Размышления наедине с собой

Бандера проснулся в холодном поту от своего же страшного крика. Сон был кошмарный. Бандере привиделось, будто он привязан к стулу; рядом — огромный циферблат с медленной, дергающейся секундной стрелкой, а вместо гирек — секира из стали, раскачивающаяся в такт секундной стрелке прямо над головой. Все ниже опускается секира, все ниже, и вот уже почувствовал Бандера мягким пушком на макушке легкое ее прикосновение, и представил, как через несколько минут полоснет, и как легонько распустит кожу, и как кровь теплыми струйками побежит за уши, а потом секира — с синим отливом, тяжелая, бритвенная — тронет кость черепа, и Бандера ощутил это мгновение, закричал тонко и проснулся.

«Жара, — подумал он, когда явное ощущение сна ушло, притупилось, — поэтому и мучают кошмары».

Он поднялся с широкой тахты, прошлепал по навощенному полу в ванную комнату и стал под холодный душ.

«Лебедь говорил, что плоть надо усмирять холодной водой, — почему-то вспомнилось ему. — Ерунда какая. Холод — главный возбудитель плоти. Тепло дает спокойствие, а холод побуждает к действию».

Бандера явственно увидел маленькую церковь, где обычно служил отец; ощутил теплый, успокаивающий запах ладана и подумал испуганно, что замахивается на огромное, отвергая примат тепла.

«Хотя, — подумал он, стараясь успокоить себя, — это только православие ищет тепло: уния устремлена в холод неба».

Привыкший бояться отца, он долго еще — даже после того, как уехал во Львов, — чувствовал страх: не за поступок какой, а даже за невысказанную мысль.

Он стеснялся того, что был поповичем, и страх свой поборол силой: в драке студентов, когда Петро Бурденко был сбит ловкой подножкой, Бандера наступил каблуком на его лицо, и услышал хруст, и закричал, потому что глаза застлало красным, а потом стал пинать мягкое, пинать до изнеможения и рвоты, и это было неким рубежом в его жизни, приобщением к всепозволенности, которая подчиняет себе человека без остатка.

...Бандера растер плечи и живот резиновой жесткой щеткой, накинул на себя простыню, легонько промокнул капли воды, оглядел свою маленькую, ладную, сухопарую фигуру в зеркале, напряг по-борцовски мышцы, усмехнулся, вспомнив рекламу нижнего белья для спортсменов, помассировал лицо, свел тугие брови в одну линию, потом широко улыбнулся своему отражению, подмигнул озорно и пошел одеваться.

Бандера любил красиво одеваться. Как и все мужчины небольшого роста, он компенсировал недостачу внешней мужественности строгостью костюма и постоянной, годами выработанной гримасой скорби на красивом, порочном, внутренне жестоком, женственном лице.

Зная, что сегодня предстоит встреча с человеком от гетмана, который путешествует вместе с офицером СД, Бандера надел серый костюм в серебряную искорку, галстук повязал синий, но потом, оглядев себя еще раз в зеркало, решил поменять на серый, чтобы все было в один тон. Ботинки он заказывал особые: внешне подошва выглядела нормальной, но внутри, в самом башмаке, она была приподнята на четыре сантиметра — при его росте такая прибавка многое значила. Сначала, по молодости, когда он не мог распоряжаться средствами, Бандера придумал особую манеру: он, наоборот, сутулился, чтобы всем казалось — вот распрямится он, разведет плечи, поднимет голову и станет сразу же высоким и стройным, таким, каким и надлежит быть «вождю», террористу и борцу за национальную идею.

Но во Вронке, в польской тюрьме под Познанью, когда Бандера впервые стал на колодки, он вдруг увидел себя в окне «приемного покоя» и поразился тому, как много значат эти четыре деревянных, громыхающих, мозольных и тяжелых сантиметра; он понял высший смысл кажущейся малости. Он подумал тогда, что малость только тому кажется малостью, кто в ней не видит интереса. Перейдя мысленно от колодок и роста к делу, он тогда еще раз убедился в своей правоте: действенное малое важнее пассивного многого. Пусть у него будет лишь сто верных людей, но они могут наделать столько шуму, что всем заинтересованным сторонам эта сотня покажется миллионом.

Когда было принято решение убить министра внутренних дел Пирацкого, именно Бандера организовал этот «теракт», объективно выгодный Германии и правым ультра Польши. (Германия вносила элемент смуты в пограничное государство, стараясь изнутри ослабить его, повернуть на восток, отвлечь от западных проблем; правые — в свою очередь — получали свободу рук для «завинчивания гаек»; этот, обычно болезненный, процесс после гибели Пирацкого приветствовался органами прессы как действенное средство против бандитов. Люди не понимали, что нельзя «завинчивать гайки» только в одной какой-то области, подавляя лишь одну национальную группу, — процесс этот будет неминуемо обращен не только против оуновцев, но и против всех украинцев; затем процесс этот коснется и поляков — поначалу коммунистов и демократов, а потом обрушится на тех, кто позволяет себе иметь собственное мнение и отстаивать личную точку зрения на происходящее. Взаимопроникновение тенденций — вещь естественная, опасная, распространенная. Национал-социализму Гитлера отец легионеров Пилсудский хотел противопоставить тоталитаризм польского единства. Бандера помог ему в этом, он развязал ему руки.)

Две силы, находясь в конфликтной ситуации, склонны фетишизировать третью силу, которая является неким оселком в сшибке их амбиций. Один — помогая этой силе, другой — выставляя эту силу как момент национальной угрозы, делаются подобны жонглерам, пускающим новый шар в каскад шаров, летящих из руки в руку. Бандера понял свою «значимость», когда в зале суда замигали магниевые вспышки газетных репортеров. Бандера уверовал в свое предначертание, когда смертная казнь была заменена пожизненной тюрьмой. Об этом ему сказали еще до вынесения приговора, который он выслушал дерзко, чуть приподнявшись на носках, чуя, как икры трясутся от долгого напряжения.

Он всегда мечтал стать. Обладая умом жестким и быстрым, он понял, что родился в такое время, когда вырваться из ряда может дерзкий, смелый, ловкий, ставящий не только на свою умелость, свою особость или свое знание. Нет, вырваться, считал Бандера, может лишь тот, кто одарен способностью представлять многих в себе одном. Личность выше толпы; надо только понять нужную идею, надо поначалу раствориться, исчезнуть в этой идее, зная заранее, что это растворение временно, что общая идея в конечном счете подчинена личной устремленности — стать. У Бандеры был выбор: он не холоп какой, он сын священника. Сызмальства, со школьных еще времен, когда другие хлопцы утирали ему нос кепкой, нахлобучивая ее на глаза — сверху вниз, — в нем зрело жадное, больное, яростное желание доказать. Всех тех, кто насмехался над ним, не брал в баскетбольную секцию, кто не позволял ему быть вратарем в команде («шкет, не дотянется»), он хотел обратить в своих подданных, которые кровью умоются за надменность.

«Сырье» — несчастные массы бесправных украинцев в панской Польше — страдало тяжко. «Эта тупая тьма должна стать моим оружием, — думал Бандера. — Им нужен вождь, тот, кто скажет».

Холодок ужаса и восторга проходил по спине, когда он читал «Майн кампф». «Гитлер германца берет, как свое, — думал Бандера, — он подчиняет его своей воле, обращаясь к затоптанному в человеке величию. А почему я не могу так же взять украинцев? Если не я — придет другой, и я останусь тем, кто есть, лишусь людской памяти — значит, буду смертным. А я хочу вечного для себя, вечного».

Рико Ярый не зря проводил анкетизацию польских и украинских военнопленных в Германии. Его сеть потому оказалась действенной, что не была сетью в шпионском понимании этого слова. Когда он заполнял анкетки, расспрашивая каждого пленного о прошлом, о мечтах на будущее, о семье и друзьях, он всегда силился оказать несчастным помощь: того пристроит на работу, этого определит — через Красный Крест — в лазарет, тому выхлопочет билет на родину.

Люди Ярого, ходившие за кордон, к его «анкетникам», не просили их отвечать на вопросы, которые могли породить сомнение в осторожной, до противозаконного, крестьянской душе. Люди Ярого вели беседы, которые казались «анкетникам», спасенным в свое время австрияком, продолжением того доверительного, участливого разговора, который вел бывший командир бывшей армии с бывшими солдатами своими.

И однажды в ячею такого собеседования попало имя Степана Бандеры.

Человек чаще всего и не подозревает, что к нему присматриваются. Разные люди оказываются втянутыми в сложную комбинацию, которая должна дать ответ на вопрос, в политике важнейший: можно ли делать ставку на ту или иную личность. Друзья, которые в иную пору и слова бы не промолвили о недостатках и пороках своего закадычного, расскажут все другому приятелю, особенно за чаркой, после нескольких лет разлуки. Недругов, наоборот, спросят о плюсах того, кем интересуются, — ежели о враге только минусы говоришь, грош тебе цена и нет тебе веры. Познакомятся с родителями, поговорят с соседями, найдут старых учителей, послушают «объект интереса», умело организовав дискуссию во время дружеского застолья, и только потом, когда будут взвешены все плюсы и минусы, за кордон отправится личный посланец Рико Ярого для непосредственного контакта с Бандерой. Смешно и глупо представлять, что такой посланец, озаренный ореолом героизма (шутка ли — ходить через кордон!), скажет Бандере или любому другому честолюбцу его подобия, что, мол, давай, хлопец, служить немецкому хозяину, запишись в агенты и начинай шпионить.

Сначала под Бандеру надо было подложить фундамент. В своих выступлениях на сборищах террористов он шел от личного чувства, от честолюбия (это «вычислили» в абвере достаточно точно), а надо было поставить его выступления на стезю «национального чувства», скрыв, упрятав ото всех глаз то ячество, что вынесло его на поверхность и доказало его нужность Берлину. А нужность, если она порождена лишь желанием человека стать, такого рода персональная нужность, сдобренная национальными лозунгами, оказывается выгодной третьей силе, ей она — объективно — служит, ею используется.

Следовательно, Бандеру, который через определенное время станет, благодаря незримой помощи третьей силы, необходимо подготовить к превращению из экспансивного честолюбивого юноши в беспощадного террориста, который в дальнейшем должен быть управляем. Надежность и гарантированность этой столь необходимой управляемости обязана дать идеология национализма, изученная, расфасованная по проблемным ретортам и расписанная во всякого рода книженциях людьми из гиммлеровской разведки. Попытки «идеологов» национализма отвергать это наивны, ибо политика — суть наука, живущая по законам постоянных формул и данностей. Дело заключается в том, что суверенитет соседнего государства предполагает невозможность для политиков, парламентариев, деятелей государственного аппарата вхождения в серьезные контакты с националистами, находящимися в эмиграции, ибо это означает открытый разрыв с той страной, которая исторгает ту или иную группу в изгнание. Но и отказываться от такого рода контактов непростительно — с точки зрения агрессивного внешнеполитического планирования. Следовательно, связи с националистической группой берут на себя тайные организации — разведывательные учреждения рейха.

Человек ущемленного честолюбия, и в физическом отношении (сызмальства лишь великан казался ему героем), и в моральном, Бандера получил первую порцию литературы и прослушал первые лекции от посланцев «главного руководства», посвященные, как это ни странно, античной истории.

«Что есть трибун? — спрашивал хитрый до человеческого материала посланец абвера. — Это есть та личность, которая нисходит до горя слабых и сирых. Трибун живет сам по себе, в мире своих утонченных чувств и мечтаний, он волен представлять себе все, что ему грезится. Но грезы его должны идти сверху вниз: от него — ко всем другим. Трибун всегда страдает за чистоту идеи. Ты должен понять, Степан, что истинный трибун более других стремится к схиме, к простоте и скромности, ибо он знает свою отметину на будущее. Можно носить рубашки голландского полотна, золотые запонки и парижское канотье, но при этом быть дешевым торгашом. Можно ходить в костюме ровного тона, уметь слушать и помогать, есть скоромное, ездить в трамвае, а не на «опеле» и быть истинным трибуном, незримым владельцем душ тех миллионов, которые пойдут за твоим высоким, отдельным от всех духом».

Потом разбирался вопрос о том, что коллективизм, реально выраженный в московском большевизме, есть главный, личный враг трибуна, ибо коллективизм подчиняет часть общему, тогда как призвание свободного духа есть, наоборот, подчинение общего личному.

...Лишь утвердив в двадцатипятилетнем парне, рвавшемся в политику, убеждение в его исключительности и объяснив «по науке», что и кто есть враг этой его свыше полученной исключительности, повели речь о национализме. Человек из Берлина в свое время сказал Бандере, что высшее проявление национализма сокрыто во всеобщем, темном эгоцентризме. Если обратиться именно к этому в человеке, если позволить ему выразить себя, если он найдет в твоих проповедях позволение быть самим собой в рамках одной нации, если ты призовешь его к силе, чтобы добиться освобождения от пут общественной опостылевшей морали, — тогда за тобой пойдут и в тебя поверят, как в национального пророка. «Не бойся, — продолжал посланец, — звать к социальной справедливости. Брани буржуя и банкира: им брань не страшна, им страшно, если их лишат собственности. Нация без устойчивых точек собственности разлагается иллюзиями. Гитлер не боялся называть буржуазию своим врагом, но он никогда не называл своим врагом Круппа, ибо придумал ему титул «национальный организатор производства». Тебя не поймут соплеменники, если ты потребуешь отдать фабрику старому хозяину. Нет, ты не говори так; ты требуй передать фабрику новой власти, а инородцев изгнать, как присосавшихся паразитов».

Бандера до конца понял все, лишь когда вышел из тюрьмы после разгрома Польши. Ему тогда в отель люди абвера привезли костюмы, пальто, ботинки; два дня давали витамины и приводили массажистов, а потом посадили в поезд и переправили в Берлин. В тот же вечер его пригласили на ужин за город, в одиноко, на берегу канала, стоявший коттедж. Три человека, его принимавшие, беседу повели открыто.

— Господин Бандера, после гибели Коновальца, — начал старший по званию, — у власти в ОУН стал Мельник. Мы знаем, что вы хотите созвать свой конгресс и вините Мельника в убийстве Коновальца. Это — ваше право: пусть победит сильнейший. Но мы связаны с Россией пактом, и поэтому открытая деятельность ОУН в настоящее время нежелательна. Только осуществляя связь с нами, выполняя наши указания, лишь конспирируя вашу работу по законам нашего военного ведомства, вы сможете получать необходимую помощь.

Бандере тогда захотелось спросить: «Сколько ж вы Коновальцу-то в месяц платили?», но потом верх взяли уроки по аристократизму: унижая память ушедшего, ты унижаешь свое будущее.

— Я не совсем вас понимаю, — сказал тогда Бандера, — мы такого рода беседы называли вербовкой...

— Что касается вербовки, — сказал тот, что званием, судя по серебру на погонах, был меньший, — то это несерьезный разговор, господин Бандера. — И он раскрыл толстую кожаную папку. — Здесь собраны все ваши донесения из «Края».

Бандера рассмеялся, не разжимая рта:

— Значит, все это время меня здесь закладывали?

Офицеры тоже посмеялись, а потом старший ответил:

— Только безумец или безответственный военный деятель дает деньги, оружие, паспорта, квартиры, явки, окна на границе, если в закладе нет чего-либо существенного. Все это время вы делали то, что планировалось нами.

— Размер субсидии, контакты и все прочие организационные вопросы оговорим сейчас? — спросил Бандера.

— Бесспорно, — согласился старший. — Только сначала для того, чтобы мы имели возможность продолжать контакты, вам надо выбрать псевдоним. Телефоны в Берлине работают отвратительно, возможны досадные накладки.

— «Консул». Такой псевдоним вас устроит?

Бандера заметил, как офицеры быстро переглянулись.

— Это закат аристократизма, — заметил, улыбаясь, старший. — Может быть, «Император»?

Военный в серебре почтительно вмешался — чуть не пополам сломился над ухом старшего:

— «Император» уже есть.

Все рассмеялись. Бандера — тоже.

— Хорошо, пусть будет «Консул-2», — сказал старший, — я питаю врожденную неприязнь к первому консулу. (Не говорить же ему, право, что Андрей Мельник при вербовке взял себе точно такой же псевдоним. Придется проинструктировать Мельника, что отныне он именуется «Консулом-1».)

...Бандера еще раз вошел в ванную комнату, осмотрел себя в зеркале, вернулся в большой кабинет и сел за огромный, мореного дуба стол. Он переложил несколько бумажек, поправил мраморный чернильный прибор, и вдруг чумное ощущение счастья родилось в нем, и он, не желая сдерживать себя, выскочил из-за стола и начал метаться по кабинету, делая какие-то замысловатые, мальчишеские па, как в далекие студенческие годы, когда из-за малого своего роста стеснялся девушек и запирался в комнате и танцевал один — самозабвенно и сладко...

...Штирлица и Омельченко «вождь» ОУН-Б встретил у дверей конспиративной квартиры абвера на Звеженецкой улице, трижды обнялся с посланцем гетмана — пусть старик москалям служил и украинец только по названию, но все равно надо помнить первых борцов против большевизма, они — история, то есть вечность, они излучают особый свет, понятный, впрочем, не всем, а лишь людям с врожденным чувством авторитарности. Бандера как человек, болезненно жаждавший власти, этим чувством был наделен до предела, поэтому не удержал слез, появившихся в уголках пронзительных глаз-бусинок.

Со Штирлицем Бандера поздоровался сдержанно, ибо кожей ощущал особенность того лихого времени, которое грядет. Он загодя готовился к тому, чтобы возглавить нацию, — уголки рта опущены книзу, брови насуплены, желваки перекатываются от ушей к острому подбородку: Сулла, право слово, истый Сулла! Поэтому он должен быть сдержан с представителем той власти, которая войдет на землю, принадлежащую ему.

— Голодны? — отрывисто спросил Бандера. — Я скажу, чтобы накрыли стол.

— Благодарю, — ответил Омельченко, — мы только что позавтракали.

— Действительно, мы только что выпили кофе, — поддержал его Штирлиц.

Бандера поиграл лицом — не поймешь сразу, то ли сожаление, то ли горькая ирония.

— Так ведь кофе с джемом — не завтрак, это европейская необходимость. Я велю зажарить яишню с салом, у нас на родине так едят, господин Омельченко, а?!

По-немецки Бандера говорил с акцентом, тщательно обдумывая фразу — вероятно, заранее строил ее в уме. «Так говорят люди, — подумал Штирлиц, — болезненно самолюбивые, боящиеся показаться смешными хоть в самой малой малости».

— Нет, нет, — торопливо отказался Омельченко, хотя, видимо, отведать глазуньи ему хотелось, — сначала дела, Степан, сначала дела. Времени в обрез.

— Дела так дела, — согласился Бандера. — Прошу присаживаться.

— Нас в первую очередь интересует, как вы мыслите работу Украинской рады в первые дни после начала кампании? — спросил Омельченко. — Нам известно, что председатель Рады адвокат Горбовый — ваш старый друг и надежный союзник рейха, но не кажется ли вам, что там существует утечка информации?

— Этого не может быть, — снисходительно прищурясь, ответил Бандера. — В Раде собраны проверенные борцы.

— Я не получал информации о создании Рады, господин Бандера, — жестко возразил Штирлиц. — Однако я узнал об этом здесь, в Кракове, от чужих людей.

«Не ты, а Омельченко, — сразу же понял Бандера. — Он встречался с Романом Шухевичем и Лебедем, а те по мягкости душевной брякнули!»

— Мои люди ничего не скрывают от представителей СД и германского командования, — сказал Бандера.

— Будем надеяться, что это так, — сказал Штирлиц, удобнее усаживаясь в кресле. — Видимо, вы создали Раду, чтобы загодя провести водораздел между вами и Украинским комитетом во главе с господином Кубиевичем?

— При чем тут Кубиевич? — Бандера пожал плечами. — Он марионетка в руках Мельника.

— Это не моя прерогатива, — сразу же отрезал Штирлиц. — Я хочу спросить вас, господин Бандера, как вы мыслите себе сотрудничество с гетманом? Он вне ваших трений с Мельником, но и его люди не вошли в Раду.

— Ты что ж, — сказал Бандера сквозь зубы Омельченко, — не мог с этим вопросом сам прийти? Обязательно надо было белье выворачивать?

— Ты странно говоришь, Стефан. — Омельченко назвал Бандеру на польский лад. — Я — это я, но гетман сам к тебе с этой просьбой обращаться не станет.

— Этот вопрос обсуждался в министерстве доктора Розенберга. Мы консультировались, — солгал Бандера, и Штирлиц отметил, что «вождь» знает о создании нового министерства восточных территорий, которое было «высшим секретом» рейха. — Я считал, что гетману в Берлине легче договориться с доктором Розенбергом, чем мне здесь с его представителями.

— Вы имеете в виду оберштурмбанфюрера Фохта? — спросил Штирлиц.

— Именно.

— Трудно работать с ним?

— Он умный, проницательный человек, но ему кажется, что он знает украинскую проблему лучше, чем я и мои люди.

— А в чем суть проблемы? — спросил Штирлиц. — Сформулируйте.

— По-моему, это очевидно. Создание сильной, дружественной Германии Украины, способной вести вооруженную борьбу против Советов.

— Это вывод. Но не проблема, — сказал Штирлиц. — И потом — вы убеждены, что Германии на данном этапе выгодно иметь в своем тылу Украину, а не территорию? Ту, где размещены войсковые соединения, где пекут хлеб для войск и устраивают удобные лазареты для раненых?

— Простите, но я уже достаточно полно обсуждал эту проблему, — настойчиво повторил Бандера. — С господами из ведомства доктора Розенберга.

«Что ж ты про армию молчишь, сукин сын? — подумал Штирлиц. — Что ж ты на Розенберга все валишь?»

— Доктор Розенберг, — вступил Омельченко, — действительно придает этому вопросу большое значение. Гетман встречался с его референтами дважды.

Бандера насупился, желваки стали острыми — вот-вот разорвут тонкую кожу щек.

— Я не совсем понимаю предмет разговора, господа, — сказал он. — По-моему, все в достаточной мере согласовано и выверено... Вы, — он тяжело посмотрел на Штирлица, — интересуетесь деталями в связи с какими-то вновь открывшимися обстоятельствами? Тогда я хотел бы услышать, какими именно.

— Я представляю разведку, господин Бандера. Политическую разведку рейха. Деталями занимается служба безопасности и гестапо. Меня интересует, каким вы себе мыслите германский тыл на Украине? Немецким, оккупационным тылом или тылом украинским, со своим управлением?

— Я мыслю себе германский тыл монолитом, который создадим мы, — снова солгал Бандера, и Штирлиц понял, почему он солгал ему.

Этот человек не мог думать ни о чем другом, кроме как о своей роли в процессе, в любом процессе, и ему было сугубо безразлично все остальное — немецкое, украинское или какое угодно другое.

Поняв, что Бандера солгал ему, Штирлиц перевел разговор на частности, дал Омельченко вести беседу. Обговаривая кандидатов от гетмана, «политик» кокетливо отказывался от места, предложенного ему в Раде, а Штирлиц, слушая их быструю трескотню, цепко думал о раскладе сил, который постепенно ему открывался, и о том, как эти силы столкнуть — возможно, это поможет его Родине хоть самую малость.

Потом, не желая мешать Омельченко выполнить главную часть его задания, Штирлиц попросил разрешения ознакомиться с новыми разведданными с Украины и вышел в другую комнату...

«Центр.

Из разговоров с немецкими руководителями ОУН (Оберлендер, Херцнер, Рейзер) получил повторные подтверждения о точной дате начала войны — 22 июня.

Юстас».

Загрузка...