Глава пятая

Бородавчатый вдруг дико заржал и на весь автобус заявил, что сегодня тридцать третье декабря 2048 года. Потом всё тем же грязным пальцем ткнул стоявшую перед ним толстую тётку в её обширный живот, на что тётка сделалась багровой, как свёкла, и пронзительно завизжала. «Зарезали!» – завопил кто-то истошно. В автобусе началась кутерьма. На следующей остановке бородавчатого выволокли под локотки на свежий воздух и воткнули в сугроб, малость остудиться. Бедолага отчаянно отбрыкивался и затих лишь тогда, когда мордой ткнулся в грязный снег. Там я его и оставил. Вряд ли он сбежал из психушки, решил я, но в том, что он туда сегодня попадёт, сомнений у меня не было. Как и в том, что туда же попаду и я.

Вся эпопея с бородавчатым типом прошла для меня как бы в тумане. Я продолжал пялиться на газету, пребывая в состоянии полнейшей прострации. Теперь я знал, как съезжают с катушек. «МК», третье января, среда. Всё верно, чёрным по белому, от и до. Никаких сомнений, газета настоящая. Я даже понюхал её: пахнет свежей типографской краской.

Я точно знал, что сегодня вторник. Я не мог ошибиться. Поднатужившись, я восстановил в памяти события минувших суток – и не нашёл ни единой зацепки. События чётко чередовались одно за другим. Всё верно, сегодня второе января, готов заявить это под присягой. Не тридцать третье декабря, и не сорок шестое мартобря, а именно второе января. Так что в психушку сегодня я, пожалуй, не попаду, рановато ещё.

Всё дело в газете.

Газета была завтрашней.

И вот тут-то меня осенило. Ну и подарочек уготовил мне Дед Мороз, леший его забодай! Всё это его проделки, не иначе, его дедморозовские штучки. И ведь предупреждал он меня, что подписка-то необычная, а я всё ушами хлопал да сомненьями себя изводил. Не обманул, выходит, Санта-Клаус из Занзибара.

Газета была завтрашней, это точно, но пришла она сегодня. А та, за второе января? Ясное дело, та появилась вчера. Всё как по маслу, всё тютелька в тютельку.

А завтра я получу послезавтрашний номер, и так будет продолжаться изо дня в день, аж до конца марта. Чудеса да и только. Ну как тут крыше не поехать?

Сердце у меня ёкнуло, в желудке забулькало. Я представил себе…

– Конечная! – объявил водитель. – Дальше не поеду.

Вот дьявол! Я и не заметил, как проскочил лишние три остановки. Теперь придётся возвращаться назад.

До работы я добрался без приключений. В цеху стоял гомон и звон посуды. Дружки мои, все до единого, проходили курс послепраздничных лечебных процедур. Лечились всем подряд: кто «Жигулёвским», кто «Столичной», кто «Смирновской», а один гурман-извращенец прямо из горла лакал «Амаретто». Тех же, кто уже прошёл начальный курс лечения, складировали в каптёрке, где они долечивались крепким оздоровительным сном. Здоровье прежде всего, гласил наш неписаный закон. И мы этот закон уважали и блюли.

– А вот и Васёк приволокся! С прошедшим тебя, Василь Петрович, – приветствовал меня Колян, наш бригадир.

Я настороженно огляделся. Никто не хихикал, никто зубы не скалил, никто пальцем в меня не тыкал. Выходит, не было никакого розыгрыша. Я вздохнул свободнее.

– Стакан примешь? – спросил Колян.

– Приму. Мог бы и не спрашивать.

– О’кей. Две штуки гони.

– Да отдам я, ты ж меня знаешь. Сначала налей.

– Как скажешь, Васёк. Ты ж меня тоже знаешь, я никогда жмотом не был. На, держи.

И он протянул мне до краёв наполненный гранёный стакан.

– Ну, будь, – толкнул я краткую речь и осушил посудину до дна.

– Вот это по-нашему, – одобрил Колян. – Кремень ты, Васька, душой и телом преданный нашему общему делу. Горжусь я тобой, это я тебе как бригадир заявляю.

– Да и ты мужик что надо, – разомлев, сказал я и захрумкал солёным огурчиком. На душе полегчало. Теперь-то я был в своей тарелке, в родной, так сказать, стихии.

– Эй, Григорич! – крикнул Колян. – Сгоняй-ка ещё за парой.

– Бабки гони, – отозвался Григорич, потомственный пролетарий в шестом колене. – Без бабок не пойду.

– А без бабок тебе никто и не даст. – Колян повернулся ко мне. – Составишь компанию, а, Василь Петрович?

– Как не составить, составлю, – кивнул я.

В голове у меня уже изрядно шумело.

– Вот за что я тебя люблю, Васька, так это за твою отзывчивость. – Колян так растрогался, что даже слезу пустил. – С тебя ещё пару штук, всего четыре.

Я положил на стол пятёрку.

– Сдачи не надо.

Словно из-под земли выросший Григорич тут же смахнул пятёрку себе в карман. Колян добавил ещё три штуки, и потомственный гонец помчался в ближайший магазин.

Вернулся он через семь минут и тут же грохнул на стол два пузыря «Московской».

– Молоток, Григорич, своё дело знаешь. Закусон взял?

– Обижаешь, начальник. – Григорич выложил на стол шмоток колбасы и полбуханки чёрного хлеба.

– Порядок, – одобрил бригадир. – Ну-с, господа, вздрогнули. За нас.

Григорич между тем покромсал колбасу и вскрыл один из пузырей. Мы выпили. Потом выпили ещё. И ещё. Потом нас оказалось четверо, потом пятеро, потом я сбился со счёта. Григорич ещё несколько раз гонял за водкой. В последний раз он уже не вернулся. Но никто этого не заметил. Те, кто послабее, уползали в каптёрку, а оттуда приползали свежие силы. Гудела вся бригада без исключения.

Нет, вру, одно исключение всё же имелось. Саддам Хусейн, тот самый тип, которого монтировкой по чайнику ухандохали, сидел поодаль, один-одинёшенек, и в общем загуле участия не принимал. Бедняга обложился газетами и проглатывал их одну за другой со скоростью курьерского поезда. Совсем у бедолаги крыша сползла. Вот что значит от коллектива отрываться!

И тут я вспомнил про свою газету. Про ту, за третье января. И мне снова стало не по себе.

Кореша мои меж тем поочерёдно травили анекдоты и заразительно ржали. Порой и я вставлял что-нибудь эдакое, и тогда ржанье возобновлялось. Один лишь Колян сидел насупившись и тоскливо глядел в пустой стакан. Он всегда был немножко философом, особенно после изрядной выпивки. Любил потолковать о бытии, о смысле жизни, о вещи-в-себе, о Фрейде, Ницше и Канте. Бригадир наш был человек уникальный, и мало кто мог понять его, когда он заводил речь о высших материях. Бригада его тут же начинала зевать от скуки и пялиться в потолок. Но Колян уже ничего не замечал: оседлав своего любимого конька, он нёсся во весь опор сквозь дремучие дебри крутых философских наворотов.

Сейчас, похоже, настал именно тот момент, когда он готов был начать длиннющий монолог на одну из своих излюбленных тем. Дабы упредить его и не дать развернуться бригадирскому красноречию, от которого у всех нас начинали вянуть уши, я сунул ему под нос газету.

– Глянь, Колян, что у меня есть.

– Газета, – с полнейшим философским безразличием произнёс бригадир, еле ворочая языком. – Ну и что?

– Да ты на число глянь.

– Ну, глянул. – Он икнул.

– И?

– Ну, третье. – Он снова икнул.

– А сегодня какое?

Он упёрся в меня тяжёлым, мутным взглядом – и тут я понял, что сейчас его прорвёт. Я не ошибся. Колян икнул в третий раз, скривил рот в снисходительной усмешке, скосил и без того уже косые глаза на кончик своего носа и взял слово.

– Узок круг твоего восприятия, Васька, чрезвычайно узок. А знаешь ли ты, Васька, друг мой закадычный, что вопросом своим – ик! – поверг ты меня в уныние и тоску невы… невыраз-зимую? Что ты видишь в этой своей серой, будничной жизни? Одну лишь видимость бытия. А я, Васька, зрю в корень, в самую что ни на есть антиномистически-монодуалистическую полноту абсолютной реальности. Ик! Зрю, Васька, и вижу м-многое. У-у, чего я только там не вижу. Такое порой приви… привидится, что… А, да ты всё одно не поймёшь, ибо погряз ты в рутине своего невежества. Погряз, Васька, и нету у тебя, Васька, стержня, оси, идеи… Дай я тебя п… п… целую. Не желаешь? Ик. Не желаешь.

– Желаю, – мотнул я головой.

– Врёшь, не желаешь. Я душу твою, Васька, насквозь вижу. А моя душа для тебя всё равно что потёмки беспросветные. С-сумерки, Васька, темень ночная. Непостижимое инобытие. А непостижимое, Васька, постигается через постижение его непостижимости. Какое, спрашиваешь, нынче число? Отвечу тебе словами великого Сократа: а хрен его знает!

Вовка-прессовщик, здоровенный бугай под два метра ростом, свалить которого можно было не иначе как шестью бутылками водки, внезапно встрепенулся и мечтательно произнёс:

– Знавал я одного Сократа, братцы. Головастый был мужик, скажу я вам. Тоже, бывало, любил о жизни потрепаться и идеи всякие говорил. Лысый был, как моя коленка, с бородавкой на носу, в очках. Чудной был человек. Такое порой отмочит, что хоть башкой об стенку бейся. Я и бился поначалу, а потом ничего, привыкать начал.

– Где ж ты с ним столкнулся-то, а? – спросил кто-то.

Вовка уставился на вопрошавшего налитыми кровью глазами.

– В Кащенке, где ж ещё. Со мной тогда рецидив приключился, на почве чрезмерного увлечения спиртом «рояль», вот меня и спровадили туда для поправки здоровья.

– И что же Сократ?

– А что Сократ? Ничего Сократ. Выписали мужичка – сразу же, как отрёкся от этого своего блудословия. А вот Христос, так тот до сих пор бока на койке казённой пролёживает. Видно, долго ему ещё люминал глушить. Стойкий мужик, братцы, кремень каких мало. «Не отрекусь, говорит, от истины, и всё тут. Истина, говорит, превыше всего». Всё ожидал, бедолага, нашествия жидо-масонов, ждал, когда же распнут его, сердешного, за правду-матку. Он и крест-то уже изготовил, мелом на палатной двери изобразил, как раз по своему росточку плюгавому, всё примерялся к нему, пристраивался. Уважал я его, братцы, за многое. Водку, к примеру, только «кристалловскую» потреблял.

– Иди ты! – ахнул кто-то.

Вовка надулся и обиженно засопел.

– Дурак ты. Я брехать не стану.

– Я б так не смог. Коли нутро горит, любую бормоту примешь.

– Такое только Христу под силу, – авторитетно заметил Вовка. – Кремень, а не человек.

Последнее сообщение Вовки-прессовщика произвело на бригаду сильнейшее впечатление.

– Вот гляжу я на вас, мужики, – вновь подал голос Колян, – и разбирает меня тоска. Просто уши вянут вас слушать. И до чего ж вы, мужики, тёмный народец!

Он закатил глаза и икнул мощно, с надрывом, так что кадык его аж в самый подбородок упёрся. Потом хлопнул очередной стакан и медленно, с достоинством, сполз под стол, где и отключился.

– Братва, волоки бригадира в каптёрку, – распорядился Вовка. – Пущай прочухается.

Философа бережно подняли и отволокли отсыпаться. Вовка же, вернувшись к столу, наполнил до краёв стакан и официально заявил:

– Всё, братцы, шестой пузырь добиваю. – Он проглотил водку, даже не поморщившись. – Сейчас окосею.

И окосел. Взгляд его остекленел и стал бессмысленно-блаженным, рожа побагровела, на толстых, как у папуаса, губах заиграла идиотская ухмылка, массивная челюсть отвисла, и на мою газету, и без того обильно усеянную окурками и залитую водкой, упал тлеющий бычок. Я и глазом моргнуть не успел, как в дедморозовском подарке, вокруг вовкиного бычка, образовалась дыра.

И тут надо мною нависла чья-то зловещая тень. Откуда-то из-за спины появилась рука и сдёрнула мою газету со стола.

– Не трожь, – предостерёг я, едва ворочая языком, и оглянулся.

Вором оказался Саддам ибн Хусейн, леший его забодай. Стянув мою газетку, он тут же уволок её в свой угол, где и принялся жадно читать. Как обычно: снизу вверх и справа налево, начиная с последней страницы. Как и положено правоверному последователю Аллаха. Я махнул рукой – грех обижаться на юродивого.

Оглядевшись, я произвёл следующее наблюдение. Лыка не вязал уже никто, разговоры как-то разом прекратились, все кивали, сопели и пускали пузыри. Нужная кондиция была достигнута.

Чего уж греха таить, я и сам был на грани помутнения рассудка. Вскоре я тоже закивал и отключился.

Так прошёл мой первый трудовой день в новом году. Если верить Светке, то домой в тот день я приполз на карачках. А я ей верю.

Загрузка...