ЕЩЕ РАЗ О. ГЕНРИ (рассказы)

O. Henry. О. Henry encore, 1939.


Ночной бродяга{37} (Перевод Л. Каневского)

Повседневная жизнь вокруг нас — самая великая, самая увлекательная книга. Все, на что только способен человеческий разум, все, что чувствует человеческое сердце, все, что срывается с губ человека, — все это заключено в маленьком, окружающем нас мире. Тот, кто на все взирает любопытными, понимающими глазами, способен разглядеть за прозрачной вуалью обычного, повседневного романтику жизни, ужасную трагедию или потешную грубоватую комедию, которые разыгрывают на мировой сцене великие и заурядные актеры на подмостках этого театра Вселенной.

Но жизнь наша — это не трагедия и не комедия. Это смесь того и другого. Высоко над нами всемогущие длани дергают за веревочки, и наш смех обрывается глухими рыданиями, а странные звуки веселья вырываются наружу, несмотря на наше глубокое горе. Мы все — марионетки, мы пляшем, кричим и плачем совсем не по собственной воле, и вот, когда день подходит к своему концу, когда гаснут яркие огни, мы отправляемся отдыхать в свои деревянные коробочки и наступает темная ночь, чтобы закрыть сцену нашего короткого триумфа.

Мы сталкиваемся плечами на улицах с такими великими героями, воспеть которых под силу лишь истинным поэтам; на лицах невзрачных женщин и угрюмых мужчин даже студент может разглядеть следы пережитых страстей, возвышенных и низменных, которые когда-то оживляли страницы истории и рождали слова песни.

Во всем есть что-то хорошее, только мы хороши далеко не во всем. Ученый муж, сидящий в библиотеке, дровосек в лесу, моя дама в своем будуаре, обитатели темных закоулков с тяжелым взглядом — все мы сделаны из одного теста.

А руки Судьбы дергают за веревочки, и мы прыгаем, выкидываем забавные коленца, некоторые из нас поднимаются вверх, некоторые летят вниз — все зависит от удачи, а незримое божество все дергает за веревочки и так и эдак, где же мы окажемся? Не видя этого божества, мы о чем-то болтаем на краю вечно непознанного. У всех у нас — один корень. Король ничем не отличается от простого каменщика, разве что своим окружением; королева и дородная молочница могут сидеть рядышком, одна с ведром, а вторая с короной, на опасном обрыве Судьбы; повсюду, во всем мире, человеческое сердце одинаково, и когда Судия судит о делах своих марионеток, кому Он отдаст предпочтение?

У репортера из «Пост» пальто с высоким воротником. И это весьма удобно по многим соображениям. Он поднимает его, когда проходит мимо нищих на углах улиц, чтобы не замечать их назойливости и тем самым успокоить свою совесть; он поднимает его еще выше, чуть не до глаз, чтобы придать себе больше величавого достоинства при встрече с торговцами, у которых он покупает товар, и, наконец, это весьма удобная вещь при плохой погоде. Порой, когда в субботний вечер опускаются сиреневые сумерки и холодный туман наползает от ленивых вод дельты реки, репортер из «Пост» обряжается в свой полезный наряд и начинает шествовать между зелеными изгородями по широким улицам. Он видит мрачную сторону жизни за позолоченной скорлупой избранных земли нашей, видит он и истинное золото, которое блестит в грязи, там, где ступают смиренные и покорные душой. Он ловит фальшивые ноты в молитве фарисея на углу и в перезвоне расстроенных колоколов над многими домами религиозного поклонения. Он замечает странные поступки знати и благородное самоотречение людей, в каждом жесте которых сквозит респектабельность, видит отметку зверя на лике почтенных и святых.

* * *

Роберт Бернс нарисовал прекрасную, убедительную картину семейного мира и счастья в своей балладе «Субботний вечер батрака». Этот труженик возвращается домой с работы, и его радостно встречают домочадцы. В очаге весело горит огонь, ярко светит лампа на столе, и все они, задернув шторы, усаживаются за своим скромным столом, ограждая свой маленький счастливый мир от холода и ночной непогоды.

Таких домов, как этот, полным-полно, они будут всегда, но если пройтись по городским улицам в субботний вечер, то можно увидеть множество сценок совершенно иного рода.

Ряды возвращающихся домой заполняют тротуары, и, глядя на них, можно ощутить те печальные предчувствия, то тревожное беспокойство, которые гложут тех, кто ожидает их дома. Пошатывающаяся, неуверенная походка, громкие грубые разговоры заплетающимся языком — явные признаки истраченной не на то, что нужно, зарплаты и отсутствие аппетита.

Салуны собирают богатый урожай, который предназначался женам и детишкам. Некоторые проматывают за один час то, что было заработано тяжким многодневным трудом, и не обрадуют домашних ничем, кроме своих мрачных взглядов и пустых карманов. На улицах можно увидеть бледных, объятых тревогой женщин, которые пробираются через эту толпу в надежде встретить там своего добытчика и защитника семьи, умоляющих его идти домой, а не торчать здесь со своими пьяненькими дружками. И то, что должно быть отдохновением и покоем дома, под сенью виноградника и фигового дерева, превращается в Сатурналию, в разгул низменных страстей.

Ловко и стремительно продираясь через толпу, домой спешат стройные девушки-продавщицы, после недели работы они мечтают об отдыхе, который наступит завтра. Домой бредет и уставшая домохозяйка с корзинкой, полной овощей для воскресного обеда. Домой идет солидный гражданин, сгибаясь под тяжестью узлов и сумок. Домой спешат усталые работницы, чтобы поскорее накормить ждущие их голодные рты. Можно сказать, по направлению к дому движется Респектабельность, но вот над головами, на небе, выползают эти вечные звезды и какие-то странные, бесформенные, бестелесные существа крадутся, как тати в ночи, они прячутся, сердятся, бражничают и ищут, чем можно поживиться в этой ночной темени.

Там, на берегу реки, за ремонтными автомобильными мастерскими, литейными и лесопильными заводами, за громадными фабриками, которые сделали Хаустон чудесным деловым и торговым центром, каким он теперь является, стоит, а скорее кособочится, небольшая развалюха. Она обшита досками, старыми кусками жести и всякими древесными отходами, которые были найдены вокруг. Она возведена прямо на краю вонючей, спокойной реки, позади ее футов на десять возвышается берег, внизу в нескольких шагах пузырится ленивый прибой.

В этой грязной хижине обитает Крип. Ему девять лет. Он очень худой, какой-то подавленный, на лице высыпали веснушки. Ниже колена на левой ноге ничего нет, и теперь он опирается на уродливый деревянный чурбан, но довольно быстро на нем передвигается, смешно подпрыгивая. Мать Крипа убирает в трех или четырех конторах и иногда еще берет домой белье для стирки. Они каким-то образом умудряются жить в этой шаткой хибаре, которую по кускам собрал отец Крипа, несколько лет тому назад по пьянке свалившийся в реку. То, что им оставила от него после своего пиршества полосатая зубатка, они погребли на берегу, ярдах в ста от своего домишки.

Недавно Крип тоже решил помогать семье. Однажды утром он робко, подпрыгивая на деревяшке, вошел в редакцию «Пост» и купил там несколько экземпляров газеты. Их он стал продавать на улицах по сильно завышенной цене. У Крипа не возникало никаких проблем при продаже газет. Прохожие останавливались и охотно приобретали товар, предлагаемый этим худым мальчишкой со слабым голоском. Конечно, его деревянная нога сразу привлекала к себе внимание, и никели падали в подставленную им ладошку ручейком, покуда не оставалось ни одного номера.

Однажды утром Крип не пришел за газетами в редакцию. Не явился туда он и на следующий день, и через день, а когда у одного мальчишки, тоже продававшего газеты, спросили, куда подевался Крип, тот ответил: «У него воспаление легких».

Репортер «Пост», отягощенный и своими несчастьями, и бедами других, как только наступила ночь, надел пальто и отправился к реке, в лачугу Крипа.

Было холодно и туманно, громадные лужи от недавно прошедших дождей поблескивали отраженными электрическими огоньками. Стоило ли удивляться, что пневмония своей холодной рукой сдавила хрупкий и слабый организм Крипа, тем более что ему приходилось жить в сырой, протекающей при дожде хибаре у самого края реки. Репортер из «Пост» шел туда, чтобы поинтересоваться, был ли у мальчика доктор и есть ли у него все то, что необходимо при такой болезни. Он шел по шпалам железнодорожного пути и вскоре нагнал две фигуры, которые с неопределенно величавым видом шествовали в том же направлении.

Один из них, видимо склонный к ораторскому искусству, громко разглагольствовал, но из того, с какой преувеличенной осторожностью он произносил слова, становилось ясно, что он находится в некоторой степени опьянения. Его звали, ну, назовем его Старик, ибо так восхищенные им его компаньоны его называли. Их обогнала спешившая куда-то скромно одетая в темное какая-то женщина.

Чутьем репортер из «Пост» догадался, что она, вероятно, живет в хижине Крипа, и он, нагнав ее, задал ей несколько вопросов. Из ее запыхавшихся объяснений с явным провинциальным акцентом он уяснил, что состояние Крипа весьма серьезно, но с помощью всех необходимых лекарств, хорошего питания и заботливого ухода, он, вероятно, скоро выздоровеет. Она сейчас спешит в аптеку за лекарствами, истратит на них свой последний доллар — ведь мальчику нужно немедленно начать их принимать.

— Я побуду с ним до вашего возвращения, — сказал репортер.

Лихорадочно бросив ему «да хранит вас Господь, сырр», женщина растворилась в темноте по направлению к зовущим ее городским огням.

Хижина, в которой жил Крип, была похожа на выступ берега реки, и, чтобы добраться до нее, нужно было преодолеть несколько ступенек, грубо вырубленных на склоне берега усопшим архитектором домика. На верху этой лестницы и остановились два светила общества.

— Старик, — сказал один из них. — Брось ты это все! Болезнь может оказаться заразной. А тебе сегодня вечером танцевать. Этот крысеныш — простой продавец газет, для чего тебе навещать его лично? Пошли отсюда, давай вернемся. Тебе и без того…

— Бобби, — ответил Старик, — неужели я напрасно тяжко трудился все эти годы, пытаясь убедить тебя в том, что ты — осел? Я знаю, что порхаю, как бабочка, что я — законодатель моды, но мне нужно увидеть этого пацана. Он продавал мне газеты целую неделю, и вот я слышу, что он заболел и сейчас лежит в этой крысиной норе. Пошли, пошли, Бобби, или пошел к черту. Я иду к нему.

Старик, сдвинув свой шелковый цилиндр на затылок, просто с опасной быстротой стал спускаться по крутым ступенькам.

Его друг, убедившись, что Старика не переубедить, догнав его, схватил за руки, и они оба, пошатываясь, стали спускаться к этому маленькому выступу на берегу.

Репортер из «Пост» молча следовал за ними, а те были слишком заняты своим неустойчивым продвижением по склону и, конечно, не замечали присутствия постороннего человека. Он, проскользнув мимо них, первым подошел к шаткой двери, отодвинул на ней задвижку и вошел в эту убогую хижину.

Крип лежал на захудалой кровати в углу, глаза его стали очень большими и лихорадочно блестели, а его маленькие худые руки беспрерывно нервно теребили одеяло. Ночной холодный ветер задувал, проникая в хижину через многие щели, раздувал слабое мерцающее пламя свечки, приклеенной расплавленным воском к какому-то деревянному ящику.

— Хэлло, мистер, — поприветствовал его Крип. — Моя вас знает. Вы работайт в газета. А я вот слег, у меня сильно болит вот здесь, в грудь… Ну, кто выиграл бой?

— Фитцсимонс, — ответил репортер, ощупывая веснушчатую жаркую руку мальчика. — Очень болит?

— На какой раунд?

— В первом. Прошло всего не менее двух минут. Чем я могу тебе помочь?

— Ого-го! Бистро он с ним расправился… Дайте мне попить.

Отворилась дверь, и в хижину вошли два великолепия. Крип даже удивленно выдохнул, когда его быстрые глазки увидали визитеров. Старик, заметив репортера из «Пост», отвесил низкий, явно преувеличенный, но доброжелательный поклон в его сторону, после чего подошел к кровати Крипа.

— Ну что, старичок, — сказал он, и брови его торжественно поползли вверх. — Ну, что тут с тобой происходит?

— Да вот, заболел, — ответил Крип. — А я вас знаю. Однажды утром вы дали мне за газет целый четвертак!

Друг Старика держался в тени, стараясь быть незаметным и ненавязчивым. Он был в выходном костюме, с переброшенным через локоть макинтошем и с тростью в руке.

Он искал глазами, обо что бы ему опереться, но хрупкая мебель в хижине не сулила ему никакой поддержки, и он стоял с недовольной кислой физиономией, неловко переминаясь с ноги на ногу, ожидая, как будут дальше развиваться события.

— Ну ты, дьяволенок, — сказал Старик улыбаясь, но делая вид, что он рассержен, этому маленькому обломку человечества, лежавшему под одеялом. — Знаешь ли ты, почему я пришел навестить тебя?

— Не-е-е-т, — протянул удивленный Крип, и румянец от лихорадки у него на щеках стал гуще. Он никогда не видел прежде ничего столь чудесного, как вот этот вальяжный, высокий, красивый господин в вечернем костюме, с его черными, улыбчивыми, чуть сердитыми глазами, с большим бриллиантом, сияющим в булавке на его белоснежной манишке, и в поблескивающем цилиндре, сдвинутом на самый затылок.

— Джентльмены, — сказал Старик, махнув для убедительности рукой, — я и сам не знаю, для чего я здесь, но ничего не мог поделать с собой. Я видел перед собой глазки этого дьяволенка целую неделю. Я никогда его прежде не видел, только неделю назад, но его глазки преследовали меня давно, очень давно. Мне казалось, что я знаю этого маленького негодяя с детства, когда и сам был пацаном, как он. Тем не менее, и Бобби это вам подтвердит, я заставил и его проделать вместе со мной весь этот путь, чтобы увидеть этого маленького больного паренька.

Старик принялся рыться в карманах, выуживая оттуда их содержимое, и все это выкладывать с поистине лордовским безразличием на рваное стеганое одеяло кровати Крипа.

— Ну, дьяволенок, — торжественно вещал он, — ты на это купишь лекарства, выздоровеешь и будешь снова продавать мне газеты. Где же, черт меня подери, я видел тебя прежде? Ну да ладно. Неважно. Пошли, Бобби. Какой ты паинька, подождал все же меня. Пойдем теперь выпьем.

Два джентльменских великолепия величественно развернулись и довольно долго, молча, жестами прощались с Крипом и репортером из «Пост», в конце концов, неуверенно, пошатываясь, скрылись в темноте. Оттуда до хижины доносились их взаимные поощрения, когда оба преодолевали вырубленные в берегу ступеньки, ведущие к дорожке наверху.

Вскоре вернулась мать Крипа с купленными в аптеке лекарствами и стала за ним ухаживать. Она громко вскрикнула от удивления, увидев, что лежало на одеяле, и тут же принялась перебирать все разложенные предметы. Там оказалось сорок два доллара бумажками, еще шесть с половиной серебром, серебряная дамская застежка от туфель и красивый перочинный нож с перламутровой ручкой и четырьмя лезвиями.

Репортер увидел, как Крип принимал лекарство — сразу его лихорадка пошла на убыль. Пообещав ему принести газету с отчетом о знаменитом боксерском поединке, он пошел к двери. Вдруг возле нее его осенила одна мысль. Он, остановившись, сказал:

— А ваш муж откуда родом?

— Ах, ваша честь, — ответила мать Крипа, — он был из Алабамы, врожденный джентльмен, как все о нем отзывались, но его испортила пьянка, и он поэтому женился на мне.

Когда репортер из «Пост» выходил, он слышал, как Крип почтительно сказал матери:

— Тот человек, который оставил все это, не мог быть Богом, ибо Бог весь целиком никогда не является; но если он не было Богом, мамми, то он был Дэном Стюартом, могу поспорить на доллар.

Когда репортер брел назад в город по темной дороге, он говорил себе: «Сегодня вечером мы увидели добрый источник там, где никогда даже не искали, а также что-то связанное с тайной, явившейся из Алабамы. Хейхо! Какой все же это забавный маленький мир!»

Меццо-тинто{38} (Перевод Л. Каневского)

(Глубокая печать в темных тонах)

Доктор давным-давно завершил свою больничную практику, но когда в больничных палатах появлялся какой-нибудь особый интересный случай, то его экипаж с упряжкой гнедых останавливался у ворот больницы. Молодой, красивый, многого добившийся в своей профессии, располагающий внушительным доходом, шесть месяцев как женатый на красивой, просто обожавшей его девушке, — его судьбе, конечно, можно было бы позавидовать.

Было около девяти, когда он вернулся домой. Его конюх взял под уздцы лошадей, а он легко взбежал по лестнице.

Дверь распахнулась, и нежные женские руки крепко обвили его за шею, а влажная щека жены прижалась к его щеке.

— Ах, Ральф, — говорила она дрожащим, плаксивым голосом, — как ты поздно! Ты себе представить не можешь, как я скучаю, когда тебя нет в обычный час. Я все время подогревала для тебя ужин. Ах, боже, как я ревную тебя к твоим пациентам, они подолгу отрывают тебя от меня.

— Ах, какая ты свеженькая, такая сладенькая и красивенькая — совсем иное зрелище, чем то, что мне приходится видеть в больнице, — сказал он, улыбаясь и глядя на ее девичье личико с уверенностью мужчины, знающего, что его любят. — Ну а пока налей мне кофе, маленькую чашечку, а я пойду переоденусь.

После ужина он сидел в библиотеке на своем любимом стуле с подлокотниками, а она — на своем излюбленном месте, на подлокотнике его стула, рядом с ним, и протягивала ему горящую спичку, когда он хотел зажечь свою сигару. Она, казалось, была счастлива от того, что он рядом с ней, каждое ее прикосновение к нему означало ласку, а каждое произнесенное ею слово она любовно растягивала, что женщина обычно делает только для одного мужчины, разумеется на этот момент.

— Сегодня я потерял своего пациента с цереброспинальным менингитом, — с серьезным, удручающим видом сказал он ей.

— Хоть ты и рядом, но мне кажется, что тебя нет, — обидчиво сказала она. — Ты всегда занят мыслями о своей профессии, даже в такие минуты, когда всецело принадлежишь только мне одной.

Вздохнув, она продолжала:

— Я понимаю, что ты помогаешь страдальцам, но мне хотелось бы, чтобы все эти страдания прекратились и чтобы тебя оставили в покое все. И этот церебральник, твой пациент, как там его.

— Довольно странный случай, — сказал доктор, поглаживая жену по руке и разглядывая облачка сигарного дыма. — Он должен был оклематься. Я почти его вылечил, а он взял да и помер прямо у меня на руках без всякого предупреждения. Какая черная неблагодарность с его стороны, а я так старался, лечил его. Будь проклят этот парень! Мне порой кажется, что он сам хотел умереть. Какой-то бессмысленный роман вызвал у него лихорадку.

— Роман? Ах, Ральф, что ты несешь! Только подумай! Какой может быть роман в больнице?

— Он пытался мне сегодня утром рассказать об этом, но ему мешали приступы боли. Его всего выворачивало изнутри, голова его чуть не касалась пяток, а ребра, казалось, трещали от натуги, но все же он сумел рассказать мне кое-что из истории своей жизни.

— Ах, какой ужас! — воскликнула жена доктора, просунув руку между спинкой стула и шеей мужа.

— Судя по всему, — продолжал доктор свой рассказ, — насколько я понял, какая-то девушка бросила его ради более состоятельного человека, и он, утратив всякую надежду и интерес к жизни, послал свою жизнь к чертям собачьим. Нет, он отказался назвать мне ее имя. У этого пациента с менингитом была своя особенная гордость. Он лгал, как сивый мерин, по поводу своего настоящего имени, подарил свои часы нянечке и разговаривал с ней так, словно перед ним королева. Не думаю, что я способен когда-нибудь простить его за то, что он умер, ибо я на самом деле ради него творил чудеса. Ну, он умер сегодня утром, — ну-ка дай спичку, — а в кармане у меня лежит одна маленькая штучка, которую он попросил похоронить вместе с ним. Он рассказал мне, что они с этой девушкой однажды собрались на концерт, но потом решили не идти, а просто погулять теплой лунной ночью. Она разорвала билет надвое — ему отдала одну половинку, а себе забрала вторую. Вот его половинка, небольшой красный кусочек картона с надписью «Вход на…». Послушай, моя маленькая, тебе, наверное, неудобно, этот подлокотник старого стула такой скользкий. Я тебя чем-то обидел?

— Что ты, Ральф. Меня не так легко обидеть. Скажи мне, Ральф, что такое любовь, как ты думаешь?

— Любовь! Ничего себе вопросик! Ну, любовь — это, несомненно, случай слабо выраженного безумия. Перенапряжение головного мозга, которое ведет к ненормальному состоянию всего организма. Это такая же болезнь, как корь, но до сих пор сентиментально настроенные люди отказываются передавать такие случаи докторам для лечения.

Его жена взяла половинку маленького картонного билетика и подняла его вверх, ближе к свету.

— Вход на… — сказала она, засмеявшись. — Как ты думаешь, сейчас он куда-то уже вошел? Не так ли, Ральф?

— Куда-то на самом деле вошел, — сказал доктор, вновь зажигая свою сигару.

— Докури сигару, Ральф, и потом приходи. Что-то я немного устала, подожду тебя там, наверху.

— Хорошо, моя маленькая, — согласился доктор. — Приятных сновидений!

Он докурил сигару, потом зажег другую.

Было около одиннадцати, когда он поднялся к жене.

Свет в спальне был приглушен, а она, раздетая, лежала на кровати. Когда он подошел к ней и взял ее за руку, из ладони выпал какой-то железный предмет и, ударившись об пол, звякнул. На ее белом лице он увидел красный ручеек, от которого у него в жилах застыла кровь.

Он бросился к лампе, подвернул фитиль до предела. Его губы разверзлись, чтобы издать дикий вопль, но он подавил его в себе, когда увидел половинку билета своего мертвого пациента на столике. К нему была аккуратно приклеена вторая половинка, и теперь читалась вся фраза целиком:


ВХОД НА… ДВОИХ

Беспутный ювелир{39} (Перевод М. Калашниковой)

Вы теперь не найдете имени Томаса Килинга в адресной книге города Хаустона. Оно бы в ней значилось до сих пор, но месяца два тому назад мистер Килинг прекратил свою деятельность у нас и выехал в неизвестном направлении. Мистер Килинг пробыл в Хаустоне недолго. Тотчас же по приезде он открыл небольшое детективное агентство. Предлагая публике свои услуги в качестве частного сыщика, он был довольно скромен. Он не стремился конкурировать с фирмой Пинкертона и предпочитал дела, не сопряженные с особым риском.

Если нанимателю требовались сведения о привычках и склонностях своего клерка или какая-нибудь леди желала проследить за чересчур легкомысленным супругом, стоило только обратиться к мистеру Килингу. Это был тихий, усердный человек, имевший свои теории. Он читал Габорио и Конан Дойла и надеялся со временем занять более высокое место среди своих собратьев по профессии. Он служил раньше в одном крупном восточном детективном агентстве, но, так как продвижение по служебной лестнице совершалось медленно, он решил перебраться на Запад, где открывались более широкие горизонты.

У мистера Килинга имелись сбережения на сумму девятьсот долларов, и, приехав в Хаустон, он положил их в сейф у одного дельца, к которому имел рекомендательные письма. Он снял небольшое конторское помещение на втором этаже, в тихом переулке, повесил вывеску с указанием вида своей деятельности и, углубившись в конан-дойловского Шерлока Холмса, стал ожидать клиентов.

На третий день после того, как он открыл свое агентство, состоявшее из него самого, к нему явился клиент.

Это была молодая леди лет двадцати шести, довольно высокого роста, стройная и изящно одетая. На ней была черная соломенная шляпа с вуалью, которую она откинула, усевшись в предложенное мистером Килингом кресло. У нее было тонкое, нежное лицо с живыми серыми глазами; она казалась слегка взволнованной.

— Сэр, я пришла к вам, — сказала она приятным контральто, в котором слышались грустные нотки, — я пришла к вам, потому что вы почти чужой в нашем городе, а говорить о своих личных делах с кем-нибудь из друзей я не могу. Я хочу поручить вам наблюдение за моим мужем. Как ни унизительно для меня это признание, я боюсь, что чувства его уже не принадлежат мне. Когда-то, еще до нашего брака, он был влюблен в одну девицу, у родителей которой он снимал комнату. Я замужем уже пять лет, и все это время мы были очень счастливы, но недавно девица, о которой я говорю, приехала в Хаустон, и у меня есть основания подозревать, что мой муж возобновил свои ухаживания. Я хочу, чтобы вы установили за ним самое пристальное наблюдение и обо всем докладывали мне. Я буду приходить к вам сюда через день, в условленный час, и принимать ваш отчет. Меня зовут миссис Р., моего мужа хорошо знают в городе. У него ювелирная лавка на *** улице. Ваши услуги будут щедро вознаграждены; вот для начала двадцать долларов.

Леди протянула мистеру Килингу кредитку, и он положил ее в карман с небрежным видом, как будто это было для него самым привычным делом.

Он заверил ее, что все ее желания будут исполнены, и просил явиться за первым отчетом послезавтра в четыре часа дня.

На следующий день мистер Килинг навел необходимые справки и начал действовать. Он разыскал лавку ювелира и вошел, якобы желая отдать часы в починку. Ювелир, мистер Р., был человек лет тридцати пяти, на вид очень смирный и трудолюбивый. Лавка была невелика, но полна товара, в витринах красовался недурной ассортимент бриллиантов, золотых украшений и часов. Из дальнейших наблюдений выяснилось, что мистер Р. не имеет никаких дурных привычек, не пьет и постоянно сидит за работой у своего ювелирного станка.

Мистер Килинг несколько часов провел слоняясь вокруг лавки и под конец дня был вознагражден, увидя, как в лавку вошла нарядно одетая молодая женщина с черными волосами и глазами. Мистер Килинг остановился напротив двери, откуда ему было видно, что делается внутри. Молодая женщина спокойно прошла в глубь лавки, облокотилась на прилавок и непринужденно заговорила с мистером Р. Он встал со своего табурета, и они несколько минут совещались о чем-то, понизив голос. Потом ювелир передал женщине несколько монет — мистер Килинг слышал, как они зазвенели у нее в руке. После этого она вышла и быстрым шагом пошла по улице.

Точно в назначенное время клиентка мистера Килинга вновь явилась к нему в контору. Ей не терпелось услышать, заметил ли он что-либо, подтверждающее ее подозрения. Сыщик рассказал ей все, что ему удалось увидеть.

— Это она, — сказала леди, когда он описал ей молодую женщину, побывавшую в лавке. — О, наглое, бесстыдное создание! Так, значит, Чарльз дает ей деньги? Уже до этого дошло!

Леди взволнованно прижала к глазам носовой платок.

— Миссис Р., — сказал сыщик, — что вы еще желаете узнать? Как далеко я должен идти в своих наблюдениях?

— Я хочу собственными глазами убедиться в том, что мои подозрения меня не обманули. Затем мне потребуются свидетели, чтобы я могла начать бракоразводный процесс. Я больше не намерена терпеть то, что терпела.

Тут она передала сыщику бумажку в десять долларов.

Когда через два дня она снова пришла к мистеру Килингу, чтобы выслушать его отчет, он сказал:

— Сегодня я под каким-то пустяковым предлогом заходил в лавку. Женщина уже была там, но оставалась недолго. Перед тем как уйти, она сказала: «Чарли, значит, мы сегодня так и сделаем, как уговорились: мы премило поужинаем вместе, а потом вернемся сюда и еще поболтаем, пока ты будешь кончать оправу для новой бриллиантовой броши; лавка уже будет заперта, и нам никто не помешает». Я полагаю, миссис Р., это очень удобный случай; вы можете тайно присутствовать при свидании вашего мужа с предметом его страсти, и узнать все, что вы хотите знать.

— Негодяй! — вскричала леди, сверкая глазами. — Он сказал мне за обедом, что задержится и придет домой поздно, так как у него срочная работа. Но теперь я вижу, как он без меня проводит время.

— Мы сделаем так, — сказал сыщик. — Вы спрячетесь в лавке и будете слушать их разговор, а когда наслушаетесь достаточно, то позовете свидетелей и в их присутствии уличите мужа.

— Отлично, — сказала леди. — Там на углу, недалеко от лавки, стоит на посту полисмен, который давно знает всю нашу семью. Вечером он будет делать обход своего участка. Можно рассказать ему всю историю, предупредить заранее, и, как только я подам знак, вы вместе с ним войдете в лавку и будете свидетелями.

— Я с ним поговорю, — сказал сыщик, — и попрошу его помочь нам, а вы приходите сюда в контору, как только начнет смеркаться, чтобы мы могли заранее подготовить им ловушку.

Сыщик отправился к полисмену и объяснил ему положение вещей.

— Вот так штука, — сказал блюститель порядка. — Я что-то и не замечал за Р. таких дел. Хотя, правда, ни за кого нельзя ручаться. Так, значит, жена решила его застукать сегодня? И для этого она хочет спрятаться в лавке и подслушать их разговоры? Постойте-ка: там, позади лавки, есть чулан, где Р. держит старые ящики и уголь для топки. Дверь-то, конечно, на запоре, но, если вам все-таки удастся пробраться этим путем в лавку, там уж можно найти, где спрятаться. Я вообще не люблю путаться в такие дела, но мне жалко леди. Я знаю ее с детства и готов ей помочь, раз уж так вышло.

Вечером, когда стемнело, клиентка мистера Килинга проскользнула в его контору. Она была скромно одета во все черное, на голове у нее была круглая черная шляпка, и густая вуаль скрывала лицо.

— Если даже Чарли увидит меня, он меня не узнает, — сказала она.

Мистер Килинг и леди дошли до лавки ювелира и стали медленно прохаживаться взад и вперед по улице. Около восьми часов они увидели, как интересующая их молодая женщина вошла в лавку. Почти тотчас же она вышла оттуда вместе с мистером Р., взяла его под руку, и они торопливо зашагали, вероятно, туда, где ждал их ужин.

Сыщик почувствовал, как задрожала рука его спутницы.

— Негодяй! — с горечью прошептала она. — Он думает, что я сижу дома и простодушно жду его, в то время как он пирует с этой хитрой, беззастенчивой интриганкой… О, как коварны мужчины!

Мистер Килинг провел леди через темный подъезд, и они очутились на задворках лавки. Черный ход был открыт, и они вошли в чулан.

— В лавке, возле станка, на котором работает мой муж, — сказала миссис Р., — стоит большой стол, покрытый скатертью, которая достает до полу. Если мне удастся спрятаться под этот стол, я услышу каждое их слово.

Мистер Килинг вынул из кармана большую связку отмычек и в несколько минут подобрал такую, с помощью которой ему удалось отпереть дверь лавки. Там было почти темно, горел только один наполовину привернутый газовый рожок.

Леди вошла в лавку и сказала:

— Я запру дверь изнутри, а вы ступайте за моим мужем и этой женщиной. Посмотрите, ужинают ли они, а как только они встанут из-за стола, приходите сюда и три раза стукните в дверь. Я тогда буду знать, что они возвращаются. Когда я достаточно наслушаюсь, я отопру дверь, и мы с вами вместе уличим преступную пару. Мне может понадобиться ваша помощь; кто знает, что им вздумается сделать, когда они меня увидят.

Сыщик крадучись вышел из лавки и направился в ту сторону, куда ушли ювелир и женщина. Вскоре он обнаружил, что они заняли отдельный кабинет в маленьком, тихом ресторанчике и заказали ужин. Он подождал, пока они кончили, а затем поспешил обратно к лавке и, войдя в чулан, три раза постучал в дверь.

Несколько минут спустя вернулся ювелир со своей дамой, и сыщик в дверную щель увидел, что в лавке стало светло. Через дверь до него доносились звуки мирного и веселого разговора, но слов нельзя было разобрать. Он потихоньку спустился с крыльца, обошел вокруг лавки и, выйдя на улицу, заглянул в окно. Мистер Р. работал у своего станка, а черноволосая женщина сидела рядом и что-то ему говорила.

«Выждем немного», — подумал мистер Килинг и стал прогуливаться по улице.

Полисмен стоял на углу.

Сыщик рассказал ему, что миссис Р. спряталась в лавке, и все идет как по-писаному.

— Пойду туда, к черному ходу, — сказал мистер Килинг, — чтоб быть наготове, когда придет время захлопывать ловушку.

Полисмен отправился вместе с ним и, проходя мимо лавки, заглянул в окно.

— Э, да они, видно, помирились, — сказал он. — А куда ж девалась та женщина?

— Да вон она сидит, с ним рядом.

— Кто? Я говорю о той девице, с которой Р. ходил ужинать.

— И я о ней говорю, — сказал сыщик.

— Нет, вы что-то путаете, — сказал полисмен. — Вы знаете, кто эта леди, что сидит рядом с Р.?

— Это та женщина, с которой он уходил.

— Это его жена, — сказал полисмен. — Я ее пятнадцать лет знаю.

— Но кто же тогда?.. — начал сыщик и задохнулся. — Силы небесные, кто же тогда сидит под столом?

Мистер Килинг заколотил ногой в дверь лавки.

Мистер Р. подошел к двери и открыл ее. Полисмен и сыщик вошли в лавку.

— Под столом смотрите, под столом, — завопил сыщик Полисмен приподнял скатерть и вытащил из-под стола черное платье, черную вуаль и черный женский парик.

— Эта леди — в-в-ваша жена? — взволнованно спросил мистер Килинг, указывая на темноглазую молодую женщину, глядевшую на них в полном недоумении.

— Разумеется, — сказал ювелир. — А вот вы кто такой? По какому праву вы лезете под мои столы и ломаете мои двери?

— Загляните в свои витрины, мистер Р., — сказал полисмен, который начал догадываться, в чем дело.

Стоимость похищенных часов и бриллиантовых колец была определена в восемьсот долларов, и на следующий день сыщик уплатил всю сумму сполна.

Ювелиру тут же на месте все объяснили, а час спустя мистер Килинг сидел у себя в конторе и лихорадочно перелистывал свои альбомы с фотографиями преступников.

Наконец ему попалась одна, при виде которой он бросил альбом и стал рвать на себе волосы. На фотографии был изображен молодой человек с гладкой кожей и тонкими чертами, а внизу стояло следующее примечание:

«Джеймс X. Мигглс, он же Саймон-белоручка, он же Неутешная вдова, он же Бэнко Кэт, он же Проныра Джимми. Специальность: мошенничества и кражи со взломом. Работает обычно переодетый женщиной. Хорошо маскируется и очень опасен. Разыскивается в Канзас-Сити, Окочи, Нью-Орлеане и Милуоки».

Вот почему мистер Томас Килинг закрыл свое детективное агентство в городе Хаустоне.

Как Вилли спас отца{40} (Перевод Л. Каневского)

Вилли Флинт был маленьким, шестилетним мальчиком из Хаустона. Это был чудный ребенок, с длинными золотистыми кудряшками и невинными ищущими глазками. Его отец был респектабельным здравомыслящим гражданином, который владел четырьмя или даже пятью торговыми помещениями на Мейн-стрит. Весь день мистер Флинт трудился среди своих арендаторов, делая то, что ему положено — вставлял разбитые окна, приколачивал гвоздями оторвавшиеся доски и ремонтировал те места, где отваливалась штукатурка. В полдень он обычно усаживался на ступеньках одного из своих зданий и съедал свой скромный обед, завернутый в кусок газеты, раздумывая о нынешних трудных временах.

Веселые, элегантно одетые клерки и бизнесмены проходили мимо него вверх и вниз по лестнице, но мистер Флинт им совершенно не завидовал. Он жил в небольшом коттедже возле большой кучи мусора, получившей название «Высота банок из-под томата», на одной из главных улиц в жилом районе Хаустона. Он был вполне счастлив, живя с женой и маленьким сыном Вилли, съедая свой скромный, но питательный обед и получая свои тысячу четыреста долларов ежемесячно за аренду своих помещений. Он был человеком изобретательным, находчивым, не проходило почти ни дня, чтобы он не увеличивал арендную плату за какое-то свое помещение и не откладывал по несколько долларов на черный день.

Однажды вечером мистер Флинт пришел домой и понял, что заболел. Он клеил дешевые зеленые обои на голодный желудок, точнее на одну из стен своих магазинов, ничего перед этим не поев, и это не могло не отразиться на его здоровье. Он, чувствуя, как у него повышается температура, слег в постель и, лежа в ней, бормотал сквозь зубы: «Боже, помоги моей жене и моему ребенку! Что же теперь с ними будет?»

Мистер Флинт послал Вилли в дальний угол спальни, а сам, вытащив из-под подушки пачку долларов, сказал жене:

— Вот, возьми это, отнеси в банк и положи на счет. Тут лишь восемьсот долларов. Некоторые арендаторы еще не рассчитались со мной, а пятеро из них хотят, чтобы я установил перегородки у окон. Тот, кто послал воронов накормить Илию, поможет и нам. Пойди к булочнику, купи у него на никель булку хлеба и быстро возвращайся, чтобы помолиться.

Вилли делал вид, что увлеченно играет с Ноевым ковчегом, устанавливал плату животным за кров и воду и писал все цифры на своей грифельной доске. Но он все равно слышал, что сказал матери отец.

Когда мать уходила, он спросил ее:

— Мамми, а папа на самом деле так болен, что не может работать?

— Да, дорогой, — ответила миссис Флинт, — у него очень высокая температура, и я боюсь, как бы он совсем не расхворался.

Как только мать ушла, Вилли, надев свою шапочку, выскользнул на улицу через парадную дверь. «Нужно помочь моему доброму, хорошему папочке, который заболел», — говорил он себе.

Он дошел до Мейн-стрит и там остановился, глядя на высокие здания, которыми владел его несчастный папа. Прохожие мило улыбались, глядя на этого малыша с льняными волосиками, и не одно угрюмое лицо оживлялось при виде его невинных голубых глазок.

Несчастный малыш Вилли! Ну, что он мог сделать, чтобы помочь своему больному отцу в этом большом, вечно занятом собой городе?

«Я знаю, что нужно делать, — сказал он вдруг себе. — Сейчас пойду и подниму арендную плату за несколько офисов и это наверняка поможет моему отцу, ему станет гораздо легче».

Вилли старательно преодолел три лестничных пролета в одном самом большом здании, принадлежащем отцу. На третьем этаже располагалась контора, которую снимали два молодых человека, только что начавшие заниматься адвокатской практикой. Они прибили там свою вывеску и уже отправили мистеру Флинту арендную плату за первый месяц.

Когда Вилли карабкался по лестнице, оба молодых адвоката уписывали сыр с крекерами, положив ноги на стол, на котором стояло шесть порожних литровых пивных бутылок. Они так наелись и напились, что тяжело дышали. Один из них, тот, у кого был в петличке пиджака вставлен цветочек магнолии, рассказывал приятелю какую-то смешную историю об одной девушке. Другой, убрав ноги со стола и открыв глаза, сказал:

— Разрази меня гром, Боб! Ну-ка убери корчажки!

Джентльмен, которого звали Боб, опустил ноги на пол, вытер о волосы ножик, которым только что резал ломтиками сыр, и огляделся.

Маленький голубоглазый мальчик с длинными золотистыми кудряшками стоял в дверях.

— Ну, входи, входи, девочка, — сказал Боб.

Вилли храбро переступил через порог.

— Я вам не девочка, — твердо сказал он. — Меня зовут Вилли Флинт, и я пришел сюда, чтобы повысить вам арендную плату.

— Ну, очень, конечно, любезно с твоей стороны, Вилли, — сказал джентльмен по имени Боб, — что ты пришел, чтобы это сделать, но мы этого не сделали бы даже под страхом смертной казни на электрическом стуле. Скажи, Вилли, это твои собственные волосики и катаешься ли ты на велосипедике?

— Не приставай к малышу, — сказал другой джентльмен, которого первый назвал Сэмом. — Мне кажется, он очень хороший мальчик. Послушай, Вилли, ты когда-нибудь слышал, какой звук получается, если бросить резинку на пол?

— Перестань дразнить малыша, — строго сказал Боб. — Он мне кого-то напоминает, — ах, простите меня за пущенную слезу, — ах, эти кудряшки, ах, эти глазки-незабудки. Скажи-ка, Вилли, только поскорее, дитя мое, не тяни душу, двести десять лет назад ты стоял…

— Да оставь ты его в покое, — сказал Сэм, нахмурившись, якобы недовольный поведением приятеля. — Вилли, не окажешь ли мне личное одолжение — не прольешь ли слезки на пол? Я просто изнываю от скуки, и твои слезки помогут мне забыть печаль и обрести радость.

— Мой папа очень болен, — сказал Вилли, храбро вступая в борьбу с просящимися наружу слезами, — и что-то нужно для него сделать. Прошу вас, добрые мои джентльмены, разрешите мне повысить арендную плату за эту контору, чтобы я мог вернуться домой и сообщить об этом отцу и чтобы ему полегчало.

— А, это пацан старика Флинта, — сообразил наконец Боб. — Почему он тебе не сделал лицо пошире, а? Скажи-ка, Вилли, насколько ты желаешь повысить арендную плату?

— А сколько вы платите сейчас?

— Десять долларов в месяц.

— Ну, скажем, будете платить по двенадцать, идет?

— Пусть будет пятьдесят, — сказал Сэм, зажигая сигару из черного табака, — за девяносто дней, а пока открой бутылочку пивка и вспрыснем сделку.

— Не пори чепуху, — сказал Боб. — Послушай, Вилли, почему бы тебе не повысить арендную плату до двадцати долларов? Так что беги сообщи об этом отцу, если хочешь ему добра.

— Ах, благодарю вас, — воскликнул Вилли и помчался домой с легким сердцем, что-то весело напевая.

Когда он прибежал домой, мистеру Флинту становилось все хуже и он что-то цедил сквозь зубы о десятидолларовой бумажке, которую дал жене.

— По-моему, у него не все в порядке с головой, — сказала миссис Флинт, заливаясь слезами.

Вилли подбежал к кровати отца и прошептал ему на ухо:

— Папа, папа, я поднял арендную плату за одну из твоих контор с десяти долларов до двадцати.

— Ты, мой сын? Молодчина! — сказал отец, положив ему на головку свою руку. — Да благословит Господь моего маленького мальчика.

Мистер Флинт погрузился в мирный сон, и, когда проснулся, лихорадки как не бывало. На следующий день он уже мог сидеть в постели, и теперь он чувствовал себя куда лучше. Но когда Вилли сообщил ему, чью именно ренту он поднял, мистер Флинт скончался в одночасье.

Увы, месье! Сколько в жизни бывает разочарований!

Мираж на холодной реке{41} (Перевод Л. Каневского)

Владелец овцеводческой фермы отказался от спички и раскурил трубку от горящей головни. Мы были на рыбалке в Буффало и готовили себе ужин. Свежая жареная рыба, кофе, пшеничный хлеб, картошка и хрустящий на зубах бекон — не ужин, а объедение, от которого никто не откажется.

Мы расслабились и дружно поклонялись богине Никотинии. Луна освещала всю восточную часть неба и разливала белый мерцающий свет на темные воды реки. Буксир, словно призрак, медленно полз вниз по реке, оставляя за собой прозрачный серебристый след, и гнал мистический прибой далеко, к невидимым берегам, где почти бесшумно набегали волны. Комары сердито жужжали, не осмеливаясь перелетать через границы висевшего вокруг нас большого табачного облака. Упоительный свежий аромат исходил из лопающихся почек на деревьях и от полевых цветов. Мы сидели в ясной тени дубов и кипарисов и болтали, как обычно болтают почти все мужчины и женщины, когда Ночь, развязывающая языки, приходит на смену смиренно молчащему Дню.

Ночь виновата в рождении поэтов, в разбирательствах судебных дел по поводу нарушенного обещания, супружеской измене, за выболтанные секреты и скучные истории. Человек, который в лунную летнюю ночь не расскажет больше того, чего на самом деле знает, — большая редкость. Четверо из нас обладали определенным иммунитетом по отношению к лунному свету и розам, один из нас был достаточно молод, чтобы почувствовать сладостный эффект поцелуев Луны, которые она раздаривала темным верхушкам деревьев, воздушной перспективе дрейфующих, похожих на бухточки облаков, белых глазков цветочков кизила, проглядывающих из древесной темноты. Он все это замечал и высказывал свои мысли открыто, без сослагательного наклонения, прямо, а мы, уставшие от мира пассажиры, что-то ворчали ему в ответ, потягивая наши трубочки и сигары, отказываясь откровенничать по таким пустякам.

— Разве не красиво? — спрашивал молодой человек. — Небо похоже на купол какого-то волшебного храма, леса пропитаны насквозь тайной, а тишину нарушает лишь тихое дыхание природы.

— Мило, конечно, какие могут быть разговоры, — откликнулся страховой агент. — Но позвольте мне сказать вам, что я знал людей, которые разбрасывали микробов неизлечимых болезней вот по этой старой реке. Вы чувствуете, как с каждой минутой усиливается сырость? Никто не знает, что может произойти в следующую минуту. Особенно человек, обремененный семьей, которая зависит от него…

— Заткнитесь, — рявкнул аптекарь. — Если вам угодно поговорить на профессиональную тему, то порекомендуйте меня такому человеку. Мы совершаем эту вылазку ради удовольствия, и я не желаю ее портить трепом о бизнесе. Поговорите лучше о малярии, ведь еще есть две бутылки…

— Ну, вон куда хватили, чем же это лучше? — сказал адвокат. — Вы все твердите одно и то же до тех пор, покуда ваши мозги не сконцентрируются на чем-то другом. Давайте мне трибуну свидетеля, и я с нее поклянусь, что никогда не говорю о своем бизнесе за пределами конторы; если это не так, то гоните меня в шею из зала суда!

— Эта ночь, — сказал владелец овечьей фермы, — напоминает мне о той, когда я заблудился в лесу, идя вдоль Холодной реки. Это была та ночь перед тем утром, когда я увидал миридж…

— Что-что? Может, мираж? — сказал молодой человек.

— Нет, — ответил фермер, — это был не мираж, а миридж, причем самый реальный, который я когда-либо узрел. В этом было что-то весьма странное, и я часто об этом не рассказываю, но ведь когда видишь что-то экстраординарное, так и тянет высказаться, не так ли?

— Ну, валяй, — сказал аптекарь, протягивая руку за кисетом, — послушаем твою байку. Совсем немного осталось на свете вещей, которым современный человек не верит.

— Это случилось осенью восьмидесятого, — начал хозяин овечьей фермы, — когда я перегонял овец в графстве Ла-Саль. Поднялся сильный северянин, и ужасный гром рассеял мое стадо из полутора тысяч баранов. Пастух не смог с ними совладать, и они разбежались по всему чапарралю, этим густым зарослям кустарников. Я вскочил на свою лошадь и погнался за ними, и за целый день мне удалось согнать в одно место большую часть стада. Я встретил одного наездника, мексиканца, который сказал мне, что видел их «целую кучу» возле переправы Пало Бланко на Холодной реке. Я поехал в этом направлении и на закате очутился на равнине, где из-за густого кустарника не было ничего видно на расстоянии пятидесяти ярдов в любую сторону. В общем, я заблудился. Часа четыре или даже пять моя лошадка брела спотыкаясь по густой, сочной траве, шла то в одну, то в другую сторону и, кажется, понимала не больше меня, где она находится. К двенадцати часам я сдался, стреножил мою лошадку, а сам лег на седельное одеяло, чтобы отдохнуть до утра. Я, конечно, ужасно волновался за своих жену и ребенка, которые остались одни на ранчо, так как знал, что они будут до смерти напуганы моим долгим отсутствием. Ну, там, конечно, особенно опасаться было нечего, но вы же знаете, как эти женщины ведут себя, когда наступает ночь, особенно если на расстоянии десяти миль вокруг нет ни одного соседа.

Я проснулся на рассвете и, как только произвел оценку местности, сразу понял, где нахожусь. С того места, где я стоял, была видна дорога на Форт Эвелл, а на ее обочине стоял знакомый мне высохший вяз. Значит, я — на расстоянии около восемнадцати миль от своего ранчо. Я тут же вскочил в седло и когда бросил взгляд через Холодную речку в направлении дома, то увидал этот миридж. Все эти мириджи на самом деле какое-то чудо, просто удивительно. Мне в жизни приходилось их видеть раза три-четыре, не больше. Утро было туманным, кудрявые облачка, похожие на бухточки, также плыли по небу и в ложбинах тоже стоял туман. Я видел мой дом, мое ранчо, сарай для стрижки овец, забор, на котором висели седла, поленницу дров, топор, воткнутый в чурбан, — в общем, все, что было на моем дворе, я видел ясно-ясно, словно все это находилось от меня на расстоянии не больше двухсот ярдов, а я смотрел на все это через легкий утренний туман.

Все это казалось каким-то призрачным, чуть больше, чуть меньше, чем на самом деле, но я отчетливо видел белые занавески на окнах и даже ягнят, пасущихся возле загона. «Как все же забавно, — подумал я, — видеть все так близко, когда до дома целых восемнадцать миль!»

Вдруг я увидел, как отворилась дверь, на крыльцо вышла жена с нашим ребенком на руках. Не знаю, почему я не заорал, не окликнул ее, — не могу этого понять. Но, клянусь, я был ужасно рад ее видеть, знать, что она жива-здорова. И вот тогда я увидал что-то большое, крупное, черное; это черное двигалось, становилось все отчетливее и, когда вся картина вошла в фокус, я понял, что это мексиканец со своим широкополым сомбреро, подъехавший на своей лошади к забору ранчо. Он постоял там с минуту, потом я увидел, как моя жена вбежала в дом, захлопнув за собой дверь. Я видел, как мексиканец спрыгнул с лошади, подергал запертую дверь, а потом пошел за топором, который торчал в чурбане среди кучи дров. Он вернулся со своим орудием и принялся рубить дверь. Миридж становился чуть тусклее, словно его краски выцветали. Не знаю, что меня дернуло тогда, в ту минуту, что заставило совершить такую глупость, но я ничего не мог с собой поделать. Я быстро вытащил из чехла свой винчестер, прицелился в этого подлого негодяя и выстрелил. Потом стал клясть себя, называть законченным идиотом: кто же пытается пристрелить человека на расстоянии восемнадцати миль? Я вложил в чехол свою винтовку, вскочил в седло и, вонзив шпоры в свою лошадку, помчался через густой кустарник с такой скоростью, с какой путник улепетывает от гремучей змеи.

Я проскакал все восемнадцать миль минут за восемьдесят. Я не выбирал дороги, скакал напролом, через колючие заросли, ловко перепрыгивая через речки и ручьи. Когда доскакал до ранчо, то свалился со своей лошадки, а она, вся в пене, прислонилась к забору и с укоризной глядела на меня. Перемахнув через забор, я помчался к черному входу. С грохотом взбегал по ступенькам крыльца и орал словно безумный, выкрикивая имя жены, Сэлли, но не узнавал своего голоса, это был не мой голос, могу поклясться.

Дверь отворилась, и на пороге появилась жена с ребенком, слава богу, оба живы-здоровы, только перепуганные, словно кролики.

«Ах, это ты, Джим, — сказала жена, — где же, где же ты так долго пропадал? Какой-то пьяный мексиканец сегодня утром напал на наш дом, пытался взломать дверь, разрубить ее топором. Я хотела задать ему несколько вопросов, но не могла. Вот, сам посмотри».

Парадная дверь была изрублена на куски, на крыльце лежал топор, а на земле неподалеку и сам мексиканец. Пуля из моего винчестера угодила ему прямо в лоб.

— Ну и кто его застрелил? — спросил адвокат.

— Я рассказал вам все, что мне известно, — ответил владелец овцеводческой фермы. — Сэлли сказала мне, что этот человек вдруг неожиданно упал в тот момент, когда долбил дверь топором, но она никакого выстрела не слышала. Я не собираюсь ничего объяснять, просто рассказываю то, что произошло. Вы можете, конечно, сказать, что кто-то в кустарнике, увидев, как этот наглец взламывает дверь, пристрелил его, используя при этом бесшумный порох, а затем улизнул, не оставив своей визитки, но вы также можете сказать, что ни черта не понимаете, как, впрочем, и я сам.

— Неужели вы думаете… — начал было снова адвокат.

— Ничего я не думаю, — перебил его хозяин овец. — Обещал, что расскажу вам об этом миридже, который я видел, и все честно и подробно вам рассказал. Ну что, там в кофейнике не осталось еще кофе?

Трагедия{42} (Перевод Л. Каневского)

— Клянусь бородой пророка, о Шехерезада, ты все правильно сделала, — сказал халиф, откидываясь назад и откусывая кончик сигары.

Уже тысячу ночей Шехерезада № 2, дочь великого визиря, сидела у ног могущественного халифа Западной Индии и рассказывала такие истории, от которых у придворных перехватывало дух.

Мягкие, мелодичные звуки падающих струй в фонтане приятно услаждали слух. Рабы разбрасывали лепестки роз по мозаичному полу и махали опахалами из павлиньих перьев с драгоценными камнями. За стенами дворца в саду, в кронах финиковых пальм, распевали заморские птички, черные вороны, предвещавшие несчастье, перелетали с ветки на ветку диковинных восточных деревьев, а из Нью-Йорка сюда долетала прилипчивая сентиментальная мелодия, которую приносил с собой свежий бриз.

— Ну, Шехерезада, — продолжал халиф, — по контракту за тобой еще одна история. Ты рассказала нам ровно тысячу, и все мы были просто поражены твоим великолепным талантом рассказчицы. Все твои истории совершенно новые и не утомляют нас, как пошлый вздор, который несет Маршалл П. Уайлдер. Ты такая молодчина! Но послушай, дочь Луны и первая кузина фонографа, ты нам должна еще одну историю. Пусть она будет такой, которую еще никто и никогда не рассказывал в моем царстве. Если справишься, получишь тысячу золотых монет и в придачу сотню рабов в услужение, но если твой рассказ с бородой, то уж не обессудь, придется заплатить своей головой.

Халиф подал знак, и палач Месрур подошел к Шехерезаде, стал рядом с ней. В руках у него поблескивала острая секира. Сложив руки на груди, он замер, словно статуя, а халиф тем временем продолжал:

— Ну, что же, Шехерезада, приступай. Если твой рассказ будет похож на рассказ номер четыреста семьдесят пять, в котором багдадского купца застает его любимая жена на концерте, устроенном в саду на крыше дома, с его машинисткой или на номер шестьсот восемьдесят четыре, в котором какой-то кади из города вернулся поздно босой и наступил на гвоздь, то это подойдет, но если ты снова станешь навязывать нам Джо Миллера, то, клянусь честью, пожалеешь об этом.

Шехерезада, отправив в рот новую жевательную резинку, села на ногу и начала свой рассказ.

— О, могущественный халиф, есть у меня одна историйка, которая всех вас просто очарует. В моем каталоге она числится под номером двести восемьдесят восемь. Но не могу ее рассказать, не могу, в самом деле. Я…

— Почему же нет, Шехерезада?

— Ах, брат Солнца и личный секретарь Млечного Пути, я все же женщина скромная, а рассказ слишком грубый, слишком неприличный, так что мне его никак нельзя рассказывать.

Шехерезаде самой вдруг стало стыдно, и она закрыла в смущении лицо руками.

— Давай рассказывай, я велю тебе, — сказал халиф, подвигаясь к ней поближе. — Не обращай на меня никакого внимания. Я ведь начитался Лауры Линн Джибби и Ибсена. Давай выкладывай свой номер двести восемьдесят восемь.

— Но я ведь уже сказала, халиф, он слишком неприличный.


Калиф подал знак. Палач Месрур взмахнул секирой, и головка Шехерезады покатилась с плеч.

— Я прекрасно знал, что номер двести восемьдесят восемь до неприличия груб, но такая вопиющая непристойность недопустима, это выше моих сил…

Достаточно вызывающая провокация{43} (Перевод Л. Каневского)

— Он вдарил меня первый.

— Он спровоцировал меня, ваша честь.

— Я не собирался даже прикасаться к этому ниггеру, покуда он сам не ударил меня изо всей силы.

Так препирались два негра, стоя перед мировым судьей, который разбирал их дело о драке.

— Для чего вы ударили этого человека стулом? — спросил судья.

— Я играл на французской арфе, господин судья, на балу эмансипированных сыновей Пресвятых Дев в Сэм Гобсоне, а он в это время играл на гитаре, под которую танцевали ниггеры. И вот этот парень, которого я треснул, считает, что он тоже умеет играть на французской арфе, но это неправда, играть на ней он не умеет.

— Ложь, я умею на ней играть…

— Помолчите, — строго одернул его судья. — Продолжайте ваши показания.

— Ну, я играл на ней, когда подходит этот парень, которого я треснул. Он ужасно завидовал мне, тому, как я хорошо играю, и был вне себя из-за того, что комитет выбрал именно меня для игры на балу. И вот когда я играл, этот долбанутый парень подходит прямо ко мне и говорит: «От твоей музыки уже созрели все арбузы на высокой горе». Ну, я продолжаю играть. Тогда он говорит: «Представьте себе, что у тебя в руках большой, спелый арбуз с красной мякотью и черными семечками». Я продолжаю играть. А он говорит: «Ты тащишь его в автобус, разбиваешь острым камнем и погружаешь свою клешню в самую его красную мякоть, вытаскиваешь из него пригоршню сладкой массы и оглядываешься по сторонам, не подходит ли кто». Ну, я продолжаю играть. А он говорит: «Ты набиваешь себе арбузом полный рот, ты жуешь, жуешь, сок его выливается у тебя изо рта и течет по подбородку, скатывается на шею, на грудь, а сладкая масса растекается в твоем горле».

От этой его картины у меня потекли обильные слюнки, причем столько, что заполнили вскоре всю мою французскую арфу, она отсырела, музыка прекратилась, а члены комитета, назначившие меня на бал, только недоуменно переглядывались. Тогда я схватил в негодовании стул, трахнул этого негодяя парня по башке и накинулся на него. Вы, мистер судья, сами знаете, какие вкусные арбузы растут в этих местах…

— Ну-ка убирайтесь отсюда оба, чтобы глаза мои вас больше не видели, — вынес свой приговор судья. — Кто там следующий?

Сломанная тростинка{44} Перевод Л. Каневского

Популярный священник сидел в своем кабинете перед жаровней с горящими углями, и довольная улыбка блуждала у него по лицу, когда он вспоминал свою удачную утреннюю проповедь. Да, он нанес ощутимые удары по греховному, он простыми, но берущими за сердце словами рассказывал слушавшей его, затаив дыхание, пастве о зле, коварстве, дебоширстве, пьянстве, развращенности, случаи которых наблюдались среди его прихожан.

Уподобляясь примеру первейшего слуги Господа с чистейшими помыслами, он в своей речи опускался до самых низменных глубин порока и разврата, а в голове у него возникали ужасные, жгучие, непотребные картины, которые он рисовал перед изумленными взорами прихожан щедрой кистью в поразительно живых красках. Он сам слыхал, как слетали богохульства с губ, некогда столь же чистых, как у сестер церкви, он сам стоял в самом центре безграничных пороков, где вино текло рекой, раздававшиеся там скабрезные песни, проклятия, громкий смех, шумное пьяное веселье, звон монет, заработанных на человеческой крови, казалось, долетали до обиталища самого Дьявола.

Да, в самом деле, он поразил свою паству! Он не скупился на самые огненные слова, чтобы выжечь ими все то, что не имело права на существование. И вот теперь он сидел перед своими горящими угольками и думал об успехе трудов своих, эти раздумья вызывали у него довольную улыбку.

Вдруг щелкнула задвижка на двери его кабинета, и к нему вошел человек. Грязный, седой, в лохмотьях, изрядно потрепанный, с неясным взором и неуверенной походкой, к тому же от него сильно несло ромом. Может, он и был когда-то человеком. На его лбу пролегла длинная полоска клейкого пластыря, на переносице красовалась открытая кровавая рана, которая контрастировала с менее красным цветом остального лица. Вместе с ним в кабинет влетел дух нереспектабельности, несвятости и рома.

Проповедник встал, его чувствительные ноздри заметно подергивались от неприятного запаха, а все его грузное тело под просторным облачением дрожало от испытываемого к вошедшему отвращения.

— В чем дело, добрый человек? — спросил он.

* * *

Существо заговорило, и проповедник, все еще стоя, пытался следовать за лабиринтом его хрипловатой речи.

— Разве вы меня не знаете? Я живу в «Восторгах ада». А я вас знаю. Вы туда приходили, действительно приходили, хотели ознакомиться с его достопримечательностями. Вы попросили дать вам в проводники этого итальяшку, Тони, а он послал вас к гадкому Джейку. Так это я. Я поведу вас по всем притонам, ну и все такое прочее. Я знаю, что вы — проповедник, если судить по тому, что вы делаете. Но вы купите мне вина, как человек, настоящий человек с большим карманом, иначе кто вас будет принимать за человека?

— Простите, — сказал проповедник, — эта рана у вас на лбу, — кровь из нее каплет на мои гравюры, — позвольте мне…

— Не волнуйтесь, ваше преподобие, — сказало существо и, задрав полу своего изодранного сюртука, вытерло кровь с лица. — Я не испорчу ваши картинки. Несколько капелек сорвались на ковер, но ничего, сейчас я напущу сюда свежего воздуха. Когда-то я мог бы рассказать вам все о ваших картинках: вот эта — Она со львом, а это — Венера Милосская, а это — Дискобол. Вас не удивляет, ваше преподобие, что я верно называю картинки, нет? Когда-то и я сидел вот на таких стульях, больше всего мне нравилась испанская кожаная обивка, но ваша стенная панелька не из лучших — резной аллегорический орнамент уже не используется в современных панельках. Но, простите меня, ваше преподобие, я пришел к вам не для того, чтобы сказать об этом. После того как вы пристрастились к нашему злачному месту, я задумался о том, что вы мне говорили однажды вечером, когда мы с вами ходили на танцульки в Гиллиган. Там был один парень, который унижал вас как священника, даже хотел дать вам по уху, но, увидев, что у меня из кармана выпирает пушка, и посмотрев мне в глаза, он передумал. Ну, да это неважно. Я тогда слышал, как вы себе сказали: «Сломанной тростинки ему не соединить и горящий лен не погасить» или что-то в этом роде. Тогда я сказал себе: «Пойду-ка я в большую церковь, послушаю проповедь этого типа».

* * *

— Мои ребята, все эти хвастуны, у которых нет и гроша в кармане, смеются надо мной, называют «Благочестивым Джейком», но сегодня я пошел в большую церковь, где вы проповедуете, ваше преподобие. Я сказал себе, что ведь это я вас водил по злачным местам, я заступался за вас, когда эти пропойцы выставляли вас на посмешище, я не позволил этим парням вас обжулить, а когда я услыхал о ваших поучениях, о ваших проповедях, сам услыхал, какие жгучие слова вы отважно бросали этой банде, то испытал гордость, чувство, что я и сам причастен к вашему бизнесу, так как ходил повсюду вместе с вами. Я сказал себе: «Ты должен сам услыхать, как проповедует этот парень, и, может, в результате у сломанной тростинки появится шанс снова стать целой…» Извините меня, ваше преподобие, не бойтесь, я не упаду и не испорчу ваш ковер. Что-то голова кружится. Кровь все течет из моей раны на лбу, но я совсем не пьян.

— Может, вы присядете, не хотите ли на самом деле присесть, отдохнуть несколько минут?

— Благодарю вас, ваше преподобие, я не стану садиться. Кажется, я уже покончил со своим прошлым. Я пришел в церковь, вошел в нее. Я услыхал чудесную музыку, мне казалось, что это поют сами ангелы на хорах, и я почувствовал такой дивный запах — запах фиалок и свежего сена, которое мы косили на пахучих лугах, когда я был совсем еще маленьким. Сколько там было хороших людей в бархатных куртках и красивых платьях с разными безделушками. А вы, ваше преподобие, стояли в дальнем конце, на большой трибуне, такой спокойный, словно вы не здесь, а где-то далеко-далеко, точно такой, как тогда на балу в Гиллингене, когда эти ребята попытались вас высмеять, а я после пошел, чтобы послушать вашу проповедь.

* * *

Вдруг проповедник вспомнил лестный для него отрывок из сообщения о его утренней проповеди, опубликованного в утренней газете: «Его чудодейственное, магнетическое воздействие настолько велико, что не только способно тронуть сердце даже самого грубого, самого невежественного и неграмотного человека, но и вызвать ответный аккорд в сознании человека высококультурного, обладающего тонким вкусом».

— Ну а моя проповедь, — спросил священник, соединяя подушечки своих тонких пальцев и чувствуя, как заслуженная похвала убыстряет ток крови в жилах. — Не вызывала ли она у вас угрызений совести из-за той греховной жизни, которую вы прежде вели, не осветила ли светом Божественной жалости уголки вашего сердца, не принесла ли прощения вашей заблудшей душе, в общем, всего того, что Он обещает самым развращенным, порочным и злобным существам Своего творения?

— Ваша проповедь? — сказало существо, поднося дрожащую руку к ранам, обезображивающим его лицо. — Разве вы не видите эти порезы, эти синяки? Знаете, где я их заработал? Я ведь и не услышал вашей проповеди. Все эти увечья я заработал на острых камнях, куда коп с вашим привратником вышвырнули меня из церкви. В самом деле, разломанная тростинка никогда не станет целой, а горящий лен не погасить. У вас есть еще что-нибудь сказать?

Волосы Падеревского{45} (Перевод Л. Каневского)

Журналист из «Пост» имел удовольствие встретиться с полковником Уорбертоном Поллоком вчера вечером в ротонде Нью-Хатчинс.

Полковник Поллок — один из самых широко известных людей в нашей стране и, вероятно, у него гораздо больше знакомств с выдающимися людьми своего времени, чем у любого живущего ныне человека. Он — острослов, редкого дарования рассказчик, прирожденный дипломат, человек громадного опыта и большой любитель путешествий по всему миру. Ничто ему не доставляет большего удовольствия, как поделиться своими интересными воспоминаниями о людях и событиях в кругу достойных его слушателей. Его воспоминания о дружбе с различными знаменитыми людьми, мужчинами и женщинами, настолько многочисленны, что ими можно было бы заполнить несколько томов.

Полковник Поллок постоянно живет в апартаментах отеля «Вашингтон-Сити», где, однако, он проводит ничтожную часть своего времени. Обычно он проводит все лето в Европе, главным образом в Неаполе и во Флоренции, но редко живет в одном месте более нескольких недель или месяцев.

Полковник Поллок сейчас находится на пути в Южную Америку, чтобы позаботиться там о своих интересах, которые связаны там у него с добычей ценной красной древесины — махогани.

Полковник свободно, без всяких утаек, и очень интересно делился своим опытом и часто рассказывал восхищавшейся им очень внимательной группе слушателей свои замечательные истории о знаменитых людях.

— Я вам не рассказывал, — начал он, попыхивая своей длинной сигарой с черным табаком «принципе», — о том приключении, которое у меня было в Африке несколько лет назад? Нет? Очень хорошо. Насколько мне известно, в Хаустон скоро приезжает Падеревский, и эта история может оказаться весьма кстати. Вы, конечно, слышали об удивительных волосах Падеревского, об этом много говорили. Но очень немногие знают, что произошло с ним. Вот как это было.

Несколько лет назад мы сколотили группу охотников, чтобы отправиться в Африку и там поохотиться на львов. В компании были Нэт Гудвин, Падеревский, Джон Л. Салливан, Джо Пулитцер и ваш покорный слуга. Это было тогда, когда никто из нас еще не достиг сегодняшней славы, но все мы были людьми амбициозными и каждому из нас требовался отдых и развлечения. Это была компания веселых единомышленников, во время этого путешествия у нас было немало радостных, восхитительных минут. Когда мы высадились на Черном континенте, то наняли проводников, запаслись провизией и снаряжением для месячного путешествия по тем местам, где течет Замбези.

Все мы ужасно хотели подстрелить льва, ради этого забрались в совершенно дикий, необследованный район.

Вечерами, сидя у костра, мы прекрасно проводили время, болтали, подшучивали друг над дружкой, в общем, наслаждались, как могли, нашей поездкой.

Падеревский был единственным членом нашей команды, который зарабатывал деньги. Это было время, когда повсюду царил бешеный фурор вокруг его фортепианного искусства, а от своих сольных концертов он получал немалые суммы.

Однажды Гудвин, Салливан, Падеревский и я слонялись без дела по лагерю в ожидании обеда. Пулитцер пока еще не показывался. Гудвин с Салливаном затеяли спор по поводу того, как нужно уходить и отражать апперкот, который стал таким знаменитым благодаря Хинану. Вы, наверное, знаете, что Нэт Гудвин и сам неплохой спортсмен и умеет боксировать не хуже профессионала. Падеревский всегда был спокойным парнем, приятным и отзывчивым, все его любили. Он сидел на пеньке бананового дерева, глядя вдаль своими сонными, притягивающими, словно магнит, глазами. В это время я заряжал патроны и не обращал особого внимания на их спор, до тех пор, покуда Салливан с Гудвином не стали повышать голос, а спор грозил перерасти в сердитый, озлобленный диспут.

— Будь у меня сейчас пара перчаток, я бы сразу доказал, что прав, — сказал Нэт.

— Было бы неплохо, — ответил Джон. — Через минуту вы ничего бы уже не соображали.

— Да вам не устоять и двух минут перед человеком, который знает начальные принципы ведения боксерского поединка, — сказал Гудвин. — Только ваш вес и ваша прыть говорят в вашу пользу.

— Ах, если бы у нас была сейчас пара перчаток! — повторил Джон, скрипя зубами.

* * *

Вдруг оба они, словно сговорившись, одновременно повернулись к Падеревскому. У Падеревского в то время были длинные черные как смоль волосы, мягкие и гладкие, как у индейца, плотной массой они спадали ему на спину.

Салливан с Гудвином набросились на него вместе. Не знаю, кто из них это сотворил, но я видел только, как блеснул нож, и через пару секунд Падеревский так аккуратно лишился своего скальпа, словно это проделал опытный индеец из племени команчей.

Они тут же разделили волосы на две части, и каждый набил своей две кожаные сумочки для патронов. Потом они надели их на свои сжатые кулаки, веревочкой завязали на запястьях и тут же ринулись друг на дружку, словно заправские боксеры, в своих довольно своеобразных, странных боксерских перчатках.

Падеревский, когда с него сдирали скальп, только издавал дикие вопли, а после операции тихо сидел, обхватив обеими руками свою голую голову, с мрачным, подавленным видом.

— Все, я разорен, — причитал он. — Моей карьере профессионального пианиста конец. Что же мне делать?

Я попытался разнять Джона с Нэтом, но в результате получил такой сильный удар тыльной стороной «перчатки Падеревского», что отлетел в сторону и приземлился на колючий кактус.

* * *

И вот в это мгновение в лагере появился Джо Пулитцер.

Он тащил за хвост убитого льва, которого подстрелил в камышах на берегу реки.

— Что здесь происходит? — спросил он, не спуская глаз с двух отчаянно колотивших друг дружку боксеров, старавшихся уйти от ударов противника, и с Падеревского, который громко стонал, оплакивая утрату своего скальпа.

— Я бы не отдал и за пять тысяч долларов свои волосы, — убивался он.

— Отдадите за чужие, которые нисколько не хуже ваших, — сказал Пулитцер.

Он подошел к Падеревскому, и они о чем-то шептались несколько минут. Затем Джо вытащил сантиметр из кармана и обмерил голову Падеревского. После этого, взяв нож, он вырезал по мерке точно такой же кусок из гривы льва и приладил его к голове Падеревского. Прижав львиные волосы поплотнее к голове, он прикрепил их пластырем.

— Вы не поверите, но за три дня кожа на голове окрепла, боль прошла, а на голове Падеревского красовалась самая красивая, самая рыжая, самая густая развевающаяся шевелюра, какую вы никогда еще не видели.

Я сам видел, как Падеревский вечером того же дня передал Пулитцеру за палаткой чек, и, думаю, немалый. Точная сумма, проставленная в нем, мне неизвестна, но Джо по возвращении в Нью-Йорк купил «Уорлд» и с тех пор процветает на ниве журналистики.

А львиные волосы принесли Падеревскому целое состояние. Вот увидите, эти волосы еще сделают его миллионером. Я никогда не слыхал, как он бьет по басовым клавишам фортепиано, но думаю, что это напоминает рык льва в Южной Африке, и могу даже побиться об заклад.

* * *

— Знаете, я люблю людей сцены, — продолжал свой рассказ полковник Поллок. — Они, как правило, самые веселые компаньоны на свете, притом очень забавные. Не проходит и года, чтобы я не сколотил группу единомышленников для организации увеселительной поездки, и всегда в моей компании оказывается два-три актера. Так вот, год или два назад, мы собрались вместе и отправились в трехмесячное путешествие для ознакомления с достопримечательностями. В нашу группу входили Де Вольф Хоппер, доктор Парк-херст, Буффало Билл, Юджин Фильд, Стив Броди, сенатор Шерман, генерал Кокси и великий маг — Германн.

Мы были гостями принца Уэльского и отправились в путь на его паровой яхте «Альбион». Никто из нас прежде не был в Австралии, и принц пожелал ознакомить нас с этой страной. У нас была просто чудесная поездка. Все мы были единомышленники, едины душой и телом, а наше пребывание на борту было одним сплошным банкетом и безумным весельем на протяжении всего путешествия.

Когда мы высадились в Мельбурне, то нас встречал только губернатор провинции Виктория и всего несколько высших чиновников, так как принц заблаговременно отослал телеграмму с просьбой, чтобы его визит проходил строго инкогнито. Через день-два хозяева, ответственные за наше путешествие, организовали для нас поездку по провинции Новый Южный Уэльс, чтобы показать нам страну и помочь представить себе, что такое местная горнорудная промышленность и овцеводческая отрасль. Мы проехали через Вагга-Вагга (Барра-Барра), Джумбо-джанкшн, Нарраудера, а оттуда верхом через все обширные пастбища страны возле Куддулдури.

Когда мы приехали в небольшой городок Кобар, центр овцеводческого региона, то верноподданные англичане, жившие там, узнали принца, и через час весь город был взбудоражен, все население повсюду следовало за нами по пятам, крича «ура!» и распевая гимн «Боже, храни королеву!».

— Все это ужасно раздражает, Поллок, — сказал мне принц, — но тут уж ничего не поделаешь.

Наша группа поехала в глубь страны, чтобы посмотреть на ранчо по разведению овец, и, по крайней мере, две сотни горожан увязались за нами пешком, все время не спуская с нас полные обожания глаз.

Кажется, тот год был неудачным для овцеводов, и они с довольно мрачным видом уныло размышляли о перспективах на будущее. Самая большая беда в Австралии заключается в том, что весь континент постоянно подвергается захвату быстро размножающихся кроликов, которые для своего прокорма пожирают всю траву и зеленые кусты, иногда уничтожая весь зеленый покров на огромных территориях. Правительство постоянно предлагает награду в пятьсот тысяч фунтов автору такого плана, с помощью которого можно было бы извести излишнее поголовье кроликов, но ничего путного так и не было изобретено, ничего такого, что можно было бы с пользой применить на практике.

В годы, когда прожорливость кроликов достигает колоссального масштаба, овцеводы терпят большие убытки, так как для их овец не остается достаточно корма. Во время нашего визита кролики уже погубили почти всю страну. Некоторые стада овец ухитрялись как-то выживать, срывая зеленые листья с верхних ветвей деревьев, — туда кролики никак не могли дотянуться. Но все равно большинство стад приходилось отгонять далеко в глубь континента. Люди от этого сильно страдали, дурное настроение их не покидало, и всех их раздражало лишь одно упоминание о кроликах.

Около полудня мы остановились для ланча на околице небольшой деревушки, слуги принца устроили нам отличный обед из холодных блюд: дичи, жирной гусиной печенки и курятины. Принц заказал для путешествия очень много вина, и мы наслаждались довольно вкусной трапезой.

Деревенские жители и овцеводы слонялись возле нас без дела, наблюдая за тем, как мы едим. Какими голодными глазами они на нас смотрели — просто ужас! Эти оголодавшие люди — просто ужас!


— Знаете, трудно найти на свете более живого, более веселого, более компанейского человека, чем этот великий престидижитатор Германн. Он был душой нашей группы, и, когда отличное вино принца начинало на него действовать, он принимался за свои фокусы. Он подбрасывал вверх различные предметы, они вдруг исчезали неизвестно куда, превращал воду в жидкости разного цвета, жарил омлет в цилиндре, и вскоре нас плотным кольцом окружили разинувшие от удивления рты, пораженные такими чудесами бушмены, как местные, так и англичане по рождению.

Германн был страшно доволен таким повышенным к себе вниманием и широко раскрытыми от удивления ртами. Он, выйдя на открытое пространство, чтобы его все получше видели, стал вытаскивать за уши кроликов из рукавов, из-за воротника и карманов, причем по полудюжине, не меньше. Он бросал их на землю, и те, прижав ушки, быстро убегали прочь, но это не смущало мага, он продолжал вытаскивать других, все больше, больше, на глазах у пораженных этим зрелищем аборигенов.

Вдруг неожиданно, издав истошный вопль, овцеводы, схватив тяжелые дубинки и камни, вытаскивая из ножен длинные острые ножи, бросились с ними на нас, на всех членов нашей группы.

Принц схватил меня за руку.

— Спасайтесь, спасайтесь, Поллок, — закричал он, — все они обезумели от этого кроличьего бизнеса. Они всех нас перебьют, если мы не вооружимся палками.


— Кажется, — продолжал полковник Поллок, — я был тогда на волосок от смерти, клянусь честью. Я бежал что было сил, орудуя на ходу суковатой палкой, а около сорока туземцев гнались за мной. Некоторые из них, видя, как я улепетываю, бросали в меня копья и бумеранги. Когда я взбегал на небольшую горку, то, повернув голову, увидел, как Стив Броди сиганул с моста в реку Муррумбидги, по крайней мере, с высоты двадцати футов. Всем членам нашей компании удалось спастись, а последние, преодолевая громадные трудности, вернулись дня через два, а то и три, но все же они получили весьма ценный опыт, ничего не скажешь. Сенатор Шерман проблуждал две ночи в лесу и там пострадал от ночных заморозков.

Насколько я знаю, Де Вольф Хоппер намеревается написать пьесу по поводу этого случая и представить ее в следующем театральном сезоне, а сам будет исполнять в ней роль кенгуру.

Генерала Кокси туземцы схватили на берегу небольшой речушки, через которую он боялся перейти, и притащили его к английскому мировому судье, который отпустил обвиняемого на следующий день.

Принц отнесся к этому происшествию как к забавной шутке. Он на самом деле славный парень, без дураков.

— Как-нибудь, — продолжал полковник Поллок, встав, чтобы расписаться за полученную телеграмму, — я расскажу вам о том приключении, которое произошло со мной в римских катакомбах, когда мы там были вместе с Ральфом Вальдо, Эмерсоном, Барни Гиббсом и персидским шахом.

Полковник отправился ночным поездом в Сан-Антонио по пути к Мехико-Сити.

Тайна многих веков{46} (Перевод Л. Каневского)

Несколько лет назад любой мужчина рассматривал средство передвижения в распоряжении прекрасного пола как святую область, проникать в которую равносильно святотатству.

Костюм для езды на велосипеде оголил тот факт, что таких средств не одно, а два. Мужчина клал поклоны тому, чего не мог ни понять, ни увидеть, но когда завеса тайны разорвалась, от его поклонения не осталось и следа. На протяжении многих поколений считалось, что женщина просто передвигается, чтобы добраться до нужного места. Обожающий ее мужчина не задумывался над тем, как это происходит: то ли она, подобно Венере, рождается в невидимой колеснице, которую волокут за собой два молочно-белых голубя, то ли переносит ее невидимая сила собственной податливой воли. Он только знал, что при этом слышится мягкий шелест невидимой материи, соблазнительное шуршание («фру-фру») женского платья, нарастают звуки какого-то бурного движения… и вот очаровательное создание переносится уже в другое место. Он дивился ей, обожал ее по-прежнему, но не решался дальше любопытствовать. Иногда под кружевным подолом белоснежных юбок можно было увидеть носочек крошечной туфельки или даже блестящую серебряную застежку на подъеме ножки, но дальше мужское воображение работать отказывалось, сбитое с толку, но все еще оставаясь под воздействием ее очарования. В старые времена самые сладкоголосые менестрели среди поэтов воспевали, играя на своей лютне, крошечные, как у лилипутов, части ее тела, а романс достигал наивысшего накала, когда вновь излагал бессмертную легенду о Золушке и ее стеклянных туфельках. Придворные поднимали вверх шелковую туфельку своей возлюбленной, наполненную шампанским, и выпивали его за ее здоровье. Ну а где тот герой-велосипедист, который отважится взять велосипедную гетру возлюбленной дамы и наполнить ее пивом, чтобы выпить за ее здоровье?

Таинственная, сгорающая от любви мамзель уже не кидает нам розы из своего забранного в решетку оконца и не посылает нам издалека свои вздохи. Она спустилась с балкона на землю, позаимствовала мужскую одежду, становится нашим добрым другом и требует для себя равных прав. Мы больше не выражаем ей свое восхищение по ночам серенадами и звонкими любовными сонетами. Мы похлопываем ее по спине и считаем, что у нас появился отличный товарищ.

Но нам всем так хочется поместить вот такое объявление во всех газетах на земле:


«ПРОПАЛА — девушка в длинном платье с юбками, порой она краснеет, и на шее у нее болтается плакатик с надписью: „Руки прочь!“ Щедрое вознаграждение за ее возврат гарантируется».


На днях журналист «Пост» увидел милого, здравомыслящего старого джентльмена с возвышенными помыслами, который принадлежит к старинной школе кавалеров и который просто не может видеть, как женщина сходит с того пьедестала, на котором он всегда ее лицезрел. Он наблюдал за дамой, едущей мимо него на велосипеде. Газетчик спросил его, что тот думает по этому поводу.

— Я никогда не видел леди на велосипеде, — сказал он, — но я при этом вспоминаю о Боге, ибо они, эти женщины, на самом деле передвигаются каким-то таинственным образом, чтобы творить свои чудеса.

Странный случай{47} (Перевод Л. Каневского)

Однажды днем репортер «Пост» встретил своего хорошего знакомого, врача по профессии, и предложил ему зайти в ближайшее кафе, чтобы выпить по стакану холодного лимонада. Врач согласился, и вскоре оба они сидели за маленьким столиком в тихом углу, а над ними вертелся вентилятор. Доктор сам заплатил за свой лимонад, а, когда начался разговор, репортер ловко перевел его на врачебную практику собеседника, спросив его, не было ли у него каких-либо странных случаев в его практике.

— Конечно, конечно, были, — сказал доктор, — но среди них есть такие, о которых мне не позволяет рассказывать врачебная этика. Есть и другие, в которых нет никакой тайны, но они нисколько не менее любопытны, на мой взгляд. Всего несколько недель назад у меня был очень странный случай, и если не приводить подлинных имен, то, думаю, можно рассказать о нем.

— Прошу вас, будьте настолько любезны, — сказал репортер, — ну а перед тем, как вы начнете, позвольте заказать нам еще по стакану лимонада.

Молодого врача, казалось, такое предложение несколько озадачило, но он, порывшись в карманах, нашел там куотер и согласился.

— Ну, примерно неделю назад я сидел в своем кабинете, ожидая визита какого-нибудь пациента, и вдруг услыхал шаги. Вскинув голову, я увидел, как в мой кабинет входит красивая молодая леди. У нее была какая-то особая, странная походка, которая никак не вязалась с такой очаровательной девушкой. Она пошатывалась, ее бросало из стороны в сторону, и, предпринимая невероятные усилия, она добралась до стула, который я предупредительно пододвинул к ней. У нее было очень миленькое личико, но на нем проступала печаль и даже мрачная меланхолия.

— Доктор, — начала она очень приятным, но печальным голоском, — я хочу проконсультироваться у вас по поводу своего состояния, так как, кажется, у меня весьма необычное заболевание, и я прошу вас потерпеть и выслушать мой, несомненно, скучный рассказ об истории моей семьи.

— О чем вы говорите, мадам, — сказал я, — весь к вашим услугам, можете располагать всем моим временем. Все, что вы мне расскажете, бросит дополнительный свет на вашу болезнь и несомненно, поможет мне, точнее поставить вам диагноз.

Она поблагодарила меня с улыбкой, и от этой улыбки ее печальные черты несколько разгладились.

— Мой отец, — сказала она, — был из семейства Адамсов, из Восточного Техаса, вы, конечно, слышали о них.

— Может, и слышал, — ответил я, — но ведь семей по фамилии Адамс так много, что…

— Ну, да это не важно, — продолжала она, махнув рукой. — Пятьдесят лет назад началась страшная вражда между семьей моего деда и другой семьей из числа старых переселенцев в Техасе, их фамилия Редмонд. Случаями кровопролития, бесчеловечными поступками, совершаемыми членами семейств с обеих сторон, можно было бы заполнить несколько увесистых томов. В общем, они в точности повторяли все те ужасы, которые демонстрировал старый Кентукки в своей вражде с Западной Виргинией.

Какой-нибудь из Адамсов стрелял из-за забора по Редмонду, когда тот, ничего не зная, сидел за столом и ел, или молился в церкви, или находился в каком-либо другом месте. Между ними возникла такая жуткая ненависть, которую трудно себе и представить. Они бросали отраву в колодцы друг друга, убивали домашних животных, и если на своем пути Адамс, не дай бог, встречал Редмонда, то с этого места их встречи живым уходил только кто-то один. В каждой семье детей приучали к ненависти с того момента, как только они начинали говорить, и, таким образом, наследство антипатии передавалось от отца к сыну и от матери к дочери. Целых тридцать лет бушевала война между ними, и постепенно смертоносные выстрелы из ружей и револьверов настолько опустошили эти семьи, что через двадцать лет в один прекрасный день выяснилось: в живых осталось лишь по одному представителю враждовавших родов — Лемуэль Адамс и Луиза Редмонд. Оба были молоды и красивы и при первой же встрече позабыли о старой вражде между их семьями и полюбили друг друга. Они тут же поженились, чем и был положен конец великой кровавой вражде между Адамсами и Редмондами. Но, увы, сэр, передаваемые по наследству ненависть и раздоры на протяжении стольких лет отозвались на невинной жертве.

Такой жертвой, доктор, стала я. Во мне, их ребенке, никак не хотела смешиваться кровь Адамсов с кровью Редмондов. Когда я была маленькой девочкой, то ничем не отличалась от своих сверстниц, многие даже считали меня необычайно располагающей и приятной.

— Я охотно этому верю, мадам, — перебил ее я.

Леди, чуть покраснев, продолжала:

— По мере того как я становилась старше, меня стали одолевать странные, противоречивые, я бы сказала, непримиримые импульсы. Любой моей мысли, любому движению тут же находилась контрмысль, контрдвижение. Все это было следствием наследственного антагонизма. Половина меня принадлежала Адамсам, а вторая — Редмондам. Если я устремляла взгляд на какой-то предмет, то оба глаза смотрели в разных направлениях. Если одной рукой я брала соль из солонки, чтобы посолить картофелину за обедом, то вторая, против моей воли, дотягивалась до сахарницы и посыпала ее сахаром.

Сотни раз при игре на пианино, когда одна моя рука извлекала звуки сонаты божественного Бетховена, то вторая принималась изо всех сил стучать по клавишам и играть бравурную мелодию «Там, за стеной сада» или «Стража Скидмора». Кровь Адамса и кровь Редмонда отказывалась уживаться и в гармонии течь по жилам. Когда я приходила в кафе-мороженое, то заказывала, против своей воли, ванильное, хотя моя душа просто жаждала другое — лимонное. Сколько раз мне приходилось портить себе нервы при раздевании, перед тем как лечь спать. Несмотря на мое желание снять с себя все вещи, противостоящее влияние оказывалось настолько сильным и непреодолимым, что мне приходилось ложиться в постель в платье и даже в туфлях. Вы когда-нибудь сталкивались с таким случаем, доктор?

— Никогда, — признался я, — в самом деле, просто удивительно. И вам так и не удалось преодолеть противоположную тенденцию, так?

— Что вы, как раз удалось. Постоянно предпринимая невероятные усилия, через повседневные упражнения, мне многое удалось сделать, теперь эта болезнь беспокоит меня только в одном отношении. Фактически я освободилась от ее пагубного влияния, за одним только исключением. Она по-прежнему оказывает свое воздействие на манеру моего передвижения. Мои нижние конечности отказываются выполнять одни и те же движения. Если мне нужно идти в определенном направлении и одна нога делает шаг в этом направлении, то вторая в это время поворачивает совсем в другую сторону. Можно сказать, одна моя нога — Адамсы, а вторая — Редмонды. Обе они действуют согласованно только в одном случае — если я катаюсь на велосипеде. Когда одна моя нога поднимается, то вторая, естественно, опускается, это сильно облегчает мне езду, но стоит мне попытаться пойти пешком, как обе становятся неуправляемыми, просто беда! Вы, наверное, заметили, каким образом я вошла к вам в кабинет. Можете ли вы мне помочь в этом, доктор?

— Да, случай на самом деле странный, — согласился с ней я. — Но все же я подумаю, и, если вы зайдете ко мне завтра, часов в десять, я выпишу вам рецепт.

Она поднялась со стула, и я проводил ее по лестнице до ожидавшего ее внизу экипажа. Клянусь, мне никогда прежде не приходилось видеть такой дергающейся из стороны в сторону, такой неуклюжей, такой противоестественной походки.

После ее ухода я долго, весь вечер, размышлял об этом странном случае, почитал кое-что у авторитетных специалистов о сухотке спинного мозга, о болезнях мышц, в общем, прочитал то, что попалось под руку. Но ничего не обнаружил такого, что могло бы объяснить этот случай. Около полуночи я вышел погулять по улице и подышать свежим прохладным воздухом. Проходя мимо магазина одного старого немца, я решил зайти к нему, чтобы поболтать. До этого я увидел в загоне на его дворе двух бегающих оленей. Я спросил у него о них. Он сказал мне, что те отчаянно дрались друг с дружкой, и поэтому он был вынужден их разделить, отправить каждого на отдельный дворик. И вдруг меня осенило.

На следующий день эта молодая леди пришла ко мне в кабинет. У меня уже был выписан для нее рецепт. Я протянул ей бумажку, она прочитала его, густо покраснела и, кажется, была готова рассердиться.

— Попробуйте, мадам, — сказал я.

Она согласилась попробовать, вчера я видел ее на улице, она так легко, так грациозно шла по тротуару, что любо-дорого посмотреть. Теперь она ничем, абсолютно ничем не отличается от других дам.

— Так какой же вы выписали ей рецепт? — спросил репортер.

— Я посоветовал ей носить женские спортивные брюки, — ответил молодой врач. — Таким образом, разделяя противоборствующие воздействия, восстанавливалась гармония. То, что разделяло Адамсов с Редмондами, теперь не сталкивалось, и таким образом наступило полное выздоровление.

Погодите, — продолжал доктор, — теперь уже около семи, а я должен зайти к ней ровно в восемь. По секрету могу вам сказать, что она согласилась взять мою фамилию, что и произойдет в скором времени. Надеюсь, вы не станете никому передавать эту историю, не так ли?

— Нет, нет, что вы, — сказал репортер. — Но, может, еще лимонаду…

— Нет, спасибо, — сказал доктор, торопливо вставая со стула. — Мне пора. Всего хорошего. Встретимся через несколько дней.

Субботний вечер Симмонса{48} (Перевод М. Богословской)

Как деревенский простак осматривал достопримечательности Хаустона

Однажды в ясный субботний вечер на станции Хаустон с поезда, прибывшего в 21.10, сошел молодой человек и, остановившись, стал весьма растерянно оглядываться по сторонам. Вид у него был идиллический, точь-в-точь молодой поселянин, как их изображают на сцене наши прославленные актеры. На нем был длинный черный сюртук того знаменитого покроя, который увековечил имя покойного принца Альберта, — такие сюртуки можно увидеть в деревенской церкви по воскресеньям, — клетчатые панталоны, несколько коротковатые для его длинных ног, и завязанный изумительным бантом ярко-пунцовый с зеленым горошком шарф. Он был гладко выбрит, и на лице его было написано глубокое изумление, почти граничащее с испугом, когда он озирался по сторонам, тараща свои голубые глаза. Он держал в руках большой саквояж допотопного вида из какого-то блестящего черного материала, похожего на клеенку.

Описанный нами молодой джентльмен с судорожной поспешностью вскочил в трамвай, направлявшийся, как ему сказали, в центр города, уселся, положил к себе на колени свой саквояж и обхватил его обеими руками, словно опасаясь сидящих с ним рядом пассажиров.

Когда трамвай тронулся с громким лязгом, разбрасывая снопы искр, он с таким испуганным видом ухватился за ручку сиденья, что кондуктор невольно улыбнулся.

Когда с него спросили плату за проезд, он открыл свой саквояж, вытащил кучу носков и носовых платков и, порывшись на дне, извлек старомодный бисерный кошель, вынул из него пятицентовую монету и протянул кондуктору.

Как только трамвай выехал на Мэйн-стрит, молодой человек попросил сделать остановку и слез. Он медленно пошел по тротуару, останавливаясь в благоговейном восхищении перед витринами ювелирных магазинов, и высокие голенища его сапог и неуклюжая заплетающаяся походка доставляли немалое удовольствие прохожим.

Но вот какой-то изящно одетый джентльмен в прекрасном светлом пальто, проходя мимо, случайно задел своей пальмовой тростью с золотым набалдашником простоватого молодого человека.

— Тысячу извинений, — сказал изящно одетый джентльмен.

— Пустяки, дружище, — ответил, дружески улыбаясь, молодой человек. — Меня от этого не убудет. Техасскому ковбою такие мелочи нипочем. Можете не беспокоиться.

Изящно одетый джентльмен поклонился и, не торопясь, пошел своей дорогой. Молодой человек зашагал дальше по Мэйн-стрит, дошел до угла, постоял, наугад повернул направо и прошел еще квартал. Тут он увидел перед собой освещенные часы на рыночной башне и, остановившись, вытащил из жилетного кармана громадные серебряные часы, размером, по меньшей мере, с блюдечко, завел их и поставил стрелки по башенным часам. Пока он был поглощен этим занятием, изящно одетый джентльмен с пальмовой тростью, украшенной золотым набалдашником, незаметно проскользнул мимо, прошел несколько шагов по теневой стороне улицы и остановился неподалеку в тени, словно поджидая кого-то.

Спустя четверть часа молодой человек вошел в ресторан на Конгресс-стрит и робко присел к столику. Он пододвинул вплотную к своему столу другой стул и бережно положил на него свой саквояж. Минут через пять вошел торопливым шагом изящно одетый джентльмен с пальмовой тростью, украшенной золотым набалдашником, и, повесив свой цилиндр, уселся, едва переводя дух, за тот же столик. Взглянув напротив и узнав молодого человека, которого он видел перед витриной ювелира, он приветливо улыбнулся и сказал:

— А, мы опять встречаемся, сэр. Я сейчас сломя голову летел на поезд. Я, видите ли, кассир Акционерного общества Южной Тихоокеанской железной дороги и сейчас объезжаю участки и выплачиваю жалованье железнодорожным рабочим. И, представьте себе, опоздал на поезд на три минуты. Ужасно неприятно, подумайте, у меня при себе около двух тысяч долларов, и я тут первый раз и ни души не знаю в этом Хаустоне.

— И не говорите, полковник, — сказал молодой человек, — я сам попал в такой переплет. Сейчас вот возвращаюсь из Канзас-Сити, продал там гурт двухлеток, а деньги не успел еще никуда пристроить. Но насчет суммы вы меня обскакали. У меня всего девятьсот.

Изящно одетый джентльмен вытащил из кармана толстую пачку банкнот, отделил одну бумажку, чтобы заплатить за ужин, и бережно запрятал остальное во внутренний карман своего пиджака.

— Действительно, мы с вами как будто в одинаковом положении. Ужасно неприятно — таскать при себе такую кучу денег, а ведь еще целая ночь впереди. Давайте мы с вами организуем общество взаимной охраны, а пока что пойдем прогуляемся посмотрим, что тут можно увидеть в этом городе.

Сначала молодой человек отнесся к этому предложению довольно подозрительно и сразу стал холоднее и сдержаннее. Но мало-помалу он оттаял под действием искренней и непритворной любезности изящно одетого джентльмена, а когда этот последний настоял на том, чтобы заплатить за оба ужина, то сомнения молодого человека, по-видимому, совершенно улетучились, и он сделался не только доверчивым, но даже болтливым. Он рассказал изящно одетому джентльмену, что его зовут Симмонс, что у него недурное маленькое ранчо в графстве Энсинал и что он в первый раз выбрался из Техаса. Изящно одетый джентльмен сообщил в свою очередь, что его фамилия Клэнси, что друзья зовут его «Капитаном», что живет он в Далласе и состоит членом Христианского союза молодых людей. Он протянул мистеру Симмонсу визитную карточку, где было напечатано: «Капитан Ричард Сэксон Клэнси», а внизу наспех нацарапано карандашом: «Агент Акционерного общества Ю. Т. ж д.».

— А теперь, — сказал мистер Симмонс, когда они кончили ужинать, — я хоть и стесняюсь предложить вам, потому как мы с вами мало знакомы, но я за то, чтобы выпить кружку пива. Если вам это дело не подходит, ну что ж, извините и не обижайтесь.

Капитан Клэнси снисходительно улыбнулся.

— Берегитесь, — сказал он шутливо. — Не забывайте, что нам с вами нужно смотреть в оба сегодня ночью. Я отвечаю перед Акционерным обществом за вверенные мне деньги, а кроме того, я вообще-то редко притрагиваюсь к пиву, но, я думаю, от одного стаканчика вреда не будет.

Мистер Симмонс открыл свой саквояж и, порывшись, извлек бисерный кошель, из которого он вытащил десятицентовую монету и предложил немедленно пустить ее в оборот. Капитан Клэнси припомнил, что он слышал от кого-то из приятелей, что здесь где-то есть тихий приличный бар — «вот только не знаю, на какой же это улице?».

После некоторых блужданий и поисков они подошли к зданию с вертящимися входными дверями, перед которым снаружи висел фонарь, и капитан сказал, что, вероятно, здесь можно выпить пива. Они вошли и очутились перед нарядной стойкой, сверкающей огнями и зеркалами, у которой стояло пять-шесть человек довольно свирепого и осоловелого вида.

Мистер Симмонс заказал две кружки пива, и, когда они выпили его, он положил на прилавок свою десятицентовую монету.

— Что это вы дурака валяете? — сказал бармен. — Тут только половина. Гоните еще монету, да поживей.

— Послушайте, — сказал мистер Симмонс, — пиво везде стоит пять центов кружка. Не думайте, что вы напали на простофилю.

Тут капитан Клэнси шепнул ему, что лучше уж заплатить то, что с них спрашивают, чтобы не вышло какой-нибудь неприятности.

— По-видимому, это какое-то подозрительное место, — сказал он, — и вы не должны забывать, что нам нужно держаться поосторожней, пока у нас при себе эти деньги. Позвольте мне доплатить десять центов.

— Нет, — сказал мистер Симмонс. — Уж коли я взялся угощать, я и уплачу сполна. — Он снова полез в свой саквояж и достал еще две монеты по пять центов.

В эту минуту где-то рядом заиграл оркестр, и мистер Симмонс повернулся посмотреть, откуда доносятся эти веселые звуки.

Бармен подмигнул капитану Клэнси и сказал тихонько:

— С хорошей поживой, а, Джимми, подвезло, старина?

— Да, похоже, клюнуло, — так же тихо шепнул капитан, выразительно прищурившись на бармена левым глазом.

— Скажите, — сказал мистер Симмонс, тыча пальцем в том направлении, откуда неслась музыка, — что это у вас там такое?

— Высокохудожественная первоклассная музыкально-драматическая программа, лучшая во всех Южных штатах, — ответил бармен. — Самые изысканные и возвышенные выступления выдающихся знаменитостей. Заходите, джентльмены.

— А ведь там, верно, на сцене представляют, — сказал мистер Симмонс. — Не зайти ли нам?

— Не очень мне нравится это место, — сказал капитан Клэнси. — Но можно зайти посмотреть, чтобы убить время; сейчас только половина одиннадцатого; ну что ж, посидим немножко, а потом отправимся в гостиницу и в половине двенадцатого ляжем спать. Разрешите, уж я возьму билеты.

— Идет, — сказал мистер Симмонс, — я платил за пиво.

Бармен показал им, куда пройти. В небольшом холле какой-то очень развязный господин уговорил их взять билеты наверх. Они поднялись по лестнице и очутились в уютной семейной обстановке маленького театра. В полупустом зале сидело человек двадцать — тридцать мужчин и подростков, и представление уже, по-видимому, было в полном разгаре. На сцене весьма пародийный ирландец гонялся с топором за еще более пародийным негром, а бойкая молодая леди, в короткой юбочке и голубом трико, стояла на бочке и что-то вопила пронзительным срывающимся голосом.

— Неприятно, если в зале случайно окажется кто-нибудь из знакомых и увидит меня, — сказал капитан. — Не взять ли нам ложу? — Они вошли в маленькую кабинку, отгороженную дешевенькой грязной кружевной занавеской; там было четыре или пять стульев и маленький столик, весь покрытый мокрыми круглыми следами от пивных кружек.

Мистер Симмонс был в восторге от представления. Он громко хохотал над остротами юмориста, а когда сестры Де Вир выступили со своими песенками и танцами, он чуть ли не до пояса высунулся из ложи, аплодируя им.

Капитан Клэнси сидел, откинувшись на спинку стула, и почти не смотрел на сцену, но на лице его было написано величайшее удовлетворение, и на губах играла спокойная улыбка. Все это время мистер Симмонс ни на минуту не расставался со своим саквояжем. И вот, когда он с нескрываемым восхищением слушал злободневные куплеты мадемуазель Фаншон, парижского соловья, он почувствовал чью-то руку на своем плече. Он обернулся, и глазам его предстало виденье, от которого у него захватило дух. Два сияющих существа в белых платьях с голубыми лентами, с соблазнительно мелькающими полосками черных чулок, порхали в ложе. Мистер Симмонс, прижав к груди свой саквояж, вскочил в неописуемом смущении.

— Не конфузься, милашка, — сказала одна из них. — Садись-ка и угости нас пивом.

Сначала мистер Симмонс только краснел и заикался, не зная, куда себя девать, но капитан Клэнси держался так спокойно и непринужденно, так приветливо болтал с дамами, что, глядя на него, и он мало-помалу осмелел, и через какие-нибудь десять минут все четверо уже сидели за маленьким столиком, и негр-официант шмыгал взад и вперед с подносом, принося из бара бутылки с пивом и унося пустые. Мистер Симмонс разошелся вовсю. Он рассказывал смешные истории из жизни на ранчо и хвастливо намекал на свои веселые похождения в Канзасе за те три дня, что он побыл там.

— Ах какой же вы, однако, нахал, — сказала ему одна из леди, по имени Вайолет. — Не будь здесь Лили и Джими, — я хочу сказать, вашего приятеля, — я бы просто боялась оставаться с вами.

— Вот уж это вы зря клевещете, — сказал мистер Симмонс, — не такого я сорта человек. А ну-ка, давай еще пива сюда, ты, черномазый.

Маленькая компания, по-видимому, веселилась от души. Но вот Вайолет перегнулась через барьер и подозвала к себе мистера Симмонса, послушать певицу, которая только что вышла на сцену. Мистер Симмонс повернулся спиной к столу, и в эту самую минуту капитан Клэнси быстро вытащил из кармана маленький пузырек и вылил содержимое его в кружку с пивом, стоявшую на подносе против стула мистера Симмонса.

— Ну, что же вы там, — крикнула леди, которую звали Лилли, — пиво выдохнется. — Мистер Симмонс и Вайолет подошли к столу, но по дороге мистер Симмонс споткнулся о свой саквояж, который он перед этим на минутку поставил на пол, и, не удержавшись на ногах, повалился на стол, зацепил край подноса, чуть не свернул со стула капитана Клэнси, но каким-то чудом не расплескал пива.

— Прошу прощенья, — сказал он, поднимаясь, весь красный, — оступился. Мы, ковбои, народ неуклюжий. Ну, за ваше здоровье.

Они выпили, и Лилли начала напевать какую-то песенку. Не прошло и минуты, как Вайолет зашаталась на стуле и грохнулась на пол, — безжизненная груда белого муслина, белокурых волос и черных чулок.

Капитан Клэнси почему-то очень рассердился. Он метнул разъяренный взгляд в сторону Лилли и пробормотал себе под нос что-то очень похожее на «черт побери».

— Силы небесные, — вскричал мистер Симмонс, — бедная леди упала в обморок. Пошлите за доктором, спрысните ее водой или дайте чего-нибудь, бога ради.

— Да вы не волнуйтесь, — сказала Лилли, закуривая папироску. — Она проспится. Вы лучше пойдите прогуляйтесь немножко. А вы, Джи… мистер, скажите бармену внизу, чтобы он прислал сюда Сэма. Покойной ночи.

— Действительно, нам лучше уйти, — сказал капитан.

И, несмотря на все протесты мистера Симмонса, который горячо выражал свое сочувствие и беспокойство, капитан Клэнси увел его из ложи; они спустились вниз, где капитан выполнил поручение Лилли, и затем вышли на улицу.

Мистер Симмонс находился под сильным воздействием выпитого им пива и тяжело опирался на руку капитана Клэнси. Дорогой капитан всячески успокаивал его, говоря, что молодая леди очень быстро придет в себя, что она просто выпила лишнего; в конце концов ему удалось вернуть мистеру Симмонсу его прежнее веселое настроение.

— Сейчас еще нет половины двенадцатого, — сказал капитан, — что, если нам зайти куда-нибудь посмотреть, как играют в карты? Это очень любопытное зрелище.

— Есть такое дело, — сказал мистер Симмонс. — Игорные дома — это для меня не новость. Был я в таком доме два раза, когда ездил в Сан-Антонио. При мне там какой-то парень за один вечер огреб восемнадцать долларов, знаете, такая игра есть с шариками и карточками, вроде лото.

— Кено, должно быть, — сказал капитан.

— Да, да, она самая — кено.

Я не берусь описывать окрестности того заведения, куда направились наши путешественники. Игорные дома — явление, почти небывалое в городе Хаустоне, а так как это рассказ о подлинном событии, то попытка с определенностью указать местоположение подобного заведения в городе, всем известном строгостью своих нравов, разумеется, будет встречена с недоверием. Неясно также, каким образом им удалось разыскать такое место, когда оба они были чужими в этом городе, но, как бы то ни было, капитан Клэнси по ярко освещенной и устланной ковром лестнице привел мистера Симмонса в просторное помещение, где довольно многочисленное сборище мужчин пытало счастье во всевозможных играх, какими обычно располагает любой прилично оборудованный игорный дом.

Дверь в это помещение находилась в дальнем конце коридора, ближе, у самой лестницы, была другая комната, где стояло два-три круглых столика и стулья; там в это время никого не было.

Капитан Клэнси с мистером Симмонсом потолкались сначала в большой комнате, останавливаясь около игроков, которые то выигрывали, то проигрывали, в зависимости от превратностей судьбы. Мужчины, находившиеся в комнате, разглядывали мистера Симмонса с нескрываемым восхищением. Его саквояж вызывал, по-видимому, всеобщий восторг, но, потешаясь на его счет, они в то же время следили за ним жадным и голодным взором, словно это был лакомый кусочек, от которого всякому хотелось отщипнуть.

Какой-то толстяк с крашеными усами толкнул капитана Клэнси в бок и сказал.

— Э! Джимми, ты бы взял и меня в компанию.

Капитан нахмурился, и толстяк, вздохнув, отошел в сторону.

Мистер Симмонс смотрел на все с величайшим интересом и вдруг сказал:

— Послушайте, капитан, вы, верно, удивитесь, а только я вам скажу, во мне, видно, есть что-то азартное: конечно, я не игрок, но нет человека во всем Южном Техасе, которого я бы не обставил в шашки. Пойдем-ка в ту комнату, хотите, сыграем несколько партий; кто проиграет, ставит пиво.

— Не забудьте, мистер Симмонс, — сказал капитан, улыбаясь и грозя пальцем, — ведь мы с вами условились охранять друг друга. Сказать вам по правде, не нравится мне это место. Я думаю, лучше бы нам убраться отсюда. Но, должен признаться, когда-то я был лучшим игроком в шашки и в крокет в нашем Христианском союзе молодых людей; пожалуй, сразимся разок-другой.

Они сыграли партию-другую, а потом еще с полдюжины. Капитан все время выигрывал. Мистер Симмонс ужасно огорчался. Физиономия его приобретала багровый оттенок по мере того, как его репутация шашечного игрока терпела фиаско.

— Черт побери, — сказал он, — я уже проиграл семьдесят центов. Неужели вы не дадите мне отыграться? Я бы вам дал, ей-богу, если бы вам так не повезло.

— Ну, ясное дело, — сказал капитан, — только что это за игра — шашки. Сразимся во что-нибудь другое. Хотите попытать счастья в картишки?

— Во что угодно, — оказал мистер Симмонс. Шляпа его съехала на затылок, светло-голубые глаза тупо блуждали по сторонам, красный с зеленым горошком бант сполз набок и торчал под самым ухом, клетчатые штаны задрались, а на коленях лежал его черный саквояж.

«Чем заслужил я, о, Господи, — мысленно вопрошал капитан, — эту манну небесную, которая спустилась ко мне в пустыню, эту жирную дичь, которая сама идет мне в руки, этот роскошный сдобный лакомый кусок, который так и просится мне в рот? Даже как-то не верится такому счастью».

Капитан позвонил в маленький колокольчик, и официант принес им колоду карт.

— Попробуем в покер, — сказал капитан.

Мистер Симмонс вскочил с места.

— Это азартная игра, — строго сказал он. — Я, знаете ли, не игрок.

— Я тоже не игрок, мистер Симмонс, — сказал капитан с достоинством и чуть-чуть обиженно. — Партия в покер по маленькой между джентльменами — вещь вполне допустимая в тех кругах, где я вращался, и никаким законам…

— Ну, ну, ладно, — сказал мистер Симмонс. — Я ничего такого не хотел сказать. Сам, бывало, на ранчо с ребятами на бобы играл, когда приходилось ночь в степи коротать… Сдавайте, чего там.

Старая сказка про ястреба и голубя рассказывалась так часто, что подробности ее уже приелись. От десяти центов они подняли ставку до пятидесяти, потом до доллара. Мистер Симмонс, разумеется, выигрывал. Он вытащил из саквояжа свой бисерный кошель и извлек из него сначала несколько долларов серебром, а потом еще двадцать пять бумажками. Один раз он вытащил из саквояжа краешек толстой пачки, перевязанной бечевкой, и подмигнул капитану.

— Вот они, девятьсот, — сказал он.

Капитан изредка снимал котел, но большей частью денежки шли к мистеру Симмонсу. Тот хоть и ликовал, но выражал сочувствие.

— Не везет вам, — говорил он самодовольно и в то же время участливо. Он был, по всем признакам, под сильным воздействием выпитого им изрядного количества пива. У капитана был озабоченный и расстроенный вид.

— У меня уж почти ничего не осталось из того, что я отложил на расход, — угрюмо сказал он. — Послушайте, Симмонс, давайте без лимита, дайте мне возможность отыграться.

— А как это? — спросил Симмонс. — Делать любую ставку, что ли?

— Да.

— Идет, — сказал мистер Симмонс. — Признаться, с этого, пи-ик, пива меня как будто мутит.

Мистер Симмонс стал играть очень неосторожно, и счастье, по-видимому, повернулось к нему спиной. Он отдал значительную часть своего выигрыша, понадеявшись на фуль с тремя тузами, и несколько раз проигрывал при отличных картах. В короткое время от его маленького капитала не осталось ничего. Физиономия его стала совсем багровой, а круглые светлые глаза лихорадочно блестели. Он еще раз открыл свой черный саквояж и, вынув перочинный нож, зарылся в саквояж обеими руками. Капитан услышал звук лопнувшей бечевки, и руки мистера Симмонса вынырнули на стол с грудой пяти- десяти и двадцатидолларовых бумажек. Саквояж по-прежнему остался лежать на коленях.

— Гони-ка еще пива, — крикнул мистер Симмонс. — Хороший вы па-парень, капитан. Давайте всю ночь играть в карты. Я, признаться, выпил немножко, но я покажу вам, что я лучший игрок в шашки и в покер во всем графстве Энсинал. Сдавайте.

Капитан Ричард Сэксон Клэси, кассир (?) Акционерного общества Тихоокеанской железной дороги, подтянулся и призвал на помощь все свое хладнокровие. Решительная минута настала. Манна вот-вот готова была посыпаться с неба. Голубок уже трепыхался в когтях хищника. Жертва была в самом что ни на есть градусе, то есть ее готовность рисковать беспредельно повысилась, тогда как способность наблюдать сильно ослабела, однако не настолько, чтобы помешать ей вести игру.

Капитан громко кашлянул. Два-три человека появились из соседней комнаты, подошли и молча стали наблюдать. Капитан снова кашлянул. Бледный молодой человек с угрюмым взглядом и не предвещающей ничего доброго физиономией вырос за стулом мистера Симмонса и равнодушно уставился ему в карты. Всякий раз, как мистер Симмонс разбирал сданные карты или брал прикуп, он почесывал себе ухо, или трогал себя за нос, или подкручивал усы, или теребил пуговицу на своем пиджаке. И удивительно, с каким вниманием капитан следил за этим молодым человеком, который, разумеется, не имел никакого отношения к игре.

И капитан по-прежнему выигрывал. Если мистеру Симмонсу случалось взять котел, то можно было с уверенностью сказать, что пожива была небольшая.

Наконец, капитан решил, что настал момент для coup de grâce.[31] Он позвонил, и к столу подошел официант.

— Принеси-ка свежую колоду, Майк, — сказал он, — а то эта уже истрепалась. — Мистер Симмонс был слишком возбужден, чтобы заметить, что капитан, который ни души не знал в этом чужом городе, назвал официанта запросто по имени.

Капитан стасовал карты, и мистер Симмонс неумело и неуклюже снял колоду. И вот роковые карты были сданы. Это был излюбленный прием капитана. Четыре короля и семерка пик партнеру, четыре туза и двойку бубен себе. Вместо пик и бубен можно было с таким же успехом сдать любую масть, но у капитана была слабость к этим двум картам.

Он заметил, как на лице мистера Симмонса отразилась плохо скрываемая радость, когда он заглянул в свои карты. Мистер Симмонс объявил «без прикупа»; капитан прикупил одну карту. Молодой человек, стоявший за стулом мистера Симмонса, отошел. Ему уже незачем было больше скрести себя за ухом или дергать за пуговицу. Он знал coup de grace капитана не хуже, чем сам капитан.

Мистер Симмонс зажал карты в руке и напрасно пытался скрыть свое ликование. Капитан поглядел на прикупленную им карту с преувеличенным волнением и перевел дух, из чего мистеру Симмонсу следовало умозаключить, что прикуп был удачный.

Начали торговаться. Мистер Симмонс бросал деньги с лихорадочной торопливостью, капитан следил за каждой ставкой и поднимал не иначе, как после подчеркнуто длительного раздумья. Мистер Симмонс отвечал с пьяной и бесшабашной уверенностью. Когда в котле набралось около двухсот долларов, брови капитана сдвинулись, две тонкие морщинки пролегли у него от ноздрей к углам рта и он поднял ставку на сто. Мистер Симмонс бережно опустил свои карты на стол и снова полез в саквояж.

На этот раз он вытащил две кредитки по пятьсот долларов и положил их поверх котла.

— С такими-то картами да не рискнуть на все, — сказал мистер Симмонс, — да меня наши парни в Энсинале со свету бы сжили. Валяйте, капитан.

— Пошли-ка сюда Чарли, — сказал капитан одному из зрителей. Подошел толстяк с крашеными усами и о чем-то пошептался с капитаном. Затем он ушел, и через некоторое время вернулся с пригоршней золотых монет и пачкой кредиток, из которых он отсчитал тысячу долларов, чтобы ответить на ставку мистера Симмонса.

— Отвечаю, — сказал капитан.

И тут произошла странная вещь.

Мистер Симмонс быстро вскочил, бросил карты на стол и одним махом сгреб всю кучу денег в свой вместительный саквояж.

Выпучив глаза и сыпля проклятиями, капитан тщетно пытался узреть четырех королей и семерку пик, которые он сдал мистеру Симмонсу. Перед ним лежал червонный флеш-ройяль.

Капитан вскочил, а два бледнолицых джентльмена, стоявших позади, оба одновременно, мягко, как хищник перед прыжком, шагнули к мистеру Симмонсу — и остановились. Едва деньги исчезли в недрах саквояжа, оттуда высунулся синеватый ствол шестизарядного револьвера и зловеще сверкнул в руке мистера Симмонса.

Мистер Симмонс бросил молниеносный взгляд через плечо и стал пятиться к выходу.

— Не надо ошибаться, господа, — сказал он, и глаза его сверкнули тем же синеватым отливом, что и блестящий ствол его оружия. — Когда вам придется быть в Нью-Йорке, милости просим ко мне, Брауэри две тысячи пятьсот восемь. Спросите Бубнового Джо — это я. Сейчас я еду в Мексику, на две недели, обследовать свои рудники, а потом меня в любое время можно будет застать дома. Второй этаж, Брауэри две тысячи пятьсот восемь — не забудьте номер. Я взял себе за правило оправдывать по дороге свои путевые расходы. Покойной ночи.

Мистер Симмонс сделал еще шаг назад и исчез.

Пять минут спустя капитан Ричард Сэксон Клэнси, кассир (?) Акционерного общества Южной Тихоокеанской железной дороги, член (?) Христианского союза молодых людей в Далласе, он же Джимми, вошел в ближайший бар на углу и сказал:

— Виски, дружище, да нет ли побольше стаканчика? Необходимо подкрепиться.

Неизвестный роман{49} (Перевод Л. Каневского)

Первая бледная звезда замерцала над ущельем. Далеко вверх взметнулись безграничные высоты Альп, белоснежные на самом верху, темные посередине, черные внизу, в ущелье.

Молодой, крепко сбитый человек в желто-коричневом охотничьем костюме взбирался по тропинке вверх. Лицо его забронзовело от жарких лучей солнца и колкого ветра, глаза у него были очень ясными, откровенными, походка живая и легкая, но он твердо ступал по земле. Человек напевал обрывки из какой-то баварской охотничьей песенки, в руке держал белый эдельвейс, сорванный у расщелины на скале. Вдруг он остановился, прервав песенку, губы его сжались. Девушка в типично швейцарском крестьянском костюме шла по другой дорожке, пересекавшейся с его тропинкой, в руках она держала небольшой каменный кувшин с водой. Волосы у нее были светло-золотистые, заплетенные в тугую толстую косу, которая тяжело спадала до самой стройной тонкой талии. Ее глаза поблескивали в наступающих сумерках, а через слегка раскрытые губы виднелись чуть приглушенные темнотой белоснежные зубы.

Словно повинуясь одному инстинкту, охотник и девушка остановились, уставившись друг на дружку, мужчина сделал несколько шагов вперед и, быстро сорвав с головы свою шляпу с пером, низко поклонился, сказав ей несколько слов по-немецки. Девушка ответила, голос у нее был низкий, прерывистый.

В коттедже, почти невидимом за деревьями, вдруг распахнулась дверь, и оттуда донеслись булькающие голоса. Щеки девушки вспыхнули, она шагнула вперед, но, пройдя совсем немного, повернулась и вновь посмотрела на застывшего на месте охотника. Он пошел за ней и даже вытянул вперед руку, словно хотел ее остановить, задержать. Она отцепила от груди букетик горечавки и бросила ему. Он ловко поймал его, а сам, подбежав к ней, вложил ей в ладонь белый эдельвейс. Она сунула цветочек за пазуху, а сама легко, словно горная козочка, побежала к коттеджу, откуда доносились возбужденные голоса.

Охотник постоял еще немного в нерешительности, потом медленно пошел снова вверх по тропинке, но уже песни не было слышно. На ходу он часто подносил подаренный ему букетик к губам.

* * *

Свадьба была просто всем на зависть, все высшее общество метрополиса чуть ли не выклянчивало на нее приглашения.

Жених, избранник невесты, вносил в брачный союз свою древнюю родовитость Ван Винклеров и то высокое место, которое он занимал в светском обществе. Вклад невесты — безупречная красота плюс пять миллионов долларов. Все было устроено на деловой манер. Он был куртуазным, отменно вежливым и внимательным, а она со всем молча равнодушно соглашалась. Впервые они встретились на одном фешенебельном курорте. Теперь родовитость Ван Винклеров соединялась с деньгами Вэнсов.

Свадьба должна была начаться ровно в полночь.

Пелхэм Ван Винклер велел развести огонь в древнем изразцовом камине в одной из своих комнат, хотя погода была теплой. Он, сидя на краешке письменного стола, бросал пачки писем-четырехугольников в огонь, некоторые из них были перевязаны ленточками. На его лице появлялась ироническая улыбка, когда они вспыхивали в огне или когда в одном или другом он находил засохший цветочек, пахнущую духами женскую перчатку или локон волос.

Последней жертвой казни на огне стал засохший помятый букетик голубых горечавок.

Ван Винклер вздохнул, и улыбка пропала у него на лице. Он вдруг вспомнил ту сцену в сумерках в Альпах, где однажды летом он бродил со своими тремя или четырьмя друзьями, такой веселый и беззаботный, одетый, как и все они, в желто-коричневый охотничий костюм. Он вспомнил, как увидел там красивую крестьянку с такими глазами, которые, казалось, его привораживали колдовской своей властью; она шла по другой тропинке и, остановившись, бросила ему свой букетик горечавок. Не будь он Ван Винклером и не заботься он о сохранении своего родовитого имени, то стал бы искать ее и даже на ней женился бы, ибо ее образ с того сумеречного вечера в Альпах постоянно стоял у него перед глазами и не покидал его сердца. Но высшее общество, честь его родовитой семьи требовали, чтобы сегодня, ровно в полночь, он женился на мисс Вэнс, дочери миллионера, стального магната.

Пелхэм Ван Винклер бросил засохший букетик в огонь и позвонил, чтобы позвать слугу.

* * *

Мисс Огаста Вэнс убежала от надоедливых, суетливых своих подружек и истерично настроенных родителей в свой будуар, чтобы хоть немного побыть одной в тишине. У нее не было писем, чтобы кидать их в огонь, не было прошлого, чтобы с ним расстаться. Мать ее была чуть ли не в экстазе от переживаемого восторга, ибо миллионы их семьи теперь гарантировали им места в первом ряду этой Ярмарки тщеславия.

Ее свадьба с Пелхэмом Ван Винклером должна была состояться ровно в полночь. Вдруг мисс Вэнс впала в мечтательное настроение.

Она стала вспоминать путешествие, которое совершила с семьей год назад в Европу, и теперь Огаста особенно отчетливо вспоминала ту неделю, которую они провели у подножия Альп, в одном красивом коттедже одного швейцарского альпиниста. Однажды вечером, когда уже смеркалось, она с кувшином пошла к источнику через дорогу, чтобы набрать свежей ледяной воды. Вдруг ей пришло в голову нарядиться в крестьянский костюм, который она позаимствовала у дочери хозяина, Бабетты. Он ей так шел, к ее голубым глазам и к длинной тугой косе золотистых волос. Когда она возвращалась в коттедж, на другой тропинке она увидела охотника, красивого, прекрасно сложенного молодого человека, с бронзовым, загорелым лицом, с легкой походкой, в желто-коричневом альпийском охотничьем костюме. Она посмотрела на него, а он на нее, и взоры их встретились. Она пошла дальше, но, казалось, его глаза, словно магнит, притягивали ее к себе. Дверь коттеджа распахнулась, и оттуда до них донеслись возбужденные голоса. Ее позвали. Она сделала несколько шагов, но вдруг, повинуясь инстинкту, сорвала с груди маленький букетик горечавок и бросила его ему. Он его поймал на лету и, подбежав к ней, протянул ей цветок эдельвейса. С тех пор лик этого охотника в желто-коричневом костюме постоянно стоял у нее перед глазами, никогда не оставляя ее. Нет никакого сомнения, что на встречу с ним ее привела сама Судьба, он ей казался самым лучшим мужчиной из всех мужчин. Но мисс Огаста Вэнс, за которой давали пять миллионов приданого, не могла сотворить такую глупость и думать, как о своем избраннике, о простом охотнике с Альпийских гор.

Мисс Вэнс встала, открыла золотую шкатулку на туалетном столике. Она вытащила из нее засохший цветок эдельвейса и стала медленно растирать его пальцами в мелкую пыль. Потом позвала служанку, и в эту минуту начали звонить церковные колокола, сообщая о начале свадьбы.

Джек — победитель великанов{50} (Перевод В. Топер)

На днях в редакцию «Пост» пришла женщина — агент по продаже книг. Ее провели в кабинет главного редактора, а ее маленькая четырехлетняя дочка, пришедшая вместе с ней, осталась в общей комнате, по-видимому привлеченная необычайно приятным видом сотрудников, которые, развалясь, сидели за своими столами и наслаждались отнюдь не случайным досугом.

Это была хорошенькая кудрявая девочка, бойкая и общительная; не долго думая, она повела наступление на редактора литературного отдела, который, несомненно, произвел на нее впечатление своей аристократической наружностью и в особенности тем, что писал, не снимая перчаток.

— Расскажи мне сказку, — потребовала она, тряхнув кудрями и повелительно глядя на него снизу вверх.

— Сказку, милочка? — спросил редактор литературного отдела, умиленно улыбаясь и поглаживая ее блестящие кудри. — С удовольствием. Какую тебе сказку?

— Про Джека — победителя великанов.

— Джек — победитель великанов? Сейчас, крошка моя, с превеликой радостью.

Редактор литературного отдела усадил девочку на стул и начал:

— Давным-давно в ближайшем соседстве с первобытным лесом, в скромном обиталище, где радости буколического существования разумно чередовались с весьма ответственными сельскохозяйственными трудами, жил да был Джек, герой моей повести, со своей вдовствующей родительницей. Бедной вдове, не столько по прирожденной скупости, сколько по вынужденной бережливости, приходилось применять чрезвычайные меры для поддержания жизни, своей и сына. Она являлась обладательницей млекопитающей самки из подотряда жвачных, отличавшейся превосходными качествами. Обильный запас молочной эмульсии, приветливый и миролюбивый нрав и деликатное обращение снискали ей любовь как Джека, так и его матери. Но, увы, создавшаяся ситуация вскоре потребовала от них разлуки с четвероногим другом, и на долю Джека выпала печальная обязанность доставить рогатую благодетельницу на рынок с целью обмена на предметы первой необходимости, что он и исполнил с истерзанным сердцем и громкими сетованиями. Итак, Джек…

— Дядя, — сказала кудрявая девочка, — а когда же будет сказка?

— Стойте, — сказал редактор спортивного отдела, вставая из-за стола и подходя к ним, — нельзя же пускать ребятенка по такой тяжелой дорожке. Ваша болтовня под силу разве дербисту, а эту четырехлетку вы, конечно, оставили за флагом. А какой приз разыгрывается?

— Ты мне расскажешь сказку про Джека — победителя великанов? — спросила девочка, доверчиво глядя на добродушно улыбающегося редактора спортивного отдела.

— Ставь на меня, как в банк, пузырь, — весело сказал тот, сажая девочку к себе на колени. — Заезд пройдет без заминки, и никаких литературных заворотов.

— Понимаешь, — начал редактор спортивного отдела, — Джек с мамашей сели на мель, и старушенция надоумила его зацепить старую дохлятину чалкой и держать курс на какого-нибудь парня, который согласился бы выложить деньги за молочную ферму на ходу. Итак, в одно прекрасное утро Джек, взяв корову на буксир, стартовал до рассвета, и, когда спустили флаг, он уже вывернул на прямую к городу. Вскоре ему навстречу попался какой-то тип, который предложил Джеку обменять корову на мешок бобов. Сперва Джек хотел угостить его апперкотом, но потом подозвал его, и тот сорвал приз, не моргнув глазом. Джек был просто находкой для любого жучка, это как пить дать. После этого Джек вернулся на базу, и, когда он рассказал старушенции о своем подвиге, она в две секунды нокаутировала его, и он…

— А когда же сказка? — спросила девочка, с недоумением глядя на него.

— Вот-те на! — сказал редактор спортивного отдела. — Я думал, она уже началась, а выходит, я промазал.

— Как не стыдно, что вы дразните ребенка? — сказал редактор транспортного отдела, входя в комнату и вешая свои манжеты над газовой печкой.

— Она хочет сказку про Джека — победителя великанов, — ответил редактор спортивного отдела, — но наши жалкие попытки, по-видимому, не встречают одобрения. Вы умеете говорить по-человечески или только по-железнодорожному?

— Неудивительно, что она буксует, слушая ваш кулачный жаргон, — презрительно сказал редактор транспортного отдела. — Дайте задний ход, и я покажу вам, как привлекают юношеские умы.

— Ты мне расскажешь сказку? — спросила девочка с вспыхнувшей надеждой во взоре.

— Расскажу, — сказал редактор транспортного отдела, усаживаясь на пачку корректур. — Вы, ребята, все пары выпускаете, еще не отойдя от платформы. Нужно сразу начинать с самого занимательного.

— Ну, слушай, малюточка, — начал редактор транспортного отдела. — Однажды утром Джек проснулся, поглядел в окошко и увидел высокий гороховый стебель, который этакой воздушной магистралью уходил далеко-далеко, неизвестным маршрутом. Джек набрал уголь и воду и, даже не справившись, свободен ли путь, развел пары и пошел на подъем и даже свистка не давал на остановках. Когда кончился перегон, он увидел замок, большой-большой, как центральное депо. Тогда Джек затормозил и…

— Ты расскажешь сказку про Джека — победителя великанов? — спросила девочка.

Но тут из кабинета главного редактора вышла мать, и девочка, спрыгнув со стула, подбежала к ней. Они о чем-то пошептались, и сотрудники редакции услышали, как женщина сказала, выходя:

— Ах ты, моя косецка, вот пойдем домой, мамуся уз тебе лассказет сказоцку пло Дзека.

Фляжка емкостью в пинту{51} (Перевод Л. Каневского)

Хорошо всем известный в Хаустоне полковник, к тому же уважаемый всеми член церковной общины, в прошлое воскресенье, по своему обыкновению, со всеми своими домочадцами, отправился в церковь. Он был человеком спокойным, солидным, а его черный сюртук прекрасно гармонировал с его серыми брюками, в общем, одет он был стильно и нарядно.

Они шли уже по Мэйн-стрит к церкви, когда вдруг полковник вспомнил об одном лежавшем у него на столе письме, которое ему сейчас понадобилось. Он попросил своих домочадцев подождать у двери его конторы, а сам тем временем направился к себе взять это письмо.

Он вошел в свой кабинет, взял со стола письмо, но вдруг, к своему большому удивлению, увидел на нем безобразную фляжку с виски емкостью в пинту, причем на дне ее осталось еще с унцию напитка. Нужно сказать, что полковник не переваривает виски и никогда не брал ни капли спиртного в рот. Он подумал, что, вероятно, кто-то, зная об этой привычке полковника, нарочно оставил флягу у него на столе, чтобы беззлобно подшутить над ним. Полковник осмотрелся вокруг, не зная, куда бросить бутылку, но задняя дверь была заперта на ключ, а поднять окно, выходящее на аллею, он так и не смог, сколько ни пытался.

Жена полковника не могла понять, почему ее мужа так долго нет, и сама пошла его искать. Когда она открыла дверь кабинета, то ее появление на пороге застало полковника врасплох, и он, совершенно не думая ни о чем, инстинктивно сунул фляжку под сюртук в задний карман брюк.

— Что происходит? — строго спросила его жена. — Ну, ты наконец нашел свое письмо?

Ему ничего другого не оставалось, как выйти вместе с ней из конторы. Конечно, нужно было бы показать бутылку, объяснить жене ситуацию, но он такой возможностью не воспользовался.

С членами семьи он чинно шествовал по Мэйн-стрит, чувствуя эту пол-литровую бутылку в своем кармане, она ему казалась не бутылкой, а бочонком емкостью в сорок литров. Он ужасно боялся, как бы кто-нибудь не заметил, как она выпирает из-под сюртука, поэтому он нашел себе место в толпе прихожан подальше, в самом конце. Когда он подошел к своей скамье и сел на нее, раздался резкий треск и запах виски стал распространяться по всей церкви. Полковник видел, как несколько прихожан, задирая носы, стали принюхиваться, с озадаченным видом оглядываться по сторонам. Полковник тут же покраснел, словно буряк. Вдруг за своей спиной он услыхал довольно громкий шепот какой-то женщины:

— Ну вот, старый полковник снова пьян. Говорят, что его теперь редко видят трезвым, а некоторые даже утверждают, что он избивает свою жену чуть ли не каждый день.

Полковник узнал эту женщину, это была одна из самых заядлых сплетниц в Хаустоне. Он, повернувшись, бросил на нее негодующий взгляд. Но она шептала все громче:

— Вы только поглядите на него. У него на самом деле устрашающий вид. И в таком виде приходит в церковь, надо же!

* * *

Полковник понимал, что его бутылка треснула, и теперь он боялся шевельнуться, но все равно осколок стекла упал на пол. Полковник обычно молился стоя на коленях, но сегодня он сидел на своем месте выпрямившись, словно изваяние.

От жены не ускользнуло его необычное поведение, и она прошептала:

— Джеймс, ты просто не знаешь, как меня сильнее огорчить. Почему это ты больше не молишься? Я знала, что так оно и будет, когда разрешила тебе слушать лекции Ингерсолла. Ты становишься неправедным. Ах, боже, что это за запах? Ах, Джеймс, ты выпил, и когда — в воскресенье!

Жена полковника поднесла платочек к глазам, а полковник только скрежетал в гневе зубами.

После того как служба закончилась и они пришли домой, жена его села на заднем крыльце и начала сортировать ягоды клубники на обед. Ее поза мешала полковнику проникнуть на задний двор, чтобы там выбросить треклятую бутылку через забор, как он это собирался сделать. К тому же два его маленьких мальчика не отходили от него, как это обычно бывало по воскресеньям, и он никак не мог от них избавиться. Тогда он вышел вместе с ними, чтобы погулять на переднем дворике. Наконец, ему удалось отправить их обоих назад в дом, и он, вытащив из кармана бутылку, выбросил ее на улицу. Но в ней была лишь маленькая трещинка, и она, упав на кучу мусора, не разбилась.

Полковник сразу почувствовал облегчение, но в ту минуту, когда оба мальчишки скрылись за дверью, он услыхал чей-то голос, доносившийся с улицы.

— Послушайте, сэр, вы нарушаете закон, выбрасывая стекло на улицу. Я видел, как вы это сделали, так что немедленно подберите его, на первый раз я вас прощаю.

Повернувшись, полковник увидал толстого полицейского, который протягивал ему через забор эту ужасную бутылку. Он взял ее и засунул снова в задний карман с еле слышным выразительным проклятьем. Оба мальчугана снова выбежали из дома, подбежали к нему и закричали:

— Папа, папа, а что тебе дал дяденька полицейский? Дай посмотреть!

Они ухватились за фалды его сюртука, цеплялись за его карманы, а полковник только крепче прижимался задом к забору.

— Ну-ка, убирайтесь отсюда прочь, дьяволята, — заорал он. — Ну-ка, немедленно в дом, не то я вас поколочу обоих!

* * *

Полковник вошел в дом и надел свою шляпу. Сейчас он был решительно настроен на то, чтобы избавиться от этой треклятой бутылки, даже если ради этого придется прошагать целую милю.

— Куда это ты собрался? — удивленно спросила жена. — Обед уже почти готов. Ну-ка, лучше снимай свой сюртук, отдохни немного, как ты всегда делаешь перед обедом.

При этом она смотрела на него с большим подозрением, а это действовало полковнику на нервы.

— К черту обед, — сердито воскликнул он. — Я голоден, да нет, я хочу сказать, что болен и не хочу никакого обеда, мне сейчас нужна прогулка.

— Папа, пожалуйста, покажи нам то, что тебе дал дяденька полицейский, — снова начал канючить один из малышей.

— Полицейский! — эхом отозвалась жена. — Ах, Джеймс, кто бы мог подумать, что ты станешь так себя вести! Я знаю, что ты не пьешь, что это стряслось с тобой? Пойди немного полежи. Давай я помогу тебе снять сюртук.

Она попыталась стянуть с полковника сюртук по моде принца Альберта, как она обычно и делала, но он вдруг ужасно рассердился и отскочил от нее, виляя задом.

— Ну-ка убери свои лапы, слышишь, ты, женщина? — закричал он. — У меня болит голова, и я отправляюсь на прогулку. И я вышвырну эту проклятую штуковину, даже если мне из-за этого придется дошагать до Северного полюса.

Жена полковника скорбно кивала головой, глядя, как тот подходил к воротам.

— Явно, он переработался, — пожалела она его. — Может, на самом деле прогулка ему пойдет на пользу.

Полковник миновал несколько кварталов, высматривая удобное место, где можно было бы избавиться от бутылки. Но, как назло, вокруг на улицах было полно народу, ему казалось, что кто-то обязательно подозрительно смотрит на него.

По дороге ему навстречу попались два или три приятеля, они тоже глядели на него с любопытством. Лицо у него покраснело, цилиндр съехал на затылок, а в глазах горели сумасбродные огоньки. Некоторые даже не стали заговаривать с ним, и полковник только горько смеялся по этому поводу. Он уже приходил в отчаяние. Когда находил пустырь, то останавливался и напряженно смотрел по сторонам, чтобы убедиться, что наконец на горизонте чисто и он может вытащить бутылку из заднего кармана и зашвырнуть ее подальше. Но люди наблюдали за ним из окон, а два или три уличные мальчишки увязались за ним, следуя по пятам.

Полковник, повернувшись к ним, крепко отругал их, а они в карман за словом не полезли:

— Вы только посмотрите на этого дяденьку, который выискивает местечко, где бы ему прилечь. Почему бы вам, мистер, не отправиться в каталажку, чтобы там проспаться?

Полковнику все же удалось обмануть нахальных мальчишек, оторваться от них, и настроение его сразу улучшилось, когда он увидел перед собой пустырь, заросший такой высокой травой, которая доставала ему чуть ли не до плеч.

Вот оно, то заветное место, где он наконец избавится от бутылки. Правда, священник его церкви жил с той стороны пустыря, но он ничего не мог видеть из своих окон из-за таких высоких сорняков.

Полковник, виновато озираясь, никого не замечая, пошел по тропинке, идущей через сорняки. Когда он дошел до середины пустыря, где сорная трава была еще выше, то остановился, вытащил фляжку из кармана. Посмотрел на бутылку, невесело улыбнулся и громко сказал:

— Ну, сколько же беспокойств ты мне причинила, теперь все вокруг только и говорят обо мне.

Он уже хотел размахнуться и забросить подальше злосчастную бутылку, когда вдруг услыхал какой-то шум и, подняв голову, увидал перед собой священника, который стоял на тропинке, выпучив на него испуганные глаза:

— Дорогой мой полковник, — сказал священнослужитель, — вы меня огорчаете без всякой меры. Никогда не предполагал, что вы пьете. Мне действительно как-то неловко видеть вас здесь в таком состоянии.

Ну, теперь полковник так рассердился, что утратил самообладание.

— Плевать мне на то, что вы предполагаете, — заорал он. — Да я пьян в стельку, и мне наплевать, что кто-то это видит. Я всегда, постоянно пьян. За последние две недели я высосал пятнадцать тысяч галлонов виски. Я становлюсь таким отвратительным пьяным мужланом каждое воскресенье в это время.

Он швырнул фляжку в священника, и бутылка, стукнув того по голове возле уха, разбилась на двадцать осколков. Священник, громко завопив, бросился со всех ног к дому.

Полковник, собрав кучу камней, укрылся в высоких сорняках, исполненный решимости оказывать сопротивление всему городу до тех пор, покуда у него хватит боеприпасов. Такое его поразительное невезение свело его с ума.

Час спустя конные полицейские пробрались через заросли, и полковник им сдался. Он к этому времени уже достаточно остыл, пришел в себя и мог все членораздельно объяснить, а так как он всегда имел репутацию человека непьющего, дисциплинированного, спокойного гражданина, то ему разрешили вернуться домой.

Но теперь ничто, никакая сила, не заставит его прикоснуться к бутылке, полной или пустой.

Странный тип{52} (Перевод Л. Каневского)

Вчера поздно вечером репортер «Пост» стоял на мосту на Сан-Джасинто-стрит. Майский месяц проплывал с востока высоко в небе между облаками желтовато-молочного цвета. Под ним в полутемноте тускло поблескивала река, пропадая дальше в чернильной тьме. Паровой буксир бесшумно скользил по ленивой воде, оставляя за собой шершавый след из расплавленного серебра. На мосту почти не было видно пешеходов. Несколько запоздавших стражей порядка вразброд шли по неровным доскам тротуара, постукивая каблуками. Репортер снял шляпу, позволяя прохладному ветерку охладить лицо и пошевелить волосы. Чей-то приятный голос, правда, с мелодраматическим надрывом, что-то тихо произносил неподалеку от него, совсем рядом, и цитировал с ошибками строчки из Байрона:

О луна и темная река, вы чудо как сильны,

Вы так же прекрасны в своей силе,

как блеск в черных глазах женщины…

Репортер повернулся и увидел перед собой просто великолепный биологический образчик бродяги. На нем был наряд, на который нельзя было смотреть без удивления, даже почтительного восхищения: черный сюртук, пришедший в состояние тлена еще несколько лет назад; под ним — яркая куртка в полоску, слишком тесная для того, чтобы ее застегнуть; какое-то подобие воротничка, возвышавшегося над всей этой костюмной замысловатостью; заплатанные, но все равно разорванные штаны с выцветшей бахромой внизу спадали на ужасные, не поддающиеся описанию ступни ног, всунутые в бесформенные, покрытые густой пылью башмаки.

Но лицо у бродяги было как физиономия веселого фавна. Его проницательные глаза блестели, а поистине божественная улыбка освещала лицо, имеющее весьма отдаленное отношение к искусству и куску мыла.

У него был классической формы нос с тонкими нервными ноздрями, который свидетельствовал либо о высокой породе, либо о заболевании лихорадкой. Он имел высокий гладкий лоб, надменный, высокомерный взгляд, колючую неподстриженную бесформенную бородку с проседью, закрывающую всю нижнюю часть лица.

— Известно ли вам, кто я такой, сэр? — спросило это странное существо.

Репортер, поглядев на это чудо природы, только покачал головой.

— Ваш ответ вселяет в меня уверенность, — сказал странник. — Он убеждает меня в том, что я обратился по адресу. У вас есть повадки истинного джентльмена, потому что вы не сказали о том, что сразу бросается в глаза, что я — бродяга. Я в самом деле выгляжу как бродяга и бродягой являюсь, но бродягой не простым, обыкновенным. У меня университетское образование, я изучал греческий и латынь, возглавлял кафедру английской литературы в одном известном во всем мире колледже. Я — биолог и, что куда важнее, я, приятель, чтец чудесной книги. Это мое последнее достижение, и этим я только и занимаюсь сейчас на практике. Ну, если я еще не утратил этого своего искусства, то могу прочитать в ней, кто вы такой.

Он бросил оценивающий взгляд на репортера. Тот, пыхнув своей сигарой, позволил себя разглядывать.

— Вы — газетчик, — сказал бродяга. — Могу сказать, как я пришел к такому заключению. Наблюдая за вами десять минут, я понял, что вы не праздный человек, ибо шли по мосту довольно быстро. Потом вы остановились и стали смотреть на отражение месяца в воде. Деловой человек не стал бы этим заниматься и поторопился бы домой к ужину. Когда вы выкурили сигару, то стали рыться в трех или четырех карманах, покуда не нашли другую. Газетчику в течение дня предлагают множество сигар, и он их распихивает по разным карманам. К тому же из верхнего кармашка у вас не торчит карандашик. У журналиста этого никогда не наблюдается. Ну что, я прав в своих догадках?

Репортер тоже прибег к прозорливой догадке.

— Да, вы правы, — сказал он, — вы наверняка прежде видели, как я входил в редакцию газеты, и это, бесспорно, помогло вам поставить точный диагноз.

Бродяга засмеялся.

— Нет, вы ошибаетесь, — сказал он. — Когда я увидел вас вчера, вы выходили из редакции. Мне нравятся такие люди, как вы. Вы и даете и берете. Я уже торчу три месяца здесь, в Хаустоне, и знаете, вы первый человек, которому я рассказал о себе. Вы не стали предлагать мне денег и в результате мое уважение к вам значительно возросло. Я — бродяга, верно, но я никогда не принимаю денег от кого бы то ни было. Для чего это мне? Даже самый богатый человек в вашем городе — бедняк по сравнению со мной. Я вижу, вы улыбаетесь. Иногда меня обуревает «cacoelhes loguent», по-латыни — «приступ красноречия», но редко встречаешь джентльмена, который готов тебя выслушать.

Репортеру «Пост» приходилось видеть множество людей, поистертых жизнью, множество таких, которые говорят и делают то, что от них и ожидают, но ему вдруг захотелось послушать этого человека, который говорил такое, чего от него не ожидали. Да и больно у него живописный наряд.

Бродяга не был пьян, его внешность совсем не говорила о том, что он человек пьющий. У него были благородные черты лица, четко очерченные при лунном свете, а голос, голос был какой-то странный. Казалось, что он разговаривает во сне.

Газетчик сделал вывод, что у бродяги несколько расстроенная психика.

Тот заговорил снова.

— Я сказал, что у меня много денег, — продолжал он, — и они на самом деле у меня есть. Я покажу вам несколько, совсем немного, чудес, о существовании которых такие, как вы, респектабельные, выполняющие трудную работу, хорошо одетые люди, не имеют никакого представления. Вот посмотрите на этот перстень.

Он стащил с пальца перстень из кованой меди с замысловатой резьбой, сложный узор нельзя было разглядеть при слабом лунном свете, и протянул его репортеру.

— Вот, трижды потрите его большим пальцем левой руки, — сказал бродяга.

Репортер выполнил его просьбу, чувствуя, что это действие вызывает у него улыбку. Глаза бродяги заблестели, и он, ткнув пальцем в небо, стал водить им, словно следуя за передвижениями какого-то невидимого предмета.

— Это — Артамела, — сказал он, — раб, раб, повинующийся этому перстню. На, лови!

Он взмахнул рукой вверх, что-то ею там перехватил и показал репортеру.

— Вот видите? — сказал он торжествующе. — Золотые монеты. Я могу по своему желанию доставать их сколько душе угодно. Ну, для чего же мне попрошайничать, скажите?

Он протягивал свою ладонь, в которой ничего не было, а репортер притворялся что видит то, что на ней якобы лежит.

Бродяга снял шляпу, подставляя под свежий ветерок свои спутанные волосы.

— Что вы скажете, если я стану утверждать вот здесь перед вами, что мне — двести сорок один год?

— Сбросьте пару столетий и попадете тютелька в тютельку, — ответил репортер.

— Этот перстень, — продолжал бродяга, — мне подарил один буддистский священнослужитель в Бенаресе, в Индии, за сто лет до открытия Америки. Он — неисчерпаемый источник богатства, жизни и везения. Он подарил мне столько благодеяний, сколько не имел в своей жизни ни один живущий человек. С таким состоянием, которое он мне дает, кому могу я завидовать? Да ни одному человеку на земле. Я купаюсь в блаженстве, я так счастлив, что веду такую идеальную жизнь.

Бродяга, опершись на перила, долго молча глядел на реку. Репортер уже собирался было уйти, как тот вдруг резко повернулся, сильно вздрогнув. Он сразу изменился. Голова у него поникла, а в надменных и высокомерных манерах проявилось низкопоклонство. Он весь дрожал, кутаясь в свой ветхий сюртук.

— Что это я тут болтал? — сказал он грубым, глухим голосом. — О чем же я говорил? Эй, мистер, привет, не дадите ли человеку дайм, чтобы он купил себе что-нибудь на ужин?

Репортер, удивленный такой скорой трансформацией, молча взирал на него.

Бродяга что-то бормотал про себя, а потом дрожащими руками вытащил какой-то сверток из газеты.

Он развернул его, что-то взял из него большим и указательным пальцами и отправил щепотку в рот.

Слабый сладковатый липкий запах жевательного опия ударил в ноздри репортеру.

Так открылась тайна этого бродяги.

Хаустонский роман{53} (Перевод Л. Каневского)

Около двух лет назад из Хаустона самым таинственным образом исчез один из самых ярких, самых известных представителей высшего общества. Несколько лет он был законодателем моды, ее зерцалом, моделью для «Магнолия-Сити». Особенно славился он умением выбирать для себя самую утонченную, сверхмодную одежду, «последний писк», все считали его лидером среди тех, кто создавал современный, самый яркий, самый подобающий стиль в одежде.

Ни один человек в Хаустоне никогда не видел ни малейшей складки на его элегантном, блестяще подогнанном по фигуре костюме, и никто никогда не видел ни малейшего пятнышка на его белоснежных рубашках.

У него было достаточно средств, позволяющих ему посвящать всего себя целиком светской жизни, искусству одеваться, а все его поведение и безукоризненные манеры ставили его на одну доску со знаменитым красавчиком Бруммелем.

Но вот год назад многие стали замечать, что он становился все более чем-то озабоченным, все более задумчивым, его непринужденные, галантные манеры оставались такими же, как и прежде, как у истинного Честерфильда, но он выглядел более молчаливым, мрачным, казалось, что его что-то гнетет. Вдруг, ни с кем не попрощавшись, он исчез без следа.

На его банковском счету оставалось много денег, все высшее общество ломало себе голову над тем, чем же было вызвано его таинственное внезапное исчезновение.

В Хаустоне у него не было никаких родственников, ну а проявляя вошедшее в поговорку непостоянство, все его знакомые и легкомысленные друзья, бабочки-однодневки, очень скоро позабыли о нем.

* * *

Наконец волновавшая многих тайна прояснилась. Один Хаустонский торговец, близкий друг светского молодого человека, решил в сентябре совершить путешествие в Европу.

Во время пребывания в Италии он захотел посетить один из старинных монастырей в Альпах; в один прекрасный день он стал взбираться вверх по Пассо-ди-Сан-Джакомо дорогой, которая была нисколько не шире тропинки для мулов. Она вела к ледникам Леопонтийских Альп и заканчивалась прямо-таки в поднебесье, на высоте семь тысяч футов. Еще выше, на заснеженной скале, торговец увидал примостившийся на ней монастырь францисканцев, миноритов (меньших братьев), членов одного из подразделений — группы Чисмонатана, католического монашеского ордена францисканцев.

Он со всеми предосторожностями взбирался по узкой дорожке, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться яркими цветами переброшенной через небо радуги от холодных ледников или быстрыми сходами снежных лавин в ущельях, высоко над головой.

Целых шесть часов длился этот трудный подъем, и вот наконец он достиг цели. Он стоял перед массивными железными воротами монастыря. Хаустонец дернул за веревку колокола — мрачного вида страж кивком головы пригласил его войти и воспользоваться гостеприимством братьев. Его проводили в просторный, плохо освещенный зал, стены и полы в котором были выложены из холодного серого камня. Впустивший его монах снова кивком головы попросил его подождать, покуда монахи не разойдутся по своим кельям после вечерней молитвы. Раздался глухой удар колокола, большие двери неслышно распахнулись, и процессия хорошо выбритых монахов беззвучно прошествовала в кельи. Они шли, низко наклонив голову, перебирая четки, с их шевелящихся губ слетала неслышная молитва.

Когда шествие проходило мимо него, посетитель был просто ошарашен, вдруг увидев среди благочестивых монахов того, кто когда-то был всеобщим любимцем и образцом элегантности в Хаустоне.

* * *

Он громко окликнул его, назвав по имени, монах, вздрогнув от его голоса, поднял голову и, увидав торговца, вышел из строя своих молящихся на ходу братьев. Остальные продолжили свое молчаливое шествие, и вскоре за последним из них затворилась большая дверь.

Хаустонец с любопытством взирал на новоиспеченного монаха.

На нем была длинная черная сутана, подпоясанная на талии пеньковой веревкой и своими классическими ниспадающими складками доходившая ему до пят. Волосы на голове были выбриты кружком, а лицо выглядело гладким, как у девицы. Но больше всего торговца поразило выражение полного умиротворения, покоя и счастья на нем. А во взгляде не было прежней тревоги и озабоченности, которые замечали его друзья перед тем, как он исчез.

Казалось, что тихая, святая красота струилась с его лица, становясь благословением.

— Во имя Господа, — спросил его друг, — что же заставило тебя похоронить себя заживо здесь, вдали от мира, почему ты бросил друзей, оставил все удовольствия, чтобы провести все свои дни в этом ужасном месте?

— Послушай, — ответил ему монах, — я скажу тебе почему. Теперь я беспредельно, трансцендентно счастлив. Я достиг венца всех своих желаний. Вот, посмотри на это облачение.

Он с гордостью смотрел на свою грубую, жесткую сутану, классические складки которой сбегали от талии до пят.

— Я — единственный человек, — продолжал он, — который наконец вкусил плод всех своих самых дорогих земных надежд. Теперь на мне такой наряд, который не пузырится на коленях.

Легенда Сан-Хасинто{54} (Перевод М. Лорие)

Отшельник поля битвы рассказывает старинное предание сотруднику «Пост»

Поле битвы при Сан-Хасинто — историческое место и очень дорого всем, кто близко принимает к сердцу былую славу Техаса. Техасец, остающийся равнодушным при упоминании о поле, где генерал Сэм Хаустон и другие джентльмены, названные по различным округам Техаса, захватили в плен Санта Анну вместе с его походным баром и всеми видами холодного оружия, — такой техасец не более как презренный раб.

Несколько дней назад один репортер «Пост», у которого есть знакомый, плавающий рулевым на буксире «Злосчастная Джейн», отправился вниз по реке к полю битвы с намерением собрать среди старожилов хотя бы часть из множества преданий и легенд, связанных с событиями, которые произошли на этом достопамятном куске земли.

Репортер сошел со «Злосчастной Джейн» у самого поля битвы, расположенного на берегу реки, и, пройдя немного вперед в густой тени деревьев, вышел на широкую равнину, где, по преданию, и разыгралась знаменитая битва. Невдалеке, в платановой рощице, стояла хижина, и репортер направился к ней в надежде обнаружить там старожила.

Из хижины вышел почтенный старец лет семидесяти пяти — восьмидесяти, с длинными седыми волосами и белоснежной бородой.

— Подойди ко мне, юноша, — сказал он. — Ты хочешь знать легенду этих мест? Тогда положи мне на ладонь немного серебра, и я расскажу ее тебе.

— Добрый отец, — сказал репортер, — исполать тебе, я клянусь небом, и Бог мне свидетель, если ты меня любишь — не проси у меня серебра, а валяй выкладывай свою старую легенду.

— Тогда садись сюда, — сказал отшельник, — и я расскажу тебе легенду про поле битвы при Сан-Хасинто. Много, много лет тому назад, когда мои серебристые кудри были черны как смоль и поступь у меня была такая же легкая и веселая, как у тебя, мне рассказала ее моя мать. Как ясно я помню этот день. Наступили сумерки, и от деревьев протянулись вечерние тени. Она положила руку мне на голову и сказала:

— Сын мой, я расскажу тебе легенду Сан-Хасинто. Это прекрасная повесть, я слышала ее от своего отца, одного из первых поселенцев в нашем штате. Ах, что это был за человек — шести футов ростом, крепкий, как дуб, и храбрый, как лев. Однажды, помню, он воротился домой после долгой, жестокой схватки с индейцами. Он, мой огромный, сильный отец, посадил меня к себе на колени осторожно, как женщина, и сказал:

— Слушай, моя звездочка, я расскажу тебе славную старую повесть о Сан-Хасинто. Мало кто знает эту легенду. Она поразит тебя так, что твои ясные глазки запляшут от любопытства. Я слышал ее от дяди. Это был странный человек, вселявший страх во всех, кто знал его. Однажды ночью, когда луна заходила на западе и большие совы жалобно ухали в лесах, он указал мне на ту вон рощу на берегу и, взяв меня под руку, прошептал: «Ты видишь их, мальчик, видишь?» Мы стояли одни в высокой траве, и было почти совсем темно, и ветер странно шумел, пролетая над полем.

— Я никому и словом не обмолвился об этом, мальчик, — сказал мой дядя, — но теперь я не могу молчать. Слушай: когда я был ребенком, моя бабка рассказала мне легенду Сан-Хасинто. На следующий день она скончалась. Она рассказала ее мне в полночь, на этом самом месте. Настигнутые страшной бурей, мы укрылись вот здесь, под старым дубом. Глаза моей бабки, обычно такие тусклые и слабые, сверкали, как звезды. Она словно помолодела на пятьдесят лет, когда, подняв дрожащую руку, указала на старое поле битвы и начала:

— Дитя мое, сейчас впервые за много лет человеческий язык поведает тайну, которую хранит в своей вековечной груди это безмолвное место. Я расскажу тебе легенду Сан-Хасинто, как мне рассказал ее сводный брат моего отца. Это был молчаливый, угрюмый человек, он любил чтение и одинокие прогулки. Однажды я застала его в слезах. Увидев меня, он смахнул слезы и ласково сказал:

— Это ты, моя маленькая? Поди сюда, я расскажу тебе то, что много лет хранил в тайниках своего сердца. Есть печальная легенда, связанная с этим местом. Садись рядом со мной, и я расскажу ее тебе. Я узнал ее от моей двоюродной бабки, известной в свое время красавицы. Как ясно я помню ее слова. Это была добрая, чудесная женщина, и от ее нежного певучего голоса прекрасная, диковинная легенда становилась еще увлекательнее.

— Однажды, — сказала она, — очень, очень давно я ехала по этой долине верхом с отчимом моего дяди, и вдруг он взглянул на эту рощу и сказал: «Слышала ты когда-нибудь легенду Сан-Хасинто?» — «Нет», — сказала я. «Так слушай, — сказал он. — Много лет назад, когда я еще был мальчишкой, мы с отцом остановились там в тени отдохнуть. Солнце садилось, и он указал на это поле и молвил: Сын мой, я уже стар, и жить мне осталось недолго. С этим местом связана одна старинная легенда, и я чувствую, что должен рассказать ее тебе. Очень давно, когда тебя еще не было на свете, мой дед…»

— Послушай-ка, ты, старый болтун, — сказал репортер «Пост», — ты уже плетешь мне что-то из времен лет за шестьсот до Понтия Пилата. Ты что, не знаешь разницы между заметкой в хронике и надписью на пирамиде? Старых клише наша газета не помещает. С этими анекдотиками ступай, пожалуйста, в календари, — там все берут.

Тут престарелый отшельник нахмурился и потянулся к заднему карману, а репортер быстро, но не теряя достоинства, побежал к «Злосчастной Джейн» и скрылся в каюте.

И все-таки где-то в округе живет легенда о поле битвы при Сан-Хасинто; если б только знать, как до нее добраться!

Бинкли и его школа практического журнализма{55} (Перевод Г. Свободина)

В прошлый вторник, во второй половине дня, на углу главной улицы появился обтрепанный и малореспектабельный человек. Проходившие по этой улице видели его стоящим на том же месте, когда возвращались.

Казалось, он ждал кого-то. Наконец на тротуаре показался какой-то молодой человек, и обтрепанная личность прыгнула на него, не сказав ни слова; между ними завязалось ожесточенное сражение. Молодой человек защищался, как только мог, но с ним обошлись жестоко, прежде чем прохожие могли разнять сражавшихся. Конечно, полисмена не было и в помине, и все происшествие закончилось так же бесшумно и спокойно, как и началось. Молодой человек с подбитым глазом и кровоподтеком на щеке незаметно исчез; обтрепанная личность удалилась в одну из боковых улиц с выражением живейшего удовлетворения на лице.

Сотрудник «Пост», видевший это происшествие, был поражен не совсем обычным видом обтрепанной личности и, убежденный, что в этой ситуации крылось нечто большее, чем было видно, последовал за агрессором. Когда он шел за ним, малореспектабельная личность заговорила сама с собой голосом, выражавшим глубокую торжествующую радость:

— Ну, это последний. В конце концов стремление к мести дает больше радости, чем сама месть. Я лишился цели своей жизни.

Он продолжал свой путь, огибая углы с медлительной манерой человека, мало знакомого с городом, и через некоторое время зашел в грязный салун на Конгресс-стрит.

Репортер последовал за ним, и, потягивая воду из бокала, поданного официантом, он увидел, что обтрепанный человек уселся за один из маленьких столиков. Несмотря на оборванную, дешевую одежду и растрепанные сальные волосы, его лицо носило отпечаток интеллигентности, которую не мог скрыть его странный наряд.

Влекомый любопытством, репортер придвинул свой стул к его столу. С тактом и предприимчивостью его профессии он вызвал таинственного незнакомца на откровенность и нашел, как и ожидал, его человеком воспитанным и образованным.

— Сказав, что вы работаете в газете, — заявил незнакомец, сделав приветственный жест, — вы сразу завоевали мое доверие. Я расскажу вам свою историю. Я сам когда-то был владельцем газеты.

Он постучал по столу и, когда официант подошел, выловил из глубины своих отрепьев тощий бумажник, из которого вынул один-единственный доллар и бросил его на стол. Передавая его официанту, он сказал:

— Бутылку вашего лучшего вина и пару хороших сигар.

— Но действительно! — сказал репортер, засовывая два пальца в жилетный карман. — Я не могу позволить вам — разрешите мне.

— Ни за что! — сказал оборванец с достоинством. — Я уже заказал.

Репортер облегченно вздохнул; стаканы были наполнены и тут же опустошены и вновь наполнены, сигары зажжены, и сотрудник «Пост» с нетерпением ожидал повествования своего странного собеседника.

— Мое имя Бинкли, — сказал оборванец. — Я — основатель Практической школы журнализма Бинкли; доллар, который я только что истратил, был моим последним долларом, а человек, которого я только что избил на улице, последний из редакционного и репортерского штата моей газеты, который был мною «обработан» таким же точно способом.

Примерно год тому назад у меня было пятнадцать тысяч долларов наличными, для которых я искал применения. Я мог бы вложить их в дело, где они были бы в безопасности и приносили приличные проценты, но, к несчастью, у меня возникла оригинальная мысль, как заработать гораздо больше. Я разбирался в газетном деле, ибо служил восемь или десять лет в первоклассном журнале, прежде чем унаследовал эти пятнадцать тысяч от умершей тетки. Я заметил, что все газеты страны осаждаются юношами, полными амбиций, желающими получить место и научиться журналистике. В большинстве случаев они получают образование в колледжах, и многие из них мало заботятся о жалованьи, связанном с этой работой. Они больше интересуются практикой.

Идея, захватившая меня, заключалась в том, что они с удовольствием будут платить за возможность впитывать в себя искусство практического журнализма, имеющейся при редакции первоклассной газеты. Уже несколько школ журнализма были основаны в этой стране и успешно работали. Я был уверен, что школа такого рода, комбинированная с живой, процветающей газетой, имеющей хороший тираж, стала бы золотой россыпью для ее основателя. В школе они могли изучать лишь теорию; в моей школе и теория и практика шли бы рука об руку. Это была великая идея.

Я нашел газету, которую можно было купить. Она находилась в большом южном городе; я не считаю нужным называть его. Собственник газеты был болен и хотел уехать. Это была хорошая газета, и она давала три тысячи долларов в год за вычетом расходов. Я получил ее за двенадцать тысяч долларов наличными, три тысячи долларов положил в банк, сел и написал хорошенькое объявление для приманки будущих журналистов.

Я разослал это объявление по крупным северным и южным городам и стал ожидать ответа.

Моя газета была хорошо известна, и мысль получить место в ней, чтобы поучиться журнализму, казалось, сразу озарила сознание людей. Я сообщил в объявлении, что, так как имеется весьма ограниченное количество вакансий, я буду принимать заявления в виде денежных взносов и предложивший наибольшую сумму для данной вакансии получит это место.

Вы не поверите, если я назову вам количество полученных мной ответов. Я подшивал письма целую неделю; затем я пересмотрел отзывы, которые они мне прислали, взвесил предложения и выбрал свой штат. Я велел им прибыть к определенному дню, и они приехали вовремя, горя желанием приступить к работе. Я получил пятьдесят долларов в неделю от моего «передовика»; сорок долларов от трех репортеров; двадцать долларов от театрального критика; тридцать пять долларов от ночного редактора и заведующего отделом телеграмм. Я принял на службу еще трех сотрудников, плативших мне по пятнадцати долларов в неделю за специальные статьи. Как главному редактору, мне нужно было лишь направлять, критиковать и инструктировать мой штат.

Я рассчитал старых сотрудников, и после часового напутствия я выпустил своих новых служащих на поле их деятельности. Большинство из них окончили колледжи с высокими наградами и принадлежали к богатым семьям, которые могли позволить себе роскошь — хорошо платить за блестящую возможность поступить в Практическую школу журнализма Бинкли. Когда штат, нетерпеливый и алчущий работы, разбрелся по редакции, чтобы приступить к своим различным обязанностям, я откинулся в своем вращающемся кресле с улыбкой удовлетворения. Тут был доход в тысячу четыреста долларов в месяц — сумма, которую я получал от своих сотрудников, а не выплачивал им, — помимо трех тысяч годового дохода от газеты. О, это было хорошее дело!

Конечно, я ожидал некоторых трудностей вначале, но я сообразил, что уклон у моих работников будет скорей в сторону слишком высокого «штиля», чем наоборот. Я закурил сигару и прошелся по редакции. «Передовик» сидел за своим столом, погруженный в работу; его интеллектуальный лоб и костюм из тонкого сукна являли собой великолепное зрелище. Редактор литературного отдела, с нахмуренными бровями, рылся в энциклопедии, а театральный критик прикреплял портрет Шекспира над своим столом.

Репортеры разбежались по городу в поисках новостей.

Мне стало жаль людей, которые не могли придумать такой изумительный план, подобный созданному мной. Все шло как по маслу. Я спустился вниз и, потеряв рассудок от успеха, разыскал своего старого приятеля, которому мог доверить свой удивительный план. Он был восхищен. Мы укрылись в кабачке и открывали бутылку за бутылкой в честь идеи.

Когда я вернулся в редакцию, весь штат был уже в сборе с плодами своей дневной работы. Сказать правду, я был так навеселе от всего выпитого, что вряд ли понимал что-либо, когда читал их гранки, но, с напрасным доверием к способностям своих учеников, я пропустил весь этот материал, и вскоре метранпаж унес его в наборную. Я объявил ночному редактору, в чем состоят его обязанности, и пошел домой размышлять о моем большом счастье.

На следующее утро я вышел в город около девяти часов. Мне показалось, что я не вижу ничего, кроме мальчишек, продающих газеты. Город был полон ими, и народ раскупал мою газету с быстротой, на какую только были способны мальчишки, раздавая их направо и налево. Я прямо распухал от удовольствия и гордости. Приближаясь к редакции, я заметил пять человек с ружьями, стоявших на тротуаре. Один из них, увидев меня, выстрелил, как только я показался из-за угла. Одна дробинка пробила мне ухо, а несколько дробинок пронизали мою шляпу. Я не стал ожидать объяснений, так как остальные четверо стали целиться в меня, и, обогнув угол, спрятался в каком-то дворике, полном ящиков из-под москательных товаров.

Мимо меня пробежал мальчишка, выкрикивая название моей газеты, и я, свистнув ему через щель в своем укрытии, купил газету. Я подумал, что, может быть, в газете было что-либо оскорбительное по чьему-то адресу. Я залез в большой ящик и развернул газету. Чем больше я читал, тем больше разъярялся…

Простите, что я отклоняюсь от темы, — продолжал оборванец, — но вы некоторое время тому назад сказали что-то об этой освежающей жидкости, которая, как я заметил, уже кончилась.

Сотрудник «Пост» пробормотал что-то в нерешительности, еще раз залез в свой жилетный карман, потом встал и, отозвав в сторону хозяина салуна, шептался с ним около пятнадцати минут. В результате хозяин принес еще одну бутылку вина, но с очень неприветливым видом и грубо швырнул бутылку и стакан на стол. Оборванец улыбнулся, наполнил стаканы и, нахмурившись при воспоминании о своей истории, продолжал:

— Прежде всего я заглянул в отдел местной информации.

Первая заметка, бросившаяся мне в глаза, гласила:

«Полковник Д. Генри Гуинн, опекун над состоянием Паркинса, украл у семьи покойного свыше 75000 долларов. Наследники подают в скором времени в суд».

Я вспомнил, что человек, стрелявший в меня, был до странности похож на полковника Д. Генри Гуинна. Я прочел следующую заметку:

«Неизвестный олдермен нашего города, живущий в немногих милях от № 1204 Западной Тридцать второй улицы, недавно построил дом стоимостью в 10000 долларов. Голоса за городских управителей, очевидно, поднялись в цене».

Подобных заметок было около пятнадцати, и каждая из них била в цель без промаха, причиняя большие разрушения. Я заглянул в «Светскую хронику» и увидел безобидные маленькие остроты, вроде:

«Супруга генерала Кронкера вчера дала большой бал на Джонсон-авеню. Очевидно, она получила развод от этого агента в Канзас-Сити, прежде чем добралась до такой партии, как старый Кронкер».

«Генри Баумгартен опять избил свою жену вчера вечером».

«Женское Театральное общество собиралось вчера в музыкальном магазине Клейна. Мисс Сэди Додсон пала жертвой жары и была доставлена домой на извозчике. Жара?! Очевидно, новое название».

Это — некоторые из наиболее приемлемых заметок. Были еще кое-какие, от которых при чтении у меня волосы стали дыбом. Машинально я перевернул страницу и стал читать передовую, полагая маловероятным, чтобы там было что-либо подобное. В первом же абзаце буквально все городские и окружные власти обвинялись в подкупе и взяточничестве с упоминанием имен. Статья оканчивалась уверением, что газета уплатит десять тысяч долларов любой благотворительной организации, если все обвинения не подтвердятся в течение десяти дней.

Я прополз через дворик, отломал доску от забора и добрался до черного хода редакции. Двух своих репортеров я нашел во дворе ругающимися и проклинающими всех и вся; один из них валялся в куче опилок, а второй висел на заборе, зацепившись пиджаком за гвоздь. Их выбросили из окошка.

С болью в сердце я проковылял по лестнице в редакционное помещение. Там было довольно шумно. Я вошел, стараясь держаться непринужденно, и осмотрелся. Мой пятидесятидолларовый «передовик», стоя в углу с половинкой стула в руках, мужественно защищался против кворума городской управы. Он уже уложил троих, но сражение только разгоралось. Редактор городского отдела лежал на полу под четырьмя мужчинами, сидевшими на нем, а громадный обозленный немец пытался сбить редактора театрального отдела с книжной полки куском газовой трубы. Любой человек был бы обескуражен, видя, как обходятся подобным образом с его штатом, который платит ему тысячу четыреста долларов в месяц.

Я удалился в свой личный кабинет, и возмущенная публика последовала за мной. Я видел, что нет никакого смысла пререкаться с ними, — вынул свою чековую книжку и пошел на компромисс. Когда все деньги, бывшие на моем банковском счету, иссякли и ввалилась еще одна партия взбешенных граждан, я отказался от надежд.

В одиннадцать часов обслуживающий персонал газеты подал в отставку.

В двенадцать часов газете было предъявлено исков на сумму в двести тысяч долларов, и я знал, что все они были бесспорные. Я спустился вниз, выпил девять стаканчиков и вернулся в редакцию. На лестнице я встретил автора передовиц и ударил его по подбородку, не сказав ни слова. Он все еще держал в руках обломок; бросив в меня этим обломком, он скрылся из виду. Войдя в помещение, я увидел, что театральный критик был готов выиграть бой. Он учился в колледже и был хорошим футболистом. Он вывел из строя громадного немца, освободил редактора городского отдела от четырех граждан, сидевших на нем верхом, и собирался принять бой с наседавшей толпой. В это время в комнату ворвался редактор отдела светской хроники, босой, в рубашке и брюках, и я услышал снаружи громкое трещание и писк, как будто тысяча попугаев заговорила сразу.

— Бегите! — выдавил он из себя. — Женщины идут!

Я выглянул в окошко и увидал, что весь тротуар был полон ими. Я выбил окно, выходившее в садик, выпрыгнул и бежал без оглядки, пока не оказался в миле от города. Это был конец Школы практического журнализма Бинкли. С тех пор я стал бродяжничать.

Парень, которого я атаковал сегодня на улице, был моим специальным корреспондентом из Хаустона, которого я «нанял» для газеты. Я имел против него зуб за первое сообщение, посланное им в газету. Имея от меня carte blanche послать все, что он считает наиболее подходящим, он телеграфировал нам сорок тысяч слов о пересмешниках, чирикающих на деревьях перед коттеджем, в то время как в Дакоте снегу выпало на три с лишком фута. Не думаете ли вы, что мне не повезло?

— Я должен сказать вам, — сказал репортер «Пост», — что совсем не верю вашей истории.

Оборванец возразил раздраженно и с упреком:

— Разве я не заплатил своего последнего доллара за выпивку, пока рассказывал вам свою историю? Разве я просил вас о чем-нибудь?

— Да, — сказал репортер, подумав, — может быть, это и правда, но…

Новый микроб{56} (Перевод Л. Каневского)

Есть в Хаустоне один человек, большой поклонник науки и активный исследователь всех ее тайн. В своем доме он оборудовал небольшую лабораторию, где теперь проводит большую часть своего времени, ставя различные опыты с химическими веществами и изучая различные субстанции.

В последнее время он проявлял особый интерес к различным теориям вирусологии, почти забыв о своем бизнесе, постоянно читал труды Пастера и Коха и все такое, что имело хоть какое-то отношение к бациллам.

Он приобрел новый мощный микроскоп с девятисоткратным увеличением и теперь надеялся, что и он внесет свой посильный вклад в ценные открытия, касающиеся жизни бактерий.

Вечером, в прошлый вторник, в одной из церквей устраивали благотворительный ужин.

Его жена хотела пойти туда вместе с ним, но он отказался, заявив ей, что лучше останется дома и в тихой обстановке, спокойно поработает с микроскопом, а она пусть идет, если хочет, да и детишек с собой возьмет.

Он читал доклад бывшего главного геолога штата Дамбла по поводу проведенного им анализа состава воды в реке Хаустон, ему очень хотелось проверить результаты, приведенные этим джентльменом, с помощью собственного анализа.

Сразу же после ужина он отправился на кухню, где увидел цинковое ведро с водой на скамье возле крана. Он тут же отнес его к себе в лабораторию и, закрывшись на задвижку, принялся за работу.

Вскоре он услыхал, как жена с детьми вышли из дома и пошли на ужин в церковь, до которой было всего один-два квартала, и он поздравил себя, что наконец в доме стало тихо и можно как следует плодотворно поработать.

Он работал почти три часа, все время разглядывая через мощный микроскоп образцы проб речной воды из ведра.

* * *

Наконец он, торжествуя, хлопнул себя по колену.

— Дамбл ошибается! — воскликнул исследователь. — Он утверждает, что это «hybadid cystallis», но он ошибается, я в этом уверен. В этой воде живут шизометицические бактерии, но они не макроки розеоперсицина, к тому же у них нет изодиаметрических клеток Может, я на самом деле открыл новый микроб? Неужели всемирная слава уже у моего порога?

Он схватил ручку и стал что-то лихорадочно записывать. Вскоре пришли его домочадцы, жена поднялась к нему в лабораторию. Вообще-то он обычно отказывался ее впускать к себе, но по такому важному случаю решил открыть дверь и даже восторженно ее поприветствовать.

— Эллен, — закричал он, — пока тебя не было, я добился славы и, может, большего состояния. Я открыл новую бактерию в речной воде. В науке она не описана. Я назову ее твоим именем и таким образом смогу тебя обессмертить. Ты только посмотри через микроскоп.

Жена первооткрывателя, зажмурив один глаз, посмотрела в трубочку.

— Какие забавные кругленькие крошечные кружочки, — сказала она. — А они не опасны для организма?

— Еще как! Верная смерть. Если они попадут в пищеварительную систему, все, хана! Сегодня же напишу в лондонский медицинский журнал «Ланцет» и Нью-Йоркскую Академию наук. Как же мы с тобой назовем их, Эллен? Нужно подумать… Может, Эленоб или Эленит, как думаешь?

— Ах, Джон, несчастный ты человек! — взвизгнула жена, увидав цинковое ведро на его столе. — Ты взял мое ведро с гальвестонскими устрицами, которые я купила для ужина в церкви. Ничего себе микробы!

Вилла Веретон{57} (Перевод Г. Свободина)

— Ты поедешь, Пенелопа? — спросил Сайрус.

— Это мой долг, — ответила я, — это величайшая миссия — поехать в Техас, чтобы нести свет его темным жителям, поскольку это в моих силах. Школа, которую мне предлагают, будет очень хорошо платить, и если я смогу хоть немного научить дикий народ этой области нашей культуре и утонченности, я буду счастлива.

— Ну, ладно, тогда прощай! — сказал Сайрус, протягивая мне руку.

Я еще никогда не видела его таким возбужденным.

Я на секунду взяла его руку и села в поезд, который должен был отвезти меня к моему новому полю деятельности.

Сайрус и я были помолвлены уже пятнадцать лет. Он был профессором химии в одном из восточных университетов. Я получила предложение — учить детей в частной школе, в маленьком техасском городке, за сорок долларов в месяц, и приняла его.

Сайрус за свою университетскую кафедру получал двадцать долларов в месяц. Он ждал меня пятнадцать лет, чтобы скопить деньги для нашей свадьбы. Я взвесила все обстоятельства техасского предложения и решила, что я буду жить экономно и еще через пятнадцать лет (если б я продержалась в школе так долго) мы смогли бы отпраздновать свадьбу.

Мое содержание ничего мне не стоило, так как Де Вере, одна из старейших и наиболее аристократических семей на Юге, предложили мне жить у них в доме. В их семье было несколько маленьких детей, и им хотелось получить хорошего учителя для школы, которую посещали их дети. Станция, где я выходила, называлась Хаустон, и я увидела, что там ждала повозка, для того чтобы отвезти меня к месту назначения — к Веретену, маленькому городку в шести милях от станции.

Возница-негр подошел ко мне и почтительно спросил:

— Вы — мисс Кук?

Мой чемодан был уложен в экипаж — старую, рахитичную повозку, влекомую парой увечных мулов, и я взобралась на козлы рядом с кучером Питом, как он себя назвал.

В то время как мы ехали вдоль тенистой дороги, Пит внезапно разразился слезами и рыдал так, будто сердце его разрывается на части.

— Друг мой, — сказала я, — не скажете ли вы мне, в чем дело?

— Ах, мисс, — сказал он, всхлипывая, — я случайно взглянул на эту цепочку, свисающую с упряжи, и она напомнила мне массу Линкума, который дал нам, бедным рабам, свободу…

— Пит, — сказала я, — не плачьте. Там, в благословенных чертогах, ваш богоподобный освободитель ждет вас. Среди небесных гостей Авраам Линкольн[32] носит самую блестящую корону славы.

Я нежно обняла плечо Пита.

Бедный, мягкосердечный парень, чья темная кожа скрывала сердце белее снега, все еще всхлипывал, вспоминая убитого Линкольна, и я позволила Питу опустить голову ко мне на грудь, там он продолжал беспрепятственно всхлипывать, в то время как я сама правила мулами по дороге к Веретону.

Вилла Веретон была типичным южным домом. Мне рассказывали, что семья Де Вере была все еще состоятельной, хотя потеряла много во время Гражданской войны, и они продолжали жить в истинно аристократическом стиле плантаторов.

Дом был двухэтажный, квадратный, с большими белыми колоннами по фасаду. Вокруг всего дома шла веранда, по которой вились густые массы плюща и жимолости. Слезая с повозки, я услышала шум и увидела большого мула, выбегавшего из двери, за которым гналась дама с метлой. Мул лег тут же на веранде, и дама прошла вперед, чтобы встретить меня.

— Вы мисс Кук? — спросила она с мягким, журчащим акцентом.

Я кивнула головой.

— Я — миссис Де Вере, — сказала она. — Входите, но берегитесь этого проклятого мула. Я не могу выставить его из дому.

Я вошла в гостиную и осмотрелась вокруг в изумлении. Комната была великолепно обставлена, но всюду я могла заметить чисто южную небрежность и неаккуратность. Тачка, полная гашеной извести, стояла в углу, оставленная там каменщиками, строившими дом. Пять или шесть цыплят приютились на пианино, а пара брюк висела на одном из канделябров.

У миссис Де Вере было бледное аристократическое лицо греческого типа, и ее снежно-белые волосы были тщательно уложены локонами. Она была одета в черный шелк, и сверкающие бриллианты украшали ее шею и руки. У нее были черные пронзительные глаза под густыми бровями. Когда я села, она вынула из серебряного футлярчика для визитных карточек длинный брусочек жевательного табаку и откусила кусочек.

— Вы разрешаете себе? — спросила она, улыбаясь.

Я покачала головой.

— Я так и знала, будь я проклята! — ответила она.

Как раз в это время лошадь застучала копытами на веранде — или галерее, как они называются в Техасе, и кто-то, соскочив с лошади, вошел в комнату.

Я никогда не забуду моего первого впечатления от Обри Де Вере.

Его рост достигал полных семи футов, и его лицо было безупречно. Оно было точной копией картины «Молодой св. Иоанн» Андреа дель Сарто. Его глаза были огромны, темны и казались полными какой-то печали. Его бледное лицо патриция и особенный вид человека «haut monde» раз и навсегда поставили на нем печать потомка многих поколений аристократов.

Он был одет в костюм модного покроя, но я заметила, что он был босой и что по обеим сторонам его рта тянулись тонкие темно-коричневые струйки табачного сока. На голове у него было громадное мексиканское сомбреро. Он не носил верхней рубашки, но его костюм, распахнутый на широкой груди, обнаруживал громадный сверкающий бриллиант, привязанный скрученной вдвое веревкой к петлям его шелковой нижней сорочки.

— Мой сын Обри, мисс Кук, — томно сказала миссис Де Вере.

Мистер Де Вере вынул кусок табаку изо рта и швырнул его за пианино.

— Вы леди, которая любезно согласилась взять на себя наши школьные дела, я полагаю, — сказал он низким музыкальным голосом.

Я наклонила голову.

— Я знаю ваших земляков, — сказал он с мрачной усмешкой, пробежавшей по его красивому лицу. — Они все еще идут ощупью среди темных традиций, предубеждений и предрассудков. Что вы думаете о Джефферсоне Дэвисе?[33]

Я посмотрела прямо в его блестящие глаза, не уступая.

— Он был предателем, — сказала я.

Мистер Де Вере рассмеялся и, нагнувшись, вынул занозу из пальца ноги. Затем он подошел к своей матери и приветствовал ее с тем рыцарским почтением и вежливостью, которые еще сохранились среди сынов Юга.

— Что у нас будет на ужин, мамми? — спросил он.

— Все, что захочешь, черт возьми… — ответила миссис Де Вере.

Обри Де Вере протянул руку и схватил одного из цыплят, устроившихся на пианино. Он свернул ему шею и бросил трепещущую птицу на дорогой брюссельский ковер. Он сделал большой шаг и стоял передо мной, возвышаясь, как мстящее божество, подняв руку и указывая другой на птицу, бьющуюся в смертельной агонии.

— Это — Юг, — крикнул он грозным голосом. — Юг, истекающий кровью и умирающий после Геттисбурга![34] Сегодня вечером вы будете пировать над его телом, как ваши сородичи делали это последние тридцать лет!

Он швырнул мне в лицо голову цыпленка с ужасным ругательством, потом внезапно опустился на одно колено и склонил свою царственную голову.

— Простите меня, мисс Кук, — сказал он, — я не хотел оскорбить вас. Двадцать восемь лет тому назад мой отец был убит в бою под Шилоо…

Когда прозвонил гонг к ужину, я была приглашена в длинную, высокую комнату, отделанную панелями из темного дуба и освещенную парафиновыми свечами. Обри Де Вери сидел в конце стола и разрезал мясо. Он снял пиджак, и расстегнутая сорочка обнажала каждый мускул его торса, великолепного как торс «Умирающего гладиатора» в Ватикане, в Риме. Ужин был действительно «южный». На одном конце стола лежал громадный, скалящий зубы опоссум со сладким картофелем, стол был уставлен блюдами с капустой, жареными цыплятами, фруктовыми пирогами, хурмой, горячими оладьями, жареной «морской кошкой», кленовым сиропом, мамалыгой, мороженым, колбасой, бананами, сухарями, ананасами, фруктовыми соками, диким виноградом и яблочными пирогами. Пит, негр, прислуживал нам за столом, и как-то случилось, что, передавая мистеру Де Вере подливку, он пролил немного подливки на скатерть. С диким воплем, как тигр, Обри Де Вере вскочил на ноги и вонзил нож, которым он резал мясо, в грудь Пита по самую рукоятку. Бедный негр упал на пол, я подбежала к нему и подняла его голову.

— Прощайте, мисс! — прошептал он. — Я слышу, как поют ангелы, и вижу благословенного Авраама Линкума, который улыбается мне с большого белого трона. Прощайте, мисс! Старый Пит отправился домой…

Я встала и подошла к мистеру Де Вере.

— Бесчеловечное чудовище! — крикнула я. — Вы убили его!

Он позвонил в серебряный звонок, и появился другой слуга.

— Уберите это тело и принесите мне чистый нож, — приказал он. — Займите ваше место, мисс Кук. Как все ваши земляки, вы ясно выказываете склонность к черному мясу. Мамми, дорогая, можно мне дать вам чудный кусочек опоссума?

На следующий день я увидела четырех детей Де Вере и нашла их очень неглупыми и славными — двух мальчиков и двух девочек в возрасте от десяти до шестнадцати лет. Маленький школьный домик находился в полумиле от виллы, дорога шла через прекрасный луг с густой травой, пестревшей цветами.

У меня в школе было пятнадцать учеников, и, если бы не некоторые мелочи, моя жизнь в Веретоне напоминала бы рай. За первый месяц я скопила сорок два доллара. Мое жалованье было сорок долларов, а два доллара я заработала, давая взаймы время от времени мелкие суммы моим ученикам на несколько дней, за это они платили мне от десяти до двадцати пяти процентов. Я с интересом и любопытством изучала характер Обри Де Вере. Он был одной из самых благородных и величественных натур, которые я когда-либо знала, но так глубоко укоренились традиции и нравы народа, с которым он жил, что в нем от его хороших качеств оставался лишь смутный след. Он получил блестящее образование в университете штата Виргиния, был вполне законченным оратором, музыкантом и художником, но с самого раннего детства ему позволяли давать волю каждому своему импульсу и желанию, и в его возмужалости досадно чувствовалось отсутствие какого-либо контроля над собой.

В один из вечеров я сидела в музыкальном салоне, во втором этаже палаццо Де Вере, играя лучшую из шубертовских вещей — «Слушай, слушай жаворонка», когда вошел Обри Де Вере. За последнее время, по какой-то странной причуде, он стал более тщательно одеваться. В этот вечер на нем была рубашка, расстегнутая у ворота, обнажавшая его мощную шею, и черная бархатная куртка, отделанная золотой тесьмой. Его руки были в белых лайковых перчатках, и я заметила, что его ноги, которые он решительно отказывался обувать, были недавно вымыты у колодца.

У него было насмешливое и желчное настроение, которому он часто предавался, и он разразился уничтожающе едкой тирадой по адресу Гранта, Линкольна, Джорджа Фрэнсиса Трэйна[35] и других героев Соединенных Штатов. Он сел за стол, стоявший в середине салона, и начал чесать лодыжку одной ноги большим пальцем другой ноги — манера, которая, он знал, больше всего раздражает меня. Твердо решив не давать воли гневу, я продолжала играть. Внезапно он сказал:

— Простите меня, мисс Кук, но вы взяли неверную ноту, делая пассаж в этом септаккорде.

— Не думаю, — ответила я.

— Вы — лгунья! — возразил он. — Вы взяли чистую ноту, в то время как это должен был быть диез. Вот нота, которую вам следовало играть! — Я услышала, как что-то просвистело в воздухе. С того места, где он сидел у стола, он сумел попасть, с поразительной точностью струйкой табачного сока, пропущенной через зубы, прямо в черную ноту до-диез. Я поднялась со стула, слегка раздраженная, но улыбающаяся.

— Вы оскорблены? — оказал он саркастически. — Вам не нравятся наши южные нравы. Вы думаете обо мне как о mauvais sujet.[36] Вы думаете, нам не хватает уверенности и sanoir vivre.[37] Вы, с вашей бостонской культурой, думаете, что можете обнаружить фальшивую нотку в нашей вежливости и некоторый недостаток тонкости и рафинированности в наших манерах? Не отрицайте этого!

— Мистер Де Вере, — сказала я холодно. — Ваши насмешки на меня не действуют. Я нахожусь здесь для выполнения моих обязанностей. В вашем собственном доме вы вольны поступать, как вам заблагорассудится. Не подвинете ли вы вашу ногу так, чтобы я могла пройти?

Мистер Де Вере внезапно вскочил из-за стола и с жаром обнял меня.

— Пенелопа, — закричал он ужасным голосом, — я люблю вас! Вы — бедная, маленькая, подсушенная, вымытая, белоглазая, бледнолицая, церемонная, угловатая янки. Я полюбил вас с того момента, когда мой взгляд упал на вас. Выйдете за меня замуж?!

Я боролась с ним, пытаясь освободиться.

— Пустите меня! — кричала я. — О, если бы только Сайрус был здесь!

— Сайрус! — загремел мистер Де Вере. — Кто этот Сайрус? Клянусь, Сайрус никогда не получит вас!

Он поднял меня одной рукой над головой и швырнул меня через окно вниз, во двор. Затем вслед за мной он стал швырять обстановку, вещь за вещью; последним полетело пианино. Потом я услышала, как он сбегает по лестнице, и через момент почувствовала, как струя какой-то жидкости стекает по обломкам мебели. Я узнала острый запах керосина и услышала треск зажигаемой спички и дикий скрежет пламени, почувствовала внезапную опаляющую жару — и больше ничего не помнила.

Когда я пришла в сознание, я лежала в своей постели, и миссис Де Вере сидела около меня, обмахивая меня веером. Я попыталась встать, но была слишком слаба.

— Вы должны лежать спокойно, — нежно сказала миссис Де Вере. — У вас была горячка, вот уже две недели. Вы должны извинить моего сына, — боюсь, что он напугал вас. Он очень вас любит, но он такой порывистый…

— Где он? — спросила я.

— Он уехал, чтобы привезти Сайруса, уже время ему вернуться…

— Как я выбралась из этого ужасного пожара?

— Обри спас вас. Когда этот припадок прошел, он раскидал горящую мебель и принес вас сюда, наверх.

Через несколько минут я услышала шум шагов, и, подняв голову, я увидела Обри Де Вере и Сайруса Поттса, стоящих у моей кровати.

— Сайрус! — вскричала я.

— Здравствуйте, Пенелопа! — сказал Сайрус.

Прежде чем я смогла ответить, снаружи послышались громкие и враждебные голоса. Дверь была сорвана с петель, и дюжина замаскированных молодцов ворвалась в комнату.

— Мы узнали, что здесь находится проклятый янки! — кричали они. — Линчевать его!

Обри Де Вере схватил стол за ножку и убил, одного за другим, всех участников банды, собравшихся линчевать Сайруса.

— Сайрус Поттс, — закричал он, — поцелуйте эту школьную мамзель, или я выпущу вам мозги, так же как я сделал с этими ребятами!

Сайрус холодно чмокнул меня.

Неделю спустя Сайрус и я уезжали в Бостон. Его жалованье дошло до двадцати пяти долларов в месяц, а я скопила двести десять долларов. Обри Де Вере провожал нас до поезда. Под мышкой он нес бочонок с порохом. Когда наш поезд тронулся, он сел на этот бочонок и поднес к нему зажженную спичку. Один из пальцев его ноги упал в окно вагона, прямо мне на колени.

Сайрус не ревнивец, и я держу теперь этот палец в бутылке со спиртом на моем письменном столе.

Мы уже поженились, и я никогда больше не поеду на Юг.

Южане слишком порывисты.

Все из-за виски{58} (Перевод Л. Каневского)

Один филантроп с торжественным видом стоял вчера на углу площади Маркет-хауз и мысленно вычислял, как долго человеку нужно копить деньги, выделяемые на пиво, чтобы построить храм Соломона. Когда он размышлял над такой задачкой, небольшого роста, довольно хилый полицейский с горящими глазами тащил за руку громадного негра, верзилу раза в два крупнее его.

Полицейский остановился на минутку на ступеньках, чтобы передохнуть, а филантроп, бросив на негра сочувственный взгляд, осведомился у него:

— Мой цветной брат, какова причина, приведшая тебя в такое жалкое состояние? Чем объяснишь ты свое падение, в результате которого оказался в клешнях неумолимого закона?

— Все дело в виски, босс, — ответил негр, выкатывая свои дикие глаза на копа.

— Ах, я так и думал, — сказал филантроп, вытаскивая свою записную книжку. — Я сделаю для себя памятку о вашем случае, чтобы помочь другим таким же несчастным, как ты, которые ведут борьбу с этим демоном. Каким же образом виски довело тебя до такого состояния?

— Это произошло следующим образом, — ответил негр, отшатнувшись от полицейского, который поднял руку, чтобы отогнать назойливую муху от своего носа. — Я один из самых плохих ниггеров в этом городе, но ни у одного полицейского не хватает духа, чтобы схватить меня и отправить в каталажку на пару лет. И вот этот высохший сморчок, чтобы привести меня в участок, для храбрости с утра надрался виски, вероятно, не осознавая, какую опасность представляет собой этот горячительный напиток. И вот он схватил меня. Этому замухрышке с оловянными пуговицами на мундире никогда бы не взять меня, если бы он не напился в стельку. Да, во всем виновато виски, босс, сами понимаете.

Филантроп засунул записную книжку в карман и пошел прочь, а полицейский пару раз огрел дубинкой негра по голове и потащил его дальше по ступенькам, приговаривая:

— Идем, идем, ты, черная крыса, мерзавец. Страж закона на сей раз сильнее тебя, так что и не рыпайся!

Ничто не ново под солнцем{59} (Перевод Л. Каневского)

Сильный ветер срывал кровельную дранку с чердака, к которому вели семь лестничных пролетов. Кристаллы смерзшегося снега, гонимые разыгравшейся бурей, проникали с дробным стуком вместе с холодом через щели и падали на убогую кровать. После каждого яростного порыва ветра ставни за окнами хлопали и трещали, а снежные облака, несущиеся к югу, превращали голубоватую звезду в яркий, блестящий глаз, уставившийся сверху на этот мир.

Через трещину в крыше чердака только эта звезда видела то, что было заметно в эту ночь. На голом полу — кое-какая шаткая мебель, посередине комнаты — стол, на котором лежат листки бумаги, ручки, чернильница, а рядом с ней — зажженная свеча.

Человек, сидевший на деревянном стуле, положив локти на крышку стола и уперев кулак в подбородок, не чувствовал жгучего холода, хотя и дрожал всем телом. Он отбросил свои спутанные волосы назад с высокого лба, а в глазах его горел огонь, знакомый этой звезде, которая сверху посылала ему братское приветствие. Гении рождаются на небесах, а луч гениальности возникает на той же высоте, где находится источник солнечного излучения.

Вдруг человек, схватив ручку, принялся что-то лихорадочно записывать. Он склонился над листком, над которым рука его с пером просто летала. Он не слышал завывающего ветра, не чувствовал смертоносного снежного тумана, который окутывал его. Он все писал и писал. Пробили часы, через час пробили еще раз, и тогда он, отбросив в сторону перо, вскочил на ноги и вскинул руку вверх жестом победителя. Это был вполне естественный жест, ведь никто его не видел, кроме звезды.

— Боже мой! — говорил он сквозь зубы. — Я победил, я теперь первый в этой области. Мысль принадлежит мне и только мне одному. Она бессмертна. Ничего подобного не было в литературе. Но почему, почему мне пришлось так долго идти по кочкообразным, трудным, утомительным тропинкам, чтобы она вдруг с такой легкостью осенила меня, словно из оперенья орла выпало при линьке перышко?

Он снова сел, стал читать то, что написал. Потом с удовольствием положил исписанные листочки на стол. В них он не поправил ни одной фразы, не вычеркнул ни одного слова. Он знал, что все написанное им — совершенство и говорит само за себя, ибо истинному гению не требуется ложная скромность.

Взгляд его смягчился. Огонек пропал из глаз, оставив лишь теплое свечение, на которое звезда не отвечала. На его тонких губах играла долгая улыбка, и в ней отражались его полудовольство и полупрезрение к себе. Он художник в той мере, чтобы понять: он родил оригинальную мысль и ему известна ее истинно высокая цена.

Его сосредоточенный на чем-то вдалеке взор потеплел: боже, любовь, удовольствия, вино, хрусталь, веселье, живая красота — все эти вещи, которых он так страстно желал, словно голодный волк, теперь лишь усиливали его презрение к тому, что когда-то терзало его оголодавшую душу.

Но вдруг возле его уха щелкнул бич реального, и холод стал пробирать его до мозга костей, требовать, чтобы он что-то предпринял, стал действовать. Он встал, надел рваное пальто, вышел за дверь и спустился с семи лестничных пролетов. Вскоре он вернулся. Хлеб с сыром в его руках были завернуты в газету. Он снова сел за стол и стал жадно проглатывать большими кусками пищу, которая сейчас ему казалась нектаром богов. Звезда смотрела на него через трещину на крыше и подмигивала ему, выражая свою небесную симпатию: ведь этот человек вел долгую, утомительную, трудную борьбу ради того, чтобы теперь поглощать эти кусочки сыра, не замечая, как снежинки через щели падают ему на плечи. Впервые за многие годы на его лице появилось выражение человека, одержавшего успех.

* * *

Он добился всего за час того, к чему другие безуспешно стремились всю свою жизнь. Человек ел, лениво поглядывая на старую газету, в которую была завернута его еда. Звезда увидела, как он вдруг лихорадочно схватил обеими руками газету, пробежал горящими глазами строчки, уложенные в колонки, и вдруг, выкрикнув грубое ругательство, закачался на ногах, его стало вертеть, и он упал на голый пол.

* * *

Утром на следующий день, так как этот человек не появился, как обычно, взломали дверь на чердаке и вошли к нему. Он лежал на полу и был мертв.

— Самоубийство? — спросил один из вошедших.

— Скорее всего, голод, — ответил другой.

— Нет, вот на столе — хлеб с сыром. В любом случае, нужно вызвать коронера. Да, в миленькой темнице проживал бедняга… Эй, что это он тут писал?

Один из вошедших прочитал, что человек написал, и сказал:

— Какое-то странное сочинение. Ничего не могу разобрать. Посмотри на его руки: он зажал в них, словно в тисках, какую-то старую газету.

Другой наклонился и вытащил газету из холодных пальцев. Он стал из простого любопытства читать ее и вдруг понял, истинную причину происшедшего.

— Послушай, Билл, довольно забавно! В этой старой газете опубликована статья почти в точности о том, что этот парень написал сам…

Сбитый с пути истинного{60} (Перевод Л. Каневского)

Во всем Хаустоне не было семьи счастливее О'Мэллиза. О'Мэллиз занимал ответственный пост на одном из пивоваренных заводов, был рачительным гражданином, терпимым мужем и отцом. Его сын Пэт был совладельцем процветающей небольшой бакалейной лавки, а также играл на рожке в оркестре, который исполнял по воскресеньям хорошую музыку в здании, расположенном на одной из самых тихих, неасфальтированных улиц.

Светом в семье, ее главной надеждой была младшая дочь Кэтлин, девятнадцатилетняя девушка с волосами цвета черного дерева, с чертами лица как у Мадонны и глазами черными-пречерными, цвета вороньего крыла. Они жили в маленьком, обсаженном розовыми кустами коттедже на углу, там, где поворачивает городской трамвай.

Кэтлин была обручена с Фергюсом О'Холлианом, рослым, крепко сбитым, красивым молодым человеком, который навещал ее каждый вечер, предварительно тщательно вымыв руки и лицо, с еще влажными волосами, падающими ему на лоб и чуть ли не закрывающими глаза.

По воскресным вечерам Кэтлин с Фергюсом шли рука об руку в пивной зал «Гезундхейт», и, когда струнный оркестр в павильоне исполнял столь дорогие им мелодии их фатерланда, они тихо сидели за маленьким круглым столиком в темном уголке и чокались кружками с пивом в самой дружеской, даже любовной манере.

Бракосочетание намечалось на июнь, и Кэтлин, следуя традиции своего народа, уже готовила свое приданое и разные вещи для семейного быта. В ее гардеробе было полно прекрасно вышитых вещей из тонкого полотна и камчатной ткани, множество столешниц, салфеток и полотенец, а в больших ящиках ее письменного стола хранилось множество кружевных вещей, которые Кэтлин, будучи скромной ирландской девушкой, а не какой-то нью-йоркской миллионершей, стыдливо прятала от чужих глаз и не позволяла появляться их перечню на страницах газеты «Пост». Кэтлин сделала все эти вещи собственными руками, работала над ними терпеливо, с большой любовью, они были для нее гарантом ее благополучия и не предназначались для афиширования.

Все девушки в округе завидовали Кэтлин, ее везению и счастью, так как Фергюс был очень пригожим молодым человеком, а его бизнес процветал. Он мог себе позволить больше виски, мог откалывать куда более скабрезные шутки и даже петь «Когда шелестит зеленая листва», а его пение тихой ночью было слышно гораздо дальше, чем голос любого другого молодого человека из круга их знакомств.

В общем, черноволосая Кэтлин была счастлива, она с удовольствием склонялась над своей ручной работой, щечки ее горели румянцем, она улыбалась, но, увы, даже и не подозревала, что коварный змий уже принялся за свою работу, чтобы вползти в ее Эдем.

* * *

Однажды Кэтлин сидела возле окна, наполовину закрытого разросшейся ползучей жимолостью, как вдруг увидала своего Фергюса, который шел по улице с каким-то человеком, с насупленными бровями, бегающими глазками и вихляющей змеиной походкой, в общем, с подозрительно выглядевшей личностью.

У нее оборвалось сердце, и она стала испытывать какие-то странные предчувствия, когда признала в компаньоне Фергюса пользующегося дурной репутацией члена Ассоциации молодых христиан Хаустона. С этого момента душевный покой Кэтлин был нарушен. Когда вечером к ней, как обычно, пришел Фергюс, то он был каким-то рассеянным, не таким, как всегда. Рука его дрожала, принимая от нее кружку с ячменным напитком, а когда он запел:

Пусть охотник ухаживает за гончими,

А фермер — за землей… —

эту печальную, исполненную щемящей меланхолии песенку, которую ирландцы всегда поют, когда на душе у них особенно радостно, голос его стал таким жалостливым, таким печальным.

Но Кэтлин была девушкой мудрой и не стала его бранить. Наоборот, она старалась быть веселой и обаятельной, хотя от такой резкой перемены в ее Фергюсе у нее было тяжело на сердце. И снова, на следующий день и на следующий она видела его точно таким же. Она во всем винила этого искусителя с насупленными бровями, это он заставил ее жениха так резко измениться.

С каждым днем Фергюс все больше мрачнел и бледнел. Его прежде веселое, улыбчивое лицо становилось угрюмым и задумчивым. Он стал редко разговаривать с кем-либо, а когда мистер О'Мэллиз налил ему большой пивной бокал из новой бочки, доставленной с завода, он вдруг так печально и скорбно вздохнул, что пена слетела с кружки до середины комнаты.

— Кэтлин, — спросил ее однажды отец, — что происходит с этим длинноногим Фергюсом? Он выглядит так, словно переступает через собственную могилу.

— Ах, папочка, — сказала Кэтлин, заливаясь слезами, — я сама не знаю, право. Он ходит словно в воду опущенный.

Давайте пойдем следом за Фергюсом и этим зловещим человеком и посмотрим, какие злые чары он навел на нашего героя.

* * *

Уильям К. Микс был членом пресловутой Ассоциации молодых христиан. Его родители были честными, пользующимися хорошей репутацией гражданами Хаустона, они всегда старались заложить в своем чаде наилучшие принципы воспитания и сделать его добропорядочным и полезным жителем города. Когда ему исполнилось восемнадцать, он на улице вечером встретился с каким-то человеком, который уговорил его посетить штаб-квартиру ассоциации.

После обряда омовения и исполнения религиозных гимнов Уильяма за партией в шахматы стал обрабатывать какой-то говорливый молодой «златоуст», после чего Микс, выбросив к чертям собачьим свою обычную сдержанность и даже не вспоминая теперь ни о матери, ни об отце, ни о своем доме, погрузился в кресло и проводил все свое время за чтением передовиц религиозных газет.

После этого его развитие в этом направлении пошло куда быстрее. Он отрастил бакенбарды, стал носить белые галстуки и вскоре настолько успешно перенял все соблазнительные привычки своих новых компаньонов, что ни один благотворительный бал в ассоциации с мороженым и земляничным вареньем или вечер песни не обходился без присутствия мистера Микса. Он стал, что называется, «зазывалой», и теперь многие молодые люди, которые бесцельно слонялись по улицам Хаустона, часто вспоминали этого хитрого, лукавого, мягкого, медоточивого Уильяма Микса с насупленными бровями, который, обращаясь к ним в соблазнительном тоне, уговаривал их посетить ярко освещенные комнаты штаб-квартиры Ассоциации молодых христиан.

Уильям Микс уже давно приметил Фергюса О'Холлиана. Его невинность, искренняя прямота делали молодого ирландца легкой добычей.

Однажды Микс вошел в бакалейную лавку Фергюса, что-то у него купил и в разговоре пригласил посетить их штаб-квартиру.

— Ладно, — согласился Фергюс, — я пойду туда с вами, так как торговля — довольно скучное занятие. Может, разопьем бутылочку виски, скоротаем время?

— Нет, — отказался Уильям с хитрой улыбочкой на губах. — У нас там полно выпивки.

Они перешли через улицу, вот тогда-то и увидала их вместе Кэтлин, тогда-то и начались сгущаться облака над счастливой жизнью молодой пары.

Уильям привел Фергюса к двери на крыльце, ведущей в общий зал, там он оглянулся по сторонам, желая удостовериться, что никто за ними не следит, и только после этого они вошли в зал и поднялись по лестнице.

— И чем же ваши парни там наверху занимаются? — спросил Фергюс, с удивлением оглядывая зал.

— Мы читаем, поем и молимся, — объяснил Уильям. — Ну, входите же, мистер О'Холлиан, я вам кое-что покажу.

Уильям подошел к большому охладителю воды в углу, налил до краев стакан ледяной воды и с холодной, жесткой улыбкой на извивающихся тонких губах протянул его Фергюсу.

Ах, маленькая Кэтлин! В своем благоухающем розами коттедже тебе придется пролить немало слез в ожидании своего суженого. Ах, если бы только любовь была вездесущей, то она бы выбила из рук ее возлюбленного этот сверкающий стакан с ледяной водой и швырнула бы его на пол, не позволив к нему прикоснуться его губам!

Фергюс взял стакан и долго изучал его прозрачное содержимое. Потом, словно по чьей-то подсказке, выпил всю воду до последней капли. Когда он ее пил, Уильям Микс, с дьявольским выражением на лице одержанного триумфа, только довольно потирал свои холодные влажные руки, испытывая в душе настоящий восторг.

— Что это такое? — спросил Фергюс. — Что это за холодная, освежающая жидкость, которая разливается внутри моего нагретого тела такой возбуждающей свежестью? Что это за нектар, лишенный вкуса, цвета, но такой свежий, словно утренний воздух, который утоляет жажду, но не возбуждает чувств? Скажите, мистер Микс, ее можно найти повсюду?

— Это простая вода, — не задумываясь объяснил Уильям, — ее полно повсюду.

— Я часто ходил под парусом по реке, — сказал Фергюс, — часто мою руки дома под краном, но никогда прежде не видел такой воды.

Фергюс осушал один стакан за другим из охладителя, и наконец Уильяму пришлось его силой оттаскивать от него, чтобы выпроводить из зала.

Они расстались у выходной двери, Фергюс возвращался домой по улице словно в каком-то счастливом сне, время от времени чуть слышно повторяя про себя: «Вода! Вода!» Уильям Микс смотрел ему вслед с удовлетворенной дьявольской улыбкой на смуглом лице.

* * *

Вечером, когда Фергюс, закрыв свою лавку, собирался домой, он вдруг почувствовал непреодолимый приступ жажды. Он уже так пристрастился к этой чудесной ледяной жидкости, что стал ее безвольным рабом. Фергюс вошел в небольшой салун на углу, куда он обычно заходил, чтобы пропустить стаканчик. Бармен, схватив рюмку, потянулся за спрятанной под прилавком бутылкой.

— Не нужно, — сказал Фергюс, — не торопитесь. Принесите мне, пожалуйста, стакан воды.

— Вы должны мне доллар пять центов, — недовольно сказал бармен. — Прошу вас, мистер Холлиан, заплатите немедленно, покуда я не рассердился от необходимости постоянно вам об этом напоминать, сделайте одолжение.

Фергюс бросил деньги на стойку и, с трудом преодолевая себя, вышел из салуна.

В этот вечер он не пошел к Кэтлин, больно плохо себя чувствовал. Он брел наобум, жажда его донимала, причиняя боль, когда он вдруг увидел, как из вагона-ледника вывалился большой кусок льда с кокосовый орех. Он, схватив его двумя руками и спрятавшись за кучей досок, стал жадно лизать его. Глаза у него налились кровью, руки сильно дрожали.

После этого случая он стал держать кувшин с водой под прилавком в своей лавке, и, когда никто из посетителей на него не смотрел, он нагибался, подносил кувшин ко рту и жадно пил эту проклятую жидкость. Она, булькая, лилась по его распаленной глотке, а облик черноглазой Кэтлин мерк перед его взором.


Вечером должно было состояться венчание Кэтлин с Фергюсом. Гостиная в ее коттедже была ярко освещена, розы и веточки вечнозеленых деревьев украшали все стены. Кейптаунский жасмин наполнял всю комнату своим дивным запахом, а букетики белых лилий свешивались с рам картин и спинок стульев. Брачная церемония должна была начаться в девять вечера, к семи уже стали собираться гости. Дразнящие запахи вкусных угощений, которые стряпала на кухне миссис О'Мэллиз, казалось, разносились по всей округе.

В гостиной, на столике, похожем на козлы, украшенном фиалками и зелеными веточками, стоял бочонок с виски, а вокруг него были расставлены несколько очень красивых импортных стаканчиков с подобающим для такого важного случая, как свадьба, ярким блеском на выпуклых бочках.

С сердца Кэтлин спадала тяжесть по мере приближения заветного часа. «Когда Фергюс станет моим, — говорила она себе, — я буду так его любить, буду такой миленькой, такой хорошенькой для него, что он навсегда позабудет о своей мрачной меланхолии. Если это не поможет, я выцарапаю ему глаза».

Минуты мучительно тянулись, и в половине восьмого Кэтлин, вся покраснев от робости, словно Лорелея, которая очаровывала мужские сердца, готовые от радости вырваться из груди там, на сиреневых высотах Рейна, заняла свое место у бочонка и стала наливать стаканчик за стаканчиком гостям этой вязкой жидкости, по цвету нисколько не уступавшей цвету ее раскрасневшегося лица.

В четверть девятого Фергюса еще не было, все руки, принимавшие стаканчики, уже заметно дрожали от беспокойства.

Без десяти минут девять мистер О'Мэллиз принес в гостиную обрез. Кэтлин расплакалась. Где же этот несносный Фергюс О'Холлиан?

* * *

В ярко освещенных залах Ассоциации молодых христиан собралась группа весело настроенных молодых людей.

Большинству наших граждан фактически ничего не известно о том, что происходит в подобных учреждениях. Полиция, конечно, знает о существовании таких мест для отдыха, но система городского управления такова, что запрещает стражам порядка входить в такие заведения, и они там появляются крайне редко.

Два человека играли в шахматы, лихорадочно преследуя короля своего противника, и глядели на расчерченную квадратиками доску с такой поглощенностью, которую часто замечают у людей такого типа. Кто-то играл на гитаре, из угла доносились грубые приступы хохота — это какой-то человек читал остинский «Стейтсмен».

За маленьким столиком в дальнем конце комнаты сидели О'Холлиан и Уильям Микс. Перед ними на подносе стояли два больших стакана воды. Уильям Микс говорил тихим, вкрадчивым голоском, а Фергюс самозабвенно слушал его с безумным выражением в глазах.

— Трезвость, — поучительно говорил Уильям, пытаясь задержать свои бегающие глазки на открытом и простом лице Фергюса, — трезвость — одна из главных человеческих добродетелей. Для чего человеку развращаться, разрушать алкоголем мозг, заглушать голос своей совести и самому себе ковать цепь, чтобы скрутить ею свои самые лучшие надежды и порывы? Будем же людьми, будем вести умеренную, трезвую, чистую жизнь. Поверьте мне, мистер О'Холлиан, так будет гораздо лучше.

Рука Фергюса тут же потянулась к стакану, и холодная вода потекла по его горлу.

— Еще, — выдохнув, сказал он, и его глаза лихорадочно заблестели.

Проходивший мимо какой-то член ассоциации положил руку на плечо Фергюса.

— Старик, — сказал он шепотом, — ребята знают, что тебе это очень нравится, но не стоит все же заходить слишком далеко. Для чего нам рыть еще один артезианский колодец, скажи на милость?

Уильям бросил недовольный взгляд на молодого человека, и тот отошел от их столика.

Когда четверо стали исполнять песню «Приди к нам, источник!», Фергюс, забыв обо всех ассоциациях и своих лучших намерениях, тут же присоединился к квартету со своим сильным, звучным тенором, и на лице Микса появилось выражение дьявольского удовлетворения.

А в эту минуту Кэтлин рыдала в объятиях матери. Мистер О'Мэллиз загонял пыж в патрон своего обреза, а вкусный свадебный ужин стыл на красивом банкетном столе.

Вдруг духовой оркестр на улице заиграл любимую мелодию Кэтлин. Она привела Фергюса в чувство. Он, вскочив на ноги, опрокинул стол вместе с сидевшим за ним Миксом. Тот ловко вскочил с пола, помчался к охладителю, налил стакан ледяной воды и сунул его в руки Фергюсу. Но тот швырнул стакан на пол и как ошпаренный побежал к двери. Там его встретил ученый секретарь ассоциации с шлангом в руках. Он направил тугую струю прямо в лицо Фергюсу.

Фергюс, крепко сжав челюсти, уложил секретаря отдохнуть на пол, оставив у того на подбородке свою отметину, и стремительно выбежал из дома на улицу.

Когда часы начали бить девять, мистер О'Мэллиз загнал в свой обрез два патрона, один еще зажал в руке и стал выискивать среди гостей своего будущего зятя. Дверь резко распахнулась, и в комнату вбежал Фергюс. Кэтлин радостно бросилась ему навстречу, но он ее грубо оттолкнул.

— Прежде нужно исполнить одну обязанность, — сказал он.

Опустившись на колени перед бочонком с виски, он нашарил губами краник и повернул ручку…

Пойте же птицы в зеленых садах, распевайте свои душевные песенки, но им никак не сравниться с теми мелодиями, которые сейчас звенели в сердце маленькой довольной Кэтлин.

Когда наконец Фергюс оторвался от крана бочонка, то он стал точно таким Фергюсом, как прежде. Он крепко прижал невесту к груди, а довольный мистер О'Мэллиз пальнул из обоих своих стволов в потолок. Фергюс был спасен.

История только для мужчин{61} (Перевод Л. Каневского)

Если эту небольшую историю прочитают женщины, то они явно разочаруются. Скажут: «Ничего особенного в ней не нахожу». Может, в самом деле в ней ничего особенного и нет.

Миссис Жасмин живет в Хаустоне. Каждый день по Мэйн-стрит гуляет множество таких женщин, как она, очень на нее похожих.

Она ничем не знаменита, ничего экстраординарного собой не представляет. У нее милая семья, живет в собственном доме на весьма скромные средства. Я бы назвал ее средней женщиной, если под этим подразумевать, что есть и такие, которые ниже среднего, что, конечно, будет не очень галантной инсинуацией.

Миссис Жасмин — простая женщина. Всегда на подножку трамвая она сначала ставит левую ногу, надевает белоснежные кружевные нижние юбки, когда на улицах грязно, может разрезать журнал мод, завести часы, набрать грецких орехов, открыть чемодан и почистить подставку для чернильницы, и, заметьте, все это лишь с помощью заколки для волос. Она может потратить долларов двадцать на отделку и превратить свое старое платье в абсолютно новое, которое не отличишь от магазинного за пятнадцать долларов. Она умна, интеллигентна, постоянно читает газеты, а однажды, вырезав из старого журнала рецепт, получила приз от газеты за ее самые лучшие, оригинальные рекомендации по приготовлению пирога с зелеными томатами. Муж ей целиком доверяет, поручает все домашние дела, весь дом, а она со всем этим справляется, работая весь день допоздна.

Миссис Жасмин — вдумчивая добросердечная женщина, превосходный менеджер. У нее двое детей: мальчик семи и девочка четырех лет, которых она ужасно любит.

Жасмины собираются взять кухарку, как только мистеру Жасмину повысят зарплату, а пока она, миссис Жасмин, сама справляется со стряпней.

Когда она занимается домашними делами, то дает для игры детям иголки, ножницы, несколько образцов анилиновых красителей и коробок спичек, а когда у нее выпадает свободная минутка во время готовки или уборки комнат, она подбегает к детишкам, ласково тискает их, гладит по головкам и тут же, весело что-то напевая, возвращается к своим обязанностям.

* * *

Однажды днем на прошлой неделе миссис Жасмин лежала на кровати и читала воскресную газету. Детишки пускали мыльные пузыри из старых черенков трубок мистера Жасмина, которые тот выбросил, так как в них набилось слишком много никотина.

Миссис Жасмин читала статью о жестоком обращении родителей с детьми. Этот случай раскопало «Общество Герри», слезы выступали у нее на глазах, когда она думала о бессердечных, преступно беспечных матерях на этой земле, приносящих столько ненужных страданий своим невинным маленьким жертвам.

Она уснула, и ей приснился сон.

Она одна в большой комнате. Слышит, как звонит дверной звонок, но звуки шагов у двери удаляются и прерываются. Комната какая-то странная, она хочет получше ее разглядеть. Останавливается перед зеркалом, видит в нем свое отражение. И вдруг, о боже! — видит себя маленькой девочкой, сидящей за белым фортепиано: глазки широко раскрыты от любопытства, темные кудряшки на головке спутались.

Она слышит, как входная дверь перед лестницей захлопывается, а ворота открываются и закрываются. Она начинает ходить по комнате, играть с куклами и картинками и, кажется, довольна всем и счастлива.

Она одевает и раздевает свою куклу, разговаривает с ней, утешает и укладывает в кроватку. Видит окно в комнате, но во дворе растут большие деревья, их ветвь из-за сильного ветра все время стучит по углу дома и от этого странного звука ей становится страшно. Вдруг она видит, как открывается дверь кладовки, на нижней полке стоит множество бутылок самой разнообразной формы. Она пододвигает стул к полке, забирается на нее. У всех бутылок внутри какие-то разноцветные жидкости, а в некоторых пробки очень легко открываются. Она лижет две пробочки. Одна оказалась сладкой и приятной, а другая — горькой и невкусной. Одна бутылка, которая была наполнена чем-то очень похожим на воду, вдруг выскальзывает у нее из рук и разбивается на полу. Жидкость проливается, дымится, пузырится, становится зеленой, и от нее поднимается горячий едкий пар. Девочка слезает с полки, чувствуя себя ужасно одинокой, и ей становится страшно. Она несколько раз громко зовет: «Мама, мама!», но в доме все тихо. Девочка бежит к двери. Вдруг она слышит, что кто-то или что-то скребется под кроватью, она, закричав от страха, принимается колотить кулачками по двери, звать маму. Но никто на ее зов не отвечает. Малышка со страхом прислушивается, ползет к кроватке, где лежит ее кукла, и, забившись в угол, крепко обнимает куклу и хнычет. Сердечко у нее сильно бьется в груди, она испуганными глазами смотрит на черное пространство под кроватью.

Потом она видит красивую красную коробочку на столе, и любопытство ее преодолевает страх. Она открывает коробочку и видит в ней забавные палочки с маленькими круглыми головками на кончиках. Девочка играет с ними на полу, строит маленькие свинарники с заборчиками и домики.

Она пытается поменять позу, но когда ее пятка прижимает одну маленькую палочку, через мгновение большое пламя устремляется вверх, охватывает все ее платье, а она с громким криком бросается к закрытой двери, вся превратившись в горящий факел, переживая агонию боли и ужаса.

* * *

Миссис Жасмин проснулась и, словно опомнившись, быстро соскочила с кровати. Ее дети спокойно играли на полу, и она, подбежав к ним, схватила их на руки и стала благодарить Бога за то, что этот дурной, страшный сон прошел. Как ей хотелось, чтобы сейчас кто-нибудь оказался рядом с ней, чтобы она могла ему рассказать обо всем, чтобы ее пожалели. В трех кварталах от нее жила ее лучшая подруга, которой она доверяла все свои тайны, миссис Флаттер. Этот сон произвел на миссис Жасмин сильнейшее впечатление. Она торопливо надела шляпку, плащ и сказала детишкам: «Дети, ведите себя хорошо. Ждите, я скоро вернусь».

Она вышла, закрыла дверь на ключ и поспешила к миссис Флаттер.

Вот и все.

Как ей удалось попасть в цель{62} (Перевод Л. Каневского)

До того, как тень соблазна упала на их тропинку, во всем Хаустоне не было более счастливой супружеской пары, чем Джордж У. Сент-Биббс и его жена.

Удивительно, как только появляется искуситель, то его тень непременно падает на чью-то тропинку, не так ли? Кажется, искуситель настолько хорошо знает свой бизнес, что никогда не подходит к такой тропинке с другой стороны и не выбирает для своих действий облачный денек. Но мы отступаем от главного.

Сент-Биббсы жили в удобном, элегантно обставленном коттедже, и все необходимое они могли получать в кредит. У них были две очаровательные девочки — Долли и Полли.

Джордж Сент-Биббс любил проводить время в фешенебельном обществе, а его жена была во всех отношениях человеком домашним, она даже заставила его переехать в Хаустон, надеясь, что там у него не будет возможности потрафлять своим вкусам. Тем не менее, Джордж все равно ходил на всевозможные презентации и все такое прочее, оставляя всегда жену одну дома.

Однажды вечером должен был состояться большой праздник высшего света, организуемый «Лигой бизнеса и дочерьми уцелевших после объединения с конфедерацией».

После того как Джордж отправился туда, его жена, поглядев на себя в маленькое зеркальце, сказала себе: «Могу поставить целый доллар, что на этом балу не будет ни одной дамы и наполовину такой хорошенькой, как я, стоит мне как следует принарядиться».

Ее осенила одна идея. Она позвала горничную, велела принести чашку горячего чая, потом, надев великолепное вечернее платье, она приказала горничной приглядывать за Полли и Долли, вышла на улицу, села на трамвай и отправилась на бал.

Джордж на балу наслаждался, как только мог. Все фешенебельные сливки были там, сладострастная музыка плыла по залу, воспламеняла, зажигала всех, и под ее воздействием чопорные взгляды смягчались, в них начинала говорить любовь, нежность, ну и все такое прочее.

Среди гостей был виконт Каролюс де Вилье, знаменитый французский дворянин, который был вынужден покинуть Париж из-за какой-то политической интриги и теперь работал на какой-то крупной ферме по выращиванию клубники возле Олвина.

Виконт стоял возле портье, ковыряясь в зубах, когда в зал вошла миссис Сент-Биббс.

Джордж, увидев эту картину, удивленно воскликнул: «Клянусь святым Иерусалимом, да это же Молли!»

Опершись на какой-то вельветовый мешок возле двери, он наблюдал за парочкой. Миссис Сент-Биббс явно была первой красавицей бала. Все толпились возле нее, а виконт, элегантно изогнувшись, о чем-то увлекательно ей говорил, обмахивая ее, вместо веера, старой газетой, а она вся сияла, любезно улыбалась ему. С ее губ просто потоком лились остроумные замечания, легкие шутки, убедительные, точные замечания.

«Боже мой, — говорил себе виконт по-французски, не отводя от нее своих восторженных глаз, — очень хочется узнать, кто же она такая, эта дива?»

За ужином миссис Сент-Биббс была душой всей компании.

Она вела остроумнейшую беседу со всеми самыми блестящими умами, собравшимися за столом, совершенно затмевая самых больших острословов города; легко беседовала с врачами, отлично владея их профессиональным жаргоном, и даже без заминки ответила на вопрос одного человека, сестра которого посещала университет штата.

Джордж никак не мог поверить, что эта очаровательная, просто блестящая светская женщина является его маленькой, скромной женой, которую он только сегодня вечером оставил дома.

Когда бал закончился, а музыканты стали расходиться, Джордж подошел к жене, чувствуя, как он во всем раскаивается.

— Молли, — сказал он, — прости меня. Я и понятия не имел, какой красивой, какой веселой можешь быть ты в светском, фешенебельном обществе. В следующий раз, когда наша Котерия литературных почитателей Лонгфелло устроит вечер жареной рыбы в зале компании «Крючок и свинцовое грузило», я обязательно возьму тебя с собой.

Мило улыбнувшись, миссис Сент-Биббс взяла мужа под руку.

— Отлично, Джордж, — сказала она, — я просто хотела доказать тебе, что в этом городе нет такого высокого общества, которое не оказалось бы мне по плечу. Когда-то я провела пару недель в провинциальном Гальвестоне. Я там быстро обучилась всему, что здесь требуется.

Теперь в Хаустоне нет более знаменитой светской пары, чем Джордж Сент-Биббс и его образцовая супруга, все ими восхищаются, все ищут их общества.

Приключения парикмахера{63} (Перевод М. Богословской)

Когда репортер «Пост» вошел вчера в парикмахерскую, все стулья были заняты ожидающими, и на одно короткое мгновение у него блеснула надежда, что он сможет избежать пытки. Но взгляд парикмахера, мрачный и зловещий, устремился прямо на него.

— Ваша очередь следующая, — оказал он с сатанински-злобной усмешкой, и репортер в безнадежном отчаянии опустился на жесткий табурет, привинченный к стене.

Через несколько секунд раздался треск и грохот, и клиент, над которым парикмахер закончил операцию, вылетел из кресла и бросился вон из парикмахерской, преследуемый негром, злобно тыкавшим в него облезлой платяной щеткой, из которой предательски торчали деревянные шпеньки и гвозди.

Репортер кинул последний долгий взгляд на солнечный свет, булавкой пришпилил к галстуку записку со своим адресом на случай, если свершится худшее, и уселся в кресло.

Он сообщил парикмахеру в ответ на его суровый вопрос, что он не собирается стричься, но его слова были встречены взглядом холодного недоверия и презрения.

Кресло взметнулось и застыло в наклонном положении; парикмахер приготовил мыльную пену, и, по мере того как смертоносная кисть последовательно лишала репортера чувств зрения, обоняния и слуха, он погружался в состояние оцепенения; из этого состояния его вывел громкий лязг стального инструмента, которым парикмахер соскребал с него пену, тут же вытирая лезвие об его рукав.

— Нынче все у нас разъезжают на велосипедах, — сказал парикмахер, — и не так-то легко будет нашим светским модникам бахвалиться этим, как будто такой вид спорта только им одним и доступен. Ну, вы сами подумайте, ведь вы же никому не можете запретить кататься на велосипеде, а улицы — они для всех. Я вот и сам считаю, что это вполне невинное занятие, и оно с каждым днем прививается все больше и больше. Пройдет еще немного времени, и езда на велосипеде станет таким обычным делом, что какая-нибудь дамочка верхом на такой штуке будет обращать на себя не больше внимания, чем когда она просто прогуливается. И это хорошая гимнастика для дам, можно даже примириться с тем, что они, сидя на велосипеде, выглядят точь-в-точь как мешок, набитый дерущимися котами и перекинутый через бельевую веревку.

А каким только пыткам они себя не подвергают, чтобы стать похожими на мужчин! Почему это, если женщина хочет заниматься спортом, она непременно должна придать себе залихватский вид? Если бы я вам только рассказал, какую штуку со мной выкинула одна девчонка, вы бы просто не поверили!

Тут парикмахер бросил такой свирепый взгляд на репортера, что тот, с нечеловеческим усилием вынырнув из мыльной пены, поспешил убедить маэстро, что готов верить безоговорочно всему, что бы он ни сказал.

— Как-то прислали за мной, — продолжал парикмахер, — чтобы я пришел на Мак-Кини-авеню и захватил с собой бритву и прибор. Пошел я. Подхожу к дому. Вижу — красивая молодая леди катается около ворот на велосипеде. На ней короткая юбка, гетры и куртка мужского покроя.

Я подошел к подъезду, постучал. Меня провели в комнату. Через несколько минут входит эта самая леди и усаживается на стул, а за ней следом входит пожилая дама, должно быть ее мамаша.

— Побрейте меня, — говорит молодая леди, — два раза, начисто. Да поторопитесь, у меня свидание…

Я просто обомлел от изумления. Но все же разложил свой прибор. Ясно было, что эта молодая леди командует всем домом. Старушка мне потом сказала шепотом, что ее дочка верховодит девицами, которые стоят за эмансипацию женщин, и что она решила отпустить усы и таким образом заткнуть за пояс всех своих подруг.

Так вот, она прислонилась к спинке стула, закрыла глаза. Я окунул кисточку в мыльную пену и провел по верхней губе. Не успел я это сделать, она как вскочит со стула, да как уставится на меня.

— Как вы смеете оскорблять меня, — закричала она, а сама так и ест меня глазами. — Вон из моего дома, немедленно.

Я прямо остолбенел. Потом подумал, что, может быть, она немного не в себе, собрал свои инструменты и к двери. Но когда я уже переступил порог, ко мне все-таки вернулось присутствие духа и я говорю:

— Уверяю вас, мисс, я ничего такого не сделал, что могло бы вас обидеть. Я всегда стараюсь вести себя как джентльмен, когда это уместно Чем же я вас, позвольте спросить, оскорбил?

— Убирайтесь вон, — отвечает она. — Что, я не могу распознать, когда меня целует мужчина?

Так я и ушел. Ну, что вы на это скажете? — спросил парикмахер, большим пальцем старательно засовывая в рот репортера унцию мыльной пены.

— Да, такой истории трудно поверить, — сказал репортер, призвав на помощь все свое мужество.

Парикмахер прекратил бритье и вперил в свою жертву такой свирепый и злобный взор, что репортер поспешно добавить:

— Но, разумеется, так оно и было, как вы рассказываете.

— Так и было, — сказал парикмахер. — Я вовсе не прошу вас верить мне на слово. Я могу доказать это. Видите вы эту голубую чашку на полке — третью справа? Так вот, это та самая, которую я брал с собой в тот день. Надеюсь, теперь вы мне верите?

— Кстати, о плешивых, — продолжал парикмахер, хотя никто ни словом не обмолвился о плешивых. — Мне вспоминается, какую шутку сыграл со мной один субъект, вот здесь, в Хаустоне. Вы знаете, что ничем на свете нельзя заставить расти волосы на лысой голове. Масса всяких средств продается для этого, но уж раз корни омертвели, их ничем не оживишь. Как-то прошлой осенью заходит ко мне в парикмахерскую один человек и просит побрить его. Голова у него была совершенно лысая и гладкая, как тарелка. Все средства в мире не вырастили бы ни единого волоска на этой голове. Я этого человека видел в первый раз, но он сказал мне, что он держит огород на краю города. Так он приходил ко мне раза три бриться, а потом как-то попросил меня порекомендовать ему что-нибудь для ращения волос.

Парикмахер потянулся рукой к полке и достал кусочек липкого пластыря. Потом резнул репортера по подбородку и наклеил ему пластырь.

— Когда в парикмахерской просят средство для ращения волос, — продолжал он, — отказа в этом не бывает. Всегда можно приготовить смесь, которую человек будет втирать себе в голову, пока не обнаружит, что никакой пользы от нее нет. А тем временем он будет ходить к вам бриться.

Я сказал моему клиенту, что я изобрел такой эликсир, который может заставить расти волосы на самой плешивой голове, если только запастись терпением и употреблять его продолжительное время.

Я сел, написал рецепт и сказал ему, что это средство он может заказать в аптеке, но рецепта никому не должен показывать, так как я собираюсь запатентовать эликсир и пустить в продажу оптом. Рецепт заключал в себе массу всякой безвредной дряни — виннокаменная соль, миндальное масло, лавровишневые капли, розовая вода, тинктура мирра и прочая ерунда. Я писал все это наугад, как в голову приходило, и через какие-нибудь полчаса уже не мог бы сказать, чего я там насочинил. Он взял рецепт, заплатил мне за него доллар и отправился заказывать его в аптеку.

В течение этой недели он два раза приходил ко мне бриться и говорил, что употребляет мой эликсир самым добросовестным образом. Потом он куда-то пропал недели на две. И вдруг как-то вечером является, снимает шляпу, и я прямо остолбенел, увидев у него на голове роскошную свежую поросль. Вся лысина была покрыта густо пробивающейся растительностью, а какие-нибудь две недели тому назад голова у него была совсем голая, как набалдашник у трости. Он сказал мне, что страшно доволен этим эликсиром, да еще бы ему не быть довольным! Я стал его брить, а сам все стараюсь вспомнить, что это за рецепт я ему тогда сочинил, но не мог вспомнить и половины основных частей и дозировок Я только одно знал — что я случайно наткнулся на средство, которое выращивает волосы, а еще — я знал, что этот рецепт стоит миллионы долларов, если только пустить его в дело. Выращивать волосы на лысых головах, если это действительно возможно, это почище чем разрабатывать какие-нибудь золотые прииски. Я во что бы то ни стало решил заполучить обратно свой рецепт. Когда он собрался уходить, я говорю ему так между прочим:

— Ах да, мистер Плэнкет, я потерял свою записную книжку, в которой у меня был рецепт этого моего эликсира, а мне нужно приготовить на утро один-два пузыречка. Если он у вас с собой — дайте, я спишу его, пока вы здесь.

Но, наверное, вид у меня был очень озабоченный, потому что он поглядел на меня молча, а потом расхохотался.

— Черта с два, — сказал он. — Так я вам и поверю, что у вас вообще есть этот рецепт. Я просто думаю, что вы наткнулись на это случайно и сам не помните, что вы такое прописали. Но я не такой дурак, как вам кажется. Это средство для ращения волос — целый капитал. И немаленький. Я намерен сохранить этот рецепт и, как только найду компаньона с деньгами, пустить его в оборот.

Он повернулся, чтобы уйти, но я позвал его в заднюю комнату и добрых полчаса всячески уламывал.

Наконец мы договорились, что он вернет мне обратно мой рецепт за двести пятьдесят долларов наличными. Я пошел в банк, взял деньги, которые откладывал на постройку дома. Он возвратил мне рецепт и подписал бумажку, по которой отказывался от всяких прав на него. Кроме того, он согласился дать свидетельство, что с помощью этого средства он за две недели отрастил себе волосы.

Тут лицо парикмахера приобрело весьма зловещее выражение, он засунул пальцы репортеру за шиворот и так дернул его воротничок, что разорвал петлю; запонка полетела на пол и покатилась за дверь на тротуар и дальше — в канаву.

— На другой же день я принялся за дело, — продолжал парикмахер, — и представил мой эликсир к патенту в Вашингтоне, договорившись с большой аптекарской фирмой в Хаустоне, что она пустит его в продажу. Я уже видел себя миллионером. Я снял комнату и там приготовлял свою смесь сам — я не хотел посвящать и это дело ни фармацевтов и никого другого, — а затем передавал ее в аптеку, где ее разливали по пузырькам и наклеивали этикетки. Я бросил работу в парикмахерской и все время только и занимался эликсиром.

Мистер Плэнкет заходил ко мне еще раза два, и волосы у него по-прежнему великолепно росли. Вскоре я заготовил эликсира примерно на двести долларов, и мистер Плэнкет обещался приехать в город в субботу и дать мне аттестат, чтобы я мог отпечатать его и выпустить афишки и проспекты, которыми я собирался наводнить страну.

В одиннадцать часов, в субботу, я поджидал его у себя в комнате, где я приготовлял эликсир. И вот открывается дверь и входит мистер Плэнкет в совершенном неистовстве и ярости.

— Полюбуйтесь-ка, — кричит он, — что наделал ваш проклятый эликсир! — Он снимает шляпу, и я вижу — голова у него блестит, совершенно гладкая и голая, как фарфоровое яичко. — Все выпали, — говорит он мрачно. — До самого вчерашнего утра они росли так, что любо было смотреть, а потом вдруг начали выпадать, и сегодня утром я проснулся без единого волоска.

Я исследовал его голову и не обнаружил на ней ни малейшего признака волос.

— Какой прок от этого вашего средства, — возмущался он, — если от него волосы только начинают расти, а потом сразу же выпадают?

— Ради бога, мистер Плэнкет, — говорю я. — Не рассказывайте никому об этом, умоляю вас. Или вы меня пустите по миру. Я вложил все до последнего цента в этот эликсир, и я должен вернуть свои деньги. Ведь все-таки у вас от него стали расти волосы. Дайте мне аттестат, чтоб я хоть мог продать то, что заготовил. Вы же заработали на мне двести пятьдесят долларов и должны мне помочь.

Он рвал и метал, кричал, что его одурачили, грозился заявить, что это средство мошенническое, и прочее, и прочее. Наконец мы договорились, что я заплачу ему еще сто долларов, а он даст мне аттестат, что мой эликсир обладает свойством выращивать волосы, и ни словом не заикнется о том, что они после выпадают. Если бы мне удалось продать то, что я заготовил, по доллару за пузырек, я бы вывернулся.

Я пошел, занял денег, заплатил ему, а он дал мне аттестат и ушел.

— Ну и что ж, вам удалось продать ваш эликсир? — спросил репортер, стараясь говорить как можно более безобидным тоном.

Парикмахер посмотрел на него с презрительной усмешкой и сказал тоном величайшего сарказма:

— О да, мне удалось продать. Мне удалось продать ровно пять бутылок, и покупатели, после того как они в течение месяца прилежно употребляли это средство, явились ко мне и потребовали деньги обратно. Ни у кого из них не выросло ни единого волоска.

— Как же вы объясняете то, что у мистера Плэнкета отросли волосы? — спросил репортер.

— Как я это объясняю? — переспросил парикмахер таким грозным тоном, что репортер содрогнулся. — Как я это объясняю? Я вам скажу, как я это объясняю. Однажды я пошел на окраину, в тот дом, где жил мистер Плэнкет, и спросил, дома ли он.

— Какой мистер Плэнкет? — спросил меня человек, который вышел к воротам.

— Что за разговор, — отвечаю я, — Плэнкет, который здесь проживает.

— Они оба уехали, — говорит тот.

— Что это значит — оба? — говорю я, а сам уж начинаю догадываться и спрашиваю:

— А скажите мне, как они выглядят, каковы они из себя, эти Плэнкеты?

— Похожи друг на друга, ну прямо как две капли воды, — отвечает тот. — Они, знаете, близнецы, и никто, бывало, их друг от друга не отличал, ни по виду, ни по разговору. Одна только разница, что у одного голова лысая, точь-в-точь как куриное яйцо, а у другого шапка волос.

— Вот, — сказал парикмахер, плеснув розовой воды на манишку репортера. — Вот как я это объясняю. Сначала ко мне в парикмахерскую являлся лысый Плэнкет, а потом — тот, что с волосами. А я и не заметил подвоха.

Когда парикмахер закончил свою операцию, репортер увидел негра, подстерегавшего его у выходной двери со своей щеткой. Он потихоньку вышел через черный ход, перелез через кирпичную ограду и скрылся в переулке.

Вы видели этот цирк{64} (Перевод Л. Каневского)

Более двадцати тысяч побывали в нем.
ЧУДЕСА УЛИЧНОГО ПАРАДА

Все порядочные люди приводят детей посмотреть на представление.

Какой отличный парад!

Если бы кто-то монополизировал рынок детишек позавчера, то наверняка составил бы себе целое состояние.

Вчера был день цирка, и каждый глава цеха или гильдии, каждый опытный и начинающий бизнесмен в Хаустоне, кто хотел увидеть, как лихо скачет на лошади с голой спиной мадемуазель Мари Мирс или как она бесстрашно ходит по канату, и кто не имеет своих детей, предлагал родительскую любовь и деньги тем, у кого они были, чтобы иметь удобный предлог для посещения цирка. В некоторых городах Новой Англии большие семьи зарабатывают себе на жизнь, отдавая своих детей в аренду членам церковной общины точно с такой же целью.

Когда кто-то говорит вам, что не верит в Ветхий Завет, просто спросите, что его заставляло, когда он был мальчишкой, идти следом за оркестром, за разбитым фортепиано, за клетками с животными и что уже сейчас заставляет его пробираться в цирк, кормить слона горохом и до посинения глядеть на смешные рожицы мартышек. Ничто на свете, кроме того чувства, которое все мы унаследовали от Ноя, когда он организовал самое великое шоу на воде, которое не исчезало из репертуара сорок дней и сорок ночей по всему миру.

Запах газовых рожков и опилок, треск хлыста инспектора манежа, старинные, с бородой, шутки клоунов, поразительные словесные выкрутасы продавца лимонада — вот те соблазны, перед которыми не устоять ни одному человеку на свете.

Уже долгие недели весь Хаустон был залеплен афишами и увешан знаменами шоу Барнума и Бейли, и, по мере того как приближалось первое представление, маленькие мальчики страдали от бессонницы и испытывали необычно сильную любовь к снисходительным дядям и старшим братьям, у которых водились деньжата.

Когда наконец наступил этот торжественный день, удовольствие от напряженного ожидания превращалось в наслаждение взахлеб наконец достигнутым.

Все люди начинают вспоминать о днях своего детства, когда приезжает цирк. Даже Сьюзан Б. Энтони впадала в какую-то мечтательную ретроспективу, когда видела, как на парад-алле эти животные ходят парами, по двое, и вспоминала о том далеком, далеком времени, когда она впервые увидела их в этом потопе, в течение сорока дней и ночей, когда беспрестанно повсюду лил дождь.

* * *

Уличный парад, начавшийся ровно в десять, был самым лучшим из всех, которые когда-либо видел Хаустон.

Процессия проходила определенную точку медленно, почти за двадцать минут. Клетки были все новые и лошади тоже, особенно некоторые великолепные особи. Все демонстрируемые публике животные были, как правило, в хорошем состоянии, а некоторые из них довели просто до совершенства свои роли диких зверей. Львы, однако, казались довольно старыми, у царей зверей наблюдались признаки телесного увядания. Человек, который находился вместе с ними в клетке, своим орлиным взором следил за ними, ничего не выпуская из вида. Это цирковое шоу имело двадцать слонов, только четырех тигров, но все это не отпугивало добропорядочных демократов. Ведь до выборов еще было далеко. Пышное зрелище с участием разных стран мира производило должное впечатление. Англия, Франция, Германия, Турция, Бельгия и другие страны были представлены всадниками в национальной униформе. Америка была достойно представлена шествием, в котором богиня Свободы сидела на троне, дядя Сэм вышагивал впереди нее, матросы по четырем сторонам, Джесси Джеймс и Ричард Крукер посередине. За ними следовали римские колесницы. Все мы восхищаемся предприятием «Барнум и Бейли» в области циркового искусства, но, как нам кажется, их реализм заходит слишком далеко, когда римские матроны времен Марка Аврелия погоняют колесницы по нашим улицам. Неужели девушка, рекламирующая сигареты, устала или все члены «Общества Ньюпорт» разобраны и им нечего показать более достойного нашего внимания?

Обычным гражданином подсчитано, что уличный цирковой парад наблюдали пятнадцать тысяч человек и, вероятно, от восьмисот до тысячи популистов.

Толпа, ожидавшая парад, была все той же обычной старой толпой. Тротуары на улицах были забиты красивыми девушками, пижонами, торговцами, клерками и крестьянами из провинции. Была там и женщина, жующая резинку и укачивающая орущего младенца на руках; была там и другая, с коляской, спокойно выслушивавшая ругань толпы и оскорбления в свой адрес со снисходительной улыбкой; был там и мужчина, который уверял всех, что, мол, все это одно и то же, что он все это видит уже сорок лет подряд.

Задул пронзительный холодный ветер, пошел холодный мелкий моросящий дождик, и один из дрожащих от холода египтян, едущих верхом на верблюдах, вспоминая о своей солнечной родине, наверняка говорил своим соотечественникам: «Беда, как хочется сейчас очутиться в кабаке не Тринадцатой улице, чтобы залить полпинты горячительной за воротник», а восточный человек справа от него с печальными глазами отвечал ему: «Ах, приятель, этот противный холод жалит меня, словно дьявол!»

Мистера Бейли на его шоу нет, зато есть другой мистер Джордж Бейли из «Даллас ньюс». Мистер Джордж Бейли не имеет ничего общего с цирком, если не считать, что он составляет для него афиши.

В час дня двери этнологического конгресса широко распахнулись, и разбухающая толпа ученых опустила руки в задние карманы за деньгами, чтобы вытащить оттуда ровно столько, сколько следовало отдать за билет.

Представление в цирковом шатре начиналось в два.

Выставка животных была просто первоклассной, а некоторые из завсегдатаев-мальчишек узнали своих старых знакомых. В самом центре шатра стоял стол для заключения международных сделок, за которым сидели представители индийских цирковых семей, сингалезских танцоров, островитян Фиджи, ратмалиатмов, старинных жителей Самоа и т. д.

Газетчик из «Пост» подошел к интеллигентно выглядевшему самоанцу и сказал:

— Ты, пригожий, но печальный в сердце, ссыльный с кораллового острова в Тихом океане, пляжи которого все время целуют волны, не скучаешь ли ты по своему дорогому, далекому дому?

Крупный самоанец бросил на вопрошавшего тоскливый взгляд и сказал на своем звучном туземном языке:

— Короче, парнишка! Нечего мне голову морочить. Закрой свою варежку, не то я огрею тебя вот этим настоящим боевым топором!

Это шоу отличается тем, что имеет самого замечательного карлика в мире. Его владельцы обещают крупную сумму за такого же другого. Он самый большой карлик, ныне выступающий перед публикой, — в нем роста почти шесть футов.

* * *

Там все видели и одного благочестивого, полного достоинства мужчину, который привел детишек посмотреть на животных. С кислым видом, в пальтишке, застегнутом на все пуговицы, он говорил малышу, которого держал за ручку:

— Видишь, Вилли, вот это животное называется леопард, о нем в Библии говорится, что «он не может менять своих пятен», вон тех больших черных точек.

— Нет, может, папа, — возразил Вилли, — минуту назад он был в дальней точке клетки, а сейчас перешел к нам поближе.

— Не святотатствуй, сынок, — сказал человек с кислым видом. — Пошли посмотрим в шатре на мадемуазель Мирс, как она скачет на восьмерке лошадей в своей знаменитой позе Трилби. Я хочу, чтобы ты изучил это благородное животное, я имею в виду, конечно, лошадь.

Еще один, весь накрахмаленный, мужчина в цилиндре и в белом галстуке привел с собой четырех или даже пятерых детишек. Все они стояли в цирковом шатре, он быстро объяснял им:

— Мои дорогие детки, вот это — львы, вот это — тигры, обезьяны, слоны, гиппопотамы и верблюды. Вы со всеми знакомы по картинкам в ваших книжках. А теперь пошли в другой шатер и полюбуемся там формами человека, самого благородного творения Господа — мадемуазель Мэттьи показывает свой номер на трапеции.

* * *

В цирке представление проходило одновременно на трех манежах. Акробаты, совершавшие прыжки и балансировавшие друг на друге, были очень хороши. Настоящим открытием для всех стал номер «наивысшей гибкости» в исполнении мисс Мод Эллингтон и мистера Г. Уэнтуорта. Дамы и господа, которые прежде смотрели на пластичность человека как на нечто довольно низкопробное и вульгарное, теперь были просто удивлены, поражены, с какой деликатностью, тактом и просто изысканным дипломатическим изяществом эти артисты забрасывали ноги себе за шею и выполняли шпагат.

«Самый великий наездник» в Европе, мистер Уильям Уоллет был на высоте и делил успех с наездником Хаггардом, помощником автора программы и цирковых афиш.

Артистки, которые, как говорилось в афишах, должны были ездить верхом на лошадях, с честью исполнили все свои подвиги. Все они были с обнаженными спинами и не только, в общем, скорее, смахивали на девушек, приехавших на пляж в Гальвестон, чтобы порезвиться в пенных волнах.

Иветта, единственная клоунесса на земле, вышла на манеж и вызвала взрывы смеха, засовывая руки в свои мужские брюки и стоя на одной ноге. К тому же она очень забавно показывала публике язык. Потом, попрыгав на другой ножке и доведя публику до конвульсий, она удалилась. Стоит ради этого посмотреть на Иветту, единственную в мире клоунессу.

* * *

Человек, который пришел, вероятно, в цирк с той улицы, на которой стоит салун, казалось, был просто очарован татуированным человеком с Борнео, который демонстрировал на себе громадное разнообразие орнаментов: розы, пейзажи, балерины, корабли и т. д.

— Леди и джентльмены, — говорил он, обращаясь к публике, — приходите посмотреть на этот удивительный феномен! Я всегда хотел увидеть живые картинки. Таких живых картинок вы больше нигде не увидите. Так что наслаждайтесь, не теряйте зря времени, это такое большое удовольствие, по крайней мере, для меня!

Татуированный верзила наклоняется и шипит:

— Послушай, приятель, ну-ка прекрати эти песни с плясками и проваливай отсюда поскорее, если не хочешь получить в нюхалку. Ты меня понял?


Ну, о представлении цирка «Барнум и Бейли» можно только сказать, что оно хорошо организовано и отлично ведется. Банде мошенников, опасных хулиганов и посредников, которые обычно увязываются повсюду за цирком, не разрешается раздражать публику. Все шатры довольно просторные и в них предусмотрено все необходимое. Их крупный бизнес подчинен отлично отработанной системе, и каждый человек в этой компании четко знает свое место, и это позволяет добиваться полной гармонии в действиях всех.


Само по себе представление было лишь довольно средним по высшим цирковым стандартам, многое в нем не было новым или удивительным, но кое-что все же возвышалось над ординарным в этой отрасли зрелищ. Вся беда заключается в том, что всегда все стремятся сделать слишком много. Если бы вся программа исполнялась на одном манеже, то представление, конечно, неимоверно растянулось бы, но оно произвело бы на публику гораздо большее впечатление по сравнению с тем, когда зрелище проходит сразу на трех площадках. Внимание зрителя рассредотачивается, он в смятении, и ему удается лишь увидеть два-три стоящих номера и, возможно, пропустить еще столько же, просто блестящих. Но жалоб на это не поступает, все хотят, конечно, большего разнообразия. В общем, там было всего понемногу, причем все неплохо исполнено, по крайней мере, с обычным искусством цирковых артистов.

В программу было включено несколько новинок. Поза Трилби на спине у лошади, танец юбок на ней, а также еще танец змеи и тому подобное. Карнавал на воде, демонстрация прыжков в воду с высоты и прочие водные развлечения — это последняя мода в цирковом искусстве. Все происходит на настоящем озере, если использовать фразу из газеты: сорок два фута в ширину и шесть в глубину.

В зверинце есть еще несколько совершенно новых животных, в частности несколько слонов, которые довели общее число их стада до двадцати четырех.

Этнологический конгресс продолжил свою работу, и те, кто видели цирковые представления на больших ярмарках, проявят особый интерес к таким развлечениям, которые привлекают разношерстную толпу любопытных людей. Акробатика, воздушные полеты, прыжки на высоких трапециях — все это поистине превосходно, а если еще учесть конные достижения сестер Микс, особенно когда обе они гарцуют на одной лошади. Это наиболее удачная часть всего представления.

Не менее захватывающе и представление на манеже, в котором участвует целое стадо слонов, среди их номеров и исполнение кадрили. Это — блистательное представление и, если снова использовать удачную фразу газетчика, это — сборище панорамных по масштабу новинок, хотя в них и немало старого. В результате публика покидает шатры с большим удовлетворением, не сожалея о том, что они напрасно потратили свои деньги.

Замечания по поводу Дня благодарения{65} (Перевод Л. Каневского)

Очень многие люди, которые весьма скептически воспринимают другие темы, безоговорочно проглатывают все, что говорится о Дне Благодарения, даже не помышляя проанализировать достоверность такого праздника.

В самом Хаустоне полно людей, которые будут сегодня сидеть за праздничным столом, набивать себе желудки жареной индейкой с подливкой, но они абсолютно не способны ответить даже на самый невинный вопрос по поводу происхождения этого общенационального праздника.

Соединенные Штаты — единственная страна в мире, у которой есть Национальный День Благодарения в память о каком-то особом историческом событии. Среди первых переселенцев в нашей стране, за исключением тех, кто изобрел коктейли, были отцы-пилигримы. Это была благородная банда религиозных энтузиастов, которые прибыли из Англии в Америку на паруснике под названием «Мейфлауэр» («Майский цветок»), также назывался и знаменитый сорт мыла.

Им сильно повезло, благодаря быстрому переходу под парусами они добрались до Америки еще до Дня Благодарения. Они высадились в Плимут-роке, где их встречал достопочтенный Ф. Р. Лаббок, который и обратился к ним с приветственным адресом. Был холодный, ветреный день, который не располагал к речам.

Эту героическую маленькую банду изгнанников стали в Англии называть пуританами, что во Франции равносильно аболиционистам. Когда все они стояли на унылом, неприветливом берегу, дрожа от холода на жгучем ветру, капитан Майлс Стэндиш, человек самого отважного сердца и самого веселого темперамента во всей команде, сказал:

— Послушайте, ребята, может, перестанете клацать зубами и дрожать в коленках? Никто, по-моему, из вас не похож на таких, кто прежде хочет принять резолюцию, а уж потом что-нибудь поджечь. По-моему, все вы довольно веселые нормальные ребята…

* * *

Среди наиболее знаменитых членов этой банды были Уильям Брэдфорд, Эдвард Уинслоу, Джон Олден, Джон Карвер и Марк Антони, племянник С. Сьюзан Б.

По обычаю истинных американцев, они не проторчав на земле и получаса, сразу же отправились на сборище, чтобы избрать губернатора.

Джон Карвер послал по кругу шапку, собрал в нее голоса и в результате был избран.

— А теперь, — продолжал уже губернатор Карвер, — я объявляю, что следующий четверг будет Днем Благодарения.

— На кой черт? — спросил капитан Стэндиш.

— Вот тебе и на, — возмутился губернатор, — да его можно найти во всех школьных учебниках, во всех исторических книжках.

Губернатор Карвер назначил комитет с капитаном Стэндишем в качестве его председателя для исследования страны.

Капитан Стэндиш побрел во главе группы своих сторонников по глубокому снегу, а другие тем временем приступили к работе по строительству примитивных укрытий с помощью бревен и сосновых веток. Вскоре капитан Стэндиш со своей группой вернулся, а за ним шел, не отставая ни на шаг, большой, цвета красного кирпича страшный индеец, который все время повторял при каждом своем прыжке через глубокий снег «Ву-уу-вуу-ху!»

Губернатор Карвер пошел навстречу этому простодушному дитяти лесов и обратился к нему с такими простыми словами:

— Послушай! Я — большой белый вождь. У меня большие ружья. Ты убил моих солдат, я буду стрелять в тебя, соображаешь?

— Я просто очарован встречей с вами, губернатор, — сказал индеец. — Меня зовут Массасуа. Я тоже — большой вождь. Мой вигвам вон там, — он указал жестом руки куда-то на юго-восток. — Я только что вернулся из похода, истребив племя Гу-Гуз. Вы, губернатор, наверное, не слыхали, но кошка вернулась, значит, пора заключить мир.

Губернатор Карвер пожал руку Массасуа и сказал:

— Добро пожаловать, трижды добро пожаловать на наш новый, открытый нами континент, сэр. Полковник Уинтроп, протяните свою дружескую руку мистеру Массасуа.

— Нет уж, спасибочки, пусть ему пожмет кто-либо другой, — сказал полковник Уинтроп, — если вам не все равно.

Массасуа сел на свое место на краешке одеяла, расстеленного на снегу, и колода карт была перетасована.

Два часа спустя отцы-пилигримы выиграли у индейского вождя 200 шкур буйволов, 100 лисьих шкурок серебристой лисицы, 50 шкур оленей, 300 шкурок выдры и 150 шкур бобров, пантеры и норки. Это была поистине шкурная игра.

Позже губернатор Карвер поставил на ожерелье из раковин, сделанное Массасуа с помощью его дочери Присциллы, стоимостью двадцать семь долларов, но проиграл на восьмерках и трешках.

Лонгфелло в своей прекрасной поэме описывает, что произошло потом:

(Далее идет текст поэмы.)

ПАРОДИЯ НА БАЛЛАДУ ЛОНГФЕЛЛО

Из отеческой палатки,

Мягко по земле ступая,

Не идет, а выплывает

Присцилла, девица-пуританка.

Так робка и так покорна

Эта дивная голубка,

Не Присцилле ведь перечить

Строгим приказаниям отцовским.

Оторвав свой взор от карты,

От игры забавной в покер,

Массасуа устремил его на дочку,

Этот смелый вождь Томманов

И бесстрашный, словно лев.

Вот прыткая, косуля словно,

Несется Кучи-Кучи, пантера,

Стрелы быстрее,

Шипит, раскручивает кольца

Змея гремучая Бубаззи

В чаще колкого сумаха.

Подошел храбрец Массасу

К своим зверям-атаманам,

И вскочил на быстрого Трибли,

И умчался в беспредельность.

Мчался он через сугробы,

На скаку валил он ели,

Пробежав немало милей,

Наконец, он оглянулся, —

Видит, а Присцилла рядом,

Ни на сажень не отстала,

Мчит чрез снежные пространства,

А за ней бегут все звери.

Вот она — на тропку справа,

На себя уж не похожа,

Взгляд ее такой голодный,

В нем огонь большой надежды

Встретить храбреца мужчину,

Чтобы стал ее он милым.

И тогда вождь Массасуа,

Вождь отважнейших Томманов,

Заорал так громко-громко,

Пробудил сову Виз-Куссу

И Кат-Кью-Ву енота,

Переполошил всех змей в чащобе.

И исчез тогда Массасу,

Быстрый, как стрела из лука,

Он летел, земли касаясь,

Только на больших вершинах,

Он бежал, бежал из края,

Где живут пуритане, пилигримы,

И бежал он от Присциллы,

Убежденной пуританки.

И бежал он от Присциллы,

Не давал себя погладить

И назвать себя любимым,

Не подставил ей затылок

Так Массасу, индейский воин,

Сбросив четырех тузов картонных,

Кинулся бежать в пространство,

Запуганный девицей.

Не сорвал Массасу банка,

Проигрался он нещадно,

На восьмерках и на тройках.

И теперь до сороковки

Жил он рядышком с Присциллой,

Пуританкой и девицей.[38]

Когда приходит поезд{66} (Перевод Л. Каневского)

Черновые наброски о большой центральной железнодорожной станции

Если вы хотите лицезреть природу человека в ее самой агрессивной форме, то лучшего места, чем игра в покер, не придумать. А следом за ней идет большая железнодорожная станция. Статистика показывает, что девять десятых рода человеческого утрачивает здравый смысл, когда путешествует в железнодорожных вагонах, а подтверждение такого факта можно получить на любой станции. Путешествие по железной дороге выталкивает наружу все свойства человека, обнажает скрытные черты его характера.

Есть что-то такое в суете поездов, в запахе паровозного дыма, в воплях разносчика мелких товаров, в поразительном волапюке, на котором громко изъясняются тормозные кондуктора, в стремительно проносящемся мимо пейзаже, видимом из окна, что заставляет среднее человеческое существо отбросить в сторону путы условностей и привычек и вести себя соответствующим образом.

Когда поезд останавливается на станции и освобождается от своего груза — пассажиров, то все они тут же при выходе из вагонов пытаются воплотить принцип, который отражен хорошо в одной французской фразе — «saure qui pect», то есть спасайся, кто может, или, если употребить более вежливый язык, — всяк за себя и к черту отстающих!

Наблюдатель, если только он относится к «случайному» исключению, может получить большое удовольствие, наблюдая за поведением толпы пассажиров и ротозеев на любой крупной железнодорожной станции метрополии. Такой спектакль можно явно отнести к разряду комедии. Здесь нет антрактов, нет смены декораций, никто не забывает слов своей роли, не вводит знаменитых актеров, чтобы сорвать побольше аплодисментов.

Мимы, сыграв свою роль, исчезают; главного героя с чемоданом в руках из камеры хранения багажа выпирает какой-то грубый здоровяк; ведущие актрисы устраивают схватку за свободное пространство, они целуются, плачут, тяжело вздыхают, не ожидая брошенных им из публики букетиков цветов или бурных рукоплесканий; марионетки, кривляясь, продираются, словно пританцовывая, через толпу, их веревочками дергает само Везение, а комик продолжает увлеченно играть свою роль, не обращая никакого внимания на неодобрительный свист пара из котла и визг тормозящих колес.

На центральной железнодорожной станции Хаустона с прибытием поездов слышится громкий смех, болтовня, видны горящие фонари, улыбки, сэндвичи у ртов, горох попкорна, тарелки толченой кукурузы с мясом под слоем красного перца, слезы на глазах.

Для того, кто изучает человеческую природу, здесь — настоящее пиршество, громадное блюдо из мешанины неглубоких страстей и эксцентричных поступков, а ваш покорный слуга, газетчик из «Пост», готов предложить вам небольшую тарелочку этих яств.

* * *

В зале ожидания ярко горят электрические лампочки. Длинная вереница омнибусов и экипажей извозчиков выстраивается вдоль тротуара на Вашингтон-стрит, водители с возницами плотно прижимаются к границе посадки с южной стороны вокзала.

В двух залах ожидания будущие путешественники, рассредоточившись, на скамьях ждут прибытия своих поездов. Коммивояжеры и путешественники-ветераны спокойно читают газеты и курят, а незакаленные новички нервно ходят туда-сюда по залам, поглядывая с опаской на большие часы и обращаясь с лавиной вопросов к любому, кто окажется, проходя мимо, рядом с ними.

Полицейский, стоящий у входа, который уже раз шесть отвечал старику с тряпичным зонтом, что Центральный прибывает в 6.35, внутренне настраивается на то, что если этот тип подойдет со своим вопросом к нему еще раз, то ему остается только надеяться на приговор — убийство при смягчающих вину обстоятельствах. Старая леди в нитяных перчатках, которая минут пятнадцать барабанила своим футляром от очков по закрытому окошку кассы, в сердцах восклицает: «Да пропади ты пропадом» — и принимается рыться в своем саквояже, пытаясь найти капли лакричника.

В зале ожидания для женщин — тот же странствующий контингент. Спокойная довольно молодая девушка с блестящими глазами, вероятно, коммивояжер, предлагающий какую-то книгу или новый порошок для серебряной утвари, уже познала искусство путешествовать. Ни суета, ни беспокойство ей не известны. Опрятный плащ-дорожник и легкая сумка — вот и все ее пожитки. Она терпеливо ждет, слегка постукивая носком своей модной туфельки по полу и чуть слышно мурлыча какую-то песенку.

Далеко не так ведет себя большая семья с кучей домочадцев, которая совершает самое великое путешествие в своей жизни, по крайней мере на пятьдесят миль. Поблизости от них все скамьи заняты: корзинки, мешки, саквояжи, ведра, газетные свертки, горшки с цветами, маленькие дети и собачки. На лице главы семейства такое торжественно-печальное выражение, словно он едет на собственную казнь. На нем чувствуется напряжение этой ужасной поездки, которая всем им предстоит. Он в своей влажной ладони зажал билеты, словно в тисках. Путешествие — это вам не хухры-мухры, это дело серьезное. Его добропорядочная супруга даже сняла шляпку. Она вытаскивает из коробок и баулов какие-то вещи и снова запихивает их назад; она прогуливает малыша, разбрасывая повсюду фартучки, булавки для волос, вязаные перчаточки и крекеры; она сообщает Джону, где именно, под какой оторвавшейся доской, она спрятала дома тринадцать долларов; она ни за что на свете не раскрыла бы свой секрет, но сейчас она уверена, что их поезд непременно сойдет с рельсов и в результате она окажется на том свете.

Несколько мужчин с сердитым видом, с поднятыми воротниками пальто, сидят возле своих утомленных ожиданием жен, которых, кажется, ничто не волнует: ни несчастные случаи, ни конец света, ни даже моды.

Какая-то женщина с черной вуалью сидит в углу с лепечущим малышом, одинокая и сильно чем-то расстроенная; в зал входят праздношатающиеся, они бесцельно бродят по залу из одного угла в другой, потом выходят, как и вошли.

* * *

В зале ожидания для мужчин куда больше жизни. Служащие станции в железнодорожной форме торопливо проходят по залу с зажженными фонарями. Путешественники дремлют на скамьях, курят, читают и болтают. Из этого гудения голосов можно уловить кое-какие бессвязные слова, которые выстраиваются приблизительно в такие отрывки:

«Получил от него заказа на триста долларов, но для этого мне пришлось потратить десятку на выпивку и билеты в театр; да, я еду в Гальвестон; доктор прописал тишину и полный покой; настоящая маргаритка — первый сорт, блондинка черноглазая, с превосходными формами; проиграл двадцать долларов на „тройку“; дал сегодня телеграмму домой, пусть вышлют еще денег; не видел Сэма лет пятнадцать, хочу остаться там до Рождества; не отдадите ли мне вашу газетку, если вы ее уже прочитали; интересно, придет ли поезд по расписанию, — нет, сэр; „Норт американ ревью“ нет, но есть „Пак“ и „Джадж“; пришел я домой однажды вечером раньше обычного, вижу, а она сидит на крыльце с… дайте огоньку, прошу вас; Хаустон — это город в Техасе, черт бы его побрал; сколько раз говорил Марии: не клади ты эти слойки с кремом в карман; нет, это наделала не кошка; вот здесь ясно виден след от ногтя — видите ли, я сунул по ошибке письмо в другой конверт… и так далее: бу-бу-бу-бу-бу…»

Прибывает поезд. Служащий открывает северный вход. Тут же начинается борьба за чемоданы, саквояжи, корзины, пальто — сумасшедшая суматоха, суета, толкотня, в проходе у двери начинается невероятная давка, ведь все пассажиры знают, что поезд будет стоять на пути только двадцать минут после прибытия.

Гремит колокол; единственное око приближающегося паровоза горит, — как бы это сказать, чтобы не разочаровать доброго читателя, — словно чей-то злобный глаз. Ученик реалистической школы мистера Хоувеллса мог бы так описать прибытие поезда: «Лязг-лязг-чукати-чукати, дзинь-чукети-чукети-дзинь, дзинь, пых-пых-у-у-у-у! Стук-стук-стук, пшш-пшш-пшш. Все, приехали! Хаустон!»

Носильщики, издавая яростные вопли, бросаются на чемоданы и стаскивают их лихорадочно на землю. Какой-то эмигрант-швейцарец, стоя неподалеку, всплескивает руками. «Oh, ooh! — восклицает он. — Все как на моей родине, когда я слышу в горах Невшателя горный обвал!»

Пассажиры начинают выходить из вагонов, толкаются, стараясь опередить один другого, спускаются по ступенькам, а с последней отчаянно бросаются в неизвестность. Когда они приземляются на твердую почву, то большинство из них превращается в идиотов, которые сломя голову устремляются в том направлении, которое первым открылось их взору. Пара тормозных кондукторов выгоняют нескольких из-под вагона и указывают им верное направление.

Проводник возвышается над толпой в ее центре словно башня в голубом пальто и отвечает на многочисленные вопросы с таким равнодушным спокойствием, которое свело бы с ума от зависти клерка в отеле. Вот лишь несколько из тех, которые лавиной обрушиваются на него:

Ах, проводник, я оставила свою перчатку в вагоне. Как долго стоит здесь поезд? Не знаете ли вы, где живет миссис Томпнинс? Святые небеса, я забыла в вагоне своего маленького ребенка! Где можно найти приличный ресторан? Послушайте, проводник, не присмотрите ли за моим чемоданом, я сбегаю выпью чашку кофе? Посмотрите, правильно ли сидит у меня на голове шляпка. Ах, вы не видели моего мужа? Он — мужчина высокого роста и у него пуговицы на пиджаке в виде запонок. Проводник, не разменяете ли доллар? Где находится лучший отель в этом городе? Как проехать до города? Боже, куда же подевалась мамочка? Ах, помогите найти моего дорогого Фидо, у него голубая ленточка на шее и так далее, в том же духе, до тошноты, как можно было бы выразиться. Старых путешественников узнаешь с первого взгляда. У них в руках зонтики, книжки привязаны к саквояжу, они всегда без проволочек бегут точно по прямой линии, как летит пчела, к открытым дверям вокзала и ухитряются при этом не создавать никакой паники.

Хихикающие школьницы, возвращающиеся домой на каникулы, старая леди в очках, которая тычет вам в ребра своим зонтиком, смущенная семья из провинции в обновках из магазина, толстая дама с лилией «калла» в горшочке, робкого вида мужчина, идущий за ней следом, с выступающей нижней челюстью, несущий на себе двух малышей, птичью клетку и гитару, тяжело дышащий толстяк, который искал красный вагон-ресторан, но его давным-давно перекрасили — все эти люди сбились в постоянно вопрошающую, прокладывающую себе локтями дорогу толпу, превратились в истинно вавилонское столпотворение, с этими чемоданами, мешками, сумками, саквояжами, орущими младенцами и диким шумом.

* * *

Молодая леди тоже там, она встречает свою школьную подругу. Ее чичероне стоит справа от нее, зажав в зубах ручку трости, нервно ощупывая карман в жилетке, если там деньги на проезд. Девушки хватают друг дружку в охапку, тискают, словно борцы, награждают смачными поцелуями из оперы «буфф» и выкрикивают что-то вроде: «Ах, сладость ты моя, как я рада, что ты приехала; болит зуб? — Нет, что ты, это я сосу карамельку; ах, какая милая у тебя шляпка, тоже хочу такую; ах, я просто умирала от желания увидеть тебя; колечко — это подарок брата; нет, не рассказывай мне историй; Чарли, Том, Гарри и Боб, да еще забыла Тома; а это Китти, настоящий котик; будем болтать весь вечер, как только приедем домой».

— Ну-ка прочь с дороги, леди и джентльмены! — Грузовик, набитый доверху чемоданами, грохоча, проезжает мимо. Полицейский вытаскивает какую-то старушку из-под колес, а она, словно обезумев, набрасывается на паровоз. Ее еще раз спасает пожарный, которого она оскорбляет, обозвав карманником и угнетателем беззащитных.

Какой-то мужчина с кислой физиономией и большим чемоданом в руке выходит из толпы, его хватает какой-то человек с красным носом, в шелковом цилиндре.

— Ну, ты достал, старик? — спрашивает человек с красным носом.

— Пойди спроси об этом у своей бабушки, — грубо отвечает мужчина с кислой физиономией.

— Этот малый Рид — самый большой обманщик во всей Америке. Парень из Мейна разоблачил его. С этого дня я завзятый популист. Не найдется на стаканчик пунша, Джимми?

Паровоз стоит на месте и нудно пыхтит. Толпа постепенно рассеивается, от нее откалываются небольшие группы; по два, три и больше человек, которые просачиваются через входные двери в зал ожидания. Повсюду спешат служащие станции, пробираясь через толпу пассажиров.

Тормозной кондуктор спрыгивает со своего вагона и подбегает к скромной женской фигуре, маячащей в тени вокзала.

— Ну, как там мальчик? — резко вопрошает он, неровно дыша.

— Плох, — говорит женщина трескучим голосом. — Жар не спадает — сто четыре по Фаренгейту весь день. Все время зовет тебя, Джим. Сегодня ночью снова работа?

— Таков приказ, — отвечает Джим и вдруг добавляет: — Нет, будь я проклят, если пойду. Пусть эта компания идет ко всем чертям. Говоришь, все время зовет меня? Пошли, Лиз.

Он берет даму под руку, и они быстро исчезают, растворяясь в темноте.

Какой-то потрепанный человек с гулким, уставшим голосом пристает к рослому незнакомцу в длинном пальто:

— Сэр, нет ли у вас дайма, чтобы купить что-нибудь поесть, разве не видите — человек умирает с голоду?

Рослый, крупный мужчина останавливается и довольно вежливо говорит:

— Конечно, есть, и не один, гораздо больше. У меня припасен доллар на ужин, и я собираюсь поужинать в «Хатчинс-хауз». Всего хорошего!

С другой стороны вокзала извозчики со своими экипажами толпятся возле границы посадки, и в стылом воздухе слышны их зазывные крики. Какой-то полный человек, который не любит, когда к нему пристают во время путешествия, подходит к экипажу, бросает в него свой чемодан.

— Отвезите меня в отель «Лоулор», — говорит он приказным тоном.

— Но, простите, сэр, — отвечает извозчик, — «Лоулор»…

— Мне не требуется никаких комментариев, — строго говорит толстяк. — Не хотите заработать, так и скажите.

— Я хотел вам только сказать, что…

— Я знаю, куда мне нужно, а если вы считаете, что вам это лучше известно…

— Ладно, садитесь, — уступает извозчик. — Я отвезу вас…

Толстяк влезает в экипаж, извозчик взбирается на козлы и, хлестнув лошадей, переезжает через улицу, всего каких-то двадцать пять ярдов, открывает дверцу и говорит.

— Приехали. Отель «Лоулор», с вас пятьдесят центов, сэр, будьте любезны!

Вместо пятидесяти центов он получает доллар, но обещает ничего никому об этом не говорить.

Экипажи, омнибусы грохочат, отъезжая со своим грузом; другие пассажиры начинают борьбу между собой за право первыми поспеть к следующему поезду, а когда он прибудет на большой Центральный вокзал, вновь повторится эта комедия-фарс с новыми актерами, новыми специальностями и новым смыслом, угадываемым между строк.

Канун Рождества{67} (Перевод Л. Каневского)

Некоторые сценки и звуки, увиденные и подслушанные на хаустонских улицах и еще кое-где

Хаустон — это типичный южный город, хотя он деловой, растущий город, который без особого напряжения занимает свое место среди полудюжины южных городов метрополии, он по-прежнему сохраняет все стародавние южные обычаи, привычки и традиции. Здесь не найдешь присущей северным городам всепоглощающей спешки, перехватывающей дух суеты, беспокойной, постоянной гонки за наживой. Хаустонцы — народ состоятельный, процветающий, они все воспринимают с легкостью, полагая, что можно сорвать несколько роз удовольствий на дороге жизни, но тем не менее не отставать от прогресса. Ни в одном городе на юге Рождество не встречают с такой радостью, с такими приятными социальными достижениями, с таким широким обменом дружескими дарами и вообще с таким всепоглощающим весельем, как в Хаустоне. Громадные толпы людей, заполнившие тротуары наших улиц и магазины за последнюю неделю, — наглядное тому свидетельство.

Вчера, пожалуй, у торговцев был самый взбалмошный день, которого не было в течение всего сезона, и ни у кого нет никаких сомнений, что он не обманул самых восторженных ожиданий всех детишек.

Остановимся на несколько минут на углу улицы, понаблюдаем за прохожими.

Они непрерывно движутся, как муравьи у муравейника, одни уходят, другие приходят, вступая в этот запутанный бесконечный лабиринт и выходя из него. Когда боги глазеют с края верхушки на Олимпе на мир под ними, когда официант наполняет их бокалы приторным нектаром, их, должно быть, сильно забавляет та небольшая комедия, которая разыгрывается на подмостках земли. Наш мир, вероятно, кажется им большим муравейником, по которому мы, сталкиваясь в толчее, ползаем и разбегаемся по сторонам — туда-сюда — по-видимому, без всякой цели и без всякого плана.

Эта светлая полоска на небе, которую мы называем Млечным Путем, всего лишь разбрызганная пена из высоких кружек с нектаром, которые боги осушают большими глотками и посмеиваются над нашими странными ужимками. Но ведь сейчас канун Рождества, и какое нам дело до их смеха? Зажгите все огни, поднимите занавес, и вот перед нами — нарядная рождественская толпа!

* * *

Вы когда-нибудь наблюдали за тем, как молодая леди покупает рождественский подарок своему отцу? Если нет, то вы много потеряли.

В общем-то все они ведут себя одинаково. Фактически все молодые леди, покупающие подарки для отцов, осуществляют такую операцию совершенно одинаково, точно так, как они читают роман, подогнув под себя одну ногу. У девушки всегда есть для этого два доллара, которые ей дала мать, она и подсказала идею. За день до Рождества молодая леди поздно днем выходит из дома. Прежде она направляется в ювелирный и там разглядывает на нескольких подносиках россыпи наручных часов, украшенных бриллиантами, и все прочие чудеса ювелирного искусства, которые ее папаше наверняка хотелось бы иметь. Потом, осмотрев около сотни перстней с бриллиантами, она вдруг вспоминает, сколько у нее в наличии денег, тяжело вздыхает, идет в магазин одежды, где внимательным взглядом изучает мужскую домашнюю куртку за восемнадцать долларов и пальто за сорок. Продавцу она говорит что не будет спешить с покупками, еще подумает и уходит. После этого девушка посещает книжный магазин, еще три магазина мужской одежды, два ювелирных и кондитерскую лавку. Когда на Рождество наступает утро, то ее отец обнаруживает, что он стал гордым владельцем новой красной суконки для очистки пера с тщательно закрашенной ценой — пятнадцать центов, пары перчаток в длинном картонном футляре и коробки вкусных шоколадных конфет.

* * *

Этот полный человек, который везет домой свою красную тележку, эту страну считает заграницей. Этот обычно напыщенный человек гордится тем, что «сам себя сделал», и любит подчеркнуть свой демократизм, сам доставляя свои узлы домой. Он толкает тележку впереди себя и прокладывает себе путь через толпу с видом «гражданина, поднявшегося из низов», и это весьма забавно наблюдать.

А как девушки в своих плащах с поднятыми воротниками смеются, болтают и, глядя на витрины, не устают восклицать «Ах!» и «Ох!» по поводу всего, что там видят! Если вы окажетесь рядом с ними, то непременно услышите что-то вроде этого:

«Ох, Мэйбл, ты только посмотри на это чудное колечко… он сжал мою руку и сказал… настоящий котик! хотя я знаю, что это плюш, и если папа даст мне еще пять долларов, я его куплю, повешу на окна — они, конечно, будут висеть гораздо дольше твоих, старая хитрюга… Боже праведный!.. Бель, позволь, я тут приколю у тебя… папа спросил его, где же взять яйца ему на завтрак, а Чарли вдруг разозлился и убежал рано, даже часы не пробили… нет, я ношу вот такие, объемом шестнадцать дюймов… ах, только посмотрите на этот миленький мех — его забыли побрить, и он царапается… мы с тобой, Лил, поторгуемся… Том говорит… если пустить вокруг кружева, то… да пошли, подруги, давайте…»

Шум проезжающего трамвая заглушает все остальное.

На улицы высыпали все детишки.

Вы никогда не задумывались над тем, что дети — самые мудрые философы в мире? Они замечают просто чудесные вещи, выставленные в витринах для продажи; они с самым серьезным видом выслушивают рассказы о Санта-Клаусе, даже не пытаясь анализировать ситуацию, они радуются, радуются от души; они никогда не вычисляют высоту дымохода или длину саней Санта-Клауса; они никогда не озадачивают себя вопросом, как этот старик получает свои подарки из магазинов, они даже не обсуждают, как этому старику удается совершить свой подвиг — спуститься по дымоходу в каждый дом страны, причем в одну и ту же ночь.

Если бы взрослые не пытались понять, проанализировать гораздо менее важные вещи, которые до сих пор остаются для них тайной, они могли бы быть куда более счастливыми.

* * *

На Мэйн-стрит в Хаустоне стоят двое, и один говорит другому:

— Знаете, мне нужна ваша помощь. На это Рождество мне хочется отплатить своей жене той же монетой, но я не знаю, как это получше сделать. Последние пять лет она на Рождество дарит мне дорогие подарки, которые мне абсолютно не нужны, но весьма подходят ей самой. Она делает только вид, что покупает для меня, а на самом деле приобретает то, что ей нужно самой, и таким образом использует рождественские подарки в качестве прикрытия для своих истинных замыслов и личных интересов. Однажды она купила мне очень красивый шкаф, в котором, однако, развесила все свои платья. В другой раз она мне подарила китайский чайный набор, потом — фортепиано, а на прошлое Рождество купила мне женское седло, так что мне пришлось покупать для нее лошадь. Так вот на это Рождество я хочу, чтобы она купила подарок только для меня, такой, который могу использовать я и который будет ей абсолютно бесполезен.

— Гм, — произнес задумчиво другой. — Да, непростая задачка. Нужно подумать. Вы хотите что-то такое, что она не сможет использовать. Есть идея! Закажите себе готовые брюки и подарите их ей!

— Нет, это не пойдет, — охладил пыл второго первый, покачав головой. — Она их напялит и через десять минут потребует купить ей велосипед.

— Ну, в таком случае, подарите ей бритву, ей она ни к чему.

— Неужели? Но у нее на ногах три мозоли!

— Ну вот! Выходит, нет ничего такого, что полезно для вас и не подходит ей.

— Что-то мне не верится. Но в любом случае, пойдем, хоть что-нибудь да купим…

* * *

В витрине магазинов зажигаются яркие огни, и перед ними собирается все больше народа.

Для многих любование товарами, выставленными в витринах, является единственным рождественским удовольствием. Многие из провинции, из маленьких городков, расположенных на четырнадцати железнодорожных ветках, которые ведут к Хаустону. Какой-то сельский парнишка, раскрыв рот, с выпученными от удивления глазами, с трудом пробирается сквозь толпу. За ним, крепко удерживая его за руку, тащится Арамита, в ярком цветастом деревенском наряде, смотрит через очки зачарованными глазами на все это сказочное великолепие на Мэйн-стрит. Когда они вернутся домой, в Гальвестон, то еще долго будут вспоминать чарующее великолепие большого города, который когда-то посетили на Рождество.

* * *

Человек с торжественным видом, в шелковом цилиндре, в черном красивом сюртуке, протискивается через толпу. Можно подумать, что это какой-то городской магнат, который идет домой, или священник, вышедший на улицу, чтобы изучить идиосинкразию человеческой природы. Вдруг он открывает рот и нараспев, визгливым голосом начинает зазывать покупателей: «Вы только подумайте, как удивится мамми, когда ее маленький Вилли придет домой с усами, точно такими, как у папы, — так что немедленно покупайте, торопитесь, ребята. Это чудесные усы, их можно крутить, сгибать, тащить в сторону и причесывать расческой, как настоящие. Ну-ка, навались, ребята!»

Он ловко цепляет к верхней губе под носом черные усы с чудесными завитками с обоих концов, иногда ему удается продать свой товар какому-нибудь мальчишке, который робко совершает свою рождественскую покупку.

На краю тротуара стоит какой-то неказистый невысокий человек, который предлагает «самую чудесную игрушку века, которая вызывает больше откликов и восторга, чем любой предмет, выставленный на Всемирной ярмарке». Толпа осаждает его, и все наперебой покупают так разрекламированный товар. Но никто и не предполагает, что всего в двадцати шагах от продавца в Хаустонском магазине игрушек эта игрушка уже лежит на полке многие годы.

* * *

На углу улицы стоит группа, ну, скажем, молодых людей. На всех — новые, модные пиджаки с отложными воротничками, а в петлице — цветок хризантемы. Цилиндры у всех съехали на затылок и впереди у каждого низкая челка. Они разглядывают проходящих мимо девушек. Как был бы рад Чарлз Диккенс встречи с этими молодыми людьми! Но, увы, он умер, так и не завершив до конца своего естественного отбора. Давайте прислушаемся к отрывкам того, что считается у них беседой, которые можно уловить в их гоготе:

«Чертовски хороша девица, но, кажется, слишком… сигарету?.. кажется, я тебе должен одну… да, очень красивая девица, но… какой красивый галстучек, лучший из всех… я бы заплатил за пансион, но… увидали мой элегантный костюм и вышибли меня в два счета из гостиной — у меня в кармане ни цента, а у этой девицы, конечно, деньги есть… старик говорит, что мне нужно работать… ты только посмотри на эту блондинку с… она мне улыбнулась, а теперь вон на ту маленькую с голубыми глазками… но старик дал мне по мозгам — я теперь с ним не разговариваю… нет, нет, вон там брюнетка в белом… я, по правде говоря, озверел и сказал: будь ты проклят… конечно, пуговицы в виде запонок…»

* * *

На углу сидит женщина в синих очках и крутит ручку шарманки, на которой стоит ламповое стекло, а внутри горит сальная свеча.

Почему свеча — наблюдателю то неведомо. Рядом съежился бледный маленький мальчик. Какой-то филантроп наклоняется к нему, зажав между пальцами никель. Где-то далеко среди девственной природы в Олвине у него тоже есть мальчик приблизительно такого же возраста, сердце у него при виде этого малыша смягчилось. Вдруг малыш вскакивает на ноги. В зубах у него сигарета, и он внезапно бросает под ноги филантропу шутиху. Она взрывается, мальчик ревет от восторга, а филантроп бормочет: «Будь проклят ваш пацан» — и сохраняет никель на пиво.

* * *

У витрины стоит женщина и взирает своими размытыми глазами на блестящие бриллианты и сверкающие золотые изделия. По ее черному платью можно догадаться, что она вдова. Всего год назад она с уверенностью опиралась на сильную мужскую руку, с любовью, гордостью и радостью. Сегодня эта надежная рука под землей в могиле на церковном кладбище превращается в прах. И все же женщина не на краю отчаяния. Она предается приятным воспоминаниям о своем возлюбленном, который всегда поддерживал ее, и, кроме того… она держит за руку человека, за которого выйдет замуж, как только срок траура подойдет к концу. Она выбирает в витрине для себя обручальное колечко.

* * *

Полицейский маячит в тени навеса с дубинкой в руке, готовый нанести удар.

Через две двери от него живет Олдерман, член муниципалитета, который голосовал против его дальнейшего пребывания в полиции. Совсем скоро сынок Олдермана выйдет из дома на тротуар, чтобы поставить на Рождество свечку в храме, и вот тогда полицейский и нанесет свой удар: муниципальное постановление будет вынесено, а мальчик с разбитой головой унесен.

* * *

Человек подходит к продавцу в магазине модных дорогих товаров:

— Хотелось бы кое-что приобрести для моей тещи, — говорит он. — Думаю…

— Джеймс, — крикнул продавец, — покажи этому джентльмену отдел, где все продается по пяти центов.

Торговцы, знающие своих покупателей в лицо, заранее знают, что тем нужно.

Человек, явно священнослужитель, входит в бакалейную лавку, которая находится рядом с салуном. Продавец готов его обслужить, он покупает на десять центов мясного фарша для пирожков, после чего мнется, откашливается.

— Что-нибудь еще? — вежливо осведомляется продавец.

Церковник теребит свой батистовый галстук и говорит:

— Завтра ведь Рождество, вы знаете, день святочных мыслей, день мира на земле, и-и-и наши сердца должны возносить хвалу и исполнять рождественские гимны, однако нужно ведь обедать, ну а мясные пирожки, вы знаете, они нравятся в моей семье только маленьким, ну, фарш я взял, может, я думал, у вас найдется что-нибудь для приправы, для вкуса, ну, капелька-другая…

— Послушай, Джимми, — рявкнул продавец, — пойди в салун рядом, следующая дверь, и принеси этому джентльмену бутылку виски.

* * *

Рождество дарит радость многим людям; оно освещает ярким светом жизнь тех, кто редко пользуется солнечным теплом; им, однако, многие злоупотребляют, превращая его в источник попойки и греха; но для самых маленьких оно всегда будет источником вечной радости, так что пусть гудят маленькие рожки и выбивают дробь красные барабаны, ибо их беспокойные ножки, вместе с грязными маленькими ручками, первыми вступят в Царство Божие.

Счастливого Рождества всем!

Канун Нового года и как он наступил в Хаустоне{68} (Перевод Л. Каневского)

Случайные наброски, когда уходил старый год

Если мы искренне радуемся Новому году, то должны смотреть на него глазами оптимиста и воспевать ему хвалу языком раскаяния.

Мы должны изгнать из сердец холодную заповедь, что история повторяется, и стремиться к вере, что пороки дня сегодняшнего будут вытеснены добродетелями дня завтрашнего.

Если фантазия нашептывает нам, что с двенадцатым ударом часов ровно в полночь старый порядок изменится, будет заменен на новый, в этом случае не станем перечить, отложим все сомнения, если только это возможно, и будем упиваться сказочкой, которую рассказывают нам весело звенящие новогодние колокольчики.

Произвольное деление человеком времени на часы, дни и годы не вызывает никакого заметного толчка или остановки, а колесо времени с бесшумной пневматической шиной катит себе и катит, отмеряя циклы лет. Никакому гвоздю на земле не проколоть этой шины. Старик Время настоящий лихач, он едет без фонаря и без предупреждающего колокольчика. Годы, которые для нас являются мильными столбами, для него всего лишь гравий под обрезиненным ободом. Но для нас, за несколько дней до новогодней ночи, они являются предостережением и заставляют нас отметить час на циферблате великих часов, стрелки которых тихо, неумолимо движутся вперед и никогда не поворачивают вспять.

Новый год, конечно, праздник женский. Но в нашем мире настолько все безнадежно перемешалось, что, несомненно, очень трудно определить, какого рода время. И в который раз можно сказать, что Новый год — это вам не херувимчик-дебютант с глазами, наполненными радостью пророчества, а мрачная древняя старая дева, которая уютно устраивается среди нас с легкомысленным хихиканьем, немного помолодев по такому случаю. Мы с незапамятных времен повинуемся тем же чарам, мы нашептываем приятные, бессмысленные пустяки, предназначенные для тех же ушей, и сколько новых лун взошло на небе с той поры. Мы сами в прошлом снимали краску и слой пудры с этих старческих щек, надеясь навести на них румянец молодости. Ну почему бы нам вновь не поддаться привычной иллюзии? Давайте скажем снова, что она такая красивая, такая свеженькая, словно занимающееся утро, и устроим для себя сезон веселья и тихой радости.

Смычки ударяют по струнам скрипок, вздыхают гобои. Дай же руку, славный, застенчивый Новый год, — не забудь только о ревматизме своего колена, — давайте встретим его, когда радостные колокола провозглашают очередной дебют под номером 1896.

* * *

Последний день уходящего года обычно проводят откладывая про запас как можно больше того, что может пригодиться на следующий день для торжественных клятв.

Куда легче отказываться от чего-то, когда у тебя всего полным-полно. Как просто в Новый год, сразу после праздничного обеда, когда в голове полно важных решений, а в желудке — индюшатины, опуститься на колени и торжественно поклясться, что больше никогда не притронетесь к пище. Человек, который утром в славный день Нового года стоит, дрожа от страха, стоит на середине стола, а змеи с ядовитыми ящерицами весело играют на полу в жмурки, без особого труда способен отказаться от кубка с переливающимся напитком. Темно-красный, с пупырышками-заклепками медного цвета, орган вкуса, известный всем медикам-профессионалам под названием «нью-йоркский язык», — он является большим стимулом для любой реформы.

Прекрасная, похожая на сирену сигара, подаренная на Рождество, на которую любо-дорого глядеть, стоит ее зажечь, начинает сворачиваться, словно змея, жалить нас, вырывая у нас клятву покончить с Леди Никотин раз и навсегда.

Когда мы пытаемся сесть в кресло-качалку на малиновую подушку с ручной вышивкой, подаренную нашей тетушкой-девицей, и, соскользнув с нее, приземляемся на пол на позвоночник, то мы готовы опуститься на колени и, зажав кинжал между зубами, торжественно поклясться самими небесами, что больше на эту треклятую подушечку никогда не сядем.

Когда мы выходим на улицу в галстуках, подаренных нам женой, а какой-то бездельник на углу спрашивает: «Это что еще такое?», а разносчик газет вопрошает: «Что это у вас за штуковина?», то стоит ли удивляться, что мы проклинаем привычку носить галстук, как самого отъявленного врага человечества, и утром в день Нового года торжественно клянемся отказаться от галстуков навсегда?

Когда мы прощаемся и, сцепив зубы, бредем домой в рубашке, сшитой прекрасными ручками нашей партнерши по супружеской печали, то чувствуем, что воротник на ней гораздо уже того, который был у ныне покойного, оплакиваемого всеми Гэрри Хейворда, а нижний конец рубахи короче любой популистской передовицы, а грудь вся в складках, которые топорщатся, как на фартуке цветного повара в День эмансипации, рукава волочатся по полу, а вам при этом говорят: «Ах, как хорошо, мой дорогой, именно этого я добивалась», то стоит ли удивляться, что мы клянемся именами Господа, Авраама и Якова под звон нью-йоркских новогодних колоколов, что никогда не будем носить вещь, сделанную руками той половины обитателей земли, которая усаживается на пол, чтобы надеть туфли, а туловище мужчины использует как удобную мусорную корзинку для разорванных, полусгнивших простыней?

Ах, сколько же восторженных клятв мы даем в день Нового года!

* * *

Когда бесцельно бредешь по улицам Хаустона в последний день старого, 1895 года, то немногие сценки и звуки привлекают внимание, передавая дух времени, а едва прослушивающийся пульс указывает на общий тонус рода человеческого.

Уже около шести вечера, и по тротуарам движется оживленная толпа. Вот идет красивая маленькая продавщица, такая стройная, такая опрятная, как на картинке из журнала мод. На ее широкополой шляпке колышутся перья, а ее низкие каблучки весело стучат по асфальту: тик-так-тик-так. Веселая, жизнерадостная, смешливая, она идет ужинать и, кажется, весьма этим довольна и счастлива. Проходя мимо витрин ювелирного магазина, она бросает на них косые взгляды. Вероятно, надеется, что в один прекрасный день на ее белоснежном пальчике появится один из выставленных там сияющих бриллиантов. Губки у нее изгибаются, на них появляется многозначительная улыбка. Она думает сейчас о красивом, элегантно одетом мужчине, который очень часто подходит к ее прилавку в большом магазине, где она работает, чтобы купить у нее товары. Какой он величественный, великолепный, какие у него говорящие глаза, какие чудные усы! Она не знает, как его зовут, но не беда, зато она знает, что он интересуется товарами, которые она продает. Какой у него мягкий голос, когда просит назвать цену того или этого товара, и с каким романтическим, глубоким чувством он говорит, что «если на небе будет много облаков, то наверняка пойдет дождик». Интересно, где он сейчас? Она заворачивает за угол и там нос к носу сталкивается с ним. Она вскрикивает от неожиданности, но затем лицо ее твердеет, а в глазах появляется холодок.

На руке у мужчины громадная корзина, из которой торчат похолодевшие, раздвинутые в отчаянии ножки индейки, которая совсем недавно распростилась со своей душой. Ярда на два за ним — хвост из сельдерея, зеленый турнепс, цветная капуста и желтоватый ямс удобно устроились, словно в гнездышке, у него в корзине. На лице — невообразимое смущение, на нем отражаются красноватые сполохи нечистой совести, в его глазах с романтическим оттенком она читает старую историю о только что женившемся холостяке, а за руку он ведет маленького мальчика с приплюснутым носиком.

Она вскидывает свою красивую головку и, глупо склонив ее набок, громко бросает про себя только одно слово: «Женат!» — и тут же исчезает.

Он перекладывает печальный, холодный трупик индейки на другую сторону корзины, хватает своего мальчонку с приплюснутым носиком, проносит его пару шагов по воздуху, а сам в это время дает торжественную клятву, что больше никогда не пойдет в супермаркет в течение всего радостного и счастливого нового, 1896 года.

Канун Нового года.

* * *

Гражданин беспокойно меряет шагами свою гостиную. Вероятно, он чувствует, что развязка близка, ибо лицо у него напряжено, его руки нервно то сжимаются, то разжимаются, он их то и дело сцепляет за спиной. Он чего-то напряженно ждет. Вдруг дверь отворяется, и в комнату входит их семейный доктор, он все время улыбается и вид у него какой-то праздничный. Гражданин направляет на него вопросительный взгляд.

— Все прошло отлично, — сообщает ему доктор. — У вас тройня, все мальчики и все превосходно себя чувствуют.

— Тройня? — переспрашивает в ужасе гражданин. — Тройня!

Он опускается на колени и, словно в лихорадке, восклицает:

— Завтра — Новый год, а сегодня я торжественно клянусь, что…

Слышится веселый перезвон новогодних колоколов, словно аккомпанирующих принятому им решению.

* * *

Люди приходят, люди уходят.

В магазинах, выставивших на продажу последние свои рождественские товары, можно увидеть то сословие людей, которые на Рождество получают подарки, а сами ничего не дарят, и теперь они пытаются, пусть и поздно, загладить свою вину, чтобы исправиться к Новому году. Новогодний подарок — это, конечно, форменный обман, в нем столько же душевной теплоты, сколько в похвалах на страницах «Нью-Йорк сан».

Две дамы стоят у прилавка в магазине распродаж, ведут оживленную беседу, правда, в низком, злопыхательском тоне.

— Она прислала мне на Рождество, — говорит одна, — маленький старый никелевый подносик для визиток, а мне известно, что купила она его в лавке у одного афериста. Клянусь Господом, я и не думала ничего покупать для нее, но теперь-то мне нужно сделать ответный жест — что-то послать и ей за эту старую вещицу, но только не знаю, что именно выбрать для нее. Нужно подумать… ах, да! Теперь я знаю. Говорят, она была горничной в отеле «Святого Людовика» до того, как вышла замуж. Так я пошлю ей вот эту маленькую серебряную булавку с маленькой метелкой на ней. Интересно, хватит ли у нее ума понять мой намек?

— Надеюсь, что поймет, я даже уверена в это, — сказала другая. — Я вспомнила в связи с этим, как Джордж подарил мне на Рождество красивое новое манто, а я совсем забыла о подарке для него… Сколько стоят вон те роговые застежки для воротничка?

— Пятнадцать центов за дюжину, — отвечает продавец.

— Погодите, дайте подумать, — говорит, словно раздумывая, леди. — Да, я их возьму. Джордж всегда так добр ко мне. Дайте, пожалуйста, три застежки.

* * *

«Viva el реу; el res esta memento!»[39]

Испанская фраза куда, на наш взгляд, лучше избитой французской и она верна, хотя и старательно пересмотрена одним из самых надежных дилеров, связанных с таким яством, как толченая кукуруза с мясом и красным перцем. Старый год уходит, давайте встречать Новый. В счастливых домах Хаустона обитатели в легком танце проводят последние часы под пучками остролиста и омелы на стенах, а за ними, за этими стенами, собираются те, кто наследует нужду, нищету и заботы, те, которым Новый год не сулит ни большой радости, ни надежды.

Два молодых человека бредут по тротуару на Престон-стрит. Один поддерживает другого под руку, ведет его. Тротуар кажется средоточием лощин и излучин, он извивается среди пригорков, впадин и запутанных лабиринтов. Один из молодых людей думает, что он умирает. Другой в этом не очень уверен, но надеется, что его приятель не ошибается. Оба они большие друзья по старому году, и им невмоготу видеть, как быстро он проходит, как бы им хотелось собрать все свои беды и печали в один мешок и бросить его в воду, утопить.

— Прощай, мой дорогой друг, — говорит тот, кто умирает. — Уходи, оставь меня умирать здесь, в этой безграничной прерии. Песок жизни высыпается, как и все остальное. Этот цыпленок с салатом сделал свое черное дело. Теперь я больше никогда не увижу ни мамочки, ни папочки.

— Боб, — говорит ему другой, — ты настоящий идиот. Не смей умирать. До этого города Хаустона осталось не больше десяти миль. Мы находимся на ипподроме Гарвея Вильсона и идем по кругу. Неужели твоя мать не воспитала тебя для страны?

— Нет, не могу, старик. Все мои конечности холодеют. В глазах у меня темнеет, весь мир ускользает от моего взора. Почему бы мне не помолиться, старик, до того, как последняя искра жизни погаснет во мне? Почему бы тебе не сказать: ложись и усни, а, Джим?

— Не будь дураком, Боб, пошли. Как только дойдем до города Хаустона, там выпьем.

— Джим, я уже мертвец. Я был злым человеком, много врал, играл в покер. Для такого человека, как я, больше нет порядочного, честного общества. Я был порхающей бабочкой и загубил сердца семидесяти пяти любящих созданий. Послушай, Джим, я слышу, как поют ангелы, как они играют на арфе, я вижу яркий небесный свет, вижу, как все цвета радуги отходят от золотых ворот. Неужели, Джим, ты не слышишь этот сонм поющих ангелов, не видишь яркого света Нового Иерусалима?

— Боб, ты законченный идиот, разве ты не знаешь, что это поет Армия Спасения, а свет — это электрические лампочки «Эд-Киама». Теперь я знаю, где мы. В следующем квартале есть пять салунов.

— О, Джим, ты спас мне жизнь. Ну, давай сделаем еще одно усилие, перед тем как я умру, и попроси бармена бросить в мой стакан побольше льда.

* * *

Полночь близится не спеша, и, хотя некоторые встречают приход Нового года веселым разгулом, другие уносятся в страну мечты и позволяют ему приближаться тихо, без громких оглашений.

Леди, которым за тридцать, с мрачным видом склоняются с безжизненным блеском в глазах над статьей в «Воскресной газете», в которой рассказывается, как нужно бороться с морщинами, и лишь печально покачивают головами, когда читают, что знаменитая французская красотка мадам Бонжур сохранила красоту и молодость до ста десяти лет, так как постоянно пользовалась бальзамом «Бункер Банко».

Новый год приближает для них печальную перспективу обнаружить еще один седой волосок или вороний черный кружок под глазом.

Для всех не очень заметных людей приход Нового года — это лишь продолжение Рождества, и они переворачивают еще один лист в книге своей жизни спокойно, без дурных предчувствий.

Счастливого Нового года всем!

«Страж, что происходит в ночи?»{69} (Перевод Л. Каневского)

В то время как Алонсо в четырнадцатый раз прощается со своей Мелиссой у ворот сада, а отец семейства сердито кричит из окна, возмущенный шумом, поднявшим его с постели, в город толкаясь устремляется целая армия тружеников, которых позвала работа, когда весь мир сладко почивает на своих мягких подушках.

Когда-то — было такое время — все честные бюргеры, чувствуя, как их одолевает сон, укладывались в своих ночных колпаках довольно рано в постель, а на опустевших, тихих улицах раздавались лишь отзывавшиеся эхом шаги городского стража, который шел, размахивая фонарем, по своим опустевшим владениям и нарушал тишину своим громким криком: «Вокруг все спокойно!»

Но современные взгляды превратили ночь почти в день. Когда мы беззаботно храпим дома, сотни людей трудятся, чтобы мы не испытывали по утрам дискомфорта. Пекарь выпекает утренние свежие булочки; молочник орудует доильным аппаратом; мясник озабочен выбором самой старой коровы из стада, чтобы ее забить; пожарный, не смыкая глаз, бдит; аптекарь, несмотря на одолевающий сон, бодрствует, чтобы приготовить нам болеутоляющее или продать липкий пластырь; телефонная барышня, жуя резинку, читает свои романы, поглядывая на тикающие часы; печатник возится со своей машиной; репортер бродит по улицам, охотясь за новостями в номер, попивая кофе с тостом; полицейский маячит на углу, готовый ударом своей смертоносной дубины сбить у нас с головы любую, даже самую модную шляпу.

Все эти ночные работники создали для себя свой собственный мир. Они постепенно знакомятся друг с дружкой, и, судя по всему, у них зарождается взаимная симпатия из-за их особого стиля жизни. Ночные полицейские, газетчики, делающие утренний выпуск, извозчики, дворники (мы не говорим сейчас о Хаустоне), запоздавшие вагоновожатые, обслуживающий персонал ночных ресторанов, бродяги, продавцы копченых сосисок, бездомные знакомятся друг с другом, приветствуют друг друга каждую ночь во время своих регулярных и бесцельных перемещений кругами.

Только те, кто, движимые делами или любопытством, приходят в этот ночной мир, знают, какие странные сценки в нем можно наблюдать.

Можно сказать, что ночь в городе начинается в двенадцать. К этому времени все дневные труженики уже дома, надвигается ночная смена. Трамваи уже не ходят, и задержавшийся гражданин, спешащий из масонской ложи или с партийного сборища, уже должен быть дома. Даже тяжелые на подъем супружеские пары, которые были в театре или наслаждались устрицами в «кафе для женщин и мужчин», вынуждены подчиниться неизбежному и неохотно направиться по домам.

Тогда наружу выходит то, что до сих пор скрывалось в тени: белолицые существа с совиными глазами, которые бродят в ночи и приветствуют рассвет с постными, мрачными физиономиями, а солнечный свет — за закрытыми на засов дверями и зашторенными окнами.

То там, то здесь на улицах появляются арки огней, крутящиеся двери, группы бледных, со спокойными лицами аристократов в безупречной одежде, с белыми гибкими руками.

Они такие куртуазные, с мягкими звучными голосами, но глаза у них бегают, а их поступь легка и опасна, как у тигра.

Все они — игроки, они ограбят вас так же вежливо и честно, как любой брокер на бирже или фокусник на железной дороге, чисто по-христиански.

Байрон писал: «Луна для Дьявола, для зла, не долгий день, июнь не двадцать первый день сокращает зло наполовину, как и те три часа, оставшиеся Луне для зла».

Но самое плохое, когда наступает безлунная ночь. Темнота пробуждает в человеке скрытые порочные страсти, она главный подстрекатель зла. Когда наступает ночь, пьяница вдвое увеличивает объем выпитого, голоса бражников не умолкают и даже степенный, уравновешенный гражданин, оплот цивильно-социального правительства, утрачивает контроль над собой и тоже начинает расслабляться в своем социальном кругу.

Галантный язык допускает излишние вольности, и даже сама невинность допускает более смелое, более развязное восхищение собой. Что же тут удивительного, когда беззаконие достигает предела, а грех задирает свои шуршащие юбки перед физиономией чистой добродетели, когда наступает царство темноты!

В ночных салунах всегда кто-то есть. За маленьким столиком в углу всегда можно увидеть двух-трех потрепанных сомнительных личностей, посетителей, которые либо молчат, размышляя о тех несчастьях, которые принес им этот мир, или говорят, тихо рассказывая друг дружке обиженным тоном о своих бедах. Опрятный, ухоженный полицейский с сияющими, надраенными пуговицами на мундире идет по улице, поигрывая своей дубинкой. Он осторожно толкает двери больших магазинов, торговых домов и ювелирных лавок, пробуя, достаточно ли надежно они закрыты. Он никогда не ошибается, потому что не жалеет своего времени на проверку надежности замков и в маленьких магазинчиках.

Время от времени проходят стайки молодых людей, воротники их пальто подняты, они громко смеются, сыплют жаргоном и предпочитают грубые жесты. По темной стороне улиц крадутся черные фигуры, смешиваясь с тенями, они идут, шаркая ногами, тащась по склону вечности. Это — пользующиеся дурной славой, но, по существу, безвредные личности, которые незаметно, словно тати, вышли на улицу, чтобы купить кокаин или опий и с их помощью смягчить больной укус впившихся в них острых зубов нужды. В больших, высоких окнах горит приглушенный свет, там встревоженная любовь бдит возле кровати страдающего смертного длинными бессонными ночами, внимая стонам, которые она не в силах приглушить, и удивляясь таинственному великому плану, который так умело скрывает все свои замыслы до достижения благополучного конца.

Далее в дельте реки пульсируют крупные артерии города, на них всю ночь напролет клубы пара пыхтящих пароходов и стук поршней двигателей, заставляющих течь живые струи, там люди крутятся, словно дьяволы, в красном отсвете пылающих печей, там храпящие паровозы ползут вперед и возвращаются назад, волоча за собой многие мили тяжелые грузовые вагоны, а зажженные фонари танцуют и кружат среди этого хитросплетения железнодорожных путей и маневрирующих поездов, словно большие эксцентричные искры от костра.

Всегда можно увидеть нескольких человек, взгромоздившихся на высокие табуретки перед стойкой, где всю ночь подают посетителю ланч. Большей частью, это — те же члены ночной рабочей силы, телеграфисты, ночные клерки, железнодорожники, мальчишки-рассыльные, вагоновожатые, репортеры, извозчики, печатники и стражи порядка, которые заходят сюда, чтобы выпить чашку кофе или съесть бутерброд.

Ночной клерк в аптеке лучше других видит, насколько печальна, насколько плоха наша жизнь. Посетители приходят в любое время ночи. Один человек в расхристанной одежде с беспокойными манерами здесь частый гость. У него есть рецепт от доктора для больного из его семьи и он считает просто божественным благословением, что нашел открытую в такой поздний час аптеку. Клерк готов составить по рецепту нужное лекарство, теперь человеку не придется дергать с полчаса за веревку колокольчика у двери, чтобы разбудить заснувшего аптекаря или вообще ничего не дождаться, так как тот давно ушел домой.

Люди, которые, как кажется, уже на краю отчаяния, приходят за ядом, большей частью за морфием. Иногда утратившая всякую надежду, измученная женщина с большими глазами, в которых погасла надежда по прихоти безжалостной судьбы, кое-как вползает в дверь аптеки, чтобы попросить у аптекаря что-нибудь, что может прекратить ее боли навечно. Часто в самый непроглядный час, который, как говорят, наступает до зари, в аптеку торопливо входит мужчина, покупает несколько фунтов размельченного мела, неслышно выскальзывает из двери и увозит свою тележку с двумя большими блестящими банками чистого жирного молока сорта «Джерси».

В лазаретах и больницах нянечки и сестры милосердия с добрыми, сердечными лицами склоняются над кроватями страдальцев в течение всей нагоняющей усталость ночи и приносят не одному страдающему сердцу, как и измученному болями телу, утешение и надежду. Врачи тоже немало чего видят из темной, ночной стороны жизни. Они на ногах и днем и ночью, телефонный звонок поднимает их с постели в любой час: мелькнул острый нож в драке — вызывают врача, если леди чувствует, как у нее нервно колотится сердце, — за ним немедленно отправляют экипаж и он должен на нем приехать к пациентке, чтобы пощупать ее пульс в разгар ночи.

Часто ему приходится наблюдать за страдающей женой или ребенком, в то время как их муж или отец веселится в дурной компании.

* * *

На ящике из-под модной одежды сидит бродяга, болтая ногами. Два часа ночи, он жует щепку и бросает косые взгляды на полицейского, стоящего на другом углу. Что же он тут делает? Да ничего.

Если ли у него надежды, страхи, свои вкусы, амбиции, испытывает ли он ненависть, чувствует ли любовь, имеет ли какие-то желания? Если и имеет, то очень мало. Может, его философия и есть истинная?

Джон Дэвидсон так рассказывает о таком человеке в своей поэме:

Поэма Джона Дэвидсона

По грязным улицам слоняюсь я

Все дни, и ночь я снова там,

Урывками лишь тяжкий сон сваливает меня,

И будит по утрам зари чуть слышный гам.

В лохмотьях я брожу всегда,

И тело голое видно через них,

На голове лишь клок волос, клочкастая борода.

И взгляд моих неясных глаз давным-давно поник.

Не знаю я ни ремесла, искусство чуждо мне,

Надежда, страх, мечты мои — все минуло давно,

Но я, ничтожный человек, не покорюсь Судьбе!

Мой выбор сделан — теперь мне все равно.

Дышу я ровно, равнодушен и к смерти, и к болям,

А дух мой тверже все становится к утру,

Прислушиваюсь я к Неба голосам

И каждый день лишь милостыни жду.[40]

Его состояние, пожалуй, очень близко к нирване. Теннисон затронул другую струну, и то, о чем он говорит в своих стихах, большинство людей рано или поздно почувствует:

Не желать ничего и ничем не восхищаться,

Пусть этому научится человек,

Это куда важнее, чем разгуливать, подобно султану,

В старом благоухающем саду.

Бродяга все сидит, высиживает самые утомительные ночные часы, или устало бесцельно бродит по улицам, либо заползает в какой-нибудь подъезд или коридор, чтобы беспокойно поспать несколько коротких часов.

Вот его достойное сожаления решение в отношении жизни, самое лучшее решение, и хотя то место, в котором когда-то гнездилась боль, онемело, оно прямо противоречит замыслу человека ожидать с безнадежной стойкостью «милостыни» от смерти.

* * *

Одна из самых важных отраслей индустрии, которая работает по ночам, — это печатное дело, выпуск самой большой утренней газеты. Средний читатель, разворачивающий ее страницы по утрам за чашкой кофе, и не думает о том, что она — плод труда сотен людей, большая часть которых тащится, усталая, еле передвигая ноги, домой в тот час, когда мальчишка-разносчик оглашает раннее утро своими зычными привычными криками.

Когда наступает ночь, дневной штат газеты собирается домой, телеграф Ассошиэйтед пресс отстукивает свои сообщения со всех концов мира, редактор занят тем, что приклеивает «собак» к перепечатанным на машинке телеграфным сообщениям, а ночной редактор уже закатывает рукава и, положив свою карающую дубинку рядом, начинает чуть слышно читать молитву Богине Инвективе, после чего принимается ворошить кучу материалов, присланных корреспондентами.

Включен государственный телетайп, а мальчишки-курьеры уже прибегают с сообщениями «срочно».

Главный редактор городской газеты и весь его штат уже на местах, а газетчики заняты отбором местных новостей из записей, сделанных ими в течение дня.

Звонит телефон, репортер хватает с полки свою шляпу и мчится освещать происшествие, нарушающее общественное спокойствие: кого-то переехал экипаж, возник пожар, произошло ограбление или ограбление со взломом, в общем, что-то такое, что все добропорядочные граждане не могут пропустить, когда они поглощают мелко порубленное мясо с овощами и горячей булочкой за завтраком.

В большой редакционной комнате, где кипит работа, по ночам можно увидеть странных людей, забавные сценки. Сюда приходят люди по самым любопытным поводам.

Гражданин спотыкается на последней ступеньке лестницы и почти вваливается, чуть не падая, в комнату. Журналисты смотрят на него, не отрываясь от работы… Волосы у посетителя растрепаны, пальто застегнуто не на те пуговицы и без воротника, он моргает, пытаясь вызвать блеск в заспанных глазах. Это — хорошо всем известный гражданин, и весь штат сотрудников удивлен его таким странным внешним видом. Он сразу идет к телеграфисту и кладет обе руки на перила его конторки.

— Послушай, — говорит он ему неуверенным от выпитого голосом, — вот что я хочу тебе сказать: ну-ка отстукай потрясающую новость для всего мира, отправь сообщение в Европу, распространи добрую весть для всех цивилизованных стран, напечатай бюллетень для домашнего пользования.

Телеграфист даже не смотрит на него, и джентльмен пошатываясь направляется к редактору, занимающемуся железнодорожным транспортом.

— Что случилось? — спрашивает тот.

— Железные дороги, — кратко говорит джентльмен. — Вот в чем дело. Самое большое событие на железных дорогах, такого еще никогда не было. Оно заслуживает целых двух колонок, из-за того переполоха, который породило в железнодорожных кругах.

Редактор по транспорту продолжает спокойно писать, а визитер бросает на него осуждающий взгляд и направляется к главному.

— Послушай, приятель, — говорит он, — это такая сенсация, которой мир еще не ведал. Ни одна другая газета об этом не знает.

— Что за сенсация? — спрашивает главный, не поворачивая головы.

— Потрясающая сенсация в первой палате. Немедленно отправляйте четырех, даже пятерых репортеров ко мне домой. Я сейчас возвращаюсь. У меня была двойня, когда я был дома. Теперь пойду посмотрю, не вылез ли кто еще. Я вернусь и сообщу вам, если обнаружу там еще кого. Пока, джентльмены, приготовьте две колонки на первой полосе — я скоро вернусь.

Позже в комнату вваливаются трое или четверо молодых джентльменов. Они все хорошо одеты, в руках — трости и все они, кажется, хорошенько повеселились. Пальто на одном или двух разорвано, галстуки съехали набок, на глазу у одного повязка из носового платка. Они почтительно разговаривают с главным, и по их некоторым схваченным словам и фразам, можно догадаться о цели их визита: «Пренеприятное дело… полиция… лучшие в городе семьи… паблисити… нет, серьезных увечий нет… высший свет… слишком много выпито вина… имена не называть… ну, повздорили… нам очень жаль… мы опять со всеми друзья…»

В комнату входит разносчик горячих ланчей со своей корзиной, в которой лежат копченые колбаски с горчицей, сэндвичи с ветчиной, сваренные вкрутую яйца, холодная курятина. Но все сотрудники слишком заняты, они не замечают его, тогда он поднимается по лестнице наверх, там работают наборщики и верстальщики.

Мальчишка-курьер приносит срочную телеграмму. Ночной редактор вскрывает ее, читает, вскакивает на ноги. Он рвет на себе волосы и пинает с такой силой свой стул, что тот отлетает от него футов на десять.

— !!!! — вопит он. — Вы только послушайте, что это такое. Это — срочная телеграмма с материалом от сельского корреспондента, вот что в ней говорится: «Сюда пришла весна. Птички весело поют на деревьях. Персиковые деревца в полном цвету. Погода значительно улучшилась. Фермеры не теряют надежды на хороший урожай фруктов, который, несомненно, будет собран, если только нагрянувшие заморозки не повредят почек».

— ! — восклицает снова ночной редактор, но ему явно не хватает словарного запаса, чтобы выразить чувства, он перекусывает пополам сигару и садится на место.

Какой-то человек в сюртуке, с массивной тростью, подпрыгивая, входит в комнату и пододвигает стул к столу ночного редактора.

— Знаете, когда я был с Ли в Виргинской долине, — начинает он…

— Простите, — перебивает его редактор, — но сейчас же вы не с ним.

Визитер печально вздыхает, стреляет у него сигару со спичкой и перемещается в другом направлении в поисках более чувствительных ушей, которые будут воспринимать его рассказ более снисходительно.

Ближе к двум главный редактор и его заместители заканчивают работу, редактор по транспорту ставит дату, и все дружной толпой уходят, оставляя на посту ночного редактора, который будет здесь торчать до упора.

В наборном цеху наборщики трудятся с семи вечера, их пальцы бегают по ящичкам с шрифтами так проворно, словно с десяток Падеревских прикасаются к клавишам фортепиано. Они заканчивают работу около 3.30 утра. Как только ночной редактор уходит, прибывает новая армия. Эти люди встают с постели в два или три часа утра. Клерки из отдела распространения готовят газеты к отправке на почты небольших городов, мальчишки-разносчики толпятся в коридоре, ожидая свой товар, а за стенами редакции уже слышны первые слабые звуки наступающего дня.

По темным улицам гремят колеса. Молочник уже на ногах, а мясник со своей тележкой толкает ее по знакомому маршруту. Полицейские уже не столь бдительны, а вокруг кофейных павильонов собирается все больше ночных работников, которые заходят в них, чтобы выпить чашечку кофе по дороге домой.

Еще пять часов до того, как моя дама проснется в своем будуаре, сотни ее рабов уже готовы к услужению. Когда в десять утра она усаживается за свой столик для завтрака после соответствующего продолжительного утреннего туалета, то не думает о своих верных вассалах, которые трудились не покладая рук всю ночь, чтобы приготовить ей приличный завтрак. За несколько миль от ее дома молочник со своими помощниками встают в два часа ночи, чтобы надоить молока для ее утреннего чая, пекарь за несколько часов до этого печет для нее булочки и тосты, а газета, которую она лениво просматривает, — это двадцатичетырехчасовой беспрерывный труд самых мозговитых, самых интеллигентных, самых ученых и очаровательных людей в мире.

Ночной редактор останавливается, может, для того, чтобы проглотить легкий завтрак у стойки и несколько минут поболтать с ночными работниками, с которыми он там общается. Потом устало бредет домой, встречает какого-то гражданина, который по каким-то причинам поднялся в столь для него безбожно ранний утренний час.

— Доброе утро, — здоровается с ним гражданин. — Что это вы делаете здесь в столь ранний час?

— Ах, и не спрашивайте, — отвечает ночной редактор, — мы, газетчики, должны рано вставать, чтобы выпустить нашу газету к завтраку граждан.

— Да, да, конечно, — говорит гражданин, — а я совсем об этом и не думал!

Газетчики-поэты{70} (Перевод Л. Каневского)

Журналисты-поэты — это, судя по всему, гибрид современности, когда скорость и адская спешка являются обязательными условиями любого успеха. Во всей стране вряд ли найдется первоклассная газета, в штате которой не оказался бы рифмоплет. Журналист — это одно, а поэт — нечто другое, во всяком случае так должно быть. Сочетание из двух, то есть человек, который выполняет работу обоих, скорее всего, это — союз противоположностей.

Журналист — хроникер преходящих впечатлений: он выхватывает из стремительного потока текущих событий то, что достойно внимания, записывает и, отметив свой материал печатью оригинальности, если таковая у него имеется, отсылает еще влажный номер в руки и к сердцам читающей публики, а сам уже бежит за свежей новостью. Он — настоящая машина, машина поразительной эффективности, которая перемалывает мякину миллиона событий за день и передает ценное зерно тем, кто без его помощи бродил бы бесцельно среди куч плевел.

Поэт должен быть человеком совершенно другой закваски. Не его дело отвеивать мякину, но, получив от своего более легконогого собрата пригоршню золотистых зерен, он должен уединиться с ними и приступить к изучению жизни во всем ее разнообразии, изучать ее спокойно, широко и смотреть на все вокруг беспристрастным взглядом. Поэт-журналист может достичь высот знаменитого журналиста, но ему никогда не быть великим поэтом. Муза — слишком робкая девица и не появляется при первом же вызове перепачканного чернилами переписчика. Когда мы пробегаем глазами ежедневные газеты, то время от времени наталкиваемся на стоящие стихи, которые, если и нацарапаны в ходе повседневной нудной текучки, под воздействием вдохновения или без оного, все же заключают в себе истинный огонек жизни. В самом деле, многие жемчужины поэзии, которые навсегда сохранились в нашей памяти, были созданы под влиянием особого душевного порыва за считанные минуты, но такая практика, скорее, исключение, чем правило.

В какой-то газете недавно сообщалось, что Фрэнк Шентон написал свою замечательную оду за рабочим столом в редакционной сутолоке за два часа, причем одной рукой он создавал шедевр, а другой — обмахивался из-за нестерпимой жары.

Ода на самом деле вышла хорошей, и автор получил немало вполне заслуженных похвал. Однако его способность писать, создавать поэзию сослужила дурную службу его журналистской славе, ибо публика продолжала возносить до небес его вирши, которые ежедневно появлялись в «Атланта конститьюшн». Никто не желал верить, что он способен написать прекрасную оду, поработав над ней денек-другой; нет, он явно перегреется, и ему придется потратить слишком много сил, обмахивая себя рукой, словно веером.

* * *

Все чаще выдвигается идея, что, скорее всего, газетные рифмоплеты, как правило, не заслуживают звания поэтов и всегда будут оставаться журналистами, которые время от времени занимаются рифмованием только ради того, чтобы расслабиться или для разнообразия.

Широкая публика, однако, склонна принимать все, что срифмовано, за поэзию и часто портит репутацию хорошему журналисту, настаивая на том, чтобы он вошел в века со славой слабого поэта.

Даже один абзац статьи, написанный на злободневную тему, принимает особую остроту, если его зарифмовать, особенно в виде пародии, но наши газетчики-поэты еще не осознали того факта, что неинтересная статья, написанная в прозе, нисколько не выиграет, даже если ее написать в безупречно зарифмованных стихах. Кто-то так описал поэзию: это одинаковые по длине строчки, с рифмами на конце и смыслом посередине. Ежедневная колонка, которую многие журналисты стараются зарифмовать, — это их большая ошибка, если они таким образом стремятся к славе поэта.

Мы здесь имеем в виду тех, кто в самом деле весьма амбициозен и хочет добиться своего увенчания поэтическими лаврами. Тому, кто придает лишь эфемерную важность своим поэтическим попыткам, не нужна никакая критика, ибо она не вызовет у них никакого разочарования.

Некоторые более серьезные мастера рифмы в газетах обладают амбициями, гораздо большими, чем то время, которое они уделяют своим первым поэтическим опытам, и остается лишь сожалеть, что в их стихах сразу заметна спешка, незавершенность, неумение выбрасывать из текста ненужное, явно лишнее.

По правде говоря, вдохновение играло не очень большую роль в творчестве самых знаменитых поэтов мира.

Прежде всего — терпеливый, кропотливый труд, настойчивое, безоговорочное удаление всего лишнего, точное соблюдение поэтического равновесия строк и их тщательная отделка, с помощью которой из грубого алмаза получается совершенный бриллиант.

Одна поэма в месяц, создаваемая некоторыми нашими самыми плодовитыми писателями, может восхищать нас все тридцать дней, но три, написанные за день, заставляют нас приберечь порцию своего восхищения для следующих трех, которые будут навязаны нам утром следующего дня.

Наши поэты Юга особенно повинны в перепроизводстве своей продукции. Те из них, чьи поэтические голоса обычно наиболее слышны среди создателей стихов, занимают такие должности, где они куда более ярко блещут, чем в своих поэтических строчках. Только несколько из них обладают таким талантом, который, несомненно, принесет им славу, если их творческий размах, время и масштабность усилий будут способствовать развитию их дарования и его расцвету.

Мистер Уилл Т. Хейл, чьи поэмы являются в «Мемфис компершиал-эппил», проявляет ясное и достойное всяческой похвалы понимание создавшейся ситуации, когда говорит следующее:

«Осмелюсь сказать, что поэты штата Теннесси, включая таких, как Уолтер Мэлон, Говард Маг-Ги, Р. М. Фильдс, Лелан Ранкин, миссис Хиллиард, миссис Бойль, миссис Гихрист, миссис Бэрроу и мистер Лэмб, писали стихи, которые они сами никогда не выдавали за высокую поэзию, они всегда считали их чем-то эфемерным, тем, на что можно бросить взгляд и забыть, потому что то, что написано ими в стихах, можно легко написать и в одном абзаце прозы. Я сам, скромный рифмоплет, раб на ниве рабства, называемой газетой, подобно всем моим собратьям по перу во всем штате, нисколько не заносчив и ничего для себя не требую, но, конечно, мне будет приятно, если то, что я написал, будет переписано читателями и удостоится их, может, и не заслуженных мною, похвал. Я писал стихи и буду писать впредь. Для чего быть навязчивым и вбивать свои вирши в голову читателю, называя их поэзией? Лучше я порифмоплетствую, если мне так уж хочется».

Мистер Хейл, как мы видим, осознает преходящую природу таких стихов, которые журналист пишет, чтобы заполнить газетную площадь, хотя он написал несколько настоящих жемчужин, которые можно будет, после подробного анализа, однако, еще улучшить.

* * *

Весьма сомнительно, что мистер Фрэнк Шэнтон, который взял на своей поэтической лире несколько возвышенных и западающих в душу аккордов, стремится к тому, чтоб о нем помнили по тем рифмованным стишкам, которые он «выдает на-гора» каждый день для своей газеты. На самом деле, если распространенное мнение о нем соответствует действительности, то мистер Шэнтон не стремится ни к достижению поэтических вершин в этом искусстве, ни к личной славе.

Только одна поэма, над которой он будет трудиться несколько дней, создаст ему куда более завидную репутацию, чем то поразительное количество рифмованных строк, которые он выдает за то же время.

Совсем недавно он опубликовал два или три стиха, посвященные танцовщице из Модуэйя, которую иногда называют «Папинта». В этих стихах полно замечательных, воздушных рифм, звонкой мелодичности и захватывающей грациозности, они в самом деле восхитительны и очаровательны. Поэма его весьма утонченная, и когда читаешь ее музыкальные напористые строки, то видишь перед собой эту огненную танцовщицу, слышишь стук ее кастаньет.

Но огромному количеству его ежедневно создаваемых стихов никогда не достичь этого высокого уровня, и мораль сего такова: если тебе сопутствует успех как журналисту и интересному хроникеру повседневных событий, дающих темы для статей, то от перепроизводства сиюминутной поэзии твое будущее как большого поэта под вопросом.

* * *

Усопший Юджин Фильд мог бы стать значительным поэтом, но никто не может сомневаться в том, что его труд в газете был слишком тяжким и обременительным, чтобы в полной мере способствовать развитию его поэтического таланта. Стихи, которые он писал, всегда пользовались популярностью из-за своей простоты, музыкальности, отличались поразительной симпатией к детям всех народов, а все его поэмы, такие очаровательные, такие милые, совсем немного не дотянули до величия.

Скорее, затронутые им темы и выраженные чувства, а не зрелость поэтического творчества сделали его столь широко популярным. Поэму, если она призвана стать великой и незабываемой долгое время, нужно создавать так, как строят дом. Прежде — фундамент, затем — верхняя структура, архитектурные пропорции, орнамент и завершение, все должно стать следствием огромного труда, неусыпных забот, иначе ничего не выйдет.

Судья Элбион У. Турги, чье мнение о литературном творчестве вполне заслуживает уважения, даже несмотря на его малопочтенную склонность к политике, советовал поэтам и другим литературным аспирантам всегда работать в комнате, где горит в камине огонь, и не ради самого огня или излучаемого им тепла, а ради возможности отправлять в него пять страниц на каждую одну, которую они отсылают издателю.

Загрузка...