Марченко Анатолий Тимофеевич Третьего не дано

Анатолий Тимофеевич Марченко

ТРЕТЬЕГО НЕ ДАНО

СОВЕТСКИЙ ВОЕННЫЙ РОМАН

Роман "Третьего не дано" повествует о том, как рожденные Великим Октябрем, мобилизованные и призванные партией чекисты во главе с верным рыцарем революции Ф. Э. Дзержинским становятся надежным щитом и разящим мечом пролетариата.

Центральный образ романа - Ф. Э. Дзержинский, верный ученик и сподвижник В. И. Ленина.

1

Ранним утром Мишель Лафар пришел на Большую Лубянку. Солнце весело спорило с резвыми облаками. Рыхлый снег нехотя таял на крышах. Вдоль тротуаров еще несмело струились ручьи. Дыхание подмосковных лесов врывалось в город.

Прежде чем войти в дом, где после переезда из Петрограда в Москву разместилась ВЧК, Мишель остановился на углу, в переулке. Часовые, подставив обветренные лица солнцу, прохаживались вдоль здания. Приклады винтовок время от времени звякали о булыжник.

Напротив входа настороженно застыл броневик.

Мишель стоял, радуясь солнцу и ветру. Еще минута - и он окажется в этом тихом с виду трехэтажном здании с барельефами на светло-зеленом фасаде. И, кто знает, может, с этой минуты и начнется его настоящая жизнь, сбудутся мечты и надежды.

Напористый ветер подгонял прохожих, извозчичьи пролетки, гнал облака в ярко-синем небе. Казалось, он страстно хочет, чтобы все в этом мире неистово мчалось навстречу будущему, само время ускорило свой бег.

"Ветер революции... - Восторг и предчувствие радости переполняли Мишеля. - Смелее, ветер! Смелее - в наши паруса!"

Неделей раньше Мишель примчался к секретарю партячейки завода, на котором работал слесарем, и возбужденно, едва отдышавшись, воскликнул:

- Будет мобилизация? Не опоздал?

- Сбавь обороты, - усмехнулся щупловатый большелобый секретарь, наслаждаясь самокруткой. - Стреляешь вопросами, как из винтовки.

- Я слышал, будет партмобилизация в ВЧК! - выпалил Мишель.

- Не всякому слуху верь - это первым пунктом, - нахмурился секретарь. И, к примеру, если слыхал, трезвонить по всему заводу не резон - это тебе вторым пунктом.

- Я не трезвоню! - обиделся Мишель. - Я прошу: пиши меня первым!

- Сейчас, разбежался, - рассердился секретарь. - Ты хоть мозгой пошевелил? Ну, к примеру, что такое ВЧК?

- Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией! Яснее ясного! Направь, секретарь, не подведу!

- Дзержинский не возьмет.

- Возьмет! - вспыхнул Мишель.

- Притормози! Сердце у тебя, сам знаешь, как у ребенка. И, к примеру, какие в голове думки имеешь - все на вывеске обозначено. - Он немного помедлил и, не глядя на Мишеля, добавил: - Ко всему прочему - стихи...

- Рекомендацию дашь? - не отставал Мишель.

- Рекомендацию? - задумался секретарь, пригасив окурок. - Парень ты стоящий, отчего не дать? В политике силен. И храбрость у тебя черт те откуда берется.

Могу и дать, а только начхает он на эту бумажку.

- Почему? - вскинулся Мишель.

- Почему, почему, - передразнил секретарь: он не любил наивных вопросов. - Как увидит, что ты ровно динамитом начиненный...

- Пиши! - засмеялся Мишель. - Без динамита и революция не революция!

- Написать - не молотом по наковальне бить. Сперва на ячейке обсудим.

Ячейка собралась вечером. В полутемной копторке, прилепившейся к механическому цеху, сошлись только что закончившие смену рабочие. Едва секретарь зачитал заявление Мишеля, первым, спотыкаясь на каждом слове, заговорил восседавший на стремянке чубатый парепь - Снетков.

- С ходу говорю - против! - Он кривился, как от зубной боли. - Ну с какой стати посылать его на Лубянку? Кто там, извиняюсь, позарез нужен? А нужен там такой человек, чтоб по всем его жилам текла самая что ни на есть рабочая кровь. Ну а в данной, извиняюсь, кандидатуре какая текет кровь?

- Как и твоя! - Мишель не ожидал такого вопроса и покраснел от обиды.

- Эге, ты меня к своей биографии не присобачивай! - возразил Снетков. Сам признался - из французов. А теперь - "как и твоя"!

- Я не скрывал, - искренне сказал Мишель. - Конечно из французов. - Он старался взять себя в руки. - Отец и мать всю жизнь прожили в Москве, она им стала родной. А предки - так те еще при Наполеоне...

- Во-во, - обрадовался Снетков, - при Наполеоне...

А сколько нашего брата на Бородинском поле полегло, ты в курсе?

Мишелю хотелось сказать, что к Наполеону он не имеет никакого отношения, но его опередил секретарь.

- Француз французу рознь, - негромко, но внушительно начал он. Морщины нервно зарябились на его крутом лбу. - Вот, к примеру, какой француз был Жозеф Фуше? И какой был француз Жан Поль Марат?

Мишель с радостным изумлением посмотрел на него.

Он и предположить не мог, что секретарь, казавшийся ему не очень-то подкованным, вдруг обнаружит такие познания.

- Француз Жозеф Фуше был цепной пес капитала! - продолжал секретарь. К тому же - политическая проститутка. А Марата, к примеру, звали другом народа.

И за то его убила кинжалом подлая гидра контрреволюции - звали ее Шарлотта Корде.

Собравшиеся притихли, жадно слушая его слова.

- Марат - ясное дело! - присвистнул Снетков. - Да не с Марата спрос, а с Лафара!

- С Лафара, точно, - подтвердил секретарь. - Вот ты и спрашивай с него как с человека, с рабочего, с члена нашей партии большевиков. А ты с него как с француза спрашиваешь. Национальность тут ни при чем. Мы за интернационал. Наш человек или не наш - вот в чем гвоздь.

- Наш, об чем разговор! - степенно откликнулся старый рабочий Петр Авксентьевич. Лицо его было изъедено оспой. Он старательно вытирал ветошью крепкие узловатые пальцы, масляно отсвечивавшие при свете лампы. - Лафара как неблагонадежного из университета в шестнадцатом вышибли? Вышибли. Ко всему прочему, где он находился в октябре прошлого года? А был он вместе с нами, на одной баррикаде. Так об чем разговор!

Он хотел еще что-то добавить, но уже поднялся Семеныч - пожилой, с виду добродушный рабочий.

- Тут Снетков буровил - ересь одна, и точка. Ему, Андрей Савельич, коль ты есть наш секретарь, надобно политграмоту вдолбить. Пущай зубрит на здоровье: лоб не вспотеет - котел не закипит. Лафар - наш, категорически. Однако вот какая думка меня грызет: завод без рабочих - разве это завод? Сам посуди: вчерась в Красную Армию проводили. И позавчерась. И позапозавчерась. А сегодня Чека тут как тут. Для себя кадру требует. А завод? Закрыть ворота - и айда по домам, кто уцелел? Иль ты, Савельич, один на всех станках отыграешься? Никто об том не желает думать, и точка.

- Снеткова мы выучим, тут вопрос ясный. А только, выходит, и тебя, Семеныч, к политграмоте надобно подвести, - лукаво прищурился секретарь. Радеет скоморох о своих домрах, а ты, видать, - о своем гудке. Ты, к примеру, допрежь того, чтоб в колокола бухнуть, спросил себя: а зачем она существует, эта самая ВЧК? И какая перед ней задача на сегодняшний день? Выходит, не спросил. А ты вслух само название глаголь: "Чрезвычайная... по борьбе с контрреволюцией..." С контрреволюцией! И - Чрезвычайная! Так как же мы не дадим этой самой Чрезвычайной свою самую главную кадру? Ну ответь, как? Ты тут, Семеныч, хоть, к примеру, и старый наш рабочий, можно сказать, ветеран, очень ошибочное словцо ввернул: для себя. Нет, дорогой ты наш товарищ, не для себя! Для нас с тобой она кадру требует, для всей диктатуры пролетариата! И создал ее сам Владимир Ильич. - Секретарь помолчал. - А ты чего, Снетков, руку тянешь? Не дошло?

- Дошло, - смущенно признался Снетков. - А только Семеныч меня не так уразумел. Глухой он, извиняюсь, или как понимать? Я что? Я - чтоб на Лубянке ребята были во! Свои в доску, самый что ни на есть рабочий класс!

После дотошного обсуждения ячейка единодушно записала:

"Принимая во внимание, что т. Лафар вышел из трудовой семьи и храбро громил юнкеров в октябре 17-го и что он весь устремленный в мировую революцию, считать, что т. Лафар как коммунист и рабочий может пригодиться для работы во Всероссийской чрезвычайной комиссии товарища Дзержинского".

После собрания Мишель подошел к секретарю, порывисто воскликнул:

- Спасибо! Настоящий ты, Андрей Савельич, человек!

Секретарь смущенно заморгал близорукими глазами:

- Ты это, к примеру, брось. Дождусь, когда Дзержинский тебя похвалит...

...Мишель плотнее надвинул на лоб фуражку, решительно направился к подъезду.

У председателя ВЧК только что закончилось совещание. В маленьком кабинете, тесно сгрудившись у стола, сидели чекисты, но Мишель видел сейчас только Дзержинского. Именно таким и представлял его: стремительным, по-юношески стройным, с глазами, в которых бушевало пламя - горячее и неистовое.

- Значит, хотите... - начал Дзержинский, читая рекомендацию.

- Хочу служить революции! - воскликнул Мишель, просияв белозубой улыбкой.

Дзержинский пристально всмотрелся в Мишеля, как бы открывая в нем то, чего не было сказано в решении партячейки, но тут зазвонил телефон.

- В самое пекло опоздали, - сказал Дзержинский. - Нет, нет, Яков Михайлович, это я тут одному юноше говорю. - Он чуточку прикрыл трубку ладонью. - Да, обезврежено двадцать пять очагов "черной гвардии". На Малой Дмитровке отчаянно сопротивлялись. И на Поварской, и на Донской, в особняке Цейтлина. На Поварской пришлось взорвать ворота. В "доме анархии" сбито орудие, найден большой склад оружия - от револьверов до пушек. Операцию, где удалось, провели бескровно. Те, кто сопротивлялись, получили по заслугам. Есть жертвы с обеих сторон. Арестовано около четырехсот человек. - Дзержинский приостановился, слушая Свердлова. - Да, вы были правы, Яков Михайлович. Несмотря на уверения идейной части анархистов, что никаких выступлений против нас они не допустят, угроза такого выступления была налицо. Дело считаю очень серьезным. Не смогут ли они принести вред своей печатной пропагандой? По распоряжению ВЧК газета "Анархия" закрыта. Да, мы приступаем к расследованию, выделили особую следственную комиссию. В помощь ей будут приданы комиссары ВЧК.

Мишель с восхищением слушал глуховатый, со стальными нотками голос Дзержинского, всматривался в его гордый, мужественный и изящный профиль. "Какое лицо! - подумал Мишель. - Да, да, именно таким и должно быть лицо революционера!"

- Так что же? - повесив трубку на рычажок, обратился к Мишелю Дзержинский.

- Досадно! - огорченно воскликнул Мишель. - Я невезучий! События опережают меня!

- Не отчаивайтесь, - успокоил его Дзержинский. - Все впереди. Твердо решили стать чекистом?

- Твердо, товарищ Дзержинский!

Суровое лицо Дзержинского потеплело.

- Товарищ Лафар обсуждался на партячейке завода, - сообщил он, обращаясь к присутствующим. - Обсуждение было бурным.

- Вы уже знаете? - удивился Мишель.

- Конечно. Нет, я не провидец. На собрании был наш товарищ.

Дзержинский кивнул на сидевшего у края стола человека в кожанке и галифе, обшитых кожей. Был он высок, бритоголов, хмур и сосредоточен. Лишь глаза - ясные, васильковые, как у ребенка, - своим неистребимым светом разгоняли тучи на его лице.

- Тут секретарь пишет, что вы наизусть знаете многие произведения Ленина, - продолжал Дзержинский. - Преувеличивает?

- Преувеличивает, - подтвердил Мишель. - Но некоторые действительно знаю.

- С идеями анархистов знакомы?

- "Записки революционера" Кропоткина перечитывал не раз.

- Это кстати, - оживился Дзержинский. - Может быть, товарищи, обратился он к чекистам, - для начала подключим товарища Лафара к арестованным анархистам? Как, товарищ Петере?

- Согласен, - поддержал его человек, то и дело взмахивавший черной шевелюрой. - Выдержит экзамен, - - значит, не ошиблись!

И Петере, в упор посмотрев на Мишеля, озорно подмигнул ему.

- Возьмете его под свою опеку, товарищ Калугин? - обратился Дзержинский к бритоголовому чекисту.

- Пусть пришвартовывается, - откликнулся тот.

- Вот и отлично. А как вы себе мыслите предстоящую работу? - спросил Дзержинский Мишеля. - Хотя бы в общих чертах?

- Видимо, надо отделить пшеницу от плевел? - предположил Мишель.

- Верно, - одобрил Дзержинский. - Там наверняка немало таких: вывеска "анархист", а под ней - монархист.

- Товарищ Дзержинский... Я все выполню. Постараюсь. Только потом... Дадите мне настоящее задание?

Хочу проникнуть к контрреволюционерам, разгадать их планы. Рисковать жизнью во имя мировой революции!

- Предупреждаю: любое задание ВЧК - настоящее, - строго ответил Дзержинский. - Нам нужны смелые, преданные люди. Много смелых, преданных людей, - повторил он, подходя к Мишелю. - Постойте, а что это за письмена?

- Это? - Мишель не смутился: слишком любил поэзию, чтобы стыдиться этой любви. - Стихи, товарищ Дзержинский. Бумаги нет, записываю, чтобы не забыть.

На газетах, на спичечных коробках. Вот на козырьке записал...

Он едва не проговорился о своей мечте - о том, что хочет, чтобы его стихи летели над рядами красногвардейских отрядов, чтобы их шептали женщины, провожающие на фронт своих сынов, горланили мальчишки, бредившие подвигами и славой.

- Стихи собственного сочинения? - с интересом спросил Петере.

- Конечно!

- А я уж, грешным делом, подумал - шифр, - пошутил Дзержинский. - Что же здесь написано?

- Ни голод не страшен, ни холод, ни прах - грядущие зори пылают в сердцах! - прочитал Мишель, и в ушах его вновь зазвучали слова секретаря ячейки: "Ко всему прочему - стихи..." Что скажет сейчас Дзержинский?

- Значит, в ВЧК будет свой поэт, - как о чем-то совершенно естественном произнес Дзержинский. - А это вам для стихов. - Он взял со стола маленькую записную книжку и протянул Мишелю.

- Спасибо! - растроганно поблагодарил Мишель.

- С вамп побеседует товарищ Петере, а потом поступите в распоряжение товарища Калугина. - Дзержинский помолчал, как бы отделяя все, что им было сказано до сих пор, от того, что собирался сказать сейчас. - Главное помните, что вы встали в ряды неподкупных, верных бойцов. Революция обнажила карающий меч - ее вынудили к тому классовые враги. Доверить его она может лишь людям, преданным ей до последней капли крови, до последнего вздоха!

Мишель неотрывно смотрел в лицо Дзержинского, охваченный его волнением.

- Желаю успеха, - сказал Дзержинский.

Мишель ощутил крепкое, требовательное пожатие суховатой холодной ладони, и в этот миг ему захотелось произнести клятву...

Через полчаса Мишеля вызвали к Петерсу. Петере, говоря с Мишелем, стремительно пересекал кабинет из угла в угол, останавливаясь лишь для того, чтобы прямо, в упор, посмотреть на Мишеля.

- Время горячее, - отрывисто бросал Петере с едва приметным латышским акцентом. - Решать нужно мгновенно. Промедление смерти подобно. Помнишь, Ильич говорил? Но учти: мгновенно - не значит ошибочно. Мозг заставляй работать, мозг! Великая мудрость нужна чекисту, величайшая! Поваришься в нашем котле, пойметь. Пока - главное. Врагу - никакой пощады! Но карать не вслепую. Феликс Эдмундович требует: законность и еще раз законность. Будут над тобой измываться на допросе, а ты нервы в кулак - и никаких эмоций! Феликс Эдмундович говорит: если во время обыска чекиста одолеет жажда, то даже пить не надо просить у обыскиваемого. Пойди в другую квартиру, там попроси. Но чтобы пикто и никогда ни в чем не смел попрекнуть чекиста. Это я к вопросу о законности говорю, понял? - Петере отошел к столу, хотел продолжать, но вдруг резко прочертил воздух крепкой, как клинок, ладонью: - Всего сразу не скажешь. Учись сам - на ечету каждая секунда, да и нянек у нас нет.

- Няньки не потребуются! - заверил Мишель.

2

Окрыленный, с маузером в деревянной кобуре, выданным по распоряжению Петерса, Мишель прибежал на Малую Дмитровку. Подъезд "дома анархии" был разрушен артиллерийским снарядом, стены исхлестаны пулями.

Мишель предъявил мандат часовому, стоявшему в воротах.

- Приутихли малость, - часовой ткнул оттопыренным большим пальцем в подъезд. - А то сладу не было:

"Долой диктатуру!", хоть свинцом глотки заливай.

В вестибюле Мишель нашел Калугина. Тот встретил его, будто они были знакомы много лет кряду:

- Пора приниматься за этих пиратов, морского ежа им в глотку!

- А где они? - с нескрываемым любопытством спросил Мишель.

- На втором этаже. Один было из окна сиганул.

- Скрылся?

- Скроешься! - усмехнулся Калугин. - Он заговорил по-деловому, спокойно: - Думаю так. Арестованных двадцать три экземпляра. Остальные отправлены в Кремль.

Больше половины возьму на себя. Комнаты подобрал потеплее, с целыми окнами. Тебе задача ясна? Главное - ты с ними посмелее. А если что свистать всех наверх, немедленно приду на помощь.

- Можно взглянуть на них?

- Взгляни, взгляни, - Калугин тщетно старался изобразить на лице суровость. - Натуральный ноев ковчег.

Подниматься по лестнице, ведущей на второй этаж, было не так-то просто: на ступеньках валялись груды стреляных гильз, пустые бутылки, куски штукатурки.

- Тешили себя: устоим! - презрительно сказал Калугин. Помолчав, жестко добавил, словно зачитывая приговор: - Против нас не устоишь - отныне и во веки веков!

Мишель с уважением взглянул на него, пытался чтото сказать, но Калугин нахмурился, пошел отмахивать через две ступени, поскрипывая кожей галифе. Он подвел Мишеля к двери, легко, как игрушечную, распахнул ее и произнес лишь одно слово:

- Вот...

В просторной комнате сидели, стояли и даже лежали арестованные. В окна врывалось солнце. Едва открылась дверь, как взоры всех устремились к вошедшим. Трудно было рассмотреть каждого в отдельности. В глаза бросились патлатые шевелюры, измятые беспробудным сном и пьянками лица. Одежда арестованных была на редкость разношерстной, и Мишель испытал такое чувство, будто нежданно попал за кулисы театра, где собрались актеры, занятые в каком-то фантастическом спектакле.

Пока Мишель стоял на пороге и, стараясь не показывать своего удивления, разглядывал столь живописную картину, в комнате царила тишина. Чудилось, писк комара прозвучал бы здесь не менее оглушительно, чем рев трубы полкового оркестра. Одни лица застыли в испуге, на других сквозь маску безразличия проступала злоба, третьи молчаливо просили о пощаде.

Лишь один арестованный, сидевший почти в самом углу, у противоположной от окна стены, был не то чтобы вовсе безучастен и равнодушен, но настолько спокоен, словно не имел ко всем остальным никакого отношения. Задумчиво и не назойливо поглядывал он на Мишеля, ничем не показывая, худо ли, хорошо ли думает о нем. Может быть, поэтому он и запомнился Мишелю.

Калугин тронул Мишеля за локоть, давая понять, что пора уходить. Едва они прикрыли за собой дверь, как в комнате загалдели.

- Ну и экипаж... - сердито сказал Калугин. - Громилы, налетчики, саботажники, спиртогоны... Явная контра. Идейных тут, видать, по пальцам пересчитаешь. Петере требует - к ним особый подход. Сперва осмотрись, а уж потом действуй напрямик. Смотри, чтоб они не позвали тебя чай пить на клотик.

- Что, что?

- Ну, чтоб очки не втерли.

Калугин еще раз придирчиво взглянул на Мишеля и, уходя, сказал, что пора начинать.

Мишель стремительно и нетерпеливо заходил по комнате: его живая натура требовала движений, активного действия. Он жалел, что не попросил Калугина прислать ему первым того человека, которого приметил и выделил среди разношерстной группы анархистов. Какое-то странное желание, более настойчивое, чем простое любопытство, побуждало Мишеля поскорее начать с ним разговор.

Первый арестованный был грузноватый детина с длинными, загребастыми руками. Одежда его была весьма колоритной: узкий в плечах офицерский френч, широченные матросские брюки и форменная фуражка гимназиста. Чтобы так вырядиться, ему, пожалуй, потребовалось раздеть по меньшей мере трех человек, и вряд ли кто из них остался в живых. На длинном, вытянутом дыней лице выделялся громадный нос. Крепкие, как камень, скулы, казалось, вот-вот прорвут туго натянутую кожу.

Детина, не ожидая приглашения, плюхнулся на стул, так и не расставшись с дымящейся папиросой.

- Встать! - приказал Мишель.

Детина часто-часто, как ребенок, заморгал ржавыми ресницами и медленно, будто нехотя, поднялся, не зная, куда деть руки.

- К сведению: вас привели на допрос! - холодно напомнил Мишель.

Детина удивленно уставился на Мишеля. Явно несвойственное ему смущение смешивалось с растерянностью и тщетно скрываемой, клокочущей ненавистью.

- Вот теперь садитесь. Прежде чем начать разговор, познакомимся. Я комиссар ВЧК. А вы?

- Вожак самарского отряда Муксун, - привстав, не без гордости представился детина.

- Самара! - с иронией протянул Мишель. - А здесь - Москва. Логично?

- Москва, - охотно согласился Муксун, чуя подвох в словах чекиста, и, не ожидая новых вопросов, заговорил вкрадчиво: - Птенчики мои оперялись в Самаре. Вылетели из гнездышка - ив стольный град. В самое нутро, в гущу событиев! Без революции нам житухи нету.

Нам - чтоб революционная буря, девятый что ни на есть вал!

- Понятно, - усмехнулся Мишель. - Бочка вина, потом девятый вал?

- Намекаешь, братишечка? - обидчиво пробурчал Муксун. - Революционная символика - понимать надо...

- Ого! Символика! Грабеж особняка на Поварской - тоже?

- Не наша работа! - наотрез отказался Муксун. - И райончик не наш.

- Предположим, - согласился Мишель. - Предположим. А как удалось проехать в Москву?

Муксун даже присвистнул, до того наивным и детским показался ему этот вопрос.

- Семафоры сами открывали, в ноги никому не кланялись, - пояснил он. Раз революция требует - отойди с пути, кто несогласный. У нагана язык громкий!

- В какой партии состоите?

- В партиях не состоим, - бодро ответствовал Муксун. - Потому как свою программочку имеем, без дураков. Мы - "немедленные социалисты"!

- А попроще?

- Изволь. Нам все немедленно - оружие, хлеб, свободу. Без всяческой задержечки. Антимонию и всякое такое разводить недосуг. Мы не какие-нибудь там "ураганы", "независимые", "авангарды" и прочая шпана.

Мы - в коммунию на всех парах! Первыми ворвемся, кровь из носу!

- Значит, в коммунию - без большевиков?

- Упаси бог!.. Ты нам контру, братишечка, не пришивай...

- Почему не сдались? Почему стреляли?

Муксун по-черепашьи вобрал голову в плечи, будто ждал, что по ней ударят.

- Не я приказывал стрелять, порази меня гром! Вот те душа наизнанку, не я! - взмолился он. - За действия той паскуды не отвечаю.

- Хорош! - протянул Мишель. - Куда как хорош!

Ничто бы так, пожалуй, не обескуражило и не встревожило Муксуна, как это восклицание Мишеля.

- Я в то самое время в подвале дрых, - с таинственной интонацией сообщил Муксун. - Кондрашка чуть не хватила. Не от спирта - сердечный приступ...

- Все ясно, - подытожил Мишель. - Ясно, какой ветер дует в твои паруса...

- К стенке, да? - всхлипнул Муксун, наваливаясь на край стола, и вдруг исступленно зашептал: - А ты, браток, прихлопни это дело! Не пожалеешь... А то ведь знаешь, как оно оборачивается - сегодня ты наверху, а завтра я... Судьба играет человеком...

- Вот что, Муксун, - жестко прервал его Мишель.

Ему вспомнились слова Петерса: "Будут над тобой измываться на допросе, а ты нервы в кулак - и никаких эмоций!" - К революции ты никакого отношения не имеешь.

Абсолютно. Отвечать перед революцией - будешь! Как явная контра!

Муксун глухо застонал, будто его наотмашь ударили по лицу, силился что-то сказать, но мокрые губы дергались, не повинуясь ему. Наконец взял себя в руки.

- Имею сообщить по линии Чека... - оправившись от страха, перешел на шепот Муксун. - Присмотрись, комиссар, тут к одному. Собственной печенкой чую - не наш...

- О ком речь?

- Есть тут такой... Громов...

- И что?

- За версту видать: подозрительный. Все одип и один. Молчком. Забьется в угол и соображает. А что - никому неведомо. - Муксун напряг память и вдруг выпалил: - Он же ни единой стопки не опрокинул, сколько с нами был. Чистая вражина! А сообщеньйце мое прошу не позабыть...

"Кажется, он о том, кто сидел в углу", - подумал Мишель и отправил "немедленного социалиста" на место.

Следующий арестованный, судя по всему, был из "идейных". Он вбежал порывисто, с грозным видом, будто ему предстояло стать обвинителем. Почти сразу же вслед за ним появился Калугин, примостился в углу.

- Требую немедленной свободы для себя и всех анархистов, которых вы заточили в этом каменном мешке, - гневно выкрикнул арестованный, отчаянно жестикулируя костлявыми руками. - Самодержавие гноило нас в тюрьмах и равелинах, ваша диктатура хочет сгноить здесь.

- Здесь вы поселились сами! - возразил Мишель.

- Я требую передать мой протест в газету "Анархия"!

- Приказала долго жить.

- Мне не до шуток!

- Какие шутки! Закрыта по распоряжению ВЧК.

- Не признаю! - взревел анархист.

Он метался по комнате, как зверь в клетке. Вздернутая кверху клинообразная бородка победно рассекала воздух.

- Жаль, нет трибуны! - съязвил Мишель. - Ваша фамилия?

- Буржуазные предрассудки! Я человек, раскрепощенный от уз государственных условностей, ибо не признаю самого государства!

- А стрелять в представителей пролетарского государства - условность?!

- Мы были уверены, что нас атакуют контрреволюционеры!

- Ловко, - усмехнулся Мишель. - Расчет на простаков. А какова ваша платформа?

- Анархизм - бог, которому я поклоняюсь. Личная свобода дороже личного благосостояния.

- Ну и фокусник! - воскликнул Мишель. - Чужие мысли за свои выдаете. Цитатками жонглируете!

Анархист, словно споткнувшись обо что-то невидимое, остановился, заморгал мохнатыми, как у колдуна, ресницами.

- Не прерывайте меня! Не стесняйте мою личность!

Не сковывайте мою душу! - потребовал он. - Я так хочу. Понимаете - я!

- Понимаю, - кивнул Мишель. - Свобода для себя, рабство для других.

- Мальчишка! - вспылил анархист. - Мальчишка, бесстыдно извращающий анархизм!

- Кингстоны, папаша, - не выдержал Калугин. - Кингстоны забыл закрыть! - Бывший моряк-балтиец, он уснащал свою речь морскими словечками. Комиссар ВЧК перед тобой!

Анархист даже не обернулся в его сторону.

- Моя платформа. Предельно сжато.

- Послушаем, - Мишель подмигнул Калугину.

- Во всех социальных вопросах, - патетически начал анархист, - главный фактор - хотят ли того люди. Хочу ли того я. Скорость человеческих эволюции зависит от интеграла единичных воль...

Калугин многозначительно покрутил пальцем у своего виска.

- Выходит, социалистическая революция могла произойти и в эпоху средневековья? - с иронией спросил Мишель.

- Что? - вскинулся анархист.

- И при Людовике XI? - невозмутимо продолжал Мишель. - Достаточно было появиться кому-то, кто сплотил бы массы?

- Не ловите меня своей диалектикой, не поймаюсь, - проворчал анархист.

Несмотря на то что этот неряшливый, помятый человек не мог не раздражать и своей внешностью, и вздорностью, и совершенным неумением выслушать собеседника, было в нем нечто такое, что вызывало не злобу, а жалость, как к ребенку, который лишь из упрямства не хочет признавать ошибочными свои поступки и слова.

- Далее, - продолжал анархист. - Государство отменяется. Правительство - ко всем чертям. Его заменит свободное соглашение и союзный договор. Вольные члены коммуны сами наладят экономическую жизнь, будут разумно пользоваться плодами своих трудов. Третейский суд сможет разрешать все противоречия и столкновения.

- Итак, долой диктатуру пролетариата? - спросил Мишель. - Но тот, кто против диктатуры, - контрреволюционер!

- Верно! - загорелся Калугин. - Так держать!

- Мы заклеймили капитализм! - судорожно выкрикнул анархист. - А вы снова загоняете пролетариат в казарму, именуемую государством. Клетка, будь она из золотых прутьев, не перестает быть клеткой!

- Заклеймили, - сказал Мишель. - Только и всего.

А пролетариат собственными руками сбросил капиталистов со своей шеи! Вы читали Маркса?

- Не желаю! - отрезал анархист. - Ваш Маркс всего-навсего комментатор Прудона!

- Ты вот что... - поднялся со своего места Калугин. - Ты нашего Маркса не трожь... Акулам скормлю!

- Да он опять цитатку выхватил, - засмеялся Мишель. - И опять у Кропоткина. Ой-ля-ля! У вас собственные мозги есть? И знаете что, господин анархист:

хвала и честь "комментатору", который идейно вооружил пролетариат. С его "комментариями" мы штурмовали Зимний!

- А мы будем штурмовать Кремль! - заорал анархист, выходя из себя. Никаких правительств! Даешь безгосударственный строй! Позор диктатуре! Изгнать из всех душ дьявола властолюбия!

- Митинг закрываю, свистать всех наверх! - раздельно и спокойно произнес Калугин. - Ораторов слушать некому.

- Да пусть выговорится, - предложил Мишель.

- Читайте Бакунина, Кропоткина, - тяжело дыша, выпаливал анархист. Он никак не мог перейти от яростных беспорядочных восклицаний к спокойному разговору. - Читайте и перечитывайте! Заучивайте наизусть!

И вы войдете в царство анархии, в царство свободы и счастья!

- Ох и перспективка! - с издевкой сказал Мишель. - Но почему вы атакуете государство? И не абстрактное, а совершенно конкретное государство победившего пролетариата. И его штаб, его мозг рабоче-крестьянское правительство?

- Азбучно! - незамедлительно откликнулся анархист. - Всякая власть неизбежно вырождается в произвол и деспотизм.

- Хоть кол на голове теши, - улыбнулся Мишель. - А интересно, кто ваш любимый писатель?

Анархист вскинул бородку, удивленный неожиданным вопросом.

- Как ни парадоксально - Лев Толстой. Я мог бы обойти это молчанием, но искренность - превыше всего.

- Я почему-то так и думал, что Толстой, - сказал Мишель. - Тем более что Толстой разделял веру в неразумность и вред власти. Вы тут забрасывали меня цитатами. Долг платежом красен - я тоже отвечу цитатой. Из Льва Толстого. Вот его слова: "Читал Кропоткина о коммунизме. Хорошо написано и хорошие побуждения, но поразительно слабо в том, что заставит эгоистов работать, а не пользоваться трудами других". Язвительно, но прямо в цель, не правда ли?

Анархист оторопело прислонился к стене.

- Кстати, вот вы лично, - продолжал Мишель, - за счет кого вы жили здесь, в вашем царстве анархии? Пролетариат голодает. А вы? Пролетариат борется. Бьется насмерть с белогвардейщиной. А вы?

- Мы прокляли капитализм... - снова начал анархист.

- Благими намерениями вымощен ад. Вы хотите вонзить нож в спину пролетариата!

- Клевета! - вскипел анархист.

- Вы тут рисовали свое общество, - спокойно продолжал Мишель. - Но чем больше вы его расхваливали, тем меньше хочется в нем жить.

- Вы еще не доросли...

- А вы обречены! - резко сказал Мишель. - Жизнь опрокинула ваши бесплодные, вредные идеи. Сам Кропоткин это понял. Не хотел признаваться. Но прорывалось... Разве не он говорил, что никому не нужен в России? И что если бы попал туда, то был бы в положении человека, мешающего тем, кто борется?

- Вы изучали Кропоткина? - насторожился анархист.

- Читал запоем, - усмехнулся Мишель.

- Чтобы теперь... отречься?!

- Чтобы убедиться в правоте Ленина! - воскликнул Мишель. - Я мог бы по всем пунктам опровергнуть вас, - продолжал он. - Но к чему урок политграмоты?

Кстати, и Кропоткиным мог бы вас опровергнуть. Долой правительство! призываете вы. А что говорил сам Петр Алексеевич в августе 1863-го? Помните, он плыл на пароходе "Граф Муравьев-Амурский"? Плакался в жилетку: плыл бы хорошо, да у капитана белая горячка. Потому, мол, беспорядку много, все неладно.

- Ошибки молодости, - буркнул анархист. - А память у вас, молодой человек, феноменальная...

- Еще вопрос. Вы считаете себя идейным анархистом. Почему же вы прятали под своим крылышком бандитов, контру и прочую сволочь? Это согласуется с вашим учением? - Мишель распалялся все сильнее. - Да вы... предали и Бакунина, и Кропоткина! И все светлое, что было в их учении!

Анархист, насупившись, молчал.

- Итак... - начал Мишель.

- Рано еще зачитывать приговор, рано! - задыхаясь, воскликнул анархист, и бородка его затряслась, будто кто-то невидимый то и дело дергал ее. История еще скажет, скажет...

- Пора вставать, дядя, - прервал его Калугин. - Корабль у пирса.

- Пора вставать, - подтвердил Мишель. - Пора держать ответ перед историей!

Анархист молчал.

- Фамилия? - насупился Калугин.

- Пантюхов, - неохотно назвал анархист.

Когда он неверной, подпрыгивающей походкой покинул комнату, Мишель не почувствовал морального удовлетворения: не такая уж большая радость сражаться с обреченными.

Зато Калугин обрадовал его. Хлопнул по плечу, сказал коротко:

- А ты мастак. С тобой, видать, и в кругосветку можно. - Он помолчал и добавил: - Тут еще попался интересный персонаж. Громов некий. Сейчас его приведут, займись. Я Илюху на подмогу вызвал. Пусть записывает показания. Пригодятся...

Вскоре вихрем влетел в кемнату Илюха - черноволосый парнишка, совсем еще мальчуган. Потертая кожанка была ему явно велика. На фуражке красным огоньком лучилась звездочка. Паренек, ослепив Мишеля солнечной улыбкой, отчеканил:

- Сотрудник Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией Илья Фурман!

- Комиссар Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией Мишель Лафар! - в тон ему представился Мишель.

Илюша стремительно сел за стол, открыл картонную папку с бумагой, всем своим видом показывая, что он готов выполнять свои обязанности со всем старанием, на какое способен.

Громов вошел неторопливо, с достоинством. Несмотря на то что его ждал допрос, он был невозмутим. Казалось:

однажды надев маску, он так и не снял ее. Он отрешенно смотрел куда-то поверх Мишеля.

- Садитесь, - предложил Мишель.

Громов сел спокойно, не стремясь произвести выгодное для себя впечатление, не подчеркивая желания казаться независимым. Жизнь успела сделать горестные заметы на его лице: пригасила, присыпала пеплом когдато яркие, броские и суровые черты. Серые, с малахитовыми искорками глаза в глубине своей таили едва приметное выражение усталости и печали. Темные густые волосы холодновато светились снежинками седины.

- Вот это приобщи к делу, - сказал, входя, Калугин и протянул Мишелю книгу в кожаном переплете.

Калугин тотчас же исчез, а Мишель передал книгу Илюше.

- "Овод", - восхищенно прошептал Илюша, лихорадочно листая книгу.

- Здесь есть надпись, - сказал Илюша. - Вот.

Мишель взглянул на титульный лист. Среди виньеток виднелись строки: "Через страдания - к счастью. Пусть эта книга станет твоим талисманом". Подпись разобрать было невозможно: чернила успели выцвести.

- Ваша? - спросил Мишель, обращаясь к Громову.

- Моя, - подтвердил тот. - Не расстаюсь с ней никогда.

- Почему?

- Разрешите не отвечать на этот вопрос.

- Подарок?

- Да.

- Чей?

- Позвольте и это обойти молчанием. Пусть вас не удивляет мое упорство. Поверьте: мои ответы ничего не прибавят к тому, что вы хотите узнать. Все, что связано с этой книгой, - глубоко личное. - - Хорошо, - согласился Мишель, - будем говорить о том, что имеет отношение к делу. Вы разделяете убеждения анархистов?

- Если я скажу, что не разделяю, вы мне поверите? - спросил Громов.

- Отвечайте на вопрос.

- Предположим, я скажу, что идеи анархизма во многом совпадают с моим идеалом, вы же начнете утверждать, что я вовсе не анархист, а человек, проникший в их среду с особым умыслом.

- К чему предвосхищать события?

- Видите ли, на вашем месте я мыслил бы так же.

Формальная логика плюс подозрительность сжимают человека огненными тисками, из пих не так-то просто вырваться.

Что бы ни говорил Громов, голос его не менялся, он был негромким, чистым, но не бесстрастным.

- Кроме показаний, - возразил Мишель, - есть факты и доказательства. Они или усугубляют випу, или же, напротив, смягчают ее.

- Несомненно, - согласился Громов. - Но прежде чем говорить о сущности следственного процесса, я хотел бы напомнить, что в глаза не видел ордера на арест.

- На предложение сдать оружие вы ответили огнем, - отпарировал Мишель.

- Не подумайте, что я жалуюсь. Вы правы - властям было оказано вооруженное сопротивление. Но к чему в таком случае следствие? Объявите приговор - и точка.

- Почему вы не хотели сдаваться?

- Речь идет лишь обо мне или о всех, кто находился в этом доме?

- О вас.

- Затрудняюсь сказать что-либо определенное. Лично я не сделал ни одного выстрела.

- Ни одного?

- Книга, которая лежит перед вами, была моим единственным оружием.

- Хватит загадок!

- Хорошо. Я понимаю, вы хотите знать, кто я, почему очутился здесь, с какими целями. Знаю - каждый мой ответ будет взят под сомнение и перепроверен всеми доступными вам средствами. Но прошу вас иметь в виду, что вовсе не эти обстоятельства побуждают меня быть откровенным. Истина заключается в том, что мне нечего скрывать. Я был среди этих людей, которые проходят сегодня перед вами. Спросите любого из них: может, я проповедовал идеи монархизма? Или призывал бежать на юг, в Добровольческую армию? Или вовлек в организацию заговорщиков, которая жаждет свергнуть существующую власть? Равно вы не услышите ни от одного из них, что я восхвалял Советы и клялся в верности большевикам. Или что я умолял их разоружиться и пересмотреть свои идейные позиции.

- Вы, что же, вне политики?

- Не совсем так. Я вне политики, но живу верой.

- Религия?

- Я говорю о другой вере, совсем о другой. Верую в русский народ, в его светлый ум, в то, что он заслуживает счастливой доли. Верую в Россию, она еще поскачет в будущее, как птица-тройка. Заимствую этот образ, хотя к Гоголю отношусь враждебно: он окарикатурил русских людей, насмеялся над русской нацией.

- Вы искажаете истину, он высмеивал помещиков! - горячо воскликнул Мишель.

- Не только. Впрочем, это несущественно.

- Итак, вы за счастье России. А как достичь его?

- Я ждал, что вы спросите об этом. Вся трагедия в том, что я и сам еще не ответил себе на этот вопрос.

В юности увлекался философией, изучал множество теорий о социальном переустройстве общества. Но стоило мне посмотреть, как иные теории, будучи перенесенными на реальную почву, неизбежно хирели или, еще того хуже, извращались, принимали самые уродливые формы, - и они переставали быть для меня притягательными, Я поклялся себе, что не стану исповедовать ни одну из них, пока не смогу убедиться, что та или другая теория несет с собой истинное благо, а не всего лишь призрачное его отражение.

- И вы все еще ищете?

- Как видите. Я пошел к анархистам, чтобы увидеть их идеи, так сказать, в натуре.

- И что же?

- И убедился, что все, чем занимались здесь эти люди, не более чем злая карикатура на анархизм. И что народу русскому, появись у них благоприятные условия, они принесут еще много горестей.

- Почему?

- Они заботятся не о народе. Они всецело погружены в свой собственный мир. А точнее - в свой собственный желудок.

- Согласен! - оживился Мишель. - Но разве ваше сердце не чувствует правоты большевиков?

- Человеческое сердце устроено так, что оно предпочитает верить не громким словам, а фактам. Ответить на ваш вопрос я еще не готов.

Мишелю все больше и больше нравился этот человек. Убеждая себя в том, что нельзя поддаваться чувству, Мишель радовался, что у Громова оказалась не какаято иная книга, а именно "Овод", что он не пытался лицемерно клясться в любви к пролетариату и не боялся высказывать мысли, которые могли обратиться против него.

- И все же странно! - сказал Мишель. - Выходит так: пусть другие борются, а я повитаю в философских облаках?

- О нет! - возразил Громов, и что-то насмешливое и вызывающее вдруг сверкнуло в его глазах и тут же погасло. - Просто льщу себя надеждой, что в решающие моменты истории пройду курс обучения в максимально сжатые сроки. А уж тогда со всей определенностью смогу сказать, под чье знамя встану.

- Опоздаете! Не успеете вскочить даже на запятки колесницы истории!

- Возможно. Но постараюсь успеть. Если, конечно, уйду отсюда живым.

- Что еще можете добавить?

- Пожалуй, ничего. Впрочем, мне не хотелось бы оставлять вас в полном неведении. Отвратительнейшее состояние, когда человека мучает какая-то нераскрытая тайна. Вот вы спрашивали о надписи на книге. Загадочно, правда? А между тем простейшая история - необычайно длинная и для человека стороннего столь же необычайно банальная. Вряд ли я доставлю вам удовольствие, если примусь излагать ее последовательно и со всяческими подробностями. Скажу лишь, что книга эта не более чем память о человеке, которого я беззаветно любил. Кстати, это обстоятельство - одна из самых веских причин, побудивших меня скитаться по свету, чтобы забыться, утопить свое горе в водовороте жизни. Теперь, кажется, все.

- На каком фронте вы воевали? - неожиданно спросил Мишель.

Громов улыбнулся. Улыбка, хотя и сдержанная, молодила его.

- Ценю вашу проницательность. Но я никогда не служил в армии. Числюсь нестроевым. Это легко проверить.

"Вот тебе и интересный типаж, - огорченно подумал Мишель. - Или Калугин что-либо знает о нем такое, чего не знаю я, и хочет проверить, смогу ли я сам до этого докопаться. Или просто преувеличивает свои подозрения, так, на всякий случай".

Громов с первых минут расположил к себе Мишеля, и каждое его слово казалось правдивым, лишенным лицемерия. Это настолько обезоружило Лафара, что он решил прервать допрос. Ведь не принимать же всерьез не подкрепленные ни единым фактом подозрения Муксуна!

Мишель вызвал конвоира. Громов уже подходил к дверям, когда Лафар остановил его вопросом:

- А книга? Вы не хотите взять свою книгу?

"Сейчас он вздрогнет, рванется к книге", - предположил Мишель, но ошибся: лицо Громова оставалось непроницаемым и печальным.

- Видите ли, - сказал он, - это самая святая для меня вещь. Но так как вы сами не вернули ее мне, я посчитал, что она представляет какой-то интерес и, вероятно, нужна вам на определенное время как своего рода вещественное доказательство или же как объект, заслуживающий изучения. Хотите, я прочитаю ваши мысли? Вы думаете, что от книги этой потянутся нити к чему-то неразгаданному и опасному для вас. Или же что на какой-либо ее странице может скрываться шифр.

Извините, пожалуйста, но для того, чтобы прочитать мысли подобного рода, право же, не требуется быть Шерлоком Холмсом. И если я не ошибся и просто поддался своей излюбленной привычке предугадывать мысли и события, то единственная просьба: вернуть мне ее, когда надобность в ней у вас отпадет. Хочу надеяться, что вы выполните эту просьбу. Даже в том случае, если судьба готовит мне нечто трагическое.

- Хорошо, - кивнул Мишель и, еще раз перечитав надпись на титульном листе, задумался.

3

Савинкову не спалось. Он редко изменял своей давней привычке - ложиться за полночь и просыпаться еще до того, как первые лучи рассвета начнут борьбу с темнотой. Но теперь нервы порой сдавали и бессонница не давала сомкнуть глаз.

В комнате было душно, казалось, из всех углов бьет резким запахом нафталина. Савинков, морщась, подумал о том, что, наверное, его скитаниям не будет конца. Гостиницы, временные квартиры, случайные ночлеги под крышами, а то и вовсе без крыши: в лесу, в стожке сена, в покинутом шалаше - от всего веяло чужим, непостоянным и горьким.

Неожиданно в памяти возникли любимые места из Апокалипсиса. Спустив крепкие, натренированные ноги с кровати и вглядываясь в черное окно, Савинков прошептал вдохновенно: "И вышел конь рыжий, и сидящему на нем дано взять мир с земли и чтобы убивали друг друга..."

Он потянулся гибким, упругим телом и затих, не слыша своего дыхания. Он привык к тишине, умел сливаться с ней даже в то время, когда был уверен, что его не подстерегает опасность.

Савинков любил темноту. Не только потому, что во мраке легче нанести удар первым или же раствориться в нем. Мрак помогал быть собранным, напряженным, готовым к схватке или к мучительным раздумьям. "Я взглянул, и вот конь вороной и на нем всадник, имеющий меру в руке своей..." прошептал Савинков и тоскливо прижался горячим лбом к окну. Крыши домов проступали во тьме расплывчатым, загадочным пятном. Почудилось, что полоска рассвета на горизонте наглухо загорожена этими крышами. Ему стало вдруг дико от черного окна, тюремной тишины, стало страшно самого себя.

Захотелось, как никогда, света, петушиного крика, шелеста листьев.

Бесстрашие и выдержка, которыми восхищались его сподвижники, давались Савинкову нелегко. Оставаясь наедине с собой, когда не нужно было ни играть, ни притворяться, ни рисковать, он испытывал тягостное чувство одиночества, бессилия и тоски. Лишь думы о деле, об организации, которую он, рискуя жизнью, создавал здесь, в Москве, готовя ее к решающей схватке с большевиками, лишь это воодушевляло и взбадривало.

Савинков любил вспоминать недавнее прошлое. В каждом эпизоде, в каждом штрихе минувших дней он видел прежде всего себя. Собственное "я" в вихре воспоминаний разгоралось так огненно, что обращало в пепел всех других людей, чья роль была исчерпана до конца...

То были дни, когда офицерство Петрограда с жадным нетерпением обратило свои взоры на Дон. На тайных сборищах, на конспиративных квартирах, в отдельных, окутанных дымом и чадом кабинетах ресторанов растроганно и почтительно, воодушевленно и истерично произносилось одно и то же имя: "Каледин". Атаман донских казаков собирал под свои знамена войска. "Каледин и Корнилов были Керенским объявлены мятежниками, - размышлял Савинков. - Но кто возьмет сейчас на себя труд утверждать то же самое? Желание возродить русскую армию и ненависть к Советам искупают многие недостатки этих генералов. Оценка людей меняется так же стремительно, как и оценка обстоятельств". И Савинков решил сделать ставку на Корнилова и Каледина.

Снежный ноябрь семнадцатого года подходил к концу, когда Савинков выехал в Новочеркасск. Верный, как дворовый пес, Флегонт отправился туда самостоятельно, чтобы не возбуждать подозрений.

Путь Савинкова лежал через Москву. Холодный, неуютный город встретил щербатыми мостовыми, израненными снарядами домами на Тверской, конными патрулями, революционными песнями, вырывавшимися вместе с клубами морозного воздуха из простуженных красногвардейских глоток, очередями за хлебом, которые, как издыхающие удавы, обвивали магазины и лавки.

Савинков спешил. И все же не удержался от искушения проехать на лихаче через центр, чтобы запастись хотя бы беглыми впечатлениями. От Охотного ряда приказал извозчику ехать на Курский вокзал. Голодный черный пес, истекая слюной, бежал за пролеткой.

"Дурная примета", - скривил тонкие брезгливые губы Савинков.

Вокзал, перроны и поезда были так плотно забиты пассажирами, что казалось, попади в эту одичалую массу людей - и задохнешься. В такой толпе легко было затеряться, не привлекая чьего-либо внимания, и все же Савинков чувствовал себя почему-то неспокойно.

Вскоре подали обшарпанный, скрипучий состав. Старые вагоны нехотя катились к запруженному людьми перрону, приглушенно лязгали буферами. Толпы мешочников, постаревших от горя женщин, обросших щетиной солдат в измятых, измызганных шинелишках приступом брали вагоны, не дожидаясь, пока они остановятся.

Савинков с трудом пробился к хвосту поезда. Группа разъяренных солдат сгрудилась чуть в стороне, жестким живым кольцом сжав стоявшего в центре высокого розовощекого подпоручика.

- Царский ублюдок! - гневно кричал солдат с перевязанной грязным кровоточащим бинтом рукой. - Скидывай погоны, гаденыш!

Савинков приостановился. Ему были видны чуть покатые плечи офицера, на которых даже сейчас, в хмурый бессолнечный день, ярко светились золотые погоны и к которым, как к кладу, тянулись отовсюду жилистые, сильные руки. Видна была и часть его нежного, юного, чисто вымытого лица с вздрагивающими губами, над которыми отчетливо чернел чуть схваченный инеем пушок.

- Нет, нет... - растерянно повторял подпоручик, озираясь, как затравленный, и нервными, резкими рывками плеч и локтей пытаясь сбросить цепкие пальцы солдат со своих новеньких, аккуратных и любовно пригнанных погон.

- Кровопийца! Золотопогонник! - неслось со всех сторон. - Долой погоны, гидра!

- Нет... Нет... - все тише и беспомощнее твердил офицер и вдруг в тот момент, когда казалось, он согласится выполнить требования окруживших его солдат, собрав все силы, рванулся из кольца, тщетно пытаясь прорвать его, и диким, полным отчаяния и злобы голосом завопил: - Не сниму! Не сниму! Не сниму!..

Солдаты ошеломленно затихли и откачнулись от кричавшего. Но это оцепенение длилось несколько секунд; очнувшись, они молча и неумолимо надвинулись на подпоручика...

Савинков представил себя на его месте и содрогнулся.

"Какую же ненависть породили эти золотые царские погоны! - подумал он. - Вот так же они могли и со мной.

Вот так же, - горело в голове у Савинкова. - Но ничего, ничего..."

Сиплый гудок паровоза вывел его из раздумий. Отчаянно работая локтями, Савинков протиснулся к ступенькам вагона.

С проверкой документов при входе в вагон обошлось благополучно. Савинков предъявил фальшивое удостоверение о том, что он поляк и едет на Дон по делам польских беженцев. Проверявший документы солдат весьма подозрительно взглянул на изображение белого орла на его фуражке, но сзади напирали так энергично, что он не стал задавать вопросов и впустил Савинкова в вагон.

Савинков с трудом втиснулся в купе первого класса.

Красногвардеец с жиденькой бородкой и лукавым прищуром желтоватых глаз с ходу прилип к Савинкову с расспросами: кто такой, куда и зачем едет. Пришлось отвечать на ломаном русском языке с польским акцентом и всю дорогу контролировать себя, чтобы ненароком не вырвалось русское слово.

Путь от Москвы до Киева занял почти шесть суток.

По обе стороны полотна тянулись снежные поля, утопавшие в белых сугробах березы, изредка появлялись одинокие всадники. Савинкова беспокоило не то, что они ехали мучительно медленно, а то, что на любой остановке его могли случайно опознать, ссадить с поезда и передать в Чека.

До Киева Савинков добрался без происшествий. Там пересел на другой поезд. Он тащился еще медленнее, словно на казнь.

На границе Войска Донского началось...

Поезд оцепили матросы. Они искали оружие. Когда матрос-черноморец вошел в купе и зычно спросил: "Оружие есть?" - Савинков впервые внешне спокойно протянул документы.

- Поляк, говорит, бес его разберет, - затараторил сгоравший от любопытства красногвардеец. - Я его всю дорогу проверяю, ловлю, а он не ловится...

Матрос озабоченно взглянул на него, хмыкнул и пробасил:

- Полный назад, папаша!

Тот замигал бесцветными густыми ресницами, осекся, закашлялся, сделав вид, что чересчур жадно хватанул горячую струю злого махорочного дыма.

- Оружие имеется? - спросил Савинкова матрос, возвращая удостоверение.

Савинков отрицательно покачал головой.

- Смотри, дядя, а то казаки все равно отберут.

У Савинкова все запело в душе от этих слов: "Казаки все равно отберут". Он едва не рассмеялся от радости.

Матрос немного выждал и, увидев хмурое, отчужденное лицо Савинкова, махнул рукой:

- Не дрейфь, пан, мы за интернационал. - И, подмигнув ему, вышел из купе.

Ростов встретил Савинкова метелью. Дома дымились белым пламенем. Улицы были пустынны, лишь изредка встречались крохотные отряды красных, тут же исчезавшие в снежной кутерьме. Несколько раз мимо проплыли носилки с ранеными. Они были укрыты шинелями, облепленными снегом.

Казалось, совсем неподалеку, тотчас же за городом, басовито ухают орудия.

Савинков остановился в гостинице возле вокзала. Номера были переполнены хмурыми, неразговорчивыми людьми, в которых он без труда узнал переодетых в штатское офицеров.

Вечером за скудным ужином Савинков начал осторожно прощупывать настроение соседей по номеру. Офицеры были растеряны и тревожились за исход боя, который шел под Нахичеванью.

- Если победят большевики, всех вас поставят к стенке, - мрачно предсказал Савинков. - А между прочим, ваше место у Каледина.

Долго оставаться в гостинице было небезопасно. На другой же день Савинков нанял возле рынка бричку до Таганрога. Было еще темно, когда выехали на шоссе.

Метель, приутихшая ночью, снова показывала свой крутой нрав. Ветер был упруг, иглист, и порой чудилось, что еще немного - и лошади, и бричка, и люди в ней - все поднимется в воздух и сгинет в снежном аду.

- А теперь назад! - прокричал вдруг Савинков, толкнув в бок утонувшего в громоздкой шубе низкорослого возницу.

- Чего гутаришь? - натянул вожжи тот.

- Поворачивай назад! - отряхиваясь от снега, повторил Савинков.

- В Ростов?

- В Аксайскую!

- Чи сдурел?

- Слушай, что велят!

- Загодя говорю - попадем к большевикам в зубы, - все еще пробовал настоять на своем возница.

- Бог не выдаст, свинья не съест, - сказал Савинков. - Погоняй!

Ехали долго. Кони чутьем угадывали дорогу, встряхивали тяжелыми от налипшего снега гривами. Бричка, как привидение, медленно ползла по взбесившейся степи. Тихо, приглушенно всхлипывая, скрипели колеса. Осторожно пофыркивали кони. Пронзительно тявкала пушчонка, скрытая от глаз заснеженной далью. Если бы не эти звуки, Савинков уверовал бы в то, что они тащатся по нескончаемому могильному склепу.

Задрав воротпик драпового пальто, Савинков дремал, временами стряхивая снег с ресниц.

"Итак, на каких лошадок придется делать ставку? - Савинков вспоминал генералов, окопавшихся в Новочеркасске. - Перво-наперво Лавр Корнилов. Я же сам помог ему в июле стать главковерхом. Молодчина, выскользнул из Быхова, улизнул на Дон. Этот все умеет. Даже свой позорный побег из плена весной пятнадцатого года сумел изобразить как подвиг. Человек стальной хватки, сатанинского честолюбия. Метит в российские бонапарты.

Столкновение мое с ним в будущем неотвратимо. Но это в будущем. А пока... Впрочем, нельзя ни на миг забывать:

если Лавр Корнилов протянет одну руку, то другой тут же тайно взведет курок... А как генерал Алексеев? Рафинированный лицемер. Но влиятелен чертовски. Здраво смотрит на Дон как на базу для действий против большевиков. Усиленно формирует Добровольческую армию.

И все же ему не тягаться с Калединым. Этот отчаянно смел и решителен. Надежда российской буржуазии. Лорд Сесияь, англичанин, помощник министра иностранных дел, не зря сказал: "Единственным лучом надежды является или может казаться лишь то, что делает или сможет сделать казацкий вождь Каледин". Но горд и непомерно заносчив. На просьбу самого Керенского принять его рявкнул: "Гоните его к черту, ему здесь нечего делать!" Чего доброго, вот так же рявкнет и на меня!.. Так, кто там еще? Да, Митрофан Богаевский. Стелет мягко, но кладет по-каледински. Пригодится на первых порах.

Кадеты Парамонов, Степанов не в счет. Известные прилипалы и флюгеры. Впрочем, - Савинков горько усмехнулся. - Ты и сам, кажется... Воистину, превратился в рычаг Архимеда. Точка опоры - белые генералы. А, к дьяволу формальную логику! Люди - рабы условностей.

Отказавшись от бога на небе, создают себе идолов на земле. Черт с ними, пусть эти боги дают оружие, деньги, пусть берут Петроград, Москву. А там там мы решим, чью икону ставить в красном углу. К тому времени у меня будет своя армия - невидимая, но могущественная..."

Савинков весь ушел в себя и прервал раздумье лишь в тот момент, когда над самым ухом раздался хриплый, озлобленный возглас:

- Стой, падла!

Тут же чья-то жилистая рука вырвала у возницы вожжи. Бричка остановилась, у ее передка заколыхалась огромная усатая голова, закутанная башлыком, тускло замерцала вороненая сталь штыка.

- Оглохли, мать вашу!.. Кто такие?!

- Свои, - коротко, с достоинством ответил Савинков, приподнимаясь.

- Свои... - яростно и смачно передразнил казак. - Нешто мы с тобой на одной бабе сроднились?

Интуитивно чувствуя, что попал к калединцам, Савинков радостно заулыбался.

- Чего ощерился?! - разозлился казак. - В станичном правлении быстро слезу вышибут, - добавил он с угрозой.

Казак по-хозяйски уселся в бричку. Возница ожесточенно хлестнул коней те с места взяли рысью.

В Аксайской, у станичного правления, бричку окружила толпа казаков. Начались беспорядочные вопросы.

Казаки не хотели верить, что Савинкову удалось пробраться через Ростов. Над толпой повисло страшное слово "шпион".

Под конвоем его привели к станичному атаману. Щеголеватый войсковой старшина взглянул на Савинкова, и рот его пополз до ушей, обнажив шеренгу щербатых, прокуренных зубов:

- Господин Савинков? Я вас знаю. Помните Гатчину?

На следующий день Савинков прибыл в Новочеркасск.

Здесь его ждали разочарования. Он смутно предчувствовал их еще до того, как решил ехать, и сам умилился сейчас своей прозорливости.

В Новочеркасске царил разброд. Алексеев и Корнилов, как показалось ему, грызлись между собой, исподтишка плели интриги. Армия формировалась со страшным скрипом.

На встречу с Савинковым собрался почти весь генералитет. Савинков говорил долго, с чувством. А когда вскользь заикнулся об учредительном собрании, о демократизации, Митрофан Богаевский, крутнув жесткими узловатыми пальцами висячий ус, хмуро изрек:

- Время демократии прошло...

А Каледин добавил:

- При слове "демократия" хочется рубать шашкой, рубать без роздыху!

- Но, - возразил Савинков, не удивляясь этой вспышке гнева, - как вы мыслите в таком случае привлечь на свою сторону широкие массы казачества?

- А так! - крякнул Каледин, с хрустом заедая выпитую водку пупырчатым соленым огурцом. - А так! - повторил он с наслаждением и, коротко хохотнув, выхватил саблю и вожделенно крутнул ею над головой, словно сидел на коне, галопом стелющемся над степью.

"Неужели он и впрямь так прямолинеен? - удивился Савинков. - Все в лоб, все напролом. Не понял даже, что речь идет лишь о слове, всего лишь о слове..."

- Мы надеемся на вас, господин Савинков, - заговорил Алексеев, стараясь хоть слегка разрядить накалявшуюся атмосферу. Каждое слово он произносил мягко, но тону его кричаще противоречил недобрый блеск маленьких глаз, сверливших Савинкова. - И мы ждем ваших плодотворных действий там, в центре России. Уже хотя бы потому, что здесь, на юге, мы не сидим сложа руки. Поверьте, Борис Викторович, служба нам отнюдь не кажется медом. Мы, русские генералы, отдавшие десятки лет регулярной армии, вынуждены набирать добровольцев! Это ли не парадокс! Пока к нам записываются лишь офицеры, юнкера, кадеты...

- И гимназисты! - огорченно воскликнул Каледин. - Их, извините, еще мама на горшок за ручку водит.

- Ах вы шутник, - добродушно ухмыльнулся Алексеев, но глаза его остались такими же недобрыми. - Действительно, армия пока что в стадии зачатия. Но все великое рождается в муках, не так ли? Надеюсь, это не отпугнет вас, Борис Викторович?

- Страх мне неведом, - гордо ответил Савинков.

- Одобряю! - с натужной радостью воскликнул Каледин. - Такие демократы нам подходят!

Стройный, крепко сшитый, но низкорослый Корнилов обжигал собеседников черными углями по-калмыцки посаженных глаз. Он встретил Савинкова подчеркнуто официально, как бы давая понять, что между их прошлым и настоящим лежит незримый рубеж, переходить который невыгодно ни тому, ни другому.

Корнилов вначале молча слушал разговор Савинкова с генералами. Само слово "демократия" было ему ненавистно, хотя сейчас он и смирялся с ним: и потому, что воспринимал его как нечто неизбежное, но недолговечное и преходящее, и, главное, потому, что не принимал всерьез страстных речей Савинкова в защиту этого слова. Он хорошо знал, что для такого прожженного политикана, как Савинков, оно не более чем конек, оседланный лишь для того, чтобы проскакать самый опасный участок пути.

- А помните, Борис Викторович, августовское заседание Временного правительства? - вдруг спросил Корнилов. Генералы удивленно переглянулись: внезапный вопрос Корнилова, казалось, отвлекал от главной темы разговора и таил в себе нечто коварное и загадочное. - Разумеется, помните, ибо как раз именно вы, а также и Керенский предупреждали меня, что на заседании не стоит говорить об оперативных планах, так как они тотчас же станут достоянием немецкого командования. Вы не доверяли членам собственного кабинета. А ведь, насколько я понимаю, правительство Керенского выставляло напоказ именно демократию?

Савинков понял, к чему клонит Корнилов, но решил стоять на своем.

- Лавр Георгиевич, - Савинков назвал Корнилова по имени-отчеству, подчеркивая, что прежние взаимоотношения, сложившиеся между ними, он намерен сохранить и на будущее, несмотря на то что Корнилов не давал к тому повода. - Согласитесь, времена меняются, а с ними и взгляды. И даже привычные, ясные в прозрачности своей понятия приобретают иной, подчас самый неожиданный смысл...

- Времена меняются, - перебил его Корнилов и опять-таки без видимой связи с тем, что только что сказал Савинков, добавил: - Вчера в Аксайской казаки офицера на штыки подняли. А неделю назад здесь, в Новочеркасске...

- Плоды демократии! - негодующе фыркнул Каледин.

- Намордник снимать преждевременно, извините за столь образное сравнение, - заключил Корнилов, всем тоном оттеняя, что говорит эту фразу вовсе не потому, что хочет подкрепить восклицание Каледина и придать ему весомость, а совершенно самостоятельно и независимо ни от кого.

Алексеев заинтересованно переводил взгляд с Корнилова на Савинкова. Его радовало, что они в чем-то главном походили друг на друга. Он старался понять, в чем их схожесть, и вдруг его осенило: да ведь эта же схожесть не показная, а внутренняя, но до поры тщательно скрываемая. Да и внешне они, черт побери, схожи: один и тот же калмыцкий разрез глаз, смуглая, как у метисов, кожа лица, тонкие, тщеславно и себялюбиво сжатые губы.

- Господа! - вновь вступил в разговор Алексеев. - Я убежден, что приезд господина Савинкова как нельзя кстати. Сейчас не время для раздора и дискуссий. Все - под одно знамя. Усилия Бориса Викторовича достойны похвалы, и мы еще не раз с благодарностью воспользуемся ими.

Савинков сделал вид, что его удовлетворяют эти слова, и тут же отметил про себя, что его, видимо, хотят сделать козырной картой в чужой игре.

- Практические действия я поддержу всей душой, - сказал Корнилов. - А неприязнь к словоблудию во мне породил еще Керенский.

Савинков мгновенно вспомнил цветистые фразы из воззваний, подписанных Корниловым, вроде "казаки, рыцари земли русской", "не на костях ли ваших предков расширялись и росли пределы государства Российского", "славное казачество" и множество подобных, и мысленно усмехнулся...

Как и предполагал Савинков, кроме общей беседы генералы обязательно захотят встретиться с ним, так сказать, тет-а-тет. Особенно намекал на это Корнилов, и Савинков сразу же сообразил, что тот не в ладах с Калединым и вообще ни за что не смирится с ролью второго плана.

Оставшись наедине с Савинковым, Корнилов без обиняков заявил:

- Вам я верю, Борис Викторович. Поверьте и вы мне: Каледин - позер, храбрость его напускная. Осушит графинчик смирновской - и саблю наголо! Увидите - с Дона его и за уши не вытянешь. А моя цель - Петроград.

Савинкову вспомнился провал похода Корнилова на Петроград, но он тут же заглушил в себе иронию, рассудив, что ситуация ситуации рознь.

- Я много думал о том, почему август оказался для нас таким трагическим, - Корнилов взглянул Савинкову прямо в лицо. - Думаю, что вы со мной согласитесь:

мы слишком болезненно относились к партийной принадлежности тех, кто вставал в наши ряды. К черту мнительность! Собирайте всех, кто ненавидит большевизм!

Гибче играйте на патриотических чувствах!..

Савинкову был не по душе этот менторский тон, но пришлось сделать вид, что он с должным вниманием воспринимает каждое слово Корнилова. И когда тот стал перечислять офицеров, которые могут составить ядро организации, у Савинкова полегчало на душе.

- Вот, к примеру, полковник Перхуров Александр Петрович, - говорил Корнилов, в такт словам ударяя по столу сухоньким смуглым кулачком. Окончил академию генерального штаба, потомственный дворянин Тверской губернии. За монархию жизнь отдаст не задумываясь.

Сейчас, по моим сведениям, в Москве. Превосходнейшим помощником может оказаться для вас. Всенепременнейше рекомендую разыскать его.

"На словах - к черту партийность, а в помощники мне монархиста навязывает", - отметил Савинков.

Корнилов перебрал еще с десяток фамилий и вдруг оживился.

- Да, к вопросу о том, как поставить на службу нашему делу патриотические чувства офицеров. Вероятно, вы не забыли, Борис Викторович, штабс-капитана Ружича?

- Ружича! - воскликнул Савинков. - Вы что-нибудь знаете о его судьбе?

- Погиб, - коротко ответил Корнилов. - Кстати, вам не следовало покидать его в Гатчине. Смертельно раненный, он звал вас. Я сам в Гатчине не был, но сведения сии достоверны, получены от моего лучшего друга. Впрочем, это не упрек. Все мы были заняты выполнением своего долга. Я напомнил вам о Ружиче лишь потому, чтобы заострить свою мысль о патриотизме. Ружич был не из тех, кто пел "Боже царя храни!". Но разве любовь к России и органическое неприятие деспотизма, характерное для людей типа Ружича, нельзя направить в священное русло борьбы с большевиками?

- Вы правы, Лавр Георгиевич, - согласился Савинков, стремясь не обнаружить перед Корниловым свою злость за новый поток нравоучений. - Если мы оттолкнем таких людей от себя, их, чего доброго, приголубят большевики. Что касается Ружича, то вы знаете, как мы были дружны с ним. И не моя вина в том, что я не смог спасти его. Сообщение же ваше о его гибели глубоко опечалило меня: этого человека ждало большое будущее.

А про себя подумал: "Какие сантименты развел Лавр Георгиевич! Ружича пожалел, делает вид, что забыл, как своих контрразведчиков на него науськивал..."

Перед отъездом из Новочеркасска Савинков нанес визит Алексееву. Тот дал ему поручение наладить связь с лидерами кадетов в Петрограде и подчеркнул особо, что Добровольческая армия здесь, на Дону, почувствовала бы себя неизмеримо прочнее, если бы там, в центре, у нее имелся крепкий, надежный тыл в лице русского офицерства. Этим он как бы скреплял воедино замыслы генералов с замыслами Савинкова.

- Для того чтобы свалить большевиков, я готов на все, - заверил Савинков. - Я добьюсь этой цели во что бы то ни стало.

- Истерзанное, измученное и оскорбляемое русское офицерство ждет своего вождя, - подхватил Алексеев. - Офицерство жаждет единства, полно решимости спасти Россию. Но силы его раздроблены, распылены. Превратить их в мощный, всесокрушающий кулак - это ли не завидный удел вождя?

Савинков слушал словоохотливого генерала с нарастающим раздражением. Он ждал момента, когда этот разговор, принявший с самого начала декларативный характер, перейдет в область конкретных решений. Неужели этот дряхлеющий генерал всерьез думает, что он, Савинков, вполне может обойтись без финансовой поддержки?

- Здесь, на Дону, вам, бесспорно, неимоверно трудно, - сказал Савинков, озабоченно наморщив лоб, - хотя почва у вас благодатнейшая - вы имеете дело с преданным казачеством. А каково будет мне и другим, которым придется работать в самом сердце большевизма? И если, отдав дань романтической стороне дела, перейти к вещам, далеким от возвышенной лирики, то абсолютно ясно, что без денег не обойтись.

- Выкроим, Борис Викторович, непременно выкроим, - пообещал Алексеев. Важно сделать первый шаг, заявить о себе как о реальной силе. И союзники обязательно откроют свои кошельки. С нетерпением будем ждать от вас вестей.

Лицо Алексеева просияло добрейшей улыбкой, а глаза похолодели.

"Лиса, старая лиса", - подумал Савинков, прощаясь.

Он прекрасно сознавал, что, хотя Алексеев все время- и старался показать, что его, Савинкова, здесь очень ценят и отводят ему особую роль в борьбе с большевиками, между слов генерала явственно чувствовалось стремление побыстрее отослать его отсюда.

Генералы хотели убить двух зайцев: они могли тешить себя надеждой, что офицерство, сколоченное Савинковым, нанесет большевикам удар изнутри и облегчит наступление Добровольческой армии на Москву и Петроград.

И, кроме того, освобождали себя от опасности стать жертвой такого мастера политической интриги, какого они безошибочно видели в Савинкове.

Весь обратный путь Савинков пытался успокоить свою совесть. Он гордился тем, что был террористом, наводившим страх на членов царской фамилии, а теперь вот удивительно быстро нашел общий язык с царскими генералами. А что поделаешь? Борьба предстоит отчаянная.

В одиночку против большевиков не попрешь. Ясно как божий день, что генералы любят не Россию, а самих себя, во сне видят монархию. Но у них пулеметы. И коль ты сказал "а", скажешь и "б". Тем более что в эсеров больше веры нет, они в растерянности, у них нет мужества. Значит, ставка на генералов. И прежде всего, как это теперь окончательно прояснилось, на Корнилова.

Правда, политик из него никудышный. Впрочем, слабость Корнилова - твоя сила...

До Петрограда Савинков добрался благополучно. Выполнив поручение Алексеева связаться с кадетами, находившимися в подполье, отправился в Москву. Оттуда он намеревался вновь пробраться на Дон. Но узнал, что Каледин застрелился, а Ростов и Новочеркасск взяты большевиками. Алексеев и Корнилов вынуждены были отступить и увести Добровольческую армию в донские степи.

Позднее Савинкову рассказали, что Корнилов послал Каледину телеграмму, полную упреков в нерешительности и кончавшуюся словами: "Я не хочу защищать Дон от Дона".

Савинков остался в Москве и с бешеной энергией стал создавать тайную организацию офицеров. Восхищался, что нашел ей название, звучавшее как стихи: "Союз защиты родины и свободы".

...Савинков очнулся, приоткрыл глаза. Да, прошлое лишь трамплин к будущему. Было приятно сознавать, что организация сколочена прямо в стане большевиков. Если бы грозный председатель Чека знал, что он, Савинков, в Москве!

Окна все еще были черны. Савинков вскочил, приник к шторе. Ни одной звездочки в небе! Пол был холоден, босые ступни мерзли. "Ну и весна, черт ее побери!" - выругался он.

Савинкову вдруг захотелось занести на бумагу все, о чем только что вспоминал и размышлял. Придет время - как крупица золота будет ценна каждая деталь, каждый штрих его жизни. И кому же позаботиться об этом, как не самому? Савинков иногда испытывал мучения оттого, что не мог всецело посвятить себя литературе. В нем всегда жил второй человек - писатель Ропшин. Честолюбие политического деятеля порой боролось в душе с честолюбием литератора. Но политик все время брал верх: прельщала власть. Савинков побеждал Ропшина.

Савинков щелкнул зажигалкой. Оплывшая свеча наполнила комнату смутным желтоватым светом. Стремительно, по-военному, оделся, налил из графина в пригоршню теплой, застоявшейся воды, плеснул в лицо.

Впереди ждали дела.

4

Было уже близко к полуночи, когда Мишель, допросив последнего арестованного, пошел будить Калугина. Тот пристроился на столе, длинные ноги неловко свешивались через край. Едва Мишель дотронулся, Калугин вскочил, будто и не спал вовсе.

- Курс - на Лубянку, - сказал Калугин. - Доложим Петерсу, а уж тогда вздремнем. Илюху я отправил спать, сосунок еще...

Они вышли на улицу. Апрельская ночь была светлой и чистой. Последние льдинки хрустели под ногами, но теплое дыхание весны напористо противостояло холоду, жило в небе, разбросавшем над городом гроздья зовущих звезд.

Мишелем овладело смешанное чувство удовлетворения и разочарования. Кажется, он безошибочно разобрался с арестованными. Но из всех, кого он допрашивал, лишь несколько человек были в своем роде необычными и вызывавшими интерес. И в первую очередь Громов. За его немногословностью и сдержанностью чувствовался глубокий ум и сильная воля.

Резкий, короткий гудок автомобиля вывел их из задумчивости. Машина, прижавшись к тротуару, остановилась.

- Феликс Эдмундович, - шепнул Мишелю Калугин.

- Вы, вероятно, направились на Лубянку, товарищи? - окликнул их Дзержинский, устало выходя из машины. - Придется вернуться. Я хотел бы знать, что вам удалось узнать сегодня.

Втроем они вернулись в "дом анархии", и вначале Калугин, а затем Мишель доложили Дзержинскому о результатах допросов. Он слушал молча, одновременно делал пометки в записной книжке.

- Кое-что прояснилось, - заговорил Дзержинский. - Было бы, конечно, наивно думать, будто сейчас мы можем сказать о каждом арестованном что-либо определенное.

Но пища для размышлений есть. Теперь надо попытаться нащупать их связи с внешним миром, наверняка тут ждет нас много неожиданностей.

Дзержинский распорядился насчет дальнейшего содержания арестованных, выяснил, насколько надежно они охраняются, и, перед тем как выйти на улицу, вдруг спросил:

- Значит, его фамилия Громов?

- Да, - подтвердил Мишель. - Вот его книга с дарственной надписью.

- Разговор продолжим завтра, - сказал Дзержинский, взяв книгу. - А сейчас вам пора отдохнуть. Садитесь в машину.

- Да мы своим ходом, - неуверенно отказался Калугин.

- Садитесь, - повторил Дзержинский. - Товарищ Калугин живет, я знаю, неподалеку от Лубянки. А вы, товарищ Лафар?

- В Каретном ряду, товарищ Дзержинский.

- Вот видите, вы мои попутчики.

Калугин и Мишель быстро забрались в автомобиль.

- Чувствуете, запахло весной? - спросил Дзержинский, оборачиваясь к ним.

- Чувствуем, - весело отозвался Мишель. - Первая советская весна!

- Первая, - кивнул Дзержинский. - Радостная и неимоверно трудная. И надо выстоять.

- Теперь к пирсу вертаться несподручно, - стараясь быть еще серьезнее, чем обычно, сказал Калугин. - Теперь полный вперед, остановка - в коммуне!

- Верно, - сказал Дзержинский. - А морские словечки, товарищ Калугин, помогают вам ярче выразить мысль.

Калугин сразу не мог понять, хвалит или осуждает его Дзержинский. По словам выходило, что хвалит, а по тону - вроде подшучивает.

- Не могу отвыкнуть, - смущенно признался Калугин. - Липучие, черти, как медузы...

- А зачем отвыкать? - улыбнулся Дзержинский. - Я вот как-то без этих словечек и представить вас не могу.

- И я тоже! - подхватил Мишель, вновь и вновь радуясь, что попал в подчинение такому, видать по всему, отличному человеку, как Калугин.

Они ехали по городу, открывшему все улицы, мосты и переулки весне. Это была единственная сила, которая одолела Москву и от которой сама Москва и не думала защищаться.

Автомобиль подъезжал к Петровке, когда Мишель вдруг предложил:

- Товарищ Дзержинский, заглянули бы ко мне? На чашку чая...

Дзержинский взглянул на часы.

- Ну хоть на полчаса, - упрашивал Мишель.

- Как, товарищ Калугин? - спросил Дзержинский. - На полчаса? нахмурился Калугин. - Разве что на полчаса...

- Ну вот - единогласно, - подытожил Дзержинский.

Каждая минута была на счету, но Дзержинский откликнулся на просьбу Мишеля. То ли потому, что ему захотелось посмотреть, как живет молодой комиссар ВЧК, то ли потому, что в город вступала весна и хотелось, пусть ненадолго, отвлечься от непрерывных суровых обязанностей.

В подъезде дома, в котором жил Мишель, стояла темнота - густая и непроницаемая, как ночное южное небо.

Ветер, еще пахнущий снегом, ворвался в открытую дверь.

- Сюда, - негромко сказал Мишель, и они стали медленно подниматься на третий этаж.

Ступеньки каменной лестницы были крутые, и Мишель приостановился на площадке, давая Дзержинскому передохнуть.

- Не записывайте меня в старики, - пошутил Дзержинский.

- Шинель не снимайте, в квартире нетоплено, - предупредил Мишель, пропуская Феликса Эдмундовича в прихожую. Но Дзержинский не послушался, молча разделся и, когда Мишель зажег свечу, виновато взглянул на свои сапоги - от них на паркетном полу остались мокрые расплывчатые следы.

Мишель внес свечу в гостиную, поставил ее на круглый стол, сбросил с себя куртку.

- Пианино, - как-то удивительно нежно проговорил Дзержинский.

- Подарок покойной матери, - отозвался Мишель. - Она учила музыке детей из богатых семей. Каким-то чудом собрала деньги. Мечтала, чтобы я стал музыкантом, даже композитором.

- Вы играете?

- Да. Не блестяще, правда. Садитесь, прошу вас.

Дзержинский сел так, что пианино было перед его глазами, и смотрел на пего, будто оно уже издавало звуки - еще очень робкие, далекие.

Он сидел не шевелясь, похожий на человека, позволившего себе отдохнуть после утомительного перехода, готовый по первому зову трубы вновь продолжить свой путь.

Мишель бережно поднял крышку пианино и тоже замер, словно прислушиваясь к чему-то.

- Шопена... - тихо попросил Дзержинский.

Мишель вздрогнул. "Шопена!" Поразительным было

то, что он как раз и намеревался сыграть этюд Шопена - "Революционный"!

В комнате было по-прежнему тихо, но все, что окружало Мишеля, мгновенно обрело дар речи.

И пламя свечи, огненным языком отражавшееся в черном зеркале пианино, и Свобода с картины Делакруа, взметнувшая над баррикадой знамя, и окно, за холодными стеклами которого синела ночь, - все, казалось, повторяло то же слово: Шопена... Шопена...

Да, он очень нужен был сейчас, Шопен! Нужен свече, чтобы ярче гореть и не гаснуть. Ночи за окном, чтобы без отчаяния и страха уступить место рассвету. Свободе, чтобы все: и мальчишка-гамен, поразительно похожий на Гавроша, и раненый, пытающийся победить смерть, и рабочий в блузе, - все видели парящее над баррикадой крылатое знамя.

Шопен был нужен и Дзержинскому, потому что он, никогда не позволявший своим чувствам отдаться чемуто другому, кроме борьбы, хотел услышать сейчас бурю солнечных звуков, высекающих искры из сердца.

Шопен был нужен Мишелю, потому что молодость жаждет фанфар и славы, вечного боя, любви и счастья.

Шопена хотел послушать Калугин, потому что оп еще никогда в жизни не слушал его...

Мишель осознал все это в считанные мгновения и вдруг, неожиданно для себя, в тот самый миг, когда в сердце взметнулось вдохновение, коснувшись кончиками пальцев холодных клавиш, услышал, как пианино отозвалось ему голосом и дыханием самого Шопена...

Дзержинский не видел ни того, как стремительно метались длинные пальцы Мишеля, ни того, как дрожало пламя свечи, ни того, как изумленно уставился на Мишеля Калугин.

Дзержинский слушал...

Шопен звучал, радуя и поражая то своей кротостью, то неистовством. Вырвавшись из тесной комнаты, над ночной Москвой, над голыми еще лесами, над полями, жаждущими солнца и человеческих рук, у самых звезд - звучал сейчас "Революционный" этюд Шопена...

Дзержинский слушал...

Что это? Небо, сотканное из живых огненных звезд.

И чувство счастья оттого, что можно неотрывно смотреть в это небо. Смотреть! Когда он в последний раз был в лесу, когда умывался росой, говорил со звездами? Когда?

Шопен... Он способен взорвать человеческую душу.

Как хочется обнять своей любовью все человечество, зажечь его мечтой о счастливом будущем...

Шопен... В этой музыке - великие страдания и радость, несмотря на мучения. Кажется, даже в тюрьме звучала эта мелодия. Стоны всей России, проникавшие за тюремную решетку, били в сердце, как призывный набат. В тюрьме он вел дневник. Не ради забавы - то был порожденный самой жизнью разговор с самим собой. Через полмесяца - десять лет с тех пор, как была сделана первая запись. На вопрос, где выход из ада теперешней жизни, он тогда ответил: в идее социализма. Социализм - факел, зажигающий в сердцах людей неукротимую веру и энергию. Сейчас это особенно ясно...

Нет, он не проклинает свою судьбу. Он знает, что прошел этот путь ради того, чтобы разрушить ту огромную тюрьму, что находилась за стенами его тюрьмы. Оп говорил тогда и готов повторить сейчас: если бы предстояло начать жизнь сызнова, начал бы так, как начал.

И не но долгу, не по обязанности. Это - органическая необходимость...

Все яснее и громче звучит вечный гимн жизни, правды, красоты и счастья, и нет места отчаянию. Жизнь была для него радостна даже тогда, когда на руках звенели кандалы. Он знал, во имя чего переносил муки...

Шопен... Он влил в свою музыку клокочущую кровь, в этой музыке бьется его живое сердце...

Волнения, бури, схватки... И вот - героические фанфары, как призыв к вечной борьбе...

Калугин впервые видел Дзержинского таким, каким он был сейчас. Пламя свечи дрожало, и оттого казалось, что лицо Дзержинского тоже вздрагивает, что каждый звук причиняет ему боль и страдания. Калугин и подумать не мог, что музыка способна преобразить человека, да еще такого человека, как Дзержинский. А главное, по твердому убеждению Калугина, этот самый Шопен ничуть не был похож на переливчатые, задорные переборы гармошек на городских окраинах, был чужд, непонятен и даже враждебен всему тому, что несла с собой революция. Калугину по душе были марши, вихрем врывавшиеся в душу и звавшие на смертный бой. И потому он косился сейчас на Мишеля, словно обманулся в нем. "Какой же он, к дьяволу, рабочий... Интеллигенция! А ты еще в кругосветное с ним собираешься. Впрочем, Мишель - сосунок, да и с детства приучен к фортепьянам. А вот как же Дзержинский? Как он может совмещать свою ненависть к тиранам и всяческой контре с этим самым Шопеном?"

Так думал Калугин, не замечая, что, независимо от хода своих мыслей и от своего настроения, музыка, как бесовская сила, как наваждение, вползает в его душу, бередит ее и подчиняет себе. Внезапно почувствовав это, он встряхнул головой, стараясь избавиться от колдовской музыки, но это не помогло. Что-то охватило его, парализовав волю и возбудив в нем занимавшуюся в душе радость.

Мишель в последний раз прикоснулся к клавишам, прислушиваясь, как нехотя замирает заключительный аккорд. Неожиданно он ощутил на плече прикосновение ладони. Перед ним стоял Дзержинский. Мишель сразу же понял, что Дзержинский хочет сказать ему многое.

- Спасибо... - Дзержинский помолчал и, преодолев в себе что-то сдерживающее, заговорил: - Сейчас мне хотелось повторить Гете: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно". - Он снова умолк, потом продолжил прерывисто, возбужденно: - А когда-нибудь... когда-нибудь мы выкроим время, и я попрошу вас сыграть вторую фортепьянную сонату си бемоль минор. Самое трагичное из всего, что Шопен создал. Борьба между надеждой и отчаянием, жизнью и смертью. Скорбь мужественного сердца, влюбленного в жизнь...

Калугин слушал рассеянно: он все еще был под влиянием музыки и недоумевал, почему Мишель перестал играть.

- Вспомнилось, - снова заговорил Дзержинский. - Весна. По Лене только что прошли льдины. Прошли, а холод оставили. На берегу - костер. Моросит дождь. Вокруг костра - ссыльные. Я в их числе. Утром в Качуге мы должны были сесть на паузок. И как получилось, теперь даже самому странно, а вот тогда... Я вдруг начал читать свою юношескую поэму. Да, да, поэму. На польском языке. Подражательная поэма была, конечно. Влияние Мицкевича...

Мишель на миг представил себе и лица ссыльных, и реку, освободившуюся ото льда, и синеватый вечер, предвещавший солнечное утро, и лицо юноши в багровых отсветах костра.

А Калугин невидяще смотрел на Мишеля, на пианино и тщетно пытался прогнать засевший в мозгу вопрос:

"Почему он перестал играть? Почему?" Он до того был поглощен этой навязчивой мыслью, что не сразу услышал слова Дзержинского:

- Ну как, товарищ Калугин? Понравился Шопен?

- Думаю так, Феликс Эдмуидович... - Калугин чувствовал себя словно пробудившимся ото сна и злился, что никак не может подобрать подходящие слова, способные выразить именно то, о чем думал. - Ну как бы это...

Короче: такой Шопен - ветер в паруса революционного корабля!

- Верно, - серьезно подтвердил Дзержинский. - Кстати, сколько у нас еще минут в запасе?

- Пятнадцать минут, - скосив глаза на часы, ответил Калугин.

- Тогда попросим товарища Лафара прочитать свои стихи.

- Не знаю, право, - смутился Мишель. - После Шопена...

- Hу после, - возразил Дзержинский. - Точнее сказать - вместе с Шопеном.

- Хорошо, - согласился Мишель.

Он взметнул шевелюру и едва слышно прочитал первые строки. И стихи сразу же одолели его. Мятежные и ласковые, грозовые и солнечные, они вырвались из его души. Они и не могли быть иными, эти стихи - стихи о революции. Мишель читал так, словно его слушали пе два человека Дзержинский и Калугин, а все бойцы, сражавшиеся сейчас за новую жизнь.

- Революция породила новый мир, - после долгой паузы заговорил Дзержинский. - А значит, и новую поэзию, поэзию действия, высокого долга, оптимизма.

Поэзию, отрицающую беспросветное отчаяние. Она отнимает трагизм даже у смерти. Окружает жизнь не ореолом мученичества, а безграничного счастья борьбы... Вот скажите, товарищ Калугин, - вдруг обратился к нему Дзержинский, - скажите, что произойдет, если внезапно исчезнет поэзия?

Калугин не ждал такого вопроса, он был уверен, что Дзержинский спросит его мнение о стихах Мишеля. Он учащенно заморгал густыми, цвета спелой ржи, ресницами и энергично, чтобы подбодрить себя, застегнул кожанку на все пуговицы.

- Если сердца людей покинет поэзия, - не ожидая ответа, задумчиво проговорил Дзержинский, - люди перестанут быть людьми... - Он помолчал и, повернувшись tt Мишелю, сказал: - В ваших стихах горит революционный огонь. Они искренни и мужественны. Лично я - за такую поэзию.

Мишель просиял: эти слова он воспринял как похвалу.

- А как вы думаете, - неожиданно спросил Дзержинский, - если этого Громова мы отпустим?

- Правильно! - загорелся Мишель. - Он же ищет истину, разочаровался в жизни...

- Не более? - будто перепроверяя самого себя, уточнил Дзержинский.

- Не более! - подтвердил Мишель.

- Не берись лапти плести, не надравши лыка, - вдруг вставил Калугин. Мой батька так говорил, - добавил он, чтобы не обидеть Мишеля.

- Метко говорил батька, - улыбнулся Дзержинский. - Ищет истину? Возможно. Разочаровался в жизни, как Печорин? Тоже не исключено. И все-таки знаете, что меня настораживает? Его стремление внушить нам, что он вне политики. Мол, люблю русскую землю, русский народ, леса и нивы... Как некую абстракцию. Таких чудес в природе не бывает.

- Он был так откровенен, - задумчиво произнес Мишель. - Жаль, что вы его сами не допросили.

- Вот это уж вовсе пока ни к чему, - возразил Дзержинский. - Не надо, чтобы он возомнил, что им так заинтересовались. И если мы его освободим, то не следует выпускать из поля зрения. Не так ли, товарищ Калугин?

- Точно, Феликс Эдмундович.

Дзержинский задумчиво полистал книгу, останавливаясь на самых любимых местах. Юностью повеяло от знакомых страниц "Овода". Придвинув поближе свечу, еще раз перечитал надпись на титуле.

- Любопытно, - оторвавшись от книги, сказал он. - Кажется, я где-то уже встречал этот почерк.

- Неужели? - возбужденно вскочил со стула Мишель.

- А вы считали, что я послал вас заниматься слишком прозаическим делом, - улыбнулся Дзержинский. - Не исключено, вас ждут приключения. Но об этом - завтра.

Дзержинский взглянул на часы.

- Нам пора. Будем прощаться.

- А чай! - спохватился Мишель. - Я мигом заварю чай!

- Полчаса, - напомнил Дзержинский. - Всего полчаса.

Дзержинский надел шинель и, перед тем как выйти из комнаты, обернулся к Мишелю:

- Еще раз спасибо. Честное слово, с октября семнадцатого я еще ни разу так чудесно не отдохнул, как этой ночью.

5

Перед самым рассветом разразилась гроза. Юнна, отбросив одеяло, вскочила на ноги и открыла окно. В водосточных трубах рокотала вода. Крыши домов сонно и глухо отзывались на раскаты грома. Пахло мокрой сиренью.

- Как хорошо!.. - прошептала Юнна, радуясь грозе. - Чудесно, что все получается так, как я задумала.

Нет, нет, это не случайно, не случайно... - повторяла и повторяла она, точно заколдованная.

Еще с вечера Юнна загадала: если утром произойдет что-либо необыкновенное, значит, ей посчастливится. Загадала неспроста: именно сегодня ей предстояло идти на Лубянку. И она восприняла грозу как доброе предзнаменование.

Юнна высунулась из окна, подставив лицо дождю.

Чудилось, каждая капля таила в себе крохотную, но осязаемую частичку грозы. Молнии подступали все ближе и ближе, и неожиданно одна из них вспыхнула совсем рядом. Юнну ослепило, и она открыла глаза лишь тогда, когда взрывчато и сокрушающе прогрохотал гром.

Не зажигая свечи, Юнна расчесала по-мальчишески короткие волосы. Подождав, когда снова вспыхнет молния, заглянула в старинное зеркало. Словно в легком тумане, увидела на мгновение мокрое восторженное лицо. Молния тут же погасла, оставив черный шлейф, и лицо исчезло, но Юнна уже забыла о зеркале. Она сознавала, что главное в ней не глаза, излучающие голубой, как небо, свет, не пушистые волосы, словно взбитые ветром, не дерзко очерченные губы, а то ликующее ощущение юности, свежести и здоровья, которое она постоянно чувствовала в себе.

Одевшись, Юнна тихонько приоткрыла дверь комнаты, где жила мать. Она знала, что сон у матери чуткий, как у человека, которого подстерегает опасность. Но предосторожность оказалась излишней: мать уже не спала. Высоко подложив подушки, она читала толстую, изрядно потрепанную книгу.

Маленькая комната матери напоминала библиотеку, которую долго не приводили в порядок. Книгами был забит старинный красного дерева шкаф, занимавший едва ли не всю стену напротив кровати. Книги лежали на полках, на столике вперемешку с тарелками и чашками, на стульях и даже на прикроватном коврике. Толстые и тонкие, в новеньких переплетах и старые, с вырванными или утерянными страницами - книги терпеливо ждали своей очереди. По ним невозможно было составить хотя бы поверхностное представление о симпатиях и антипатиях их владельца.

Елена Юрьевна могла весь день обойтись без еды, просидеть на сухарях и воде, но без общения с книгой не представляла себе жизни. Теперь, когда Юнна вошла в ее комнату, Елена Юрьевна не услышала ни скрипа двери, ни легких шагов дочери. Она вся была сейчас в той жизни и с теми людьми, которые жили в книге и чьи переживания, волнения и страсти приглушали в ее сознании ее собственные волнения и переживания.

- Тебя разбудила гроза? - негромко спросила Юнна.

Елена Юрьевна ничего не ответила.

- Мама, ты слышишь?

Елена Юрьевна неторопливо опустила книгу на грудь, удивленно посмотрела на Юнну, будто она, ее дочь, была привидением, внезапно появившимся среди тех людей, которые жили в книге. И будто Юнна настолько потревожила их, что они замерли, умолкли, оставили свои дела и теперь точно так же удивленно смотрели на Юнну, как и Елена Юрьевна.

- Дождь уже перестал, но капли еще падали с листьев... - едва слышно произнесла мать.

- Да нет же, - возразила Юнна. - Дождь идет вовсю!

- Это из Толстого, - ласково сказала Елена Юрьевна, будто перед ней стояла ее любимая, но не всегда сообразительная ученица. - Подумать только, такая простая фраза, а сколько музыки и красоты!

- "Война и мир"? - не совсем уверенно предположила Юнна. - А там гроза!

- Гроза? Ну и что же?

- И свеча сейчас догорит, - дрогнувшим голосом сказала Юнна, почувствовав острую жалость к матери.

- Свеча? - Елена Юрьевна смущенно улыбнулась, не взглянув на свечу, и лишь сейчас, когда голос дочери осекся, осознанно посмотрела на нее. - А ты что так рано вскочила?

- Там такое чудо, - ответила Юнна, кивая в сторону наглухо зашторенного окна. - Хочешь, я открою?

- Нет, нет, - испуганно отказалась мать. Юнна знала: она боится, что ее оторвут от книги.

Чувство шалости и сострадания к матери вновь обожгло ее сердце. Она, упав на колени, обняла мать крепкими нежными руками, прильнула головой к ее груди.

- Милая, милая ты моя чудачка, - повторяла и повторяла Юнна, боясь, что заплачет.

Юнне хотелось утешить мать, сказать ей, что, может, известие о гибели отца - всего лишь страшная ошибка, и что, может, он все-таки жив, и что надо надеяться на лучшее и не терять интереса к жизни. Хотелось сказать эти утешительные слова не только для матери, но и для самой себя, но она не говорила их, а лишь крепче прижималась горячей щекой к осунувшемуся лицу матери.

- У тебя волосы мокрые, - удивленно сказала Елена Юрьевна. Она догадывалась, что, жалея ее, Юнна горюет об отце. Елене Юрьевне было и приятно, оттого что дочь ласкала ее, и в то же время горько, потому что в этой ласке было слишком много грусти и жалости, всегда напоминавших ей о несчастливо сложившейся судьбе.

Туго перехваченная тесемкой пачка писем мужа хранилась в заветном месте, на самой верхней полке книжного шкафа, за толстыми, словно одетыми в кожаную броню, томами "Истории государства Российского".

Елена Юрьевна еще ни разу не перечитывала письма с тех пор, как получила известие о гибели мужа. Не прикасаясь к ним, она могла мысленно воспроизвести каждое из них, прошептать чистые, как лесной родник, слова. Из каждого письма, чудилось, смотрели глаза мужа - то охваченные тоской, то освещенные смутной надеждой, но всегда верные, ласковые и добрые. Страха и отчаяния никогда не было в них. "Одна любовь у меня - Россия", писал он, и ему не надо было пояснять, что Россия для него - и люди, и леса, и Цветной бульвар, и они, Лена и Юнна, самые родные, самые близкие...

Чем чаще Елена Юрьевна мысленно читала письма мужа, тем все упорнее начинала верить, что он и сейчас с ней, что не уходил на войну и все осталось так, как было в самую радостную пору их жизни. Вера в то, что он с ней и что они даже не расставались, что она слышит его голос и видит его глаза, была настолько мучительна и приносила столько страданий, что Елена Юрьевна поспешно брала в руки первую попавшуюся книгу и принималась исступленно читать ее, чтобы забыться.

- Я пойду подышу, - сказала Юнна. - На кухне хлеб и жареная морковь.

- Подожди, - Елена Юрьевна мягко положила свою холодную тонкую ладонь на щеку дочери. - Подожди.

У тебя ведь сегодня такой день... Тебе страшно? Признайся, страшно?

- Боязно, - подтвердила Юнна.

- А вдруг тебя примет сам Дзержинский?

- Если бы, если бы... - обрадованно подхватила Юнна.

- Глебушка, - мать всегда ласково произносила имя брата своего мужа, рассказывал о нем. Никто не может выдержать его взгляда. Наверное, он обладает гипнозом.

- Дядя Глеб рассказывал, я помню. Но это же враги не выдерживают.

Юнна тревожно посмотрела на мать. Та вспоминала о дяде Глебе с той лишенной внутреннего волнения интонацией, с какой обычно говорят о живом, здоровом и избавленном от несчастий человеке. Между тем прошло всего три месяца, как он погиб в схватке с террористом.

- Глебушка сказал: он и суровый, и добрый. Я думала: как это можно совместить? Он редко улыбается. - Елена Юрьевна говорила это скорее себе, чем Юнне. - И любит поэзию. Как можно любить поэзию и не улыбаться?

Юнна не отвечала на вопросы, лишь тихонько гладила ее руку.

- Нагнись, я тебя поцелую, - попросила Елена Юрьевна.

Юнна нагнулась и, почувствовав прикосновение материнских губ к своей щеке, снова едва не расплакалась.

- А теперь иди, - сказала мать, радуясь, что на глазах у дочери не заблестели слезы.

Юнна была уже на пороге, когда на крышу дома всей своей ошалелой тяжестью обрушился гром. Жиденькое пламя свечи боязливо заколыхалось и погасло.

- Кто-то вошел? - встрепенулась Елена Юрьевна. - Я слышу шаги.

Она чуть не сказала: "Шаги твоего отца", но вовремя осеклась.

- Никого нет, - ответила Юнна.

- Да, да, - отозвалась из темноты мать. - Никого...

Юнна подошла к окну, подняла штору. В комнате стало чуть светлее.

- Отец всегда просил беречь тебя, - тихо сказала Елена Юрьевна, прикрывая глаза ладонью. - И Глебушка просил тоже.

Она не добавила, что оба они - и муж, и брат мужа, просившие ее беречь Юнну, сами не смогли уберечь себя и что дочь, несмотря на это, идет навстречу опасности.

И хотя мать не добавила этого, Юнна по ее тону, по тому, как она оборвала фразу, поняла истинный смысл сказанного.

Юнна осторожно прикрыла за собой дверь и вышла в коридор. Стука ее каблучков по лестнице и протяжного скрипа входной двери Елена Юрьевна уже не слышала:

перед ее глазами в темноте комнаты синими огоньками, похожими на крошечные молнии, вспыхнули слова тех самых писем, к которым она давно не прикасалась и каждое из которых заканчивалось как заклинание: "Береги Юнну".

Юпна выбежала на улицу. Она любила грозу, любила смотреть, как молнии испепеляют небо. Запрокинув голову, она нетерпеливо ждала того мига, когда на землю обрушится веселый гром. Первая гроза в эту весну пришла нежданно и была для Юнны особенно дорога, как бывает дорого первое открытие чего-то сокровенного и прекрасного.

Повернув за угол, Юнна вышла на Цветной бульвар.

Стало светлее, но трудно было понять, то ли это рассвет, то ли молнии вспыхивают ярче, чем прежде. Бульвар был пуст.

Юнна любила этот бульвар. Отсюда близко до центра, здесь всегда было людно. По утрам его заполняли торговки, спешившие к Трубной площади, повозки, гимназисты с ранцами. Вечерами в тени деревьев бродили молодые пары, цокали по мостовой кони патрульных.

Юнна родилась в переулке, выходившем на бульвар, и все здесь: и липы, и дома, и афишные тумбы - напоминало ей детство, прерванное выстрелами, песнями красногвардейских отрядов, тревожными гудками заводов.

Дождь утих, и Юнна пошла медленнее. Грозные тучи, увидев рассвет, торопливо уползали на восток. Весело пенились вдоль тротуаров ручьи.

Юнна не привыкла к спокойной ходьбе, но сейчас так лучше думалось, лучше мечталось. Ей хотелось, чтобы вечером, когда она придет в ВЧК, все было удивительным и неожиданным. А вдруг ее и впрямь позовут к Дзержинскому? Нет, это неосуществимая мечта!

Задумавшись, Юнна не сразу увидела юношу, стоявшего на углу, там, где кончалась металлическая решетка бульвара. Сейчас, когда уже заметно рассвело, он был хорошо виден ей. Запрокинув в небо курчавую голову, юноша, чудилось, разговаривал с молниями. Юнна остановилась от мысли, что уже где-то видела его. Юноша еще издали радостно воскликнул:

- Здравствуйте, прекрасная незнакомка!

- Здравствуйте... - прошептала Юнна. - Но я вас, кажется, не знаю...

Она так растерялась, что не заметила, как он оказался рядом с нею.

- К лешему! - возбужденно крикнул юноша. - Помните?

"К лешему, к лешему", - мелькнуло в памяти Юнны, и она, все еще боясь поверить тому, что уже однажды слышала такие слова, взглянула на юношу открыто и смело.

И сразу же вспомнила...

Год назад, в гимназии, она подружилась с Ипполитом Муромцевым. Они часто бродили вечерами по Цветному бульвару. Ипполит был начитан, с упоением рассказывал об удивительных, поражающих воображение людях. И однажды октябрьским вечером, когда они ходили под холодными темными кронами мокрых деревьев, где-то вдалеке раздались частые выстрелы. Холодный, дышавший близкими морозами воздух приближал звуки.

- Бежим туда! - прошептала Юнна и порывисто устремилась в темноту, схватив за руку Ипполита.

Но тот не сдвинулся с места и стоял, будто завороженный. Он молча, недоумевающе смотрел на Юнну, и губы его вздрагивали.

- Бежим! - настойчиво повторила Юнна.

- Ты с ума сошла...

И Ипполит перестал существовать для Юнны. Она выпустила его руку и молча помчалась по бульвару одна, навстречу выстрелам.

В тот вечер Юнну ранило в руку - то ли осколком гранаты, то ли нулей. Все впечатления были подобны вихрю: она вдруг увидела перекресток, баррикаду на нем, людей с винтовками, прижавшихся к баррикаде, услышала резкий, сердитый голос: "Куда тебя несет? Кто такая?" - и тут же восторженное и взволнованное восклицание юноши, схватившего ее за плечи: "К лешему! Совсем девчонка!"

Защитники баррикады стреляли, и Юнна никак пе могла сообразить, в кого они стреляют: кругом было темно, и лишь далеко впереди, в конце улицы, призрачно и обреченно горел чудом уцелевший фонарь. Сперва ей даже померещилось, что люди в шинелях и кожанках стреляют именно в этот фонарь, но вскоре по отрывистым фразам поняла, что они бьются с юнкерами.

Юношу позвали, и Юнна осталась одна, растерянно оглядываясь вокруг. Неожиданно сквозь выстрелы она услышала уже знакомый голос: "Патронов! Скорее патронов!"

Вначале она даже не могла и предположить, что этот нетерпеливый призыв обращен к ней. Но с баррикады все доносилось: "Патронов! Патронов!", и Юнна поняла, что, кроме нее, сейчас некому выполнить эту отчаянную просьбу. Она заметалась в поисках патронов и, к счастью, наткнулась на небольшие металлические ящики, сваленные в кучу на тротуаре. Проворно схватила один из них и тут же выронила его - так он был тяжел. Холодной медью сверкнули посыпавшиеся из него патроны. Юнна снова подняла ящик и поволокла его на баррикаду. Ее окружили. Она не видела лиц толпившихся возле нее людей, лишь руки их, крепкие, хваткие, мелькали перед глазами.

И вот уже негромко звякнул последний патрон - ящик был пуст.

Юнна помчалась за новым ящиком, но не успела донести его до баррикады: что-то невидимое, но горячее и злое остервенело впилось в ее руку чуть повыше локтя.

Юнна покачнулась, но устояла на ногах, чувствуя, что кровь потекла по рукаву. "Ничего, это ничего..." - прошептала она: больше всего боялась, что ее прогонят.

Чувствуя, что слабеет, Юнна пригоршнями брала патроны и отдавала их подбегавшим красноармейцам. И вдруг рухнула на туго набитый мешок.

Очнувшись, Юнна услышала взволнованные голоса.

Кто-то склонился над ней, но лицо его было в тумане.

Потом туман, словно пригреваемый солнцем, рассеялся, и она увидела того самого юношу, который восторженно и удивленно воскликнул: "К лешему!"

И вот сейчас она снова встретилась с ним, и радость охватила ее: юноша напомнил ей и октябрьскую холодную ночь, и выстрелы, и нетерпеливые возгласы "Патронов!", и даже то ощущение внезапной острой боли в руке, которое она испытала на баррикаде.

- Вы их отбили тогда, отбили? - порывисто спросила Юнна.

- Еще бы! - воскликнул он. - Мы же стреляли в них вашими патронами!

- Не смейтесь, - смутилась Юнна. - Лучше расскажите, что тогда происходило. Я так ничего и не поняла толком. Откуда наступали юнкера?

- Ой-ля-ля! - обрадованно сказал юноша. - Это удивительно просто! Вот смотрите. - Он стремительно присел на корточки и, схватив сломанную веточку, стал чертить ею на мокрой земле. - Смотрите. Вот Арбат. На Знаменке, в Александровском военном училище, главный штаб врагов. Наши со стороны Никитских ворот.

В Кремле тоже юнкера. Военно-революционный комитет приказал открыть артиллерийский огонь по Кремлю и Александровскому училищу. А наша баррикада, где... - он сверкнул белозубой улыбкой, - где мы с вами встретились, была вот здесь - угол Тверской и Охотного ряда.

Представляете? Там еще стоит дом с вывесками у самой крыши. Помните? Сейчас-то вывесок уже нет, а тогда были. Одна - "Белье Яковлева", а вторая - "Портвейн из Алупки Травникова". Смешно! Один человек, а весь портвейн из Алупки - его! Смешно же, правда? А, ну их к лешему! Ну вот. Юнкера теснили нас со стороны "Метрополя". Отчаянная была схватка! И вдруг в самый решающий момент на баррикаде появилась... Свобода!

- Свобода? - недоверчиво переспросила Юнна.

- Да! Свобода! Со знаменем в одной руке и с карабином в другой!

Юнна изумленно посмотрела на него.

- Помните, как на картине Делакруа!

- Я ничего не понимаю...

- Но это же так просто! Свобода - это... вы!

- Не надо смеяться, - покраснела Юнна. - Я так перетрусила тогда.

- Но патроны! - упрямо возразил он. - И вы - на баррикаде! Как видение, как мечта!

- Не надо...

- Клянусь вам: это так же искренне, как и то, что меня зовут Мишель Лафар.

- Вы француз?

- Да. Мои предки переселились в Россию еще при Наполеоне. А как зовут вас? Это не тайна?

- Юнна.

Лишь сейчас Юнна рассмотрела его. Вьющиеся пепельные волосы были мокры, глаза сияли, и чудилось, что в них, угасая, тонут отблески молний. Вельветовая блуза, небрежно повязанный галстук и модные ботинки - все шло к его стройной фигуре. Юнна вспомнила, что там, на баррикаде, он был в кожанке. Она хотела было спросить, чем вызвана эта перемена, но постеснялась.

- Виват баррикада, она помогла нам встретиться, - неожиданно тихо проговорил он. После бурных восклицаний это прозвучало непривычно и удивительно. - Виват революция! Это она свела меня с вами! - Улыбка на его лице внезапно погасла, и оно сделалось тревожным и трогательно беззащитным. - Мне чудится, будто я знаю вас давным-давно... Очень давно, целых тысячу лет... - все так же тихо сказал Мишель.

- И мне тоже, - прошептала Юнна.

Юноша вдруг полез в карман куртки и сказал:

- Закройте глаза. Ну, на один миг.

Юнна послушалась.

- А теперь откройте.

Прямо перед собой Юнна увидела его раскрытую ладонь. На ней лежал крохотный, чуть сплющенный кусочек металла.

- Не узнаете?

- Что это?

- Пуля, та самая пуля, которая могла попасть вам в сердце.

- Вы... сохранили ее? - дрогнувшим голосом спросила Юнна.

- Да.

Юнна осторожно, будто боясь обжечься, взяла пулю и долго смотрела на нее. Свинец потускнел, пуля была ничуть не страшной.

- К счастью, она срикошетировала и потому уже была не такой опасной, пояснил Мишель.

- Я могу оставить ее у себя? - попросила Юнна.

- Нет, - мягко, но решительно отказал он. - Это принадлежит только мне...

6

Гостиница "Юпитер" находилась в переулке на Сретенке. Место для очередной конспиративной встречи можно было бы подобрать и более укромное, но "Юпитер"

привлекал Савинкова тем, что владелец гостиницы был его фанатичным приверженцем.

Участники встречи пришли в уединенный номер в разное время, соблюдая осторожность, и ничто в их поведении не могло вызвать ни малейшего подозрения.

- Начнем, - четко сказал Савинков, подчеркнуто приложив ладонь к френчу в том месте, где билось сердце, и давая понять, что все мысли, предложения и идея, которые родятся здесь этим вечером, могут быть поняты, одобрены и приняты лишь в том случае, если они будут поняты, одобрены и приняты им, Савинковым. К этому уже все привыкли, но Савинков не уставал подчеркивать свое превосходство над другими членами штаба.

- Еще не прибыл Стодольский, - раздраженно доложил Перхуров. Военный до мозга костей, он не переносил расхлябанности.

- Сразу видно, в какой партии, извините, произрастал. Конституционный демократ... - буркнул Новичков, морща низкий лоб.

- Я попросил бы... - сухо одернул его Перхуров.

- Дело не в партии, - примиряюще сказал Савинков. - Суть в человеке.

- Абсолютно верно, - поддакнул Перхуров.

- Однако семеро одного не ждут, - заупрямился Новичков.

- Мудро, - согласился Савинков. - И посему начнем...

Раздался условный стук в дверь, и поспешно вошел длинный, вертлявый Стодольский.

- Господин Стодольский, вероятно, ждет, что его встретят аплодисментами? - язвительно спросил Савинков.

Сухой, нервный Стодольский растерянно передернул тонкими губами казалось, он не может их разжать.

- Не угодно ли будет, Борис Викторович, вначале полюбопытствовать, в чем причина? - прерывисто выпалил он.

- Отчего же, угодно.

- Господа, я шел сюда, соблюдая все правила конспирации. - В голосе Стодольского звучала тревога. - Я прибыл бы в точно установленное время. Но стряслось непредвиденное.

- Не тяните, ради бога, - не выдержал Новичков.

- За мной увязался какой-то странный человек. Он посмотрел на меня совершенно дикими глазами и сразу же спросил, не смогу ли я свести его с...

- С кем? - словно выстрелил Савинков.

- С вами, Борис Викторович...

- Что?! - вскочил Савинков. - Вы притащили за собой хвост?! Как вы посмели после этого идти сюда!

- Но он так внезапно... И умолял меня... Так искренне...

- Преступная беспечность! - взревел Савинков. - Он назвался, этот тип?

- Да... - подавленно бормотал Стодольский. - Штабскапитан... э... э... Штабс-капитан...

- Фамилия? - прошипел Перхуров.

- Фамилия... Помилуй бог... Только что вылетела у меня из головы... Клянусь, только что...

- Вы в своем уме? - уже тихо, но грозно спросил Савинков.

- Вспомню... Сейчас вспомню. Штабс-капитан Вениамин Сергеевич...

- Вениамин Сергеевич? Штабс-капитан? - переспросил Савинков. - Уж не Ружич ли?

- Он! - облегченно выдохнул Стодольский. - Именно он! Но... как вы можете знать его?

- Штабс-капитан Вениамин Сергеевич Ружич, - почти торжественно провозгласил Савинков, - погиб геройской смертью под Гатчиной в августе прошлого года. Вот что мне известно, господин Стодольский, и, следовательно, тот Ружич, о котором вы изволили сообщить, по всей видимости, агент Дзержинского!

Стодольский застыл с открытым ртом. Перхуров и Новичков угрожающе уставились на него.

- Где он? - выпалил Перхуров.

- Внизу, - с трудом обрел дар речи Стодольский.

Савинков подал знак Флегонту. Тот легко выбрался из глубокого кресла.

- "Внизу", - передразнил Флегонт. - Точные координаты!

- В ресторане, третий столик от входа, - пояснил Стодольский. - Курит трубку.

- Конспирация - профанация, - презрительно процедил Флегонт. Иногда он любил говорить в рифму.

Мягко, по-кошачьи Флегонт вышел за дверь.

Наступило грозное молчание. Савинков пружинисто ходил из угла в угол. Темное, как от стойкого загара, лицо его было непроницаемым и загадочным. Он вспоминал о Ружиче. Ведь Корнилов утверждал, что Ружич погиб.

Впрочем, сам Корнилов в Гатчине не был. И может, Руншч выкарабкался из лап смерти? А если нет? Тогда "под Ружича" работает чекист. Сейчас все прояснится...

Савинков внутренне подготовился к встрече и с Ружичем настоящим, и с Ружичем мнимым. Он даже рассчитал свои движения: в тот момент, когда на пороге появится подлинный Ружич, ему, Савинкову, останется сделать до него всего два шага. Эти два шага нужны, чтобы, отдавая должное нежданной встрече и радуясь ей, в то же время не вынуждать себя бежать навстречу гостю. А если в номер войдет не Ружич, а человек, выдающий себя за Ружича, этих двух шагов хватит для того, чтобы погасить свет и в темноте наброситься на самозванца.

Наконец в коридоре послышались шаги.

- Господа, - негромко сказал Савинков, - рекомендую снять курки с предохранителей.

Дверь отворилась, и в номер быстро вошел высокий поджарый человек в черном костюме. Ничто не выдавало в нем офицера. Он пристально посмотрел на Савинкова и негромко, с радостным изумлением произнес:

- Борис...

- Вениамин... - прошептал Савинков.

Ружич нервно выпростал руку из кармана брюк и рванулся к Савинкову. Тот шагнул к нему навстречу, и они обнялись.

Потом с минуту молчали, вглядываясь друг в друга, словно хотели прочесть по глазам то, что каждый из них думал сейчас.

- Я помчался в Гатчину, - словно оправдываясь, заговорил Савинков. - И там узнал, что ты ушел в иной мир. А ты воскрес!

Ружич молча кивал, спазмы сжимали ему горло.

- Петроград... - Савинков расчувствовался. - Петра творенье. - В словах его звучала искренняя взволнованность, и все же было такое впечатление, будто он произносил их со сцены. - Пора надежд и разочарований. Помнишь, Вениамин?

- Да, да...

- Весьма кстати ты возвратился на землю. Весьма!

Давно здесь?

- Скоро уже две недели.

- Где же скитался?

- Не поверишь...

- Тебе?

- В "доме анархии)).

- Неужели? Он же разгромлен чекистами!

- И от чекистов можно скрыться! Прыжок со второго этажа - и здравствуй, свобода! Кстати, предупреждаю заранее: ушел до того, как чекисты ворвались в дом...

Загрузка...