Сафоновой (ах, не до нее!), как вбежал Антонов и, размахивая руками, сообщил:

— Ты вот тут сидишь, ничего не знаешь, а к тебе там внизу барыня приехали.

— Господи Иисусе, что за барыня?

— Да не знаю, мелкая такая, от горшка два вершка, но глаза жгучие, точно угольки.

— Не от Новосильцевых?

— Нет, я там их никогда не видывал.

На ходу приглаживая вихры, сын художника поспешил к лестнице и столкнулся по дороге с Донатом Михайловичем, шедшим по коридору. Шевеля усами, тот проговорил:

— Ничего себе, Сорокин, гости к тебе какие. А молчал, говорил, что из крестьян.

— Я и есть из крестьян, господин смотритель.

— Хм-м, ну-ну. Дело не мое, только барыня сия на тебя похожа как сестра родная.

— Вы меня смутили, Донат Михалыч.

— Так чего смущаться? Радоваться надо — схожести такой… Ну, ступай, ступай, братец, не тревожься, может — показалось…

Замирая от страха, отрок побежал по ступенькам вниз. И в широком холле, где в училище сбоку помещалась гардеробная, а направо — двери в столовую, а налево — в библиотеку, он действительно разглядел невысокого роста даму в платье цвета беж в полоску, в кружевах и лентах, кофта кремовая с жилеткой, а на голове небольшая шляпка с цветочками. Солнечный зонтик в руке.

Посмотрела на него снизу вверх, и Сашатка вздрогнул: он узнал взгляд своего отца. Совершенно те же глаза. И рисунок губ тот же. Уши, волосы — все похоже. Сам-то он больше походил на свою родительницу, но отдельные черточки от Григория Сороки были и у сына. Видимо, пришедшая барыня их и обнаружила, улыбнулась, кивнула:

— Здравствуй, дорогой Санечка. Как я рада тебя увидеть!

Окончательно сойдя с лестницы, шаркнув ножкой, молодой человек поцеловал ей руку.

— Счастлив… тоже… С кем имею честь?

— Ты не догадался? Я — Сафонова, урожденная Милюкова, Лидия Николаевна. Коль желаешь, можешь просто, без отчества.

— Не осмелюсь, право…

— Не робей, пожалуй. Ты имеешь право говорить мне так. — И потом, чтоб не объясняться, быстро-быстро затараторила: — Я с семьею еду на Кавказ. Мужа моего, капитана Сафонова, переводят в Сухум, там и станем жить. По дороге из Питера я проведала папеньку у него в Островках, брата Конона и твою семью. А теперь и тебя — тоже по дороге. Завтра двигаемся на Тулу, а потом далее… — Поспешила к торбочке, что стояла на скамейке в углу. — Тут тебе гостинцы… Ничего особенного, так — печенье, карамельки, яблоки из нашего сада. Сам покушаешь и друзей попотчуешь.

— Мне неловко, Лидия Ник… Лида… Я смущен.

— Прекрати конфузиться. — Живо приобняла его и коснулась щекой щеки. — Ты мне не чужой, понимаешь? Я любила Гришеньку как родного. Мы росли вместе. Были разлучены волей обстоятельств… И тебя люблю как его продолжение.

Он стоял пунцовый, перепуганный, сбитый с толку. Еле шевеля языком, тихо произнес:

— Не хотите ли вы сказать, мадам?..

Милюкова-Сафонова помахала ладошкой отрицательно:

— Ничего, ничего не хочу сказать. Я и так сказала слишком много… Просто знай: ты мне не безразличен и дорог. На, возьми еще пять рублей.

— Нет, нет, не надо!

— Слышать не желаю никаких возражений. Купишь себе, что хочешь, что необходимо. Саша, своим отказом ты меня обидишь. Я это делаю в память о твоем бедном папеньке… — И засунула ему в руку скомканную ассигнацию.

Ученик-набилковец окончательно стушевался:

— Уж не знаю, как благодарить…

— Ай, пустое, хватит… Сядем на минутку. Расскажи, как ты учишься, на кого?

Оба устроились рядом на скамейке.

— На кого? — попытался он собраться с мыслями. — На наборщика в типографии, а потом, вероятно, метранпажа. Если что, на кусок хлеба заработаю. Но мечтаю учиться дальше, если добрые люди мне помогут, как обещали…

— Добрые люди? Кто это?

— Сестры Новосильцевы.

Чуть помедлила, вспоминая, а потом кивнула:

— Знаю, знаю, мне кузен говорил, Николя, архитектор, однокашник их брата. Так они принимают в тебе участие?

— Привечают, да. Ведь у них работал мой крестный, царство ему небесное. Так и познакомились.

— А куда, куда ты хотел бы дальше?

Он потупился:

— Я мечтаю о Катковском лицее…

— Да неужто? Было бы чудесно. Только ведь крестьян туда не берут.

— Коли Екатерина Владимировна не отступит от слова, то меня усыновит и фамилию свою даст.

Лидия Николаевна вспыхнула:

— Этого еще не хватало!

Мальчик растерялся:

— Отчего же, Лида?

— Новосильцевым сделаться? Ну уж, нет. Лучше я сама тебя усыновлю. — Но потом замешкалась, прикусив нижнюю губу. — Впрочем, вероятно, мой супруг станет против. Да и папенька может рассердиться. Скажет, что назло ему это сделала — онто Гришеньку не хотел отпускать на волю… Ну, посмотрим, посмотрим, миленький. — Поднялась нервно. — Ладно, мне пора. Надо собираться в дорогу — завтра поутру в Тулу ехать.

И Сашатка встал вслед за ней, поклонился вежливо:

— Оченно благодарен за внимание и ласку. Я молиться стану за вас и семейство ваше.

— Ты мой золотой! — женщина, расчувствовавшись, обняла отрока порывисто. — Помни, что всегда сможешь обратиться ко мне с просьбою любою — я тебе напишу из Сухума, как устроимся, и узнаешь адрес.

— Был бы рад весьма.

Трижды расцеловались на прощанье. И, взмахнув рукой, Милюкова-Сафонова вышла из парадной. Моментально из всех дверей и щелей — гардеробной, библиотеки и столовой — вывалились его однокашники, обступили, стали теребить, спрашивать: кто она такая, отчего приехала, кем ты ей приходишься? Но Сорокин бурчал в ответ, что и сам толком не разобрал, раздавая рассеянно сласти из торбочки. А потом спохватился: «Будет, будет, надо и Антонова угостить, и полакомиться самому!» — подхватил мешочек и, не глядя ни на кого, побежал наверх по лестнице.

Вася выслушал его обстоятельно, поглощая конфеты и печенье пригоршнями, и, жуя, заметил:

— Есть какая-то тайна. Какая-то связь между папенькой твоим и помещиками вашими. Уж не сын ли он незаконный Милюкова?

— Ты рехнулся, что ли?

— Погоди, послушай. Если эту версию взять за основу, то все сходится.

— Что сходится?

— Что похожи вы. И крестила она твоего брата. И заботу проявляет такую, обещая помогать в будущем.

— Уж не знаю, что и подумать. Получается, барин наш, Николай Петрович Милюков, мой дедушка?

— Получается, так.

— Свят, свят, свят! — И подросток перекрестился. — Отчего же он тогда вольную не давал моему папеньке — сыну своему? В кабале держал?

— Ну вот этого я тебе никак не скажу. У господ сплошь и рядом свои причуды…

Воцарилось молчание. Было слышно только, как хрустит грильяж на зубах Антонова.

Загрузка...