РЕЧЬ НА БАНКЕТЕ В ЕГО ЧЕСТЬ

(Хартфорд)

7 февраля 1842 года



Джентльмены! Сказать, что я благодарю вас за горячую поддержку тоста, столь красноречиво предложенного: сказать, что я возвращаю вам ваши теплые чувства и добрые пожелания с более чем сложными процентами и сознаю, как слабы и беспомощны любые слова признательности перед вашим радушием и гостеприимством, — это еще полдела. Сказать, что сейчас, в зимнюю пору, на всем пути, приведшем меня к вам, расцвели цветы, что никогда еще ни одна страна не улыбалась более приветливой улыбкой, нежели та, какой ваша страна подарила меня, и что редко когда будущее рисовалось мне более светлым и радостным, — это еще полдела. (Аплодисменты.)

Но великое дело — не быть чужестранцем в чужой стране; впервые садясь за стол в новом доме, чувствовать себя так свободно, будто бывал здесь гостем с давних времен; сразу сблизиться с семьей хозяина и проникнуться подлинным живым интересом ко всем членам хозяйской семьи; да, пребывать в таком непривычно счастливом состоянии духа — это великое дело. А так как моим состоянием духа я обязан вам, ибо это вы его создали, то я не стыдясь скажу, что именно по этой причине, обращаясь к вам, я не столько забочусь о форме и тоне своей речи, сколько стараюсь говорить на общем для всех языке сердца, который вы и вам подобные лучше, чем кто-либо другой, умеете и преподать и понять. Джентльмены, на этом языке, общем для вас здесь, в Америке, и для нас в Англии, на языке, на котором благодаря единению наших двух великих стран и через много веков будут говорить на суше и на море во всех уголках земного шара, — я выражаю вам свою признательность.

На днях в Бостоне, джентльмены, мне пришлось упомянуть, как приходилось упоминать и раньше, что писателю трудно говорить о собственных книгах. Задача эта, и всегда-то нелегкая, делается еще труднее, когда бываешь вынужден часто возвращаться к одной и той же теме, и нового сказать уже нечего. И все же я чувствую, что в таком обществе, как это и в особенности после того, что сказал наш председатель, я не могу обойти молчанием эти мои детища хотя бы потому, что, даже если у них нет иных достоинств, они послужили поводом для нашего с вами знакомства.

Принято говорить, что по сочинениям писателя нельзя судить о нем как о человеке. Может быть, так оно и есть — я, по многим причинам, тоже склонен думать, что так оно и есть, — но, прочитав книгу, читатель, во всяком случае, получает какое-то определенное и ощутимое представление о нравственных идеалах и важнейших целях писателя, если у него таковые имеются; и вполне вероятно, что он, читатель, не прочь услышать из уст самого писателя подтверждение своих догадок или же объяснение того, почему он ошибся. Джентльмены, мои нравственные идеалы — очень широкие и всеобъемлющие, не укладывающиеся в рамки какой-либо секты или партии, легко выразить в немногих словах. Я верю — и хочу внушить эту веру другим, что прекрасное существует даже в тех слоях общества, которые так обездолены, унижены и жалки, что на первый взгляд о них нельзя сказать иначе; как исказив, причудливо и страшно, слова Писания: «И сказал бог, да будет свет, а света не было». Я верю, что наша жизнь, наши симпатии, надежды и силы даны нам для того, чтобы уделять от них многим, а не кучке избранных. Что наш долг — освещать ярким лучом презрения и ненависти, так, чтобы все могли их видеть, любую подлость, фальшь, жестокость и угнетение, в чем бы они ни выражались. И главное — что не всегда высоко то, что занимает высокое положение, и не всегда низко то, что занимает положение низкое. (Громкие аплодисменты.) Этот урок преподан нам в великой книге природы. Этот урок можно прочесть в сияющем пути звезды, равно как и в пыльном следу, что оставляет за собой самая мелкая, ползучая тварь. Этот урок всегда имеет в виду великий провидец, сказавший нам, что есть

В деревьях — речь, в ручье журчащем — книги,

В камнях — наука, и во всем — добро[220].

(Возгласы одобрения.)

Джентльмены, я стараюсь никогда об этом не забывать, и потому мне нетрудно определить, откуда проистекает ваша доброта и гостеприимство. Я знаю, что, будь ваша страна не тем, что она есть, а страной деспотизма и зла, ваша благосклонность или осуждение были бы мне глубоко безразличны; но я не сомневаюсь также, что, будь я не тем, что я есть, а величайшим из гениев, когда-либо живших на земле, и употреби я свои силы для угнетения и развращения человечества, вы бы с презрением меня отвергли. Надеюсь, вы так и сделаете, если я, поступая указанным образом, дам вам такую возможность. И поверьте, что, если вы в свою очередь дадите мне подобную возможность, я верну вам этот комплимент сторицею.

Джентльмены, поскольку вы создали между нами дух взаимного доверия, и у меня нет от вас секретов, и поскольку я сам себе дал слово, что, пока я в Америке, я не упущу ни единого случая упомянуть о предмете, в котором одинаково заинтересованы и я и все мои собратья по обе стороны океана, — да, одинаково, тут между нами не может быть разногласий, — я прошу разрешения шепнуть вам на ухо три слова: Международное Авторское Право[221]. Поверьте мне, я говорю об этом не из корысти, это хорошо знают те, кто хорошо знает меня. Мне лично было бы приятнее, если бы мои дети шлепали по грязи и знали, из отношения к себе окружающих, что их отец пользовался любовью и принес кое-какую пользу, нежели чтобы они разъезжали в колясках и знали, из своего счета у банкира, что их отец был богат. Но сознаюсь, мне непонятно, почему нужно непременно выбирать либо то, либо другое, и почему бы славе, когда она трубит свой мелодичный сбор, по праву ее прославивший, не выдуть из своей трубы заодно с простыми нотами, которыми она до сих пор довольствовалась, еще и немного банкнот.

На прошлом обеде замечательный оратор, чьи слова проникли в сердца всех, кто его слышал, совершенно правильно заметил, что если бы такой закон существовал, Скотт, возможно, не согнулся бы под тяжестью непосильного умственного напряжения, а прожил бы дольше и прибавил новые создания своей фантазии к сонму тех, что сопровождают вас на летних прогулках, а зимними вечерами толпятся у вашего камелька.

Когда я слушал эти слова, перед моим внутренним взором живо возникла трогательная сцена из жизни сего великого человека — он лежит, окруженный своею семьей, и в последний раз слушает, как журчит по камням милая его сердцу река. Я представил себе — вот он, слабый, бледный, умирающий, разбитый телесно и духовно в своей почетной битве, а вокруг него витают духи, вызванные к жизни его воображением, — Уэверли, Равенсвуд, Джинни Дине, Роб Рой, Калеб Болдерстоун, учитель Сэмпсон[222] — все такие знакомые, а с ними — целая толпа кавалеров, и пуритан, и вождей горных племен Шотландии, они уже не вмещаются в комнате и тают где-то в туманной дали. Я представил себе, что вот они облетели весь мир, а теперь повесили голову от стыда и горя ведь из всех стран, где они побывали, неся с собой радость, усладу и просвещение, они не принесли ему ни капли помощи, которая подняла бы его с этого печального ложа. Нет, даже из той страны, где говорят на его родном языке, где его книги — на его родном языке — читают в каждом доме, в каждой хижине, — даже оттуда не принесли они ему в благодарность ни единого доллара, чтобы хоть купить венок ему на могилу. Ах, если бы все, кто едет отсюда поглядеть на могилу в Драйбургском аббатстве, — а таких много! помнили об этом и не забывали по возвращении домой!

Джентльмены! Благодарю вас еще раз, еще много раз. Вы дали мне новый повод запомнить этот день, уже и так отмеченный в моем календаре, потому что это день моего рождения; и всей моей семье вы дали новый повод вспоминать его с гордостью и удовольствием. Видит бог, даже если я доживу до глубоких седин, я и без того не забуду этой поры своей жизни. Но мне отрадно думать, что отныне все вы неразрывно связаны с этим днем; и что всякий раз, как он настанет, я в воображении буду снова и снова принимать вас за своим столом, в благодарность за счастье, которое вы мне дали сегодня. (Громкие аплодисменты.)

Загрузка...