VII Похмелье князя Долголядьева

На протяжении долгого времени военные историки тщились объяснить, что же все-таки произошло под Сбодуновом, да так и не сумели. Сэр Мортимер Уикидиш, знаменитый британский ученый, утверждает, что мы имеем дело с блистательной тактической импровизацией Наполеона, с последней ослепительной вспышкой его военного гения, которому суждено было окончательно угаснуть в Москве и во время гибельного отступления из России. Французский же исследователь Жерар де ла Нишкни, пребывающий в плену предвзято-патриотических чувств, объясняет успех дела при Сбодунове исключительно заслугой маршала Мюрата и обходит молчанием сам факт участия в сражении второго батальона 326-го линейного полка. И лишь после того, как достоянием гласности стала личная переписка маршала Бутона с его любовницей, известной певицей (сопрано) Мими, получили мы неопровержимые доказательства той роли, которую сыграли испанцы.

Маршал ясно указывает: «Оставивши ранцы, пробились испанцы атакой лихой штыковой, их доблесть и сила, конечно, решила сраженья исход под Москвой». А русский фельдмаршал Эристов в своих воспоминаниях «С поля Бородинского – на Поля Елисейские» (Санкт-Петербург, 1830) высказывается с еще большей определенностью и безо всяких околичностей и недомолвок подчеркивает значение героического натиска испанцев: этот дряхлеющий лев, не выбирая выражений, пишет: «В деле при Сбодунове 326-й пехотный показал нам кузькину мать во всей ее полноте».

А теперь поставьте себя на место русских. Три или четыре полка разместились там, имея в тылу Сбодуново, и ничего не предпринимают, поскольку все утро артиллерия и казаки долбили и крошили правый фланг французских войск. Да-с, четыре или пять тысяч человек разлеглись на травке, глядя, как у нас говорят, на быка из-за барьера и переговариваясь между собой примерно так: у-у, басурманы, схлопотали, огребли? А не суйся, куда не звали, боже, царя храни! Не тяни, Федор, тебе сдавать… Еще. Еще. Себе. Перебор, товарисч, гони руль… Скоро ли, желательно бы знать, кухня подъедет?.. Это – нижние чины, а у офицеров беседы текли свои: как, граф, живете-можете? Да вашими молитвами… Не идет у меня из головы, как на последнем балу в Петербурге, у Анны Павловны, танцевал я с княгиней Волконской… Славная икра, дай ей бог здоровья… Жаль, что нам никак черед не дойдет, артиллерия делает за нас всю работу, а мы сидим сложа руки и отличиться не можем… А хорошо было бы появиться во дворце у великой княжны Екатерины с повязкой на лбу или с рукой на перевязи, всех бы затмил…

Такая вот, значит, картина тешила взор, радовала глаз у въезда в Сбодуново: домики предместья горели немного в стороне, ближе к Ворошильскому броду, а здесь – тишь да гладь, да божья благодать, и ничто не нарушало покой иванов, расположившихся в этой местности. Сам начальник дивизии, князь Долголядьев, слез с коня и прилег вздремнуть под раскидистой березой – устроил себе, по-нашему говоря, предобеденную сиесту. Вот, говорю, какая была картина, когда со стороны артиллерийских позиций послышался какой-то странный шум. И князь Долголядьев, приходившийся, между прочим, троюродным братом императору Александру, приоткрыл один глаз и осведомился у своего ординарца, верного Игоря:

– Игорь, а Игорь. Что там такое?

– Понятия не имею, – отвечал верный Игорь.

– Ну, так пойди, остолоп, да взгляни.

Ах, если бы князь Долголядьев собственными глазами взглянул на происходящее, мысли его изменили бы свое течение, но, как говорят русские, «знал бы где упасть – соломки бы подстелил».

И генерал продолжил сиесту, потому что прошлой ночью совсем почти не спал, едва ли не до рассвета одаривая своими милостями некую пышнотелую селянку, обнаруженную его драгунами на сеновале. И к тому же еще выпил водки, а она, будучи потреблена в избытке, способствует крепкому сну. Так что выяснять причину шума, донесшегося со стороны батарей, отправился, миновав зубоскаливших в кружок штабных офицеров, верный Игорь Игоревич. Семья его служила Долголядьевым с незапамятных времен, и каждый отпрыск славного княжеского рода, отправляясь на поля сражения защищать престол и отечество, брал с собой очередного Игоревича, чтобы тот чистил ему сапоги и топил баню. Правды ради скажем, что князь был не слишком суров со своим верным слугой и сек его только за крупные провинности, как то: плохо отгладил грудь сорочки, не должным образом наточил саблю или же вместо того, чтобы на марше держаться у правого стремени с бутылкой как следует охлажденного шампанского, – отстал. А в остальном князь Долголядьев, дай ему бог здоровья, был барин добрый и справедливый. Тем отчасти и объясняется, что верный Игорь, пройдя еще с четверть версты и поглядев в ту сторону, откуда долетал странный шум, вдруг замедлил шаги, оборотился туда, где под березой спал сном праведника князь, рассмеялся сквозь зубы странноватым смешком и – был таков.

Так что первые признаки неумолимо надвигавшихся событий проявились несколько позже, когда четыре или пять тысяч разлегшихся на травке русских внезапно увидели плотную шеренгу синих мундиров – французы надвигались на них сомкнутым строем и беглым шагом, оглашая воздух криками, от которых в жилах кровь стыла – да и с фронта леденела. Впоследствии много было научных споров относительно того, как отнеслись к этому нежданному вторжению русские, однако отнеслись они по большей части примерно так: глянь, Федор, что за диво такое – там должны быть наши пушкари, а вместо них какие-то в синих мундирах, а наши-то вроде бы в зеленом, ты будешь смеяться, но мне даже почудилось, не французы ли, нет, ты смотри, смотри, даже и знамя у них на манер французского… Тебе, видать, голову напекло, проморгайся, Прохор, откуда ж тут взяться нехристям этим, если мы в муку смололи их правое крыло… Не умею тебе сказать, но знамя-то не наше, а? Да и кричат-то они тоже не по-нашему – «Васпанью» какую-то зовут – но ведь и на французскую тарабарщину не похоже. Ну-ка, ну-ка. Гляди, гляди. Погоди. Подай-ка мне трубу. Владычица небесная, пропали мы, Федор! Французы.

Кое-кто из наших уверял потом, будто кричал «Ура!», другие – что, мол, «Домой пора!», но это, в общем, и не важно, а важно, что четыреста – или сколько там нас оставалось? – человек бегом взбежали на равнину перед Сбодуновом и, уставя штыки, ринулись на русских в бешенстве, как говорится, отчаянья. Об этом тоже много было разговоров и споров, а сошлись, однако, на том, что бежали мы в плен сдаваться и торопились успеть, покуда гусары и кирасиры не предприняли новую атаку, пребывая в счастливом заблуждении, будто помогают нам одолеть русских. Так или иначе, но пушки причинили нам большой урон, и мы еще не успели остыть от резни, устроенной на батареях, хоть против русских ничего не имели, и взбежали на равнину с намерением докатиться до русских позиций, проникнуть в глубь их боевых порядков – без кавалерии, разумеется, – и там побросать оружие. Беда была в том, что иваны поняли нас совершенно превратно и в ошибочном своем расчете укрепились, рассудив, вероятно, что если такая горстка кидается в штыки, действуя чистым нахрапом, то это, значит, какие-нибудь совсем отпетые сорвиголовы и ухорезы, которым жизнь не дорога, терять нечего, а потому, дружище Федор, ты меня тут подожди, я скоро. Да нет, и я с тобой. Пропадать кому ж охота.

Во время этой кампании не так уж часто доводилось видеть, чтоб четыре тысячи бежали от четырехсот, и панический страх, захлестнувший и обративший в бегство первые ряды русских, мгновенно перекинулся на вторые, а с них – на третьи, и вскоре вся дивизия опрометью, давя и топча отставших, сметая офицеров, помчалась к Сбодунову, а потом загрохотала по его улочкам прямо к мосту через реку, выводившему на Московский тракт. А мы пустились вдогонку, крича: да стойте же, чтоб вас, остановитесь, вы нас не так поняли! Ну, ясное дело, кое-кто из русских обернулся на бегу, вскинул ружье, бабахнул – и вот Пако-севильянец, Маноло-астуриец споткнулись, кувыркнулись, растянулись, прилегли и уж не встали, а нас злоба разбирает: что ж такое – то слева, то справа падают наши, товарищи с давних, с еще датских времен, что ж за паскудство такое: тысячи миль пройти, тысячи смертей избежать, чтоб в последнюю минуту товарисч влепил тебе пулю. И тут, добежав до раскидистого дерева, мы и наскочили на какого-то русского в золотых галунах, в густых эполетах, сразу видно: важная птица, из тех, кому слова поперек не скажи, и морда такая недовольная – он, не переставая, требовал какого-то Игоря, поди-ка знай, кто это, и в какой именно заднице он теперь пребывает. Короче говоря, сержант Ортега принялся гусю этому втолковывать, что мы сдаемся, а тот заболботал в ответ, что Долголядьевы умирают, но не сдаются.

Ортега, человек добродушный, ему терпеливо так и доходчиво: нет, мол, ошибочка вышла, это мы сдаемся, эспански товарисч, Наполеон капут, мы домой хотим, к себе в Испанию, уразумел, дурья башка, компреневу? одним словом, финита ла герра. Но русский озирается по сторонам, видит, что все его войско улепетывает, а сам он взят в кольцо черными от дыма и гари жуткого вида людьми – на штыках у них запеклась кровь перебитых невдалеке русских пушкарей, так что нетрудно сделать вывод об их намерениях. Недолго думая, выхватывает он пистолет и в упор стреляет в сержанта Ортегу – бац! – и пуля обожгла тому кожу на виске, скажи, сержант, спасибо, что с недосыпа и пережора рука у Ивана дрогнула в то утро. Сержант, которому, разумеется, обидно, делает выпад и пригвождает генерала к стволу раскидистой березы: вижу, с тобой, шваль, по-хорошему не выходит, ладно же, шишка ты этакая на ровном месте, получи, что заслужил. Высказался, значит, без недомолвок. А мимо нас все бегут русские, и доносится до нас, что мы порешили князя Долго.., даже и не выговоришь, как его там, а мы – за ними, и вот уж добежали до окраинных домиков Сбодунова, меж тем как русские, несясь во все лопатки, вскочили на мост, выводящий на Московский, как было вам доложено, тракт, пролетели его весь из конца в конец, будто спешили с важным поручением. Во всей этой сумасшедшей сумятице спокойствие сохранял только кавалерийский резерв, которому кто-то из начальников успел приказать, чтоб прикрывал отступление.

Обернулось это тем, что когда мы – ну, то есть остатки 326-го – топотали сапогами по главной улице Сбодунова, все еще не оставляя своего намерения найти, кому бы сдаться в плен, то внезапно увидели невдалеке две казачьи сотни. Вот эти-то как раз даже и не думали удирать, а совсем наоборот – скакали нам навстречу, размахивая шашками, и понимать это следовало так, что они пошли в контратаку. И мы переглянулись, как бы говоря друг другу: ну, вот, братцы, бежали-бежали и добежали, этим чубатым поди-ка что-нибудь объясни. Они нас слушать были явно не расположены.

Иными словами, на нас, крутя над головами шашками и выставив пики, летело двести с чем-то всадников, и капитан Гарсия понял со всей отчетливостью, что строиться в каре негде да и некогда. И приказал открыть огонь повзводно, потому что нет больше товарисчей, и по всему, дети мои, выходит, что в плен мы сдадимся в другой раз. Казаки были уже шагах в ста, и времени нам хватило – в обрез, язык на плече – только на то, чтобы вздвоить ряды поперек улицы, причем капитан Гарсия, обнажив саблю, стал на правом фланге, лейтенант же Арреги – на левом. Когда до наступающей кавалерии оставалось шагов пятьдесят, капитан скомандовал целиться в лошадей, чтобы те, свалясь под нашим огнем, перегородили улицу. И оказавшиеся в первой шеренге припали на одно колено, прильнули щекой к ружейному ложу, призвали Пречистую Деву, ибо больше выручать нас было некому, а бежать – некуда.

– Первый взвод, пли!

Гарсия, как уже было вам доложено, мужчиной был не потому, что штаны носил. И дело свое знал в совершенстве, превзошел до тонкостей. Первый залп свалил не меньше двадцати лошадей, и куча эта загромоздила всю улицу, придержав атакующих.

– Второй взвод, пли!

Так оно и пошло. И покуда первый взвод выполняет команду лейтенанта Арреги: «Первый взвод, заряжай!» и ты, став на одно колено, скусываешь патрон, сплевываешь бумажную обертку, словно это не пыж, а страх, вгоняешь пулю в горячий ствол, прибиваешь шомполом, снова приникаешь щекой к ружейному ложу, второй взвод дает залп поверх наших киверов. И – на колено, а над его головами целятся солдатики из третьей шеренги.

– Третий взвод, пли!

Ну, Иван, молись. Три залпа за пятнадцать секунд, свинец подметает улицу, ржут, взвиваясь на дыбы, казачьи кони, а тела всадников валяются на земле в пяди от нас, а души их уже понеслись в небеса. Но скачут новые и новые, и кони спотыкаются на трупах, оступаются на мертвых. Для бодрости духа Луисильо у нас за спиной бьет в барабан, выбивает дробь. И хриплые приказы капитана Гарсии – голосок у него вполне под стать этому утру – чередуются с командами лейтенанта Арреги, и мы продолжаем сажать один залп за другим:

– Третий взвод, на колено! Заряжай!

– Первый взвод, встать! Целься! Пли!

Пороховой дым мало-помалу окутывает улицу, и люди ощупью движутся туда, где слышатся крики и ржанье, дают по казакам залп в упор.

– Первый взвод, на колено! Заряжай!

– Второй взвод, встать! Пли!

– Второй взвод, на колено! Заряжай!

– Третий взвод, встать! Пли!

И так – пять минут кряду. И теперь уже все утонуло в дыму, и мы стоим в темном едком облаке, палим, сами не знаем куда, шлем пулю за пулей в гремящее криками, стонами, взрывами непроницаемое марево. Черная гарь забивает ноздри, дуреешь от нее и шалеешь, теряешь соображение, перестаешь понимать, на каком ты свете, и связывают тебя с действительностью только голоса: на правом фланге хрипит капитан Гарсия, на левом – лейтенант Арреги. Заряжай! Целься! Пли!

Заряжай! Целься! Пли! Да нет, было еще кое-что – приклад, замок, шомпол, обжигает руки ствол ружья, раскалившегося до того, что даже штык, кажется, отливает красным. Но тут обернулось дело так, что казакам удалось подобраться вплотную к левому нашему флангу, там вспыхивают огоньки выстрелов, слышны крики и вжик-вжик стригущих воздух клинков, шеренга дрогнула, смолк и, похоже, навсегда, лейтенант Аррега, оборвалась барабанная дробь, и теперь один только Гарсия говорит тебе, когда припасть на колено, когда встать в рост, когда заряжать, а когда – целиться.

А потом снова слышится его хриплый, бешеный крик, приказывающий идти в штыки, кончать с этой сволочью. И ты не видишь, а ощущаешь, как рядом с тобой, плечом к плечу пошли вперед твои товарищи, и только слышишь вой – их и свой: зубами загрызем, пропади все пропадом, в три господа мать – и крепче стиснув цевье, бежишь в темных клубах дыма, бежишь, пока не наткнешься на трупы лошадей и людей, перебитых или еще бьющихся под твоим сапогом, когда карабкаешься по этой куче, и вот уже различаешь чуть вдалеке в густой пелене блеск стали и неясные силуэты, и уже слышишь крики на чужом языке, и тогда тычешь штыком наугад, суешь его куда попало, во все, что мелькнуло перед тобой, и порох опаляет тебе кожу, но ты все прешь вперед, спотыкаясь о задранные лошадиные ноги, о тела своих и чужих, только и слышно «Вива Эспанья! Виваспанья! Васпанья!», а ты колешь штыком, молотишь прикладом, и вдруг мерещатся тебе смутные образы – вот новорожденный твой ребенок, вот жена плачет, глядя, как уходишь ты вниз по дороге из родной деревни, вот мать сидит перед очагом, качая твою колыбель. «Васпанья!» А, может статься, это не тебе привиделось, а в последнюю минуту пронеслось перед глазами твоих врагов, пропоротых ударами твоего штыка.

Но поредел и рассеялся дым, и ты, хрипя содранной до живого мяса глоткой, на подкашивающихся от усталости ногах пробежал через Сбодуново и оказался на том, на дальнем его конце.

Стал, оперся о перила моста и тут заметил – с обеих сторон в пенье труб, в тяжком грохоте кованых копыт надвигается конница, неисчислимая сила кавалерии. И только ты собрался, выставив штык, кинуться на тех, кто поближе, чтобы, пока сам не отправился отдохнуть наконец в царствии небесном, прихватить с собой скольких удастся, – как понял: это французские гусары и кирасиры, свои то есть, хотя такие свои хуже всяких чужих, и они приветствуют тебя восторженными кликами, ибо ты только что взял Сбодуново, обратив в бегство четыре полка русской пехоты и уничтожив две казачьи сотни.

Загрузка...