Рассказы 1980-х

Третий поворот налево

Муж следил за тем, как Лора разворачивает газету.

— Посмотрим, — сказала она, — что новенького.

— Ничего, — сказал муж, — вот увидишь. Опять взорвали какое-нибудь посольство. Застрелили какого-нибудь турецкого дипломата. Где-нибудь в Пакистане опрокинулся школьный автобус… Все нормально.

Он подлил молока в черный кофе. Лора вслух читала, не глядя отламывая печенье:

— Шульц приветствует инициативу Дуарте… Отравленные консервы в японских магазинах… Столетний юбилей Элеоноры Рузвельт…

Лора и Алик были молодой счастливой парой. Счастье было для них естественно и органично, как здоровье. Им казалось, что неприятности — удел больных людей.

Познакомились они шесть лет назад еще в Москве. Оба только что закончили среднюю школу. Лора мечтала поступить на исторический факультет. Двоюродный брат говорил ей, что вся советская история — фальсифицирована. Лоре хотелось заниматься подлинной историей.

Алик мечтал стать врачом. Его любимая бабушка умерла от рака. Алику хотелось заниматься теорией канцерогенов.

Оба провалили вступительные экзамены. Все их знакомые были уверены, что это — следствие антисемитизма. Пожалуй, так оно и было.

Лора и Алик решили сделать еще одну попытку через год. А этот год провести беспечно и весело. Оба любили загородные прогулки, музыкальные комедии и слабое вино. Родители у обоих были людьми довольно состоятельными. Так что Алик и Лора могли фактически не работать. Алик числился кочегаром, а Лора распространяла билеты на детские утренники.

Их взгляды были примерно одинаковыми. Они рассказывали друзьям политические анекдоты, любили заграничные вещи и слушали Би-би-си.

Алик и Лора жили с родителями в маленьких двухкомнатных квартирах. Встречаться они могли только на улице. Поэтому они год целовались на черном дворе за сараями.

К экзаменам Алик и Лора не готовились. Они были слишком увлечены любовью. К тому же антисемитизм усиливался. Зато началась массовая эмиграция.

Алик и Лора решили уехать. Таким образом, сразу же решалось несколько проблем.

Родители были в отчаянии. Во-первых, дети собирались жениться. И к тому же покидали родину.

Алик и Лора успокаивали родителей. Говорили, что будут посылать им растворимый кофе.

Они подали документы. Через три недели получили разрешение. Они готовились к длительной борьбе, но их выпустили сразу. Им даже было немного обидно.

Но чувство обиды быстро прошло.

Эмиграция была для Алика и Лоры свадебным путешествием.

Они поселились в Нью-Йорке. Через год довольно сносно овладели языком. Алик записался на курсы программистов. Лора поступила в ученицы к маникюрше.

К этому времени двоюродный брат тоже уехал на Запад. Брат говорил, что американская история тоже фальсифицирована. А от рака, говорил он, здесь умирают так же часто, как в Союзе.

Он был неудачником и грубияном. Он всех ругал. Все у него были дураками, трусами и жуликами.

Однажды Лора сказала:

— Ты всех ненавидишь!

Брат ответил:

— Почему же — всех?

Затем он скороговоркой произнес:

— Айхенвальд, Баратынский, Вампилов, Гиллеспи, Домье, Ерофеев, Жорес, Зоргенфрей… — На секунду задумался и продолжал: — Ибсен, Колчак, Ларионов, Моне, Нострадамус, Олейников, Паркер, Рембо, Свифт, Тургенев, Уэллс… — Брат еще раз запнулся и окончил: — Фицджеральд, Ходасевич, Цветаева, Чаплин, Шагал, Эйхенбаум, Юденич и Ясперс!..

— Удовлетворена? — спросил он и полез в чужой холодильник за джином…

Но брат приходил редко.

Дела у Алика и Лоры шли хорошо.

Через несколько месяцев Алик стал программистом. Через два года руководителем проекта. Еще через год — консультантом в богатейшей международной фирме. Его посылали в дальние командировки. Как-то раз послали на Гавайские острова.

Лора работала в парикмахерской с американской клиентурой. Лора говорила: «Русских мы практически не обслуживаем. У нас слишком высокие цены». Лора зарабатывала двадцать тысяч в год. Алик — вдвое больше.

Вскоре они купили дом. Это был маленький кирпичный домик в одном из сонных пригородов Нью-Йорка. Жили здесь в основном американские евреи, поляки и китайцы. Русских здесь не было совершенно.

Алик говорил:

— С русскими мы практически не общаемся…

Алик и Лора полюбили свой дом. Алик собственными руками починил водопровод и крышу. Затем электрифицировал гараж. Лора покупала занавески и керамическую утварь.

Дом был красивый, уютный и сравнительно недорогой. Двоюродный брат злобно называл его «мавзолеем».

Друзей у Алика и Лоры не было. Они считали друзьями тех, кто приходит в гости. Двоюродного брата приглашали все реже. Зато все чаще приходили американские друзья. Например, менеджер Алика — Сет Эплбаум, веселый и шумный толстяк. Больше года он приходил с невестой Шеллой Роуч. Вчетвером они жарили сосиски у заднего крыльца и пили «Бадвайзер».

Как-то раз Сет пришел один. На вопрос — «где Шелла?» — ответил:

— Мы расстались. Я был в отчаянии. Затем купил новый автомобиль и поменял жилье. Теперь я счастлив…

Лора и Алик жили хорошо, но экономно. Каждый месяц они выплачивали банку тысячу долларов, плюс — телефон, электричество, газ, развлечения…

Они любили путешествия, мюзиклы и слабые коктейли. Они хотели завести собаку, но передумали. Собака могла испортить ковры. А грабителей в их пригороде не было.

Лора и Алик слышали, что некоторым эмигрантам живется плохо. Вероятно, это были нездоровые люди с паршивым характером. Вроде двоюродного брата. Можно ли считать здоровым человека, который пьет из горлышка?..

Алик и Лора жили дружно. Они жили так хорошо, что Лора иногда восклицала:

— Милый, я такая счастливая!

Они жили так хорошо, что даже придумывали себе маленькие неприятности. Алик, хмурясь, говорил:

— Знаешь, утром я чуть не сбил велосипедиста.

Лора делала испуганные глаза:

— Будь осторожнее. Я прошу тебя — будь осторожнее.

— Не беспокойся, дорогая. У меня прекрасная реакция.

Бывало, что Алик являлся домой с виноватым лицом.

— Ты расстроен, — спрашивала Лора, — в чем дело?

— А ты не будешь сердиться?

— Не знаю. Говори, а то я заплачу.

— Поклянись, что не будешь сердиться.

— Говори. Скажи мне всю правду!

— Только не сердись, дорогая. Я виноват. Я купил тебе итальянские сапожки.

— Ненормальный! Мы же договорились, что будем экономить! Покажи…

— Мне страшно захотелось. И цвет оригинальный. Такой, коричневый… Ты не сердишься? Поклянись, что не сердишься!..

По воскресеньям Алик и Лора долго завтракали, беседовали, курили. Иногда Лора читала вслух русскую газету. Проблемы, волновавшие эмигрантов, казались им надуманными.

— Разве трудно, — говорила Лора, — получить американскую специальность?

— Действительно, — соглашался Алик, — ты права. Единственная проблема вырваться из русского гетто…

В это утро Алик и Лора долго завтракали. Потом ходили в магазин. Потом смотрели телевизор. Потом уснули на веранде.

А когда проснулись, Лора начала таинственно улыбаться.

Алик притворно нахмурился:

— В чем дело?

— А ты не рассердишься? Поклянись, что не будешь сердиться.

— Что случилось?.. Ну хорошо, клянусь.

— Я купила билеты на «Грека Зорбу». Ужасно дорогие. Мне их уступила Айрин Берд. У Айрин заболела дочка… Ты не сердишься?

— Вообще-то я собирался покрасить гараж. Но если тебе хочется…

— Мне ужасно хочется.

— Начало в восемь? Значит, надо переодеваться и ехать.

— Милый, я такая счастливая!..

Минут через сорок они уже ехали по хайвею.

Алик вел машину легко и уверенно. В правой его руке дымилась сигарета. Лора устроилась на заднем сиденье.

Они миновали кладбище, парк и, не доезжая моста, свернули влево.

Над крышами вспыхивала и гасла реклама «Филипп Моррис». Из бьюика в первом ряду доносились звуки транзистора.

Был тот особый час, когда еще светло, но фонари уже зажжены. Стены пакгаузов были темнее неба. Огни реклам светили прерывисто и неровно.

Алик повернулся к жене:

— Мы поедем короткой дорогой, через тоннель. Затем — под эстакадой и мимо виадука. Около церкви еще раз свернем налево. А потом вдоль реки до самого Манхэттена.

— Поезжай, как считаешь нужным, — сказала Лора.

— Хорошо, что ты купила билеты, — продолжал Алик, — я очень рад. Мы не должны превращаться в обывателей. Завтра же выпишу какой-нибудь солидный журнал.

— В котором поменьше рекламы. А то я расстраиваюсь. Знаешь, что меня раздражает в Америке? Здесь всегда есть такое, что не по карману даже состоятельным людям. Даже если имеешь шестьдесят тысяч в год.

— О'кей! Значит, надо иметь восемьдесят, девяносто. Не беспокойся, мы к этому идем. Крис и Барни меня очень ценят.

— Я тоже на хорошем счету. Иза все чаще приглашает меня на ланч. В сентябре подарила мне духи. Вернее, одеколон.

— Цена не имеет значения. Дело в принципе…

— Она меня ценит.

— Не сомневаюсь… Мы, кажется, проехали тоннель. Ты не обратила внимания?

— Я об этом не думала.

— О'кей, направление верное. Потратим лишних три минуты.

— Будь повнимательнее…

К этому времени стемнело. Огни реклам светили назойливее и ярче. Теперь Алик и Лора двигались пустынными улицами. Тротуары были завалены мусором. Около магазинов было развешано дешевое тряпье. Возле баров толпились подозрительные личности. В основном чернокожие и латиноамериканцы.

Лора почувствовала себя неуютно. Ей больше не хотелось в театр. Ей хотелось быть дома и смотреть телевизор. Ей хотелось пить коктейль и слушать музыку. И тут она расслышала:

— Неужели мы заехали в Гарлем?

— Не может быть!

— Боюсь, что это так. Только что мы ехали по Ленокс. Впереди — Сто двадцать первая улица. Мы чуть выше Центрального парка. Посмотри вокруг, атмосфера говорит за себя.

— Надо спросить дорогу у полицейского.

— Боюсь, что здесь нет полицейских.

— О, Господи!

— Не волнуйся. Все будет хорошо. Не так уж страшен Гарлем, как его изображают. Смотри, вон женщина с ребенком…

Они поехали дальше. Им попадалось все больше разрушенных домов. Пустые квадраты окон были наполнены темнотой.

У стен валялись бродяги. На перекрестках толпились группы чернокожих, едва различимых во мраке. Вопли транзисторов заглушали человеческую речь.

Алик еще раз свернул налево и затормозил:

— Кажется, мы заехали в тупик. Видишь, какие-то доски. Надо выйти и спросить дорогу.

— Спроси, не выходя из машины.

— Это невозможно. Черные изъясняются на отвратительном жаргоне. На расстоянии их очень трудно понять.

— Подзови одного из них сюда.

— Это может показаться им оскорбительным.

Алик вылез из машины. Потом сказал:

— Запрись на всякий случай изнутри.

— Я боюсь.

— Не бойся. Я ведь могу договориться с кем угодно. Хулиганы меня всегда уважали.

— Возвращайся скорее…

Впереди раскинулась строительная площадка. Компрессор был накрыт брезентом. За фанерными щитами темнела глубокая яма. На краю сидело трое или четверо оборванцев. Чуть ближе к машине, около покосившейся неоновой вывески «Гросери», стояли еще двое. Один — гигант в морской фуражке. На плечах у другого было что-то вроде одеяла. Запах марихуаны ощущался в десяти шагах.

Алик подошел к ним, дружески улыбаясь:

— Приятный вечер, друзья. Не так ли? Хочу спросить, как мне выбраться отсюда?

Из-под одеяла донеслось:

— Как ты попал сюда, белый человек?

— Мы с женой заблудились, потеряли дорогу… Черный или белый, какая разница?

Тут заговорил гигант в фуражке:

— Черное лицо и белое лицо — вот какая разница! Черное лицо и белая душа. Белое лицо и черная душа. Я черный, хоть и моюсь, а ты белый, даже если в грязи…

— Все люди — братья, — неуверенно заметил Алик.

— Нет, — возразили из-под одеяла, — есть черные, есть белые. Мы, черные, люди души. У нас песни души. У белых нет души. У белых только мысли, мысли, мысли…

— Я ведь только спросил дорогу. Мы заблудились, понимаете?

Гигант отхлебнул из фляжки. Потом сказал:

— Убирайся! А то начнется ветер, сдует шляпу!

Алик машинально пригладил волосы.

Гигант передал фляжку соседу. Тот отхлебнул и сказал:

— Может, этот тип из полиции?

Гигант ответил:

— Полиции здесь нечего делать. Полиция здесь — я, Фэтти Трукса.

— Князь-генерал Неговия-Шерман, — представился тип с одеялом.

Гигант спросил:

— Ты не уходишь, белый человек? Хочешь, чтобы я показал тебе дорогу в Манхэттен? Иди сюда, я покажу тебе дорогу.

Алик, как загипнотизированный, шагнул вперед. Ему показалось, что гигант возится с молнией на куртке. Затем в руке его что-то блеснуло. Может быть, короткая дубинка. Или кусок резинового шланга. И тут, неожиданно, Алик все понял. Черный бандит, улыбаясь, взмахивал своей отвратительной плотью.

Алик начал пятиться к машине. Его не преследовали. Из-под одеяла доносился смех. Черный гигант напевал и приплясывал…

Через две секунды Алик был в машине. Без единого слова он дал задний ход. Лора глядела на мужа с испугом.

Возле бензоколонки Алик развернулся.

— Едем домой, — сказал он, — пожалуйста. Обратную дорогу я вроде бы помню. Мы ехали правильно. Я сделал только один неверный поворот.

— Что-нибудь случилось?

— Ничего особенного. Хорошо, что я сдержался. Хорошо, что не избил этого типа.

— В чем дело? Тебя оскорбили? Что он тебе сделал? Надо вызвать полицию…

— Это бесполезно. Ничего особенного… Один чернокожий бандит… Даже не знаю, как тебе сказать… Короче, он показал мне свой член…

Лора тихо вскрикнула. Заговорила лишь через две минуты:

— Зачем он это сделал? Что он хотел этим сказать?

— Не знаю. Продемонстрировал, и все.

— Мне это неприятно!

— А мне, думаешь, приятно?

— Не знаю… Я в ужасе…

Алик тронул жену за плечо:

— Ты сердишься?

— Просто мне неприятно. Мне отвратительно. Мне все отвратительно и противно!..

Лора заплакала. Алик вспоминал дорогу и не мог отвлечься. Он сказал:

— В следующий раз захвачу кухонный тесак.

— Ты намерен часто здесь бывать? — рыдая, спросила Лора.

Минут через десять они выехали на шоссе. Еще через полчаса были дома. Алик хотел выпить чаю, но Лора приняла димедрол и заснула. Алик посмотрел телевизор и лег на веранде.

К утру все было почти забыто. Алик и Лора вновь были счастливы.

— В театр, — говорила Лора, — можно и не ходить.

— Особенно при наличии кабельного телевидения, — соглашался Алик…

А двоюродного брата год спустя чуть не задушили проволокой в метро. Причем в одном из лучших районов города.

На улице и дома

Моя жена сказала:

— И еще звонил Габович. У него есть дело. Обещал зайти.

— Я знаю. Наверное, хочет дрель попросить. Мне говорили, он купил стеллаж…

Габович был моим соседом и коллегой. Вернее, не совсем коллегой — он был филологом. Работал над сенсационной книгой. Называлась она — «Встречи с Ахматовой». И подзаголовок: «Как и почему они не состоялись». Что-то в этом роде…

Я начал зашнуровывать ботинки.

— Ты куда?

— Прогуляюсь. Куплю сигареты.

— А как же Габович?

— Если он меня застанет, это будет долгий разговор. А мне работать надо.

— Когда же ты вернешься?

— Как только он уйдет. Подай мне знак.

— Какой?

— Зажги, допустим, свет в уборной.

— Свет в уборной и так постоянно горит.

— Тогда потуши.

— Лучше я повешу на окно вот эту тряпку.

— Ладно…

Я спустился в холл. Крадучись, проследовал мимо лифта. Вышел на улицу. К этому времени начало темнеть. Кроме того, я перешел через дорогу. Так что Габович не должен был меня заметить.

Я купил пачку «Мальборо». Прогулялся до русского магазина. Взял для мамы газету. Тут же у кассы выпил бутылку «Перье». Потом меня остановил Давыдов из «Русского слова». Спросил, как дела. Я в ответ поинтересовался:

— Как здоровье Эпштейна?

— Да вот, — отвечает, — собираюсь в больницу ему позвонить. Инфаркт — это, сам понимаешь, не шутки.

— Привет ему, — говорю…

Я вернулся к дому. Белой тряпки не было. А между тем становилось все прохладнее.

Тогда я зашел в «Подмосковье», спросил чашку кофе. Может, думаю, съем что-нибудь.

— Давайте, — говорю, — меню.

— Меню нет.

— То есть как это нет?

— Я вам и так скажу, что есть.

— Я не запомню.

— Запомните. Потому что у нас есть только шашлык.

— Поразительно, — говорю, — я как раз шашлык-то и хотел…

Я поел. Выпил кофе. К этому времени публика собралась, музыка заиграла. Помню, руководитель ансамбля воскликнул:

— Внук Ираклий поздравляет с днем рождения бабушку Натэллу. В ее честь исполняется лирическая песня…

Он выждал паузу и торжествующе договорил:

— Лирическая песня: «Ты еще жива, моя старушка!..»

Я расплатился и вышел на улицу. К этому времени стемнело. Наш шестиэтажный дом массивно выступал из темноты.

Однако тряпки не было.

Между тем я почувствовал холод. Зашел в спортивный магазин напротив фотоателье. Купил себе фуфайку за тридцать долларов. Тут же натянул ее. И лишь тогда заметил спереди эмблему — череп, две берцовые кости плюс шизофреническая надпись: «Ты это прочел? Значит, ты подошел слишком близко!»

Хожу я по улице в этой дегенеративной фуфайке. Приближаюсь к своему дому. Свет в окне горит, а тряпки нет.

Я подошел к автомату. Трубку берет жена. Я говорю:

— Отвечай только «да» или «нет».

— Нет, — сказала моя жена.

— Что — нет?

Молчание.

— Габович у нас?

— Да.

— А ты говоришь — нет… Он уходить не собирается?

— Да.

— Что — да? Да — собирается? Или да — не собирается?

— Я думаю — нет.

— Значит, не собирается?

— Нет.

— Смотри не угощай его.

— Ни в коем случае.

— Про тряпку не забыла?

— Нет…

Я снова прошелся до русского магазина. Встретил Давыдова. Он говорит:

— Ты знаешь новость — Эпштейн скончался. Я только что ему в больницу позвонил. Хотел заехать, навестить, и вот…

— Ужасно, — говорю…

Тут я решил позвонить одной знакомой женщине. Так, ничего особенного. Просто знакомая женщина лет тридцати из соседнего дома. Без мужа.

Порылся в записной книжке. Звоню. Эта самая Нелли мне отвечает:

— А, это ты?! Я думала, забыл меня совсем…

— Можно, — спрашиваю, — зайти?

Тут некоторая пауза возникла. И затем:

— Ты извини, я не одна.

— Ладно, — говорю, — в следующий раз.

В ответ раздается:

— Следующего раза не будет. Между нами все кончено. У тебя жена и дочка. Должна я наконец и о себе подумать?..

И Нелли повесила трубку.

Тут я задумался. Все люди жестоки по-разному. Мужчины, например, грубят и лгут. Изворачиваются, как только могут. Однако даже самый жестокий мужчина не крикнет тебе: «Уходи! Между нами все кончено!..» Что касается женщин, то они произносят все это с легкостью и даже не без удовольствия: «Уходи! Ты мне противен! Не звони мне больше!..»

Сначала они плачут и рыдают. Потом заводят себе другого и кричат: «Уходи!»

Уходи! Да я такого и произнести не в состоянии…

Я взглянул на часы — половина одиннадцатого. Кинотеатры закрыты. Денег практически нет. Дело приближается к ночи.

Окна мои призывно светились. Белая тряпка отсутствовала.

Зато хоть окончательно стемнело. Череп и кости на моей фуфайке перестали выделяться. Да и надпись утратила смысл.

Я снова позвонил домой. И звука еще не произнес, а жена мне твердо отвечает:

— Нет.

— Нет в смысле — да? Габович у нас?

— Да, — слышу.

И думаю — что там у них происходит? Может, какой-то серьезный разговор? Или какое-то важное дело?

Даже чувство ревности во мне зашевелилось.

Вешаю трубку. Звоню Рафаилу, который торгует недвижимостью. Благо живет Рафаил за углом.

— У тебя деньги, — спрашиваю, — есть?

— Допустим, нет. Зато есть виза, мастер-кард, америкэн экспресс… А что?

— Поедем куда-нибудь.

— В смысле?

— Я не знаю… В Канаду… Или в Бразилию…

— С удовольствием. — отвечает, — но у меня Рита больна. Может, через недельку?

— Через недельку, — говорю, — я уже, пожалуй, дома буду.

— А сейчас ты где?

— Гуляю.

— Ты выпил?

— Это мысль. Брось-ка мне в окошко долларов пятнадцать.

— Я же сказал — денег нет. Завтра будут.

— А до завтра мне под окнами бродить?

— Если хочешь, зайди.

— Лучше сделай мне одолжение. Позвони в «Форест дайнер». Предъяви свою визу. Скажи, чтоб выдали мне дринк. Точнее, два. А деньги я при случае верну.

Я зашел в «Форест дайнер». Опрокинул два бокала рома с пепси-колой. Выкурил сигарету и решительно направился к дому.

Был первый час ночи. Мое окно светилось ярко и гостеприимно. Кстати, свет в уборной был погашен. Может, Габович погасил?..

Я поднялся в лифте на шестой этаж. Достал свой ключ. Дверь отворилась. Габович стоял на пороге. Он был в пальто. Он что-то говорил, жестикулируя и стряхивая пепел. Завидев меня, расплылся в улыбке.

Моя жена сказала:

— Я ему тысячу раз говорила — снимите пальто. А он ни в какую.

— Я же на минутку, — сказал Габович, — мне пора идти. Хотя теперь чего там… Сергей явился — можно поболтать…

Он снял пальто. Затем присел к столу и начал:

— Знаете ли вы, что у меня есть редкостные фотографии Ахматовой?

— Какие фотографии? — спрашиваю.

— Я же сказал — фотографии Ахматовой.

— Какого года?

— Что — какого года?

— Какого года фотографии?

— Ну, семьдесят четвертого. А может, семьдесят шестого. Я не помню.

— Задолго до этого она умерла.

— Ну и что? — спросил Габович.

— Как — ну и что? Так что же запечатлено на этих фотографиях?

— Какая разница? — миролюбиво вставила жена.

— Там запечатлен я, — сказал Габович, — там запечатлен я на могиле Ахматовой.

Когда он направился в уборную, моя жена шепнула:

— Веди себя прилично. Я тебя умоляю. И так все говорят, что у Довлатова совершенно невыносимый характер.

Встретились и поговорили

Все считали его неудачником. Даже фамилия у него была какая-то легкомысленная — Головкер. Такая фамилия полагается невзрачному близорукому человеку, склонному к рефлексии. Головкер был именно таким человеком.

В школе его умудрились просто не заметить. Учителя на родительских собраниях говорили только про отличников и двоечников. Среднему школьнику, вроде Головкера, уделялось не больше минуты.

В самодеятельности Головкер не участвовал. Рисовать и стихи писать не умел. Даже читал стихи, как говорится, без выражения.

Уроков физкультуры не посещал. Был освобожден из-за плоскостопия. Что такое плоскостопие — загадка. Я думаю — всего лишь повод не заниматься физкультурой.

Учитель пения говорил ему:

— Голоса у тебя нет. И души вроде бы тоже нет.

Учитель скорбно приподнимал брови и заканчивал:

— Чем ты поешь, Головкер?..

Общественной работой Головкер не занимался. В театр ходить не любил. На пионерских собраниях Головкера спрашивали:

— Чем ты увлекаешься? Чему уделяешь свободное время? Может, ты что-нибудь коллекционируешь, Головкер?

— Да, — вяло отвечал Головкер.

— Что?

— Да так.

— Что именно?

— Деньги.

— Ты копишь деньги?

— Ну.

— Зачем?

— То есть как зачем? Хочу купить.

— Что?

— Так, одну вещь.

— Какую? Ответь. Коллектив тебя спрашивает.

— Зимнее пальто, — отвечал Головкер…

Закончив школу, Головкер поступил в институт. Тогда считалось, что это — единственная дорога в жизни. Конкурс почти везде был огромный. Головкер поступил осмотрительно. Подал документы туда, где конкурса фактически не было. Конкретно — в санитарно-гигиенический институт.

Там он проучился шесть лет. Причем так же, как в школе, остался незамеченным. В самодеятельности не участвовал. Провокационных вопросов лекторам не задавал. Девушек избегал. Вина не пил. К спорту был равнодушен.

Когда Головкер женился, все были поражены. Уж очень мало выделялся Головкер, чтобы стать для кого-то единственным и незаменимым. Казалось, Головкер не может быть предметом выбора. Не может стать объектом предпочтения. У Головкера совершенно не было индивидуальных качеств.

И все-таки он женился. Лиза Маковская была его абсолютной противоположностью. Она была рыжая, дерзкая и привлекательная. Она курила, сквернословила и пела в факультетском джазе. Вокруг нее постоянно толпились спортивные, хорошо одетые молодые люди.

Все ухаживали за Лизой. Замуж она так и не вышла. А на пятом курсе родила ребенка. Девочка была похожа на маму. А также на заместителя комсорга по идеологии.

Короче, Лиза превратилась в женщину трудной судьбы. Высказывалась цинично и раздраженно. К двадцати пяти годам успела разочароваться в жизни.

И тут появился Головкер. Молчаливый, застенчивый. Приносил ей не цветы, а овощи и фрукты для ребенка. Влечения своего не проявлял. Мелкие домашние поручения выполнял безукоризненно.

Как-то они пили чай с мармеладом. Девочка спала за ширмой. Головкер встал. Лиза говорит:

— Интродукция затянулась. Мы должны переспать или расстаться.

— С удовольствием, — ответил Головкер, — только в другой раз. Я могу остаться в пятницу. Или в субботу.

— Нет, сегодня, — раздражительно выговорила Лиза, — я этого хочу.

— Я тоже, — просто ответил Головкер.

И затем:

— Останусь, если вы добавите мне рубль на такси. С возвратом, разумеется…

Так они стали мужем и женой. Муж был инспектором-гигиенистом в управлении столовых. Жена, отдав ребенка в детский сад, поступила на фабрику. Работала там в местной амбулатории.

А потом начались скандалы. Причем без всяких оснований. Просто Головкер был доволен жизнью, а Лиза нет.

Головкер приобрел в рассрочку цветной телевизор и шкаф. Купил в зоомагазине аквариум. Стал задумываться о кооперативе. Лиза в ответ на это говорила:

— Зачем? Что это меняет?

И дальше:

— Неужели это все? Ведь годы-то идут…

Лиза, что называется, задумывалась о жизни. Прерывая стирку или откладывая шитье, говорила:

— Ради чего все это? Ну, хорошо, съем я еще две тысячи пирожных. Изношу двенадцать пар сапог. Съезжу в Прибалтику раз десять…

Головкер не задумывался о таких серьезных вещах. Он спрашивал: «Чем тебя не устраивает Прибалтика?» Он вообще не думал. Он просто жил и все.

Лишь однажды Головкер погрузился в раздумье. Это продолжалось больше сорока минут. Затем он сказал:

— Лиза, послушай. Когда я был студентом первого курса, Дима Фогель написал эпиграмму: «У Головкера Боба попа втрое шире лба!» Ты слышишь? Я тогда обиделся, а сейчас подумал — все нормально. Попа и должна быть шире лба. Причем как раз втрое, я специально измерял…

— И ты, — спросила Лиза, — пять лет об этом думал?

— Нет, это только сегодня пришло мне в голову…

Через год Лиза его презирала. Через три года — возненавидела.

Головкер это чувствовал. Старался не раздражать ее. Вечерами смотрел телевизор. Или помогал соседу чинить «Жигули».

Спали они вместе редко. Каждый раз это была ее неожиданная причуда. Заканчивалось все слезами.

А потом началась эмиграция. Сначала это касалось только посторонних. Потом начали уезжать знакомые. Чуть позже — сослуживцы и друзья.

Евреи, что называется, подняли головы. Вполголоса беседовали между собой. Шелестели листками папиросной бумаги.

В их среде циркулировали какие-то особые документы. Распространялась какая-то внутренняя информация. У них возникли какие-то свои дела.

И тут Головкер неожиданно преобразился. Сначала он небрежно заявил:

— Давай уедем.

Потом заговорил на эту тему более серьезно. Приводил какие-то доводы. Цитировал письма какого-то Габи.

Лиза сказала:

— Я не поеду. Здесь мама. В смысле — ее могила. Здесь все самое дорогое. Здесь Эрмитаж…

— В котором ты не была лет десять.

— Да, но я могу пойти туда в ближайшую субботу… И наконец — я русская! Ты понимаешь — русская!

— С этого бы и начинала, — реагировал Головкер и обиженно замолчал. Как будто заставил жену сознаться в преступлении.

И вот Головкер уехал. Его отъезд, как это чаще всего бывает, слегка напоминал развод.

Эмиграция выявила странную особенность. А может быть, закономерность. Развестись люди почему-то не могли. Разъехаться по двум квартирам было трудно. А вот по разным странам — легче.

Поэтому в эмиграции так много одиноких. Причем как мужчин, так и женщин. В зависимости от того, кто был инициатором развода.

Три месяца Головкер жил в Италии. Затем переехал в Соединенные Штаты.

В Америке он неожиданно пришелся ко двору. На родине особенно ценились полоумные герои и беспутные таланты. В Америке — добросовестные налогоплательщики и честные трудящиеся. Головкер пошел на курсы английского языка. Научился водить машину. Работал массажистом, курьером, сторожем. Год прослужил в кар-сервисе. Ухаживал за кроликами на ферме. Подметал на специальной машине территорию аэропорта.

Сначала Головкер купил медальон на такси. Потом участок земли на реке Делавер. Еще через год — по внутренней цене — собственную квартиру на Леффертс-бульваре.

Такси он сдал в аренду. Землю перепродал. Часть денег положил на срочный вклад. На оставшиеся четырнадцать тысяч купил долю в ресторане «Али-баба».

Жил он в хорошем районе. Костюмы покупал у Блюмингдейла. Ездил в «Олдсмобиле-ридженси».

По отношению к женщинам Головкер вел себя любезно. Приглашал их в хорошие, недорогие рестораны. Дарил им галантерею и косметику. Причем событий не форсировал.

Американок Головкер уважал и стеснялся. Предпочитал соотечественниц без детей. О женитьбе не думал.

Три раза он побывал в Европе. Один раз в Израиле. Дважды в Канаде.

Он продавал дома, квартиры, земельные участки. Дела у него шли замечательно. Он был прирожденным торговым агентом. Представителем чужих интересов. То есть человеком без индивидуальности. Недаром существует такой короткий анекдот. Некто звонит торговому агенту и спрашивает: «Вы любите Брамса?»…

При этом Головкер был одновременно услужлив и наделен чувством собственного достоинства. Сочетание редкое.

С Лизой он не переписывался. Слишком уж трудно было писать из одного мира — в другой. С одной планеты — на другую.

Но он помогал ей и дочке. Сначала отправлял посылки. Впоследствии ограничивался денежными переводами.

Это было нормально. Ведь они развелись. А дочка, та вообще была приемная. Хотя ее как раз Головкер вспоминал. Например, как он зашнуровывает крошечные ботинки. Или застегивает ускользающие пуговицы на лифчике. И еще — как он легонько встряхивает девочку, поправляя рейтузы.

Лизу он не вспоминал. Она превратилась в какую-то невидимую инстанцию. Во что-то существенное, но безликое. В своего рода налоговое управление.

А потом неожиданно все изменилось. У Головкера возникла прямо-таки навязчивая идея. Причем не исподволь, а сразу. В один прекрасный день. Головкер даже помнил, когда именно это случилось. Между часом и двумя семнадцатого августа восемьдесят шестого года.

Головкер ехал на машине в офис. Только что завершилась выгодная операция. Комиссионные составили двенадцать тысяч.

Автомобиль легко скользил по гудронированному шоссе. Головкер был в светло-зеленом фланелевом костюме. В левой руке его дымилась сигарета «Кент».

И вдруг он увидел себя чужими глазами. Это бывает. А именно: глазами своей бывшей жены. Вот мчится за рулем собственного автомобиля процветающий бизнесмен Головкер. Совесть его чиста, бумажник набит деньгами. В уютной конторе его ждет миловидная секретарша. Здоровье у него великолепное. Гемоглобин? Он даже не знает, что это такое. У него все хорошо. Гладкая от лосьона кожа. Дорогие ботинки не жмут. И вот Лиза смотрит на этого человека. И думает: какое сокровище я потеряла!

Так и появилась у Головкера навязчивая идея. А именно: он должен встретиться с женой. Она поймет и убедится. А он только спросит: «Ну, как?» — и все. И больше ни единого слова… «Ну, как?..»

Головкер представлял себе момент возвращения. Вот он прилетает. Едет в гостиницу. Берет напрокат машину. Меняет по курсу тысячу долларов. А может быть — две. Или три.

Потом звонит ей: «Лиза? Это я… Что значит — кто? Теперь узнала?.. Да, проездом. Я, откровенно говоря, довольно-таки бизи… Хотя сегодня, в общем, фри… Извини, что перехожу на английский…»

Они сидят в хорошем ресторане. Головкер заказывает. Лизе — дичь. Себе что-нибудь легкое. Немного спаржи, мусс… Коньяк? Предпочитаю «Кордон бле». Армянский? Ну, давайте…

Головкер провожает Лизу домой. Выходит из машины. Распахивает дверцу. «Ну, прощай». И затем: «Ах да, тут сувениры».

Головкер протягивает Лизе сапфировое ожерелье. «Ведь это твой камень». Затем — пластиковый мешок с голубой канадской дубленкой. Учебный компьютер для Оли. Пакет с шерстяными вещами. Две пары сапог.

Затем он мягко спрашивает:

— Могу я оставить тебе немного денег? Буквально — полторы-две тысячи. Чисто символически…

Он мягко и настойчиво протягивает ей конверт.

Она:

— Зайдешь?

— Прости, у меня завтра утром деловое свидание. Подумываю о скромной концессии. Что-нибудь типа хлопка. А может, займусь электроникой. Меня интересует рынок.

Лиза:

— Рынок? Некрасовский или Кузнечный?

Головкер улыбается:

— Я говорю о рынке сбыта…

Вечером Лиза сидит у него в гостинице. Головкер снимает трубку:

— Шампанского.

Затем:

— Ты полистай журналы, я должен сделать несколько звонков. Хэлло, мистер Беляефф! Головкер спикинг. Представитель «Дорал эдженси»…

Шампанское выпито. Лиза спрашивает:

— Мне остаться?

Он — мягко:

— Не стоит. В этой пуританской стране…

Лиза перебивает его:

— Ты меня больше не любишь?

Головкер:

— Не спрашивай меня об этом. Слишком поздно…

Вот они идут по набережной. Заходят в Эрмитаж. Разглядывают полотна итальянцев. Головкер произносит:

— Я бы купил этого зеленоватого Тинторетто. Надо спросить — может, у большевиков есть что-то для продажи?..

Мысли о встрече с женой не покидали Головкера. Это было странно. Все должно быть иначе. Первые годы человек тоскует о близких. Потом начинает медленно их забывать. И наконец остаются лишь контуры воспоминаний. Расплывчатые контуры на горизонте памяти, и все.

У Головкера все было по-другому. Сначала он не вспоминал про Лизу. Затем стал изредка подумывать о ней. И наконец стал думать о бывшей жене постоянно. С волнением, которое его удивляло. Которое пугало его самого.

Причем не о любви задумывался Головкер. И не о раскаянии бывшей жены своей. Головкер думал о торжестве справедливости, логики и порядка.

Вот он идет по Невскому. Заходит в кооперативный ресторан. Оглядывается. Пробегает глазами меню. Затем негромко произносит:

— Пошли отсюда!

И все. «Пошли отсюда». И больше ни единого слова…

Мысль о России становилась неотступной. Воображаемые картины следовали одна за другой. Целая череда эмоций представлялась Головкеру: удивление, раздражение, снисходительность. Ему четко слышались отдельные фразы на каждом этапе. Например — у фасада какого-то случайного здания:

— Пардон, что означает — «Гипровторчермет»?

Или — в случае какого-то бытового неудобства:

— Большевики меня поистине умиляют.

Или — за чтением меню:

— Цены, я так полагаю, указаны в рублях?

Или — когда речь зайдет о нынешнем правительстве:

— Надеюсь, Горбачев хотя бы циник. Идеалист у власти — это катастрофа.

Или — если разговор пойдет об Америке:

— Америка не рай. Но если это ад, то самый лучший в мире.

Или — реплика в абстрактном духе. На случай, если произойдет что-то удивительное:

— Фантастика! Непременно расскажу об этом моему дружку Филу Керри…

У него были заготовлены реплики для всевозможных обстоятельств. Выходя из приличного ресторана, Головкер скажет:

— Это уже не хамство. Однако все еще не сервис.

Выходя из плохого, заметит:

— Такого я не припомню даже в Шанхае…

Головкер вечно что-то бормотал, жестикулировал, смеялся. Путал английские и русские слова. Вдруг становился задумчивым и молчаливым. Много курил.

И вот он понял — надо ехать. Просто заказать себе визу и купить билет. Обойдется эта затея в четыре тысячи долларов. Включая стоимость билетов, гостиницу, подарки и непредвиденные расходы.

Времена сейчас относительно либеральные. Провокаций быть не должно. Деньги есть.

Оформление документов заняло три недели. Билет он заказал на четырнадцатое сентября. Ходил по магазинам, выбирал подарки.

Выяснилось, что у него совсем мало друзей и знакомых. Родители умерли. Двоюродная сестра жила в Казани. С однокурсниками Головкер не переписывался. Имена одноклассников забыл.

Оставались Лиза с дочкой. Оленьке должно было исполниться тринадцать лет. Головкер не то чтобы любил эту печальную хрупкую девочку. Он к ней привык. Тем более что она, почти единственная в мире, испытывала к нему уважение.

Когда мать ее наказывала, она просила:

— Дядя Боря, купите мне яду…

Головкер привязался к девочке. Ведь материнская и отцовская любовь — совершенно разные. У матери это прежде всего — кровное чувство. А у отца — душевное влечение. Отцы предпочитают тех детей, которые рядом. Пусть они даже и не родные. Потому-то злые отчимы встречаются гораздо реже, чем сердитые мачехи. Это отражено даже в народных сказках…

Лизе он купил пальто и сапоги. Оле — шубку из натурального меха и учебный компьютер. Плюс — рубашки, джинсы, туфли и белье. Какие-то сувениры, авторучки, радиоприемники, две пары часов. Короче, одними подарками были заполнены два чемодана.

Деньги Головкеру удалось поменять из расчета один к шести. Головкер передал какому-то Файбышевскому около семисот долларов. В Ленинграде некая Муза передаст ему четыре тысячи рублей.

Летел Головкер самолетом американской компании. Как обычно, чувствовал себя зажиточным туристом. Небрежно заказал себе порцию джина.

— Блу джинс энд тоник, — пошутил Головкер, — джинсы с тоником.

Бортпроводница спросила:

— Вы из Польши?

Неужели, подумал Головкер, у меня сохранился акцент?..

В Ленинградском аэропорту ему не понравилось. Все казалось серым и однообразным. Может быть, из-за отсутствия рекламы. К тому же он прилетел сюда впервые. Так уж получилось. Тридцать два года здесь прожил, а самолетом не летал.

Головкер подумал: что я испытываю, шагнув на родную землю? И понял — ничего особенного.

Поместили его в гостинице «Октябрьская». Вскоре приехала Муза — нервная и беспокойно озирающаяся по сторонам. Оставила ему пакет с деньгами.

Головкер испытывал страх, усталость, волнение. Больше часа он провел в гостинице, а Лизе так и не звонил. Что-то его останавливало и пугало. Слишком долго, оказывается, Головкер этого ждал. Может быть, все последние годы. Может, все, что он делал и предпринимал, было рассчитано только на Лизу? На ее внимание?

Если это так, задумался Головкер, сколько же всего проносится мимо? Живешь и не знаешь — ради чего? Ради чего зарабатываешь деньги? Ради чего обзаводишься собственностью? Ради чего переходишь на английский язык?

Головкер взглянул на часы — половина десятого. Припомнил номер телефона — четыре, шестнадцать… И дальше — сто пятьдесят шесть. Все правильно. Четыре в кубе… Он совершенно забыл математику. Но телефон запомнил — четыре, шестнадцать… А потом — те же шестнадцать в квадрате. Сто пятьдесят шесть…

Потрясенный, Головкер услышал звонок, раздавшийся в его собственной квартире. Один раз, другой, третий…

— Кто это? — спросила Лиза.

И через секунду:

— Говорите.

И тогда он глухо выговорил:

— Квартира Головкеров? Лиза, ты меня узнаешь?

— Погоди, — слышит он, — я выключу чайник.

И дальше — тишина на целую минуту. Затем какие-то простые, необязательные слова:

— Ты приехал? Я надеюсь, все легально? Как? Да ничего… В бассейн ходит. У тебя дела? Ты путешествуешь?

Головкер помолчал, затем ответил:

— Экспорт-импорт. Тебе это не интересно. Подумываю о небольшой концессии, типа хлопка…

Далее он спросил как можно небрежнее:

— Надеюсь, увидимся?

И для большей уверенности добавил:

— Я должен кое-что вам передать. Тебе и Оле.

Он хотел сказать — у меня два чемодана подарков. Но передумал.

— Завтра я работаю, — сказала Лиза, — вечером Ольга приглашена к Нахимовским. Послезавтра у нее репетиция. Ты надолго приехал? Позвони мне в четверг.

— Лиза, — проговорил он забытым жалобным тоном, — еще нет десяти. Мы столько лет не виделись. У меня два чемодана подарков. Могу я приехать? На машине?

— У нас проблемы с этим делом.

— В смысле — такси? Я же беру машину в рент…

Вот он заходит (представлял себе Головкер) к человеку из «Автопроката». Слышит:

— Обслуживаем только иностранцев.

Головкер почти смущенно улыбается:

— Да я, знаете ли… Это самое…

— Я же говорю, — повторяет чиновник, — только для иностранцев. Вы русский язык понимаете?

— С трудом, — отвечает Головкер и переходит на английский…

Лиза говорит:

— То есть, конечно, приезжай. Хотя, ты знаешь… В общем, я ложусь довольно рано. Кстати, ты где?

— В «Октябрьской».

— Это минут сорок.

— Лиза!

— Хорошо, я жду. Но Олю я будить не собираюсь…

Тут начались обычные советские проблемы. «Автопрокат закрылся». Такси поймать не удавалось. Затормозил какой-то частник, взял у Головкера американскую сигарету и уехал.

Приехал он в двенадцатом часу. Вернее, без четверти двенадцать. Позвонил. Ему открыли. Бывшая жена заговорила сбивчиво и почти виновато:

— Заходи… Ты не изменился… Я, откровенно говоря, рано встаю… Да заходи же ты, садись. Поставить кофе?.. Совсем не изменился… Ты носишь шляпу?

— Фирма «Борсалино», — с отчаянием выговорил Головкер.

Затем стащил нелепую, фисташкового цвета шляпу.

— Хочешь кофе?

— Не беспокойся.

— Оля, естественно, спит. Я дико устаю на работе.

— Я скоро уйду, — ввернул Головкер.

— Я не об этом. Жить становится все труднее. Гласность, перестройка, люди возбуждены, чего-то ждут. Если Горбачева снимут, мы этого не переживем… Ты сказал — подарки? Спасибо, оставь в прихожей. Чемоданы вернуть?

— Почтой вышлешь, — неожиданно улыбнулся Головкер.

— Нет, я серьезно.

— Скажи лучше, как ты живешь? Ты замужем?

Он задал этот вопрос небрежно, с улыбкой.

— Нет. Времени нет. Хочешь кофе?

— Где ты его достаешь?

— Нигде.

— Почему же ты замуж не вышла?

— Жизнь так распорядилась. Мужиков-то достаточно, и все умирают насчет пообщаться. А замуж — это дело серьезное. Ты не женился?

— Нет.

— Ну, как там в Америке?

Головкер с радостью выговорил заранее приготовленную фразу:

— Знаешь, это прекрасно — уважать страну, в которой живешь. Не любить, а именно уважать.

Пауза.

— Может, взглянешь, что я там привез? Хотелось бы убедиться, что размеры подходящие.

— Нам все размеры подходящие, — сказала Лиза, — мы ведь безразмерные. Вообще-то спасибо. Другой бы и забыл про эти алименты.

— Это не алименты, — сказал Головкер, — это просто так. Тебе и Оле.

— Знаешь, как вас теперь называют?

— Кого?

— Да вас.

— Кого это — вас?

— Эмигрантов.

— Кто называет?

— В газетах пишут — «наши зарубежные соотечественники». А также — «лица, в силу многих причин оказавшиеся за рубежом»…

И снова пауза. Еще минута, и придется уходить. В отчаянии Головкер произносит:

— Лиза!

— Ну?

Головкер несколько секунд молчит, затем вдруг:

— Ну, хочешь потанцуем?

— Что?

— У меня радиоприемник в чемодане.

— Ты ненормальный, Оля спит…

Головкер лихорадочно думает — ну, как еще ухаживают за женщинами? Как? Подарки остались за дверью. В ресторан идти поздно. Танцевать она не соглашается.

И тут он вдруг сказал:

— Я пойду.

— Уже?.. А впрочем, скоро час. Надеюсь, ты мне позвонишь?

— Завтра у меня деловое свидание. Подумываю о небольшой концессии…

— Ты все равно звони. И спасибо за чемоданы.

Не за чемоданы обиделся Головкер, а за чемоданы с подарками. Но промолчал.

— Так я пойду, — сказал он.

— Не обижайся. Я буквально падаю с ног.

Лиза проводила его. Вышла на лестничную площадку.

— Прощай, — говорит, — мой зарубежный соотечественник. Лицо, оказавшееся за рубежом…

Головкер выходит на улицу. Сначала ему кажется, что начался дождь. Но это туман. В сгустившейся тьме расплываются желтые пятна фонарей.

Из-за угла, качнувшись, выезжает наполненный светом автобус. Неважно, куда он идет. Наверное, в центр. Куда еще могут вести дороги с окраины?

Головкер садится в автобус. Опускает монету. Сонный голос водителя произносит:

— Следующая остановка — Ропшинская, бывшая Зеленина, кольцо…

Головкер выходит. Оказывается между пустырем и нескончаемой кирпичной стеной. Вдали, почти на горизонте, темнеют дома с мерцающими желтыми и розовыми окнами.

Откуда-то доносится гулкий монотонный стук. Как будто тикают огромные штампованные часы. Пахнет водорослями и больничной уборной.

Головкер выкуривает последнюю сигарету. Около часа ловит такси. Интеллигентного вида шофер произносит: «Двойной тариф». Головкер механически переводит его слова на английский: «Дабл такс». Почему? Лучше не спрашивать. Да и зачем теперь Головкеру советские рубли?

В дороге шофер заговаривает с ним о кооперации. Хвалит какого-то Нуйкина. Ругает какого-то Забежинского.

Головкер упорно молчит. Он думает — кажется, меня впервые приняли за иностранца.

Затем он расплачивается с водителем. Дарит ему стандартную американскую зажигалку. Тот, не поблагодарив, сует ее в карман.

Головкер машет рукой:

— Приезжайте в Америку!

— Бензина не хватит, — раздается в ответ…

На освещенном тротуаре перед гостиницей стоят две женщины в коротких юбках. Одна из них вяло приближается к Головкеру:

— Мужчина, вы приезжий? Показать вам город и его окрестности?

— Показать, — шепчет он каким-то выцветшим голосом.

И затем:

— Вот только сигареты кончились.

Женщина берет его под руку:

— Купишь в баре.

Головкер видит ее руки с длинными перламутровыми ногтями и туфли без задников. Замечает внушительных размеров крест поверх трикотажной майки с надписью «Хиропрактик Альтшуллер». Ловит на себе ее кокетливый и хмурый взгляд. Затем почти неслышно выговаривает:

— Девушка, извиняюсь, вы проститутка?

В ответ раздается:

— Пошлости говорить не обязательно. А я-то думала — культурный интурист с Европы.

— Я из Америки, — сказал Головкер.

— Тем более… Дай три рубля вот этому, жирному.

— Деньги не проблема…

Неожиданно Головкер почувствовал себя увереннее. Тем более что все это слегка напоминало западную жизнь.

Через пять минут они сидели в баре. Тускло желтели лампы, скрытые от глаз морскими раковинами из алебастра. Играла музыка, показавшаяся Головкеру старомодной. Между столиками бродили официанты, чем-то напоминавшие хасидов.

Головкеру припомнилась хасидская колония в районе Монтиселло. Этакий черно-белый пережиток старины в цветном кинематографе обычной жизни…

Они сидели в баре. Пахло карамелью, мокрой обувью и водорослями из близко расположенной уборной. Над стойкой возвышался мужчина офицерского типа. Головкер протянул ему несколько долларов и сказал:

— Джинсы с тоником.

Потом добавил со значением:

— Но без лимона.

Он выпил и почувствовал себя еще лучше.

— Как вас зовут? — спросил Головкер.

— Мамаша Люсенькой звала. А так — Людмила.

— Руслан, — находчиво представился Головкер.

Он заказал еще два джина, купил сигареты. Ему хотелось быть любезным, расточительным. Он шепнул:

— Вы типичная Лайза Минелли.

— Минелли? — переспросила женщина и довольно сильно толкнула его в бок. — Размечтался…

Людмилу тут, по-видимому, знали. Кому-то она махнула рукой. Кого-то не захотела видеть: «Извиняюсь, я пересяду». Кого-то даже угостила за его, Головкера, счет.

Но Головкеру и это понравилось. Он чувствовал себя великолепно.

Когда официант задел его подносом, Головкер сказал Людмиле:

— Это уже не хамство. Однако все еще не сервис…

Когда его нечаянно облили пивом, Головкер засмеялся:

— Такого со мной не бывало даже в Шанхае…

Когда при нем заговорили о политике, Головкер высказался так:

— Надеюсь, Горбачев хотя бы циник. Идеалист у власти — это катастрофа…

Когда его расспрашивали про Америку, в ответ звучало:

— Америка не рай. Но если это ад, то самый лучший в мире…

Раза два Головкер обронил:

— Непременно расскажу об этом моему дружку Филу Керри…

Потом Головкер с кем-то ссорился. Что-то доказывал, спорил. Кому-то отдал галстук, авторучку и часы.

Потом Головкера тошнило. Какие-то руки волокли его по лестнице. Он падал и кричал: «Я гражданин Соединенных Штатов!..»

Что было дальше, он не помнил. Проснулся в своем номере, один. Людмила исчезла. Разумеется, вместе с деньгами.

Головкер заказал билет на самолет. Принял душ. Спустился в поисках кофе.

В холле его окликнула Людмила. Она была в той же майке. Подошла к нему оглядываясь и говорит:

— Я деньги спрятала, чтобы не пропали.

— Кип ит, — сказал Головкер, — оставьте.

— Ой, — сказала Людмила, — правда?!. Главное, чтоб не было войны!..

Успокоился Головкер лишь в самолете компании «Панам». Один из пилотов был черный. Головкер ему страшно обрадовался. Негр, правда, оказался малоразговорчивым и хмурым. Зато бортпроводница попалась общительная, типичная американка…


Летом мы с женой купили дачу. Долгосрочный банковский заем нам организовал Головкер. Он держался просто и уверенно. То и дело переходил с английского на русский. И обратно.

Моя жена спросила тихо:

— Почему Рон Фини этого не делает?

— Чего?

— Не путает английские слова и русские?

Я ответил:

— Потому что Фини в совершенстве знает оба языка…

Так мы познакомились с Борей Головкером.

Месяц назад с Головкером беседовал корреспондент одного эмигрантского еженедельника. Брал у него интервью. Заинтересовался поездкой в Россию. Стал задавать бизнесмену и общественному деятелю (Головкер успел стать крупным жертвователем Литфонда) разные вопросы. В частности, такой:

— Значит, вернулись?

Головкер перестал улыбаться и твердо ответил:

— Я выбрал свободу.

Жизнь коротка

Левицкий раскрыл глаза и сразу начал припоминать какую-то забытую вчерашнюю метафору… «Полнолуние мятной таблетки…»? «Банановый изгиб полумесяца…»? Что-то в этом роде, хоть и значительнее по духу.

Метафоры являлись ночью, когда он уже лежал в постели. Записывать их маэстро ленился. Раньше они хранились в памяти до утра. Сейчас, как правило, он не без удовольствия забывал их. Упущенный шанс маленького словесного приключения.

Левицкий кинул взгляд на белый, амбулаторного цвета столик. Заметил огромный, дорической конфигурации торт. Начал пересчитывать тонкие витые свечи.

Господи, подумал Левицкий, еще один день рождения.

Эту фразу стоило приберечь для репортеров:

«Господи! Еще один день рождения! Какая приятная неожиданность — семьдесят лет!»

Он представил себе заголовки:

«Русский писатель отмечает семидесятилетие на чужбине». «Книги юбиляра выходят повсюду, за исключением Москвы». И наконец: «О, Господи, еще один день рождения!»…

Левицкий принял душ, оделся. Захватил почту. Жена, видимо, уехала за подарками. Герлинда — нечто среднее между родственницей и прислугой — обняла его. Маэстро прервал ее словами:

— Ты упомянута в завещании.

Это была их старая шутка.

Она спросила:

— Чай или кофе?

— Пожалуй, кофе.

— Какой желаете?

— Коричневый, наверное.

Потом он расслышал:

— Вас ожидает дама.

Быстро спросил:

— Не с косой?

— Привезла вам какую-то редкость. Я думаю — книгу. Сказала — инкунабула.

Левицкий, улыбаясь, произнес:

— De ses mains tombé le livre,

Dans lequuel elle n'avait rien lu.

(«Из рук ее выпала непрочитанная книга…»)

Регина Гаспарян сидела в холле больше часа. Правда, ей дали кофе с булочками. Тем не менее, все это было довольно унизительно. Могли бы пригласить в гостиную. Благоговение в ней перемешивалось с обидой.

В сумочке ее лежало нечто, размером чуть поболее миниатюрного дамского браунинга «Элита-16».

Регина Гаспарян происходила из благородной обрусевшей семьи. Отец ее был довольно известным преподавателем училища Штиглица. Будучи армянином, сел по делу космополитов. В пятидесятом году следователь Чуев бил его по физиономии альбомом репродукций Дега.

Мать ее была квалифицированной переводчицей. Знала Кашкина. Встречалась с Ритой Ковалевой. Месяц сопровождала Колдуэлла в его турне по Закавказью. Славилась тяжелым характером и экзотической восточной красотой.

В юности Регина была типичной советской школьницей. Участвовала в самодеятельности. Играла Зою Космодемьянскую. Отец, реабилитированный при Хрущеве, называл ее в шутку «Зойка Комсомодеянская».

Наступила оттепель. В доме известного художника Гаспаряна собирались молодые люди. В основном поэты. Здесь их подкармливали, а главное — терпеливо выслушивали. Среди них выделялись Липский и Брейн.

Все они понемногу ухаживали за красивой, начитанной, стройной Региной. Посвящали ей стихи. В основном, шутливые, юмористические. Брейн писал ей из Сочи в начале Даманского кризиса:

Жди меня, и я вернусь, только очень жди,

Жди, когда наводят грусть желтые вожди

Наступили семидесятые годы. Оттепель, как любят выражаться эмигрантские журналисты, сменилась заморозками. Лучшие друзья уезжали на Запад.

Регина Гаспарян колебалась очень недолго. У ее мужа-физика была хорошая, так сказать, объективная профессия. Сама Регина окончила иняз. Восьмилетняя дочь ее немного говорила по-английски. У матери были дальние родственники в Чикаго.

Семья начала готовиться к отъезду. И тут у Регины возникла неотступная мысль о Левицком.

Романы Левицкого уже давно циркулировали в самиздате. Его считали крупнейшим русским писателем в изгнании. Его даже упоминала советская литературная энциклопедия. Правда, с использованием бранных эпитетов.

Даже биографию Левицкого все знали. Он был сыном видного меньшевистского деятеля. Окончил Горный институт в Петербурге. Выпустил книгу стихов «Пробуждение», которая давно уже числилась библиографической редкостью. Эмигрировал с родителями в девятнадцатом году. Учился на историко-литературном отделении в Праге. Жил во Франции. Увлекался коллекционированием бабочек. Первый роман напечатал в «Современных записках». Год тренировал боксеров в фабричном районе Парижа. На похоронах Ходасевича избил циничного Георгия Иванова. Причем, буквально на краю могилы.

Гитлера Левицкий ненавидел. Сталина — тем более. Ленина называл «смутьяном в кепочке». Накануне оккупации перебрался в Соединенные Штаты. Перешел на английский язык, который, впрочем, знал с детства. Стал единственным тогда русско-американским прозаиком.

Всю жизнь он ненавидел хамство, антисемитизм и цензуру. Года за три до семидесятилетнего юбилея возненавидел Нобелевский комитет.

Все знали о его чудачествах. О проведенной мелом линии через три комнаты его гостиничного номера в Швейцарии. (Жене и кухарке запрещалось ступать на его территорию.) О многолетнем безнадежном иске против соседа, который чересчур увлекался музыкой Вагнера. О его вечеринках с угощением, изготовленным по древнегреческим рецептам. О его дуэли с химиком Булавенко, усевшимся в подпитии на клавиши рояля. О его знаменитом высказывании: «Где-то в Сибири должна быть художественная литература…»

И так далее.

О его высокомерии ходили легенды. Так же, как и о его недоступности. Что, по существу, одно и то же. Знаменитому швейцарскому писателю, добивавшемуся встречи, Левицкий сказал по телефону:

«Заходите после двух — лет через шесть…»

О чем говорить, если даже знакомство с кухаркой Левицкого почиталось великой удачей…

В общем, Регину Гаспарян спросили:

— Что ты собираешься делать на Западе?

В ответ прозвучало:

— Многое будет зависеть от разговора с Левицким.

Я думаю, она хотела стать писательницей. Суждениям друзей не очень верила. Обращаться к советским знаменитостям не хотела. Ей не давала покоя кем-то сказанная фраза:

«Шапки долой, господа! Перед вами — гений!»

Кто это сказал? Когда? О ком?..

Накануне отъезда Регина позвонила трем знакомым книжным спекулянтам. Первого звали Савелий. Он сказал:

— «Пробуждение» — это, мать, дохлый номер.

— В смысле?

— Вариант типа «я извиняюсь».

— То есть?

— Операция «туши свет».

— Если можно, выражайтесь попроще.

— Товар вне прейскуранта.

— Что это значит?

— Это значит — цены фантастические.

— Например?

— Как говорится — от и до.

— Не понимаю.

— От трех и до пяти. Как у Чуковского.

— От трех и до пяти — что? Сотен?

— Ну.

— А у Чуковского — от двух.

— Так цены же растут…

Регина позвонила другому с фамилией или кличкой — Шмыгло. Он сказал:

— Что это за Левицкий? И что это еще за «Пробуждение»? Не желаете ли Сименона?..

Третий спекулянт ответил:

— Юношеский сборник Левицкого у меня есть. К сожалению, он не продается. Готов обменять его на четырехтомник Мандельштама.

В результате состоялся долгий тройной обмен. Регина достала кому-то заграничный слуховой аппарат. Кого-то устроили по блату в Лесотехническую академию. Кому-то досталось смягчение приговора за вымогательство и шантаж. Еще кому-то — финская облицовочная плитка. На последнем этапе фигурировал четырехтомник Мандельштама. (Под редакцией Филиппова и Струве.)

Через месяц Регина держала перед собой тонкую зеленоватую книжку. Издательство «Гиперборей». Санкт-Петербург. 1916 год. Иван Левицкий. «Пробуждение».

Регина знала, что у самого Левицкого нет этой книги. Об этом шла речь в его знаменитом интервью по «Голосу Америки». Левицкого спросили:

— Ваше отношение к юношеским стихам?

— Они забыты. Это были эскизы моих же последующих романов. Их не существует. Последним экземпляром знаменитый горец растопил буржуйку у себя на даче в Кунцеве.

Зимой Регина получила разрешение на выезд. Дальше было всякое. Отвратительная сцена на таможне. Три месяца нищеты в Ладисполе. Душное нью-йоркское лето, когда они с мужем боялись ночью выйти из гостиницы. Первая контора, откуда ее уволили с формулировкой «излишнее рвение». Несколько рассказов в эмигрантской газете, за которые ей уплатили по тридцать долларов. Затем стремительное восхождение мужа — его неожиданно пригласила фирма «Эксон». А значит, собственный домик, поездки в Европу, разговоры о налогах…

Прошло лет шесть. Регина выпустила первую книгу. Она вызвала положительную реакцию. Кстати, одним из рецензентов был я.

Все эти годы она добивалась знакомства с Левицким. Через Гордея Булаховича познакомилась с его восьмидесятилетней кузиной. Но к этому времени та успела поссориться со знаменитым родственником. Конкретно, они заспорили — где именно стояла баня в родовом поместье Левицких — Ховрино.

Регина обращалась к Янсону, протоиерею Константину, дочери Зайцева — Ольге Борисовне.

Старый писатель Янсон ответил:

«Левицкий сказал обо мне Эдмунду Уилсону, что я, извините, говно…»

Отец Константин написал ей:

«Левицкий не христианин. Он слишком эгоистичен для этого. Адресочком его, виновен, не располагаю…»

Зайцева-Рейнольдс прислала какой-то берлинский адрес и записку:

«Последний раз я видела этого несносного мальчика в тридцать четвертом году. Мы встретились на премьере «Тангейзера». Он, помнится, сказал:

— Такое впечатление, что неожиданно запели ожившие картонные доспехи.

С тех пор мы не виделись. Боюсь, что его адрес мог измениться».

И все-таки Регина получила его швейцарский адрес. Как выяснилось, адрес был у издателя Поляка. Регина написала Левицкому короткое письмо. Тот откликнулся буквально через две недели:

«Адрес вы знаете. После шести я работаю. Так что, приходите утром. И, пожалуйста, без цветов, которые имеют обыкновение вянуть. Постскриптум: не споткнитесь о мои ботинки, которые я ночью выставляю за дверь».

Сидя в холле, Регина задумалась. Почему этот человек живет в отеле? Может быть, ему претит идея собственности? Надо бы задать ему этот вопрос. И еще — что Левицкий думает о Солженицыне? Ведь они такие разные…

— Здравствуйте, Иван Владимирович!

— Мое почтение, — ответил рослый, коротко стриженный господин.

Затем он, не садясь, поинтересовался:

— Выпьете что-нибудь?

— У меня кофе… А вы?

Левицкий улыбнулся и медленно продекламировал:

Я пью неразбавленный виски,

Пью водку с зернистой икрой,

А друг мой, писатель Левицкий,

Лишь бабочек мучить герой…

— Это стихи одного моего приятеля.

И затем, после двух секунд молчания:

— Чем, сударыня, могу быть вам полезен?

Регина слегка наклонилась вперед:

— Надо ли говорить, что я ваша давняя поклонница. Особенно ценю «Далекий берег», «Шар», «Происхождение танго». Все это я прочитала еще дома. Риск лишь увеличивал эстетическое наслаждение…

— Да, — кивнул Левицкий, — я знаю. Это что-то вроде Поль де Кока или Мопассана. Читаешь в детстве с риском быть застигнутым… Извините, чем могу служить?

Регина чуть смутилась. Главное, не делать пауз… А он и вправду женоненавистник…

— Я знаю, что у вас сегодня день рождения.

— Спасибо, что напомнили. Еще один день рождения. Приятная неожиданность — семьдесят лет.

Левицкий вдруг перешел на шепот. Глаза его странно округлились:

— Запомните главное, — сказал он, — жизнь коротка…

Регина, преодолев смущение, выговорила:

— Разрешите кое-что преподнести вам… Я надеюсь… Я уверена… Короче — вот…

Левицкий принял маленькую желтую бандероль. Вскрыл ее, достав из кармана маникюрные ножницы. Теперь он держал в руках свою книгу. Старинный шрифт, отклеившийся корешок, тридцать восемь листков ужасной промышленной бумаги.

Он раскрыл шестую страницу. Прочитал заглавие — «Тропинки сна». Вот он, знакомый неграмотный перенос — «смущ-ение». Да еще с непропечатавшимся хвостиком у «ща».

— О, Господи, — сказал Левицкий, — чудо! Где вы это достали? Я был уверен, что экземпляров не существует. Я разыскивал их по всему миру…

— Возьмите, — сказала Регина, — и еще…

Она достала из сумки рукопись в узком конверте. Левицкий учтиво ждал. Давно разработанным усилием он подавил страдальческую гримасу на лице. Потом спросил:

— Это ваше?

Регина отвечала с должной небрежностью.

— Это мои последние рассказы. Не лучшие, увы. Хотелось бы… Если это возможно… Короче, ваше мнение… Буквально в двух словах…

— Вас интересует письменный отзыв?

— Да, знаете ли, буквально три слова… Независимо от…

— Я пришлю вам открытку.

— Замечательно. Мой адрес на последней странице.

Левицкий привстал:

— А теперь, извините меня. Процедуры.

Звякнув ложечкой, Регина отодвинула чашку. «Мог бы поинтересоваться, где я остановилась…»

Левицкий поцеловал ей руку:

— Спасибо. Боюсь, мои юношеские стихи не заслуживали ваших хлопот.

Он кивнул и направился в сторону лифта. Регина, нервно закуривая, пошла к вертящейся двери.

Левицкий поднялся на третий этаж. У порога своего номера остановился. Вынул из конверта рукопись. Оторвал клочок бумаги с адресом. Сунул его в карман байковых штанов. Приподнял никелированный отвес мусоропровода. Подержал на ладони маленькую книжку и затем торжествующе уронил ее в гулкую черноту. Туда же, задевая стенки мусоропровода, полетела рукопись. Он успел заметить название «Лето в Карлсбаде». Мгновенно родился текст:

«Прочитал ваше теплое ясное «Лето» — дважды. В нем есть ощущение жизни и смерти. А также — предчувствие осени. Поздравляю…»

Он зашел в свой номер. Тотчас позвонил кухарке и сказал:

— Сыграем в акулину?

Загрузка...