ТРИ МОНАХА

I

В глухом краю, далеко от столицы, есть обитель Коя.[1] Не сыскать поблизости людских селений, только высятся со всех сторон горы да тянутся внизу глубокие ущелья. Все объято безмолвием. Не мудрено, что с тех самых пор, как Кобо-дайси[2] отошел в небытие, местность сию почитают священной и ждут здесь пришествия будды Мироку.[3] Иные из отшельников, поселившихся на горе Коя, проводят время в молчаливом созерцании, как велит секта Дзэн,[4] другие погружены в молитвы — всяк на свой лад взыскует спасения от мирской суеты.

Однажды в обители Коя встретились три монаха. Завязалась меж ними беседа, и тогда один из них молвил:

— Все мы трое монахи. Пусть же каждый из нас расскажет, по какой причине удалился от мира. Зачем таиться друг от друга? Недаром ведь говорят, будто покаяние искупает грехи.

Монаху, сидевшему рядом с ним, было года сорок два или сорок три. Годы сурового послушания изнурили его тело, но в облике все еще сохранялось нечто изысканное, зубы были густо вычернены.[5] Поверх рясы, прохудившейся во многих местах, было накинуто широкое оплечье.[6] Глубоко задумавшись, он произнес:

— Ну что ж, я первым начну свою исповедь. То, о чем я поведаю, случилось в столице, и, может статься, вы слышали об этом.

Имя мое в миру было Касуя-но Сиродзаэмон. В тринадцать лет поступил я в услужение к сёгуну Такаудзи[7] и с тех пор безотлучно находился при его особе. Куда бы ни отправился мой господин: в паломничество по буддийским храмам или синтоистским святилищам, на любование луной или цветущей сакурой — я всюду следовал за ним.

Однажды случилось мне сопровождать своего господина во дворец Нидзё.[8] Тем временем друзья мои, оставшиеся дома, затеяли пирушку и несколько раз присылали за мной слугу. Не то чтобы сердце влекло меня поскорее присоединиться к друзьям, просто время было уже позднее, и я отправился в парадные покои узнать, не собирается ли мой господин возвращаться. Ему как раз подносили вторую или третью чарку сакэ.

В этот миг в залу вошла придворная дама, держа в руках крышку от ларца, на которой лежало шелковое косодэ,[9] как видно, предназначенное в подарок моему господину. По виду ей не было и двадцати лет. Поверх шелкового нижнего косодэ на ней было надето кимоно, затканное узором из алых цветов и зеленых листьев, и алые хакама.[10] Длинные волосы волнами ниспадали на спину. Каждое ее движение пленяло неизъяснимой прелестью. Никто из знаменитых красавиц древности — ни Ян-гуйфэй, ни госпожа Ли[11] — не смог бы превзойти ее очарованием. Рядом с нею померкла бы красота прославленных в нашей стране Сотоори-химэ, Оно-но Комати, императрицы Сомэдоно.[12] «О, каким счастьем было бы перемолвиться с такой красавицей хотя бы несколькими словами, сдвинуть с ней изголовья! — невольно подумал я. — Неужели я никогда больше ее не увижу?» С того мига, как она предстала у меня перед глазами во дворце Нидзё, душа моя лишилась покоя, сердце изошло дымом. Как ни пытался я позабыть ее, все было тщетно. Любовь преследовала меня, словно наваждение.

Вскоре вместе с сёгуном я покинул дворец и воротился к себе домой, но образ красавицы не шел у меня из головы. Я перестал есть, слег в постель и несколько дней не появлялся при дворе. Удивленный моим отсутствием, господин мой спросил обо мне, и, когда ему доложили, что я захворал, он тотчас же послал ко мне лекаря, наказав как можно скорее исцелить меня.

Когда лекарь прибыл, я поднялся с постели и вышел к нему, облачившись в шапку-эбоси[13] и парадные одежды. Пощупав мой пульс, он сказал:

«Диковинное дело. Я не нахожу у вас никакой болезни. Быть может, вас гнетет какая-то обида? Или вы затеяли с кем-нибудь трудную тяжбу?»

Напустив на себя непринужденный вид, я отвечал:

«Этому недомоганию я подвержен с детских лет. При должном тщании я поправлюсь через две недели, вот увидите. Не стоит беспокоиться из-за моего недуга».

Лекарь направился к сёгуну и доложил ему:

«Я не нахожу у Касуи ничего опасного. Либо его гнетет какая-то тревога, либо он страдает от болезни, которая в старину звалась любовью».

«Такая болезнь — не редкость и в наши дни, — сказал сёгун. — Как бы узнать, что у Касуи на сердце?»

Тогда кто-то подсказал сёгуну:

«Надо позвать Сасаки Сабуродзаэмона, он его лучший друг».

Сёгун призвал к себе Сасаки и повелел:

«Ступай к Касуе, ухаживай за ним да постарайся выведать, что за печаль у него на сердце».

Сасаки явился ко мне и первым делом принялся меня укорять:

«Из всех приближенных сёгуна ты мне первый друг. Мы с тобой все равно что братья. Почему же ты не сообщил мне о своей болезни?»

«Болезнь моя — сущая безделица, — отвечал я, выслушав его упреки. — Даже родную матушку я не известил. Однако укоры твои справедливы, и я обещаю, если мне станет хуже, тот же час дать тебе знать. А пока, прошу тебя, отправляйся назад ко двору и не тревожься обо мне понапрасну. Право же, будет странно, если ты станешь пренебрегать службой ради того, чтобы находиться при мне».

Так увещевал я своего друга, но тот и слушать ничего не хотел. Несколько дней он ухаживал за мной, беспрестанно выпытывая, что у меня на сердце. Поначалу я запирался, но потом, решив, что такая сдержанность ни к чему, рассказал ему все без утайки.

Выслушав меня, Сасаки воскликнул: «Стало быть, болезнь твоя в самом деле проистекает от любви. Ну что же, в таком случае беду твою избыть нетрудно».

Не успел я опомниться, как он вышел из моей комнаты и прямиком отправился ко двору сёгуна.

Выслушав его, господин мой сказал:

«И впрямь беду его нетрудно избыть».

С этими словами сёгун принялся за письмо государю и повелел Сасаки отнести его во дворец Нидзё. Вскоре от государя пришло ответное послание, в котором говорилось, что коль скоро речь идет о госпоже Оноэ, знатной даме, коей не пристало посещать жилище простолюдина, мне надлежит самому явиться к ней во дворец. Это послание господин мой милостиво приказал доставить мне. Я не знал, как благодарить его за великую доброту.

Я был счастлив и все же не мог отделаться от мысли, сколь печален наш мир. Ведь даже если мое свидание с госпожой Оноэ состоится, оно продлится всего лишь одну краткую ночь. И я подумал: вот он, подходящий момент, чтобы порвать с суетным миром. Однако по здравом размышлении я понял, какое неслыханное счастье для меня, обыкновенного воина, стать возлюбленным знатной дамы из дворца Нидзё, да еще при благосклонной поддержке самого сёгуна! И каким стыдом покрыл бы я себя на всю жизнь, если бы все вокруг стали говорить, будто в последний момент я оробел и потому предпочел отречься от мира. Я решил не упускать счастливую возможность, даже если наше свидание продлится всего одну ночь, а уж потом будь что будет.

И вот в условленный день под покровом темноты с тремя молодыми самураями и провожатым я отправился во дворец Нидзё. Чтобы не привлекать к себе особого внимания, я оделся скромно, но с подобающим случаю тщанием.

Во дворце нас проводили в великолепную залу, украшенную ширмами и картинами в китайском стиле, где я увидел несколько придворных дам примерно одного возраста, блиставших роскошными нарядами.

Здесь каждому из нас поднесли сакэ, затем последовала чайная церемония, а потом мы развлекались составлением ароматов[14] и другими изящными играми.

Я не сразу сообразил, которая из дам госпожа Оноэ, ведь я видел ее всего только раз, да и то мельком. Все они были до того хороши собою, что я совсем было растерялся. Но тут одна из них приблизилась ко мне и протянула мне чарку, из которой пила сама. Я сразу понял, что это и есть госпожа Оноэ, и принял от нее чарку.

С наступлением рассвета запели петухи, и звон колоколов в храме возвестил час расставания. Мы поклялись друг другу в вечной любви. Было еще темно, когда моя возлюбленная покинула меня и вышла на веранду. О, как прекрасна она была! В беспорядке рассыпанные волосы не скрывали ее блистающего лика, брови были иссиня-черны, губы алели, словно лепестки пиона.

На прощание она сложила стихотворение:


О, как странно…

Из-за человека,

С которым я встретилась всего только раз,

Нынче утром светлая роса

Омочила рукава моего платья.


И я ответил:


Эту светлую росу,

Упавшую на твои рукава

После ночи любви,

Я возьму себе и сберегу

В память о тебе.


После этого я часто навещал госпожу Оноэ во дворце, а порой и она тайно приходила ко мне. «Рано или поздно люди проведают о ваших встречах», — сказал мой господин, сёгун, и пожаловал нам с госпожой Оноэ богатое поместье в земле Оми.

А дальше было вот что. В те времена я поклонялся богу Тэндзину[15] и каждый месяц двадцать четвертого числа совершал паломничество в храм Китано. Однако с тех пор, как я начал встречаться с госпожой Оноэ, мне стало не до молитв. Тем временем наступил последний месяц года, и двадцать четвертого числа я решил непременно побывать в храме, дабы покаяться в нерадивости. До глубокой ночи я истово молился. Вдруг слышу — кто-то поблизости говорит: «О, какое несчастье! Интересно, кто она, эта бедняжка…»

Сердце мое сжалось от недоброго предчувствия. Расспросив незнакомца, я узнал, что неподалеку от столицы убили придворную даму лет восемнадцати и сняли с нее всю одежду. Вне себя от ужаса, я выскочил вон из храма, не захватив даже своих дорожных вещей, и со всех ног помчался к столице.

Увы! — мои худшие опасения подтвердились: это была она. Убийца не только забрал ее одежды, но и остриг ее прекрасные волосы. В оцепенении стоял я возле убитой, не в силах произнести ни звука, не сознавая, явь это или сон. За какие только прегрешения постигла ее такая участь? Горе мое было беспредельно. С какой радостью ждал я каждой встречи с нею! Но теперь эта радость обернулась раскаянием. Зачем сердце мое было исполнено любви к ней, если она навсегда покинула меня? «Я, один только я повинен в том, что ты, знатная дама, погибла от безжалостного меча, не дожив даже до двадцати лет», — эта мысль не давала мне покоя. Представьте себе, какое отчаяние терзало мне душу. Если бы только знать о грозящей ей опасности, я не раздумывая схватился бы с полчищем демонов, бросился бы наперерез трем сотням, пятистам всадников. Ради нее я без сожаления сложил бы голову. Что моя жизнь? — пылинка, капля росы. Но я ничего не знал и был бессилен ей помочь.

В ту же ночь я обрил голову и стал монахом. Вот уже двадцать лет, как я живу здесь, на этой горе, молясь за упокой души госпожи Оноэ.


Выслушав эту горестную повесть, двое других монахов увлажнили слезами рукава своих черных ряс.


Второму монаху на вид можно было дать лет пятьдесят. Среди своих собратьев он выделялся могучим сложением, росту в нем было никак не меньше шести сяку,[16] шея жилистая, лицо смуглое, с угловатым подбородком, широкими скулами, мясистыми губами, большими глазами и крупным носом. Концы оплечья, накинутого поверх ветхой холщовой рясы, сходились у него на груди. Перебирая пальцами крупные четки, он произнес:

— Теперь мой черед рассказывать.

— Слушаем со вниманием, — откликнулись остальные.

— Как ни прискорбно, но это я убил госпожу Оноэ.

При этих словах Касуя подскочил на месте, гнев исказил его лицо. Казалось, он готов был в исступлении броситься на говорящего.

— Погодите немного, — остановил его тот, — сперва выслушайте, как было дело.

На время Касуя смирил свои чувства, и тогда второй монах начал рассказ.

— Коль скоро вы из столицы, то, должно быть, наслышаны обо мне. В прежние времена жил я на Третьем проспекте, и прозвище мое было Арагоро Беспощадный. С девяти лет занялся я разбойничьим промыслом, а в тринадцать впервые убил человека. До госпожи Оноэ я отправил на тот свет никак не меньше трехсот восьмидесяти душ. Лучше всего удавались мне ночные грабежи, тут мне и впрямь не было равных. Только, видно, слишком много грехов взял я на душу, и с десятого месяца того самого года удача вдруг стала обходить меня стороной. Задумаю я совершить кражу — в последний миг что-то срывается, примусь подкарауливать путников в горах — и здесь нет мне везенья. Только подумаю: вот верная добыча, а она уходит из рук. Настали для меня тяжелые времена, не на что было даже еду купить, жена и ребятишки целыми днями сидели голодные. Не мог я больше терпеть такого позора и в начале месяца инея[17] покинул дом и принялся скитаться, коротая ночи то под крышей старого храма, то в какой-нибудь молельне.

Спустя некоторое время решил я все-таки наведаться домой, узнать, что с моими домочадцами. Не успел я ступить на порог, как жена вцепилась мне в подол и, обливаясь горькими слезами, стала корить меня на чем свет стоит: «Жестокий, бессердечный негодяй! Я и прежде слышала, что мужчины бросают своих жен, так уж, видно, повелось на свете, и ничего тут не поделаешь. Коли ты переменился ко мне и любви нашей пришел конец, бесполезно плакать и причитать. Можешь хоть сейчас дать мне развод. Конечно, горько оставаться одной, без опоры, к тому же Новый год на носу, и мне придется искать какого-нибудь заработка, чтобы не дать ребятишкам помереть с голоду. Никакого имущества ты не нажил, не умеешь ни торговать, ни пахать землю. Единственное, чему ты научился, это грабить людей, но теперь и это ремесло тебе уже не по силам. А о детях ты подумал? Куда там — ты взял и ушел из дому. Если я тебе опостылела, а родной дом стал противен, так тому и быть, насильно мил не будешь, но как же можно бросать голодных детей? Ничего мало-мальски ценного в доме нет, последние несколько дней мне не на что купить им еды, и они плачут от голода. Каково мне видеть их слезы!»

Выслушав ее жалобы, я сказал:

«Видно, мне воздается за прошлые грехи. Что бы я ни задумал, все кончается неудачей. Да, в последнее время мы действительно жили розно, но о детях я никогда не забывал. Именно поэтому я вернулся. Успокойся, жена, и потерпи еще немного. Не сегодня завтра мне подвернется какая-нибудь добыча».

И я поклялся в душе, что нынешней ночью не вернусь с пустыми руками. Никак не мог я дождаться наступления темноты, а когда наконец пали сумерки и зазвонили колокола в окрестных храмах, взял свой меч и, притаившись в тени старой ограды, стал с нетерпением поджидать какого-нибудь запоздалого путника. Я крепко сжимал в руках меч; казалось, сведи меня сейчас судьба с самим Фань Куаем или Чжан Ляном,[18] я уложу их одним ударом. Вскоре на дороге показался скромного вида открытый паланкин; его несли молодые парни, оживленно переговариваясь между собой. Нападать на них было бессмысленно, и я не вышел из своего укрытия.

Но вот издалека на меня повеяло ароматом редких духов. «Не иначе сюда направляется знатная особа», — подумал я, и сердце мое радостно забилось: выходит, удача не совсем еще от меня отвернулась. Через некоторое время я увидел придворную даму удивительной красоты. Она шла, шелестя шелками благоуханных одежд. С нею были две служанки: одна шествовала впереди, другая — позади, неся вышитую суму с дорожными вещами. Женщины поравнялись со мной и, как видно, меня не заметили. Дав им немного пройти вперед, я выскочил из засады. Служанка, шедшая впереди, закричала: «Караул!» — и тут же пропала из виду. Та, что шла позади, бросила суму и, вопя «Помогите!», пустилась наутек. Госпожа их меж тем не сделала ни малейшей попытки к бегству и продолжала молча стоять на месте.

Обнажив меч, я подскочил к ней и стал безжалостно срывать с нее одежды. Когда дошла очередь до исподнего косодэ, она взмолилась: «Не троньте этого косодэ, прошу вас. Нет большего бесчестья для женщины, чем остаться без исподнего». Она сняла с шеи амулет и кинула его мне со словами: «Возьмите это взамен». От амулета исходило такое благовоние, что я чуть не задохнулся. Казалось, передо мной не женщина, а небесная фея. Но увы — даже это не остановило меня. Человек, привыкший к злодеяниям, я крикнул: «Нет, амулетом вам не откупиться. Живо отдавайте свое нижнее платье!»

«В таком случае, — воскликнула женщина, — мне незачем жить на свете. Убейте меня скорее».

«Эту просьбу нетрудно исполнить», — вскричал я и одним ударом меча лишил ее жизни.

После этого я поспешно снял с нее исподнее платье, пока оно не успело запачкаться кровью, и, подобрав брошенную служанкой суму, спрятал в нее добычу. Со всех ног мчался я домой, твердя про себя: «Вот уж обрадуются жена с ребятишками!»

Прибежав домой, я постучал в дверь, а жена говорит:

«Больно скоро ты воротился. Не иначе опять с пустыми руками».

«Отпирай скорее!» — велел я жене и, едва ступив на порог, бросил к ее ногам суму с одеждой.

«Когда же ты успел столько награбить?» — удивилась она и схватила суму. Сгорая от нетерпения увидеть, что в ней, она разорвала шнурки — там оказалось двенадцать роскошных одежд. Шелковое кимоно, затканное узором из алых цветов и зеленых листьев, и алые хакама источали такой сильный аромат, что прохожие с удивлением замедляли шаг перед нашим домом. Наверное, даже люди в соседних домах ощутили это благоухание.

Жена была вне себя от восторга. Недолго думая, она надела нижнее косодэ убитой и сказала:

«Еще ни разу в жизни не доводилось мне красоваться в таком наряде. Видать, дама, с которой ты его снял, совсем молоденькая. Интересно, сколько ей лет?»

Решив, что жена спрашивает из жалости, я отвечал:

«В темноте было трудно разглядеть, но, скорее всего, ей лет восемнадцать или девятнадцать. Во всяком случае, не больше двадцати».

«Так я и подумала», — воскликнула жена и, ничего не объясняя, выбежала из дома.

Прошло немало времени, прежде чем она воротилась.

«Ишь до чего ты великодушен, — бросила она мне, — прямо как князь какой-то. Коли решился на черное дело, так надо было извлечь из него всю пользу. Я сейчас бегала на дорогу, чтобы отрезать волосы у той красотки. Мои-то никуда не годятся, а из этих я сделаю себе парик. Да, такие волосы я не променяла бы даже на шелковое косодэ».

С этими словами жена плеснула в миску горячей воды, вымыла в ней отрезанные волосы и повесила их сушить.

«Теперь у меня есть все, о чем только может мечтать женщина!» — приговаривала она и при этом едва не приплясывала от радости.

Я глядел на жену, и душу мою переполнял стыд. Коль скоро мне довелось родиться на свет человеком, значит, я заслужил это в прежней жизни деяниями, угодными Будде. Сподобившись такого редкого счастья, я мог бы если уж не стать праведником, идущим стезею Будды, то по меньшей мере жить в согласии с человеческими законами. Но нет — я стал злодеем. Днем и ночью я помышлял только об одном — как убивать и грабить людей. Рано или поздно меня настигнет возмездие, и я буду ввергнут в ад. Так неужто я стану множить свои грехи, влача жалкое существование и забывая о том, что все вокруг тщета и тлен? При одной этой мысли я испытывал к себе невыразимое отвращение.

А чего стоило мне увидеть бессердечие жены! Как только мог я связать судьбу с этой женщиной и так долго делить с ней ложе?! Теперь, когда мне открылась вся ее низость, я горько сокрушался о том, что ради нее лишил жизни прекрасную молодую женщину. Жалость и раскаяние терзали мне душу. Но я понял, что греха этого не искупить никакими слезами. И тогда я решил обрить голову, чтобы посвятить остаток дней молитвам за упокой души загубленной мной женщины и поискам спасения.

Той же ночью я отправился в Итидзё-Китакодзи к Преподобному Гэнъэ и сделался его учеником. Получив монашеское имя Гэнтику, я поселился на этой горе…

— Я понимаю, как глубоко вы должны меня ненавидеть, — продолжал Гэнтику, повернувшись к Касуе. — Убейте же меня. Я не стану просить пощады, даже если вы решите разрубить меня на кусочки. Правда, пролив мою кровь, вы воздвигнете преграду на пути госпожи Оноэ к обретению вечного блаженства. Клянусь Тремя Сокровищами,[19] я говорю это не потому, что мне жаль расставаться с жизнью. Я рассказал вам все, и теперь вы вольны поступить со мною, как вам будет угодно. — И утер слезы рукавом своей рясы.

Тогда Касуя молвил:

— Даже если бы на стезю веры вас привела другая причина, разве мог бы я ненавидеть своего собрата? Но раз уж события, решившие вашу судьбу, связаны с госпожой Оноэ, я и подавно не могу питать к вам вражды. Не иначе как госпожа Оноэ — воплощение бодхисаттвы, явившегося в этот мир в облике женщины, дабы спасти наши заблудшие души. Теперь, когда я знаю о её великом милосердии, мне тем более трудно позабыть прошлое. Ведь не будь того, что было, разве отреклись бы мы от суетного мира и стали монахами? Мы с вами удостоились ни с чем не сравнимой благодати, и пусть это послужит нам утешением в скорби. Как я рад, что отныне обрел в вас брата!

С этими словами Касуя увлажнил слезами рукав своей рясы.

Наконец настал черед третьего монаха приступить к своей исповеди. Был он уже в преклонном возрасте, одет в ветхую рясу с широким оплечьем и беспрестанно повторял про себя молитвы. Морщинистое лицо его было черно, должно быть, долгие годы провел он в скитаниях, и вид имел до крайности изможденный. И все-таки, глядя на него, можно было сразу сказать, что человек этот не простого звания. Все это время он сидел, полузакрыв глаза и, казалось, погрузившись в дремоту.

— Теперь ваш черед рассказывать, — принялись тормошить его собратья, и тогда он молвил:

— Только что я выслушал ваши исповеди. Нет слов, чтобы выразить, как глубоко тронул меня ваш рассказ. Вот что значит неумолимый закон кармы![20] История моего спасения не столь поучительна, и рассказывать о ней не стоит. Но промолчать теперь, после того, как вы поделились со мною самым сокровенным, было бы неуважением к досточтимым собратьям. Жаль занимать ваше внимание безделицей, но так и быть — слушайте.

Имя мое — Рокуродзаэмон. Я родом из земли Кавати и довожусь единственным сыном Синодзаки Камонноскэ, который состоял в родстве с семьей Кусуноки. Глава рода Кусуноки Масаеигэ[21] приблизил к себе моего отца, советовался с ним по всем важным вопросам, делился всеми своими замыслами, так что все вокруг знали моего отца как наперсника Масасигэ. Масасигэ погиб в бою, отец мой вспорол себе живот и принял смерть вслед за своим господином.

После гибели Масасигэ главою рода Кусуноки стал Масацура. Он одаривал меня особыми милостями, и я в свой черед служил ему верой и правдой. Впоследствии Масацура тоже погиб в бою, я же был ранен, но враги не отрубили мне голову, и меня, чуть живого, вынес с поля брани и выходил один знакомый монах. Так чудом я остался в живых.

Когда я вернулся в Кавати, Кусуноки Масанори, ставший по смерти брата главою рода, встретил меня с распростертыми объятиями, и между нами установились те же отношения дружбы и доверия, какие существовали между нашими отцами.

И вот однажды дошла до меня молва, будто Масанори решил добровольно сдаться сёгуну Асикаге.[22] «Быть того не может!» — подумал я и отправился к Масанори.

«Дошло до меня, будто вы намерены сдаться сёгуну Асикаге. Неужто это правда?»

«Да, это правда, — отвечал Масанори. — Слишком много обиды накопилось у меня на государя».[23]

«В таком случае не лучше ли было бы вам отринуть суетный мир и уйти в монахи? Тем самым вы сполна избыли бы свою обиду. Но перейти на сторону Асикаги и направить стрелы против своего государя — это ли поступок человека, желающего доказать, что он воюет за правое дело? Ведь люди скажут: «Увидев, что военная удача изменила государю, Масанори покинул его и, дабы уцелеть самому, пошел на поклон к Асикаге». Прошу вас, откажитесь от своего намерения! Быть может, это дерзко с моей стороны, но я недоумеваю, почему, приняв такое серьезное решение, вы ничего не сказали мне?»

«Я знал, что ты меня не поддержишь».

«Стало быть, вы знали, что я вас не поддержу? Почему же тогда вы не боитесь всеобщего осуждения? Не один представитель рода Кусуноки сложил голову, сражаясь за государя, завещая славу потомкам. Будет горько, если вы своим малодушием запятнаете честь семьи. Да и о какой обиде на государя может идти речь? Разве он не облагодетельствовал вас, пожаловав вам титул предводителя войск? Древние говорили: «Даже если государь перестает быть государем, вассал должен оставаться вассалом». Прошу вас, измените свое намерение».

Так увещевал я Масанори, но он меня не послушал. Вскоре стало мне известно, что он отправился в столицу Киото и в храме Тодзи встретился с наместником сёгуна. Звезда государя закатилась, я же был не в силах ему помочь. А перейти вслед за Масанори на сторону сёгуна мне не позволила совесть. И тогда, поняв, что пробил мой час, я решил удалиться от мира.

II

Я покинул свой дом в Синодзаки, что в земле Кавати, оставив жену и двух малолетних детей — дочку и сына. Что и говорить, грустно мне было разлучаться с женой, ведь долгие годы жили мы с нею в любви и согласии. Но я решил оборвать все узы, связывавшие меня с миром, и отправился странствовать.

Вначале я побывал в восточных землях, три года провел послушником в одном из храмов Мацусима, затем обошел северные земли. Подобно множеству отшельников, я решил посетить все края страны нашей, встречаясь с прославленными буддийскими монахами, укрепляясь на пути веры, услаждая душу созерцанием достопримечательных мест и памятников старины. Когда бы ни пробил мой смертный час, я хотел встретить его в пути.

Так скитался я из края в край, пока дорога не привела меня в западные земли. И вот волею судьбы оказался я в Кавати, и захотелось мне наведаться в родные места. Подхожу я к старой усадьбе, гляжу — стена ограды цела, но черепица с кромки крыши осыпалась, столбы ворот стоят, но створ нет. Сад зарос густой травой. От прежних строений не осталось и следа, только лепятся друг к другу убогие лачуги, в которых не укрыться ни от дождя, ни от ветра. Смотрю я на все это, и слезы невольно застилают глаза.

Вдруг неподалеку заметил я жалкого вида старца, который мотыжил поле. «Должно быть, он знает, что тут произошло», — подумал я и подошел к нему.

«Скажите, почтенный, — окликнул я старца, — как зовутся эти места?»

Старик снял с головы соломенную шляпу.

«Места эти зовутся Синодзаки».

«А чья это усадьба?»

«Господ из рода Синодзаки».

«Стало быть, ему известно о моей семье», — подумал я и опустился на межу. Старик оперся о мотыгу и, как ни в чем не бывало, повел свой рассказ.

«Некогда земли эти принадлежали доблестному самураю по имени Синодзаки Камонноскэ. Это был человек с которым мало кто может сравниться. Сам господин Кусуноки благоволил к нему и доверял больше, чем кому-либо из своих родичей. У господина Камонноскэ был сын, господин Рокуродзаэмон. Повздорив с господином Кусуноки-младшим из-за того, что тот сдался сёгуну, он удалился от мира и пустился странствовать неведомо куда. Люди сказывали, будто он отправился в северные земли, а потом прошла молва, что он и вовсе отошел в мир иной, а как оно на самом деле — никто не знает».

С этими словами старик заплакал. Глядя на него, я тоже с трудом сдерживал слезы.

«А сами вы кто — челядинец господина Рокуродзаэмона или просто житель этих мест?» — спросил я.

«Я здешний крестьянин. После того как господин Рокуродзаэмон покинул свой дом, все здесь пришло в запустение, челядь разбрелась кто куда, и мне, недостойному, пришлось принять на себя заботы о пропитании его жены и деток. Уж очень жаль мне их было, поэтому я забросил работу у себя в поле и вот уже пять или шесть лет служу им. Уходя из дома, господин Рокуродзаэмон оставил двухлетнюю дочку и совсем маленького сыночка. Матушка, несмотря на горькую свою долю, лелеяла их, только не в силах была она перенести разлуку с мужем и вскорости занемогла. А с прошлой весны стало ей совсем худо, последнее время она ни крошки в рот не брала и три дня назад скончалась. Детки ее до того убиты горем, что глядишь на них — и сердце кровью обливается. Видите ту сосну? Под ней мы предали покойницу погребальному костру. Каждый день брат с сестрой ходят туда и льют горькие слезы. Нынче я снова собирался пойти вместе с ними, но они сказали: «Не нужно, мы пойдем одни», — поэтому я и решил помотыжить поле. Я делаю это не для себя, жаль, если дети останутся без пропитания. Они зовут меня дедушкой, и хоть я им не родной человек, а рад, что они считают меня своей опорой. Сегодня их что-то долго нет, я все гляжу на дорогу — не появятся ли, — и работа у меня совсем не спорится».

Так рассказал старик, и по лицу его покатились слезы. Тяжело стало у меня на сердце. Подумать только, простолюдин способен на такое великодушие, а я, жестокосердный, бросил своих детей на произвол судьбы. Как хотелось мне воскликнуть: «Я и есть их отец, Рокуродзаэмон!» Но нет, тогда все годы, отданные поискам спасения, пропали бы даром. И я сказал:

«Отрадно мне слышать такие слова. Вряд ли найдется где-либо человек столь же великодушный, как вы. Печальную повесть вы мне рассказали. Есть ли на свете что-либо горше судьбы этих несчастных детей! В свое время и мне, хоть и не в такой мере, довелось изведать подобную участь. Воистину, что может быть безрадостней судьбы малолетних детей, потерявших отца и мать…»

С этими словами я поднес к глазам рукав своего рубища, чтобы утереть слезы.

«Стало быть, и вам привелось изведать такое горе?» — воскликнул старик и, вторя мне, заплакал во весь голос.

Дав ему наплакаться вволю, я продолжал:

«Прошу вас и впредь не оставлять этих чад своими заботами. Только представьте себе, как возрадуются на том свете их покойные родители. Вам же и вашим потомкам воздастся за вашу доброту. В будущем ожидает вас райское блаженство. Не покидайте же бедных сирот, да хранят вас боги, будды и Три Сокровища. Ну что же, солнце уже заходит. Мне пора в путь. Прощайте».

Я пустился в путь, и старик вызвался меня проводить. По дороге мы с ним беседовали, как добрые друзья, и всякий раз старик принимался плакать. Глядя на него, и я с трудом сдерживал слезы. Наконец я сказал:

«Теперь вам пора возвращаться», — и он в конце концов побрел прочь.

Вскоре я увидел ту самую сосну, о которой говорил старик. Переборов себя, я прошел было мимо, однако тут же спохватился: «Нынче ровно три дня, как скончалась моя жена, которую я покинул, возжаждав лучшей доли. Жестоко было бы пройти мимо, не поклонившись ее праху. Если бы я ни о чем не знал, ещё куда ни шло, но оказаться здесь и не прочитать по ней заупокойную молитву — для меня, монаха, непростительный грех. Это противоречило бы завещанной нам Буддой благости, да и покойная затаила бы на меня обиду. Нет, — решил я, — мне нужно вернуться».

Подошел я к той сосне, гляжу — под ней сидят мальчик и девочка. «Вот они, мои чада родные», — подумал я, а сам спрашиваю:

«Что вы здесь делаете?»

Вместо ответа они воскликнули:

«О радость! Нынче ровно три дня, как скончалась наша матушка. Мы пришли собрать ее прах, и как раз в это время сюда пожаловал святой отец. Вот уж поистине радость! Извините за дерзкую просьбу, но не могли бы вы прочитать заупокойную молитву? Сделайте такую милость».

Так упрашивали они меня, и от этого душа моя пришла в еще большее смятение. Едва совладав с собой, я посмотрел на своих детей. Дочке, должно быть, шел уже девятый год, а сыну — шестой. Глядя на их утонченные личики, сразу можно было сказать, что они не низкого звания. О, как велико было искушение прижать их к груди и прошептать: «Это я, ваш отец». Но и на сей раз я остановил себя: нет, если я дам волю слабости, все долгие годы отшельничества пойдут прахом, и никогда уже не удастся мне ступить на стезю Будды. Вообразите, чего стоило мне сдерживать себя.

Между тем дети раскрыли изукрашенный ларец и — кто только их этому обучил? — принялись деревянными дощечками сгребать пепел. Глядя на них, я не мог вымолвить ни слова, лишь молча утирал слезы.

Спустя некоторое время я спросил:

«Неужели больше некому позаботиться о прахе вашей матушки? Ведь вы еще так малы».

«Батюшка наш постригся в монахи, — отвечали они, — и где он теперь — неизвестно. О нас заботится дедушка, старый слуга, но сегодня мы не взяли его с собой».

Больше они не в силах были ничего сказать и заплакали навзрыд.

Я принялся было читать молитву, но слова не шли у меня с языка. «Зачем только я надумал побывать в родных местах!» — корил я себя в душе. Кое-как совладав с собой, я все-таки прочел заупокойную молитву. Тут внезапно заморосил дождь, и капли посыпались с веток, точно слезы. Глядя на них, девочка молвила:

«Матушка наша была родом из столицы. От нее узнала я, что поэзия укрощает свирепых демонов, смягчает сердца жестоких людей, побуждает Будду внимать обращенным к нему молитвам. Величайший стыд для женщины, если она не умеет слагать стихи, считала матушка, поэтому я с семи лет научилась соединять слова в стихотворные строчки. Вот и теперь мне пришло на ум стихотворение:


Даже деревья и травы

Об участи нашей скорбят.

Капли повисли на листьях,

Готовы пролиться.

Как слезы.


Стоило мне услышать это стихотворение — и последняя решимость покинула меня, исчезла, словно иней, словно роса. Я был не в силах больше таиться от них. С губ моих так и рвались слова: «Это я, Рокуродзаэмон, ваш отец!» Но нет, обуздал я себя и на сей раз, негоже давать волю чувствам. После стольких лет отречения от мирской суеты могу ли я взвалить на себя бремя привязанности к собственным чадам? Нет, подобные мысли может питать лишь слабовольный человек, устыдился я в душе своей и сказал:

«Превосходное стихотворение! Такое способно повергнуть в печаль даже богов и будд. А как, должно быть, радуются вашему искусству покойные родители! Даже я, простой монах, не сведущий в изящных искусствах и тонких переживаниях, бессилен сдержать слезы, слушая ваше стихотворение. Ни один человек, если у него есть сердце, не может остаться безучастным к вашей скорби. Видно, неспроста оказался я в этих краях и стал свидетелем вашего горя. Наша встреча была предопределена еще в прежнем рождении. Трудно мне покинуть вас, но ничего не поделаешь — пора в путь».

С этими словами стал я прощаться, а девочка молвила в ответ:

«Да, вы правы. Если двое людей остановятся в тени одного дерева или зачерпнут воды из одного потока, значит, это предопределено еще в прошлом существовании. Быть может, когда-нибудь нам доведется повстречаться вновь. Жаль, что вы нас покидаете. Не знаю, как и благодарить вас за то, что вы прочли заупокойную молитву по нашей матушке». Девочка закрыла лицо рукавом своего платья и заплакала в голос. Братик ее, хоть и не успел еще войти в разум, вцепился в сестру и тоже залился горькими слезами.

И снова свет померк в моих очах, душу охватила ни с чем не сравнимая мука. Легче было бы вспороть себе живот, чем глядеть на их слезы. Я зашагал прочь по дороге, а они стояли и долго еще смотрели мне вслед. Обернувшись, я увидел, что они собрали в ларец пепел, оставшийся от их матушки, но после этого пошли не к дому, а совсем в другую сторону. «Отчего бы это?» — подумал я и в тревоге заспешил назад.

«Куда вы идете?» — спросил я, нагнав их. «В храм Хониндзи. Туда пожаловал из столицы высокочтимый священник, чтобы семь дней кряду читать проповеди. Сегодня уже пятый день. Все здешние жители отправились в этот храм. Вот и мы решили послушать проповедь и предать земле прах нашей матушки».

«Подумать только, дети, а способны на такую заботу! — воскликнул я. — Вот уж утешите вы душу усопшей матушки. А далеко ли до храма Хониндзи?» «Не знаем. Мы идем, куда люди идут». «Отчего же вы не взяли с собой провожатого? Пускаться в такой путь одним, без взрослого, опасно. Подождали бы лучше до завтра и пошли вместе с дедушкой».

«Мы просили его, — отвечала сестра, — но дедушка только рассердился: не детское это, мол, дело. Из-за него мы и не смогли побывать в храме раньше».

«Вот оно что! В таком случае я пойду вместе с вами, поклонюсь священнику, попрошу наставить меня на путь истины».

И я пошел вместе с ними.

По пути девочка сказала:

«Должно быть, батюшка наш, если жив, одного возраста с вами. За какие только грехи судьба отняла у нас отца, а теперь еще и матушку? Будь мы в ту пору хоть немного постарше, облик отца запечатлелся бы у нас в душе и теперь скрашивал бы наше одиночество. До чего же жестоко поступил наш отец…»

С этими словами из глаз у нее полились слезы, а мальчик стал ее утешать:

«Отец наш скончался. Матушка всегда так говорила. Не надо плакать, сестрица».

Так в простодушии своем сказал мальчик, а у меня от этих слов, казалось, рассудок помутился, и я уже ничего не видел вокруг…

Храм Хониндзи был воздвигнут еще принцем Сётоку.[24] Во времена смуты годов Гэнко и Кэмму[25] храм этот подвергся разорению и лишился всех своих земель, однако во времена Кусуноки его восстановили и вернули ему земельные владения. И вот теперь сюда прибыл из столицы преподобный Мёхо для отправления службы.

Подойдя к храму, мы увидели, что народу собралось великое множество, точно на ярмарке. Были здесь и высокородные и простолюдины, и монахи и миряне, и мужчины и женщины. Паланкинов, повозок, оседланных лошадей видимо-невидимо. Сошлись сюда жители трех провинций, и те, кто возвышается подобно могучим деревьям, и те, кто стелется внизу, точно травы, ведь перед Буддой все равны.

Поглядел я на это столпотворение и думаю: вряд ли сумеют дети пробраться к храму. А они, как ни в чем не бывало, просят людей пропустить их, нам, дескать, необходимо повидать священника. И — о чудо! — видно, сжалились над ними боги и будды: там, где они шли, людское море само собой расступалось.

Не успел я оглянуться, как они достигли храма. Остановившись позади двух или трех человек, стоявших на коленях перед преподобным Мёхо, девочка сняла крышку и придвинула к нему ларец, затем троекратно поклонилась священнику и опустилась на колени, молитвенно сложив руки.

«Кто вы, чада?» — вопросил преподобный Мёхо.

«Мы — дети Синодзаки Рокуродзаэмона. Род наш связан кровными узами с родом господина Кусуноки. Мне не было еще трех лет, когда батюшка наш, поссорившись с господином Кусуноки, ушел от мира, и с тех пор мы ничего о нем не слыхали. Все это время о нас заботилась матушка. Но — увы! — ничто не долговечно в нашем бренном мире, теперь мы лишились и матушки. Сегодня ровно три дня, как она скончалась. Кроме нас некому позаботиться о ее прахе. Мы с братцем собрали прах в этот ларец, а как быть дальше, не знаем. Поэтому-то мы и пришли к вам. Просим вас, преподобный отец, предать земле прах нашей матушки и отслужить поминальную службу, чтобы матушка наша поскорее достигла Чистой Земли».[26]

Рассказ девочки так глубоко тронул священнослужителя, что он был не в силах произнести ни слова, слезы перехватили ему горло. Не было человека, который, слушая ее, не увлажнил бы слезами рукавов своего платья.

Тем временем девочка вынула из-за пазухи свиток и подала его священнику. Преподобный Мёхо развернул свиток и громким голосом стал читать:


— «Говорят, что человеческий мир — юдоль скорби, ничто в нем непостоянно. Однако на свете много детей, которые вырастают, окруженные заботой обоих родителей. За какие же прегрешения выпала мне горькая доля двух лет от роду разлучиться с батюшкой, а теперь навеки потерять матушку? Лишилась я последней опоры, некому утешить мою смятенную душу, тоска гложет мне сердце, ни на миг не просыхают горькие мои слезы. Если бы встретился мне хоть один человек похожей судьбы, я нашла бы утешение, поделившись с ним своим горем. Но даже в сновидениях не могу я встретиться с таким человеком, потому что сон не идет ко мне. Единственные мои друзья — мотыльки-однодневки, сегодня они живы, а завтра их утке нет. С кончины матушки прошло только три дня, но я испытала столько горя, что его хватило бы и на тысячу и на десять тысяч лет. А сколько страданий еще ждет меня впереди? О, моя жизнь-росинка… Не ведаю, сколько лет суждено мне прожить, но лучше умереть, чем жить сиротой. Только об одном молю я Небо — чтобы оно смилостивилось над нами и чтобы мы поскорее возродились в едином лотосе[27] с нашей матушкой».


После этих слов в свитке был, как подобает, указан год и день, а следом шли два пятистишия:


Только взгляну —

И льются слезы.

О, этот изукрашенный ларец!..

Ни отца, ни матушки

Нет больше у меня.


О, этот изукрашенный ларец!

В нем все, что осталось

От прекрасного лика.

От черных волос…

Как же мне теперь жить?


Едва дочитав эти стихи до конца, преподобный Мёхо заплакал, укрыв лицо рукавом своей рясы. А уж о тех, кто заполнил храм, и говорить не приходится: все — и высокородные и худородные, властители и подданные, монахи и миряне, мужчины и женщины — увлажнили слезами полы своих одежд. Были и такие, кого увиденное и услышанное побуждало сей же миг отрезать волосы и передать их вместе с мечом преподобному Мёхо в знак готовности принять послушание. Даже женщины остригали свои длинные волосы и обращались помыслами к спасению. Не счесть всех тех, кто решил в тот день отречься от мира.

Представьте себе, что творилось у меня на сердце. Я пришел сюда лишь затем, чтобы послушать проповедь, и вот, незаметно для самого себя, снова оказался в плену уз, которые некогда разорвал. В исступлении, знакомом разве только воину, который, не щадя жизни, готов схватиться на поле брани с тысячей, с десятью тысячами всадников, я со всех ног бросился прочь. Для этого мне потребовалось куда больше решимости, чем шесть лет назад, когда я покинул свой дом.

Долго брел я, не разбирая пути, пока наконец не присел под деревом отдохнуть. Стал я думать, как жить дальше. Можно было бы искать просветления в молчаливом созерцании, однако этот путь я для себя отверг. И тогда вспомнил я о священной горе Коя, где погрузился в нирвану Кобо-дайси, где чтут многих будд и бодхисаттв. Лучшего места не найти, решил я, и задумал отправиться на гору Коя, построить из хвороста шалаш вблизи главного святилища и предаться там умерщвлению плоти.

Поселившись здесь, я отринул все прочие помыслы, забыл себя, забыл людей, забыл дом и близких. Днем и ночью я только и знал, что в одиночестве читать молитвы. До нынешнего дня я ни разу за многие месяцы ни с кем не перемолвился словом.

Минувшей весной в этих краях побывал один человек из Кавати. От него кто-то из здешней братии узнал, будто Кусуноки, прослышав о судьбе моих детей, сжалился над ними, взял моего шестилетнего сына под свою опеку и назначил наследником поместья Синодзаки. А дочь, если верить молве, постриглась в монахини. От этих известий у меня полегчало на сердце.


Выслушав эту повесть, оба монаха воскликнули:

— Благостен путь, приведший вас к спасению! Поистине редкую стойкость вы проявили, — и отжали рукава своих рубищ.

После этого они попросили рассказчика назвать свое монашеское имя, и тот ответил:

— Теперь зовусь я Гэнмаем.

Тут выяснилось, что Касуя носит имя Гэнсё, а Арагоро, как известно, нарекается Гэнтику. Все трое всплеснули руками:

— Не дивно ли это — первый знак наших имен Гэн[28] совпадает, а вторые знаки — Сосна, Бамбук и Слива — составляют счастливую троицу.[29] Видно, нас еще с прошлых рождений связывают прочные узы. Такое случается нечасто, даже если имя тебе дает один и тот же наставник. Вот уж поистине удивительная судьба! Жаль только, что, прожив здесь столько лет, мы до сих пор не знали друг друга. Давайте же впредь жить едиными помыслами!

Жизнь человеческая полна заблуждений и определяется кармой. Люди, постигшие это, именуются просветленными, тех же, кто не ведает об этом, зовут непосвященными. И положение в обществе, и удовольствия, и мудрость, и глупость — все обусловлено деяниями, совершенными в прошлом рождении. Нередко люди думают: то, что делаю я, есть добро, поступки же других — зло. Пустое все это! Если хорошенько разобраться, и мудрость, и богатство существуют лишь до поры до времени. Только тогда, когда человек осознает, что все в мире непостоянно, как ветер, душа его открывается просветлению и он ступает на путь Истины. Вот что всем нам следует хорошенько уразуметь.

Так рассуждали между собой монахи.

И в самом деле, если бы Касуя не повстречал госпожу Оноэ, разве прозрела бы его душа? Во всех событиях человеческой жизни, как бы ни разнились они между собой, заложен единый сокровенный смысл. Посему не следует ненавидеть зло — оно есть лишь оборотная сторона добра. Посему же не следует презирать любовь — она рождается в сердце, способном на глубокие переживания. Если же сердце не способно на глубокие чувства, разве может оно раскрыться навстречу тому великому, что зовется прозрением?

Да поможет сия истина каждому познать себя и приобщиться к Пути Будды!


Перевод со старояпонского и комментарии Т. Редько-Добровольской



Загрузка...