Из ранних редакций*

О НАРОДНОМ ВОСПИТАНИИ

В черновой рукописи Пушкина следовало:

После слов «долговременным приготовлением»: но у нас еще не требуемые ни духом народа, ни общим мнением, еще не существующим, ни самой силой вещей, были любимою мечтою молодого поколения. Несчастные представители сего буйного и невежественного поколения погибли.

После слов «от первоначальных начертаний»:

Молодые люди занимались военной службой и старались отличиться французскими стишками и шалостями.

После слов «просят оной в душе своей»: с надеждою на милость монарха, не ограниченную никакими законами.

После слов «освященных временем и привычкою»:

Россия походила бы на хаос; никто бы не знал, ни что́ он такое, ни что́ другие; долго беспорядок был бы чрезвычайный.

После слов «совершенно измениться»:

Не таить от них республиканских рассуждений Тацита (великого сатирического писателя, впрочем, опасного декламатора и исполненного политических предрассудков).

После слов «преподавать по Карамзину»:

Его творение есть вечный памятник и алтарь спасения, воздвигнутый русскому народу.


ОТРЫВКИ ИЗ ПИСЕМ, МЫСЛИ И ЗАМЕЧАНИЯ

В отрывке «Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии…» после слов «отказала им в чувстве изящного» (стр. 38) следовало:

Руссо заметил уже1, что ни одна из женщин-писательниц не доходила дале посредственности – кроме Сафы и еще одной, говорит Руссо, разумея Новую Элоизу, которую он выдавал за невымышленное лицо. Vitam impendere vero2[253]. Они вообще смешно судят о высоких предметах политики и философии! нежные умы не способны к мужественному напряжению мыслей; предметы изящных искусств с первого взгляда кажутся их достоянием, но и тут чем более вслушиваетесь в их суждения, тем более вы изумитесь кривизне и даже грубости их понятия. Рожденные с чувствительностью самой раздражительной, они плачут над посредственными романами Августа Лафонтена и холодно читают красноречивые трагедии Расина. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души.

Отрывок «Примеры невежливости» (стр. 39) имел следующее окончание:

Кстати или некстати некоторые критики, добровольные опекуны прекрасного пола, разбирая сочинения, замечают обыкновенно, что такие-то слова, выражения, описания дамам читать будет неприлично, как слишком простонародные, низкие. Как будто остроумная басня Крылова или описания шотландских кабаков в романах Вальтера Скотта должны непременно оскорблять тонкое чувство модной дамы! Как будто женщина какое-то идеальное существо, чуждое всему земному, и должно ужасаться простых прозаических подробностей жизни!

Эта провинциальная чопорность доказывает малое знание света и того, что в нем принято или нет.

Это-то, по несчастию, слишком у нас обыкновенно и приносит немалый вред нашей младенческой и жеманной литературе.

Отрывок «Идиллии Дельвига…» (стр. 45) в черновом тексте продолжался словами: напряженного в чувствах, ничего, что отзывалось бы новейшим остроумием; сию вечную новизну и нечаянность простоты и добродушия, тонкость соображений, дабы оградить себя от прозаического влияния остроумия и умничания, от игривой неправильности романтизма, дабы сохранить полноту и равновесие чувств.


ВТОРОЙ ТОМ «ИСТОРИИ РУССКОГО НАРОДА» ПОЛЕВОГО

После слов «для развития сил юной России» первоначально следовало:

Дело в том, что в России не было еще феодализма, как перы Карла не суть еще бароны феодальные, а были уделы, князья и их дружина.

Драки княжеские не развили никакой силы; доказательство – нашествие татар. Освобождение городов не существовало в России. Новгород на краю России и соседний ему Псков были истинные республики, а не общины (communes), удаленные от Великокняжества и обязанные своим бытием сперва хитрой своей покорности, а потом слабости враждующих князей. Феодализм мог наконец родиться как первый шаг учреждений независимости (общины – второй), но он не успел. Он развился во время татар и был подавлен Иоанном III, гоним, истребляем Иоанном IV, стал развиваться во время междуцарствия, постепенно упразднялся искусством Романовых и наконец разом уничтожен Петром и Анною Ивановною (указом 31 года3 уничтожившей указ Петра).


НАБРОСКИ ПРЕДИСЛОВИЯ К «БОРИСУ ГОДУНОВУ»

I.

19 июля 1829. Арзрум.

С величайшим отвращением решаюсь я выдать в свет «Бориса Годунова». Успех или неудача моей трагедии будет иметь влияние на преобразование драматической нашей системы. Боюсь, чтоб собственные недостатки не были б отнесены к романтизму и чтоб она тем самым не замедлила хода…

Хотя успех «Полтавы» ободряет меня…

II.

Je me présente ayant renoncé à ma manière première – n’ayant plus à allaiter un nom inconnu et une première jeunesse, je n’ose plus compter sur l’indulgence avec laquelle j’avais été accueilli. Ce

n’est plus le sourire de la mode que je brigue. Je me retire volontairement du rang de ses favoris, en faisant mes humbles remerciements de la faveur avec laquelle elle avait accueilli mes faibles essais pendant les dix ans de ma vie.

III.

Lorsque j’écrivais cette tragédie, j’étais seul à la campagne, ne voyant psrsonne, ne lisant que les journaux etc. – d’autant plus volontiers que j’ai toujours cru que le romantisme convenait seul à notre scène; je vis que j’étais dans l’erreur. J’éprouvais une grande répugnance à livrer au public ma tragédie, je voulais au moins la faire précéder d’une préface et la faire accompagner de notes. Mais je trouve tout cela fort inutile.

IV.

Pour une préface: Le publique et la critique ayant accueilli avec une indulgence passionnée mes premiers essais et dans un temps où la sévérité et la malveillance m’eussent probablement dégoûté de la carrière que j’allais embrasser, je leur dois reconnaissance entière, et je les tiens quittes envers moi, leur rigueur et leur indifférence ayant maintenant peu d’influence sur mes travaux.


[перевод: II. Являюсь, отказавшись от ранней своей манеры. Мне не приходится пестовать безвестное имя и раннюю молодость, и я уже не смею рассчитывать на снисходительность, с какой я был принят. Я уже не ищу благосклонной улыбки минутной моды. Я добровольно покидаю ряды ее любимцев и смиренно благодарю за ту благосклонность, с какой она встречала мои слабые опыты в течение десяти лет моей жизни.

III. Когда я писал эту трагедию, я был один в деревне, никого не видал, читал одни газеты и т. д. – тем охотнее, что я всегда полагал романтизм единственно пригодным для нашей сцены; я убедился, что ошибался. Я испытывал великое отвращение, отдавая читателям свою трагедию, и по крайней мере хотел предварить ее предисловием и сопроводить примечаниями. Но нахожу все это совершенно бесполезным.

IV. К предисловию. Так как читатели и критика приняли со страстным снисхождением мои первые опыты и в такое время, когда строгость и недоброжелательство вероятно отвратили бы меня от избираемого мной поприща, я обязан им полной признательностью и считаю, что они более не в долгу у меня, так как их суровость или безразличие ныне оказывает малое влияние на мои труды. (фр.)]


ОПРОВЕРЖЕНИЕ НА КРИТИКИ

В рукописи зачеркнуто:

После слов «они даже нас и не смешат»:

Недавно один из наших критиков, сравнивая Шекспира с Байроном, считал по пальцам, где более мертвых? в трагедии одного или в повести другого. Вот в чем полагал он существенную разницу между ими. Мнение наших критиков о нравственности и приличии, если разобрать его, удивительно забавно. Хотите ли знать, как у нас критиковали бы Расинову «Федру»?

После слов «в Москве и своих деревнях»:

Имя предков моих встречается почти на каждой странице нашей истории. Ныне огромные имения Пушкиных раздробились и пришли в упадок, последние их родовые поместия скоро исчезнут, имя их останется честным, единственным достоянием темным потомкам некогда знатного боярского рода.


ОПЫТ ОТРАЖЕНИЯ НЕКОТОРЫХ НЕЛИТЕРАТУРНЫХ ОБВИНЕНИЙ

Набросок к статье

Г-н ПОЛЕВОЙ, ИЗДАТЕЛЬ4 «МОСКОВСКОГО ТЕЛЕГРАФА» И «ИСТОРИИ РУССКОГО НАРОДА»…

Отчего происходит эта смешная стыдливость и жеманство, эта чопорность деревенской дьячихи, зашедшей в гости к петербургской барыне? Потому что нашим литераторам хочется доказать, что и они принадлежат высшему обществу (high life, haute société), что и им известны его законы; не лучше ли было бы им постараться по своему тону и своему поведению принадлежать просто к хорошему обществу (bonne société)?[254]

Всё это доказывает, как мало etc. По несчастию, наши литераторы etc.

Кажется, молодой критик имеет столь же неосновательное понятие о чистоплотности, как и о литературе.

В рукописи первоначально было:

После слов: «никогда не говорю»:

А. Итак, revenons à nos moutons, обратимся к литераторам. Неужто в самом деле эпиграммы французских писателей приуготовали крики les aristocrates à la lanterne?

Б. Таково по крайней мере мнение «Литературной газеты».

А. А твое мнение? Нельзя узнать?

Б. Экий лукавый! заманивает опять меня в политику. Не узнаешь.

А. И ты мне не будешь отвечать?

Б. Нет.

А. Как хочешь, поговорим о другом.

После слов: «они сделали еще лучше»:

А. Воля твоя, замечание «Литературной газеты» есть тайный донос. Зачем поставили они avis au lecteur?

Б. Напечатанный тайный донос! Это что-то ново.

А. Если не тайный, так явный донос. Это не легче.


О НАРОДНОЙ ДРАМЕ И ДРАМЕ «МАРФА ПОСАДНИЦА»

Планы, статьи

Драматическое искусство родилось на площади – для народного увеселения. Что нравится народу, что поражает его? Какой язык ему понятен?

С площадей, ярманки (вольность мистерий) Расин переносит ее во двор. Каково было ее появление?

(Корнель, поэт испанский).

Сумароков, Озеров, (Катенин).

Шекспир, Гёте, влияние его на нынешний французский театр, на нас. Блаженное неведение критиков. Осмеянные Вяземским, они на словах согласились, признали романтизм, а на деле не только его не держатся, но детски нападают на него,

Что развивается в трагедии? какая цель ее? Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная. Вот почему Расин велик, несмотря на узкую форму своей трагедии. Вот почему Шекспир велик, несмотря на неравенство, небрежность, уродливость отделки.

Что нужно драматическому писателю? Философию, бесстрастие, государственные мысли историка, догадливость, живость воображения, никакого предрассудка, любимой мысли. Свобода.


Ошибочное понятие об поэзии вообще и драматическом искусстве в особенности. Какая цель драмы?

Что есть драма.

Как она образовалась.


Иоанн. Его влияние, его политика.

Шекспир. Народ. Женщины.

Враги. Посадница. Как понял ее Карамзин в своей повести.

Ксения.

Действие (слог).

После слов «занимать его любопытство» в рукописи зачеркнуто:

Что привлекает внимание образованного, просвещенного зрителя, как не изображения великих государственных происшествий?

Отселе история, перенесенная на театр, и народы, и цари, выведенные перед нами драматическим поэтом.

В чертогах драма изменилась. Голос ее понизился. Она не имела уже нужды в криках. Она оставила маску преувеличения, необходимую на площади, но излишнюю в комнате, она явилась проще, естественнее. Чувства более утонченные уже не требовали сильного потрясения. Она перестала изображать отвратительные страдания, отвыкла от ужасов, мало-помалу сделалась благопристойна и важна.


НАЧАЛО СТАТЬИ О В. ГЮГО

После слов «чуждо и непонятно» в рукописи зачеркнуто:

Монтень, путешествовавший по Италии5, не упоминает ни о Микеле-Анджело, ни о Рафаеле. Montesquieu смеется над Гомером, Вольтер, кроме как Расина и Горация, кажется, не понял ни одного поэта; Лагарп ставит Шекспира6 на одной доске с Лопе де Вега и Кальдероном.


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ МОСКВЫ В ПЕТЕРБУРГ

Отрывки черновой редакции

В главе «Шоссе» после слов «удобнейшие способы ею пользоваться» вместо следующего абзаца белового текста в черновой рукописи было:

Я начал записки свои не для того, чтоб льстить властям, товарищ, мною избранный, худой внушитель ласкательства, но нельзя не заметить, что со времен возведения на престол Романовых, от Михаила Федоровича до Николая I, правительство у нас всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно. Вот что и составляет силу нашего самодержавия. Не худо было иным европейским государствам понять эту простую истину. Бурбоны не были бы выгнаны вилами и каменьями, и английская аристокрация не принуждена была бы уступить радикализму.

Я упомянул о моем товарище. Должно мне познакомить с ним читателя.

После слов «с почтовыми товарищами» в беловой рукописи зачеркнуто:

Покойный князь Ив. Долгорукий7, поэт не довольно еще оцененный, поступил гораздо благоразумнее: он, собравшись в подмосковную,

Посовестившись брать с собой в дорогу книжку,

От голоду в запас взял вяземску коврижку.

В главе «Москва» вместо слов «Подмосковные деревни также пусты и печальны»:

Подмосковные дачи, некогда оживленные, балы, домашние театры, фейвороки (извините; не могу выговорить немецких этих звуков иначе как по московскому наречию) в рощах Свирлова, Марфина-Петровского, Останкина; гремела роговая музыка, плошки и цветные фонари озаряли английские дорожки, ширмы превращались в кулисы, актеры…

После слов «его недавние права» в черновой рукописи было:

Елисавета, окруженная старыми сподвижниками Петра Великого, следовала во всем правилам, понятым ее отцом, к которому питала она пламенную, неограниченную любовь. Екатерина ласкала Москву, внимательно прислушивалась ее мнению, не мешала ни ее весельям, ни свободе ее толков – и во всё время своего долгого царствования только два раза удостоила Москву своим присутствием. Покойный император Александр после своего венчания на царство был в Москве три раза.

В 1810 в первый раз увидел я государя. Я стоял с народом на высоком крыльце Николы на Мясницкой. Народ, наполнявший все улицы, по которым должен он был проезжать, ожидал его нетерпеливо. Наконец показалась толпа генералов, едущих верхами. Государь был между ими. Подъехав к церкви, он один перекрестился, и по сему знаменью народ узнал своего государя. Через два года, перед началом войны, государь опять явился в древней столице, требуя содействия от своего дворянства, которое славно отвечало ему устами графа Мамонова. В 1818 приехал он в Москву восставшую и обновленную. Во время присутствия державного семейства пушечная пальба возвестила Москве рождение великого князя Александра Николаевича…

Ныне царствующий император чаще других государей удостоивает Москву своим посещением, и старая столица каждый раз оживляется и молодеет в присутствии своего государя. Неожиданный его приезд в 1830 году, во время появления холеры, принадлежит истории.

В Англии правительство тогда только и показывается народу, когда приходит оно стучаться под окнами (taxes), собирая подать. Во Франции, когда вывозит оно свои пушки противу площадного мятежа.

После этого следовала часть статьи от «Fuit Troja»[255] до «Бедная Москва!» (стр. 187–189) и далее:

Упадок Москвы есть явление важное, достойное исследования: обеднение Москвы есть доказательство обеднения русского дворянства, происшедшее от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о коих поговорим в другом месте. Так что правнук богача делается бедняком потому только, что дед его имел четверо сыновей, а отец его столько же. Он уже не может жить с этим огромным домом, который не в состоянии он освещать даже и отапливать. Он продает его в казну или отдает за бесценок старым заимодавцам и едет в свою деревушку, заложенную и перезаложенную, где живёт в скуке и в нужде, мало заботясь о судьбе детей, которых на досуге рожает ему жена и которые будут совершенно нищими.

Но улучшается ли от сего состояние крестьян? Крепостной мелкопоместного владельца терпит более притеснений и несет более повинностей, нежели крестьянин богатого барина.

Но, говорят некоторые, раздробление имений способствует к освобождению крестьян. Помещики, не получая достаточных доходов, принуждены заложить своих крестьян в Опекунский Совет и, разорив их, приходят в невозможность платить проценты, имение тогда поступает в ведомство правительства, которое может их обратить в вольные хлебопашцы или в экономические крестьяне. Расчет ошибочный. Помещик, пришедший в крайность, поспешает продать своих крестьян, на что всегда найдет охотников, а долг дворянства связывает руки правительству и не допускает его освободить крестьян, ибо в таком случае дворянство справедливо почтет свой долг угашенным уничтожением залога.

Кроме того, в этой главе был зачеркнутый отрывок после слов «Бедная Москва!» (стр. 189):

Ныне нет в Москве мнения народного; ныне бедствия или слава отечества не отзывается в ее сердце. Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского возмущения. Гадко было видеть бездушного читателя французских газет, улыбающегося при вести о наших неудачах.

В беловом автографе после слов «неоспоримо на стороне Москвы»: (стр. 189):

Г. А. заводит журнал, потому что он отставлен от выгодного места. Г. В. пишет роман, потому что романы в цене. Критики пишутся, потому что по краям газетного листа нужен фельетон в 1½ вершка как кайма по краям шали. Рано или поздно, но московский журнализм убьет журнализм петербургский.

После слов «статьями английских Reviews[256]» в беловом автографе:

Даже в журнале, принадлежащем к предприятиям чисто торговым, даже и тут перевес на стороне московского издателя: какая смышленость в выборе переводных статей! какая оборотливость в суждениях о предметах, вовсе чуждых понятиям критика! какое бойкое шарлатанство! Куда петербургским торгашам угнаться за нашими!

В главе «Ломоносов» после слов «утомительны и надуты»:

Подражания псалмам и книге Иова – лучше, но отличаются только хорошим слогом, и то не всегда точным. Их поэзия принадлежит не Ломоносову. Его влияние было вредное, и до сих пор отзывается в тощей нашей литературе. Изысканность, высокопарность, отвращение от простоты и точности – вот следы, оставленные Ломоносовым. Давно ли стали мы писать языком общепонятным? Убедились ли мы, что славенский язык не есть язык русский и что мы не можем смешивать их своенравно, что если многие слова, многие обороты счастливо могут быть заимствованы из церковных книг, то из сего еще не следует, чтобы мы могли писать да лобжет мя лобзанием вместо целуй меня etc. Конечно, и Ломоносов того не думал и предлагал изучение славенского языка, как необходимое средство к основательному знанию языка русского. Знаю, что «Рассуждение о старом и новом слоге»8 так же походит на «Слово о пользе книг церковных в российском языке», как псалом Шатрова9 на «Размышление о величество божием»10. Но тем не менее должно укорять Ломоносова в заблуждениях бездарных его последователей.

После слов «Это дало особенную физиономию нашей литературе»:

У нас писатели не могли без явного унижения изыскивать покровительства у людей, которых почитали себе равными; сношения их между собою не имели признаков холопства, которое затмевает большую часть иностранных словесностей. Что почиталось в Англии и во Франции честию, то было бы у нас унижением. У нас нельзя писателю поднести свою книгу графу такому-то, генералу такому-то в надежде получить от него 500 рублей или перстень, богато украшенный.

К словам «проповедует независимость» было примечание:

Все журналы пришли в благородное бешенство11 и восстали против стихотворца, который (о верх унижения!) в ответ на приглашение князя ** извинялся в стихах, что не может к нему приехать и обещался к нему приехать на дачу! Сие несчастное послание было предано всенародно проклятию, и с той поры, говорит один журналист, слава *** упала совершенно!

Глава оканчивалась:

Во Франции ее блестящая литература века Людовика XIV была в передней. Анекдот о Бенсераде дает понятие о тогдашних нравах.

«Il s’attacha au cardinal Mazarin qui l’aimait, mais d’une amitié qui ne lui produisait rien. Benserade, suivant toujours son génie, faisait tous les jours les vers galants qui lui donnaient beaucoup de réputation. Un soir, le cardinal, se trouvant chez le roi, parla de la manière dont il avait vécu dans la cour du pape où il avait passé sa jeunesse. Il dit qu’il aimait les sciences; mais que son occupation principale était les belles lettres, et surtout la poésie, où il réussissait assez bien, et qu’il était dans la cour du pape, comme Benserade était en celle de France. Quelque temps après il sortit, et alla dans son appartement. Benserade arriva une heure après; ces amis lui dirent ce qu’avait dit le cardinal. A peine eurent-ils fini que Benserade, tout pénétré de joie, les quitta brusquement sans leur rien dire. Il courut à l’appartement du cardinal et heurta de toute sa force pour se faire entendre. Le cardinal venait de se coucher. Benserade pressa si fort, et fit tant de bruit, qu’on fut obligé de le laisser entrer. Il courut se jeter à genoux au chevet du lit de son éminence; et après lui avoir demandé mille pardons de son effronterie, il lui dit ce qu’il venait d’apprendre, et le remercia avec une ardeur inexplicable de l’honneur qu’il lui avait fait de se comparer à lui pour la réputation qu’il avait dans la poésie. Il ajouta qu’il en était si glorieux, qu’il n’avait pu retenir sa joie, et qu’il serait mort à sa porte si on l’eût empêché de venir lui en témoigner sa reconnaissance. Cet empressement plut beaucoup au cardinal. Il l’assura de sa protection, et lui promit qu’elle ne lui serait pas inutile: en effet six jours après, il lui envoya une petite pension de deux mille francs. Quelque temps après, il en eut d’autres considérables sur des abbayes; et il aurait été évêque, s’il avait voulut s’engager à l’église». (Dictionnaire historique et critique par P. Bayle).

[перевод: Он вступил в круг приближенных к кардиналу Мазарини, который любил его, но эта дружба ничего не приносила. Бенсерад, следуя своему вдохновению, сочинял постоянно свои галантные стихи, доставлявшие ему известность. Однажды кардинал, будучи у короля, рассказывал, как он жил при папском дворе, где он провел свою молодость. Он говорил, что любил науки, но что главным его занятием была литература – и особенно поэзия, в которой он достиг довольно хорошего успеха, и что при папском дворе он был то же, что Бенсерад при французском. Спустя некоторое время кардинал вышел и отправился в свои покои. Через час пришел Бенсерад (известный писатель того времени); его друзья стали ему рассказывать, что говорил кардинал. Едва они кончили, как Бенсерад, охваченный радостью, внезапно оставил их, ничего им не сказав. Он прибежал в покои кардинала и стал стучаться изо всей силы, добиваясь, чтобы его приняли. Кардинал только что лег. Бенсерад так усиленно настаивал и поднял такой шум, что пришлось его впустить. Вбежав, он бросился на колени перед изголовьем кровати его высокопреосвященства и после тысячи извинений за свою наглость сказал ему о том, что он сейчас узнал, и с необыкновенным жаром благодарил за честь, которую ему оказал кардинал, сравнив его с собой в отношении поэтической репутации. Он прибавил, что он так был польщен, что не мог сдержать радости и что он бы умер у его дверей, если бы ему помешали войти и изъявить свою признательность. Эта горячность очень понравилась кардиналу. Он уверил его в своем благоволении и обещал, что оно не будет для него бесполезно: и действительно, спустя шесть дней, он назначил ему небольшой пенсион в 2 тысячи франков. Через некоторое время он стал получать другую значительную сумму с аббатства и стал бы епископом, если бы захотел посвятить себя церкви («Исторический и критический словарь» П. Бейля). (фр.)]

И заметьте, что Бель приводит эту черту безо всякого замечания, как дело весьма обыкновенное! Ныне во Франции нравы уже не те; но сословие писателей потому только не ползает перед министрами, что публика в состоянии дать больше денег. Зато как бесстыдно ползают они перед господствующими модами! Какой талант ныне во Франции не запачкал себя грязью и кровью в угоду толпы, требующей грязи и крови? Можно ли J. Janin[257] сравнить с Краббом?

Даже теперь наши писатели, не принадлежащие к дворянскому сословию, весьма малочисленны. Несмотря на то, их деятельность овладела всеми отраслями литературы, у нас существующими. Это есть важный признак и непременно будет иметь важные последствия. Писатели дворяне (или те, которые почитают себя à tort ou à raison[258] членами высшего общества) постепенно начинают от них удаляться под предлогом какого-то неприличия. Странно, что в то время, когда во всей Европе готический предрассудок противу наук и словесности, будто бы не совместных с благородством и знатностью, почти совершенно исчез, у нас он только что начинает показываться. Уже один из самых плодовитых наших писателей провозгласил, что литературой заниматься он более не намерен, потому что она дело не дворянское. Жаль! Конечно, но слишком лестное товарищество некоторых новичков отчасти тому причиною, но разве бесчестное поведение двух или трех выслужившихся проходимцев может быть достаточным предлогом для всех офицеров оставить шпагу и отречься от честного звания воинов!

Радищев говорит, что Ломоносов ни в какой отрасли наук не проложил новых следов * – и тут же сравнивает его – с лордом Беконом! ** Таковое странное понятие имел 18-й век о величайшем уме новейших времен, о человеке, произведшем в науках сильнейший переворот и давшем им то направление, по которому текут они ныне.

Если Ломоносова можно назвать русским Беконом, то это разве в таком же смысле, как Хераскова называли русским Гомером. К чему эти прозвища? Ломоносов есть русский Ломоносов – этого с него, право, довольно.

В главе «Русская изба» после слов «Людовика XV и его преемника» в черновой рукописи:

Всё это, конечно, переменилось, и я полагаю, что французский земледелец ныне счастливее русского крестьянина.

Однако строки Радищева навели на меня уныние. Я думал о судьбе русского крестьянина.

К тому ж подушное, боярщина, оброк12

    И выдался ль когда на свете

  Хотя один мне радостный денек?..

Подле меня в карете сидел англичанин, человек лет 36. Я обратился к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина?

Англичанин. Английский крестьянин.

Я. Как? Свободный англичанин, по вашему мнению, несчастнее русского раба?

Он. Что такое свобода?

Я. Свобода есть возможность поступать по своей воле.

Он. Следственно, свободы нет нигде, ибо везде есть или законы, или естественные препятствия.

Я. Так, но разница покоряться предписанным нами самими законам или повиноваться чужой воле.

Он. Ваша правда. Но разве народ английский участвует в законодательстве? разве власть не в руках малого числа? разве требования народа могут быть исполнены его поверенными?

Я. В чем вы полагаете народное благополучие?

Он. В умеренности и соразмерности податей.

Я. Как?

Он. Вообще повинности в России не очень тягостны для народа. Подушная платится миром. Оброк не разорителен (кроме в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленности умножает корыстолюбие владельцев). Во всей России помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем вздумает, и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу. И это называете вы рабством? Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простору действовать.

Я. Но злоупотребления…

Он. Злоупотреблений везде много. Прочтите жалобы английских фабричных работников – волоса встанут дыбом. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство с одной стороны, с другой – какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет об сукнах г-на Шмидта или об иголках г-на Томпсона. В России нет ничего подобного.

Я. Вы не читали наших уголовных дел.

Он. Уголовные дела везде ужасны; я говорю вам о том, что в Англии происходит в строгих пределах закона, не о злоупотреблениях, не о преступлениях. Кажется, нет в мире несчастнее английского работника – что хуже его жребия? Но посмотрите, что делается у нас при изобретении новой машины, вдруг избавляющей от каторжной работы тысяч пять или десять народу и лишающей их последнего средства к пропитанию?..

Я. Живали вы в наших деревнях?

Он. Я видел их проездом и жалею, что не успел изучить нравы любопытного вашего народа.

Я. Что поразило вас более всего в русском крестьянине?

Он. Его опрятность, смышленость и свобода.

Я. Как это?

Он. Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню; умывается каждое утро, сверх того несколько раз в день моет себе руки. О его смышлености говорить нечего. Путешественники ездят из края в край по России, не зная ни одного слова вашего языка, и везде их понимают, исполняют их требования, заключают условия; никогда не встречал между ими ни то, что соседи наши называют un badaud, никогда не замечал в них ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. Переимчивость их всем известна; проворство и ловкость удивительны…

Я. Справедливо; но свобода? Неужто вы русского крестьянина почитаете свободным?

Он. Взгляните на него: что может быть свободнее его обращения! Есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? Вы не были в Англии?

Я. Не удалось.

Он. Так вы не видали оттенков подлости, отличающих у нас один класс от другого. Вы не видали раболепного maintien[259] Нижней каморы перед Верхней; джентельменства перед аристокрацией; купечества перед джентельменством; бедности перед богатством; повиновения перед властию… А нравы наши, a conversation criminal[260], а продажные голоса, а уловки министерства, а тиранство наше с Индиею, а отношения наши со всеми другими народами?.. Англичанин мой разгорячился и совсем отдалился от предмета нашего разговора. Я перестал следовать за его мыслями – и мы приехали в Клин.

В главе «Рекрутство» после слов «и с ним не братается» в беловой рукописи зачеркнуто:

Власть помещиков в том виде, какова она теперь существует, необходима для рекрутского набора. Без нее правительство в губернии не могло бы собрать и десятой доли требуемого числа рекрут. Вот одна из тысячи причин, повелевающих нам присутствовать в наших поместиях, 1 а не разоряться в столищах под предлогом усердия к службе, но в самом деле из единой любви к рассеянности и к чинам.

В главе «О цензуре» после слов «выходит изо всех пределов»:

Приступая к рассмотрению сей статьи, долгом почитаю сказать, что я убежден в необходимости цензуры в образованном нравственно и христианском обществе, под какими бы законами и правлением оно бы ни находилось.

После слов «типографического снаряда»:

Взгляните на нынешнюю Францию. Людовик Филипп, воцарившийся милостию свободного книгопечатания, принужден уже обуздывать сию свободу, несмотря на отчаянные крики оппозиции.

Глава оканчивалась (после слов «овладеть вами совершенно», стр. 206):

Сказав откровенно и по чистой совести мнение мое о свободе книгопечатания, столь же откровенно буду говорить и о цензуре.

Высший присутственный приказ в государстве есть тот, который ведает дела ума человеческого. Устав, коим судии должны руководствоваться, должен быть священ и непреложен. 2 Книги, являющиеся перед его судом, должны быть приняты не как извозчик, пришедший за нумером, дающим ему право из платы рыскать по городу, но с уважением и снисходительностию. Цензор есть важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Место сие должен занимать гражданин честный и нравственный, известный уже своим умом и познаниями, а не первый коллежский асессор, который, по свидетельству формуляра, учился в университете. Рассмотрев книгу и дав оной права гражданства, он уже за нее отвечает, ибо слишком было бы жестоко подвергать двойной и тройной ответственности писателя, честно соблюдающего узаконенные правила, под предлогом злоумышления, бог ведает какого. Но и цензора не должно запугивать, придираясь к нему за мелочи, неумышленно пропущенные им, и делать из него уже не стража государственного благоденствия, но грубого буточника, поставленного на перекрестке с тем, чтоб не пропускать народа за веревку. Большая часть писателей руководствуется двумя сильными пружинами, одна другой противодействующими: тщеславием и корыстолюбием. Если запретительною системою будете вы мешать словесности в ее торговой промышленности, то она предастся в глухую рукописную оппозицию, всегда заманчивую, и успехами тщеславия легко утешится о денежных убытках.

Земская цензурная управа тщательно должна быть отделена от духовной, как было доныне в России. Цензор духовного звания не может иногда без явного неприличия позволить то, что в светском писателе не подлежит ни малейшей укоризне. Например, божба, призвание имени божия всуе, шутки над грехами etc. Что было бы верхом неприличия в книге феологической, то разве лицемер или глупец может осудить в комедии или в романе.

Нравственность (как и религия) должна быть уважаема писателем. Безнравственные книги суть те, которые потрясают первые основания гражданского общества, те, которые проповедуют разврат, рассевают личную клевету или кои целию имеют распадение чувственности приапическими изображениями. Тут необходим в цензоре здравый ум и чувство приличия, ибо решение его зависит от сих двух качеств. Не должен он забывать, что большая часть мыслей не подлежит ответственности, как те дела человеческие, которые закон оставляет каждому на произвол его совести.

Было время (слава богу, оно уже прошло и, вероятно, уже не возвратится), что наши писатели были преданы на произвол цензуры самой бессмысленной: некоторые из тогдашних решений могут показаться выдумкой и клеветою. Например, какой-то стихотворец говорил о небесных глазах своей любезной. Цензор велел ему, вопреки просодии, поставить вместо небесных – голубые, ибо слово небо приемлется иногда в смысле высшего промысла! В славной балладе Жуковского13 назначается свидание накануне Иванова дня; цензор нашел, что в такой великий праздник грешить неприлично, и никак не желал пропустить балладу Вальтер Скотта. Некто критиковал трагедию Сумарокова; цензор вымарал всю статью и написал на поле: Переменить, соображаясь со мнением публики. Ода «Похвала Вакха» была запрещена, потому что пьянство запрещено божескими и человеческими законами. Спрашивается, каков был цензор и каково было писателям.

Радищев в статье своей поместил «Краткое историческое повествование о происхождении цензуры». Если бы вся книга была так написана, как этот отрывок, то, вероятно, она бы не навлекла грозы на автора. В сей статье Радищев говорит, что цензура была в первый раз установлена инквизицией. Радищев не знал, что новейшее судопроизводство основано во всей Европе по образу судопроизводства инквизиционного (пытка, разумеется, в сторону). Инквизиция была потребностию века. То, что в ней отвратительно, есть необходимое следствие нравов и духа времени. История ее мало известна и ожидает еще беспристрастного исследователя.

К этой же главе относится запись:

Увидя разбойника, заносящего нож на свою жертву, ужели вы будете спокойно ждать совершения убийства, чтоб быть вправе судить преступника!

Перерабатывая свою статью. Пушкин сделал кроме крупных сокращений и ряд мелких, например:

После слов «Бегом волны деля, из очей ушел и сокрылся» (стр. 284) в черновом тексте было:

Мысль перевести «Телемака» стихами, выбор книги и самого метра – всё доказывает удивительную смелость.

После слов «толкуют, как мещане!» (стр. 203):

Обе стороны, одна с другой тесно связанные, вскоре мирятся и обнимаются и обращаются противу правительства.


О НИЧТОЖЕСТВЕ ЛИТЕРАТУРЫ РУССКОЙ

После слов «Но внутренняя жизнь порабощенного народа не развивалась»:

Едва Россия успела свергнуть с себя иго татар, и уже ей должно было бороться с Польшей. Между тем царская власть ополчилась на боярство, а боярство домогалось аристократии.

После слов «Наконец, явился Петр»:

Крутой переворот, произведенный мощным самодержавием Петра, ниспровергнул всё старое, и европейское влияние разлилось по всей России. Голландия и Англия образовали наши флоты, Пруссия – наши войска, Лейбниц начертал план гражданских учреждений.

После слов «многое, начатое им»:

Он умер в полную пору мужества, во всей силе своей творческой деятельности, еще только в полножны вложив победительный свой меч. Он умер, но движение, переданное мощною его рукою, долго продолжалось в огромных составах государства. Даже меры революционные, предпринятые им по необходимости, в минуту преобразования, и которые не успел он отменить, надолго еще возымели силу закона. Доныне, например, сохраняется дворянство, даруемое14 порядком службы, мимо верховной власти.

После слов «вечного труженика Тредьяковского»:

В первой редакции:

Наследники Великого пошли суеверно по его следам. Но высокомерие Долгоруких, пронырство Меншикова, наконец последние заговоры старшего боярства, пресеченные мощною рукою Бирона, слишком занимали русское дворянство, единственный класс, на который просвещение успело излить свои лучи.

Во второй редакции:

Петр I был нетерпелив. Став главою новых идей, он, может быть, дал слишком крутой оборот огромным колесам государства. В общем презрении ко всему старому, народному, включена и народная поэзия, столь живо проявившаяся в грустных песнях, в сказках (нелепых) и в летописях.

Рождалась новая словесность, отголосок новообразованного общества. Сын молдавского господаря, юноша, обрусевший в русских академиях и в петровских походах, в Париже перекладывал стихи придворного философа Горация и писал сатиры по образцу, данному придворным поэтом Людовика XIV15, между тем как сын холмогорского рыбака скитался по германским университетам, вслушиваясь в уроки Готшеда.

После слов: «Прежде всего надлежит нам ее исследовать»:

Когда в XII столетии под небом полуденной Франции рифма отозвалась в прованском наречии, ухо ей обрадовалось, трубадуры стали играть ею, придумывать для нее всевозможные изменения стихов, окружили ее самыми затруднительными формами. Таким образом изобретены рондо, вирле, баллада * и триолет. Но ум не может довольствоваться одною игрою звуков; чувство требует чувства; воображение – картин и рассказов. Трубадуры и труверы обратились к новым источникам вдохновения: аллегория сделалась любимой формою вымысла; церковные празднества и темные понятия о древней трагедии породили мистерии. Явились ле, роман и фаблио.

Но все сии слабые опыты, не оживленные силою дарования, подходят под одну черту совершенной ничтожности. Трудность, искусно побежденная, прозаическая легкость оборотов, счастливо подобранный припев, – вот в чем почиталось главное достоинство стихотворства.

Редко искреннее изречение или простодушная шутка вознаграждают усталого изыскателя.

Отрывок, начинающийся словами «Несмотря на ее видимую ничтожность», имел отброшенное начало:

Некто у нас сказал16, что французская словесность родилась в передней и дальше гостиной не доходила. Это слово было повторено и во французских журналах и замечено, как жалкое мнение (opinion déplorable). Это не мнение, но истина историческая, буквально выраженная: Марот был камердинером Франциска I-го (valet de chambre), Мольер – камердинером Людовика XIV! Буало, Расин и Вольтер (особенно Вольтер), конечно, дошли до гостиной, но все-таки через переднюю. Об новейших поэтах говорить нечего. Они, конечно, на площади, с чем их и поздравляем.

Влияние, которое французские писатели произвели на общество, должно приписать их старанию приноравливаться к господствующему вкусу и мнениям публики. Замечательно, что все известные французские поэты были из Парижа. Вольтер, изгнанный из столицы тайным указом Людовика XV, полушутливым, полуважным тоном советует писателям17 оставаться в Париже, если дорожат они покровительством Аполлона и бога вкуса.

Ни один из французских поэтов не дерзнул быть самобытным, ни один, подобно Мильтону, не отрекся от современной славы. Расин перестал писать, увидя неуспех своей Гофолии. Публика (о которой Шамфор спрашивал так забавно: сколько нужно глупцов, чтоб составить публику), легкомысленная, невежественная публика была единственною руководительницею и образовательницею писателей. Когда писатели перестали толпиться по передним вельмож, они, dans leur besoin de bassesse,[261] обратились к народу, лаская его любимые мнения или фиглярствуя независимостию и странностями, но с одною целию: выманить себе репутацию или деньги! В них нет и не было бескорыстной любви к искусству и к изящному. Жалкий народ!


БАЙРОН

После слов «на произвол молве»:

Впрочем, предпочитать свою славу литературную славе целого своего рода во всяком другом знатном писателе было бы самолюбие столь же смешное, как и предосудительное.

После слов «предметом сплетен и клеветы»:

Он развелся с женою, жил один, и самые нелепые слухи распространялись о причине развода его с женою. Он был всегда вооружен, и когда садился обедать, перед ним клали на стол его пистолеты как необходимый прибор. Он выстроил в Ньюстиде несколько военных укреплений, по которым производил иногда пушечную пальбу.


ФРАКИЙСКИЕ ЭЛЕГИИ

После слов «дать ему вторичную жизнь»:

Так Брюллов, усыпляя18 нарочно свою творческую силу, с пламенным и благородным подобострастием списывал Афинскую школу Рафаеля. А между тем в голове его уже шаталась поколебленная Помпея, кумиры падали, народ бежал по улице, чудно освещенной волканом.


О МИЛЬТОНЕ И ШАТОБРИАНОВОМ ПЕРЕВОДЕ «ПОТЕРЯННОГО РАЯ»

После слов «словесностию своих соседей»:

Исключительно преданные образцам 17-го века, они не признавали в чужих народах никого, равного писателям, обессмертившим их сторону. Переводчики, которые пытались познакомить их с великими писателями иностранными, никогда не дерзали быть верными своим подлинникам; они тщательно их преобразовывали и в своих переводах старались вывести совершенными французами.

После слов «впрочем одаренного талантом»:

Драма «Кромвель» была первым опытом романтизма на сцене парижского театра. Виктор Юго почел нужным сразу уничтожить все законы, все предания французской драмы, царствовавшие из-за классических кулис: единство места и времени, величавое однообразие слога, стихосложение Расина и Буало – всё было им ниспровергнуто; однако справедливость требует заметить, что В. Юго не коснулся единства действия и единства занимательности (intérêt); в его трагедии нет никакого действия и того менее занимательности.

После слов «продиктовал „Потерянный рай“»:

Клеветать на великих людей, которых мы не в состоянии понимать, есть жалкое святотатство. Знаю, что поступили неумышленно, но тем не менее возбуждаете вы негодование и заслуживаете…


«ПЕСНЬ О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»19

1. Все толкователи поэмы поняли сие место одинаким образом: «Не прилично ли будет etc.», но смысл показывает, что поэт говорит утвердительно: «Неприлично будет нам…, а начаться по былинам сего времени». Таким образом, смысл становится ясным. Какой тут смысл: частица ли не всегда означает вопрос. В «Песни о полке» встречается два-три места, коих смысл явно утвердителен, несмотря на сию частицу, и все толкователи почли ее за описку. В русских песнях поминутно встречаем ли, не придающую смысла вопросительного, например: «Во саду ли в огороде».

2. Тут, кажется, ошибочно выпущено слово славием, которое довершает аллегорию. Ниже поэт, повторяя свое описание, говорит: «скача славию по мыслену древу».

3. Тут должна быть перестановка стиха. Je le rétablis.[262] Я читаю таким образом:

Тебе бы петь20 etc.

Не буря etc.

Чрез то описание Игорева нашествия делается полнее и живее.

«Готовый» на языке западных славян – известный.

«Кмети» из Грамматина21 (выписка из Вельтмана22). «Кмет» на языке западных славян значит простолюдин, мужик (например, из словинского23).

«Хочу копье преломити, а любо испити…» Г-н Сенковский с удивлением видит тут24 выражение рыцарское. Нет, это значит просто неудачу: «Или сломится копье мое, или напьюсь из Дону». Тот же смысл, как и в пословице: либо пан, либо пропал.

Сноски

* «Он скитался путями проложенными, и в нечисленном богатстве природы не нашел он ни малейшия былинки, которой не зрели лучшие его очи, не соглядал он ниже́ грубейшия пружины в вещественности, которую бы не обнаружили его предшественники».

** «Мы желаем показать, что в отношении российской словесности тот, кто путь ко храму славы проложил, есть первый виновник в приобретении славы, хотя бы он войти во храм не мог. Бакон Веруламский не достоин разве напоминовения, что мог токмо сказать, как можно размножать науки?»

1 Далее в черновой рукописи зачеркнуто: По крайней мере каждый помещик во время каждого набора должен бы находиться в главном своем поместии.

2 Несостоятельность закона столь же вредит правительству (власти), как и несостоятельность денежного обязательства.

* Балладой называлось небольшое стихотворение, в коем рифмы сочетались известным образом и которое начиналось и оканчивалось теми же словами.

Загрузка...