Часть III ЖИЗНЬ И ПРОПОВЕДЬ БУДДЫ ГАУТАМЫ

Глава девятая ШАКИЙСКИЙ ОТШЕЛЬНИК Северо-восточная Индия около 530 г. до н. э.

Пусть будет рубище одеждой мне,

Пусть буду жить одним я подаяньем,

В пещерах или джунглях пребывать…

И отреченьем от всего найду

Я верный путь к спасению Вселенной.

Эдвин Арнольд. «Свет Азии»


То было время, когда на небосклоне духовной истории зажглись великие светила. В Иране уже возникло заратустрийское движение, Пифагор прибыл со своими учениками в Италию, а пророк Исайя Второй вернулся из плена в Иерусалим. Конфуций замышлял свои реформы, служа надзирателем, а Махавира Джина совершил преобразование джайнисткой религии. В эти самые годы в стране Магадхе, в Урувельском лесу прошел слух о молодом отшельнике из племени Шакиев.

Урувела с давних времен служила убежищем для людей, покинувших мир и искавших духовного просветления. Ряды стройных пальм, живописные заросли и манящие поляны отражались в спокойных водах реки Неранджаны. Но эта мирная картина первобытного Эдема не существовала для обитавших здесь муни. Они укрылись тут от суеты и ничтожества мира, чтобы жестокими самоистязаниями заставить свой дух освободиться от плотских оков. Во имя этого освобождения и обретения радости в лоне богов они беспощадно подавляли в себе все естественные порывы и потребности. Их было много, и они как бы состязались друг с другом в беспримерных подвигах…

Вот под пологом баньяна сидит худощавый старик. Его почерневшее лицо — маска мертвеца. Часами пребывает он неподвижно в каталепсическом оцепенении, воздев руки к небу. Другой рядом с ним испытывает себя, усевшись в неправдоподобно изломанной позе. Третий, покрытый кровоточащими струпьями, ползает по земле. Короткий отдых на ложе из лесных колючек, а потом снова — неслыханные подвиги, сверхчеловеческое напряжение, устрашающая клоунада поз под обжигающими лучами солнца или потоками дождя.

Для свежего человека этот лес, где под каждым кустом скрывались исхудалые и обросшие анахореты, мог показаться пристанищем умалишенных. Однако жители деревень, расположенных близ Урувельского леса, относились к пустынникам с большим уважением. Когда истощенные голодом муни появлялись в селении, добросердечные женщины старались по мере возможности подкрепить их упавшие силы подаянием. Хотя некоторые из подвижников раз и навсегда ограничили свое питание лесными кореньями и побегами, большинство из них время от времени наведывалось в деревни для того, чтобы принять отбросы из рук крестьян. Впоследствии и Будда сохранил этот обычай в своем ордене.

Народ видел в отшельниках носителей духовной силы и мудрости. И в самом деле, эти странные обитатели лесов далеко не были безумцами. Они искали высших идеалов, не щадя себя, «жаждали неба» и «полагали, что страдание есть корень достоинства». Они мечтали о великом перерождении человека, превращении его из жалкого пресмыкающегося в могущественное, свободное существо. Ради этой грандиозной цели индийским аскетам не страшно было перенести никакие испытания. И именно потому, что они были искателями истинной жизни, отвергнувшими жизнь ложную, и пришел к ним юноша, которого они стали называть «Шакия-Муни», или «Шакийский отшельник».

Появление этого человека означало поворотный момент в истории всей страны. На многие столетия Индия будет заворожена обаянием этой великой личности. Изумление, которое вызывал Шакия-Муни у современников, передалось потомкам, и они обрушили на него такой поток экзотической фантазии, что некоторые историки отказывались видеть в изукрашенном легендами образе какой-либо элемент реальности. Однако постепенно исследователи научились отличать декорацию от действительной истории, и благодаря этому из зеленого сумрака джунглей на мир снова глянул величественный лик мудреца, завершившего тысячелетний путь религиозной истории Индии [1].

Пребывание Шакия-Муни в Урувеле как раз является одним из бесспорных моментов его биографии; здесь все источники более или менее единодушны. Думается, что нет оснований отрицать и тот факт, что молодой отшельник сразу же произвел огромное впечатление на обитателей колонии аскетов.

Предание рисует его стройным, худощавым человеком с голубыми глазами, кротким и ясным выражением лица и необычайно мелодичным голосом. Его обычной одеждой являлось желтое рубище, ставшее впоследствии формой для членов его ордена [2].


* * *

Как и многие правдоискатели того времени, шакиец принадлежал к сословию кшатриев. Его имя было Сиддхарта, а фамильное прозвище Гаутама. Он родился около 563 г. близ Гималаев, на границе Непала. В Лумбини неподалеку от города Капилавасту и доныне сохранился памятник с надписью: «Здесь родился Возвышенный». Это подтверждает древний текст, гласящий: «Вышел из Капилавасту великий кормчий мира, отпрыск царского рода, сын Шакиев, несущий свет» [3].

Отец Сиддхарты Шуддходана был раджой полузависимого княжества. Его племя, обитавшее на самом рубеже арийского мира, давно славилось своей воинственностью и стремлением к свободе. Их постоянно теснили враги: с севера — дикие горные племена, а с юга и запада к ним простирали щупальца индийские цари, которые стали в то время усиливаться. В правление Шуддходаны область Шакиев находилась в вассальной зависимости от государства Кошала, соседа Магадхи. Однако, не имея полной политической самостоятельности, шакии дорожили своей духовной независимостью. Они с пренебрежением относились к брахманийским жрецам, и их грубость и непочтительность вошли в поговорку.

Легенда любит изображать Шуддходану в виде могущественного царя, подобного магараджам позднейшей империи. На самом же деле образ жизни отца Будды вряд ли сильно отличался от образа жизни других зажиточных шакиев: крестьян и воинов.

Мать Сиддхарты умерла через несколько дней после его рождения. Раджа, безумно любивший ее, перенес все свое чувство на сына. Его рано стал тревожить характер ребенка. Будучи еще мальчиком, Сиддхарта любил предаваться смутным грезам и мечтам; отдыхая в тени деревьев, он погружался в глубокие созерцания, переживая моменты необыкновенных просветлении. Эти сладостные мгновения врезались в его память на всю жизнь. Боги, гласит предание, незримо окружали Возвышенного и внушали ему любовь к мистической жизни [4].

Шуддходана прекрасно понимал, к чему это может привести. Недаром повсюду ходили странствующие аскеты, недаром отшельники скрывались в лесах, подвергая себя тапасу. Среди них было много таких, которые вчера еще были детьми. Утверждали, что некоторые проницательные люди усилили опасения раджи, предсказывая, что наследник станет монахом [5].

В конце концов Шуддходана решил любым способом отвлечь сына от его мыслей и настроений. Для этого он не жалел средств. «Для меня, — вспоминал впоследствии Будда, — во дворце родителя моего были устроены пруды, где цвели в изобилии водяные лилии, водяные розы и белые лотосы; благовонные одежды из тонкой ткани носил я; из тонкой ткани был тюрбан мой и верхнее и нижнее платье; днем и ночью осеняли меня белым зонтиком из опасения, как бы прохлада, или зной, или пылинка, или капля росы не коснулись меня. И было у меня три дворца: один для зимнего житья, другой — для летнего и третий для дождливой погоды года. И в последнем пребывал я четыре дождливых месяца безвыходно, окруженный женщинами — певицами и музыкантшами» [6]. И хотя, быть может, на старости лет годы юности рисовались Будде несколько в приукрашенном виде, ясно, что Шуддходана сделал все, что было в его силах, чтобы превратить жизнь царевича в сплошной праздник. Он женил его на дочери владетельного шакийца красавице Яшодхаре, избавил его от всех забот, не нагружая даже обычными среди молодых кшатриев гимнастическими упражнениями.

Хотя Сиддхарта, очевидно, и получил элементарное образование, он был далек от книжной учености брахманов. Философские и религиозные учения стали доступны ему лишь после того, как он покинул родительский кров. Стремясь оградить сына от всего печального и наводящего на грустные размышления, раджа приказал в его присутствии не говорить ни о смерти, ни о страданиях людей. В тех редких случаях, когда царевич покидал свои сады и дворцы, по приказанию Шуддходаны на его пути прогонялись все нищие и больные. Люди должны были одеваться в лучшие одежды и с радостными лицами приветствовать Сиддхарту.

Но возможно ли спрятать жизнь от юноши, который с ранних лет задумывается над ее тайнами, можно ли скрыть от него ту печальную истину, что все вокруг полно страдания? Своими усилиями Шуддходана сделал только еще нежнее и уязвимей душу сына. Легенда рассказывает, что однажды царевич, гуляя со своим возницей Чанной, неожиданно увидел дряхлого старика и, пораженный его видом, стал расспрашивать слугу о старости. Он был потрясен, когда узнал, что это общий удел всех людей. Еще более глубокое впечатление произвела на Сиддхарту встреча с больным, изуродованным проказой, и с погребальной процессией. На мгновенье он ощутил жизнь как область безысходных страданий, как темницу. С этого дня мучительные раздумья не покидали его [7].

Трудно сказать, насколько этот рассказ соответствует действительности. Возможно, перед нами лишь бродячий сюжет, народная философская сказка. Впоследствии мы встречаем ее и на Кавказе, и в Византии, и на Руси. Тем не менее пусть это и сказка, но она великолепно отражает духовный переворот, совершившийся в душе сына раджи.

В древнейших текстах сам Будда ничего не говорит о встрече с больным, стариком и умершим, но рассказывает, что предавался горьким размышлениям о недолговечности юности, о непрочности здоровья, о неизбежности смерти. «Пока я рассуждал об этом, — говорит он, — исчезла вконец радость бытия во мне, свойственная живущим» [8].

Его охватило отвращение ко всему, ничто не могло возвратить безмятежности детства. Мир, жизнь оказались неприемлемыми. Это было восстание против самых основ мироздания, мятеж надысторического значения. При этом бросается в глаза, что протест Гаутамы против мира был вызван не нравственными уродствами и греховностью жизни, а тем, что он убедился в бренности земного и ужаснулся безмерности человеческих страданий. В этом у шакийского царевича было много единомышленников среди тех, кто не принял жизни и отвернулся от нее. К чему был им весь мир с его благами, когда он неизбежно распадается? К чему — смех? Ведь завтра он сменится плачем. Зачем улыбка женщины? Через нее проглядывает смертный оскал черепа… Возлюбив вечное, они отряхнули с себя пыль временного. Казалось, бессмысленно думать о преображении мира, о конечной цели его, когда вершиной пути они считали поглощение Пучиной Брахмана.

Будда в юности был мало знаком с кругом идей, проповеданных в Упанишадах. Но он постоянно видел кротких и молчаливых отшельников, ничего не боящихся, от всего свободных, которые обрели покой и мир, оставив земную суету. Вероятно, порой он завидовал этим вольным странникам. «Домашняя жизнь, — размышлял он, — страдание, обитель нечистоты, а скитальчество — это жизнь в чистой воздушной выси» [9]. Он любил рассказывать на склоне лет притчу о великом царе, рисовать его жизнь в самых великолепных красках и добавлять: «Все это прошло, кончилось, исчезло навсегда. Так мимолетно все составленное, так оно неверно. И оттого подобает отстраняться от него, избегать, освобождаться от уз созданного» [10].

Теперь жизненный путь молодого кшатрия был определен. «Как найти путь избавления от страданий?» — вот единственная мысль, которая точила его мозг. В нем созрело решение: он уйдет вслед этим бездомным странникам, будет искать истину, хотя бы на краю света. Тщетны слезы родных и уговоры. Тщетны усилия отца, который в наивной надежде поправить непоправимое приглашает новых танцовщиц, устраивает пиршества и праздники. Не поколебала царевича даже весть о рождении сына Рахулы. «Появились еще одни цепи», — только и сказал Сиддхарта.

Однажды вечером, повествует легенда, явилась толпа танцовщиц, приглашенная раджой развлекать царевича. Но он остался совершенно равнодушен к их волнующей музыке, гибким телодвижениям, страстным взорам и улыбкам. Он молчал, не обращая на них внимания, и очнулся лишь тогда, когда баядерки, подкошенные усталостью и вином, разлеглись тут же на полу. С ужасом и отвращением смотрел Сиддхарта на их открытые рты, растрепанные волосы, безжизненные позы, похожие на позы трупов. Тошнотворное чувство охватило его, и он, бросившись вон, велел верному слуге седлать лошадь. Последний раз прокрался он в спальню жены, чтобы взглянуть на нее и на сына. Это — прощание с миром, со всем тем, что дорого, через минуту он уже скачет с Чанной через ночной лес. На берегу реки они расстались. И царевич, обменявшись с бедным охотником одеждой, отправился по новой, неведомой дороге…

«И вот, — рассказывал Будда, — еще в расцвете сил, еще блестяще-темноволосым, еще среди наслаждений счастливой юности, еще в первую пору мужественного возраста, вопреки желанию моих плачущих и стенающих родителей, обривши голову и бороду, покинул я родной дом свой ради бесприютности и стал странником, взыскующим блага истинного на несравненном пути высшего мира».

В то время ему шел тридцатый год [11].


* * *

Первые, к кому обратился Сиддхарта в поисках ответа на вопрос о сущности жизни, были, естественно, брахманские мудрецы. Так же, как и он, они ни во что не ставили мирскую суету. Во время своего обучения дома он не сталкивался с учением Упанишад и теперь жадно слушал беседы Алары и Уддалаки, философов школы Санхьи, которые сразу распознали в молодом кшатрии человека незаурядного [12]. Он как губка впитывал все их слова и скоро овладел основами брахманийской философии, к восприятию которой был подготовлен всем ходом своей внутренней биографии.

Однако быстро пришло разочарование. Сиддхарта вступил в школу брахманизма, когда она уже находилась в упадке, когда мистический монизм Упанишад выродился в схоластическую философию, когда секты и школы завязли в бесплодных спорах по поводу метафизических тонкостей. Царевича же, как и двух других кшатриев, искателей истины: Арджуну и Махавиру, интересовали прежде всего не сложные отвлеченности, а ответ на вопрос: как спастись от безысходного круговорота жизни, где все объято пламенем страдания.

Будду неприятно поражали бесконечные словопрения философов. Было от чего окончательно потеряться: последователи Санхьи, развивая идеи Упанишад, утверждали, что Дух не есть творческая сила в мироздании; материалисты вообще отрицали самостоятельное существование духа и в конечном счете подрывали всякую философию; сторонники йоги стремились продолжить мистико-практические традиции древности, дабы очищенными войти в Мир Славы; джайнисты отрицали Бога, считая единственным богом человека, освободившегося от уз плоти. Одни ссылались на авторитет Вед, другие высмеивали их. Скептики и мистики, неверующие и суеверные, претендующие на высшее знание и отрицающие возможность любого знания, — вся эта сумятица и война идей показались Сиддхарте бесполезными. «Нелегко победить учения философов, — жаловался он, — то то, то другое из них кажется предпочтительнее, и человек склоняется то к одному из них, то к другому».

В конце концов, ему показалось, что лучший выход — «быть свободным от обаяния любого учения». Особенно глупым казалось ему слепое доверие к старым священным гимнам и писаниям (Риг-Веде, Яджур-Веде и др.).

«Как бы ни углублялись брахманы в познание трех Вед, восседая в высокомерии, они уселись на грязи, и когда они думают, что приплыли к берегу Радости, они заблудились без выхода у порога отчаяния. Поэтому трехчленная мудрость, брахман, есть пустыня безводная, непроходимые дебри, погибель» [13].

Если даже сторонники атеистической Санхьи не решались порвать с ведической традицией, то Будда решил отбросить ее вместе с вытекающими из нее умозрительными системами.

«Я испытал все учения, — таков был вывод Шакия-Муни, — и нет ни одного из них, достойного того, чтобы я принял его. Видя ничтожество всех учений, не предпочитаю ни одного из них, взыскуя истину, я выбрал внутренний мир» [14].

Однако следы обучения в философских школах навсегда остались в миросозерцании Гаутамы. Как мы увидим далее, и в своей этике, и в своих метафизических намеках он не явился неожиданным одиночкой. Его учение так же, как Санхья, стало естественным завершением философии брахманизма. Он, в сущности, лишь взрастил те семена, которые упали с раскидистого дерева Упанишад.

И даже в чисто внешнем отношении основатель буддизма не сумел избежать сильного влияния других систем. Стиль его проповеди, его фразеология, его манера создавать громоздкие классификации, утомительные повторения в его речах, являющиеся антиподами афоризмов, — все это отразило черты индийской схоластики, неторопливой, полной туманных намеков и символов.


* * *

Изучив философские системы и поняв, что они не могут помочь разрешить мучившие его проблемы, Гаутама захотел обратиться к йогам-практикам. Найти их было нетрудно. В земле Магадхе почти у каждого большого города в джунглях обитали отшельники, взявшие на себя различные трудные подвиги. Скитаясь от селения к селению, питаясь объедками, которые бросали ему крестьяне, Шакия-Муни пришел наконец в Урувелу, где решил остановиться. Ему понравилось это живописное место, быть может напоминавшее ему парк у родного дома. Он обратился к отшельникам, прося их научить его приемам созерцания и законам аскезы.

Целый год он жил среди них, наблюдая их сверхчеловеческие подвиги, ведя с ними беседы, размышляя об их удивительном пути. Кое-что очень понравилось ему. Одного не мог он понять: почему многие отшельники, изнуряя свою плоть, стремятся не к высшей свободе от страданий, а к лучшему возрождению в будущем или к временному блаженству среди светлых небожителей. Эти цели казались ему недостойными.

С другой стороны, на него производила тягостное впечатление преданность отшельников старым формам традиционной религии. Пение гимнов, возлияния и жертвы — все это казалось ему бессмысленным. Правда, Гаутама верил в существование богов и духов: в Браму и Агни, Индру и Мару, но для него их бытие имело не большее значение, чем существование деревьев и обезьян. Боги представлялись ему такими же несовершенными существами, как люди, только более могущественными. От веры в них ничего не изменялось. Они не властны отменить закон Кармы, они сами от него зависят и не в силах прервать ужасающую бесконечную цепь перевоплощений. Так зачем же возливать перед ними масло, бормотать мантры и тем более приносить в жертву живые существа?

Будду ужасал обычай кровавого жертвоприношения. Как многие его современники, он сразу же стал горячим сторонником ахимсы. «Не может быть заслуги в убиении овцы!» — восклицал он. Да и вообще, ради чего служат богам? Ради земного благополучия? Но нужно ли оно тому, кто отрекся от мира, кто презрел всякую радость не только в этой жизни, но и в будущих воплощениях и в лучезарном мире Брамы? Он жаждет лишь одного: верного пути к полной свободе от страданий!

Покинув своих наставников-йогов, Гаутама уединился в джунглях Урувелы для того, чтобы самому бесстрашно ринуться по пути самоистязания.

Для изнеженного аристократического юноши это было подлинным героизмом. Но он решил, что не остановится ни перед какими испытаниями ради того, чтобы достигнуть просветления и познать истинный путь спасения. Шесть долгих лет он бродил в чаще, почти ничего не ел, лицо его стало страшно, оно почернело и невероятно исхудало, кожа сморщилась, волосы выпали, он стал похож на живой скелет. Несколько раз окрестные поселяне, собирая в лесу хворост, наталкивались на эту жуткую изможденную фигуру и в страхе убегали, приняв Гаутаму за привидение. В это время его наконец нашли люди, посланные Шуддходаной на поиски сына. Они умоляли его вернуться, но он был непоколебим.

Скоро шакийский отшельник стал известен во всей округе. Пять юношей, которые вместе с ним слушали уроки мудреца Уддалаки, пришли в Урувелу и, увидев Гаутаму, решили стать его учениками, когда на него сойдет просветление. Они поселились в лесу и терпеливо стали ждать результатов самоумерщвления своего бывшего товарища.

Просветление не приходило, но Гаутама не сдавался. Он с поразительной настойчивостью тренировался в испытанных методах: задерживая дыхание, колоссальным напряжением сосредоточивал мысль, но все было тщетно. Он довел свой обед до нескольких зерен, продолжая непрестанные духовные упражнения. А товарищи, с изумлением наблюдавшие эту героическую борьбу человека с самим собой, время от времени спрашивали: не обрел ли он, наконец, истину? И вот в один прекрасный день, когда после многочасовой неподвижности он пытался подняться, ноги, к ужасу наблюдавших эту сцену друзей, отказались его держать, и Гаутама замертво свалился на землю. Все решили, что это конец, но подвижник был просто в глубоком обмороке от истощения.

После этого случая он стал задумываться: «Этими болезненными усилиями, этим тяжелым самоумерщвлением я не поднимусь в область довлеющего благородного знания и прозрения, превосходящего всякое человеческое учение!» Нет ли еще иного пути к просветлению?

Отныне он решил отказаться от бесплодного самоистязания.

Счастливый случай помог ему осуществить свое решение. Дочь одного пастуха, сжалившись над аскетом, принесла ему рисовой похлебки. Гаутама принял ее подаяние и впервые за долгое время утолил свой голод. С этого момента он навсегда отказался от крайностей аскетизма и признавал полезными лишь умеренные его формы.

Друзья его, которые с благоговением смотрели на его подвиги, видя новое настроение Гаутамы и убедившись, что он оставил свой прежний образ жизни, сурово осудили подвижника. Они объявили, что он постыдно «прекратил борьбу и повернул в сторону излишеств», и ушли из Урувелы в город Бенарес, покинув своего недавнего учителя. Шакия-Муни остался один.

Но он не был смущен уходом молодых монахов. Мир, радостный и благодетельный, снизошел в его душу.

Весь день он отдыхал в тени цветущих деревьев на берегу реки, а когда солнце склонилось к западу, устроил себе ложе среди корней огромного баньяна и остался там на ночь.

И в это время, когда он в одиночестве предавался размышлениям среди таинственной тишины леса, к нему пришли сильнейшие искушения и колебания. Казалось, в ожившем организме воскресли все страсти и теперь бушевали с утроенной силой. Он был уверен, что не кто иной, как сам демон Мара, царь зла и смерти, хочет помешать ему на избранном пути.

Воображение сказителей сильно приукрасило эту главу истории Будды, превратив ее в какой-то бредовый карнавал рож и масок. Будду изображали, как на средневековых картинах «Искушения св. Антония», в окружении страшилищ с ужасными пастями, с огромными, как у слона, ушами, огненноликих, извивающихся, вовсе лишенных лиц. Они размахивают дубинами, нечеловечески завывают, лают, вопят и кружатся в бешеной пляске вокруг неподвижно сидящего Гаутамы…

Но в конце концов все демонские козни разбились о несокрушимую волю шакийского отшельника. Мара со своим воинством отступил во мрак.

И тут произошло самое значительное событие в жизни Гаутамы. Годы раздумий и мук, искания и самоотречения, весь его внутренний опыт, чрезвычайно изощривший и утончивший душу, — все это как бы собралось воедино и дало плод. Явилось долгожданное просветление. Внезапно Гаутама с необыкновенной ясностью увидел всю свою жизнь и почувствовал всеобщую связь между людьми, между человечеством и незримым миром. Вся Вселенная как бы предстала перед его взором. И всюду он видел быстротечность, текучесть, нигде не было покоя, все уносилось в неведомую даль, все в мире было сцеплено, одно происходило от другого. Таинственный сверхчеловеческий порыв уничтожал и вновь возрождал существа. Вот он, мучитель мира! Вот он, «строитель дома»! Это Тришна — жажда жизни, жажда бытия. Это она возмущает мировой покой. Сиддхарте казалось, что он как бы присутствует при том, как Тришна вновь и вновь ведет к бытию ушедшее от него. Теперь он знает, с кем нужно бороться, чтобы обрести избавление от этого страшного мира, полного плача, боли, скорби. Отныне он стал Буддой — Просветленным.

Безудержная радость открытия охватила его. Он парил на крыльях экстаза. «Я прошел через сансару многих рождений, ища строителя дома, но не находя его. Рождение вновь и вновь горестно.

О, строитель дома, ты видишь! Ты уже не построишь снова дома. Все твои стропила разрушены, конек на крыше уничтожен. Разум на пути к развеществлению достиг уничтожения желаний!» [15]

Ворота освобождения распахнуты. Нужно лишь вонзить меч в «строителя» нового существования. Нужно заставить умолкнуть в себе голос Тришны, и наступит великая тишина, кончится марево, обман, кончится страдание. Истинно освобожденный войдет в Нирвану, в сладость вечного Молчания…

Несколько недель провел Будда в лесу, «наслаждаясь блаженством искупления». Он бродил от дерева к дереву как бы в опьянении, еще и еще раз восстанавливая в уме головокружительную картину общей связи и причинности, еще раз обдумывая пути к избавлению от страдания. Ему так не хотелось нарушить свое уединение! А злой Мара шептал: «Войди в Нирвану, Возвышенный, войди в Нирвану, Совершенный!» Но Будда преодолел это искушение, решив возвестить погруженному во тьму миру свое учение.

Говорили, что сам бог Брама сошел с небес и уговаривал отшельника вступить на путь проповедничества. Когда же решение было принято, то «шум ликования достиг мира Брамы, и все десять тысяч миров содрогнулись и потряслись».


* * *

Кто же первый должен стать соучастником в радости прозрения? Будда не сомневался, что первыми, с кем он поделится, будут его учители — мудрецы Алара и Уддалака. Но оказалось, что стариков уже нет в живых; прошло ведь семь лет с их последней встречи! Тогда он решил отправиться в Бенарес к тем пяти монахам, которые прежде оставили его.

От Урувелы до Бенареса он прошел пешком, и лицо его выражало такой восторг и так сияло, что прохожие невольно обращали на него внимание. Один обнаженный отшельник спросил его о причине его радости.

— Я победил всех врагов, — ответил Гаутама, — я всемудр, свободен от каких-либо загрязнений. Я все покинул и обрел освобождение через разрушение желаний. Самостоятельно овладевший знанием, кого бы я мог назвать учителем своим? Нет у меня учителя. Нет равного мне ни в мире людей, ни в областях богов. Я — святой в этом мире, я — единственный просветлённый! Я овладел Нирваной, и вот теперь иду я в Бенарес заложить основы царства правды.

– Так ты утверждаешь, что ты святой Джина? — спросил аскет.

– Да! — был ответ.

– Может быть и так, друг! — с тенью насмешки ответил голый скептик и пошёл своей дорогой.

Оказавшись в большом людном городе, Будда стал ходить из дома в дом, в молчании опустив глаза и протягивая чашу для подаяния. Так забрёл он в парк Исипатана. Здесь — то и нашёл он пятерых монахов, которых искал.

Монахи увидели его ещё издали. Он был в своём жёлтом рубище, в руках у него была деревянная чаша. Друзья решили, что прогонять его не стоит, но что они ни в коем случае не будут оказывать ему знаков уважения. Они презирали его за трусость и слабость. Им, которые прежде считали его чуть не полубогом, он казался теперь отступником.

«Но чем ближе Возвышенный подходил к этим монахам, тем менее они могли удержаться в своём решении», — повествует древнее предание. Когда же он приблизился, они не выдержали. Они поспешили Гаутаме навстречу, один взял у него из рук чашу, другой верхнюю одежду, третий приготовил место и поставил воду для омовения. Они заботливо окружили отшельника, называя его другом, и ждали, что он им скажет.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава девятая

ШАКИЙСКИЙ ОТШЕЛЬНИК

1. Древнейшим источником для биографии Будды является Трипитака («Три корзины»), написанная на диалекте «пали». (См.: I.N. Farguhar. An Outline of the Religious Literature of India. Oxford, 1920, p. 103 ff; E. Conze. Buddhism: its Essence and Development. N.Y., 1959, p. 31-34). Тексты ее восходят к IV-III и даже V векам до н. э., и от них, по словам одного из видных буддологов, «веет на нас духом изначального буддизма» (Э. Гарди. Будда. СПб., 1906, с. 8). Однако это священное писание буддизма содержит в основном поучения, приписываемые Будде; лишь отдельные намеки и свидетельства о его жизни разбросаны в Трипитаке. Первая связная биография Будды «Буддхачарита», уже вполне легендарная, была написана Асвагошей около I в. н. э. На русском яз.: Асвагоша. Жизнь Будды. М., 1913. Пер. К. Бальмонта, вступительная статья С. Леви. Англ. пер. SBE, XI, IX. О состоянии источников биографии Будды см.: В. Кожевников. Буддизм в сравнении с христианством, т. I. Пг., 1916, с. 155 сл.; В. Топоров. Дхаммапада и буддийская литература (предисловие к переводу Дхаммапады. М., 1960). Перечень книг Трипитаки см. в Приложении.

2. О внешности Сиддхарты см.: Сутта-Нипата, I, 9, 13; Асвагоша, с. 298.

3. Сутта-Нипата, V, 1, 16. (Сутта-Нипата цитируется нами по пер. Н. Герасимова). Будда прожил 80 лет. Условная дата его смерти («париниббаны») относится буддистами к 544 г. до н. э. (см.: S. Radhakrishnan в юбилейном сборнике, вышедшем под редакцией P.Y. Barat, "2500 years of Buddismus», New Delhi, 1956, p. V). Однако большинство современных исследователей считают датами жизни Гаутамы Будды 563 — 483 гг. до н. э. (?. Conze, Buddhism, p. 30).

4. Majjhima-Nikaya, 36.

5. Сутта-Нипата, II. 14. Согласно легенде, Будда сошел в утробу своей матери Майи в виде белого слона с шестью клыками.

6. Angulta-Nikaya, II, 38; Асвагоша, с. 18.

7. Асвагоша, с. 26 сл. Ольденберг относит этот эпизод к «позднейшей форме предания» (Г. Ольденберг. Будда, его жизнь, учение и община. М., 1905, с. 147).

8. Majjhima-Nikaya, 36.

9. Сутта-Нипата, III, 1-2.

10. Махасуддасана-Сутта, II, 38-39. Пер. Н. Герасимова.

11. «Двадцать девять лет мне было, Субхадда, когда я отрекся от мира в жажде благого», — говорит Будда в «Книге великой кончины» (Махапариниббана-Сутта, V, 62).

12. «Эти учители, — говорит Пишель, — исторические личности, и для Будды имело большую важность, что он прежде всего поучился у них» (Р. Пишель. Будда, его жизнь и учение. М., 1911, с. 31).

13. О познании Вед, I, 39. Пер. Н. Герасимова.

14. Сутта-Нипата, IV, 93.

15. Этот победный гимн записан в Дхаммападе (XI, 153-154), одном из древнейших текстов Трипитаки (цит. по пер. В. Топорова).

Глава десятая ОСНОВАНИЕ САНГХИ Бенарес — Раджагриха около 525 — 520 гг. до н. э.

Ко всякому прибежищу обращаются люди, мучимые страхом: к горам и к лесам, к деревьям в роще, к гробницам.

Но ведь и такое прибежище небезопасно, и такое прибежище не из лучших.

Достигший такого прибежище не освобождается от горестей. Тот же, кто нашёл прибежище в Будде, в Дхамме, в Сингхе, кто владеет подлинным знанием, видит четыре благородные истины.

Джаммапада, 188 —190


Когда Гаутама заговорил, монахи изумились его необычайному тону и загадочным словам. Прежде всего, он властно запретил называть себя «другом». Друзьями могут быть лишь равные существа, с ним же произошла великая перемена. Он овладел «просветлением», которое делает человека Татхагатою, совершенным [1]. Он возвысился над скоропроходящим и стал просветлённым. То, что искал он долгие годы, наконец обретено. Через отрешение от суетного Будда познал истину. Друзья, как загипнотизированные, слушали речи Гаутамы, а он говорил серьёзно и торжественно.

«Отверзите ваши уши, о монахи, избавление от смерти найдено! Я поучаю вас, я проповедую Дхамму. Если вы будете поступать сообразно поучению, то через малое время вы получите то, чего ради благородные юноши уходят на чужбину: вы получите высшее исполнение священного стремления, вы в этой ещё жизни познаете истину и узрите её лицом к лицу».

Но тут в монахах проснулось прежнее сомнение. «Позволь, друг Гаутама, — сказали они, — как же ты мог достигнуть совершенства, когда ты оставил свой прежний строгий образ жизни и обратился к легкому? Ведь если ты, терзая себя нестерпимыми муками, не достиг полного знания и созерцания, то как мог достичь ты его теперь?»

На это Гаутама ответил, что он не вернулся к мирскому образу жизни, а лишь отбросил чрезмерные самоистязания. Человек, ведущий духовную жизнь, должен избегать двух крайностей: с одной стороны, увлечения наслаждениями, а с другой — злоупотребления аскетическими подвигами. В первом случае человек отдается увлечениям недостойным, а в другом — изнуряет бесплодно свой дух и тело, которые должны быть достаточно сильными для борьбы со страстями.

Эти аргументы подействовали на монахов. Они поняли, что в них заключена подлинная мудрость, приобретенная многолетним опытом. Ведь Шакия-Муни испытал все пути: и жизнь, полную чувственных удовольствий, и философские искания, и отречение, беспощадное к самому себе. Больше всего поразила их его непреклонная уверенность в том, что он стал Буддой. Им невольно передавалось его убеждение: «Ты никогда не говорил так, господин!»

С этого момента и до последних дней Гаутамы мы будем встречаться с удивительным воздействием его на души людей. Самые невероятные притязания, самые горделивые эпитеты по отношению к себе, провозглашение своей святости и совершенства — все это не только не вызывало возмущения у большинства его слушателей, а напротив, обладало для них особым очарованием и притягательностью.

Мы убедимся в дальнейшем, что Гаутаме нельзя приписывать просто лишь какую-то болезненную гордость. Его заявления, вроде тех, которыми он удивил обнаженного аскета по дороге из Урувелы, коренились в его новом своеобразном взгляде на значение Будды вообще. Как понимал Гаутама роль Будды, т. е. мудреца, достигшего просветления, мы скоро увидим.

Что же обещал Сиддхарта своим друзьям и миру? Он обещал открыть им путь, «ведущий к покою, познанию, к просветлению, к Нирване». Заветная мечта — освобождение от мира, исполненного зла, благодаря ему, Будде, близка к осуществлению. Мировой закон Дхамма (Дхарма), который открылся ему как итог долгих размышлений, поисков и созерцаний, — вот ариаднова нить, по которой люди выберутся из лабиринта жизни.


* * *

Гаутама изложил основы своего учения в виде четырех тезисов. Этот буддийский «символ веры» получил название «арья сатьи» — благородные истины. В древней сутте они звучат следующим образом:

«Вот, о монахи, благородная истина о страдании: рождение — страдание, старость — страдание, болезнь — страдание, смерть — страдание, пребывание с немилым — страдание, недостижение желаний — страдание, и, словом, вся пятеричная привязанность к земному — есть страдание.

Вот, о монахи, благородная истина о происхождении страдания, это — Тришна (жажда), ведущая от возрождения к возрождению, вместе с радостью и вместе с желанием, которое находит здесь и там свою радость: жажда бытия, жажда тленности.

Вот, о монахи, благородная истина об уничтожении страдания: полное освобождение от этой Тришны, конечная победа над страстями, их изгнание, отвержение, оставление.

И вот, о монахи, благородная истина о пути, ведущем к угашению всякой скорби; это поистине священный восьмичленный путь: правые взгляды, правая решимость, правая речь, правое поведение, правый образ жизни, правое усилие, правое направление мысли, правое созерцание» [2].


Когда Гаутаму осенила эта гениально построенная схема, он, по его словам, понял, что наконец достиг истинного знания. Оно трехчленно и двенадцатисоставно, т. е. истина существует, она требует познания, и она в конце концов познается. А в ней раскрывается цепь причинного возникновения зла, состоящая, согласно Будде, из двенадцати членов.

Просветленный не сразу расшифровал свой замысловатый ребус. Он лишь объявил, что отныне для него кончился бесконечный поток перерождений, что он достиг такого состояния, когда он стал выше всех богов и космических существ.

Монахи из всего этого прежде всего поняли, что Гаутама определил болезнь мира и указал необходимое лекарство. Однако они еще не решились окончательно стать его последователями; очевидно, что-то еще смущало этих людей некоторое время, но в конце концов настойчивость, магнетическое обаяние и диалектика Будды сделали свое дело. Так было «приведено в действие Колесо Дхаммы», Закона, выражаясь языком буддийских писаний. Конечно, согласно писаниям, в эти моменты все происходило как полагается: земля вздрагивала и трепетала, боги и дэвы с шумом покинули свои небеса, чтобы лучше слышать поучения Татхагаты, и повсюду разливался нежный аромат [3].

Излагая свой «символ веры», Гаутама упорно подчеркивал, что он открылся ему как нечто «неведомое никакому учению». Он старался рассеять любое подозрение, что его Дхамма — плод обычных человеческих размышлений. Нет! Это истина, которую он добыл независимо ни от кого. Нужно полагать, что шакийский отшельник был в данном случае вполне искренен, но действительно ли можно признать его учение чем-то совершенно оригинальным? Это станет нам ясно в дальнейшем.

С того момента, как пять монахов, сидя в тени деревьев Исипатаны, признали в Гаутаме своего учителя, началась удивительная история завоевания сердец и умов. Познав истинную причину страдания, Будда не захотел удалиться от мира, а решил сделать все, чтобы приобщить людей, мучимых духовной жаждой, к своему «евангелию бесстрастия». До сих пор аскетизм бежал от жизни, прятался в джунглях, пещерах и пустынях. Теперь он двинулся покорять Вселенную.


* * *

Трудно представить себе город более подходящий для начала пропаганды буддизма, чем Бенарес. С одной стороны, влияние брахманов было там не таким сильным, как в других областях Индии, а с другой — Бенарес вот уже многие века сохранял и сохраняет поныне репутацию города по преимуществу священного. И поныне здесь толпами бродят ярко размалеванные полуголые аскеты, на берегу священного Ганга пылают погребальные костры, повсюду можно видеть неподвижно сидящих созерцателей. Некоторые из них оказываются способными оставаться среди крикливой толпы невозмутимыми, как изваяние, а иные по многу дней не опускают рук и не поднимают глаз. Здесь, в атмосфере богоискательства, экстазов, суеверий и мистики, среди глубокомысленных уличных философов, лукавых шарлатанов, восторженных паломников, появление Гаутамы и его проповедь должны были произвести настоящий фурор. Слово о бренности всего земного, о жажде бытия как корне страданий, о Нирване как «мире и мудрости» пало на почву в высшей степени благоприятную.

Особенно жадно слушали проповедь Будды юноши из аристократических родов, которые, подобно Гаутаме, были пресыщены радостями жизни. Так, одним из первых адептов буддизма был сын богатого купца Яшас, которого Будда привлек обещаниями разрешить все внутренние противоречия, терзавшие молодого человека. Став учеником Будды, Яшас в подражание ему обрил волосы и бороду и сделал своей постоянной одеждой желтое рубище. Так было положено начало орденской форме последователей Будды. Яшас, охваченный восторгом неофита, стал увлекать новым учением своих друзей [4]. Появилось новое слово в индийском лексиконе: «сатаппати» — обращение. Община — Сангха — росла с каждым днем. Немаловажную роль в обращении новых членов играло умение Гаутамы найти для каждого нужное слово и к каждому особый подход. Людей захватывали его панегирики духовной свободе и вольному странствию. «У совершившего странствие, у беспечального, — говорил он, — у свободного во всех отношениях, у сбросившего все узы — нет лихорадки страсти. Мудрые удаляются; дома для них нет наслаждения. Как лебеди, оставившие свой пруд, покидают они свои жилища. Они не делают запасов, у них правильный взгляд на пищу, их удел — освобождение, лишенное желаний, необусловленное. Их путь, как у птиц в небе, труден для понимания» [5].

Святой архат достиг единственно подлинного блаженства… «Чувства у него спокойны, как кони, обузданные возницей. Он отказался от гордости и лишен желаний. Такому даже боги завидуют. Подобный земле, он не знает смятения… у него спокойная мысль и слово, спокойно и деяние. У такого спокойного и освобожденного — совершенное знание… в деревне или в лесу, в долине или на холме, — где бы ни жили архаты, любая земля там приятна. Приятны леса. Где не радуются прочие люди, возрадуются лишенные страсти, ибо они не ищут чувственных удовольствий» [6].


* * *

Когда вокруг Будды собралось уже несколько десятков человек, он решил усилить авторитет Сангхи обращением наиболее знаменитых пустынников, которые подвизались с ним в Урувельском лесу. Верные же его бхикшу, т. е. нищенствующие монахи, должны были начать обращение мира словом. Правда, большинство из них пока еще довольно смутно представляли себе основы учения Дхаммы, но считалось достаточным, чтобы они возвещали миру, что явился великий Будда, открывший путь к избавлению от страданий. С этой довольно скудной по содержанию проповедью бхикшу отправились по одному в разные стороны, возбуждая повсюду любопытство, толки и смятение.

Тем временем Гаутама двинулся в Урувелу. Рассказывают, что основание Сангхи было связано для Совершенного с тяжелыми переживаниями. Демон Мара вновь посетил его и внушал ему всякие неприятные мысли. Это вполне понятно. Резкий переход от лесного безмолвия к кипучей проповеднической деятельности не мог не отразиться на внутреннем состоянии Гаутамы. Вероятно, ему стало казаться, что суетность, от которой он отрекся, вновь увлекает его в свой поток. Впрочем, очень скоро, ободренный стремительным ростом ордена, он освободился от мрачных раздумий и колебаний. Отступать было невозможно.

В Урувеле Гаутаме предстояло нелегкое дело. Он хотел привлечь в Сангху знаменитого мудреца, отшельника Кашьяпа, у которого было много поклонников. Склонив Кашьяпа на свою сторону, Гаутама, очевидно, надеялся привлечь к себе и всю его школу. Кашьяп был не простым аскетом. Он прославился своими философскими познаниями, вдохновенным поэтическим даром и различными сверхъестественными способностями [7]. Как многие йоги, он в результате долгих лет упражнений достиг поразительной власти над собой и над окружающими вещами. О нем ходили легенды. Говорили, что он находится под особым покровительством божественного огня Агни, что в его пещере обитает дракон, способный своим дыханием отравить человека.

Трудно сказать, как удалось Гаутаме покорить могущественного йога. Предания повествуют, что старец два года не желал принимать нового учения. Его не могла убедить ни победа Будды над драконом, ни явления призраков и духов, ни всевозможные чудеса и знамения. Долго длился их оккультный поединок, наконец отшельник упал на колени перед Гаутамой, признавая себя его учеником.

Это обращение вызвало целую революцию в колонии муни. Братья Кашьяпа и его многочисленные последователи все как один обрились, надели рубища и произнесли клятву верности Будде, Дхамме и Сангхе.

То был настоящий триумф Будды: у его ног был теперь не только прославленный мудрец и подвижник, на поклонение к которому стекались толпы народа из Раджагрихи — столицы Магадхи, но и все люди, признававшие авторитет Кашьяпа. Окруженный огромной толпой, Гаутама поражал ее различными сверхъестественными феноменами и вызывал бури восторга, поднимаясь на воздух, выпуская из бока пламя. Лучшего доказательства не нужно было искать. Народ поверил, что перед ним истинный Будда [8].

Ныне могут сказать: это ли путь для Совершенного? Познать истину о суетности мира, а после этого гипнотизировать доверчивую толпу фокусами и чудесами? Не слишком ли быстро изменил мудрец своему учению?

Не будем торопиться в выводах. Еще сидя под «деревом просветления», Гаутама был охвачен сомнениями: поймут ли его люди? Он решил призвать на помощь свои способности, выработанные упражнениями для того, чтобы привлечь внимание и внушить доверие. Но ни на минуту не оставлял он мысли о Дхамме.

Теперь же, когда почва была подготовлена, он обратился к толпе народа и монахов с проповедью. Припомним, что Кашьяп и его ученики были огнепоклонники и верили, что в огне сокрыта божественная сила. Эта вера была не чужда и Гаутаме, но он осмыслил ее совсем иначе. Стоя на холме Гайяширша, видя перед собой выжидательные взоры учеников, он заговорил об огне. Он развернул перед слушателями картину мятущейся Вселенной, которая неустанно бурлит как бушующее пламя. И этому беспокойному огню он противопоставил тишину Нирваны.

«Все горит, о монахи! — восклицал он. — Все в мире объято пламенем. Но каким образом, о монахи? Взор наш горит; видимые вещи горят; горят впечатления от видимого; соприкосновение взора с видимыми вещами — приятное или неприятное, безразлично — также горение. Но каким же огнем пылает все это? Поистине все горит огнем похоти, огнем гнева, огнем незнания, горит терзаниями рождения, увядания, смерти, скорби, стенаний, страдания, печали и отчаяния. И ухо горит, и звуки горят. И вкус, и обоняние — горение. Тело наше в огне; осязаемые предметы горят, и самый дух наш объят огнем, пылают мысли наши.

И вот, постигнув все это, о монахи, ученик, наставленный в благородных истинах, переполняется утомлением ко взору, и к вещам видимым, и к впечатлениям ума, на них основанным; утомляется он и слышимым, и ощущаемым, и мыслью. И, равнодушный ко всему этому, он свергает с себя одежду страстей, становится свободным от них. Освободившись же от них, он ощущает свою свободу и реально постигает, что способность к перевоплощению истощена в нем, что совершенна святость, выполнена обязанность и дальнейший возврат в этот мир уже более невозможен» [9].

В этой знаменитой речи ярко проявились главные черты мирочувствия Гаутамы. С юных лет дух его страдал от каждого соприкосновения с неустанно волнующимся миром. И ощущения, и чувства, и мысли — все жгло его и ранило. Покой! Покой! Только покой — вот спасение от мирового огня, пронизывающего бытие. Заметим: ни слова о Боге, о молитве, об уповании. Одно лишь стремление к освобождению от всего, к концу бесконечной вереницы возрождений. Для познавшего, для победившего нет власти Кармы, он вознесен над пламенем собственной силой, собственной волей. Он выше всех космических сфер, выше Брамы, выше всех богов и духов.

Безусловно, подобные переживания были свойственны не только одному Гаутаме. Широкий отклик, который получила его проповедь, уже с самого начала красноречиво об этом свидетельствует. Пусть составители буддийских книг и старались приукрасить историю своего Татхагаты, пусть многое относится к области вымысла и благочестивой фантазии, ясно одно: Шакия-Муни быстро приобрел популярность в самых различных слоях общества. Слава о нем дошла и до самого раджи Магадхи — Бимбисары. Он пожелал видеть подвижника и отправился в селение Гайю со своей свитой [10].

Гаутама сидел в тени деревьев, окруженный слушателями, когда к роще подъехал Бимбисара на великолепной колеснице. Увидев монахов, раджа в знак уважения отложил все свои регалии и, сойдя с колесницы, приблизился к группе сидящих. Он почтительно склонился перед аскетами и приветствовал их. В первый миг он не мог понять, кто же из них Будда. Гаутама сразу догадался, что величественный старец Кашьяп имеет куда более внушительный вид, и, чтобы избежать неловкости, обратился к йогу: «Скажи мне, прославленный подвигами, что дал тебе отказ от огнепоклонства?» На этот вопрос Кашьяп не задумываясь ответил, что оставил жертвы, ибо они вещают о видимом мире, а теперь он постиг высшую правду и презрел все преходящее, всякое бытие. И тут же, на глазах у всех, столетний отшельник склонился у ног Совершенного.

Эта сцена поразила раджу. Лучшего свидетельства величия и мудрости Будды ему было не нужно. Он внимательно выслушал слова нового учителя о четырех благородных истинах и, узнав, что и миряне могут исполнением некоторых заповедей получить долю в искуплении, объявил себя и свой двор последователями и защитниками Будды, Дхаммы и Сангхи.

В заключение беседы Бимбисара предложил отдать во владение ордена Велувану, бамбуковую рощу, которая прежде служила радже для отдыха и развлечений. Совершенный, молча склонив голову, с достоинством принял дар, а восхищенный Бимбисара пригласил его на следующий день к себе во дворец.

Подарок царя был настоящей находкой для разросшейся Сангхи. Дело в том, что климат Индии характеризуется строго периодическими ритмами муссонов. В определенное время года «ясное небо внезапно темнеет, и разражается буйный ливень, иногда с громом и молнией; при этом растительная и животная жизнь разрастается и обнаруживается вся враждебная человеку мощь природы» [11]. Вот в эти-то дождливые периоды, которые длятся около четырех месяцев, бхикшу, которые обычно странствовали, проповедуя и прося подаяния, собирались вместе. Бамбуковый парк стал таким первым постоянным убежищем ордена, первым прототипом буддийского монастыря.

Покровительство Бимбисары было еще одной крупной победой Будды, а в глазах народа необычайно подняло его авторитет. В то утро, когда Совершенный отправился во дворец раджи, бамбуковая роща наполнилась людьми всех сословий. Огромная толпа сопровождала Гаутаму и его монахов во дворец. Бимбисара почел за честь лично служить гостям. Он решил отныне снабжать Сангху всем необходимым.

Однако Будда, невзирая на все эти почести, не переменил своего образа жизни и образа жизни монахов. По-прежнему ходил он от дома к дому с протянутой чашей в руках, по-прежнему молча стоял у дверей, опустив глаза, и молча отходил, наполнили ему чашу или нет. По-прежнему одеждой его было желтое рубище.

Однажды во время пребывания Будды в Раджагрихе один из его монахов по имени Асваджит шел по улице, прося подаяния. На лице его была такая ясность и безмятежность, что он привлек внимание молодого брахмана Шарипутту. Этот юноша вместе со своим другом Могалланой с ранних лет увлекался философией и слушал прославленных мудрецов. Оба друга прошли хорошую школу подвижничества под руководством известного раджагрихского муни Шанджайи, но в своих исканиях они не обрели полного удовлетворения. Ни философы, ни аскеты не дали им того, к чему они больше всего стремились. Их целью было обретение той внутренней гармонии, которая делает человека счастливым и стойким среди житейских бурь. Поэтому-то Шарипутта так заинтересовался нищим монахом, лицо которого было озарено внутренним светом тишины и радости.

Юноша подошел к Асваджиту и спросил, к какому он принадлежит ордену, кто его наставник и в чем сущность его учения. Асваджит чистосердечно признался, что он слишком недавно принял посвящение и поэтому не может подробно изложить учение своего гуру — наставника.

— Мне не нужна буква, — настаивал Шарипутта, — раскрой мне только дух вашего учения.

— Совершенный, — ответил Асваджит, — объяснил причину возникновения всех причинных вещей, а также прекращение их. Вот учение великого святого [12].

Для человека несведущего эта туманная фраза могла бы показаться лишь набором слов, но Шарипутта, изощренный в тонкостях брахманской диалектики, мгновенно понял, что здесь за краткой формулой кроется учение о прекращении страдания. Кто знает, не нашел ли гуру этого необыкновенного монаха ключ к загадке, над которой вот уже столько веков бьется человеческая мысль? Шарипутта не стал колебаться слишком долго и вместе со своим другом Могалланой поспешил к Будде. Правда, говорили, что их наставник Шанджайя пытался препятствовать их обращению, но и на этот раз проникновенная мудрость и умелый подход Гаутамы взяли верх.

Очевидно, Будда сразу же почувствовал в новообращенных особо родственные души. Их путь был сходен с его путем, их интересы, стремления, вкусы были общими. Отныне они будут его верными помощниками, любимыми соратниками и друзьями, «учениками правой и левой руки». Любовь к этим двум молодым брахманам — одна из тех живых человеческих черт, которые проглядывают через канонические трафареты Типитаки. Эта любовь не ускользнула от окружавших Будду монахов. Не обошлось и без ревности, и Совершенному пришлось оправдывать свои чувства рассказом о заслугах Шарипутты и Могалланы в их прежних воплощениях. Кстати, это был его любимый способ выходить из трудных положений или пояснять свои идеи.

Обращение это принесло Будде и другие неприятности. Оно получило широкую огласку в городе и послужило сигналом к общему недовольству жителей. «Этот монах Гаутама грозит своими проповедями обезлюдить нашу страну, — роптали все, — он принуждает стольких жен к насильственному вдовству! Уже целая тысяча перешла в монашество». Словом, буддийская пропаганда стала вызывать тревогу в городе. И было о чем беспокоиться. К шакийскому отшельнику действительно примкнули огромные толпы и, поклявшись в верности Будде, Дхамме и Сангхе, обрили головы и надели желтые рясы. Бегство от мира приняло в Раджагрихе опасные размеры.

Легенды гласят, что Совершенному достаточно было нескольких дней, чтобы успокоить ропот. Тем не менее в скором времени он покинул столицу Магадхи.


* * *

Прошло около четырех лет с «ночи просветления». И эти годы не оказались бесплодными для Сангхи. Нищий шакий со странными притязаниями стал теперь главой огромного монашеского ордена; он был окружен талантливыми и преданными учениками, образованной молодежью из влиятельных домов; его признал учителем прославленный йог Кашьяп со всеми своими последователями; он приобрел покровительство могущественного раджи и стал хозяином в Велуванском парке. Несметное число обращенных свидетельствовало о непрерывном росте его популярности.

Чем же объяснить такой успех? Буддийские тексты уверяют, что немало способствовало этому делу боги, которые неотступно сопровождали Совершенного; но сам Будда вряд ли бы согласился с таким объяснением, хотя бы даже потому, что он относился к богам довольно презрительно и уговаривал своих последователей не приносить им жертв.

Существенным фактором успеха нужно признать необычайное личное обаяние Татхагаты. Удивительная притягательность и тонкое психологическое чутье, нежный вкрадчивый голос, привлекательная внешность, ореол святости и бесстрастия — все это не могло не оказывать колоссального воздействия на окружающих. Древняя Индия была довольно равнодушна к личностям, она прошла мимо даже таких своих гениев, как создатели Упанишад. Но в буддийских писаниях сквозь схематические построения, сквозь догматические аллегории и нивелирующие покровы легенды мы и сейчас продолжаем ощущать веяние мощной индивидуальности.

Правда, в некоторых интерпретациях истории фактор личности нередко сбрасывается со счета. Так, есть попытка вывести происхождение буддизма из социально-экономических отношений Индии того времени. Утверждают, будто учение Гаутамы возникло «в результате победы рабовладельческих отношений над тормозившим их развитие консервативным влиянием сельской общины» [13].

Но такая трактовка религиозной жизни обнаруживает полнейшее непонимание ее природы. То, что привело Сиддхарту к мироотрицанию: старость, болезни, смерть, страдания, — не есть свойство какой-то эпохи или экономической формации. Многие люди как в Индии, так и за ее пределами сталкивались с фактом человеческих бедствий. Но ни один из них не стал Буддой. Новая религия, как новое видение мира и человека, как новое откровение и новое постижение, всегда зарождается в глубинах человеческой личности. И именно через такую личность, поднявшуюся над другими, и проникает в народные массы влияние нового учения.

Но этим, разумеется, еще не исчерпываются причины распространения буддизма. Очень важно и то, что Гаутама, в сущности, первым обратился с проповедью к простому народу. Прежде религиозная проповедь в Индии была лишь поучением для посвященных, теперь же Будда и его последователи заговорили во всеуслышание о страдании и пути избавления от него. Старый непонятный язык был оставлен. Будда обращался к массам на общедоступном диалекте пракрите. Он был добр, прост в обращении, не требовал жертвоприношений; он был непохож на напыщенных брахманских жрецов, которые, принимая от народа деньги, считали всякое соприкосновение с ним осквернением.

Но и этого мало. Не могут же только способ и форма проповеди доставить ей популярность; ведь и джайнисты, и другие сектанты этого времени не уступали членам Сангхи в демократичности и личных дарованиях. Может быть, в самом учении Будды мы найдем ответ на свой вопрос?

«Четыре истины», провозглашенные Буддой в Бенаресе, были лишь квинтэссенцией доктрины. Они требуют раскрытия в свете других высказываний Будды и всей буддийской религиозной традиции.

Итак, нам нужно рассмотреть учение Дхаммы в целом, как его понимали сам основатель и его непосредственные ученики.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава десятая

ОСНОВАНИЕ САНГХИ.

1. Асвагоша, с. 163. Титул Татхагата, который обычно передают как «Возвышенный» или «Совершенный», трудно переводим. Согласно одному из буддийских толкований, он означает существо, «приходящее» в мир и уходящее из него. Это связано с верой в то, что Гаутама не был первым Буддой, но одним из «просветленных». См.: Е. Come. Buddhism, p. 36.

2. Дхамма-чакка-паваттана-Сутта, 5-8; Асвагоша, с. 169. О вариантах изложения «Четырех истин» см.: В. Кожевников. Буддизм в сравнении с христианством, т. 2, с. 10.

3. Lalitavistara, 26.

4. Mahavagga, I, 9.

5. Дхаммапада, VII, 90-92.

6. Дхаммапада, VII, 94-99.

7. Предание называет его «риши», т. е. святым поэтом (Асвагоша, с. 175; Mahavagga, I, 20, 24.—SBE, XIII).

8. Mahavagga, I, 19.

9. Mahavagga, I, 22.

10. Асвагоша, с. 178; см.: Г. Ольденберг. Ук. соч., с.181.

11. S. Levi. Введение к книге Indian Temples, Oxford, 1952.

12. Асвагоша, с. 184; Mahavagga, I, 24. Эти краткие слова Асваджиты стали впоследствии считаться одной из важнейших формул буддизма.

13. А. Кочетов. Буддизм. М., 1965, с. 41.

Глава одиннадцатая ЦАРСТВО СТРАДАНИЙ

Весь мир стонет в отчаянии.

Сутта — Нипата, 4


Будда пришел к своему учению, пройдя через годы разочарований и проникнувшись отвращением к жизни. Это внесло в его доктрину пессимистическую тональность, оттенок печали и усталости мысли. Великий кшатрий был одним из первых экзистенциальных философов. Яснее, чем кто-либо прежде, осознал он затерянность человека среди непонятных миров, которые, словно коридоры страшного сновидения, бесконечно переходят один в другой, и кажется, нет выхода из этого однообразного лабиринта. И в этом заколдованном мире, где обречена блуждать душа, ее волнуют не отвлеченные соображения, а отчаянное желание выбраться. Это желание — центральный нерв буддизма.

«Как великое море, — говорил Гаутама, — пропитано только одним вкусом соли, так и это учение и этот устав проникнуты только одним стремлением — стремлением к спасению» [1].

В другом месте он говорит, что многие великие тайны бытия он не открыл своим последователям, ибо, по его мнению, решение их «не способствует совершенствованию в святой жизни и, следовательно, не ведет к отречению от земного, к гибели всякого удовольствия, к прекращению преходящего, к миру, к познанию, к просвещению, к нирване». Итак, всякая метафизика на первый взгляд отбрасывается. Но отбрасывается не по причинам гносеологическим, а в силу того, что занятия ею отвлекают от дела спасения.

Именно поэтому мы встречаемся со странным противоречием в словах Будды. С одной стороны, незадолго до смерти он говорит любимому ученику, что он ничего не утаил от своих слушателей. Но в то же время известно его изречение: «То, что я узнал и не поведал вам, гораздо больше того, что я вам поведал» [2]. Одним словом, хотя Гаутама, очевидно, и размышлял над вопросами бытия и выработал определенный взгляд на важнейшие из них, ученикам своим он считал нужным говорить лишь о том, что касается непосредственно дела духовного освобождения. Как говорят, он даже сформулировал Авьякатани — десять вопросов, которые, по его мнению, безразличны с точки зрения человека, жаждущего спасения [3]. Это вопросы о том, вечен ли мир, конечен ли он, тождественна ли душа телу, бессмертен ли познавший истину и т. д. Пожалуй, с нашей точки зрения это не такие уж безразличные вопросы, но Гаутама полагал, что если найден выход из темницы, то незачем отвлекать себя размышлениями об ее устройстве.

Однако человеку трудно погасить в себе естественное стремление к познанию мира. Поэтому и Будда не смог удержаться от размышления над Авьякатани [4]. В его проповедях и изречениях сквозит определенная метафизическая система, которую он старательно прячет под агностической фразеологией и выпадами против бесполезной схоластики. Эти выпады, порой довольно резкие, и частые заявления о том, что человек неспособен постигнуть сущность мирового процесса, для многих заслонили подлинный характер учения Гаутамы и прибавили к числу его адептов самых неожиданных людей. Позитивисты Европы в XIX в. рукоплескали ему: «Буддизм — это единственная религия, которая обходится без сверхъестественных доказательств и сверхчеловеческого авторитета» [5]. Они видели в нем «научное объяснение великого факта зла, существования зла» [6]. Эту иллюзию поддерживали и некоторые школы буддизма. Так, когда в 20-е годы нашего века началось планомерное истребление бурятского буддизма, ламы выпустили брошюру, в которой говорилось о коммунистическом характере учения Будды [7]. А в связи с недавним празднованием 2500-летия буддизма известный бирманский деятель, выступая в Нью-йоркском университете, говорил о буддизме как о «научной теории» [8].

Другие авторы, подчеркивая в учении Будды этический идеал, видят в нем преимущественно жизненно-практическую философию [9]. Разумеется, не обошлось и без попытки причислить Будду к лику предшественников марксизма [10].

С другой стороны, японский философ Судзуки и другие последователи так называемого дзэн-буддизма утверждают, что учение Шакия-Муни — это только путь к мистическому озарению, которое приобщает человека к сущности бытия [11]. В этом же плане толкуют буддизм и сторонники теософской его интерпретации [12].

Кто же прав? И почему такая разноголосица?

Одной из главных причин превратного толкования буддизма является необъятная широта самого буддизма. ОН как бы предстоит миру во многих ликах: его невозможно свести только к религии, только к философии, только к этике или «технике созерцания». Если сегодня поверхностному взгляду кажется возможным отделить обрядовую практику и мифы буддизма от его сложной философии, то в раннем периоде все эти разнородные элементы составляли как бы нерасчлененное единство.

Немалым препятствием в изучении наследия Будды остается и терминологическая неясность буддийских писаний. Это отнюдь не является специфической чертой лишь философии Гаутамы. Как мы видели в предыдущих главах, она присуща всему индийскому мышлению. Значение термина с легкостью и без всяких оговорок меняется в зависимости от того, куда он поставлен, к философскому или популярно-народному толкованию относится. Отсюда путаница в понимании, неправильные переводы и тысячи всевозможных недоразумений.

Взять, например, слово «Дхарма», звучащее на палийском языке как «Дхамма». В древнеиндийской литературе оно обозначает и правило, и ритуалы, и обычаи, и закон, и нравственность, и истину. От этой расплывчатости терминов не был свободен и Будда. Он называет свое учение, свой закон Дхармой, и одновременно, как мы увидим, дхармами в Трипитаке обозначаются духовные первоэлементы мира [13].

Другой причиной искаженного понимания учения Будды явилось неправильное пользование источниками. Старые специалисты по буддизму полагали, что «изначальная» доктрина Гаутамы отражена главным образом в первых двух частях Трипитаки, а последняя часть, Абидхарма-Питака, содержащая философские трактаты, рассматривалась ими как позднее искажение первоначальной традиции. Теперь установлено, что возраст трактатов нисколько не моложе возраста первых Питак, и поэтому для понимания метафизики раннего буддизма Абидхарма столь же (если не более) важна, как Винайя и Сутры [14].

Итак, следуя указанию самого Гаутамы, обратимся к его учению исходя из провозглашенных им Четырех великих истин.


* * *

Первая благородная истина гласит: «Все в мире полно зла и страдания».

Будда и его ученики не устают на самые различные лады повторять это утверждение. Они не жалеют никаких красок для того, чтобы рассеять многовековую иллюзию, которая туманит ум человека: иллюзию самодовлеющей ценности этого мира и его благ. В этом они не оригинальны. О мировом страдании и суетности земного говорили еще в древнем Вавилоне и Египте. И особенно громко этот мотив звучал в индийской религии. Но, пожалуй, вершиной жизнеотрицания явился все-таки Будда. Никто до него не находил таких сильных выражении, таких беспощадных оценок для временной жизни.

Оглядываясь вокруг, Будда с болью и мукой ощущает безостановочный бег времени, всеобщую разрушимость и мимолетность. Это главный упрек, который он бросает мирозданию. «Человек, срывающий цветы», т. е. тот, кто закрывает глаза на эфемерность жизни, для него — жалкий слепец.

«О, быстро проходит эта жизнь! — восклицает он. — Весь мир стонет в отчаянии. Пойми это и оставь свое жилище!

То, чем дорожит человек, о чем он думает: это мое, — разве удержит он у себя, умирая?.. Пойми это и, следуя по моим стопам, не задумывайся более о покинутом мире» [15].

Рассказывали, что Совершенный обратил в свою веру жену раджи, пробудив в ней сознание непрочности счастья. Он, по словам легенды, создал прекрасную женщину, которая пошла ей навстречу и у нее на глазах с непостижимой быстротой прошла все ступени жизни, в конце концов превратившись в морщинистую старуху. Эта наглядная проповедь так поразила жену раджи, что с того дня она стала верной последовательницей Будды.

Гаутама безжалостно отбрасывал все земные утешения, призывая смотреть правде в глаза; он намеренно отворачивался от всего прекрасного в мире. Развивая старые мотивы из Упанишад, он изощрялся в поношении телесных удовольствий и самого тела. Сурово осуждал он людей, которые способны веселиться, забывая о всеобщей скорби.

«Что за смех, что за радость, когда мир постоянно горит? Покрытые тьмой, почему вы не ищете света?

Взгляни на сей изукрашенный образ, на тело, полное изъянов, составленное из частей, болезненное, исполненное многих мыслей, в которых нет ни определенности, ни постоянства. Изношено это тело, гнездо болезней, бренное; эта гнилостная груда разлагается, ибо жизнь имеет концом своим — смерть» [16].

«Увы, недолго тело это проживет на земле, отверженное, бесчувственное, как чурбан, бесполезное» [17].

Буддийские писания пестрят подобными изречениями; земное веселье — лишь угар, тело — это живой труп, его, в сущности, даже нет, ибо оно лишь набор частей, готовых вот-вот развалиться. Анализируя все существующее, разлагая его на составные части, Будда приходит к мысли о призрачности мира: все непрочно, все разрушается, все уносится неведомо куда. Демон смерти царит во Вселенной.

«За всякой вещью, — говорит Совершенный, — которая манит человека к обладанию ею, притаился Мара» [18]. Этот злобный обольститель лишь тогда утратит над человеком силу, когда тот поймет, что все преходяще. «Кто смотрит на мир, как смотрят на пузырь, как смотрят на мираж, того не видит царь смерти».

Итак, все дороги жизни ведут в мир страданий. Поняв эту Разрушительную истину, человек может найти в ней своеобразное горькое удовлетворение. Все суетно, все исчезает, как туман, вся Вселенная охвачена непрестанным умиранием. Это закатное, вечернее чувство пронизывает все учение Будды. Но ему мало указать на факт всеобщей агонии. Он, как и брахманы, учит, что мы оплакиваем гибель преходящего лишь из-за авидьи — нашего незнания. «Тучей неведения омрачился мир». Знание, достигнутое мудрым, дает всем спасение от Мары. Это знание заключено в Дхамме, блажен тот, кто обладает ею.

Эти-то частые сетования на авидью и призывы к знанию дали некоторым европейским историкам повод для одностороннего понимания буддизма. Им стало казаться, что Гаутама был чуть ли не предшественником создателей естественнонаучных принципов XIX в. и ставил разум во главу угла при объяснении мира. Другие авторы, как уже было сказано, видели в Будде предтечу позитивизма. Так, Т. Рис-Дэвидс, один из виднейших специалистов по буддизму, писал в прошлом столетии: «Контизм оказал большую услугу человечеству, научив его солидарности человеческой расы. Но буддийская теория кармы составляет попытку развить подобную, но еще более широкую идею за пятьсот лет до Р. X." [19]. Не говоря уже о том, что идеей солидарности человечество меньше всего обязано философии Огюста Конта (ибо такая солидарность коренится в идеалах мировых религий), в высшей степени странно сравнивать Гаутаму и основателя позитивизма. Ничего «научного» в обычном смысле этого слова в буддизме нет. То знание, о котором говорил Гаутама и которое он считал орудием спасения, отнюдь не позитивное, рассудочное знание.

«Не по учености, не по преданию, не по знаниям назовется человек мудрым, — говорил он, — только того, кто шествует без печали, свободный от желаний, затворившийся в себе, в уединенном раздумье, назову я мудрым. Подлинное познание сосредоточено в «четырех благородных истинах» [20]. Оно достигается не изучением природы, а самоуглублением. Более того: простое чувственное познание, с которым имеет дело наука, относится, согласно учению Будды, к иллюзорной, переменчивой стороне бытия. Такая «интуитивистская» гносеология должна была бы защищать буддизм, как и учение Лао-цзы, от стилизации под позитивизм. В этом можно убедиться на примере того, как Будда рассматривает проблему зла. Он не ограничивается простой констатацией бедственности и скорбности мира, т. е. внешней, наглядной стороной дела. Он указывает на таинственную сущность вещей, на метафизическую неизбежность зла в извечном колесе существования.


* * *

Однажды вечером, когда полная луна освещала учеников, сидевших в почтительном молчании вокруг Совершенного, он окинул их взглядом и произнес знаменательные слова, в которых объявил ложным весь окружающий мир. Почему ложным? Потому что все на земле, под землей и в космических мирах — составно и, следовательно, подвержено разрушению. «Нет неизменной сущности в этом мире». Все непрерывно течет, изменяется, пребывает в бесцельном беге. Блаженство — это покой, но во Вселенной мы нигде не можем найти его. Куда бы мы ни бросили взгляд, повсюду томление, неудовлетворенность, неустанная погоня за собственной тенью, разрушение и новое созидание, которое в свою очередь несется навстречу гибели.

Когда же и почему возникло это всемирное кружение, составляющее самую сущность бытия? Будда не отвечает на этот вопрос. Его последователи утверждали лишь, что «с безначального времени» шесть типов существ (добрые духи, демоны, люди, животные, адские жители и суетные томящиеся души) заблудились, «как спящий во сне» [21]. От этой затерянности в бытии не возникает ничего, кроме иллюзий и мук.

Но что же породило все страждущие существа и где корни самого их бытия? Бытие, отвечает буддизм, есть лишь извечное волнение дхарм. Что же это? Частицы? Нет. Духи? Нет. Не может человеческий язык дать определение мировым элементам. Но из них слагается все — и материальный мир, и духовно-душевный. Они различаются между собой по типу своего проявления. Поэтому буддийские философы делят их на категории и пытаются даже определить число этих категорий.

С неуловимой для обычного восприятия быстротой бегут друг за другом вибрации дхарм, порождая образ преходящего существования. Поэтому нет ничего неизменного в мире. Нет и постоянного «я», души, как нет и постоянного тела [22].

Здесь Будда удивительно приближается к догадкам своего современника Гераклита о природе мира. Недаром в «огненной» проповеди в Гайе Будда говорил о пламени, которым объят мир. Впоследствии мы увидим, что из сохранившихся изречений эфесского мудреца можно заключить, что и он считал жизнь, бытие — порождением огня [См. книгу четвертую «Дионис, логос, судьба»]. Буйная пляска пламени в костре или очаге, неугомонный поток, магнетически приковывающий взор человека, есть отражение Вечного Огня — основы мироздания. Но не только Будда и Гераклит учили об этом бытийном пламени. В гимнах Риг-Веды, в Библии, в Упанишадах, у греков и у персов — всюду огонь есть символ реальности Божией. Неосязаемое напряжение энергии, невещественные вибрации, ураган скрытых от взора первоэлементов — вот на чем зиждется мироздание, согласно этим учениям [23].

От Гераклитова огня и буддийских дхарм протягивается нить к «идеям» Платона, «формам» Аристотеля, «универсалиям» средневековых реалистов, «монадам» Лейбница и Шарля Ренувье. А в наши дни мы являемся свидетелями того, как человеческий разум и наука двинулись навстречу скрытым интуициям. И когда буддийская философия говорит о неуловимости потока дхарм, не есть ли это предвосхищение теории квантов? И не подтверждает ли Вернер Гейзенберг учение о неописуемости дхарм, когда говорит, что «атому современной физики все качества чужды, непосредственно к нему не имеют отношения вообще какие бы то ни было материальные качества, то есть любой образ, какой могла бы наша способность представления создать для атома, тем самым ошибочен» [24]? Не приходится поэтому удивляться, что такие современные физики, как Шредингер или Оппенгеймер, были серьезно увлечены мистической философией Востока.

Будда пришел к учению о дхармах и мгновенности их проявлений через непобедимое ощущение мимолетности, эфемерности всего. Поэтому из скорбной почвы взошел и печальный цветок. Не сама теория мироздания была важна для Гаутамы, а тот вывод из нее, который гласит, что мир есть страдание и, следовательно, зло. Не «мир во зле лежит», а сам по себе он извечно построен на принципах зла, мучения, несовершенства.

В этом приговоре миру Будда, как мы видим, не пощадил и человеческой души. Если брахманисты, признавая мир суетным и иллюзорным, понимали, однако, что человеческое «я» причастно Вечному и Непреходящему, Гаутама восстал и против этого.

Для того чтобы внушить ученикам эту непривычную и неестественную мысль, он углублялся в беседах в самые изощренные тонкости психологического анализа. С виртуозностью монаха, познавшего все изгибы человеческой души, он дробил и кромсал ее во всех направлениях. Он стремился показать, что вытекающая из вибрации и смены дхарм человеческая личность, в сущности, не более чем агрегат. Классифицируя дхармы, производящие «иллюзию я», Будда разбил их на пять главных групп, или скандх [25]:

1. Рупа — чувственно-телесные элементы.

2. Самскара — элементы, связывающие дхармы в их чередовании.

3. Ведана — аффекты удовольствия, страдания и другие чувства.

4. Санджня — восприятие и понимание.

5. Виджняна — самосознание.

Разлагая человека на эти составные элементы, Будда, однако, колебался в решении вопроса об индивидуальности. С одной стороны, его теория говорила, что в процессе жизни и смерти все эти элементы уносятся и преходят, а следовательно, «я» — лишь мираж. Но, с другой стороны, стоя на такой позиции, он встречался с целым рядом непреодолимых внутренних и философских трудностей. Поэтому он нередко предпочитал отмалчиваться, когда его прямо спрашивали о душе. В сущности, он, пожалуй, никогда не заходил так далеко, чтобы отрицать всякое непреходящее основание в личности, но ему хотелось рассеять заблуждения касательно того, что есть истинный человек. Обращаясь к своим первым последователям, он утверждал, что истинным «я» не может быть ни Рупа, ни Самскара, ни Ведана, ни Санджня, ни Виджняна ибо все они непостоянны и подвержены изменениям [26].

Как-то один монах спросил Будду, существует ли атман «я», но Совершенный молчал. Тогда, может быть, «я» нет? — продолжал спрашивать монах. Но Будда опять ничего не ответил. Когда же после ухода монаха ученики выразили удивление по поводу уклончивости наставника, он сказал, что своим молчанием он хотел избежать защиты двух неправильных идей: о постоянстве и об уничтожении [27].

Из-за отказа Будды дать ясный ответ о душе многие буддисты последующих поколений расшифровывали его молчание в самом радикально-отрицательном смысле. Знаменитый индийский мудрец Нагасен а, живший через 300 лет после Гаутамы, ярче всех выразил эту тенденцию. В беседе с греческим царем Милиндой он облек в популярную форму свои воззрения, которые века спустя возродятся в философии Юма и Рассела [28].

Царь Милинда был немало изумлен, ознакомившись с причудливым учением буддийского философа, который, не смущаясь никакими парадоксами, проповедовал отсутствие какой бы то ни было постоянной сущности, в частности — индивидуальной души.

— Вы говорите, что ваши братья по ордену называют вас Нагасеной. Но что же такое Нагасена? Не хотите ли вы сказать, что волосы на голове — это Нагасена?

— Я не говорю этого, великий царь.

— А может быть, волосы на теле?

— Разумеется, нет, великий царь.

— Тогда не означает ли Нагасена ногти, зубы, кожу, мясо, жилы, кости, жир или мозг?

— Нет, великий царь.

Тогда Милинда перечисляет каждую из пяти скандх, но получает на все это отрицательный ответ.

— Почтенный, — сказал царь, — может быть, все они вместе: Рупа, Самскара, Ведана, Санджня и Виджняна — составляют Нагасену? Или кроме этого есть еще что-либо такое, что и будет Нагасеной?

— Нет, великий царь.

— Если так, я уже устал от вопросов и так и не узнал, что же такое Нагасена. Нагасена — это пустой звук. Кто же тогда Нагасена, которого мы видим перед собой?

— Великий царь, вы сюда прибыли пешком или на колеснице?

— Я прибыл не пешком, а на колеснице.

— Если вы, великий царь, прибыли сюда на колеснице, то скажите: что такое колесница? Не дышло ли это?

— Нет, почтенный.

— Не ось ли — колесница?

— Нет, уважаемый.

— Не колесо ли, не остов ли, не упряжь ли, не ярмо ли? — На все это царь отвечал: «нет».

— Тогда, значит, все эти части составляют колесницу?

— Нет, господин.

— Тогда, может быть, есть что-то вне их, составляющее колесницу?

— Нет, почтенный.

На это Нагасена иронически заметил, обращаясь к свите: царь Милинда сказал, что приехал в колеснице, но когда его попросили объяснить, что такое колесница, он не мог в точности сказать, что именно он утверждал.

Подобного рода диалектику пускали в ход сторонники «левого крыла» в буддизме для разрушения учения о единстве «я», казавшегося им предрассудком. Но на самом деле сравнение «я» с механическими устройствами видимых вещей способно было лишь вести к недоразумениям. Ни Нагасена, ни даже сам Будда не обратили внимания на удивительную специфику психических и духовных процессов. Эта специфика не позволяет безнаказанно дробить их. Всякий раз, когда производится подобный неправомерный «анализ», перед нами остается лишь изуродованный труп душевной жизни, но подлинная ее сущность ускользает. Слово «колесница», действительно, есть условное обозначение ряда вещей, механически связанных друг с другом. Совершенно иную природу имеет человеческое сознание.

Буддийское учение часто сравнивают с философией Бергсона. Действительно, между ними есть точки соприкосновения, хотя бы в понятии о непрерывном процессе и в учении о познании путем созерцания. Но в подходе к духу они настоящие антиподы. Бергсон говорил о бесполезности механического дробления единого духовного потока. Он указывал на то, что наша логика, «логика твердых тел», не в состоянии охватить живое и реальное единство сознания. Бергсон положил начало новому пониманию духовного бытия, отбросив незаконные аналогии с неодушевленными предметами, которыми злоупотребляли не только буддийские мыслители [29].

Для характеристики единства сознания в современной философии используют даже особый неологизм — «сплошность» [30]. Эта «сплошность» идет рука об руку еще с одной важной чертой. Когда мы пытаемся анализировать «переливы» или пусть даже, если угодно, скандхи, то сам этот анализ возможен лишь в силу некоего особого единства, с позиций которого мы можем судить о множественности. Как бы ни был быстротечен поток наших внутренних «переливов», он возможен вообще как нечто связанное лишь благодаря некоему «общему знаменателю».

Будда, в отличие от некоторых буддистов, понимал необходимость поисков этого единства. Но, очевидно, к более или менее ясным выводам он не пришел или не пожелал их сформулировать. Благодаря этому его учение в вопросе о душе и «я» получило черты странной двусмысленности. Двусмысленность эта порождалась, с одной стороны, теорией вибрации дхарм, а с другой стороны, Будде все же нужно было опереться если не на «я», то на что-то его заменяющее. Без этой опоры ему невозможно было бы строить свое толкование учения о сансаре и Карме, т. е. учение о второй благородной истине, гласящей, что «причина страданий открыта».

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава одиннадцатая

ЦАРСТВО СТРАДАНИЙ

1. Cullavagga, IX, 1, 4; SBE, XX.

2. Saingnlta-Nikaya. Cp: Махапариниббана, II, 32.

3. См.: О. Роэенберг. Проблемы буддийской философии. Пг., 1918, с. 58 сл.

4. См.: A.I. Bahm. Philosophy of the Buddha, 1958, p. 22.

5. Т. Рис-Дэвидс. Буддизм. — РВТ, с. 154.

6. Макдональд. Будда и его учение. — РВТ, с. 163.

7. Брошюра эта вышла в Верхнеудинске (ныне Улан-Удэ) в первые годы революции, но, разумеется, действия не возымела. В настоящее время из 16000 буддийских священнослужителей в Бурятии осталось около 50 человек, а из 36 дацанов (монастырей) — 2.

8. См. юбилейный номер «The Maha Bodhi. International Buddhist Monthly», Calcutta, 1956.

9. См.: A. L. Cleather. Buddism. The Science of Life. Feeing. 1928. На этической стороне буддизма обычно делали упор и толстовцы, высоко ценившие учение Будды.

10. См.: М. Рой. История индийской философии, 1958, с.542.

11. См.: D. Т. Suzuki. Essays in Zen Buddhism. New York, 1961,1, p. 40. Один из крупнейших специалистов по буддизму О. Розенберг указывает, что изложение догмата о Будде у Судзуки носит характер искусственной конструкции, никогда в таком виде не встречавшейся в истории буддизма (О. Розенберг. Проблемы буддийской философии, с. 30, 253).

12. См.: Олкотт. Буддийский катехизис, 1887, пер. Т. Буткевича; Вл. Соловьев. Что такое доктрина теософического общества? — «Вопросы философии и психологии», кн. 18, с. 41.

13. См.: L. М. Ioshi. The Concept ofDharma in Buddhism. — «The Macha Bodhi», 1967, № 10-11, p. 342; В. Топоров. Ук. соч., с. 43; О Розенберг. Ук. соч., с. 121 сл.

14. Абидхарма-Питака состоит из семи трактатов. Часть из них переведена на европейские языки К. Рис-Дэвидсом (First Book of Abidharma-Pitaka, London, 1900) и Т. Рис-Дэвидсом. См.: Nyandatiloka. Guide through the Abidharma-Pitaka, 1938. О значении Абидхармы см.: О. Розенберг. Проблемы буддийской философии, с. 45 сл. Автор считает это собрание важнейшим источником для изучения метафизики раннего буддизма и относит его к III-II вв. до н. э.

15. Сутта-Нипата, IV, 6, 1.

16. Дхаммапада, XI, 146-148.

17. Сутта-Нипата, II, 1, 11; III, 4, 1.

18. Сутта-Нипата. V, 13, 3.

19. Т. Рис-Дэвидс. — РВТ, с. 155.

20. Mahavagga, VI, 29; SBE, XVII; Махапариниббана, II, 3. См.:.Г. Ольденберг. Будда, с. 324.

21. (Therigatia, 5); Тонилхуйн-Чимек. Катехизис буддизма, рус. пер. в книге иером. Мефодия «Буддийское мировоззрение» (СПб., 1902, с. 5).

22. См.: С. Чаттерджи и Д. Датта. Введение в индийскую философию. М., 1955, с. 123; О. Розенберг. Ук. соч., с. 85, 101, 108, 233. «По учению буддизма, — говорит Ю. Рерих, — дхармы-частицы представляют собой как бы ткань мирового вещества, проникают во все явления психического и материального мира и находятся в движении; каждое мгновение вспыхивая и потухая» (Ю. Рерих. Буддизм. «Философская энциклопедия», т. I. М., I960, с. 197). Необходимо отметить, что в разных буддийских школах природа дхарм понималась по-разному и единой концепции не существовало.

23. Этой проблеме общности «огненной» философии в древних учениях посвящено исследование М. Гершензона «Гольфстрим» (М., 1922). Там же указана и важнейшая библиография.

24. В. Гейзенберг. Философские проблемы атомной физики, 1953.

25. См.: О. Розенберг. Проблемы буддийской философии, с. 133; М. Percheron. Le Bouddha et le bouddhisme. Bourges, 1965, p. 55.

26. Mahavagga, I, 38; Махапариниббана, II, 4; Асвагоша, с. 181.

27. Majjhima-Nikaya, 72.

28. Milinda-Prashaya, II, 1.— SBE, XXXV. Английский пер. Т. Рис-Дэвидса в SBE, 35-36.

29. См.: А. Бергсон. Творческая эволюция. Пер. с фр. М., 1914, с. 4.

30. См.: С. Франк. Душа человека, 2-е изд. Париж, 1964, с. 132.

Глава двенадцатая КОЛЕСО БЫТИЯ

Люди, гонимые желанием, бегают

вокруг, как бегает перепуганный заяц.

Связанные путами и узами, они снова

и снова в течение долгого времени

возвращаются к страданию.

Джаммапада, 342


Пульсации дхарм изначальны. Но они не вечны. Гаутама предсказывал, что рано или поздно этот фантом, эта тошнотворная карусель прекратит свой бешеный бег и войдет в тихую гавань «бытия непроявленного». Здесь он более всего обнаруживал свою органическую связь с учением Упанишад.

Будда не говорил о Великой Игре и о «Кальпах» извечного круговорота. Но однако и он вслед за брахманами оказался под обаянием древнего чувства всеохватывающей закономерности. Не игра и не Майя, по его словам, поддерживают в иллюзорном бытии томящееся человечество. Страстная воля к жизни, жажда существования — вот горючее, непрерывно поддерживающее огонь дхарм.

Но как совершается этот процесс? Каким образом алчная Тришна вызывает к бытию все новые и новые формы? По учению буддизма, это осуществляется при посредстве неуклонных законов.

Не случайно буддисты видели сущность учения Гаутамы в том, что он открыл причинное происхождение мира и зла (что, в общем, с их точки зрения одно и то же). Радхакришнан считает даже, что «закон всеобщей причинности» и вытекающее из него понятие о вечном становлении есть «главный вклад Будды в индийскую мысль» [1]. Впрочем, и в этом пункте, как и в отношении пессимизма, у Гаутамы были предшественники. В частности, философы школы Санхьи, у которых основатель буддизма учился в юности, придавали большое значение этому мировому закону. Вообще частые совпадения в доктринах Будды и Санхьи, учитывая то, что последняя значительно старше, свидетельствуют о многом. Если говорить схематично, то можно утверждать, что Санхья вылилась из Упанишад, как буддизм из Санхьи [2].

Гаутама не только стремился указать на причину страдания и на ее связь с мировым детерминизмом, но и создал свою формулу этой связи. Формула эта, называемая Бхава Чакка, или Колесо Бытия, состоит из 12 звеньев. Эти звенья — орудие всемирного страдания.

На первый взгляд ясностью эта формула не отличается, а для неподготовленного слушателя она вообще звучит как нелепейший набор ничем не связанных терминов. Начинается она с авидьи, т. е. незнания, и ведет через кармические силы, сознание психофизическое, органы чувств и мышление, соприкосновение, чувства, жажду, стремления, желание бытия, рождение — к старости и смерти. Эти двенадцать звеньев цепи возникают одно в зависимости от другого. Их связь навсегда осталась бы для нас загадкой, если бы не было установлено, что эта странная последовательность охватывает три индивидуальных жизни. В свете указанного толкования мы можем в какой-то степени составить себе представление о теории причинного круговорота сансары [3].

Человек, убежденный в том, что высшая ценность — это мир и жизнь, человек, ищущий счастья и радостей, даже за гробом погружен во тьму авидьи, заблуждения. Он обольщен царем смерти Марой, он руководствуется суетными, недостойными побуждениями. И это не проходит для него даром. В существе его сплетается такая комбинация пульсирующих дхарм, которая определит возмездие в дальнейшем развитии. Это возмездие не есть только кара; делающие добро получают награду. Но и те и эти обмануты суетой, ибо их кармические силы влекут их далее через следующие жизни. Благо лишь тому, кто победил эти силы отрешением.

«Одни, — говорил Будда, — возвращаются в материнское лоно; делающие зло попадают в преисподнюю, праведники — на небо, лишенные желаний достигают Нирваны» [4].

Человек, не утишивший в себе волнения дхарм, возрождается вновь. Не будем сейчас останавливаться на естественном недоумении: как может возрождаться душа, если ее нет? Продолжим пока рассмотрение Бхава Чакки.

В утробе матери с момента зачатия вспыхивает первоначальное недифференцированное, смутное сознание будущего человеческого существа. Именно оно образует вокруг себя психофизическую сферу в ее целостности (намарупа). Далее эта психофизическая сфера разделяется на «шесть областей», т. е. органы чувств и мышление, а наличие их обусловливает ощущения и чувства. В результате в человеке развивается Тришна — жажда наслаждений, жажда жизни, вожделения и связанная с ней привязанность к чувственному. Из этих суетных стремлений выковывается непобедимая воля к жизни, воля, о которой впоследствии учил Шопенгауэр. Именно она — это детище Тришны — ввергает человека в следующее воплощение [5].

«Желание беспечно живущего человека растет, как малува [тропическое растение]. Он мечется из существования в существование, как обезьяна в лесу, ищущая плода».

«Как дерево, хотя и вырванное, продолжает расти, если корень его не поврежден и крепок, так и страдание рождается снова и снова, если не искоренена склонность к Желанию».

Одиннадцатое звено переносит нас в рождение третьей жизни, которая, как и все на земле, завершается старостью и смертью. На этом буддийская формула судьбы заканчивается, но по существу у нее нет конца; она похожа на исполинскую спираль. Ведь за смертью человека, не победившего в себе желания, следуют дальнейшие жизни, за ними еще и еще, и так до бесконечности. «Возбужденные страстью, — говорит Будда, — попадают в поток, как паук в сотканную им самим паутину» [6].

Но, увы, если бы возрождения совершались лишь в человеческом образе! Главный ужас заключается в том, что безжалостная Карма влечет греховное существо через бездны неописуемых пыток. Здесь Будда буквально повторяет все мрачные верования своей эпохи и народа относительно возрождения в аду или в виде животного.

Один известный писатель, путешествуя по Тибету, после посещения ламаитских монастырей пришел к выводу, что «ни одна религия в мире не населила небо, землю и ад с такой часто безудержной фантазией и не изобразила безграничность божеских и человеческих тайн более жутко».

«Некоторые отдельные храмы монастыря, — рассказывает он об обители Тригсе, — настоящие кабинеты гиньоль. Как из ледника поднимается холод, так и от них ощутительно веет ужасом. Уроды верхом на безобразных животных, тигры и отвратительные чудовища разного рода. Один зал ужасов наполнен демонами, и их беснующиеся тела видны даже сквозь ткани, которыми они частью окутаны. Некоторые из этих адских духов вышиной в два этажа! Стены покрыты фресками, написанными гением, но гением, одержимым безумием. Они не только фантастически страшны, но подлинные привидения ужаса!.. Может быть, не случайно последний настоятель этого монастыря сошел с ума» [7].

В буддийских священных книгах и в словах, приписываемых самому Гаутаме, довольно часто звучат зловещие угрозы муками преисподней [8]. Более того, Будда любил с уверенностью астронома, предсказывающего затмение, определять посмертные судьбы тех или иных людей. Он очень часто говорил о прошлых воплощениях и намечал схему будущих. Безусловно, эти предсказания производили на народ большое впечатление.


* * *

Теперь мы должны сделать остановку. Трудно было не заметить, что вся вышеизложенная система цепи причинностей, регулируемых Кармой, явно не согласуется с идеей иллюзорности души. Если «я» не существует, то кто же перевоплощается, кто возрождается в светлом мире богов или в ужасающих безднах ада? Как можно говорить о Карме как о справедливом законе воздаяния, когда воздавать-то, в сущности, некому? Умер человек, распалась связь его скандх, и нет его. Если эти скандхи и продолжают существовать, то видеть в их дальнейшем бытии какое-то возмездие нелепо. Нелепо в такой же степени, как считать возмездием судьбу органических элементов нашего тела после смерти. Невольно вспоминаются слова поэта о могущественном Цезаре, превратившемся после смерти в глину, которой замазывают щели. Но можно ли назвать это истинным воздаянием? А закон Кармы, говорят нам, неумолимо справедлив.

Создается впечатление, что Гаутама должен был принять теорию перевоплощения как нечто слишком популярное и привычное для того, чтобы с ним расстаться [9].

Даже такой поборник буддизма, как О. Розенберг, вынужден признать, что с буддийской точки зрения «ничего, собственно, не перерождается, происходит не трансмиграция, а бесконечная трансформация» [10]. Поступки человека создают определенные кармические силы, которые после его смерти не исчезают, а под действием закона Кармы формируют новое существо. Между умершим и этим существом такая же связь, как у родителей с детьми. Как дети несут на себе печать своих отцов, так и каждая человеческая жизнь имеет таинственную связь с некоей предшествующей. Отсюда на первый взгляд очевидно, что страдающий человек по-настоящему не может быть виновным в грехах своего предшественника, а лишь платит за чужие проступки. Это одно из самых запутанных и темных мест в буддизме, которое вызывало недоумение у многих его исследователей. Уча о нелицеприятном воздаянии, он как будто бы в то же время зачеркивает его.

Но мало того. В этом пункте учение Будды подстерегает еще одна трудность. Для того чтобы понять ее смысл, обратимся к конкретному случаю.

В конце прошлого века в старом буддийском храме близ Осаки в Японии подвизался молодой, красивый жрец. Он пользовался почетом и уважением как человек ученый и благочестивый. Но одно роковое свойство мучило его: он помимо своей воли зажигал женские сердца. Это превращало жизнь в пытку; он постоянно должен был терпеть страстные взгляды, нескромные речи, получать письма с заманчивыми предложениями. Знатные японки сулили ему богатство и все земные радости. Наконец один случай потряс его настолько, что в нем что-то надорвалось и он, написав объяснительное письмо своему наставнику, ночью бросился под колеса экспресса.

Известный знаток Востока Лафкадио Хёрн, живший в то время в Японии, был взволнован и заинтересован этой трагедией и обратился к своему другу, ученому буддисту, чтобы узнать его взгляд на случившееся. Самому Хёрну поступок монаха казался геройством, но японец сурово осудил его.

— Он в смерти искал спасение от греха, — оправдывал самоубийцу Хёрн.

— Если так, то ему суждено возрождаться еще много раз, ему предстоят все те же искушения, те же терзания и муки, доколе он не научится побеждать свои желания. Самоубийство же не ограждает от вечной необходимости одолевать самого себя… [11]

Заметим, это говорит не малосведущий крестьянин, а «ученый буддист», и он говорит о перевоплощении как о сохранении некоего «я», которое должно много раз «страдать», «учиться», «побеждать». И в то же время никакого «я» не существует; о том, что таков буддийский догмат, свидетельствует не раз в своих сочинениях тот же Хёрн. Не чувствуется ли здесь безысходный тупик мысли?

Самоубийство, которое так строго осуждено буддистом, стоит перед учением Будды как огромный камень преткновения. Если нет «я», то именно самоубийство должно было бы стать основой проповеди Будды. Ведь если после смерти сознание мое исчезнет, если меня как такового нет, то значит, в смерти я нашел избавление от этого проклятого мира. Зачем тогда бояться массового уничтожения, против которого теперь с благородной непоследовательностью выступают буддийские монахи? Ведь если глобальный взрыв сметет с лица земли все жалкое человечество, то вместе с ним исчезнет и страдание. Чем совершенствовать трудную практику духовного самоумерщвления, не лучше ли сразу отдаться в руки смерти? И тогда конец всем вопросам. Как верно заметил по этому поводу Вл. Соловьев, «если единство самосознания ограничивается каждый раз пределами одного воплощения, то ими же ограничивается и действительное страдание для каждого существа» [12].

Пусть мятутся и пульсируют дхармы, нас нет — нет и нашего мучения, а следовательно, цель, поставленная Буддой, достигнута.

Скажут: если все человечество исчезнет с лица земли, оно останется блуждать по томительным кругам между адом и небесными сферами. Но ведь мы об этом ничего не будем знать, ибо кружиться в этих проблематических областях будут существа, к нам никакого отношения не имеющие. Пусть несут они последствия наших ошибок, а мы, живущие, освобождены смертью.

Чего стоит аргумент Шопенгауэра, который писал: «Самоубийца отрекается только от индивидуума, а не от вида»? Ведь если все индивиды вида будут истреблены, то сам вид превратится в нуль. А если и не превратится, то какое нам до него дело? Когда царевич Сиддхарта покинул дом, он не о виде беспокоился и не о волнении дхарм думал, а прежде всего был поражен картиной человеческих страданий и понял, что ему их не избежать. Он объявил жизнь недолжным злом, несчастьем и в то же время не признавал, что после смерти «я» сохраняется. Следовательно, он должен был бы учить о величии самоубийства, указывать на него как на действенное и радикальное средство обрести покой.

Но что же мы видим? Будда не только его не проповедует, но и осуждает людей, наложивших на себя руки. Он продолжает настаивать на теории сансары, говорит о ней в таких выражениях, как будто бы «я» после смерти остается.

Какой же видит буддизм выход из этого клубка противоречий? Он пытается искать его в двух направлениях. Обращаясь к широким массам, он не настаивает на учении о несуществовании «я», говорит о сансаре в ее общепринятом понимании. Когда же он обращается к философам, то на сцену выступает учение о сантане, о некоем замкнутом индивидуальном единстве, в каждом потоке дхарм образующем живое существо. Это предполагаемое единство обособленного потока и попытались использовать буддисты, чтобы увязать теорию «я» с учением о сансаре. «Я» не сохраняется по смерти, но сохраняется сантана, и именно ее постигают все приключения в дольнем и горнем мирах.

Этот взгляд был разработан гораздо позже. Одним из его создателей может считаться буддийский философ Васубандху, живший почти через тысячу лет после Будды [13].

Сам же Гаутама так и не пришел к определенному решению, как устранить это противоречие. В данном случае, как и во многих других, он, очевидно, остановился на полдороге, ограничиваясь намеками, умолчаниями, туманными фразами. Он старался, чтобы его последователи не фиксировали свое внимание на этих слишком отвлеченных, по его мнению, вопросах, а шли за ним как за Просветленным, нашедшим путь к освобождению от страданий.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава двенадцатая

КОЛЕСО БЫТИЯ

1. С. Радхакришнан. Индийская философия, т. I, с. 314.

2. См. работу Б. Смирнова «Санхья и йога» (в приложении к VII тому перевода Махабхараты), а также: Р. Грабе. Введение в перевод трактата «Лунный свет Санхья-истины», с. 66.

3. Mahavagga, I, 1; Махапариниббана, I, 23; Асвагоша, гл. 14; О. Розенберг. Ук. соч., с. 223; С. Чаттерджи и Д. Датта. Ук. соч., с. 110.

4. Дхаммапада, 126.

5. В особой беседе, сохраненной в Дигха-Никайе, Будда подчеркивал творческую роль Виджняны, или первоначального жизненного порыва эмбриона. При этом он, вероятно, считал, что Виджняна нового существа не тождественна с «порывом» — прежнего (см.: Г. Ольденберг. Будда, с. 320 сл.). Учение о Виджняне дает повод сближать этот пункт буддизма с философией «?lan vital» Бергсона.

6. Дхаммапада, 334, 338, 347.

7. Б. Келлерман. Малый Тибет, Индия, Сиам. 1930. с. 39 сл.

8. См. описание ада в Буддхачарите: Асвагоша, 149.

9. Здесь произошло нечто аналогичное с тем, что имело место в брахманизме. Ведическая традиция вначале также не знала учения о сансаре, но оно было, вероятно, заимствовано из туземных представлений.

10. О. Розенберг. Ук. соч., с 228.

11. Лафкадио Хёрн. Закон Кармы. В его книге «Душа Японии», с. 193.

12. Вл. Соловьев. Пессимизм. — Собр. соч., т. X, с. 256; т. VIII, с. 10.

13. Васубандху (V в.н. э.) был автором трактата «Абидхарма-Коша», который основывался на Абидхарме-Питаке. Он принадлежал к школе «вайбхашика», делавшей упор на теории дхарм, и стремился вывести буддийскую мысль из внутреннего тупика. См.: О. Розенберг. Ук. соч., гл. III.

Глава тринадцатая ОБРЕТЕНИЕ ВЕЧНОГО ПОКОЯ

Когда в небе гремят барабаны грома,

И потоки дождя заполняют пути, по которым

следуют птицы,

а бхикшу, укрывшись в пещере, размышляет,

Есть ли в мир большее наслаждение?..

Когда ночью в безлюдном лесу

Дождь шумит и дикие звери рычат,

А бхикшу, укрывшись в пещере, размышляет,

Есть ли в мире большее наслаждение?

Когда, обуздавши мысли свои,

Среди гор, в расселине горной укрывшись,

Он без страха и без препятствия для мысли размышляет,

Есть ли в мире большее наслаждение?

Гимн буддийского монаха


Сущность проповеди Гаутамы сосредоточена в третьей благородной истине: «Прекращение страданий возможно». И она логически вытекала из учения Будды о природе и происхождении зла. Если «проявленное бытие» по самой своей сути есть нечто тягостное, мучительное, сотканное из скорбей, если это бессмысленное, отвратительное существование поддерживается неведением и глупой, обольщающей жаждой жизни, то истребление этой жажды и просветление духа принесет человеку освобождение. Он уйдет из этого призрачного мира и сольется с Тишиной и Покоем. На первый взгляд кажется даже, что последователю Будды неважно, что его ждет в таинственной сфере «Бытия непроявленного». Главное будет достигнуто, кончится цепь возрождений, сознание угаснет, и «озаренный мудростью, ничем не потрясенный на свете, тихий, не тоскующий, не опьяненный угаром страсти, ничего не ждущий, пресечет здесь старость и рождение» [l]. При жизни он станет святым архатом, а по смерти перейдет в Нирвану.

«Как в глубине моря нарождаются волны, — говорил Будда, — но все пребывают в покое, так бхикшу пусть будет покоен, никогда ничего не жаждет, ничего не желает» [2]. Всем измученным и изнемогшим в битве жизни Совершенный обещал открыть обитель успокоения. Он призывал их облечься в броню равнодушия, ничего не ждать от суетного мира. Такая внежизненная позиция должна, по его мнению, застраховать ищущего спасения от огорчений и всякого зла. О чем ему будет скорбеть, когда он ничего не ищет, когда он «все влечения погасил в себе и всякие желания вырвал с корнем»? В этом есть своя заманчивая логика: «Из желания рождается печаль, из желания рождается страх; у того, кто освободился от желаний, нет печали, откуда страх?» [3] Таким образом, желания — главная мишень, по которой бьют буддийские стрелы. Тот, кто сумел победить свои желания, тот «уничтожил тернии существования: это его тело — последнее» [4]. Такой человек выскальзывает из мутных волн сансары, которые продолжают стремить свой бег уже где-то в стороне от него.

Однажды Будду спросили, какова посмертная участь одного великого подвижника. Он ответил лишь, что для человека, который изжил в себе тяготение к психофизическому бытию (намарупа), нет ни рождения, ни смерти. Таким образом, главный упор делается на то, что уже здесь, при жизни, человек может обрести состояние бесстрастия, покоя, просветления, т. е. стать причастным Нирване [5]. Мы вернемся еще к тому, что разумел Будда под словом «Нирвана», а сейчас отметим только, что обретение архатом Нирваны описывалось им в самых приподнятых выражениях [6]. Все злое и суетное позади, познана истинная цена мимолетных благ, впереди радостный путь свободы и чистоты. Чем привлечешь того, кто оставил дом и близких ради нищенской чаши и желтого рубища? Нет ничего для него дороже его внутренней независимости и свободы от желаний. Он сказал прости этому ничтожному миру! «Как попугай не сравнится в быстроте с лебедем, так владелец домов никогда не сравнится с мудрым счастливым бхикшу в уединенном лесу, погруженным в размышления» [7].

Многие места в буддийских книгах звучат как восторженные гимны, прославляющие свободу нищего монаха [8]. Бхикшу сравнивает себя с человеком, который нашел высочайшее счастье.

Вот зажиточный и честный пастух: он мирен, трудолюбив, обеспечен, в доме его весело пылает очаг, ему служит добрая жена, его коровы подоены, рис сварен, он может быть спокоен: Если хочешь дождь послать —

Пошли, о небо!

Но сколь блаженнее бхикшу, в сердце которого воцарилось нерушимое счастье! С большим правом он повторяет слова песни: «Если хочешь дождь послать — пошли, о небо!» Пастуха ждут превратности и тяготы, то, чем он владеет, завтра может быть отнято у него, а бхикшу волен, он наслаждается тем, что у него нет привязанностей и желаний, что он не ищет в мире ни любви, ни дружбы. Он проходит по жизни как ее победитель, он знает, что колесо бытия не увлечет его больше. «Если хочешь дождь послать — пошли, о небо!»

Благополучие пастуха — мираж. А бхикшу знает, что это ничтожно, что это — уловки Мары, что это — «крючок на удочке». Не ищет он помощи у богов и людей, он познал вечную Дхамму и идет «одиноко, подобно носорогу». Он горд своей независимостью, он благостен, ибо нет ничего в мире, что могло бы его смутить. Он — могучий буйвол в джунглях, он — одинокий слон, отошедший от стада. Никто не может устрашить его, он презирает все тленное.

В Индии любимым символом просветленной души был образ лотоса. «Никогда капля воды не удержится на листке лотоса; никогда мудрец не прилепится ни к чему из того, что видимо, что слышимо и что сознано. Кто стряхнул с себя все греховное, тот ничего не воспримет в жадности из видимого, слышимого и сознанного. Он не ищет очищения посредством другого, ибо ничто, идущее извне, не радует и не огорчает его» [9].

Душа человека, познавшего сладость Дхаммы, как бы витает вне зримой действительности. Ее внутренняя реальность — не поток мятущихся дхарм, а тишина и величие Нирваны. Гаутама говорит о ней как о единственно желанной, как о пределе всех стремлений. Именно в идее Нирваны (при любой ее трактовке) и заключен важнейший смысл его учения.


* * *

Можем ли мы сказать с достоверностью, что понимал сам Будда под словом Нирвана!

Вероятно, этот вопрос нередко ставили ученики перед самим Гаутамой. И чаще всего он давал им уклончивые ответы. «Многое видит, многое слышит здесь человек, — говорил он, — о многом мечтает; разрушение же всех желаний и страстных влечений к вещам, дорогим человеку, — вот это и есть неизменное состояние Нирваны» [10].

Но что кроется за этим «разрушением желаний»? Позднейшие буддисты утверждали, что основа Нирваны — пустота (шунья/ [11]. И опять-таки не всегда ясно: как понимать эту «пустоту». Есть ли Нирвана некое абсолютное Начало, полнота всех полнот, или в ней не заключено ничего, кроме мертвого покоя небытия?

Особенно тревожил учеников вопрос о посмертной судьбе человека, достигшего Нирваны. Однажды они спросили об этом. Будда ответил:

— Как пламя, затушенное порывом ветра, не существует уже более, так и мудрец, освобожденный от тела, исчезает, и нельзя сказать, чтобы тот мудрец все еще был где-то.

— Исчез ли он только отсюда, или вовсе его нет нигде, или он только освободился от недугов?

— Кто отошел, у того нет былого вида; но когда разрушены вещи, какое же представление может возникнуть о них? [12]

Опять странная двусмысленность! Эти слова можно понимать в совершенно противоположном смысле: или мудрец, перешедший в Нирвану, обрел такую форму существования, которая не может быть изображена средствами обычного языка, или вместо чаемого бессмертия он обретает Вечную Смерть. «Мудрые угасают, как лампады», — говорил Будда [13]. Но если с нашей современной точки зрения угасание не есть уничтожение, а переход в другую форму бытия, то можно ли с уверенностью утверждать, что и Будда понимал угасание именно так?

Нежелание Будды более определенно ответить на вопрос о сущности Нирваны привело к многочисленным недоразумениям. Как в среде его последователей, так и среди небуддистов нередко звучали голоса, утверждавшие, что высшее блаженство и совершенную цель бытия Будда видел в «голом ничто» [14].

Им возражали, что небытие немыслимо как идеал, что человек всегда с содроганием заглядывает в его бездну, что наиболее сильные религиозные порывы возникали именно как реакция на ужас надвигающейся тьмы уничтожения. Однако можно думать, что это возражение недостаточно убедительно. С одной стороны, действительно, для широких масс культ небытия никогда не станет религией. Но мы не должны забывать о той среде, в которой вырабатывалось буддийское миросозерцание. Это были люди, как правило, молодые, интеллигентные, пресыщенные, со следами ранней усталости на душах. Их возраст был как раз таким, на который падает наибольшее количество самоубийств во все эпохи и у всех народов. Подобных людей увлекает болезненная тяга к небытию, манит головокружительная глубина пропасти. Поэтому не будем изумляться, если окажется, что именно этот властный призыв к абсолютной тишине исчезновения обладал особым очарованием для ближайших последователей Будды [15].

О негативном счастье погрузиться в Ничто будут говорить и после Совершенного, причем эти мысли облекутся в гораздо более совершенные формы. И все-таки большинство буддистов вынуждено будет постоянно балансировать между двумя окончательными решениями: между «да» и «нет», между признанием Небытия как абсолютного Ничто и пониманием его как некоего особого существования, совершенно недоступного нашему обычному познанию.

«То, что остается после окончательного упразднения Воли, — говорил Шопенгауэр, — для всех тех, кто еще исполнен Воли, есть, конечно, ничто, но наоборот, для того, чья воля обратилась назад и отринула себя, этот наш столь реальный мир со всеми его солнцами и млечными путями — ничто» [16].

В этих словах буддийствующего философа, быть может, заключен намек на мост, который перекидывается между негативным и позитивным пониманием Нирваны.

Но попробуем еще раз обратиться к самому Будде и его ближайшим ученикам. Пусть Совершенный не желает прямо отвечать на вопрос: что есть Нирвана? Может быть, он даст нам понять ее природу как-то иначе. Может быть, мы найдем ответ в форме намеков, случайно оброненных фраз, невольно вырвавшихся признаний. И если, соединив эти обрывки, мы получим цельную мозаику, то ее ценность будет, пожалуй, значительней, чем догадки и рассуждения всех позднейших философов и ученых.

Прежде всего мы должны отбросить мысль, что учение о Нирване — теоретическая догма. Напротив, Будда как будто бы намекает именно на то, что в теоретическом плане ее невозможно осмыслить, ибо она выходит за пределы нашего логического понимания. Итак, путь к ней — путь чистого созерцания. Архат, отбросивший привязанности, свободный от суеты, от печалей и от радостей, закаливший и возвысивший свой дух в школе самоуглубления, при жизни приобщается к «непроявленному Бытию». Тем самым он и освобождает себя от дальнейших странствий в мирах сансары.

Но если это так, то неужели архат, достигший Нирваны, никак не сможет поведать другим людям о своих переживаниях! Скажут: переживание экстаза, высшие состояния духа всегда неописуемы, и пытаться рассказать о них—означает стремиться к невозможному. Но пусть это и справедливо, тем не менее великие мистически одаренные души не скрывали избытка переполнявших их священных переживаний. Их сосуд, как бы наполненный до краев, неизбежно расплескивал капли божественной влаги, которые попадали в наши высохшие сосуды.

Так происходит и с Буддой. Сначала он пытается устранить всякие предположения о возможности как-то постичь Нирвану. Но потом мы слышим, что Нирвана — это «великое блаженство», «счастье», что тот, кто погрузился в нее, «радуется, свободный». Дхаммапада, говоря о пути бхикшу, верящего в учение Будды, предсказывает, что он «достигнет спокойного места, счастья».

Будда сравнивает Нирвану с «миром и мудростью», а его ученики считали величайшей заслугой учителя это овладение страстями и обретение «дивного бессмертия».

Где может человек найти ключ к царству Нирваны? В глубине своего сердца, отвечает Будда. «Тот несравненный остров, где ничем не владеют, где ничего не жаждут, я называю Нирваной, разрушением смерти и гибели» [17]. Тема этого внутреннего «острова» звучит очень часто в буддийских писаниях. Он обнаруживается не сразу. Человек должен сосредоточенными усилиями очистить свое сердце, чтобы туда проникла умиротворяющая тишина Нирваны и чтобы поток, бурлящий вокруг острова, не смог его сокрушить.

Незадолго до смерти Будда говорил: «Вот я отхожу теперь к неодолимому, неизменному, чему нет ни в чем подобия; никакого сомнения не останется для меня в Нирване, для меня, отрешенного в духе».

Из этих указаний мы можем сделать вывод, что, хотя Нирвана и заключает в себе отрицание нашего бытия, — она сама не есть «голое ничто». И, наконец, обратим внимание на слова Будды, которые, пожалуй, можно считать решающими для спорного вопроса:

«Существует нечто нерожденное, не имеющее начала, непроизведенное, несоставленное; если бы не было подобной вещи, то не было бы избавления от того, что порождается, имеет начало, производится и составляется» [18]. Иными словами, залогом спасения от быстротекущего и мятежного мира сансары и дхарм является наличие некоего трансцендентного Сверхбытия. Это есть не что иное, как безатрибутное Абсолютное Начало, о котором учит мистическая философия Востока и Запада. Таким образом, правы те, кто говорит, что ранний буддизм «понимал под Нирваной нечто подобное тому, что учители Упанишад понимали под Брахманом», и, следовательно, было бы совершенно неверным утверждать, что Будда восстал против брахманизма [19]. Напротив, он продолжал линию Упанишад, которые также отказывались давать Брахману положительные определения.

Кто вас будет учить, что Нирвана —

Прекращенье всего — тот солжет.

Будет так же неправ, кто вам скажет,

Что в Нирване вновь жизнь потечет [20].

Но в этой линии, как мы уже видели, крылась тайная опасность. Говоря о непостижимом «нети-нети», индийская мысль в лице учителей Санхьи договорились до окончательного «нет!». Буддизм, вероятно, был очень недалек от этого рокового рубежа. Он осудил жизнь, он с презрением отверг богов, он провозгласил величайшим счастьем растворение в Молчании, о котором ничего невозможно сказать. Этот неотразимый покой оберегает отрешившегося от треволнений жизни. Он счастлив тем негативным счастьем, в котором все умолкло, и в котором исчез он сам. Несмотря на то что Будда называет Нирвану «миром и блаженством», от его экстазов веет холодом, а в его «совершенном монахе» есть что-то мертвенное. Он освободился от печалей, но — дорогой ценой утраты личного «я». Он освободился от когтей смерти, но не нашел подлинного бессмертия.

То страдание, которое вызвало к жизни буддийскую проповедь, было все-таки индивидуальным страданием. А в оцепенении транса не только снималось страдание, но и истреблялся сам индивидуум, исчезала личность. Это не расширение сознания, когда оно, разрушив эгоистические барьеры, проникает в тайные глубины жизни и внимает, подобно пушкинскому пророку, «неба содроганью». Нет, это было исчезновением, растворением личности в Сверхличном и Надбытной Пустоте. В результате ради спасения и избавления человек избавился от самого себя, и спасение, в сущности, оказывалось особого рода гибелью.

Известный исследователь буддизма Эдмунд Гарди утверждал, что Будда якобы отверг Трансцендентное [21]. На самом же деле скорее наоборот, он отверг все, кроме Трансцендентного. И если в Упанишадах и Махабхарате можно найти еще попытки обрести Бога Живого, который был бы не только далеким и холодным Абсолютом, то Будда решительно отрицает этого Бога. Нет ничего, кроме Нирваны и томительно-бесполезной сумятицы дхарм. Нужно стремиться, чтобы мировая ложь разоблачилась, и чтобы исчезли все препятствия для погружения в пучину Тишины. Бог как Творец, как Разум, как Любовь, Бог, изливающий Свою благодатную мощь на созданную Им вселенную, был неведом Будде. Его справедливо называли атеистом. Он не только не умел увидеть на фоне Безусловного Начала благостный Лик Бога-Отца, но, кажется, и не захотел его увидеть. Гордый своей духовной победой, тем, что он и его последователи могут сами, своими силами обрести спасение, он не пожелал помощи свыше [22].

А языческие боги? Им, видно, оставалось только завидовать «просветленным», исполненным глубоких мыслей, которые наслаждаются спокойствием освобождения! [23] В этой атеистической тенденции сказалось также влияние школы Санхья.

Позднейшие авторы утверждали даже, что Будда выступал с прямыми антитеистическими аргументами, доказывая, что Бога как Ишвары (т. е. личного Творца) не может быть. При этом он якобы ссылался на различие вер и множество богов, которым поклоняются. Согласно Асвагоше, особенно сильным казался Будде аргумент «от творения». Если мир сотворен Богом, то значит быть Творцом есть извечное и определенное свойство Безусловного Начала. Но это Начало не может иметь подобного свойства, ибо в противном случае оно перестало бы быть Абсолютным. Далее Будда якобы указывал на наличие зла в мире как на аргумент против Бога и при этом ссылался на закон Кармы как на безликий вселенский регулятор добра и зла [24].

Действительно ли Будда прибегал к подобным аргументам или это приписывали ему его последователи — в данном случае не так важно. Не подлежит сомнению главный факт: атеизм Гаутамы. И совершенно очевидно, что коренился он не в плоских доводах весьма сомнительной ценности, а главным образом во внутреннем устроении основателя буддизма. Здесь, как и во всех других случаях, волевая направленность играла первенствующую роль. С гордостью аскета, осознавшего на опыте свою внутреннюю мощь, Будда заявляет, что не нуждается в Боге. Между никчемным, подлежащим истреблению миром и бесстрастной Нирваной нет никого, кроме Просветленного, который преодолел цепи Мары и растворяется в царстве Покоя.

Итак, единственная достойная человека цель — это освобождение, свобода от всего, и в том числе от самого себя. Для этой цели Будда предлагает «восьмеричную систему», которая и составляет четвертую благородную истину — о пути к избавлению.

«Восьмеричная система» должна помочь человеку пробудиться и постепенно обрести блаженство Нирваны.

«Встаньте, встаньте! — восклицал Гаутама. — Что вы дремлете? Что за сон для больных, отравленных ядом страдания, тоскующих?.. Встаньте! Встаньте! Учитесь жизни, ведущей к миру, Дабы властелин смерти не воспользовался бы вашей беспечностью и, обольстив, не подчинил бы вас своей силе. Победите то Желание, которым связаны боги и люди, которого так жаждут они; не теряйте решительной минуты жизни: кто не удержит ее, кто даст ускользнуть ей, тот обрекает себя на погибель… Ты оскверняешь себя постоянной беспечностью; только бдительностью, размышлением ты вырвешь из себя стрелу отравления» [25].

Что же заключено в «восьмеричной дороге», которую предлагает Будда? Это:

1. Правильные взгляды, т. е. основанные на «благородных истинах».

2. Правильная решимость, т. е. готовность к подвигу во имя истины.

3. Правильная речь, т. е. доброжелательная, искренняя, правдивая.

4. Правильное поведение, т. е. непричинение зла.

5. Правильный образ жизни, т. е. мирный, честный, чистый.

6. Правильное усилие, т. е. самовоспитание и самообладание.

7. Правильное внимание, т. е. активная бдительность сознания.

8. Правильное сосредоточение, т. е. верные методы созерцания и медитации [26].

Овладение этими принципами рассматривалось Буддой как некий ряд постепенно восходящих ступеней. Начав с внутренней решимости победить в себе волнение преходящего, человек подавляет свои темные и злые наклонности. Он должен быть добр ко всем, но не во имя Добра, а во имя освобождения себя от власти зла. Истинный бхикшу «не разрушит ничьей жизни; и жезл и меч он отбросит, исполненный кротости и жалости, он сострадателен и милосерд ко всем существам, одаренным жизнью». Он должен избегать воровства, быть целомудренным, правдивым, должен отбросить грубость, жадность, празднословие, искать во всем справедливости [27].

Но соблюдение всех этих моральных заповедей само по себе не представляет ценности. Оно лишь помогает человеку развивать силы, ведущие к Нирване, способствует приближению к следующей ступени, на которой будет господствовать полное самообладание и уже ни ненависть, ни любовь не смогут смутить внутреннего покоя. Это — ступень окончательного овладения своей физической природой. «Размышляющий мудро переносит и холод, и зной, и голод, и жажду, не боится ядовитых мух, ветра, солнца и змей; он кроток перед словом поношения, перед телесными страданиями, перед самыми горькими муками, томительными, беспокойными, разрушительными для жизни» [28]. Здесь буддизм целиком усвоил традицию предшествующих индийских аскетов, приводивших себя в состояние совершенной бесчувственности и сравнивавших свое тело с той кожей, которую сбрасывает змея.

Иллюстрацией такого изумительного самообладания могут служить фотографии, несколько лет назад облетевшие весь мир. Когда во Вьетнаме буддисты стали подвергаться притеснениям, один монах в знак протеста сжег себя живым на городской площади. Незабываемая фигура этого человека, сидящего в обычной позе созерцания, с неподвижным лицом, с головой, объятой языками пламени (он был облит бензином), может служить подлинным символом архата, отрешенного от всякой подчиненности телесному.

Заключительная восьмая ступень — это погружение в высшую область созерцания. Следуя многовековым принципам Йоги, буддисты делили этот этап на ряд особых стадий. Свободный от страстей, «погруженный духом в тишину» созерцатель должен постепенно приучить себя отрешаться от чувственных представлений. Эта высокая одухотворенная абстракция ведет к неизреченному переживанию бытия как «всеединого бесконечного».

На этой второй ступени, как и на третьей, когда постигаются единство и духовность основ мира, созерцатель как бы плавает на волнах высочайшего блаженства, радость, которой нет названия на земном языке, переполняет его [29]. Это созерцание, или дхьяна (по-японски дзэн), есть раскрытие в человеке колоссальных возможностей интуитивного постижения. Именно оно явилось основой для создания секты дзэн-буддизма, столь распространенной сейчас даже в Европе и Америке. Один из столпов этого учения Дайсэцу Судзуки указывал, что созерцание, дхьяна, ставит своей целью «привести наше сознание к постижению внутреннего разума Вселенной, который пребывает в наших умах» [30].

Но Судзуки отождествляет с буддизмом лишь одну из его ступеней созерцания. В таком случае последний ничем не отличался бы от традиционных мистических школ практического йогизма. Нет, вожделенную цель Будда и его ученики видели не в радости пантеистического слияния с Бытием. Переживания первых стадий — это все еще «волнения дхарм», а Будда ищет их полного успокоения. Поэтому на вершине лестницы, ведущей к Нирване, мы находим высшее просветление, состояние самбодхи (самадхи), когда все человеческое исчезает в человеке, когда угасает его сознание, когда оцепеневает его тело, когда над человеком не властны никакие законы, ибо он погружается в непостижимое «безветрие» Нирваны. Цель достигнута: кончен поток, погас вечно трепещущий огонь [31].

Существо, пришедшее к этому пределу, есть истинный Будда. Он вступает в таинственный мрак «Бытия непроявленного», собственными усилиями преодолев волнение дхарм. Но человечество должно славить этих «будд» не только за то, что они обрели Покой, но и за то, что указали туда дорогу другим. Время от времени, по верованию буддистов, появляются такие просветленные и помогают людям словом и примером. Гаутама же был лишь «величайший из будд»; он своей жизнью и своим Законом учит всех — и богов и людей.

Полагал ли сам Гаутама, что он занимает особое место среди других будд? Во всяком случае окружающие его считали именно так. Однажды Шарипутта столь превозносил своего наставника по сравнению с другими учителями, что Гаутама спросил, знает ли он всех бывших и будущих архатов-будд? Шарипутта признал, что не знает, и, однако, настаивал на исключительности Гаутамы, и, в конце концов, учитель не отклонил эту идею. Таким образом, как и в джайнизме — этом «близнеце буддизма» — единственным светочем мира остается сверхчеловек, человекобог [32].

Но никакой Татхагата, Просветленный, не дает сил для спасения. Он лишь учит. «Вы сами должны сделать усилие, — говорит Гаутама, — Татхагаты — единственные учителя. Те. кто следует этим путем и самоуглублен, освободится от оков Мары» [33].

И тут-то обнаруживается во всей своей беспощадности леденящее душу «открытие» буддизма: человек одинок, невыразимо одинок в этой жизни. Все пусто и бессмысленно. Нет Бога над нами. «в небе нет пути», некому молиться, не на кого надеяться, никто не вольет сил в слабеющего человека, который идет по своей темной стезе [34]. Неоткуда ждать помощи. Человек, спаси себя сам! Не пустая ли фраза это? Можно ли вытянуть самого себя за волосы? Если нет силы спасающей, то не тщетно ли мечтать о спасении? Но пусть даже великие, пусть сверхчеловеки, «свободные от иллюзий», титаническими усилиями порвут узы бытия, не означает ли это, что для всего остального человечества остается горькая судьба блужданий?..

Будда Гаутама хорошо понимал это. «Немногие среди людей достигают противоположного берега. Остальные же люди только суетятся на здешнем берегу» [35].

Таков заключительный аккорд этой странной религии без Бога, этой вести о спасении без подлинного спасения, этого учения о перевоплощении и воздаянии без души, этой системы мироздания без Любви, Разума и Смысла, этой морали, которая хочет освободиться не только от зла, но, в конечном счете, и от добра. И наконец, можно ли называть подлинным Спасителем того, кто не может дать людям ничего, кроме примера и совета?

Не приходится сомневаться поэтому, что широкое распространение буддизма на Востоке могло произойти лишь после радикального устранения этих важнейших пробелов учения. Но с заполнением их буддизм перестал быть тем, чем он был во времена Гаутамы, и называть его буддизмом приходится лишь в самом неопределенном смысле слова.

Однако мы видели, что и до всех своих превращений учение Гаутамы имело успех в Индии. Рассмотрев его принципы, мы вынуждены признать, что само по себе подобное учение не могло быть причиной широкой популярности буддийской проповеди. Следовательно, на поставленный нами выше вопрос об этой причине ответ нужно искать в чем-то ином. Личность основателя, производившая огромное впечатление на народ, доступная форма проповеди, явившаяся ярким контрастом со старой заумной схоластикой, и, наконец, само учение, хотя и малопривлекательное для рядового человека, но имевшее обаяние для многих философски настроенных умов, — все это очень важно, но еще недостаточно чтобы объяснить, почему проповедь Будды оказалась столь успешной, а буддизм так быстро стал религией целой страны.

В поисках этих причин мы снова вернемся к истории проповеди Гаутамы.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава тринадцатая

ОБРЕТЕНИЕ ВЕЧНОГО ПОКОЯ

1. Сутта-Нипата, V, 4, 6.

2. Сутта-Нипата, IV, 14, 6.

3. Дхаммапада, 216; Сутта-Нипата, I, 1, 14.

4. Дхаммапада, 351-352.

5. Сутта-Нипата, II, 12, 13; V, 2, 6.

6. Дхаммапада, 204.

7. Сутта-Нипата, I, 12, 15.

8. Teragatha, 325.

9. Сутта-Нипата, IV, 6, 9, 10.

10. Сутта-Нипата, V, 9, 3.

11. Тонилхуйн– Чимек, с. 5.

12. Сутта-Нипата, V, 7.

13. Сутта-Нипата, II, 1, 14.

14. Иером. Гурий. Буддизм и христианство в их учении о спасении. Киев, 1908, с. 81.

15. Не следует думать, будто такая «религия ничто» перестает быть религией по своей субъективно-психологической природе. Как было верно замечено историком религии и философом Г. Померанцем, «если созерцание «ничто» вызывает определенное эмоциональное состояние, не сравнимое ни с каким другим опытом, это религиозное созерцание» (Г. Померанц. Кришнамурти и проблема религиозного нигилизма. — «Идеологические течения современной Индии», 1965, с. 144). Померанц сближает все учения, которым свойствен «апофатический» подход к высшей Реальности, и называет их «знакоборчеством», или «религиозным нигилизмом» (Г. Померанц. Некоторые течения восточного религиозного нигилизма. Автореферат. М., 1968, с. 3). Эта концепция позволяет установить органическую связь между буддизмом и брахманизмом.

16. А. Шопенгауэр. Мир как воля и представление, с. 426. Верность догадки Шопенгауэра относительно буддийского понятия об истинной Реальности (Нирване) подтверждается словами Розенберга: «Отсутствие эмпирического бытия и есть то сверхбытие, к которому искони стремился субстрат всего сущего, всего сознательно переживаемого, но так как простой человек в таком небытии усматривает именно не блаженство, а страдание, то и буддийские мистики часто представляют себе нирвану как нечто такое, что они будут переживать сознательно» (О. Розенберг. Ук. соч., с. 261-262).

17. Дхаммапада, 134, 381; Махапариниббана, 3, 10; Сутта-Нипата, II, 1, 12, 14; IV, 1,17. Характерно, что индийский мистик Рамакришна, утверждая, что высшее экстатическое состояние «невозможно передать словами» (Провозвестие Ра-макришны, с. 39), тем не менее не мог удержать в себе льющегося из души восторга «самадхи» (там же, с. 86, 107 и др.).

18. Сутта-Нипата, XVII, 26;Udana, VIII, 1.

19. Н. Gomperz. Die Indische Theosophie, S. 382. См. об этом: Н. Oldenberg. Die Lehre der Upanischaden und die Anfange des Buddhismus. Gottingen, 1923. Исследователь дзэн-буддизма Уотс также полагает, что Будда не был новатором, а учил в полном согласии с брахманистской традицией (Л. Watts. The Way of Zen). Однако, в отличие от Упанишад, буддизм не считает видимый мир результатом Игры и Падения в Абсолюте. Волнение «истинно сущего», с буддийской точки зрения, «не может быть названо грехом, оно не грех, оно не падение, которое должно искупиться, а безначальное страдание истинно сущего, разложенного на бесконечное число живых существ» (О. Розенберг. Проблемы буддийской философии, с. 261).

20. Э. Арнольд. Свет Азии. Когда этот известный поэт и биограф Будды посетил Цейлон, буддийский священник в беседе с ним указал на невозможность рассудочного определения Нирваны (см. его статью, приложенную к прозаическому переводу «Света Азии», с. 190). См. также: С. Радхакришнан. Индийская философия, т. I, с. 574.

21. Э. Гарди. Будда, с. 50.

22. В буддийском катехизисе Олькотта (который хотя и написан европейцем, но признан в буддийских общинах) утверждается, что буддизм «один учит наивысшему благу без Бога, продолжению существования без души, блаженству без неба, святости без спасителя, искуплению одними собственными силами» (вопр. 128). Аналогичную характеристику буддизма как учения атеистического дает Ф. Щербатский в своей работе «Философское учение буддизма».

23. Дхаммапада, 181.

24. Эти аргументы впервые вкладываются в уста Будды в «Буддхачарите» (Асвагоша, с. 193). Эдвард Конзе считает, однако, атеизм Будды ограниченным. Он отвергает лишь личного Бога, Ишвару, но видит в Нирване высшую реальность. Поэтому считать буддизм абсолютным атеизмом нельзя. См.: E.Conze, Buddhism: its Essence and Development, p. 38-43.

25. Сутта-Нипата, II, 2, 10.

26. Digha-Nikaya, 22. Восьмеричный путь приводится здесь в изложении Виве-кананды и Чаттерджи.

27. Тевиджа-Сутта, II, 1-2.

28. Сутта о зле. Пер. Н. Герасимова.

29. Digha-Nikaya, IX, 17.

30. D. Suzuki. Studies in Zen, p. 42. О дзэн-буддизме см.: Г. Померанц. Дзэн и его наследие.—«Народы Азии и Африки», М., 1964, № 4.

31. Anguttara-Nikaya, I, 20, 62. Это состояние аналогично «турий» брахманизма.

32. Сутта-Нипата, II, 1, 5. В текстах не раз повествуется, как боги спускались на землю, чтобы слушать поучения Будды.

33. Дхаммапада, 276.

34. Дхаммапада, 254.

35. Дхаммапада, 85.

Глава четырнадцатая УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИКИ Царство Магадха около 520—490 гг.

О! Мы живем очень счастливо, хотя

у нас ничего нет. Мы будем питаться

радостью, как сияющие боги.

Дхаммапада, 200


Даже если учитывать, что сказания о Будде, как это вообще свойственно легендам, полны преувеличений, невозможно не заметить, насколько его жизнь отличалась от судьбы других великих мудрецов и учителей. Почти все они были гонимыми и даже мучениками. Служение их, как правило, омрачалось тревогами и скорбями, ибо явление в мир новых духовных сил и идей всегда встречает непонимание и враждебность. Заратустра принужден был бежать из родной земли, Иеремию бросили в темницу, непризнанным и нежеланным чувствовал себя Конфуций, Пифагор и Анаксагор едва избежали расправы, Сократ был казнен. Исключение составляет лишь Будда, который достиг восьмидесяти лет, пользуясь почетом и уважением.

Продолжительная жизнь индийского проповедника текла, как мирный ручей; редко вторгался в нее шум борьбы. Из года в год его дни тянулись, похожие один на другой; он проводил их в безмятежном однообразии, размеренно, неторопливо. Он всегда был окружен заботой и вниманием.

Вставал Гаутама рано, свой ежедневный утренний туалет он обыкновенно совершал с помощью своего любимца Ананды. Юноша горячо привязался к Татхагате и был счастлив служить ему. Он подавал ему воду, помогал одеваться, обмахивал опахалом. Ананда стал полноправным членом ордена лишь много лет спустя, очевидно не желая раньше времени превращаться в бесстрастное существо, ибо главным содержанием его жизни была любовь к учителю и служение ему.

До глубокой старости Будда ежедневно выходил в город или в селение за сбором подаяния. Иногда вместе с ним шествовали большие толпы монахов. Вероятно, эти молчаливые полчища людей в желтых балахонах, двигавшихся по пыльным дорогам, должны были производить странное впечатление. Будда, догадываясь об этом, старался всячески смягчить его. Он строго запрещал ученикам пугать народ какими-либо эксцентричностями. А в подобных попытках недостатка не было. Так, например, случалось, что бхикшу вместо чаши для милостыни употребляли череп или, подражая джайнам, появлялись на улицах совершенно обнаженными. Все это делалось с целью показать свою полную отрешенность, но, в конце концов, вызывало лишь всеобщее смущение.

У Гаутамы, очевидно, не было определенного плана путешествий. Он действовал, как правило, по первой пришедшей ему в голову мысли, монахи же целиком полагались на него. Достаточно было ему сказать: «В путь, Ананда! Идем туда-то», как все становище бхикшу немедленно и беспрекословно снималось с места…

Будду, как правило, всюду встречали приветливо. Иногда навстречу ему выходили всем городом или деревней, нарядившись в лучшие одежды, осыпая дорогого гостя дарами и цветами. Бывали случаи, когда глава сельской общины угрожал штрафом тем, кто не выйдет приветствовать Совершенного. Люди оспаривали друг у друга право пригласить учителя и накормить монахов. Местные богачи и знать предоставляли ордену свои сады и дома. И если Будда соглашался принять помощь или дар, люди считали себя облагодетельствованными. Однажды Гаутама с учениками принял приглашение известной куртизанки Амбапали. Узнав об этом, целая делегация городской аристократической молодежи отправилась к ней, упрашивая уступить им честь принять Татхагату. На их просьбу куртизанка ответила, что не уступила бы им, даже если бы они отдали ей весь город и его земли. В тот день принадлежавшая ей мангровая роща была в центре всеобщего внимания, ибо там отдыхал, обедал и поучал великий Будда. На прощанье Амбапали просила учителя принять рощу в дар ордену.

После обеда Будда обычно отдыхал в тени деревьев, и только к вечеру, когда спадала тропическая жара, вокруг него собирались слушатели и он вел с ними беседы.

Его чарующий голос, увлекательная речь, красочные образы, стремление быть понятным каждому — делали чудеса. С философами говорил он возвышенно и проникновенно, монахам и аскетам давал драгоценные советы и наставления, простому народу и женщинам рассказывал волшебные сказки, содержащие мораль и разъяснение основных пунктов его учения. Главным образом это были джатака, занимательные истории, которые якобы происходили с ним, когда он жил в прежних воплощениях. То он был тигром, то зайцем, и всегда с ним случалось нечто поучительное для слушателя.

Иногда он прибегал к эффектным, запоминающимся символам. Так, однажды к нему пришла убитая горем женщина с мертвым ребенком на руках. Почти обезумев от потери, она уверяла, что дитя ее лишь заболело, и просила Будду дать ему лекарство. Учитель согласился, но сказал, что для лекарства нужно зерно, взятое в доме, где никто никогда не умирал. Несчастная мать немедленно побежала в селение и, переходя из дома в дом, стала просить невозможного. Наконец, отчаявшись, она вернулась к Гаутаме. Урок не прошел даром. «Ты видишь, — сказал учитель, — весь мир полон плача. Утешься, ибо все, что рождается, обречено на страдание и смерть». И он бросил в ее сердце семена своего учения [1].


* * *

Слава Будды-проповедника гремела по всей земле Магадхи. Дошла она и до Капилавасту — родины Гаутамы. Старый Шуддходана не раз посылал разыскивать сына; его посланники пытались вернуть Сиддхарту домой, однако все было напрасно. Когда же минуло пять лет общественного служения Гаутамы, а сам он стал повсеместно чтимым пророком и главой большого ордена, он наконец решился на свидание с отцом [2]. Весть о его приближении привела в смятение шакиев. Престарелый раджа был рад наконец увидеть единственного сына и готовил пышную встречу. Он приказал убрать дворец цветами и созвал многочисленных гостей. Однако окружавшие его шакии не разделяли отцовской радости. Им казалось унизительным встречать с такими почестями бродягу, покинувшего отца, изменившего своему долгу. Их ропот привел раджу в некоторое замешательство.

Между тем Гаутама со свитой желтых ряс уже приблизился к родному городу и расположился в роще. Узнав об этом, Шуддходана не знал, как ему поступить. Отцовское чувство влекло его немедленно поспешить навстречу блудному сыну, но, с другой стороны, гордость раджи и неприязнь к монахам, в которых он видел источник своего несчастья, останавливали его. В конце концов, отец победил в нем царя, и он пошел в рощу искать Сиддхарту. Когда же он и свита увидели царевича в нищенском рубище, с обритой головой, от печали и негодования они не могли произнести ни слова.

Видя, что его облик смутил всех, Будда, как гласит предание, проявил свое сверхъестественное могущество. На глазах у отца и изумленной толпы он поднялся на воздух; лицо его стало поразительным образом меняться; из груди его вырвалось пламя, а потом потекла вода. Говорят даже, что он раздирал свое тело на части и мгновенно вновь соединял его. Присутствующие онемели от изумления, но тем не менее эти чудеса подействовали на них недостаточно. Ледяная стена между отцом и сыном оставалась. Гаутама был сдержан и довольно сухо поговорил с отцом. Вскоре растерянный раджа удалился. Наступила ночь, и монахам пришлось ночевать под открытым небом.

Так единственный раз оккультные силы Гаутамы не возымели должного действия. В прочих же случаях они оказывали ему большую помощь в проповеди. Вообще нужно отметить, что чудеса, совершаемые Буддой, какой бы процент их мы ни относили к легенде, как правило, не были чудесами милосердия подобно евангельским. Это были чудеса-аргументы, целью которых было воздействие на окружающих.

Наступило утро, и Гаутама как ни в чем не бывало отправился в город и, по обыкновению, стал в молчании, опустив глаза, собирать милостыню. Когда слух об этом достиг Шуддходаны, в доме начался переполох. Гордость шакийского раджи была уязвлена, он поспешил найти сына и осыпал его упреками. «Неужели у нас не найдется пищи для твоих монахов? — кричал он. — Не срами нашего славного царского рода! В нашем роду не было никогда нищих!» Но Гаутама невозмутимо ответил, что он более ценит не кровное, а духовное родство и что его великие предшественники — будды — странствовали, живя подаянием. Однако, видя, что отец смягчился, он дал согласие вступить под кров родного дома.

Здесь его ждало новое испытание. Едва он вошел, как навстречу выбежала его жена Яшодхара, которую он покинул много лет назад. Увидев мужа в одежде нищего скитальца, она бросилась к его ногам, заливаясь слезами. Во время этой сцены отец оплакивал горькую судьбу невестки и рассказывал, что с самого дня ухода Сиддхарты она была ему верна и вела почти подвижнический образ жизни. Но мудреца, свободного ото всех человеческих привязанностей, было невозможно поколебать, и даже если в душе его и шевельнулось что-то прежнее, он сумел скрыть это и долго беседовал с родными о бесполезности и ничтожности всего, о благе отрешенности, о единственном пути спасения. Он утешал жену, рассказывая об их прошлых воплощениях, объясняя этим своим излюбленным способом смысл своей и ее судьбы.

Но Яшодхара еще не теряла надежды. Догадываясь, что узы, связывавшие ее с мужем, порвались, она прибегла к помощи другого сильного средства. И она не ошиблась. Когда к Гаутаме подошел мальчик со словами: «Отец, дай мне наследство!», в иссушенном аскете с непобедимой силой вспыхнули угасшие чувства. Пред ним стоял его родной сын Рахула, тот, чье рождение он назвал некогда «новыми цепями». Совершенному, очевидно, стоило Больших усилий овладеть собой; он знал, что скоро должен покинуть Капилавасту и что, едва увидев сына, надолго, а может быть, навсегда разлучится с ним. А эти «цепи» внезапно оказались прочнее, чем думал мудрец. Впрочем, у него оставалась последняя возможность, и он прибегнул к ней. Он стал рисовать Рахуле прелести вольной страннической жизни, убеждал его отправиться с ним, и мальчик, который так долго был лишен отца и теперь обрел его, с радостью согласился стать юным бхикшу. Так, ко всеобщему изумлению, в Сангху впервые вступило дитя [3].

Однако это вступление, как мы видим, произошло скорее всего не потому, что, по мнению Будды, человеку следует стремиться к бесстрастию уже в детском возрасте, а потому, что сам учитель не смог преодолеть горячего желания видеть своего сына при себе.

В городе этот факт вызвал недовольство. Сын раджи не только ушел сам, но и похитил наследника. Чтобы успокоить отца и горожан. Будда обещал, что отныне в орден будут принимать детей лишь с согласия родителей.


* * *

Посещение Капилавасту принесло Гаутаме немало последователей. К тому времени вокруг него создалась избранная свита, состоявшая из шакиев. Некоторые из них были его близкими родственниками. Двое из них сыграли заметную роль в жизни Будды. Это были его двоюродные братья Ананда и Девадатта. О первом мы уже упоминали, он в течение многих лет с влюбленной преданностью служил учителю, а второй — человек незаурядных дарований — внес в орден струю недоверия и зависти. Согласно преданию, еще в юности они с Сиддхартой во всем были соперниками. Девадатту постоянно терзала мысль о превосходстве брата. Рассказывали, что некогда он был претендентом на руку Яшодхары и что Сиддхарта победил его на юношеских состязаниях. Это старая как мир, вечно повторяющаяся история Каина и Авеля, история «двойников», связанных роковыми цепями ненависти и восхищения, зависти и любви.

Почему Девадатта вступил в Сангху? Вряд ли он поддался воздействию проповеди брата. Скорее всего на этот шаг его толкнула завистливая ревность к популярности Гаутамы. Как покажет дальнейший ход событий, мечтой его стало затмить Сиддхарту и возглавить начатое им движение.

Посещение родины внесло одно важное изменение в строй ордена. Среди многочисленных людей, увлеченных проповедью великого соотечественника, было немало женщин. Некоторые из них захотели вести подвижнический образ жизни в лоне ордена. Престарелая тетка Гаутамы, его воспитательница, первая заговорила об этом. Совершенный сначала категорически отверг эту идею. Он заявил, что вступление женщин в Сангху принесет ей гибель.

Надо отметить, что Будда целиком разделял отношение своих современников к женщинам. Некоторые историки утверждали даже, что из всех религий женщина более всего унижена в буддизме. Нельзя сказать, что Будда считал женщину качественно низшим существом, но он видел в ней страшную опасность своему учению. Женщина, которая, в отличие от мужчины, сохранила тесную связь с природой, у которой инстинкты и эмоции, как правило, играют большую роль, чем рассудок, не могла быть благодарным материалом для архатства. Кроме того, она служила как бы вечным соблазном, напоминанием о жизни, о природе, отвлекающим аскета от его сверхчеловеческого пути. Поэтому Будда запрещал монахам глядеть на женщин и разговаривать с ними. Даже если бхикшу захочет просветить женщину истиной, но будет беседовать с ней наедине — он тяжко согрешит [4].

Будда не жалел никаких красок для того, чтобы разоблачить обаяние женской красоты. Почти с циничным злорадством говорил он о теле, «полном воды и грязных выделений». Он живописал немощи и уродство отталкивающих старух, чтобы доказать обманчивую мимолетность телесного расцвета. В погоне за обнаженной правдой он готов был перейти всякие границы, мысленно копаясь в разлагающемся трупе и восклицая: «Куда исчезла сияющая красота?»

Все ходячие суждения и пословицы, унижающие женщин, будут использованы в буддизме. Но главное, что ненавидел Будда в женщинах, как и его далекий потомок Шопенгауэр, — это то, что они могут служить препятствием в деле освобождения. «Я не знаю другого образа, братья, который бы так опутывал сердце мужчины, как образ женщины». «Не верь дарящей наслаждение, — говорится в одной притче, — не верь клянущейся в любви! Как истина их ложь звучит, обман в движеньях их, во взорах, в улыбке, в ласке и речах. Они сокрытые убийцы…всепожирающий огонь, всеувлекающий поток, неуловимы, как ветер, неисчерпаемы, как море, продажны, хитры, лживы» [5].

Даже после того как Будда уступил настояниям и разрешил женскую группу в ордене, монахини по уставу Сангхи были поставлены в самое жалкое и зависимое от мужчин положение.

В своем отношении к женщинам Гаутама не был одинок; его взгляды разделяли и Сократ, и Платон. В Греции той эпохи женщин приучали «меньше говорить, слышать и видеть». (Какой разительный контраст с Тем, Кто сказал: «Мария избрала благую часть, и она не отнимется от нее»!)

Женщины не воздали Сангхе той же монетой. Напротив, они стремились к монашеству со всей энергией, невзирая на протесты мужчин. Они помогали и служили ордену, чем могли. Именно женщины прежде всего протягивали руку с подаянием для побиравшихся бхикшу; их заботами и трудами устраивались убежища для монахов. И Будда благосклонно принимал их служение; в «Марфе» его монахи весьма и весьма нуждались.


* * *

Спасение и обретение Нирваны Будда обещал только аскетам, покинувшим свой дом и освободившимся от всех привязанностей. Кроме подвига личного совершенствования, монахи обязаны были заниматься усиленной пропагандой идей учителя. И, разумеется, встречая интерес и сочувствие, они не могли всех ввести в орден, превратив в бхикшу. Поэтому возникла проблема буддистов-мирян.

Будда решил эту проблему довольно просто. Истинными его последователями оставались монахи, а упасаки — миряне, принявшие его учение, — оказывались, так сказать, на положении «оглашенных», готовящихся к посвящению. В отличие от монахов, мирянам давался простой этический кодекс Панча Шила (Пять Заповедей), сводившийся к следующему:

1. Воздерживайся от убийства.

2. Воздерживайся от воровства.

3. Воздерживайся от блуда.

4. Воздерживайся от лжи.

5. Воздерживайся от возбуждающих напитков [6].

Помимо этих заповедей, похожих на те, которые провозгласил Моисей на восемь веков раньше, упасаки должны были блюсти верность Будде, его учению и ордену.

Говорят, что под конец жизни Гаутама утверждал даже, что одного цветка, посаженного мирянином, который «прибегает к Будде», довольно для того, чтобы получить несомненное участие в «освобождении от бедствий» [7].

Свою уступчивость по отношению к мирянам Будда проявлял во имя интересов ордена довольно часто. Как мы уже говорили, он резко осуждал всякие эксцентричности проповедников. «Не приведет это к обращению необращенных», — говорил он тем монахам, которые желали ходить обнаженными. Сначала Гаутама запрещал ученикам приветствовать людей обычным пожеланием долголетия, считая его бессмысленным, но, видя, что приветствие это нравится мирянам, велел вновь пользоваться им [8].

Идя навстречу пожеланиям раджей и правителей, он приказал не принимать в орден лиц, находящихся на царской службе. лиц, имеющих долги, а также рабов. Все эти меры должны были. по мысли Будды, обезопасить орден в политическом отношении: и именно дальновидности учителя и его твердому и продуманному руководству Сангха обязана своим превращением в боевую духовную силу, которой прежде не знала Индия. Связанные уставом и клятвами, руководимые учителем во всех своих поступках. проповедники Дхаммы с подлинно апостольской неутомимостью ходили по Магадхе, завоевывая армию для своего учителя.

Невольно возникает вопрос: как мог совмещать Гаутама отрешенную созерцательность и презрение к миру с энергичной общественной деятельностью, с дипломатией и управлением? Хоть это и кажется странным, однако история дает нам немало примеров подобного рода.

Существует два типа мистически одаренных людей. Если к одному относятся те, которые в своем созерцании и подвиге никогда не выходят за пределы пещеры и кельи, то есть и такие, которые в озарениях черпают силу для деятельного служения в мире. Будда, несомненно, принадлежал у этому второму типу.

Учитель не любил, когда его монахи начинали интересоваться светскими предметами, толковали о политике, судили о царях; однако сам он не раз оказывал влияние на государственную жизнь, проявляя при этом удивительную находчивость, осторожность и проницательность. Рассказывали, что неоднократно ему удавалось предотвратить кровопролитные стычки. Царь Бимбисара — большой почитатель Будды — прислушивался к его советам, опекал орден. Когда же впоследствии Бимбисару сверг собственный сын, Будда и с новым властителем Магадхи установил дружеские отношения.

Он прекрасно умел ладить с раджами, хотя в узком кругу учеников указывал на пагубность единовластия. Традиции вольнолюбивых шакиев оставались всегда близкими его сердцу [9].

Если Гаутама сумел примирить господствующие слои населения с орденом, идя навстречу некоторым их пожеланиям, то на широкие народные массы главное воздействие оказывало иное. Не слова, а дела служили лучшей пропагандой для буддизма. Многие убеждались, что монахи аскета Гаутамы на деле осуществили тот жизненный идеал, о котором издревле говорили мудрецы Индии.

Главные черты, которые поражали в нищих бхикшу, были их кротость и невозмутимость. Достичь самообладания во внешнем поведении считалось важнейшей целью монаха. «Многие люди порочны, — говорится в буддийском писании, — я буду терпеть оскорбления, как слон в битве — стрелу, выпущенную из лука». Милосердие ко всем — девиз монаха. Он знает, как много в мире зла, и не хочет умножать его. «Все дрожат перед наказанием, жизнь приятна для всех — поставь себя на место другого. Нельзя ни убивать, ни понуждать к убийству». Этот принцип ахимсы, ненасилия, доставшийся буддизму в наследство от его предшественников, всегда встречал живой отклик в Индии. В противовес древнему закону кровной мести звучал кроткий призыв монахов не отвечать злом на зло. Для того, чтобы достичь этого, нужна борьба со своими страстями. Поэтому Будда говорил: «Кто сдерживает пробудившийся гнев, как сошедшую с пути колесницу, того я называю колесничим; остальные просто держат вожжи» [10].

Истинный монах проходит среди треволнений жизни «тихим и свободным»; он не ищет ни почета, ни уважения. Он укротил все желания сердца, он никого не осуждает. В нем нет ненависти к грешным сынам земли, нет и любви. Он ограждает себя от мира спокойной доброжелательностью. «На языке буддизма, — замечает Герман Ольденберг, — нет слов для выражения поэзии христианской любви, которой посвящена была хвалебная песнь Павла, любви, которая выше, чем вера и надежда, и без которой даже люди, говорящие на человеческих и ангельских языках, — медь звенящая и кимвал бряцающий» [l1].

И если мы встречаемся с проявлениями этого чувства в истории Сангхи, то с точки зрения доктрины Будды их нужно было бы рассматривать лишь как слабость, не говоря уже о том, что любить, собственно, было некого, если весь мир рассматривался как игра призраков.

Когда буддист, проповедуя неубиение, говорит, что «жизнь приятна для всех», и не только не осуждает этого чувства, а идет ему навстречу, не оказывается ли он в глубоком противоречии с принципами своей метафизики?

Ибо если внутреннее творчество в положительном аскетизме имеет целью овладение силами души, то негативистский аскетизм Будды стремился вообще к их полному подавлению.


* * *

На первый взгляд может показаться, что буддизм, отвернувшийся от жизни, осудивший ее, не мог и не хотел отвечать на насущные вопросы своей эпохи. Но эта отрешенность от жгучих проблем осталась для Будды лишь в теории. Он был не в состоянии пройти мимо трех важнейших моментов: кастового устройства, традиционного ритуализма и философских идей времени.

В Упанишадах уже велась осторожная, но настойчивая критика обрядовых систем; секты и школы пытались по-новому взглянуть на кастовый порядок; на протяжении веков продолжалась борьба философских направлений.

Каково же было отношение Будды к этим проблемам?

Прежде всего нужно отбросить миф о нем как о борце против учения о кастах. Попытки сделать из него обличителя социального неравенства совершенно несостоятельны.

Будда не находил нужным критиковать существующее общество или строить утопии относительно будущего социального идеала. Все это, с его точки зрения, было ничтожно и не заслуживало внимания. Признавая деление на варны, он, в противоположность брахманам, не основывал кастовую иерархию на старых мифах, а утверждал, что кастовый строй коренится в естественном разделении труда. Согласно Будде, варны определились различием в роде занятий [12].

Но что действительно вызывало его возмущение, так это кичливость брахманов и их притязания на какую-то особенную священность. Он язвительно высмеивал гордость, тупость и алчность жрецов. Их уверенность в том, что святость передается просто в силу принадлежности к касте, находила в нем сурового судью.

«Брахманы говорят так: одни брахманы — белая каста, все другие — черные касты; одни брахманы могут быть чистыми, не могут быть чистыми не-брахманы, брахманы — сыны Брамы, из уст его рожденные».

«Не рождением становится человек презренным, не рождением становится он и брахманом; нет, за свои дела заслуживает презрения и за свои дела прославляется брахманом».

«Я называю брахманом того, кто разорвал путы и кто действительно не дрожит от страха, кто преодолел привязанности и отрешился от мира» [13].

Если человек становится монахом, то он в глазах Будды оказывается вообще по ту сторону кастового деления. Когда учителя спросили, к какой варне сам он принадлежит, он ответил, что это праздный вопрос: он ни брахман, ни царевич, ни кшатрий, он отрешился от мира и выше всех его законов. Поэтому Будда признавал равноправие каст. Но это не равноправие мирян, а равноправие монахов. «Мудрец, рожденный простыми людьми, — говорил он, — становится великим, очистив себя терпением от всего нечистого» [14].

Резкое выступление Будды против кастовой традиции было бы, вероятно, бесполезным. Оно, пожалуй, могло бы вызвать протест со стороны не только высших каст, но и низших. Впитавшееся в кровь поколений суеверие было почти непобедимо. Люди были убеждены, что нарушение кастового принципа потрясает основы общества и мироздания.

Не менее живучими были суеверия, относившиеся к церемониям, жертвам и священным животным. Будда, который в своем учении отрицал необходимость жертв, был в широкой проповеди крайне осторожен. Он горячо приветствовал культ коровы, нередко одобрял старые обычаи, не осуждал жертвователей. Однако он настаивал на том, что почитание святых архатов — куда более высокое служение, чем одаривание беспомощных богов.

«Что бы ни пожертвовал в этом мире в течение года добродетельный как милостыню или приношение, все это не стоит ломаного гроша. Уважение к ведущим праведную жизнь — лучше» [15].

Привести к истинному освобождению может только следование по путям Дхаммы. Счастлив и спасен тот, кто победил себя. «Ни Мара с Брахмой, ни Гандхарва [одно из высших иерархических существ индийской мифологии], ни даже сам Бог не смогут превратить у такого человека победу в поражение» [16].

Особенно непримиримо Будда восставал против кровавых жертвоприношений. Они возмущали его еще тогда, когда он был Узником и жил в Урувельском лесу. Одна мысль о том, что «кроткие коровы» будут убиты ради бессмысленного обряда, приводила его в ужас. Он категорически требовал, чтобы монахи вели пропаганду против этого обычая и вообще культивировали ахимсу всеми возможными средствами. Правда, он не доходил до таких крайностей, как джайны, но предписывал монахам иметь всегда при себе сито, чтобы не проглотить с водой живое существо. Эти фильтры казались некоторым особенно строгим монахам настолько необходимыми, что они готовы были умереть от жажды скорее, чем напиться без них.

Все это, однако, не означало, что Будда придерживался строгого вегетарианства. Пусть редко, но все же за его трапезой иногда бывало мясо.

Итак, мы видим, что, хотя Будда ни во что ставил кастовую принадлежность человека, принявшего его путь, и хотя он признавал бесполезными ритуалы и приношения, он высказывал свои суждения с чрезвычайной осмотрительностью, с оглядкой на традиции и общепринятые мнения, боясь ввязаться в открытую войну с народными верованиями.


* * *

Будда отвергал авторитет священных книг Индии. Он делал это не потому, что был совершенно чужд философской и мистической основе Упанишад. Напротив, как мы видели, между ними и буддизмом есть много общего. Но Гаутаму отталкивало в Ведах обилие заклятий и магических формул. Суеверно-обрядовое отношение народа к букве Писания претило ему. Поэтому он заповедал ученикам чуждаться Вед. Тем не менее, выступая против них, он чаще всего ограничивался намеками и отдельными замечаниями. Будда не был активным врагом Писания, но для него оно было такой же ветошью, как обычаи и обряды [17].

Осуждал Будда и те продолжительные споры, которые любили вести праздные «философы», сидя в часы прохлады под деревом. Он сравнивал эти прения с турнирами, на которых лишь разгораются страсти. Где уж тут отыскать истину! Ничего, кроме честолюбия, обиды и раздражения, они не порождают. Лучше быть в стороне от спорщиков, лучше избегать «обаяния всех сект». Суемудрые болтуны лишь обманывают себя и других [18].

Правда, иногда Будда вступал в словопрения с различными учителями. В этих случаях он оказывался искусным диалектиком и превращал свои победы в триумф ордена. Но на своем примере он лишний раз доказал пагубность споров. В пылу полемики и ему, случалось доходить до крайностей, говорить абсурды, противоречить самому себе.

Он, который видел смысл человеческого существования в достижении покоя Нирваны, порой становился на плоскую, вульгарную точку зрения лишь для того, чтобы нанести удар брахманизму. Он заявил, например, однажды, что самые речи о состоянии единения с Брахманом, «которого никто никогда не видел лицом к лицу, есть речи глупые» [19]. Как будто его Нирвана была чем-то осязаемым и зримым!..

Таким образом, на три важнейших вопроса эпохи Будда ответил отрицательно. Он признал, что для истинно спасающегося касты не существуют; он осудил обряды и слепую веру в авторитет священных книг; он поставил себя вне философских школ и сект, тем самым показывая их бесплодность. Все в мире — тщета, кроме одного: избавления от страданий путем преодоления желаний и страстей.

Но существовало одно обстоятельство, которое связывало Будду и его общину с миром прочными узами. Как бы ни подавляли бхикшу свою природу, как бы далеко ни зашла их отрешенность от земного, они тем не менее нуждались в пище, одежде, в отдыхе. Будда был весьма далек от библейского: «Кто не хочет трудиться — тот не ешь». Монахам он категорически запрещал большинство видов труда, особенно земледелие. Торговля и медицина, мелкие ремесла и отправление старинного культа также были табу для бхикшу. Внутренняя работа созерцания и упражнения, а также проповедь закона — вот то, к чему призван монах [20].

Презирая мир и его заботы, унижая труд и гордясь своей независимостью, Будда прекрасно понимал, что его ордену пришлось бы туго, если бы вокруг не было «безумцев», погруженных в «тленное». Только благодаря этим «безумцам» монахи не умирали с голоду, а жили в покое и благополучии. Вероятно чувствуя некоторую неловкость от этого положения, Гаутама вынужден был разъяснять народу, что Сангха занимает в обществе законное и почетное место. Так, однажды, проходя мимо поля, на котором пахал некий брахман, мудрец остановился и, опустив глаза, молча протянул ему чашу для подаяния. Это привело пахаря в негодование; он стал укорять бхикшу в том, что тот бездельник и живет за счет честных людей. Почему он, здоровый мужчина, не хочет стать за плуг, а предпочитает попрошайничать? На эти обвинения Будда со свойственным ему спокойствием ответил, что он не бездельник, что он также трудится, но труд его иной и более высокий. Вера — это его семя, покаяние — дождь, размышления — плуг. «Вспахав эту пашню — ты избавишься от страданий». На это нечего было возразить, ибо люди в Индии, да и не только в Индии, хорошо понимали, что работа учителя, странствующего проповедника действительно тяжелый труд и что он стоит своей цели — просвещения народа [21].

Однако вопрос об отношении мира и монашествующих оставался в буддизме открытым: Гаутама открыто и повсеместно прививал свое учение; он стремился, чтобы община постоянно росла. Но что бы произошло, если представить себе, что вся страна от мала до велика облеклась в желтые рясы? Запустели бы поля, остановилась бы жизнь в городах, джунгли вторглись бы в человеческие жилища, люди одичали бы и оказались на грани умирания. Исчезла бы и Сангха, ибо кто стал бы печься о ее нуждах?

«Мудрые удаляются, — говорил Будда, — дома для них нет наслаждения. Как лебеди, оставившие свой пруд, покидают они свои жилища. Они не делают запасов, у них правильный взгляд на пищу, их удел — освобождение» [22]. Тем не менее, пребывать в этом блаженном состоянии свободы, отбросить заботы о пище бхикшу мог лишь потому, что кто-то иной нес за него труд, потому что сердобольные женщины клали в его нищенскую чашу рис, добытый в поте лица.

Пожертвования не ограничивались ежедневным пропитанием. Раджи и знать не скупились на милости. Особенно ценным даром для Сангхи были рощи, которые передавались ордену в вечное владение. Там монахи проводили дождливые времена года. Больше всего Будда любил жить в двух из них: Велуване и Джетаване. В этих тенистых прохладных парках монахи сделали себе хижины и дома для общих собраний ордена. Рядом с ними вырастали кладовые, столовые, бани и другие хозяйственные помещения. Со временем простые первоначальные сооружения стали заменяться более основательными. Так возникал буддийский монастырь, требовавший внимания, забот и трудов. Была учреждена особая должность эконома, который наблюдал за работами и хлопотал о поставках.

В истории есть еще один пример того, как орден нищенствующих уже при жизни основателя стал превращаться в обладателя собственности. Но в отличие от святого Франциска Ассизского Будда, очевидно, не был особенно огорчен происходившими переменами. Он внимательно следил за эволюцией своего детища, указывал, советовал, переделывал уставы в соответствии с обстоятельствами. Для монахов из богатых семей он ввел более мягкие правила личного аскетизма, чем для прочих; он разрешил им не спать на голой земле, как прежде, а устраивать достаточно удобные постели. Впрочем, когда иные, видя снисходительность Гаутамы, несли в кельи богато вышитые подушки, пестрые покрывала и леопардовые шкуры, учитель резко пресекал эти поползновения на роскошь.

Вероятно, любовь к опрятности была привита Гаутаме с детства, поэтому он восстал против обыкновения аскетов своего времени ходить вечно грязными. Путешественников и в наши дни пугает вид этих диких фигур, с ног до головы покрытых пеплом, коровьим пометом и грязью. В буддийском же ордене строго следили за личной гигиеной монахов, и помещения, в которых они жили, постоянно содержались в образцовом порядке и чистоте.

Эти благоустроенные колонии, где жили люди, предаваясь размышлениям, созерцаниям и поучительным беседам, привлекали всех усталых и угнетенных. Буддийские монастыри многим казались обетованной землей, в которой можно было наконец обрести мир и свободу.

Один раджа как-то признался Будде: «Видел я на своем веку немало аскетов, великих подвижников, живущих совершенной жизнью до последнего вздоха, но такой совершенной, законченной подвижнической жизни, господин, как здесь, нигде не встречал. Всюду смута, раздоры, волнения: сражаются цари с царями, князья с князьями, горожане с горожанами, спорят жрецы с жрецами, ссорятся мать с сыном, отец с матерью, отец с сыном, брат и сестра между собою, друг со своим другом. Здесь же, господин, я вижу монахов, живущих в согласии, в единомнении, без распрей, кротко взирающих друг на друга ласковым взором. Нигде, нигде, господин мой, я не видел столь единодушного собрания, как здешнее» [23].

Среди древнейших буддийских текстов сохранилась песнь, в которой звучит неподдельный восторг бхикшу, обитающих в своей обители:

О! Мы живем очень счастливо, не враждующие среди враждующих; среди враждебных людей мы живем не враждующие.

О! Мы живем очень счастливо, не больные среди больных; среди больных людей живем мы не больные.

О! Мы живем очень счастливо, хотя у нас ничего нет. Мы будем питаться радостью, как сияющие боги [24].


Не приходится удивляться после этого, что Сангха обладала колоссальной притягательной силой. Наплыв новых членов увеличивался с каждым днем. В соответствии с этим и прием становился более строгим. Мы уже говорили, что вступать в орден запрещалось рабам, должникам и служителям двора. Теперь доступ в него закрыли и для больных, и для увечных, слабых стариков и слепых. Будда стремился создать из своего ордена ударную миссионерскую силу, члены его должны были быть энергичными вестниками Дхаммы, закаленными в огне аскезы, а больные легли бы на нее бесполезным балластом [25].

Это одна из черт, позволяющих нам уяснить глубокое различие между буддизмом и христианством.

Часто орден Гаутамы сравнивают с Церковью, а иногда даже само слово «Сангха» переводят как «церковь». На самом же деле аналогия здесь очень поверхностная. Церковь с самого начала своего существования мыслилась и ощущалась своими членами как таинственное духовное единство, как мистический организм, как образ нового неразделенного человечества. Церковь — живое Тело, в котором бьется единое Сердце и течет единая Кровь. И даже тогда, когда на теле появляются струпья или обезображиваются и отмирают отдельные органы, оно не перестает быть Телом.

Иное дело — Сангха. Она, по верному замечанию одного исследователя, лишь «земное человеческое общество, связанное известными правовыми отношениями, выраженными в определенных точных формулах, включающих в себя ряд прав и обязанностей». Здесь лишь внешнее единение, лишь союз, орден, группа. Духовное же совершенствование, дело спасения, относится совсем к другому плану. Каждый спасается в одиночку, Сангха — лишь средство, помогающее освобождению и проповедующее путь к нему.

По этой причине формирование наиболее удобного статуса для Сангхи было объектом главной заботы Будды на склоне лет. Его долгая жизнь позволила ему обдумать и установить со скрупулезной тщательностью всевозможные детали монашеского быта. На эту организаторскую работу некоторое влияние оказывали посторонние соображения: необходимость найти поддержку у сильных мира, желание расположить к себе народ, избежать тех или иных обвинений. Давно уже было замечено, что большинство уставов ордена создавалось Буддой в применении к тем или иным частным случаям, по советам тех или иных людей.

В конце концов каждый шаг монаха был регламентирован и поставлен в жесткие рамки дисциплинарного кодекса. Один из главных вариантов этого кодекса — «Пратимокша» — по крайней мере в устной форме существовал уже при Будде, который повторял статьи устава на общих монашеских собраниях. На этих периодических собраниях монахи, слушая перечисление проступков и грехов, открыто каялись в случившихся с ними нарушениях закона. Не нужно, впрочем, заблуждаться относительно этого «покаяния» и отождествлять его с библейским покаянием. Бхикшу не может молиться словами псалмопевца: «Тебе единому согрешил!» Он констатирует свое падение лишь перед собой и товарищами, обещая не повторять его в будущем. Поэтому «Пратимокшу» справедливо называют иногда «судебником». Дух формализма, почти юридически-уголовного, веет над этой древнейшей книгой буддизма.

Там, где появляется закон, появляется и нарушитель закона. До тех пор, пока Будда требовал лишь веры в свою святость, преданности ордену и соблюдения общих моральных заповедей Дхаммы, мирное течение его жизни ничем не нарушалось. Но с возникновением детально разработанного кодекса, сильно стеснившего свободу членов общины, послышались первые голоса протеста, а вслед за этим все чаще и чаще стало прорываться наружу скрытое недовольство учителем.

Когда Гаутаме было уже около пятидесяти лет, разразилось настоящее возмущение против него [26]. Поводом к нему послужило следующее обстоятельство. Один монах, всеми уважаемый за свою ученость, совершил проступок. Согласно уставу, ему надлежало публично исповедать свой грех. Но он не захотел этого делать. Человек гордый и самолюбивый, он отказался подчиниться решению общины, наложившей на него епитимью. Его попытались было убедить, но он собрал вокруг себя немалое число приверженцев, недовольных строгостями в ордене. Бурные споры захватили всех монахов. Было мгновенно забыто все: и самообладание, и кротость. Напрасно Гаутама уговаривал смутьяна, напрасно пытался примирить и унять враждующих. «Пойди-ка прочь достопочтенный учитель и господин, — в раздражении заметил ему один из бхикшу, — заботьтесь только о своем учении, а мы со своими ссорами и бранью обойдемся и без тебя». Оставалось лишь последнее средство: на другой день, заявив, что «лучше странствовать одному, чем с дураками», Совершенный покинул созданный им орден [27]. Он поселился в лесной пещере и впервые после десяти лет проповеди смог отдохнуть в одиночестве. Лишь иногда его навещали преданные ученики. Говорят, что пищей его снабжал старый слон, отделившийся от стада.

Тем временем мятежные бхикшу опомнились. Первое, на чем они чувствительно ощутили свою потерю, было отношение окружавших жителей. Повсюду пронесся слух, что великий аскет Гаутама покинул своих неблагодарных монахов. Когда бхикшу стали появляться на улицах с протянутыми чашами, им перестали подавать милостыню, всячески поносили и гнали с порогов. Монахам больше ничего не оставалось делать, как внять голосу тех, кто советовал просить прощения у учителя.

К Будде отправилась депутация, она принесла полное покаяние, и Совершенный, простив учеников, вернулся в общину. Однако на этом смуты в Сангхе не кончились. Наоборот, с годами они учащались, и неудивительно, что незадолго до смерти в сетованиях старого мудреца на глупость и строптивость учеников звучало почти отчаяние.

Предание не очень любит останавливаться на этих неприятных событиях. Впрочем, оно вообще весьма скупо на детали. Мятеж монахов — последнее, что нам известно об этом периоде. Дальше идут годы, покрытые туманом. Однообразие и монотонность жизни Будды как бы слили воедино почти два десятилетия. Но из тех немногих фактов, которые нам известны, мы можем теперь сделать вывод о причинах успеха раннего буддизма. Сплоченная, дисциплинированная организация была чем-то новым для Индии. Она обладала значительно большей силой воздействия, чем маленькие кружки или одинокие проповедники. Блестящие организаторские способности основателя Сангхи сыграли тут не последнюю роль. Его умение считаться с условиями, умение своевременно уступать, постоянная забота о престиже ордена — все это, победив сопротивление разрозненных религиозных сил Индии, обеспечило Будде власть над умами своего времени и почти тысячелетнее господство в стране.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава четырнадцатая

УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИКИ

1. Джатаки впоследствии были объединены в сборники. См. русский перевод Ф. Волковой; Арья Шура, Гирлянда Джатак, М., 1962. О популярности Будды-проповедника см.: Махапариниббана, V, 41; II, 16-26; Сутта-Нипата, III, I, 4; Асвагоша, с. 201.

2. Mahavagga, I, 54; Сутта-Нипата, II, 2-8; Асвагоша, с. 202.

3. Асвагоша, с. 207.

4. Пратимокша, VIII. СПб., 1869. Русский пер. И. Минаева. Ср.: Махапариниббана, V, 23.

5. Сутта-Нипата, IV, 9, 1; Джатака, 536; Lalitavistara, XV; Maghima-Nikaya, 7.

6. Маха-Суддасана, I, 20.

7. Махапариниббана, II, 9.

8. Mahavagga, VIII, 23, 1.

9. Udana, II. На воззрениях Гаутамы, вероятно, отразились «республиканские» тенденции, свойственные многим кшатриям.

10. Дхаммапада, 320, 129, 222; Сутта-Нипата, IV, 16, 7.

11. Г. Ольденберг. Будда, с. 393.

12. Сутта-Нипата, II, 7, 7; III, 9, 18.

13. Maghima-Nikaya, 84, 2; Сутта-Нипата, I, 7, 21; Дхаммапада, 385.

14. Сутта-Нипата, III, 2, 9.

15. Сутта-Нипата, II, 7, 13; Махапариниббана, I, 4; Дхаммапада, 108; Anguttara-Nikaya, X, 13.

16. Дхаммапада, 105. Гандхарва — ангел древнеарийской мифологии. Кто бы ни подразумевался здесь под словом «Бог», смысл изречения от этого не меняется.

17. Anguttara-Nikaya, III, 65, 3.

18. Сутта-Нипата, VIII, 8, 9.

19. Тевиджа, I, 10, 25.

20. Пратимокша, 10.

21. Сутта-Нипата, I, 4.

22. Дхаммапада, 91.

23. Maghima-Nikaya, 89.

24. Дхаммапада, 197-200.

25. См.: В. Кожевников. Буддизм в сравнении с христианством, т. II, с. 2 сл.

26. Mahavagga, X, 1,1 сл.

27. См.: Дхаммапада, 300. Слова, навеянные, вероятно, этим эпизодом.

Глава пятнадцатая ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ГАУТАМЫ Восточная Индия около 490—483 гг. до н. э.

Мгновенно, мгновенно все составленное; жизнь в нем повита смертью;

все разрушается, созидаясь; блаженно притекшее к месту покоя!

Маха-Суддассана, II, 42


Сколько бы мудрой осторожности ни проявлял Гаутама, он не смог совершенно избежать трений с брахманами-жрецами, которые не желали мириться с новым учением. Ведь оно отрицало их привилегии, не придавало значения кастовым различиям, отрицало обряды и авторитет Вед. Но, к счастью для Гаутамы, брахманы не были организованы и не имели возможности действенно противостоять кшатрийскому реформатору. Единственное, что им оставалось, это попытаться настроить толпу против желтых ряс и их пропаганды [1]. Происки возымели действие, и хотя буддийская литература глухо говорит об этих подробностях, монахов, без сомнения, стали встречать во многих местах с недоверием и даже враждебностью. Нередко при появлении бхикшу на улицах раздавались крики: «Вон они, эти лысые святоши, эти нахальные канальи! Созерцанье, созерцанье! Они, видите ли, им только и дышат, согнувши спины, потупивши взоры, они смакуют созерцанье!» Монахи старались кротко сносить нападки и не отвечать на оскорбления.

Все это было бы не худшей из бед, если бы внутри самого ордена сохранялись мир и тишина. Но это было не так. Гаутама старел, и ему все труднее становилось держать общину в руках.

Особенно много огорчений причинил учителю его двоюродный брат Девадатта, которого иногда называют «буддийским Иудой». «Когда глупец на свое несчастье овладевает знанием, — говорил учитель, — оно уничтожает его удачливый жребий, разбивая ему голову. Он может возжелать неподобающего ему положения среди бхикшу, и власти в монастырях, и почитания среди других родов» [2]. Так именно произошло с Девадаттой. Оказавшись в ордене, он продолжал мучительно завидовать брату. Каких только способов не измышлял он для того, чтобы умалить его роль в Сангхе! То, сетуя на преклонный возраст Гаутамы, он предлагал отстранить его от главенства, то прибегал к интригам при Магадхском дворе, то пытался воспользоваться разногласиями среди учеников.

Мы уже видели, как часто шел Гаутама навстречу пожеланиям и советам в устройстве ордена. Особенно много облегчений допускал он в уставе личного аскетизма для монахов. Это давно вызывало ропот у тех учеников, которые прошли суровую школу подвижничества. Девадатта воспользовался этим, чтобы создать в ордене оппозицию. Он надеялся, что народ поддержит его, так как смягченный устав Будды нередко вызывал насмешки со стороны мирян.

Действуя уговорами, лестью, хитростью, Девадатта сумел сплотить вокруг себя большую группу, которая, к немалому огорчению Гаутамы, покинула орден. В этой новой Сангхе были установлены более строгие правила и более частые исповеди. Впрочем, скоро любимые сподвижники Гаутамы Шарипутта и Могаллана сумели убедить заблудших вернуться. Тогда раскольник пошел уже на крайние меры. Как рассказывают легенды, он несколько раз покушался на учителя: скатил на него огромный камень, выпустил разъярённого слона, подсылал к Будде убийц. Разумеется, все эти попытки оказались тщетными. Камень чудесным образом раскололся, слон из свирепого стал кротким, убийцы с покаянными воплями склонились к ногам Будды [3].

В легендах смерть Девадатты окружена всевозможными ужасами, однако в древнейших текстах о его гибели не говорится. А из того, что Будда перед смертью выражал опасения по поводу честолюбцев, можно заключить, что Девадатта или его сторонники пережили Гаутаму.


* * *

Но не только эти монашеские распри наложили грустный отпечаток на закатные дни Будды. Незадолго до смерти, как говорят, он стал свидетелем разгрома своей родины [4].

Шакийские раджи, правившие в Капилавасту после Шуддходаны, никак не могли примириться со своим полузависимым положением. Их воинственный характер при сравнительной малочисленности племени уже однажды поставил шакиев на грань гибели. Хотя Будда и старался подавить в себе все привязанности, но, узнав, что войска кошальского раджи двинулась на Капилавасту, он поспешил навстречу. И на этот раз авторитет мудреца спас его строптивых родичей. Но когда прошел слух, что кошальцы снова выступили в поход, Гаутама сказал: «Ничто не поможет. Шакии не избегнут своей судьбы».

Капилавасту пал. Оставшиеся в живых обитатели его бежали в Непальские горы. Вокруг стен лежали груды трупов. Враги уводили пленных. Еще стонали люди, изрубленные на куски. И тогда среди этого царства смерти появился старый мудрец. Ничем не выказал он своей скорби и, казалось, спокойно смотрел на развалины города, где когда-то играл в детстве. Но старость остро и живо ощущает свои связи с давно минувшими днями. Быть может, вид истерзанной, превращенной в труп родины напомнил Гаутаме, что и его час недалек. Какие видения проходили тогда перед его мысленным взором? Вспомнил ли он отца, Яшодхару, свой дворец и пруд, заросший лотосом? А может быть, он настолько отрешился от всего земного, что вид шевелящихся окровавленных тел и обгорелых руин оставался для него лишь докучным призраком?

Гораздо более тяжело переживал Гаутама смерть своих любимых учеников Шарипутты и Могалланы. Шарипутта, почувствовав приближение конца, решил умереть в доме родной матери. Трогательно простившись с учителем, он отправился в путь и, действительно, умер в той комнате, в которой появился на свет, и на руках у той, которая его родила. Монахи похоронили его с великим почетом, и сам Будда сказал прощальное слово у погребального костра.

Могаллана погиб при трагических обстоятельствах. Он любил предаваться созерцанию в уединенной горной пещере. Там его посещали паломники и слушали мудрые поучения подвижника. Был ли тут заговор завистников из партии Девадатты или просто грабители предположили, что в пещере находятся ценности, принесенные почитателями, — так или иначе однажды изуродованный до неузнаваемости труп любимого ученика Будды был найден в зарослях близ пещеры.

Эти две смерти явились для Гаутамы красноречивыми вестниками. Но еще настойчивее свидетельствовало о приближающемся конце изнуренное тело восьмидесятилетнего старца. Он уже не путешествовал так много, как раньше, а большую часть времени проводил в своих любимых рощах. Правда, почти до последних дней он наряду с простыми монахами ходил за подаянием. Но все труднее и труднее было ему придерживаться этого обыкновения.

«Тело мое, — говорил он Ананде, — как обветшалая телега, лишь при усиленной заботе о нем едва держится на ходу». К общей слабости стали прибавляться мучительные спазмы и боли. Мы не знаем, какая болезнь унесла из мира основателя буддизма, известно лишь, что много месяцев он жестоко страдал. Временами, собрав всю свою волевую энергию, Гаутаме удавалось умерить боль. Он все чаще и чаще погружался в созерцательный транс, облегчая этим телесные страдания. Бывали минуты, когда его посещало нечто вроде малодушия, и он советовал Ананде молиться о продлении его жизни. Но основным его настроением была покорность неумолимому року, который разрушает все, что создано [5].

Незадолго до смерти Гаутамой, очевидно, овладело какое-то беспокойство. Он стал часто переходить с места на место, нигде подолгу не задерживаясь. Однажды он был принят под кровом кузнеца по имени Чунда. Хозяину нечем было угостить старца, кроме вяленой свинины. Эта трапеза оказалась последней для Гаутамы. После грубой пищи его стали терзать сильнейшие боли, мучила жажда, ноги отказывались идти. Он понял, что близится переход в Нирвану.

Сознавая торжественность минуты, Будда облачился в чистые одежды, попросил постелить на земле плащ и лег. У изголовья его сидели опечаленный кузнец и плачущий Ананда. Умирающий утешал их. «Не говорил ли я, Ананда, что в природе вещей, дорогих нам и близких, заключено то, что мы должны некогда с ними расстаться?» Он то впадал в забытье, то повторял: «Все сотворенное погибнет». Наивного Ананду возмущало, что Совершенный избрал для перехода в Нирвану заброшенную лесную деревушку. Но Будда не придавал этому значения. Его тревожила судьба ордена — его детища. Он спрашивал собравшихся вокруг учеников, нет ли у них недоуменных вопросов, но никто из них не захотел тревожить умирающего. В целом, несмотря ни на что, учитель мог быть доволен их преданностью, единением, верой в него как в Будду. Он призывал монахов следовать его уставам. «Истины учения и правила, возвещенные и данные мною,– вот кто после моего ухода да будет вашим учителем!» — говорил он.

Конец неотвратимо приближался. Таинственные тени витали над изголовьем старца. Он говорил, что это боги прилетели служить ему, и просил учеников не мешать им.

Внезапно он проговорил: «МОНАХИ, ВСЕ СУЩЕСТВУЮЩЕЕ — ПРЕХОДЯЩЕ; ПЕКИТЕСЬ О СВОЕМ СПАСЕНИИ!.."

Это были последние слова, слетевшие с его уст. Татхагата погрузился в состояние экстаза, все более и более теряя связь с мятежным миром. Наконец грань была перейдена. Перед учениками осталось бездыханное тело. Ананда рыдал, монахи, поддерживая в себе бодрость, неустанно повторяли слова о бренности мира.

На последних часах жизни Гаутамы лежит печать непреодолимой трагичности. Он умирает не как Сократ, верящий в бессмертие, не как мученик, скрепляющий кровью свое учение и торжествующий над злом, а как человек, признавший мировое зло и подчинившийся ему. Все преходяще, все течет! Ищите в этом утешения! Вот итог…

Когда сердце Будды остановилось, соседнее племя пришло оплакивать его, и учитель был сожжен на большом погребальном костре, увитом гирляндами цветов. Народ проводил мудреца в последнюю дорогу с почестями, которые было принято оказывать царям. Обгорелые останки его были с благоговением разделены между городами.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава пятнадцатая

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ГАУТАМЫ

1. Указания на происки брахманов против Будды можно найти в Джатаках, 285; Maghima-Nikaya, 50; Anguttara-Nikaya, V, 95; Mahavagga, VI, 31.

2. Дхаммапада, 72-75.

3. Cullavagga, VII; Махапариниббача, II, 32; Асвагоша, с. 222.

4. См.: Д. Кожевников. Ук. соч., т.2, с. 681. Следует отметить, что ряд историков по хронологическим соображениям считает этот факт вымышленным (см.; Г. Ольденберг. Будда, с. 141).

5. В отличие от большинства других периодов жизни Будды, последние его годы ярко запечатлелись в памяти Сангхи. Кончина Гаутамы подробно (и, по-видимому, достоверно) описана в Махапариниббане-Сутте. Само это название означает «Сутта великого перехода в Нирвану» (или на палийском языке — «Ниббану»).

Глава шестнадцатая ОТ ГАУТАМЫ К БУДДИЗМУ Индия между V и III вв. до н. э.

Велика была скорбь учеников и почитателей Совершенного, когда они осознали, кого лишились. Но еще не стихли их горестные вопли, как послышались голоса противников Будды, видимо только и ждавших этого момента. Довольно сокрушаться, заявили они, не сам ли Татхагата говорил нам о бренности всего в мире? Теперь он сам умер, и нет над нами опеки, нет того, кто бы указывал нам, как поступать [1].

Вероятно, эти люди, испытавшие облегчение после смерти старого наставника, были друзьями Девадатты. Скорее всего именно они втянули монахов в жестокие распри, которые стали терзать орден вскоре после смерти Гаутамы. Споры эти неизменно вращались вокруг дисциплинарных проблем. Учение Гаутамы о «среднем пути» уже давно раздражало ревнителей строгой аскезы. Они роптали на мудрую уступчивость Гаутамы, а теперь, когда учителя не стало, осмелели и подняли голову. Для решения спорных вопросов был собран монашеский собор, обсудивший устав ордена [2].

Первоначально оппозиция как будто бы получила перевес, но это продолжалось недолго. Близорукий фанатизм не смог победить широты и терпимости, завещанных Буддой своим верным ученикам. Для его ордена наступали новые времена. Энергичная миссионерская деятельность монахов приводила к буддизму много новообращенных. Народ все больше тянулся к этой новой религии, которая обещала спасение независимо от касты, не отягощала избытком обрядов, проповедовала доброту и кротость. Жрецы старых культов были не способны сопротивляться ордену, и люди шли искать прибежище в Будде, Дхамме и Сангхе.

В сущности, мало кто всерьез интересовался философскими воззрениями шакийского аскета. Преклонялись перед учителем, который покинул богатство и дворцы ради просвещения людей, верили в то, что соблюдение его заповедей принесет мир в этой жизни и блаженство в будущей. Знали, что он обещал освобождение от перерождений и спасение от власти Кармы.

Пройдет около двух столетий, и буддизм в таком, несколько упрощенном, виде покорит сердце царя Ашоки (273-239 гг. до н. э.) — одного из благороднейших правителей, каких знает история. Так же, как и простой народ, он будет больше всего ценить в учении Будды гуманность, терпимость и миролюбие. Он отменит кровавые жертвоприношения, будет заботиться о благоденствии своих подданных; по его приказу создадут больницы, Устроят чистые водоемы, насадят прохладные аллеи. Он заразит монахов своим апостольским рвением и пошлет в далекие западные страны миссионеров буддизма. В своей империи он повсюду поставит учителей религиозного закона, которые будут просвещать народ. Именно благодаря Ашоке буддизм начнет растекаться по всей Азии [3].

Пусть непрестанно плодятся буддийские секты, пусть монахи спорят о Нирване и «я», о правилах и уставах! Пусть философы обсуждают теорию перевоплощения и дхарм! Царь же Ашока будет верить, что добрых ждет награда, а злых — кара. И народ примет эту веру, забыв о том, что Гаутама называл суетой искание посмертного блаженства и воздаяния.

Индийский историк Луния, говоря о вкладе Будды в культуру Индии, указывает на то, что он дал народу понятную религию и возвышенную этику; благодаря ему началось развитие литературы на народных языках, расцвело изобразительное искусство и упрочились гуманность и религиозная терпимость. Признавая справедливость всего этого, тем не менее можно усомниться в том, что сам Гаутама стремился создать популярную религию. Его этика в своих основах восходила к Упанишадам, и менее всего он был заинтересован в процветании зодчества или скульптуры.

Постоянно напоминая своим слушателям, что все течет в этом призрачном мире, Гаутама, возможно, и не подозревал, в каком направлении «потечет» его собственное учение. А с ним, действительно, совершились удивительные превращения.

Будда, как и Конфуций, не любил говорить о самых последних тайнах. Но если Конфуций оправдывал свое молчание неведением, то Будда, несомненно, знал гораздо больше, чем мог или хотел сказать. Он был атеистом, но атеистом необычным, все существо которого устремлялось к Божеству Молчания, к Нирване. Вечный покой, трансцендентная, бесстрастная сущность, бесконечно далекая от ничтожного и никчемного мира, — таково было Божество Гаутамы. Он не знал Бога, обращенного к миру. Но человек тоскует именно о таком Боге, Его он неустанно ищет, без Него томится. Может ли утолить его жажду сверхбытийное Нечто? Внутренний опыт человека подсказывает ему, что Незримый есть не Нечто, а Некто, что порой Он стучится во врата души, что у Безмолвия есть свой Голос. Вдалеке от Него мы никогда не найдем настоящего покоя. Так было, так будет всегда. Заключенная в нас тайна небесной любви будет мучить нас до тех пор, пока не вырвется наружу. И если из-за собственного ослепления человек все же не войдет в Дом Отца, потребность души в Живом Боге в любой форме, пусть даже в самой странной, даст о себе знать.

Человек, ищущий веры, любящий, страдающий, живой человек вступит в тайную борьбу с пессимистической философией Гаутамы и победит ее. Пусть, скажет он, молчат иссохшие монахи о том, существует ли Совершенный по смерти или нет, пусть уверяют, что Гаутама — лишь величайший в мире святой; нет, он — божественный, он — выше всех богов; Индра и Брама поклоняются ему; он не исчез, о нет; он пребывает в надзвездном мире и охраняет всю Вселенную. Гаутама, аскет, живший во времена Бимбисары, станет в глазах буддистов воплощением небесного существа Ади-Будды. Они будут верить, что Бог посылает на землю великих учителей, чтобы поддержать среди людей правый путь Дхаммы. Шакия-Муни — непревзойденный среди этих воплощений Небесного царства.

Так буддизм сомкнется с учением Бхагавад-Гиты в попытке обрести Бога Живого, к Которому можно протянуть руки, Который слышит человека и говорит с ним [4].


* * *

Над останками Гаутамы, рассеянными по всей стране, вырастают ступы-курганы, зримые свидетельства пребывания Татхагаты среди людей. Толпы паломников устремляются к этим новым святым местам. Они благоговейно склоняются перед ковчегом с костями Будды, молятся у старого развесистого «древа просветления», они счастливы посетить места, где родился Гаутама, где совершился его переход в Нирвану.

Здесь, а не в кружках Шакия-Муни, возникает мировая религия, именуемая буддизмом, которая завоюет миллионы последователей на Цейлоне и в Тибете, в Бирме и Таиланде, в Камбодже и Вьетнаме, Китае и Японии, Монголии и Корее. Переходя из страны в страну, эта религия воспринимает в себя много такого, что сам Гаутама, несомненно, осудил бы как чуждое его учению.

Будда не признавал молитвы, но зато буддисты не отвергнут ее. Они даже впадут в обратную крайность: стараясь произнести как можно больше молитв, они заведут «молитвенные мельницы», вращение которых будет заменять произнесение формул.

Будда восставал против слепого поклонения букве священных книг. Между тем буддийские священные тексты окружат большим ореолом, чем Веды; на них будут смотреть как на волшебный талисман и воздавать им божеские почести. Священный ведический язык — санскрит — вновь зазвучит в буддийской литературе, несмотря на то что сам Гаутама проповедовал на народном диалекте.

Обряды и обычаи тех народов, куда проникнет буддизм, опутают его и порой исказят почти до полной неузнаваемости. Первобытные мистерии Тибета породнятся с буддизмом, и монахи будут совершать священные танцы в устрашающих шаманских масках.

Поэтому-то известный исследователь буддизма Рис-Дэвидс имел некоторое право утверждать, что «ни один из тех пятисот миллионов людей, которые время от времени приносят в жертву цветы на буддийских алтарях, дух которых более или менее проникнут буддийскими учениями, не является исключительно и вполне буддистом».

Поклонение Личному Божественному Существу приведет религию Будды, Дхаммы и Сангхи к созданию храмов и изображений. Первые известные нам изваяния арийской Индии — буддийские. Сам Совершенный сначала изображался лишь символически, но на рубеже I в., вероятно под влиянием греков и персов, создается традиционный образ Учителя, сидящего в позе созерцания [5]. В это же время Асвагоша написал первую поэтическую биографию Будды.

Гаутама стремился развенчать преходящую жизнь, представить ее как царство страданий, смерти и уродства. Но его последователи посвятят себя заботам о людях и их благе на земле. Они станут трудиться над созданием буддийской культуры.

Пещеры Аджанты, где поселятся монахи, покроет изумительная роспись, воспевающая красоту Божьего мира. Фрески эти привели бы в изумление основателя Сангхи. Ведь их творцы изображают прелесть цветов и животных, гармонию обнаженного тела, человеческие чувства, иными словами, все, что, по учению Гаутамы, есть лишь тлен и бессмыслица.

Нетрудно согласиться с тем, что наша жизнь есть «юдоль плача», что в ней все уносится волнами, что в ней торжествуют распад и смерть. И все же отвергнутый Гаутамой мир вновь и вновь заявлял о себе. Над художниками Аджанты проплывали причудливые облака, озаренные гаснущим солнцем, ветер в горах шевелил травы и листья деревьев, каждое насекомое, каждая птица вызывали восторг и изумление. А какой бесконечный мир крылся в темных задумчивых глазах человека! Пусть все это — прах, но не видеть в этом божественного веяния — значит быть духовно слепым. И отрекшиеся от мира монахи вновь обретут любовь к нему. Аджанта, расположенная в живописной местности, станет очагом творчества, храмом красоты [6].

Так постепенно буддизм будет побеждать Гаутаму.


* * *

В заключение остановимся и еще раз бросим взгляд на пройденный путь. Мы побывали в древнем храме индийской мудрости, и если даже многое в нем не могло нас привлечь, трудно не согласиться с тем, что этот храм достоин удивления и восхищения. Из всех попыток человека приблизиться к Вечному опыт Индии — один из самых серьезных и знаменательных. В этой загадочной стране духовные созерцатели приблизились к самому порогу священного Молчания. Но, пораженные неисповедимой безмерностью Божественного, они оказались не в силах увидеть в Его свете Лика, в Его молчании не услышали Слова…

Именно поэтому учения о Брахмане и Нирване не стали последней истиной, открывшейся дохристианскому миру, и именно поэтому они разделили общую судьбу: брахманизм вылился в индуистское язычество, а философию Гаутамы заслонил популярный буддизм.

Учители Индии были правы, осознав мир как ничтожество. Конечное в сравнении с Абсолютным воистину тонет и теряется. Только тогда, когда человек знает о небесном взоре, обращенном к земле, земля расцветает нетленной красотой; только тогда мироздание обретает смысл, ценность и цель. Но от тайновидцев Востока этот прикованный к миру взор оказался сокрытым. Они нашли покой созерцания, но утратили и себя, и мир [7].

Будда довел до последнего логического предела учение брахманов об Абсолюте, и этим пределом оказалось богоотрицание, а вслед за ним и полное отрицание мира. Все, что горит, должно, по его мысли, погаснуть, все, что сознает себя, — раствориться в бессознательном. Отвергнув Бога-Творца, Будда признал природу и человека бесцельным коловращением призраков, мельканием дхарм, нескончаемым, никому не нужным потоком. И он был прав: ибо если нет Бога Живого, Вселенная заслуживает уничтожения, жизнь и сознающие себя личности должны исчезнуть навсегда. Это для них лучший удел.

Такова главная причина, почему религия, столь возвышенная, как индийская, не могла стать преддверием к Евангелию.

И все же жизнь и проповедь Гаутамы были одним из величайших событий в истории духа.

Значение его отнюдь не исчерпывается нравственным или философским содержанием учения Просветленного. Величие Будды и его предшественников заключается в том, что они провозгласили спасение главной целью религии.

«Как неизмеримый океан имеет один вкус — вкус соли, — говорил Будда, — так и мое учение имеет один вкус — вкус спасения». Человек живет ложной жизнью, он постоянно погибает, он томится и страждет, он опутан цепями и находится во власти каких-то роковых сил. Но он должен быть спасен.

Для древней ритуальной религии этой проблемы спасения не существовало. Магизм видел все законченным и устроенным наилучшим образом: человек призван был только выполнять свой Долг, он — лишь звено социальной и космической системы.

Гаутама одним из первых постиг необходимость искупления. Он одним из первых сумел возвысится над иллюзиями и до конца измерил всю глубину бездны мировых страданий и зла. Проникшись состраданием, он стал искать избавления. И пусть то, что он нашел, не было подлинным спасением, он остается тем не менее великим примером для всех, искренне ищущих Истину, Полноту и в конечном счете — взыскующих Бога.

Внешне буддизм не был прямым предшественником Нового Завета. Но что из того? Имеем ли мы право ограничивать историю лишь видимыми феноменами? Кто знает, как далеко пронёсся его призыв в сокровенных глубинах метаистории? Можем ли мы измерить силу и значение импульса, который шёл от человека, сказавшего: «Неустанно пекитесь о своём спасении»? Вправе ли мы отрицать, что неведомыми путями он мог содействовать приближению человечества ко Христу?..

Никакие заблуждения Будды не могут лишить его того места, которое он занимает в семье великих Учителей дохристианского мира. Многие его заветы навсегда останутся выражением просветленной человеческой мудрости. Прислушаемся к ним. Никогда в этом мире ненависть не прекращается ненавистью.

Хорошо сказанное слово человека, который ему не следует, столь же бесплодно, как и прекрасный цветок с приятной окраской, но лишённый аромата.

Пусть мудрец усилием, серьёзностью, самоограничением и возделыванием сотворит остров, который нельзя сокрушить потоком.

Как крепкая скала не может быть сдвинута ветром, так и мудрецы непоколебимы среди хулений и похвал.

Один день жизни человека, видевшего бессмертную стезю, лучше столетнего существования человека, не видевшего высшей жизни [8].

Трудно не восхищаться человеком, говорившим такие слова или вдохновившим тех, кто их произнёс.

Мы знаем, что все изображения Будды апокрифичны. Но почему — то хочется верить, что он был именно таким, каким его веяли древние скульпторы: с лицом юным и кротким, с тихой улыбкой, погружённым в глубокую тайную думу. Мудрец, проникнутый состраданием ко всему миру, он поистине достоин любви и благодарности человечества, хотя и не был в силах спасти его. Впрочем, кто из людей смог бы совершить это?

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава шестнадцатая

ОТ ГАУТАМЫ К БУДДИЗМУ

1. Махапариниббана, VI, 40.

2. Этот собор (I общебуддийский) происходил в Раджагрихе. Древняя тибетская книга Даранты «История буддизма в Индии» относит его к 40 году после смерти Будды (см. перевод этой книги в 3-й части исследования В. Васильева «Буддизм, его догматы, история и литература», СПб., 1891). Хронология буддийских соборов, как, впрочем, и вся индийская хронология до воцарения Ашоки (273 г. до н. з.), является весьма спорной (см.: Г. Бонгард-Левин. К проблеме историчности III собора в Паталипутре. — «Индия в древности», М., 1964, с. 121. Там же указана и библиография по соборам).

3. «Я желаю, — говорит Ашока в одной из своих надписей, — чтобы люди получили счастье в этом мире». Надписи царя Ашоки — «Хрестоматия по истории древнего Востока», М., 1963, с. 419. Об Ашоке см.: Р. V. Bapat. Asoka.— «2500 Years of Buddhism», p. 56.

4. Источник монотеистических тенденций в буддизме, по справедливому замечанию Самуэля Биля, надо искать «там, где с первобытных времен существовало знание истины, дарованное Первоисточником Истины и которое, хотя и отуманенное с течением времени посторонними наслоениями, все-таки настолько сохранилось, что распространило, хотя и в слабой мере, свет и надежду среди наций, повергнутых во мрак» (С. Биль. Буддизм в Китае. — РВТ, с. 93).

5. См.: О. Прокофьев. Искусство Индии. М., 1964, с. 54; В. Сидорова. Скульптура древней Индии. М., 1971, с. 66.

6. См.: О. Прокофьев. Искусство Индии, с. 76 сл.

7. В этом радикальное отличие индийского пути от библейского. Если Библия видит во зле и страдании болезнь мира, то индийских мистиков «к разрыву с наличной действительностью побуждает само существование мира, сама форма мирового процесса» (Р. Эйкен. Основные проблемы современной философии религии. СПб., 1910, с. 46).

8. Дхаммапада, 5, 25, 51, 115.

Загрузка...