ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Я ОТПРАВЛЯЮСЬ НА СЕВЕР

Когда в порядке лирического антракта я вспоминаю основные события в своей жизни, то не устаю удивляться случайностям, их вызвавшим. Если начать с самого начала, то даже имя свое я получил случайно. Папа настаивал, чтобы меня назвали Карлом. И быть бы мне Карлом, если бы мама, спохватившись, не спросила:

«А как мы будем звать его ласкательно?» Не задумываясь, папа спокойно ответил: «Карлик». — «Что?!» — грозно сказала мама.

С этого пошло. В тринадцать лет я хотел прокатиться на трамвае и лихо прыгнул на подножку через сугроб. В результате решетка трамвая прокатилась по мне, но так удачно, что я не только остался на этом свете, но через полгода играл в футбол.

В сорок пятом счастливая случайность — хорошее настроение райвоенкома, которому допризывник до смерти надоедал своими романтическими бреднями, — помогла мне попасть на фронт.

Через три года случайное стечение обстоятельств дало мне возможность продолжить учебу в университете, хотя меня должны были изгнать из храма науки за студенческий доклад, выводы которого подкреплялись весьма сомнительными для того времени аргументами.

В пятьдесят первом, когда вместе с учебой закончилась и московская прописка, совершенно уж сказочный случай решил, что я должен остаться москвичом. Начальник милиции повертел в руках документы, обмакнул в чернила перо, чтобы осквернить бумагу словом «отказать», и вдруг — о каприз судьбы!

— Высочайший взор остановился на одной записи в моем военном билете. Конечно же, мы с начальником оказались однополчанами. 15 лет назад это слово не было пустым звуком, как теперь, когда мирная жизнь сделала штатскими генералами бывших солдат и рядовыми — бывших генералов; нынче иной однополчанин сто раз поморщится, прежде чем признает в просителе человека, который «дал мне закурить». Но в те годы время еще не успело выдуть из памяти эпизоды минувший войны и однополчане пользовались заслуженными привилегиями у своих более удачливых фронтовых товарищей. Поэтому я был немедленно прописан, обласкан и удостоен часовой беседы, хотя за дверью бесновалась очередь.

Прошло еще три года, и очередная случайность столкнула на Арбате лбами двух когда-то закадычных, но вдребезги разругавшихся друзей и усадила их за стол переговоров. В итоге было подписано соглашение о мире, дружбе и совместном сочинении романа путем переписки (друг жил в Свердловске). Я впервые сел за письменный стол и совершенно одурел от перспективы обрушить на благодарное человечество свою литературную продукцию. За два года я не заработал пером и на коробку спичек, и лишь абсолютно случайная встреча с моим будущим литературным крестным, писателем Л. Л., вселила в меня надежду тогда, когда я уже готов был раствориться в армии графоманов.

Таким образом, как легко убедиться, моя жизнь могла бы дать пищу для ума доброму десятку философов, которые при каждом случае лягают ногами случайность.

Не буду вспоминать прочих решающих случайностей — ими хоть пруд пруди. Скажу только, что из-за случайной фразы соседки я ушел в море и написал повесть о рыбаках, которую случайно прочитал бортрадист полярной авиации Владимир Соколов. Владимир Иванович прислал мне письмо, в котором сообщил, что в Ледовитом океане экзотики не меньше, чем в Индийском, и что я могу рассчитывать на гостеприимство полярных летчиков.

Честно говоря, мерзнуть мне решительно не хотелось. Все мое нутро восставало при одной только мысли о том, что я буду мерзнуть — и, возможно, как собака. Но, хорошенько подумав, решил, что наши представления — я презрительно обозвал их про себя обывательскими — об арктических морозах преувеличены. Лежа на своей любимой тахте, я вспомнил мудрую истину: «Нет плохой погоды, есть плохая одежда». Таким образом, с морозами было покончено, Кроме того, я всю жизнь люблю Джека Лондона — его северные рассказы пользуются огромным успехом у людей, живущих в умеренных и теплых широтах. Вообще я заметил, что южане восторгаются литературой о полярниках, а у полярников нарасхват книги, действие которых происходит в тропическую жару. Это противоречие — кажущееся: просто и те и другие восполняют игрой воображения недостатки своего климата. Но разве это не здорово — пурга, белые медведи, торосы, мужественные люди в собачьих шубах погоняют нарты, роют золото и прочее?

Таковы были аргументы, которые привели меня в кабинет начальника полярной авиации Героя Советского Союза М. И. Шевелева. Шестидесятилетний человек в генеральском мундире внимательно выслушал мое вступительное слово, в котором я высказал немало умных и благородных мыслей о целях своей командировки.

— Понятно, — проговорил Марк Иванович, и на его лице появилась улыбка, в которой для меня было чрезвычайно мало лестного. — Насколько я понял, вы думаете, что на Крайнем Севере немедленно окажетесь в шкуре героев Джека Лондона… Да-а… Как бы вы не разочаровались…

— Это почему же? — с вызовом спросил я.

— Сейчас скажу. Во-первых, вам не дадут влезть в эту шкуру обстоятельства, поскольку жители Севера предпочитают на дальние расстояния передвигаться… на самолетах, а не на собаках; во-вторых, нынешний Север неплохо обжит, а Джек Лондон начинается лишь в нескольких десятках километров от магистралей; в-третьих…

Марк Иванович тихим и спокойным голосом разбивал одну за другой мои иллюзии, оставляя лишь маленькую зацепку: работа в полярных условиях достаточно сложная, арктические морозы не ослабели, а на зимовках живут люди из той же плоти и крови, что и в тридцатых годах, когда со льдины спасали челюскинцев, а молодой еще Шевелев вместе со своими знаменитыми коллегами высаживал папанинцев на Северном полюсе.

— Кстати, если хотите туда попасть — спешите, — закончил Шевелев. — Все, что нужно, на дрейфующие станции завезено, и полеты прекращаются до весны.

Этого еще не хватало! Бегу на склад и получаю внушающие большое уважение вещи: меховые штаны, в которых я, быть может, и не рискнул явиться на прием к английской королеве (если бы она меня пригласила), но которые незаменимы на Севере; унты из собачьей шкуры, шубу на собачьем меху и меховые рукавицы. Все вместе это весит около тонны, но зато теперь я могу выдержать любой мороз. «Любой» — это в порядке самоуспокоения. Не люблю крайностей. Когда я плавал с рыбаками в океане, довелось испытать пятидесятиградусную жару. Я был тогда томный и разморенный, как турецкий султан после турецкой бани, только вместо отзывчивых одалисок возле меня стоял боцман и напоминал, что пора на подвахту — подносить рыбу. Ну, а что лучше, плюс или минус пятьдесят, скоро определит моя шкура.

Однако отступать некуда, и я погрузился в ИЛ-18, следующий рейсом Москва — Черский. Хотя этот рейс значительно менее популярен, чем Москва — Симферополь, все места были заняты. Это меня устраивало. Значит, сбор материала можно начинать уже в самолете. Я непринужденно прошелся по салону, высматривая жертву, и встретился взглядом с молодым человеком в унтах и видавшем виды свитере грубой вязки. Мы пошли на сближение. Его звали Виктор. Некоторое время я сооружал вокруг него изгородь из наводящих вопросов, а потом не выдержал и грубо спросил:

— Белых медведей видели? Моржей, тюленей?

— Видел, чего там, — прямо ответил Виктор.

— Где? — заорал я, вытаскивая блокнот. Но записывать мне ничего не пришлось, Виктор видел медведей и моржей в кинотеатре «Новости дня», но мечтает увидеть их живьем: таково задание его редакции.

Мы вдвоем пошли по рядам и уже вместе набросились на пожилого полярника, дремавшего в своем кресле. Мы потребовали, чтобы он рассказал о своих приключениях. Полярник задумался.

— Припоминаю один случай, — наконец проговорил он, — как-то в Нигерии мне пришлось брать интервью у…

— Вы тоже корреспондент? — простонали мы.

— Разумеется, — удивленно ответил он. Мы с Виктором решили не тратить больше времени на бесплодные расспросы и, подходя к очередному пассажиру, спрашивали:

— Из какой вы редакции?

— Но как вы узнали? — поражались попутчики. Мы с Виктором горько улыбались друг другу и отходили. Встревоженные корреспонденты шли вслед за нами и, разобравшись в ситуации, хором декламировали:

— Из какой вы редакции?

Очередной корреспондент вскакивал и представлялся. Вскоре обнаружилось, что в самолет затесалась белая ворона: один пассажир с тупым упрямством утверждал, что он якобы не корреспондент. Все возмутились — настолько нелепым и надуманным выглядело это отрицание. Можете представить себе наше удивление, когда выяснилось, что этот самозванец и в самом деле не корреспондент! Он оказался редактором газеты и летел обмениваться опытом.

Таково первое удивительное происшествие, случившееся со мной по дороге на Север. Могут сказать, что в его изложении я частично отошел от жизненной правды, но каждый может легко убедиться в искренности этого рассказа, опросив моих попутчиков (Их фамилии и адреса вы запросто найдете в «Мосгорсправке» (В. С.).).

ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ


Я вылетел из Москвы днем, а спустя четыре часа с изумлением обнаружил, что нахожусь за Полярным кругом, у берегов Карского моря. Отсюда наш самолет совершил еще два прыжка и приземлился на косе невдалеке от устья Колымы.

Шаркая огромными унтами и согнувшись под тяжестью шубы, я спустился на суровую землю Крайнего Севера, готовый к борьбе не на жизнь, а на смерть с лютым холодом. Старожилы не припомнят таких морозов в декабре — было около нуля. Пока я ворочал мозгами, осмысливая этот факт, меня прошиб пот, и, когда я добрался до квартиры Соколова, с меня текли ручьи, стекая в Колыму и грозя растопить лед. Так что первое впечатление от Севера сложилось такое: благодатный и теплый край, в котором лишь из-за головотяпства отдельных товарищей не произрастают субтропические культуры.

Однако первое впечатление, как уже догадался проницательный читатель, оказалось ошибочным. Между прочим, как и вообще все первые впечатления. Я с недоверием отношусь к рассказам о необыкновенно проницательных людях, которые с ходу все понимают, одним взглядом метко оценивают — словом, с умным видом скользят по льду. То ли дело геологи. Они никогда не доверяют поверхности, обманчивой, как слой косметики: кто знает, что под ней спрятано! «Не доверяй первому впечатлению!» — таково мое правило, которого я редко придерживаюсь, из-за чего сплошь да рядом попадаю в глупейшие положения. Но зато я силен пониманием этой слабости и горжусь своей самокритичностью. Кстати, самокритичность не такая уж невыгодная штука, какой она кажется на первый взгляд. Я знаю одного человека, который всю жизнь только и делает, что совершает ошибки. Любой другой на его месте лез бы вон из кожи, чтобы свалить их на плечи товарища по работе, но мой знакомый не таков. На каждый свой промах он набрасывается с таким негодованием, так беспощадно себя бичует, что все приходят в умиление. И никого не удивляет, что после очередного провала его справедливо повышают в должности, потому что на такого человека можно положиться. Он провалит — но он и признает. Последний раз я видел этого славного парня после особенно крупной ошибки, совершенной под его руководством. Он был в приподнятом настроении: на новом посту ему полагается персональная машина.

Поселок Черский, который стал моей базой, находится неподалеку от Восточно-Сибирского моря. Свое название он получил в честь крупнейшего ученого и революционера, имя которого с уважением произносят на Севере. В Черском расположен известный в Арктике коллектив полярной авиации, обслуживающий дрейфующие станции, острова, населенные пункты и предприятия Северной Якутии и Чукотки. Сюда приходят заявки на самолеты — часто весьма неожиданные. Например, бухгалтер одного глубинного совхоза, закончив годовой отчет, требует, чтобы за ним выслали самолет. Или охотник, который на собаках привез груз ценного меха, желает отправиться домой в полном комфорте. И ему удается то, чего в свое время не добился Остап Бендер: из своей выручки — весьма, кстати, солидной — охотник покупает рейс, приземляется в двух шагах от родного дома, и на землю величаво, как облеченные высоким доверием послы, сходят слегка ошеломленные неслыханной честью собаки. Дорого, зато красиво и современно.

В Черском несколько сот одно- и двухэтажных домов (в основном деревянных); жителей обслуживают пять шесть магазинов, несколько различных ателье, два клуба, две больницы, две школы и одно отделение милиции. Водопровода и канализации пока еще нет — вечная мерзлота! — и по субботам автоцистерны развозят по домам воду из Колымы. Жители выбегают с ведрами и запасаются водой на неделю: заполняют огромные крашеные бочки, которые стоят в каждой кухне. В продовольственных магазинах практически есть все необходимые продукты, хотя меня удивили высокие цены на овощи и фрукты. Я понимаю, что доставить мандарины из Грузии в Черский сложнее, чем в Москву, но и жизнь за Полярным кругом менее комфортабельна, чем в столице. Что-то здесь недодумано.

Если в Черском кинешь камень в собаку — попадешь в собаку. По числу собак на душу населения Черский должен занимать одно из первых мест в мире. На всех улицах, во дворах и в подворотнях лежат, сидят и облаивают друг друга настоящие полярные псы, с могучими лапами и шкурами, которые не прошибет никакой мороз. Целыми днями они бродят на свежем воздухе, нагуливая аппетит. Когда меня, неискушенного новичка, впервые окружила дюжина здоровенных псов, я искренне пожалел, что не застраховал свою жизнь на максимально крупную сумму. Но псы, вместо того что-бы без всякого убытка для государства полакомиться растяпой, дружелюбно скалили зубы и махали хвостами. А когда я дрожащей рукой погладил одного зверюгу, он даже начал заикаться от восторга и тереться о мои унты, как кошка. Видимо, какое-то древнее чутье ему подсказало, что на этот раз его не изобьют до полусмерти. К собакам в Черском относятся дружелюбно, особенно дети, которые по-братски делят с ними свои обеды, когда мама заговорится с соседями.

Одним словом, Черский — поселок как поселок, и, если бы не два обстоятельства, его легко можно было представить себе в обжитой части страны — на материке, как здесь говорят, где Черский ничем не выделялся бы из сотен других поселков. Но обстоятельства эти меняют дело.

Первое — лютые морозы, которые стоят здесь пять шесть месяцев в году. Теперь мне кажется смешной паника москвичей, когда радио обещает на утро тридцать градусов. Здесь тридцать — благодать, легкая разминка перед настоящими морозами, да еще с ветром.

Второе — полярная ночь, это удивительное явление природы, когда из мира исчезает солнце. Ненадолго появляется сумрачная иллюзия дня, где-то за горизонтом виднеются обманчивые блики спрятавшегося солнца, и вскоре на застывшую в вечной мерзлоте землю опускается ночь. Просыпаешься — и тупо соображаешь, сколько сейчас времени: то ли шесть утра, то ли вечера, то ли день, то ли ночь. Время здесь опережает московское на восемь часов, и это становится предметом долгих мучений для новичков. С неделю я днем зевал, зато ночью меня бы в постель не загнали палкой. Мои гостеприимные хозяева — Владимир Иванович, его жена Наташа и соседка Таня Кабанова на ночь заботливо снабжали меня едой: бутербродами и термосом с чаем. И ночью, когда все нормальные люди спали, я читал, писал и с волчьим аппетитом поедал бутерброды. Если бы я решил остаться в Черском, из меня вышел бы надежный ночной сторож или уникальный дежурный пожарной команды.

Население Черского — это летчики, авиатехники, обслуживающий персонал, водители машин, жены и дети. Приезжают сюда лет на пять — обычный срок договора, заработки у летчиков высокие, отпуск — два с половиной месяца в году, и есть смысл поработать на Севере, чтобы потом пожить на материке, в хорошей кооперативной квартире, в хорошем городе — на выбор, ибо полеты на Севере настолько повышают квалификацию летчика, что его, прошедшего огонь, воду и медные трубы, охотно возьмет любой материковый отряд.

По вечерам черсковцы (словообразование мое; с благодарностью приму поправку лингвистов) ходят друг к другу в гости, пьют чай (спиртные напитки — по праздникам, иначе медкомиссия наутро не допустит к полету) и горько проклинают кинопрокат, что роднит их с моряками, зимовщиками и остальными жителями окраин, куда сбывается побитый молью киноутиль. Свежие газеты прибывают через три дня или три недели — в зависимости от погоды. Их ждут с острым нетерпением и читают жадно: большинство семей тратят на подписку рублей по пятьдесят в год.

Моды в Черском отстают от последних парижских моделей: ничего не поделаешь, Север есть Север. Даже самые изящные девушки здесь не рискуют появиться на улице в капроновых чулках раньше мая — июня. Разумеется, валенки украшают меньше, чем модельные туфли, но зато здоровый румянец куда больше идет женщине, чем ангина. Приходится блистать на танцах в хорошо натопленном клубе, где обнаруживается, что девушки в Черском вполне соответствуют мировым стандартам, а по мнению многочисленных молодых людей — даже превосходят эти стандарты.

Когда я летел в Черский, то решил по примеру полярников отпустить бороду. Как-то так принято: раз на Севере, значит — с бородой. Несколько дней я шатался по поселку, разыскивая бородатых, и в конце концов решил прекратить бесплодные поиски. По бороде, как выяснилось, здесь безошибочно определяют новичка и втыкают в него шпильки до тех пор, пока тот не примет нормальный человеческий вид. Так что пришлось по-прежнему каждое утро скрестись электробритвой.

Таковы первые впечатления. Завтра — мой первый полет.

НА СТАРЕНЬКОМ, ЗАСЛУЖЕННОМ ЛИ-2

Честь и хвала тому, кто семь раз меряет и один раз режет! В том случае, если, пока он меряет, из-под носа не уплывает то, что он собирается резать.

Я сидел в своей комнатушке и сосредоточенно размышлял о полете на Северный полюс. Отовсюду ко мне стекались сведения, которые я аккуратно записывал. Обстановка на дрейфующей станции складывалась прелюбопытная. Льдина треснула, оборудование срочно перебрасывается (страницы, посвященные трудовому героизму, портреты скромных героев); люди спят в палатках одетыми, рядом с постелями лежат ножи — чтобы в экстренном случае разрезать палатку и выскочить (страницы, посвященные романтике будней). Кроме того, я нашел эффектное беллетристическое начало очерка: «Всю жизнь меня учили, что Земля сплюснута у полюсов. Я не требовал доказательств и верил на слово — как откровениям апостолов. Но сегодня, приземлившись (подобрать другое слово? Может быть, приледнившись?) на полюсе, я понял, как глупо быть легковерным. Что-то я не заметил, чтобы земля здесь была сплюснута. Проверьте ваши очки, товарищи ученые! Наша планета — не консервная банка».

Но пока я занимался этим похвальным делом, начальство тоже не дремало, решило, что в последнем рейсе на дрейфующую станцию, в котором я был кровно заинтересован, никакой необходимости нет, так как все грузы на днях уже были доставлены. Тщетно я кричал, что у меня есть эффектное беллетристическое начало, что я семь раз отмерил и теперь желаю один раз отрезать. Куда там! Гнать самолет несколько тысяч километров ради того, чтобы удовлетворить любознательность корреспондента, охотников не нашлось. Между нами говоря, их даже и не искали.

Убитого горем корреспондента утешали как могли. Одни говорили, что физики еще на какое-то время решили оставить полюс на месте и я сумею в будущем его навестить; другие советовали не тратить времени даром и свистнуть бездомных собак: узнав, зачем их пригласили, псы, безусловно, пойдут навстречу и выделят из своей среды десяток добровольцев; третьи полагали, что я не должен связываться с этой склочной компанией, и советовали достичь полюса на велосипеде. Одним словом, в Черском в этот день не нашлось человека, который не отточил бы на мне свое остроумие.

Когда я начал выходить из шокового состояния, командир подразделения Игорь Прокопыч Лабусов перешел к делу. Завтра в грузовой рейс по Якутии на четыре дня отправляется ЛИ-2, и я могу досыта набраться таких ощущений, как взлеты, посадки и прочая экзотика (последнее слово Лабусов произнес не без иронии).

И вот ранним утром, подгоняемый обжигающим ветром, я с рюкзаком за плечами бреду к самолету. Бреду с немалой гордостью, потому что самоуверенно полагаю, что познал северный ветер. Я пойму свою ошибку через десять дней, когда попаду в пургу на острове Врангеля. Но об этом потом. А пока я посылаю дружеские приветы людям, которые снабдили меня полярным обмундированием. Особенно хороши не по росту большие, безжалостно уродующие мою фигуру меховые штаны. Отличная вещь! Недавно один самолет совершил в тундре вынужденную посадку. Все летчики были одеты как положено, кроме второго пилота, который полетел в элегантных брючках неслыханной на Севере красоты. И что же? Пришлось заворачивать парня в чехлы и зарывать в снег, где он и пролежал несколько часов, время от времени отвечая на вопросы товарищей: «Спасибо, уже почти согрелся».

А вот и мой самолет, старенький, заслуженный ЛИ-2, которому давно уже пора на пенсию, но который верой и правдой продолжает служить, хотя нередко по-старчески скрипит. За ночь он основательно промерз, и его разогревают теплым воздухом через рукава. Бортмеханик Валерий Токарев ходит вокруг самолета с веником и сбивает снег.

В ожидании брожу по аэродрому. Он расположен рядом с Колымой, скованной двухметровым льдом. По льду хаотично разбросаны крохотные домики, над многими вьется дымок. В домиках над лунками сидят рыболовы-любители, эти достойные уважения фанатики. Иногда — это случается не каждую минуту — слышится радостный вопль, и на лед выбегает фанатик с добычей в руках. Тогда из своих нор выползают неудачники, смотрят на чужую добычу горящими глазами и обмениваются репликами: «И как он его рассмотрел без микроскопа?.. Без аптекарских весов такого не взвесишь! Видел, какого я прошлой зимой вытащил?». И неудачники, вдоволь потешась, грустно заползают в свои норы и вновь склоняются над лунками в безумной надежде: а вдруг клюнет?

Омуль здесь ловится превосходный. Его, мороженого, строгают, как полено, и едят сырым; строганина пользуется на Севере большой популярностью. Едят строганину с приправой из томатного соуса с луком, едят азартно, похваливая и убеждая друг друга в ее полезности и высоких вкусовых качествах. Не буду вносить диссонанса и ни словом не заикнусь о впечатлении, которое строганина производит на новичков. Скажу только, что некоторые из них — в том числе один весьма близкий мне человек, — отведав строганины, несколько дней смотрели на мир глазами подстреленной лани и в знак уважения к прославленному блюду отказывались принимать какую бы то ни было пищу, кроме сухариков и жидкого чая.

Один за другим разлетаются с аэродрома самолеты. Подходит и наша очередь. Моторы прогреты, снег с плоскостей счищен, груз — бочки с керосином — закреплен. В самолете холодно, как в сарае. «От винтов!» — кричит командир корабля Анатолий Шульга, и страшный рев потрясает барабанные перепонки. Через несколько минут мы взлетаем, включаем обогрев и снимаем мерзлые шубы. Штурман Леня Немов раскладывает карту, Володя Соколов настраивает рацию. Второй пилот Николай Преснов пока без дела: на его месте — проверяющий, Игорь Прокопыч Лабусов. Могучий атлет, никогда не унывающий и веселый человек, он очень любит летать, и с ним любят летать. Уже одно присутствие Лабусова на борту — своеобразная гарантия удачи, потому что он родился в сорочке и всегда выкручивается из самых скверных ситуаций. Лабусову приходилось сажать самолет на честном слове, когда бензина в баках не хватило бы и на заправку зажигалки. О нем говорят, что он неслыханно везучий, но мне кажется — дело в другом. Однако подробно о Лабусове — несколько позже.

Мы летим над тундрой, заснеженной и пустынной. С нетерпением жду первой посадки в поселке, где расположен оленеводческий колхоз. Вот и посадочная полоса, которая вызвала бы усмешку на лице любого летчика, но не полярного. С грехом пополам расчищенный от снега мерзлый грунт — далеко не худший вариант для полярного пилота, которого жизнь научила с уважением относиться к каждому погонному метру ровной поверхности.

Надеваю шубу и выхожу на собачий холод. К самолету подходят колхозники-якуты и выгружают бочки. С изумлением смотрю на молодого парня в распахнутом бушлате. Заметив мой взгляд, парень похлопывает ладонью по голой груди и подмигивает. Ну и ну!

Однако в моем распоряжении минут тридцать, и я тороплюсь. Дело в том, что Соколов именно здесь раздобыл полутораметровый кусок бивня мамонта, который вот уже несколько дней вызывает у меня приступы черной зависти. Где-то здесь — Соколов припоминает, что в этом квадрате, — лежат еще два бивня. И я бегу их разыскивать, прикидывая на ходу, какую стену моей квартиры украсить находкой. Навожу справки у первой встречной старухи. Она внимательно слушает, кивает и протягивает мне руку. Мы обмениваемся рукопожатием, после чего старуха отправляется восвояси, не сказав ни единого слова. Старик якут, который наблюдал эту сцену, поясняет, что старуха давно оглохла, и спрашивает, что я ищу. Я нетерпеливо повторяю свой вопрос. Старик надолго задумывается — видимо, припоминает те годы, когда был молодым, полным сил охотником. Потом неожиданно предлагает подарить мне собаку. Я отказываюсь. Старик снова задумывается, закуривает и предлагает подарить мне другую собаку. Я снова отказываюсь, и старик обиженно уходит. А я печально смотрю на глубокий снег, под которым погребены два бивня, десятки тысяч лет ждавшие моего визита. Под ногами скрипит отвердевший на жестоком морозе наст. Прохожу мимо трех привязанных к столбу оленей. Они с подчеркнутым равнодушием не обращают на меня никакого внимания и лишь переступают широченными копытами-лыжами. Кланяюсь. Никакого впечатления. Пожимаю плечами и хочу войти в дом, но на меня бросается огромный пес, одетый в модную пушистую шкуру. Веревка мешает ему разорвать меня на части, и он справедливо негодует по этому поводу. Я храбро грожу собаке пальцем и вхожу в дом. Пожилая якутка варит мясо, а за столом двое мальчишек страдают над арифметикой. Приход гостя дает им законное право отшвырнуть учебники, и на меня обрушивается град вопросов, для добросовестных ответов на которые не хватило бы остатка жизни. Отогреваюсь и осматриваю комнату. Кровати, гардероб, швейная машина, патефон, обязательная «Спидола» и целая пирамида чемоданов. И только множество шкур на полу и на стенах да полутораведерная кастрюля с мясом напоминают о том, что ты находишься все-таки не в подмосковсной деревне.

Курс — на Якутск, куда мы летим с грузом рыбы. В полете я обычно располагаюсь между креслами пилотов, но в самые интересные моменты — во время взлета и посадки — бортмеханик Валерий, высокий и симпатичный юноша с серьезными глазами, вежливо просит уступить ему место. Валерий следит за работой двигателей, убирает и выпускает шасси и каждые несколько секунд сообщает командиру корабля высоту и скорость. Особенно важны эти данные при посадке, когда мозг пилота превращается в быстродействующую счетную машину: неувязка посадочной скорости и высоты может привести к тому, что самолет приземлится либо слишком рано, либо слишком поздно. Последствия такой ошибки настолько неприятны, что минуты посадки священны, они заполнены торжественным молчанием. Необходимо не только посадить самолет невредимым, но и не допустить «козла», при котором самолет скачет по полосе, вызывая насмешки многочисленных свидетелей этого позора.

Пока самолет набирает высоту, наблюдаю за работой штурмана. Леня откладывает в сторону недочитанную книгу и чертит на карте жирную линию — для того, поясняет он, чтобы вместо Якутска мы не залетели в Махачкалу. Леня сообщает мне немало других не менее полезных сведений. До сих пор я полагал, что все воздушные трассы равноценны, поскольку сделаны они из одного и того же материала. Оказывается, это не так. Как и на земных дорогах, на воздушных тоже бывают и халтурное покрытие, и выбоины, и ухабы. Для авиации прямой путь — далеко не всегда самый короткий: трасса выбирается с таким расчетом, чтобы самолет пролетал над населенными пунктами, в пределах действия наземных радиостанций. В полярную ночь единственно возможный ориентир — это радиопеленг, невидимая ниточка, которая, как бабушкин клубок, не дает самолету заблудиться во тьме.

Затем Леня учит меня читать карту, но в этом достигает меньшего успеха. Видимо, мои предыдущие вопросы отняли у него слишком много сил. Иду к Лабусову. Он начинает знакомить меня с приборами. Мне очень нравятся многочисленные стрелки, светящиеся силуэтики самолетов на приборах; я любуюсь ими и внимательно слушаю.

— Все понятно? — спрашивает Лабусов.

— Разумеется, — подтверждаю я. — А что это за штучка? — Лабусов удивляется.

— Но ведь я три раза говорил, что по этому прибору определяется крен!

— Ахда, конечно, — спохватываюсья. — Крен чего?

— Самолета, — тихо роняет Лабусов.

— Хитро придумано, — я почтительно глажу прибор пальцем. — А это для чего?

Лабусов внимательно на меня смотрит.

— Это компас, — говорит он с некоторой безнадежностью.

Я решаю, что Лабусов заслужил свое право на отдых, и иду к Соколову. Володя — человек значительно выше средней упитанности, и энергия, с которой он протискивается на отведенную бортрадисту жилплощадь, вызывает уважение. Усевшись, он уже до посадки не встает с места: связь с землей нужно держать почти непрерывно. Самолет, потерявший связь полярной ночью, будет блуждать в атмосфере, как ребенок в глухой тайге, и примерно с такими же шансами на спасение. Но Володя опытнейший радист, налетавший более одиннадцати тысяч часов — полтора года в воздухе. Это очень много. Пожалуй, лет тридцать-сорок назад он был бы мировым рекордсменом. Иные времена — иные масштабы. На счету у Соколова несколько миллионов километров, оглашаемых точками и тире. Правда, обычно он держит звуковую связь, но сегодня Володя охрип, что очень веселит экипаж.

— Плохо слышу! — доносится голос радиста с земли. — Какие-то помехи.

— Да, да, помехи, — шипит Володя, поддерживая эту выгодную ему версию.

И все же один раз — это случилось через несколько дней — Соколов вынужден был встать со своего кресла. Его подняло беспокойство за судьбу самолета, который неожиданно начал вести себя как игривый щенок. То, что радист увидел, могло вогнать в панику кого угодно: за штурвалом сидел я. Командир корабля, фамилию которого я не назову из конспиративных соображений, уступая настойчивым просьбам корреспондента, смотревшего на него преданными, как у собаки, глазами, перевел самолет на ручное управление, и я вцепился в штурвал онемевшими от ответственности пальцами. Стрелка высотомера, до сих пор спокойно дремавшая на отметке 3300, заметалась, словно муха в пустом стакане. За минуту я потерял метров двести, потом подпрыгнул на четыреста, снова нырнул вниз и так рванул штурвал на себя, что самолет стремительно взмыл в космос, и если бы не бдительность командира — кто знает, какие фамилии носили бы первооткрыватели Луны. И вдруг самолет стал мне послушен, как сын, который принес из школы тройку да еще хочет пойти в кино. Стрелка высотомера замерла, крена — никакого, курс — точный! Я с трудом сдерживал ликование и только бросал вокруг победоносные взгляды. Ай да я! Единственное, что несколько смущало, — странное хихиканье за спиной. Причину хихиканья я обнаружил через несколько минут: оказывается, после первых же моих подвигов командир включил автопилот, и отныне я влиял на полет не больше, чем на движение Земли вокруг Солнца. В порядке компенсации за моральный ущерб я потребовал, чтобы мне доверили посадку в Якутске, но получил отказ, поскольку парашютов на самолете не было, а члены экипажа не успели оформить завещания. И все же командир нашел ключик к моему сердцу: он сфотографировал меня за штурвалом на высоте трех тысяч метров и своей подписью в блокноте удостоверил, что я действительно вел самолет под его контролем. Следовательно, не только Экзюпери, но и я отныне могу с полным правом ссылаться на собственный опыт пилотирования, и если это вызовет острую зависть у моих коллег, то пусть и они, как мы с Экзюпери, посидят с наше за штурвалом самолета.

Однако вернусь к первому полету. Начался снегопад и вместе с ним — болтанка. Ощущение не из приятных. Лабусов успокаивает: от иной болтанки самолет разваливается в воздухе. Я робко выражаю надежду, что эта болтанка — не иная. Так оно и оказалось. Мы благополучно вырвались из снегопада, и в чуть расступившейся тьме я увидел горы Якутии.

Даже на Севере, с его суровым однообразием, трудно найти менее веселое зрелище, чем эти белые горы, скованная морозом безжизненная земля. Сотни километров, лишенных признаков жизни: лишь торы, ущелья, снега. И хотя люди усиленно убеждают себя, что они хозяева природы, здесь, перед лицом первозданного белого безмолвия, никем не нарушенной тишины гор, они умолкают. Здесь человек — пылинка мироздания, комок одушевленной материи, беспомощный, как десятки тысяч лет назад. Здесь, как над вратами дантова ада, незримо выведено: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Сюда есть только вход — выхода нет. Нет пищи, тепла, дороги к людям. И даже не верится, что когда-то это будет: настолько мрачна и неприступна эта белая горная пустыня. И наш самолет, такой всегда гордый и уверенный в себе, и тот, кажется, посерьезнел и сосредоточился, чтобы поскорее проскочить вздыбленную землю, на которую нельзя сесть и с которой нельзя взлететь. Сосредоточен экипаж.

Все вслушиваются в гул моторов, следят за приборами: ведь летчик, как и сапер, ошибается один раз в жизни.

Полярные летчики должны налетать в месяц сто часов. А из этой сотни девяносто девять часов они летают над землей, на которую нельзя сесть.

В НОЧНОМ ПОЛЕТЕ

Люди легко впадают в панику, когда солнце исчезает даже на несколько минут. В свое время этим великолепно пользовались жрецы; этим спас себе жизнь хитроумный и симпатичный Янки при дворе короля Артура. Они умели извлекать выгоду из такой простительной человеческой слабости — любви к солнцу.

Жители Севера в полярную ночь, конечно, в панику не впадают, но по солнцу сильно скучают. Они научились жить и работать при электрическом свете, но разве можно примириться с тем, что цепенеет земля и замирает природа, что только луна, которой долгая ночь набивает цену, высокомерно проходит по замерзшему небосклону?

Летчикам очень плохо без солнца. Наш самолет летит в сплошной тьме, днем — в ночном полете. Мы видим лишь самих себя да силуэты крыльев — страшно мало для людей, под которыми три с половиной километра пустоты. Когда в мире светло, можно глянуть вниз и убедиться в том, что компас и высотомер не врут. Странно и дико думать о том, что стоит этой стрелке закапризничать, и стальная птица, впитавшая в себя квинтэссенцию человеческого ума, станет слепой и бессильной, как подстреленный воробей. Потому что видеть во тьме, как летучая мышь, человек не научился…

Но все-таки мне повезло. Утром, когда скрытое от глаз солнце на короткое время дарит Северу чахлый суррогат дня, Лабусов обратил мое внимание на несколько спичечных коробков, темнеющих внизу среди заснеженных гор. Это был Верхоянск, совсем еще недавно носивший гордый титул полюса холода. Затем этот титул отобрал Оймякон, чтобы добровольно отдать его за тридевять земель, далекой антарктической станции, но все равно я смотрю на Верхоянск с огромным интересом, как смотрели, наверное, когда-то современники на развенчанную, но исполненную королевского достоинства Марию Стюарт. И я расту в своих глазах от сознания того, что сижу в теплой кабине, даже без шубы, а подо мной сейчас около пятидесяти градусов мороза.

И еще одно грандиозное зрелище подкарауливало меня по пути в Якутск. Я видел, как устремлялись один к другому два могучих потока льда: здесь, в этом месте, полноводный Алдан целиком, без остатка отдает себя Лене, одной из самых величавых рек на земле. Даже сейчас, скованная льдом, Лена производит настолько внушительное впечатление, что хочется встать и поклониться ей в благоговейном молчании. В ее мощном русле застыли в ледяном плену поросшие таежным лесом острова — не игрушечные островки европейских рек, а настоящие острова, которым и на море не было бы стыдно за свои размеры.

И снова ночь… Лишь изредка пробиваются сквозь тьму случайные и грустные огоньки таежных деревень, и невольно думаешь о людях, которые здесь живут один на один с жестокими морозами и глухой тайгой, в краях, куда «только самолетом можно долететь». Какими нелепыми и надуманными кажутся им, наверно, наши жаркие споры о несовершенстве телевизионных программ, жалобы на несвоевременную доставку утренних газет и очереди на троллейбус. Когда я на острове Врангеля рассказал зимовщикам об этих вечнозеленых темах «Вечерней Москвы», они откровенно, по-детски хохотали. Да и мне, по правде сказать, самому было смешно — до тех пор, пока я не вернулся в Москву, где все эти вещи сразу показались мне вполне заслуживающими острой и принципиальной критики на страницах печати. Такова уж человеческая природа: бытие определяет сознание…

Заправившись в Якутске, мы берем курс на Алдан. В Якутском аэропорту мы находились около часа, и вы ошибаетесь, если думаете, что экипаж потратил это время на осмотр достопримечательностей центра восточносибирской цивилизации. Перед нами стояла задача куда более прозаическая: пообедать, потому что столовую для летчиков закрыли на обед.

Получив достойный отпор со стороны тружеников общественного питания, мы летим дальше. В фюзеляже на мешки с мороженой рыбой наброшены шубы, и мы по очереди отдыхаем, даже спим, хотя андерсеновская принцесса на горошине, будь ей предложено такие ложе, устроила бы фрейлинам шумный скандал. Но бьюсь об заклад, что если бы принцесса на несколько дней влезла в нашу шкуру, то как миленькая заснула бы на мешке, с головой закутавшись в шубу на собачьем меху.

Голод, который явно не тетка, настраивает на минорный лад. И тут бортрадист Соколов взволнованно сообщает о неслыханно великодушной, исполненной высокого гуманизма радиограмме из пункта назначения: тамошнее начальство оставляет в столовой дежурную и по три порции пельменей на брата. Взрыв всеобщего энтузиазма и трудового подъема! При одной мысли о горячих пельменях со сметаной на душе становится тепло и уютно. Все веселеют и становятся разговорчивыми — золотые минуты для корреспондента с его трагически пустым блокнотом.

Сначала все прохаживаются по адресу бортмеханика Валерия Токарева, мысли которого днем и ночью обращены к Перми, где его с нетерпением ждут крохотный Токарев и молодая жена. Через две недели Валерий улетает в отпуск, считает уже не дни, а часы, и в его глазах застыло мечтательное выражение, по поводу которого друзья высказывают самые веселые предположения. Но Валерий отмахивается и снисходительно посмеивается, не обижаясь: человек, которого ожидает такое счастье, может позволить себе быть снисходительным.

Штурман Леня Немов, налитый молодостью и румянцем, незаметно поглаживает бицепсы. Леня — спортсмен, но для полного счастья ему не хватает одного: победить Лабусова. Упорной тренировкой Леня добился того, что ядро и диск у него летят дальше, чем у всех, и лишь Лабусов без всякой тренировки, шутя и играя, перекрывает результаты Лени на два-три метра. И фигура у Лени красивая, и техника высокая, и движения изящные, но грубая физическая сила Игоря Прокопыча торжествует. И мысль об этом мучает Леню, причиняет ему страдания. Тем более что выражения, в которых друзья высказывают Лене свое сочувствие, могут даже уравновешенного человека привести в бешенство. Володя Соколовв беседе участия не принимает. Он намертво охрип и бережет остатки своего голоса для работы в эфире. А жаль, потому что Володя — обладатель самого острого в Черском языка, который доставляет много веселых минут друзьям и огорчений — недругам.

Мы смеемся. Это Лабусов рассказывает об охоте на белого медведя на дрейфующей станции. Командир корабля М., прилетевший с грузом на станцию, поделился с зимовщиками своей хрупкой мечтой: он очень хочет подарить жене собственноручно добытую медвежью шкуру. Зимовщики переглянулись. Люди чуткие и отзывчивые, они не могли упустить такого случая. Всю ночь, пока летчику снилась шкура неубитого медведя, местные умельцы сооружали снежную фигуру зверя и потом надели на него вывороченную наизнанку шубу. Зверюга получился вполне натуральный, с виду весьма агрессивно настроенный. Приемочная комиссия поставила скульпторам пятерку, и Северный полюс огласили панические вопли: «Медведь! Спасайся! Стреляйте!»

Разумеется, М. выскочил из палатки одним из первых. Винтовка плясала в его руках. «Не стреляйте! — кричал он. — Дайте мне!» Ему охотно пошли навстречу, и М. одну за другой всадил четыре пули — в собственную шубу, изодрав ее в клочья.

Я вспоминаю рассказ Татьяны Кабановой, моей соседки по квартире в Черском. Татьяна несколько лет зимовала на станции Темп на острове Котельном. Как то прибыл на станцию новичок радист, заядлый охотник, и, едва успев представиться, отправился на промысел. Возвратившись, он небрежно сообщил, что подстрелил десяток диких оленей и рассчитывает, что товарищи их притащат, так как он свое дело сделал. Скандал был грандиозный. Научная экспедиция, которая самолетами доставила на остров оленей, предъявила иск, и зло своей зарплаты.

— Как-то, приземляясь в тундре, — вспоминал Лабусов, — мы спугнули стадо сохатых, и они сломя голову помчались от самолета. Ребята загорелись охотничьим азартом, горохом посыпались на землю. И вдруг один красавец сохатый повернулся, изогнул рога и бросился на нас. Великолепный экземпляр — стройный, гордый, с рогами, как ветвистое дерево.

— Убили? — с сожалением спросил я.

— В нескольких шагах остановился, — продолжил Лабусов, — дрожит от ярости, глаза налились кровью. Будто предлагает: «А ну, выходи, кто из вас храбрый, один на один!» Нет, не убили. Не дал я в него стрелять, такого храбреца грех убивать. Ушел не оглядываясь, как король.

Я люблю слушать Лабусова. На первый взгляд рассказчик он бесхитростный, но послушаешь его с часок — и клянешь себя за то, что не научился стенографии. О себе он не очень любит рассказывать, и я жалею об этом, потому что Лабусов один из самых опытных и уважаемых в Черском летчиков, «летчик божьей милостью», как говорят его друзья. Я много, хотя и меньше, чем хотелось, летал с ним, и даже мне, неискушенному человеку, бросалась в глаза легкость, даже изящество, с которым Лабусов поднимает в воздух самолет и совершает посадку. Игорь Прокопыч всегда приземляется так, словно самолет нагружен хрустальными вазами. Он терпеть не может лихачества и не прощает подчиненным, если они не добирают в баки бензин, чтобы побольше загрузить самолет и быстрее выполнить план перевозок. Ему не раз приходилось «дотягивать» на одном моторе, выбираться из циклонов, которые трясли самолет как яблоню, и он знает, что холодный расчет и стальные нервы куда лучшие помощники пилоту, чем безудержная, но слепая храбрость. Поэтому Лабусову по душе такие бытующие у летчиков афоризмы, как «не оставляй любовь на старость, а торможение — на конец полосы», или: «Лишний метр полосы — лишний год в Аэрофлоте».

От его мощной фигуры, от широкого и обветренного, с глубокими морщинами на лбу лица веет силой и уверенностью в себе. Это первое, чем привлекает к себе Лабусов, — сила ума, характера, могучих рук. Когда я с ним познакомился ближе, то понял, что Игорь Прокопыч из тех людей, которых не согнут ни люди, ни обстоятельства. Всегда спокойный и в меру ироничный, он словно распространяет вокруг себя спокойствие и иронию, и при нем как-то неудобно жаловаться натрудности, не потому, что Лабусов тебя не поймет, а потому, что внутренне он улыбнется, тактично посочувствует, как сильный человек слабому, и расскажет случай, казалось бы, не имеющий отношения к теме, но делающий твои жалобы смехотворными и мелкими. Скажем, о пилоте ПО-2, который вдвоем с пассажиром совершил в тайге вынужденную посадку и месяц тащил на себе обессилевшего спутника, который умолял пристрелить его. Увы, я так и не узнал фамилию этого летчика.

Кстати, если бы на земле Лабусов вел себя так же мудро и осмотрительно, как в воздухе, нынешняя должность наверняка была бы для него пройденным этапом. Но Игорь Прокопыч, которого так уважают подчиненные, удивительно не умеет ладить с начальством. Вместо того чтобы поддакнуть или, на худой конец, промолчать, он поступает совсем наоборот, совершенно не желая считаться с вечной как мир истиной, что кремовый торт начальство любит больше, чем горькие пилюли. Только нынешний руководитель летного коллектива умел увидеть в строптивом подчиненном отличного организатора, и на тридцать восьмом году жизни Лабусов из рядовых пилотов стал командиром, о чем никто не жалеет, кроме жены Людмилы Петровны, потому что — боже, где логика? — командир подразделения получает зарплату значительно меньшую, чем рядовой летчик.

Сидя в жарко натопленной комнате летной гостиницы, мы допоздна говорили о жизни полярных летчиков, об их нелегком труде, об их радостях и печалях.

А потом, когда все уснули, я долго лежал и думал о том, каким наивным и книжным было мое представление о летчиках. Впрочем, не только я в этом виноват. Газеты и кинофильмы долгими годами приучали нас к тому, что жизнь летчиков — сплошные подвиги, рекорды, рукоплескания и награды. Даже трагедии летчиков были необыкновенно красивы. Как бездумная птичка, мы видели в куске стекла только блеск, не замечая острых граней, о которые можно до крови исцарапаться. В войну мы узнали, что летчики не только получают ордена и звездочки, но и горят заживо в разбитых машинах, а Экзюпери и Галлай, с которыми мы познакомились совсем недавно, показали, каким терпким потом пропитаны рабочие комбинезоны пилотов. Теперь, когда авиация из области гонки за рекордами и сенсаций перешла на извозчичью работу, восторги достаются космосу и на летчиков, наконец, начали смотреть без розовых очков. Когда-нибудь и уставшие от славы космонавты вздохнут свободнее, но пока они только могут завидовать летчикам, которые уже добились того, что в них видят просто людей, а не людей из легенды.

Когда сидишь в уютном салоне ТУ-104, жизнь летчиков кажется милой и приятной. Элегантная стюардесса представляет командира корабля, и пилоты в выглаженных костюмах проходят в таинственную рубку. Но пассажиры воздушных лайнеров могут составить себе такое же точно представление о труде летчиков, как больной, находящийся под общим наркозом, о действиях хирурга, производящего операцию.

Нужно съесть с летчиками хотя бы фунт соли, чтобы понять, что они — рабочие, вкладывающие в свой труд столько же физической и нервной энергии, сколько представители других, куда менее возвышенных профессий.

ОДИССЕЯ НА ЧУКОТКЕ

На мысе Шмидта мне чудовищно повезло: я встретил настоящего полярного волка. Я познакомился с ним в автобусе, который курсирует по полярному поселку, и благословил свою удачу. Моего нового знакомого зовут Сашей, и он работает техником. Саша, человек с мужественным лицом и отчаянно-веселыми глазами, покорил меня бесстрашием, бесшабашной удалью и рассказами об охотничьих приключениях. Он убил уже двух медведей, четырех моржей, две дюжины песцов и несчетное количество куропаток. Я даже заикался от уважения, говоря с ним. Я просто не понимал, как это такой человек, как Саша, снисходит до беседы со мной, Саша, в одном мизинце которого мужественности больше, чем у целой сотни корреспондентов! Узнав, что я собираюсь вскоре на остров Врангеля, Саша тут же вызвался меня сопровождать, чтобы научить ставить капканы на песца. Но окончательно покорил он меня тем, что предложил сегодня же ночью выследить медведя. Оказывается, это очень просто: нужно выйти к морю, открыть банку тушенки, подогреть ее, и голодный медведь прибежит на запах. И тогда можно решать: оставить зверя в живых или спустить с него шкуру. «Посмотрим, как будет себя вести», — сурово закончил Саша.

Когда мы подходили к его дому, я споткнулся о прикрытые снегом серые камни и в сердцах пнул их ногой. Саша улыбнулся.

— Бедный мамонт, — сказал он с гамлетовской грустинкой, — мог ли он предполагать, что его, владыку первобытного мира, будут так третировать…

Я остолбенел. Богохульник! Я кощунственно ударил ногой позвонок мамонта! Но Саша успокоил меня. Оказывается, мыс Шмидта усеян костями мамонтов, и некоторые, наиболее транспортабельные кости Саша обещал подготовить к моему возвращению.

Ну и везучий же я, черт возьми! До чего у меня отличный нюх на интересных людей, высокий корреспондентский профессионализм! Я с нежностью гладил страницы блокнота, заполненные Сашиными приключениями, и гордился тем, что не зря проедаю суточные и квартирные. Гордился до тех пор, пока не обнаружилось, что молочный теленок, доверчиво сосущий протянутый ему палец, — доктор философских наук по сравнению со мной, битком набитым удостоверениями и дипломами корреспондентом. Долго, наверное, будут хохотать на мысе Шмидта, слушая Сашин рассказ об осле, который, закручиваясь в спираль от восторга, строчил в блокнот несусветную чушь.

Вот как опасно быть на Севере излишне доверчивым. На восток Чукотки я летел в скверном настроении. Листочки с охотничьими приключениями, которые должны были дать как минимум печатный лист увлекательных рассказов, жгли карман. Я был противен самому себе: принять за матерого полярного водка зеленого новичка, который не прожил на Севере и года! Я чувствовал себя как начинающий золотоискатель, который нашел самородок и кукарекал от избытка радости до тех пор, пока ему популярно не объяснили, что это золото стоит три копейки тонна в базарный день вместе с доставкой, Я сидел в самолете, до отказа загруженном негнущимися, как листы фанеры, мерзлыми оленьими шкурами, и мрачно думал о том, что я невезучий и бездарный. Ночь я не спал, не успел позавтракать и замерз, как бездомный пес. К тому же сегодня было тринадцатое число, а на борту находилась женщина. И хотя члены экипажа с излишней горячностью доказывали друг другу, что они выше суеверий, второй пилот Гродский и бортмеханик Новосельцев почему-то особенно тщательно осмотрели приборы, радист Никифоров — рацию, а штурман Бондарев трижды уточнял маршрут. Я вспомнил одного знакомого капитана дальнего плавания, который должен был выйти в море тринадцатого. Он тоже был ни капельки не суеверен, но отчалил все-таки в ноль часов 5 минут четырнадцатого. Но особенно меня донимала наша единственная пассажирка. Алла Крайнева, экспедитор Чукотторга, сопровождавшая шкуры на торговую базу, оказалась на редкость словоохотливой особой. Летчики были заняты, и Алла вынуждена была удовлетворяться моим обществом, хотя оно устраивало ее частично, поскольку женщине не очень льстит, когда у собеседника не закрывается рот от зевков. Тем не менее за каких-нибудь десять минут Алла израсходовала столько слов, сколько менее расточительному человеку хватило бы на пару месяцев. С неистощимой изобретательностью она придумывала темы, перескакивала с одной на другую и всячески давала понять, что моя постная физиономия и симуляция глухоты не заставят ее отказаться от святого права болтать без умолку. Я отвечал ей односложными репликами, зевками и мысленными пожеланиями провалиться ко всем чертям. Ожегшись на «полярном волке», я вовсе не хотел тратить свое драгоценное время на светскую болтовню с тружеником торговли. Мог ли я, жалкий глупец, подозревать, что настоящие полярные волки иной раз носят юбки?

— Извините, — прервал я, расстилая шубу на шкуры, — но мне нужно поспать, ночью не пришлось.

— Подумаешь, я тоже не спала, — возразила Алла. — Вечером освободилась поздно и семь километров домой оттопала, чтобы муж не злился. В три часа ночи только добралась.

Я печально улыбнулся. И это курносое существо хочет, чтобы остолоп корреспондент клюнул на пустую мормышку! Ночью, в пургу она «оттопала» семь километров! Пусть рассказывает эти сказки ослу подоверчивее, меня уже на мякине не проведешь.

Командир корабля Денисенко обиделся за Крайневу.

— А вы попросите ее рассказать, как она из Ванкарема до Шмидта добиралась, — предложил он. — Ведь Алла у нас Одиссей! Неужели не слышали?

Сон как метлой вымело.

— Конечно, конечно, — проворковал я, — слышал краешком уха. Так как же это случилось?

— Ну вот еще, — Алла поскучнела. — Выбралась — и слава богу.

Историки дипломатии не устают петь дифирамбы Талейрану, который на Венском конгрессе проявил чудеса изворотливости, защищая интересы разгромленной Франции. Даже бальзаковский Вотрен, понимавший толк в людях, восторженно отозвался об этом угре в дипломатическом фраке, сделавшем невозможное. Но я полагаю, что тоже заслуживаю хотя бы скромной овации, потому что усилия, которые я приложил, чтобы выжать из потерявшей дар речи Аллы ее одиссею, заслуживают этого знака внимания. Я мобилизовал все свое красноречие, неизрасходованные запасы лести, изысканные комплименты, взывал к лучшим чувствам, и Алла, поначалу ошеломленная внезапной переменой наших ролей, понемногу пришла в себя.

Московские, киевские и саратовские экспедиторы! Вы, бродяги торговли, пилигримы оптовых складов, рекламные миссионеры, развозящие товары в своих «пикапах» и по ночам мирно спящие в домашних и гостиничных постелях! Послушайте рассказ о том, как работают ваши коллеги на Чукотке, и гордитесь тем, что даже в вашей прозаической профессии таятся возможности сказочных приключений, достойных пера Джека Лондона.

Как вам объяснить, что значит для Севера самолет? Сказать, что он надежен, выгоден, удобен, — это не сказать ничего. Сегодня, когда Чукотка становится промышленной, когда ее население каждые несколько лет удваивается и неизмеримо растет потребность в товарах, а горы, пурга и тундра остаются такими же, какими были до нашей эры, самолет не просто самое быстрое, а единственное современное средство передвижения. И на Чукотке к нему относятся, как к трамваю: так же лезут в него без очереди и ругаются, когда он опаздывает. Только масштабы, другие. Уж если самолет опаздывает, то не на десять-двадцать минут, а на неделю, на месяц, потому что погода на Чукотке — это обычно непогода. Но все равно далеко не каждый рискнет в полярную зиму сменить самолет на любой другой вид транспорта: утверждение что «самолеты хорошо, а олени лучше», вызывает шумное одобрение лишь в зрительном зале.

В ноябре 1962 года Алла Крайнева привезла в Ванкарем на самолете груз всякой всячины. Очередной рейсовый самолет задерживался, аэропорт назначения был закрыт, и Алла решила отправиться домой на попутных собаках. Экзотика, свежий воздух и никакой толкотни за билетами — сплошное удовольствие в хорошую погоду. Двести километров тундры были для видавших виды полярных псов расстоянием столь же пустяковым, как для их изнеженных цивилизацией собратьев на материке две-три автобусные остановки. Путешественников было четверо: Алла, ванкаремская колхозница Валя и хозяева упряжек Каргырольтен и Опочэн. В непробиваемых чукотских шубах ехать было тепло и уютно. За сутки собаки отмахали большую часть пути.

И это все, что Алла рассказала о первом дне путешествия. Хотя экзотическая, но все же не больше чем увеселительная прогулка.

Оставалось шестьдесят километров. На них ушло девятнадцать дней.

Сначала пали собаки. То ли корм оказался слишком грубым для их луженых желудков, способных переварить сыромятные ремни, то ли по другим причинам — выяснять было некогда, потому что началась пурга. Пустынная тундра — и четыре человека, на которых обрушились мороз, полярная ночь, расстояние и пурга. Герои некоторых романов, очутившись в таком положении, упрямо идут вперед, что дает возможность автору написать десяток взволнованных, но совершенно неправдоподобных страниц. Но в реальной жизни победить пургу в открытой тундре, если единственный вид транспорта — собственные ноги, можно лишь одним способом: ждать. Путешественники перевернули нарты, закрылись оленьими шкурами, и над ними быстро вырос спасительный сугроб, самая надежная защита от обжигающего ветра. Так и жили шесть дней — о подробностях Алле не хотелось вспоминать, но если у вас живое воображение, можете нарисовать себе картину, как протекали шесть суток в снежном сугробе без парового отопления, телевизора и кровати с пуховой периной. Алла лишь сказала, что в менее комфортабельной гостинице она еще не останавливалась.

Затем полдня выбирались из сугроба. Уходя, пурга хлопнула дверью: словно догадавшись, что перехитрившие ее люди беспечно не взяли с собой компаса, она замела дорогу и оставила после себя сплошной туман. Быть может, тысячи лет назад далекие предки Каргырольтена и Опочэна, собирая по крохам опыт поколений, открыли этот способ ориентировки в тундре: нужно найти под слоем снега мох. Если растет густо — значит юг; если редеет — север. Так и ползали по снегу мужчины, раскапывая мох и дорогу, а за ними шли женщины. Где-то километрах в десяти находилась охотничья избушка, и ее нужно было найти. Трое суток, сбиваясь и возвращаясь обратно, четверо нащупывали правильную дорогу. Много раз Алла и Валя падали и мгновенно засыпали, подкошенные самым коварным на свете снотворным — смертельной усталостью на сорокаградусном морозе. Но заснуть — значит больше не проснуться, и чукчи силой поднимали женщин, кричали на них, заставляли идти вперед, и это был тот случай, когда грубое и бестактное отношение к женщине становилось единственно рыцарским и воистину благородным.

— Говорят, перед самым спасением силы прибывают, — продолжала Алла, — а я, увидев избушку, упала. Я знала, что больше не сумею ни ступить, ни проползти даже метра. Дальше ничего не помню. Наверное, меня понесли на руках, а когда пришла в себя, оказалось, что проспала больше суток. До чего хорошо было увидеть над головой крышу. Так бы, кажется, навсегда здесь и осталась, в этой жарко натопленной комнате, завешанной шкурами. Думаете, для красного словца говорю? Да по сравнению с сугробом, из которого мы еле выбрались, эта избушка для нас была вроде курорта знаменитого в Чехословакии, где больных лечат пожарники.

— Пожарники? В Карловых Варах? — изумился я.

— Ну да. Там одна моя знакомая лечила печень. Она сама видела, как толстых больных швыряют то в горячую, то в холодную воду, а жир сгоняют брандспойтами!

Я терпеливо подождал, пока у Аллы не закончился приступ смеха — настолько нелепым ей казалось поливать людей из брандспойтов, и осторожно возвратил ее в охотничью избушку.

Несколько суток путешественники блаженствовали под гостеприимным кровом охотника Пипика, набираясь сил перед последним броском. Казалось, самое страшное уже позади, дважды такое повториться не может. Сидеть на месте и ждать случайной оказии было тягостно и бесперспективно. Хорошо отдохнувшее тело не помнило усталости, а жизнь на Севере, в самой сущности которой заложены элементы риска, не позволяет прислушиваться только к здравому смыслу. К тому же подгоняла мысль, что их давно ищут, наверное, считают погибшими.

Двое суток тундра равнодушно позволяла четверым карабкаться от сугроба к сугробу. Утопая в глубоком снегу, они шли, зная одно: надо успеть. Когда-нибудь люди разберутся в адской кухне арктической погоды, найдут логику в столкновении бушующих стихий, в извечных драках циклонов и антициклонов и если не научатся ими управлять, то хотя бы точно их предсказывать. Тогда на пургу можно будет со снисходительным бессилием смотреть из окна дома, где в печке багровеет раскаленный уголь, терпеливо слушать «Спидолу» и подсчитывать убытки от вынужденного простоя. Но пока мы научились только предполагать, и в этом ушли не очень далеко вперед от наших предков, превосходством над которыми мы иногда чрезмерно гордимся. На бескрайнем пути к познанию нами пройдены лишь первые сантиметры, и слишком часто мы в состоянии только констатировать, ставить диагноз тогда, когда лечить уже поздно.

Мы слишком поверхностно знаем еще нашу Землю — в буквальном смысле этого слова…

На этот раз пурга настигла путешественников в предгорье. Горы с их спасительными склонами были совсем близко, но жители Севера хорошо знают, что в пургу можно не дойти трех шагов до собственного дома, знают, чего стоит идти навстречу ветру, дующему со скоростью сорок-пятьдесят метров в секунду. Наверное, есть какой-то предел человеческим силам, когда даже второе дыхание не восстанавливает измученные клетки. Но научно определить этот предел невозможно, как невозможно понять, почему удесятеряются силы у раненого тигра, у хрупкой женщины, спасающей ребенка, у всех тех, для кого переход через предел — последняя ставка в борьбе за жизнь. Снова женщины ложились на снег, умоляя оставить их в покое, и снова мужчины силой заставляли их подниматься и двигаться, безразлично куда, но двигаться, потому что спасение должно было быть в двух шагах. И в минуту, когда гаснущая воля готова была прекратить борьбу с обессилевшим телом, в расступившейся на мгновенье пурге показалась гора Двух братьев. Каргырольтен и Опочэн, силы которых тоже были на исходе, разыскали пещеру и внесли в нее потерявших сознание спутниц.

Двое суток путешественники провели в этом благословенном жилище, где на каменном полу запросто валялись величайшие на свете сокровища — полуистлевшие доски и обломки ящиков. Сундук с бриллиантами и золотом, который привел в восторг Эдмона Дантеса, вверг бы замерзающих людей в отчаяние. Но в этих драгоценных обломках были огонь, тепло, жизнь. И, благословляя свою счастливую звезду, четверо жгли костер, греясь и подкрепляясь дарами охотника Пипика — мясом и чаем.

— Каждый из нас видел троих и не видел себя. Но по тому, как выглядели мои друзья, я понимала, что меня сейчас не узнала бы родная мать. И радовалась — если можно назвать радостью это странное чувство, — что вместе со всеми лишними вещами выбросила сумку с зеркалом. Мы были достаточно тактичны, чтобы не выражать друг другу соболезнований, хотя мне становилось не по себе, когда я ловила испуганный взгляд Вали. Но, говоря по совести, тогда я меньше всего думала о цвете лица, куда важнее был костер, чай и сон. Пурга снова ушла, продуктов оставалось совсем мало — хорошо еще, что Опочэн подстрелил зайца — и мы пошли. На первых же шагах нас подстерегало несчастье — Каргырольтен сломал руку, наш славный Каргырольтен… Вам не о нас с Валей нужно писать, мы были только обузой, из-за нас они совсем измучились, бедняги… Теперь уже один Опочэн ползал по снегу и разыскивал мох, а мы с Валей поддерживали Каргырольтена. Вот это мужчина настоящий! Ни разу не застонал, только губы до крови изжевал. Даже пытался шутить, только это у него не получалось, уж очень ему было плохо. Так и шли шесть суток…

Алла продолжала говорить, отрешенно глядя в глубь фюзеляжа пустыми глазами. Наверное, перед ней на экране памяти мелькали бесконечные кадры, навсегда запечатлевшие самые тяжелые в жизни двадцать пять километров. Я механически записывал рассказ и думал о человеческом мужестве. Каким показателем можно его измерить? Слишком различны его проявления и субъективны мотивы, и даже сверхсовершенная электронная машина не даст ответа на вопрос, кто поступал мужественнее — Рихард Зорге или Ален Бомбар. И тот и другой ежесекундно рисковали жизнью во имя высших идеалов, и оба они достойны бессмертной славы. И рядом с ними можно смело поставить таких людей, как Георгий Седов и капитан Скотт, Рудольф Абель и Юлиус Фучик, подпольщиков Краснодона и безымянных героев, так и не сказавших ни единого слова в гестаповских застенках. Тех, чье мужество проявлялось не на одно мгновенье, не короткой вспышкой, в которой человек сгорал, становясь легендарным, а, подобно неугасимому огню, долго пылало, поддерживаемое могучей силой воли.

И я понял, что подлинное мужество — это прежде всего сила воли. Не упрямство, которое в конце концов можно победить логикой, а сила человеческого духа, обнаружить и проявить которую могут только обстоятельства. Внешние данные человека столь же мало характеризуют его мужество, сколько обложка — ценность книги.

Я видел в жизни многих людей, производящих большое впечатление своей мужественной внешностью. Среди них даже есть один былинный герой, который не побоялся в автобусе потребовать от хулиганов, чтобы они оставили девушку в покое. Но как бы он вел себя на месте Аллы — не знаю. Быть может, шел бы вперед, сжав зубы. А может, хныкал бы на каждом шагу и требовал, чтобы его поддерживали или несли на руках. Не знаю.

Алла продолжала рассказ:

— За шесть суток прошли десять километров, и трудно рассказать про нашу радость, когда увидели море. Значит, шли правильно. Я уроженка Краснодара, не раз бывала в Сочи, но это замерзшее и мрачное Чукотское море, все в торосах, мне казалось самым прекрасным и родным. Только здесь нас ждало такое разочарование, что руки опустились. Совсем над нами пролетели два самолета. Мы прыгали, кричали, стреляли из винтовок — самолеты ушли. Было обидно до слез, словно не протянули руки утопающему… Только мы ошибались, увидели они нас. И наверное, вовремя, потому что сил у нас оставалось не идти, а ползти. Мы-то еще могли, а Каргырольтен… Обмороженные, лица и руки в черных волдырях — думали, все… Очень обидно было не дойти, километров пятнадцать до Шмидта оставалось… Глазам своим не поверили, когда подошел вездеход. Думали, бред начинается…

— Через три недели вышла из госпиталя, — закончила Алла, — и впервые взглянула в зеркало, раньше не хотели давать. Ну и ну, думаю, теперь тобой, Алла Николаевна, белых медведей пугать можно. Чуть в обморок от ужаса не упала: худая как палка, лицо распухло, все в темных пятнах, глаза — как после тяжелых родов…

Алла испытующе посмотрела на меня. Я улыбнулся. Честное слово, я не обнаружил в ее лице ничего такого, что могло бы перепугать белого медведя. Тридцатилетняя женщина, с быстрыми серыми глазами, на щеках — здоровый румянец; и лишь внимательный взгляд человека, знающего ее одиссею, мог обнаружить на лице моей миловидной попутчицы слабые следы неравной борьбы с тундрой, пургой и морозом.

— Гм… — с улыбкой сказал я.

— Не «гм», а косметика, — поправила Алла, — теперь рассказывайте вы. Правда, что в Москве туфли на шпильках из моды выходят? А помаду какую покупают — бледную или поярче? Неужто не знаете? А юбки — до колен?

ГЛАДКО БЫЛО НА БУМАГЕ…

Воображение рисовало такую картину. В моей квартире сидят друзья-товарищи, болтая о том и о сем; идет небрежный разговор, главная цель которого — убить время. И тут я между прочим, небрежно бросаю:

«Как-то на острове Врангеля…». И все мгновенно замолкают. А я, великодушно поглядывая на окаменевшихот уважения друзей, излагаю свои приключения. В такой ситуации можно нести любую, даже самую отпетую чепуху, и тебе будут благоговейно внимать. Потому что человек, побывавший на острове Врангеля, попадается не на каждом перекрестке.

Но это, конечно, суета и томление духа. А на самом деле я мечтал познакомиться с Иваном Акимовичем Шакиным. Быть на крайнем северо-востоке и не увидеть Шакина — то же самое, что в Париже не сфотографироваться у Эйфелевой башни. Потому что Шакин — самая яркая достопримечательность острова Врангеля, человек, имя которого с умилением произносят директора лучших зоопарков мира, лорд-хранитель белого медведя и воспитатель его детей. Остров Врангеля славится этим зверем, и он находится у Шакина под строгим контролем. Иван Акимович знает своих медведей наперечет, следит за их здоровьем и карает браконьеров таким штрафом, что их зарплаты долгие месяцы хватает только на папиросы. И нигде в другом месте белые медведи не чувствуют себя в такой безопасности, как на этом острове. Правда, каждой весной Шакин некоторых из них лишает родительских прав, но медведи знают, что их дети попадают в надежные руки, что они получат хорошее воспитание и будут житьв достатке и тепле.

Помимо медведей, Иван Акимович заведует на острове моржами, песцами, залетной канадской птицей и прочей фауной. Представляете, какой это клад для корреспондента — такой человек? Я рассчитывал побродить со знаменитым егерем по острову, наслушаться его историй и посмотреть, как он отлавливает медвежат. Меня предупредили о конфузе, случившемся с одним моим предшественником, и я надеялся учесть его опыт. А произошло вот что. Молодой фотокорреспондент напросился к Шакину в компанию, поглазеть на его работу и отснять уникальные кадры. Шакин с прохладцей относится к рекламе, но возражать не стал, и корреспондент получил редкую возможность увидеть, как добываются новорожденные медвежата. Шакин полез на гору, просунул в берлогу длинный шест и начал им орудовать — видимо, щекотал медведицу под мышками. Этот кадр у представителя печати получился отлично. Зато последующие снимки по техническим причинам вышли менее эффектными. Взбешенная медведица заревела, выскочила из берлоги и скатилась вниз, прямо на корреспондента, который от избытка ощущений томно закатил глаза и лишился чувств. Встревоженный Шакин выстрелил из карабина в воздух, медведица сверкнула пятками, и возвращенный к жизни корреспондент, шатаясь, пошел собирать по частям свои аппараты.

В свое время я с немалым успехом охотился на медведей и кабанов на Памире и знаю, как поступать в таких ситуациях. Если на тебя бежит разъяренный медведь, ни в коем случае не следует бросаться ему в объятья. Наоборот, нужно посторониться и вежливо сказать зверю: «Пожалуйста, проходите. Слева внизу камень, не ушибите ногу». И медведь, тронутый таким предупредительным к нему отношением, никогда не сделает тебе ничего дурного. Так что я был убежден, что Шакин не будет иметь ко мне претензий.

Кроме знакомства с Иваном Акимовичем, моего визита на остров требовали и другие обстоятельства.

Мамонтовая гора — чье сердце не забьется учащенно от этих слов? Кто из вас, замиравших в сладостной истоме над волшебными страницами «Борьбы за огонь», не мечтал бы оказаться на этой горе? Здесь находится крупнейшее месторождение останков мамонтов, этих гигантов первобытного мира, по сравнению с которыми наш высокочтимый слон — жалкий и недоразвитый карлик.

Причины, по которым гиганты именно здесь устроили свое кладбище, наука еще не выяснила, так как оставленные мамонтами письменные свидетельства до сих пор не расшифрованы. Я надеялся раздобыть на этой горе бивень или, на худой конец, самый плохонький зуб, пусть даже запломбированный.

Далее, на острове Врангеля находится интересный оленеводческий колхоз, о двадцатых годах на острове была основана полярная станция (которую я тоже мечтал увидеть), и сюда привезли несколько пар отборных оленей. Отсутствие гнуса, великолепный корм, курортный морской воздух создали уникальные условия для размножения этих животных, и ныне их на острове несколько тысяч.

И последнее. Что бы ни говорил Екклезиаст насчет суеты сует, а приятно похвастаться тем, что ты побывал на краю земли. Взглянешь на карту, где прочерчен твой маршрут, — и видишь, что ты тоже не лыком шит. «Ишь куда махнул, собака!» — с теплотой думаешь ты о самом себе.

Таковы были обстоятельства, которые привели меня в бухту Сомнительная, расположенную на юге острова Врангеля.

И в ту же минуту мой тщательно, с любовью выстроенный план жизнь подняла на смех.

КОМФОРТ — КАКИМ ОН ВЫГЛЯДИТ НА СЕВЕРЕ

Вчера Шакин уехал на мыс Блоссом проводить инвентаризацию белых медведей. Это всего в семидесяти километрах от Сомнительной, но попасть туда мне, пожалуй, сложнее, чем в Москву: вездеход на Блоссом пойдет только через две недели…

— Так что о Шакине и не мечтайте, — посочувствовали корреспонденту, стоявшему с вытянутым лицом. — А вот с полярной станцией вам повезло. Через час в бухту Роджерса идет вездеход.

— А Мамонтовая гора? — пролепетал я.

Собеседники отрицательно замотали головами. Мамонтовая гора находится неподалеку от мыса Блоссом, куда от меня сбежал Шакин, и ее тоже можно смело вычеркнуть из плана.

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Я, как наковальня, принял на себя эти удары. Что ж, остается полярная станция. Тоже, к слову говоря, лакомый кусочек, не санаторий на Южном берегу Крыма. Обхожу вокруг вездехода, который уже содрогается и рычит, как лев перед прыжком. Делаю каскад акробатических трюков и пролезаю в машину, доверху заполненную мешками с почтой, ящиками, посылками и попутчиками. Их лица, скудно освещаемые папиросными вспышками, рассмотреть не могу. Скрежет рычагов, рев мощных моторов — и вездеход стремительно мчится в ночную тундру.

Мне не раз приходилось трястись по проселочным дорогам, но такого надругательства мое тело еще не испытывало. Первые же километры едва не вытряхнули из меня бессмертную душу. Каждая посылка так и норовила устроиться на моей шее, а коробка с кинофильмом «Хрустальный башмачок» так двинула меня по затылку, что я услышал наяву чудесный перезвон колоколов Загорского монастыря. Сверху, пытаясь перекричать гул моторов, что-то орал попутчик. Он ухитрился лечь на гору посылок и теперь давал мне советы.

— Устраивайтесь поудобнее, — разобрал я. — Лучше всего…

Резкий рывок вездехода помешал моему благодетелю закончить мысль.

— Хорошо, что не на пол! — бодро проорал он, слезая с меня. — Так лучше всего вжимайтесь поглубже, вот сюда. И говорите осторожнее, язык можно откусить!

В конце концов все люди и вещи выбрали себе места по вкусу, да и дорога пошла поровнее. Вездеход мчался со скоростью тридцать-сорок километров в час, яростно разбрасывая светящийся под фарами снег. Превосходная машина! Сейчас без нее трудно представить себе жизнь на Севере. Видимо, недалеко то время, когда на собачьи упряжки здесь будут смотреть с таким же умилением, как в Москве на лошадь, везущую чего-то воз. «Человеку скорость современная нужна», как сказал один поэт, и вездеход в тундре — лучший представитель этой современной скорости на суше. Правда, и поедает он столько, сколько собакам не снится в их невеселых собачьих снах на холодных привалах, но горючим Север снабжается в достатке, и вездеходы бегают сытые и беззаботные.

В час ночи мы прибыли в бухту Роджерса. Штук двадцать добротных деревянных домов — это колхоз. А внизу, у подножья горы, на берегу Чукотского моря расположилась самая северо-восточная в стране полярная станция — обметаемая всеми арктическими ветрами дюжина ломиков. Кое-где горел свет. Я навьючил на плечи рюкзак и весело поехал вниз с горы — по рецепту Маяковского. Мог ли я знать, сколько неприятных минут доставит мне через несколько дней эта возвышенность!

Над крайним домом торчала мачта с антеннами. Я люблю общаться с радистами, фанатиками эфира, самыми информированными на свете людьми. Постучавшись, вошел в рубку. За столом, отрешившись от земных страстей, священнодействовал над ключом худощавый паренек с пышной шевелюрой. Я присел на диван и с благоговением смотрел на радиста, передающего важнейшие научные данные, настолько срочные, что их нельзя даже задержать до утра…

— В Москву? — спросил я, когда мы познакомились.

— Да, — подтвердил Толя Шульга, двойной тезка командира того самолета, на котором я совершил первый полет. — В Большой театр.

— ?! Вы приглашаете его на гастроли?

— Пока нет, — ответил Шульга, — в нашей гостинице острая нехватка люксовских номеров. Мы играем с Большим театром в шахматы. Вот, смотрите.

Я взглянул на доску. Пока противники сделали всего по четыре хода, но позиция полярников показалась мне предпочтительней. Я сообщил это польщенному Шулые и, подумав, добавил, что второй ход, Kgl — ГЗ, должен подействовать на артистов, как холодный душ. Собственно говоря, партия уже фактически выиграна, и можно только удивляться, что артисты так затянули бессмысленное сопротивление.

Шульга поблагодарил меня за столь лестную оценку и повел знакомить с капитаном шахматной команды Сергеем Чернышевым. Я заикнулся было о том, что в светском обществе не положено беспокоить человека до 10 утра и после 10 вечера, однако Толя сказал, что виконт де Чернышев наверняка не спит, потому что послезавтра банный день. Такая причинная связь поначалу показалась мне туманной, но Шульга был ясновидцем. Когда мы вошли в комнату, капитан шахматной команды, с ног до головы забрызганный мыльной пеной, ожесточенно стирал в тазу рубашки. Двое Других обитателей, Евгений Жинжило и Анатолий Дмитриев, лежали на своих койках и помогали Сергею советами. Выяснилось, что Сергей был дежурной прачкой, и приятели следили, чтобы он не допускал в работе халтуры. Я осмотрелся. На замызганных стенах комнаты висели охотничьи ружья, фотокарточки кинозвезд и отлично сложенных фигуристок из «Огонька». Постели были застланы бельем, знавшим куда лучшие времена, а пол вызывал содрогание. Зато над столом висел лицемерный лозунг: «Борись за чистоту родной комнаты. Уют — это прекрасно!»

— Выполняете? — я кивнул на лозунг.

— Только им и живем, — с достоинством ответил Сергей, яростно выкручивая рубашку. — А разве вам показалось что-нибудь не так?.. О, конечно, какой стыд!

Сергей всплеснул руками и осторожно, двумя пальчиками, брезгливо приподнял с пола окурок и швырнул его в ведро, демонстративно не обращая внимания на груду другого мусора.

Это пришлось мне по душе, поскольку в свое время я тоже был непримиримым борцом за чистоту в студенческом общежитии. Я почувствовал, что Чернышевым стоит поинтересоваться, и на этот раз интуиция меня не подвела: Сергей оказался одной из колоритнейших фигур, с которыми мне довелось познакомиться на Севере. Мы наскоро сообщили друг другу необходимые сведения о себе. Сергей, к моему удовольствию, был москвичом, и я неоднократно проезжал мимо дома на Октябрьской площади, в котором он жил. Я даже припомнил, что какой-то тип однажды кинул в меня с верхнего этажа шкурку от банана.

— Так это были вы? — радостно закричал Сергей. Мы заключили друг друга в объятья. Затем Сергей препроводил меня в отведенную высокому гостю резиденцию, с тонким вкусом меблированную комнату, в которой, помимо проржавевшей кровати и раскладушки, стоял полуразвалившийся шкаф, заполненный обрывками бумаги и пустыми консервными банками. Едва успел я улечься, как Сергей принес мне спальный мешок и на мой недоуменный вопрос сказал, что в этой комнате он провел одну зиму и знает, что к утру в ней бывает прохладно. Голосом, в котором звучало плохо скрытое сомнение, он пожелал спокойной ночи, и я, утомленный трудным днем, мгновенно уснул.

ВОТ ОТКУДА НАЧИНАЮТСЯ ПРОГНОЗЫ

Ночью мне приснился жуткий сон. Голый, я выскакиваю из бани, катаюсь в снегу и бегу обратно. Но какой-то шутник закрыл дверь, и на мой отчаянный стук из бани доносится дьявольский хохот. Я чувствую, что начинаю обрастать льдом, и тут ко мне подкатывает свою тележку мороженщица и гнусным голосом выкрикивает: «Горячее мороженое! Мишка на севере, Машка на юге! Эскимосы ели — все деньги проели!»

Я проснулся от злости и… холода. Посветил фонариком; не только окно, даже подоконник и одна стена покрыты изморозью. В комнате наверняка было ниже нуля. Некоторое время я лежал, чертыхаясь и осмысливая варианты, которые позволяли не вылезать из постели. Гамлет так не изводил себя, взвешивая все «за» и «против». Но эти варианты, связанные с сохранением «статус-кво», страдали столь существенными изъянами, что гнусная перспектива, которую я до сих пор держал в черном теле, становилась все более назойливой. Я лягал ее окоченевшими ногами, загоняя на задворки, бросал в бой все новые аргументы, но тщетно. Было ясно, что из постели вылезать придется, и я сделал это могучим усилием воли, воспоминание о котором до сих пор согревает мою душу. Я надел носки, меховые штаны, шапку-ушанку, свитер, залез в спальный мешок и, продрожав с полчаса мелкой дрожью, уснул. К сожалению, не могу припомнить, что мне снилось вторую половину ночи. Кажется, черти окунали в котел со смолой печника, который сложил печь в моей комнате.

Утром я пошел знакомиться со станцией. Представьте себе площадку размером с полтора-два футбольных поля. Справа — застывшее море, слева — та самая гора, которой я вас заинтриговал. В центре площадки прижались друг к другу домики, в которых живет человек тридцать штатного коллектива, а на торцевой стороне — служебные помещения. Здесь работают метеорологи и аэрологи.

Первые занимаются погодой. Не прогнозами, точность которых прокормила многие поколения эстрадных остряков, а конкретной погодой, данной нам в ощущении. Каждые три часа метеорологи (старший — сосед Чернышева Анатолий Дмитриев) снабжают радистов сведениями о температуре, влажности и давлении воздуха, о поведении ветра, солености и температуре морской воды. Каждые три часа — просто написать, но в жизни это каждую ночь оборачивается маленькой драмой. Потому что среди метеорологов — совсем юные девушки, а природа так их устроила, что они боятся выходить ночью. Ведь нужно-то выходить не на балкон, под которым сладкоголосые юноши поют серенады, а в студеную ночь, да еще с пургой, да еще с медведями, которые время от времени напоминают о своем существовании. И бывает, особенно на первых порах, что девушки в мрачные, заполненные медведями ночи будят ребят, и те их провожают, проклиная вслух эмансипацию, но в душе чувствуя себя могучими и отважными рыцарями.

В первое же утро я стал свидетелем забавного зрелища, которое привело бы в восторг детвору. Раздвинулись двери сарая, и с огромным, похожим на исполинский арбуз шаром в руках выбежал аэролог Борис Зинин. Спринтерский рывок на сто метров — и шар взлетел в воздух, как мыльный пузырь. Это — аэрозонд. Его подъемной силы, созданной несколькими кубическими метрами водорода, достаточно, чтобы поднять в воздух портативную радиостацию. Батарейки рассчитаны на два часа работы, и за это время шар-зонд успевает хорошенько прогуляться по небу на высоте до сорока километров. Вместе с Борисом я пошел в домик аэрологов. Здесь, не отводя глаз от локатора, сидел техник Женя Григоркин. На экране — крохотные светлячки-импульсы: зонд набирает высоту и посылает на землю первые сигналы. Их принимают автоматы, которые вычерчивают на бегущей бумаге небесную кардиограмму: давление, температуру и влажность в верхних слоях атмосферы. Григоркин же с помощью локатора определяет направление и скорость ветра.

Зонд запускается три раза в сутки. Когда ему надоедает шляться по стратосфере, он лопается и вместе с радиостанцией возвращается на землю. О времени и месте приземления зонд обычно не сообщает, и поэтому ему не оказывают вполне им заслуженные последние почести. Что же касается принятых сведении, то они немедленно передаются в Центр. Это важнейшие, уникальные данные. Хотя обходятся они дороговато, но в данном случае цель оправдывает средства: ведь благодаря им мы получаем представление об ассортименте блюд, которые готовятся на арктической кухне погоды.

Для аэролога мало хорошо знать свою аппаратуру, он еще должен быть и неплохим спортсменом. Нужно уметь быстро бегать да еще удерживать бешено рвущийся из рук шар, оттаскивать его подальше от мачт и домов. Случается, что ураганный ветер вырывает зонд из рук и расшибает его вместе с приборами. И начинай все сначала…

Работа метеорологов и аэрологов — главное на станции, смысл ее существования. Есть, правда, еще один научный участок, который на откупе у Сережи Чернышева, во об этом участке я не напишу ни слова. И вот почему.

Со свойственной мне любовью к истине сделаю постыдное признание: я ни разу не видел полярного сияния. Разумеется, я мог бы и не признаваться в столь прискорбном упущении, а просто содрать из художественной литературы самое красочное описание этого потрясающего явления природы. Между нами говоря, поначалу я так и собирался сделать, но уж очень захотелось пригвоздить к позорному столбу двух людей, виновных в том, что я не полюбовался сиянием в натуре.

Первый из них — Александр Денисенко, командир ЛИ-2, с которым я летал по Чукотке. Он уговорил меня не лететь второй раз в один восточный аэропорт, а именно во время этого рейса, как бы в насмешку над храпящим в гостинице корреспондентом, природа разродилась отличным сиянием. Зубовный скрежет, которым я сопровождал восторженный рассказ вернувшегося Денисенко, поднял на ноги всех обитателей гостиницы: они решили, что ветер сорвал крышу.

Еще большее преступление совершил Сергей. На станции он заведует полярными сияниями и, как только они появляются, выстреливает в небо целые километры кинопленки. Сергей регистрирует сияния, составляет карты их распространения — одним словом, помогает ученым уяснить природу этого небесного каприза, которая изучена далеко не достаточно. Но главного Чернышев не сделал: ночью, когда на часок появилось сияние, он меня не разбудил. Ему, видите ли, показалось, что я слишком сладко сплю — это в моем-то холодильнике, где унты примерзали к полу? Меня слабо утешило, что он понял свою ошибку и обещал следующий раз исправиться. В том-то и дело, что следующего раза не было!

Так я и не увидел полярного сияния. Одно меня успокаивает: ненависть к нему радистов, которые относятся к сиянию как грибник к мухомору — красиво, но вредно. Полярное сияние, оказывается, создает многочисленные помехи радиосвязи — вот почему мы с радистами терпеть его не можем, и писать больше о нем не хотим, и нисколько не жалеем, что его не увидели, и пусть его даже больше совсем не будет. Вот как я теперь отношусь к полярному сиянию [1].

Кроме перечисленных специалистов, на станции работают два механика, две поварихи, три радиста и один начальник, старейший полярник Герой Социалистического Труда Зверев. Во время моего пребывания на станции его замещал молодой Алексей Жинжило.

Так что коллектив молодежный: за двумя-тремя исключениями, по имени-отчеству здесь никто друг друга не зовет.

РАЗМЫШЛЕНИЯ В СПАЛЬНОМ МЕШКЕ

Я сделал сразу несколько ошибок. Во-первых, заявил, что завтра утром за мной присылают вездеход и я отбываю на Сомнительную. Так говорить было нельзя. Следовало сказать, что если за мной придет вездеход, то не исключена возможность, что при известных условиях я выеду из бухты Роджерса в направлении бухты Сомнительная.

Во-вторых, я поторопился отметить на командировочном удостоверении выбытие завтрашним днем. Как выяснилось, это было из ряда вон непростительным легкомыслием.

В-третьих, вечером я обошел всех новых знакомых я распрощался.

Такую вопиющую самонадеянность Север не мог оставить безнаказанной: какое право имеет человек, существо из плоти и крови, не считаться с настоящим хозяином Арктики?

Меня разбудил вой, нет — истошный рев взбесившейся атмосферы. Охваченный недобрым предчувствием, я выбрался из спального мешка, торопливо оделся, выскочил на крыльцо — и тут же юркнул обратив: сильнейший ветер швырнул в меня тысячей иголок и чуть не сорвал с головы шапку-ушанку. «Н-да», — сказал я самому себе. Прислушался. Ветер выл тягуче, пронзительно; он вдруг ослабевал на мгновенье, как будто исчерпал свои силы, но то был обман: он лишь отступал — для нового рывка, копил энергию для очередного взрыва. И на дом вновь обрушивались такие неистовые порывы, что я только диву давался, как это можно устоять против столь чудовищной стихийной силы.

Дверь распахнулась, в сени вкатился огромный снежный ком, завертелся, худея на глазах, и в конце концов превратился в закутанного, как младенец, Сережу Чернышева.

— С хорошей вас погодой! — весело прохрипел он, отряхиваясь и переводя дух. — Если не ошибаюсь, утром отбываете?

Вопрос, в который Чернышев вложил весь свой сарказм, я решил оставить без ответа. Мы вошли в теплый коридор.

— Надолго это, как считаете? — равнодушно спросил я.

— Не думаю, — обнадежил Сергей. — Недели на две, не больше.

— На две недели? — завопил я. — Ведь меня ждут!

— Ш-ш, все спят… Ну, может, на недельку. А то и дня на три. Слышите, уже ослабевает…

На мой взгляд, пурга усиливалась, но я оценил тактичность собеседника и спросил, куда его, простите" носили черти в такую погоду. Выяснилось, что черти здесь ни при чем. Просто Сергея подняли по тревоге, так как пурга выдула из колхозной больницы все тепло и больные замерзали. Сергей притащил несколько ведер угля, растопил печь и вернулся спасать остаток ночи. Я поинтересовался, каким образом ему удалось добраться до больницы.

— Это делается очень просто, — разъяснил Сергей. — Нужно распахнуть шубу, вставить вместо стабилизатора перышко — и лететь по ветру в свое удовольствие. Дешево и удобно.

Сергей отправился досыпать, а я залез в спальный мешок и до утра думал о всякой всячине. Вездеход, конечно, за мной не придет, и на мыс Шмидта, где меня ждут друзья, попасть не удастся. Одним словом, все планы летят кувырком. Придется их корректировать — в зависимости от обстановки…

А за окном стоял сплошной рев, в который вплетались прожилки пронзительного свиста, словно в адскую компанию контрабасов попала сошедшая с ума скрипка. Я лежал, курил и думал о том, что чем дальше ухожу от цивилизации с ее высшим проявлением — любимой тахтой в моем кабинете, тем больше смещаются представления о комфорте. Лишенный привычных удобств в Черском, я с умилением вспоминал свою обжитую московскую квартиру; валяясь на мешках с рыбой в самолете, я грезил комнатушкой в Черском, просил у нее прощения за то, что не оценил ее по достоинству; вчера, проснувшись от холода, я мечтал о теплом фюзеляже, называл его ласковыми словами и пришел к выводу, что трудно придумать более приспособленное для жилья место, чем обогреваемый фюзеляж самолета ЛИ-2. А сейчас я благословлял свою заиндевевшую комнату, в которой спасаюсь от пурги. И думал, что, если переложить печку да отремонтировать стены, в такой комнате можно жить не тужить, детишек растить и хором петь народные песни. И вдруг я вспомнил, какая растерянность охватила прошлой зимой жильцов нашего дома при виде объявления:

"Сегодня от 12 до 22 часов горячая вода и отопление будут отключены". Боже, какая паника! Крики, шум, предложения послать телеграмму в Моссовет, жалобу в газету…

Удивительное существо человек. Я помню, как в 1942-м мы, мальчишки, слушали рассказ одного студента:

— А до войны было так, — говорил он, медленно, с наслаждением жуя хлебную корку. — Захотелось есть — покупаешь, к примеру, горячий батон в филипповской булочной, в елисеевском берешь масла холодного брусок, граммов сто, — и нажимаешь…

А мы глотали слюну, и каждая клеточка наших тощих тел требовала горячих батонов с холодным маслом. Иногда я встречаю этого бывшего студента и знаю, что он способен устроить жене скандал, если она предложит на завтрак только те предметы его голодных грез.

И еще мне вспомнился разговор с Женей Григориным, тихим и скромным парнем, о котором я говорил в предыдущей главе. Когда я спросил, не тяготит ли его однообразие жизни на полярной станции, отсутствие многих вещей, удобств. Женя улыбнулся.

— Рассказать вам притчу? — предложил он. — Жили-были четырнадцать полярников на острове Уединения. Он и в самом деле заслужил свое название: находится остров в Карском море, километрах в восьмистах от Диксона. Раз в год приходил пароход, привозив продукты и топливо, да еще четыре раза в году самолет сбрасывал полярникам мешки с почтой. От удара о землю почта из мешков разлеталась, и островитяне бегали спасать свои письма. Вот так мы и жили три года, видя лишь друг друга да слушая радио. Шесть месяцев в году — полярная ночь, летом — один градус тепла, кругом медведи… А вы спрашиваете, — закончил Женя, — хорошо ли мне на Врангеля! Да мне кажется, что я в рай попал! Все познается в сравнении…

Вот он, "конечный вывод мудрости людской": все познается в сравнении. Прими мой поклон, неизвестный мыслитель, первооткрыватель афоризма, давшего мне ключ к размышлениям в сегодняшнюю ночь. Мы всегда хотим жить на ступеньку лучше: таков закон политической экономии и жизни. А закрепившись на новой ступеньке, сравниваем ее со следующей, и хотим шагнуть на нее, и всю жизнь будем видеть лестницу, у которой нет конца, лестницу беспредельную, как наши желания. И нет в мире понятия более субъективного, чем человеческие потребности, и никогда людей не будет удовлетворять то, что они имеют.

Потому что перед глазами всегда будет стоять лучшее — самый ярый враг и самый добрый друг хорошего. Ибо такова диалектика лучшего: пробуждать зависть и стремление догнать.

И обречены на неудачу люди, которые пытаются искусственно ограничить свои и главным образом чужие потребности. Евангельская проповедь добродетельной нищеты — одна из самых надуманных в Новом завете. Хотел бы я хоть одним глазом взглянуть на оборванных апостолов, когда мимо них в роскошном автомобиле пронесся бы их наследник, кардинал двадцатого века!

Вот о чем я размышлял в ту ночь, когда за окном бушевала пурга.

ПУРГА В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ

До кают-компании, как полярники называют свою столовую, было метров семьдесят сплошной пурги, но аппетит придал мне решимости. Я застегнул на шубе все пуговицы, обмотал лицо шарфом, поднял воротник, смело вышел на крыльцо — и задохнулся. Быть может, если бы вместо завтрака меня пригласили на урок танцев, я возвратился бы обратно. Но голод — тысячу раз не тетка, а голь на выдумки хитра. Я встал к ветру спиной, выказав тем самым свое к нему пренебрежение, и начал медленно двигаться вперед задом. Этот тактический ход оказался удачным, и через несколько минут я сидел за столом.

Меня удивило, что никто и не заикался о пурге, хотя, по моему мнению, все разговоры должны были вращаться именно вокруг нее. Братья Жинжило вспоминали родной Ленинград, старший радист Толя Мокеев чуть не со слезами на глазах рассказывал о факельном шествии, которым его земляки — ростовчане отметили историческое второе место своих футболистов, а Володя Кизнерцев и Борис Зинин шумно спорили на узковедомственную аэрологическую тему. Я решил направить беседу в правильное русло и глубокомысленно изрек:

— Пурга-то, а? Заворачивает.

Лучше бы вместо этой реплики я выпил четвертую чашку чаю. Все-таки говорить — хорошо, а молчать — золото. На меня тут же обрушилась волна соболезнований. Сначала не без ехидства вспоминали, как я вчера со всеми распрощался, а когда Алексей Жинжило рассказал восхищенным слушателям, что я предусмотрительно отметил командировку, восторгам не было конца. Если улыбки, смех и конвульсивный хохот, как полагают медики, продляют человеческую жизнь, то благодаря моему невинному замечанию полярники острова Врангеля будут жить до двухсот лет.

С грехом пополам отбившись от нападок, я с Мокеевым пошел в радиорубку. Сменный радист Мария, жена Мокеева, уже успела облазить весь эфир, и новости были неутешительные. Повсюду метет… Правда, обстановка на Сомнительной еще неизвестна, связь по графику — через несколько минут. Мне нравятся Мокеевы: сдержанный, интеллигентный Анатолий, с черными усиками на совсем юношеском лице, и Маша, молоденькое, кругленькое, стройное и донельзя миниатюрное существо. D среднем супруги относяться друг к другу на равных: Мария подчиняется мужу по служебной линии и наверстывает свое в быту. Она привыкла к тому, что все подшучивают над ее маленьким ростом, но, по-моему, у нее нет никаких оснований беспокоиться по этому поводу: мужчины в отличие от баскетбольных тренеров ценят женщину не только за рост.

Сомнительная на связь не вышла — видимо, что-то случилось с аппаратурой. С этим я примириться не мог. Любовь к информации моя слабость. А вдруг там, на юге острова, отличная погода и за мной согласно договоренности выслали вездеход? Я знал, что наверху, на колхозной почте, есть телефон, по которому можно позвонить в Сомнительную. Подумав, я нетвердым голосом сообщил, что отправляюсь наверх. Молчание. Странно, я был совершенно уверен, что меня начнут отговаривать: куда, мол, в такую погоду, опасно и прочее. Слегка удивленный, я повторил свое заявление громче.

— Да, да, ми поняли, — нетерпеливо сказала Маша, настраивая рацию. — Конечно, идите.

Вот тебе и забота о человеке, очерствели полярники… Я обиженно пожал плечами и вышел из дому. К столовой, а затем к радиорубке добираться было относительно просто: строения в какой-то степени гасили ветер, да и помогал психологический фактор — сознание того, что в крайнем случае можно заскочить в любой дом. Теперь же впереди было метров двести сплошных снежных вихрей, и где-то за ними — невидимая сейчас гора. Шагов через пятьдесят я сообразил, что затеял нешуточное дело: выбираться из сугробов было куда труднее, чем в них падать. В отдельные мгновенья порывы достигали такой силы, что не только двигаться — трудно было удержаться на ногах. Но все же до горы я добрался, отдышался и, как всякий уважающий себя альпинист, тщательно продумал план штурма этой твердыни. Скажу в порядке уточнения, что ее высота не превышала шестидесяти метров, да и крутизна вряд ли напугала бы лыжников младшего школьного возраста, но в тихую, спокойную погоду. А сейчас вершины просто не было видно. Однако жизненный опыт мне подсказывал, что она должна быть на месте, и я решил достичь ее через расщелину. В этом и заключался самый хитрый пункт моего плана. Я нащупал расщелину лучом фонарика, шагнул в нее — и по самые уши погрузился в рыхлый снег. Великолепное ощущение — когда на разгоряченное тело через воротник сыплется холодная крупа. Если у вас есть горчичники и малиновое варенье — попробуйте. Выбравшись из ловушки, я обнаружил, что изрядно вспотел — главным образом от страха, так как мимо с явно провокационной целью шмыгнул большущий пес, которого я в темноте принял за медведя. Было обидно, что неграмотный полярный пес, который и слыхом не слыхивал, что на свете есть Шекспир, импрессионизм и песни Людмилы Лядовой, уже наверху, а я, высший продукт развития материи, барахтаюсь в снегу, как слепой щенок. Эта мысль придала мне спортивной злости, и, цепляясь за наст руками, ногами и зубами, я в конце концов влез на гору.

Не буду рассказывать, как удалось найти почту. Приберегу для будущего этот сюжет, который вполне годится для либретто героического балета "Интеллигент за Полярным кругом". А что? Танцор в унтах и в шубе на собачьем меху — это будет свежо и эффектно [2].

Заведующая почтой Нина Васильевна Высокова охотно согласилась помочь. Она позвонила на Сомнительную, и состоялся разговор, который внес полную ясность в ситуацию.

— Алло, Сомнительная! Говорит Высокова. У нас пурга, все замело. Здесь корреспондент спрашивает, как у вас погода. Что? Нет, это Высокова говорит, алло! Как? Да, да, здравствуйте. Так у нас здесь коррес… Высокова говорит! Алло, Вы-со-ко-ва! Боже, да я два раза с вами здоровалась, ну здравствуйте! Вы меня слы… Вы-со-ко-ва! Да, да, добрый день! Так корреспондент спрашива… Что?! Фу-у-у!..

Нина Васильевна чрезмерно энергично опустила трубку на рычаг. Я поинтересовался, что это был за последний вопрос, который переполнил чашу терпения.

— Меня спросили, — Нина Васильевна тяжело вздохнула, — кто это говорит…

Я извинился за доставленное беспокойство и отправился в обратный путь. Если к почте меня провожала бухгалтер Люба Ковылева из правления колхоза, то теперь дорогу к горе я решил найти самостоятельно. Через несколько минут я изловил себя на мысли, что не знаю, в какую сторону идти. Поскольку к почте я шел против ветра, то сейчас казалось логичным двигаться в обратном направлении: вывод, который делал честь моей сообразительности. Но в том-то и дело, что проклятый ветер стал дуть со всех четырех сторон! Меня кружило, толкало, швыряло и вертело, как бессловесную юлу. Ориентир — магазин у спуска с горы — куда-то исчез. Я тыкался носом в самые разные дома, выбирался на новую дорогу и в результате потерял и дома, и дорогу, и всякое представление о том, где нахожусь. В двух шагах ничего не было видно, дышащий на ладан фонарик вырывал из тьмы лишь удручающе одинаковые снежные вихри да еще создавал тени, которые навевали всякие кошмары.

Все-таки как следует струхнуть мне не пришлось. Несколько шагов вслепую — и, вскрикнув от неожиданности, я покатился с горы. Но это благородное, спасительное падение и положило конец моим злоключениям. Ибо теперь добраться до станции было парой пустяков, и несколько минут спустя я ввалился в радиорубку.

— Ну, как дела? — спросил Мокеев.

— Был наверху! — с гордой простотой ответил я.

— Дозвонились?

— Нет! Но я был наверху.

— Ну и что? — удивилась Маша.

Я снисходительно посмотрел на этого ребенка, нет, ей не понять все величие того факта, что я был наверху. То, что я испытал, под силу только волевым и могучим мужчинам! И я сказал… пожалуй, самую непростительную глупость, когда-либо исходившую из моих уст:

— Попробовали бы вы сами туда подняться! Мария посмотрела на мужа, муж посмотрел на Марию, потом они оба посмотрели на меня — и прыснули. Сказать почему?

Потому что Мария всего час назад была наверху. Там, в колхозном пансионате, наливается соками трехлетнее и любимое чадо супругов Мокеевых, и это чадо нужно тискать и ласкать не меньше двух раз в сутки. Сначала над ним нежно мурлычет мама, а во второй половине дня приходит суровый и строгий папа.

— Но как вы туда забрались? — искренне поразился я. — Ведь вас, такую… простите… малышку, ветром сдует!

— И сдувало, — Маша засмеялась, — три раза. Ну и что?

— А пурга? — не сдавался я. — Ведь можно замерзнуть?

— Разве это пурга? — Маша пренебрежительно фыркнула. — Вот в прошлом году была пурга так пурга. Ветряк сломало. Доходило до пятидесяти метров в секунду, да еще при сорокаградусном морозе. А сегодня и тридцати метров нет и градусов не больше.

Вот тебе и малышка!

ВЕЧЕР У КАМИНА

Я всегда с некоторым недоверием отношусь к людям, которым скучно. Можно еще понять Онегина, которому Гарольдов плащ мешал рубить капусту и доить корову в своем имении, но когда на скуку жалуется современный человек, то он либо позирует, либо попросту ленив; и в том и в другом случае его нужно отдать на растерзание "Крокодилу". Ничто так не излечивает от скуки, как заботы. Особенно во время пурги, способной ввергнуть в черную меланхолию даже самого проверенного сангвиника. Нет в пургу ничего опаснее, чем лежать, задрав ноги, на постели и тупо смотреть в окно.

Но забот на станции было хоть отбавляй. Каждые три часа Москва требовала очередную сводку. Именно сводку, а не красноречивые жалобы на то, что ее невозможно дать из-за пурги. Три раза в сутки — душа из тебя вон, а зонд обязан взлететь. Раз в десять дней — пусть мороз рвет термометры, но баню откладывать нельзя. И не откладывали. Двое суток раскаляли каменку, лязгали зубами в предбаннике, где было около нуля, пулей влетали в натопленную парную и весело терли друг другу спины.

А по вечерам собирались в кают-компании. Вот что она собой представляет. Открыв дверь, вы попадаете в холодные сени, где вас встречают две собаки. Это привилегированные псы, они состоят при кухне и дорожат своим положением. Они никогда вас не облают, но, кроме снисходительного презрения, ничего от них не ждите, потому что подлинного, не из-под палки, уважения заслуживают, конечно, только поварихи. Помимо двух придворных собак, на станции прозябает десяток их менее счастливых собратьев, таких же рослых и пушистых, но куда менее упитанных. Положение бедных родственников делает их приветливее и сердечнее — такова собачья жизнь.

Из сеней вы входите в коридор. Направо кухня, где безраздельно царствуют поварихи, женщины с большим и щедрым сердцем. Три раза в день они досыта кормят полярников, ни один из которых не жалуется на отсутствие аппетита. Питание здесь бесплатное, и поэтому день получки приобретает символическое значение. Но на количестве и качестве еды это обстоятельство не отражается. Колхоз, в изобилии снабжает станцию олениной; ее вкусовые качества в отличие от строганины я оцениваю весьма высоко. Картофеля, разных круп, вермишелей и муки запасено достаточно. Ежедневно в кают-компании подается свежий хлеб, а по воскресеньям — совсем домашние булочки и пышки. Но если вы не хотите, чтобы лица обедающих подернулись большой человеческой печалью, а поварихи ударились в слезы — не вспоминайте про огурцы и капусту. Русский человек скорее откажется от апельсинов и яблок, чем от этих нежно любимых овощей; впрочем, фрукты на станции тоже отсутствуют, что лишает полярников возможности отказаться от них в пользу огурцов и капусты.

Дальше начинается собственно кают-компания. Здесь две комнаты. Та, которая побольше, в разное время суток служит столовой, клубом, зрительным залом и танцплощадкой. В этой комнате едят, обсуждают текущие дела, гоняют стальные шарики по обветшалому бильярду, забивают "козла", читают и греются у камина — что кому хочется.

Вторая комната выполняет обязанности библиотеки и кинобудки. В маленькое окошечко печально смотрит глазок онемевшего от тоски кинопроектора: последний раз свежим фильмом станцию баловали полгода назад, что вызывает справедливую ярость проголодавшихся по зрелищам масс. Зато библиотека хороша: на три года — договорный срок большинства полярников — ее вполне достаточно. И книги на все вкусы: от монументальной классики до легкомысленного чтива, способного возбудить нервную систему, но не мысли. На стеллажах уйма всевозможных собраний сочинений: Бальзак, Диккенс, Шекспир, Достоевский, Гончаров, Генрих Манн, Томас Манн, Лондон — отличные и любимые книги. А иные покрыты многовековым слоем пыли; видимо, отслужили свое широкому читателю и Писемский и… Нет, пожалуй, остерегусь продолжать этот перечень, небезопасное дело: еще подловят темной ночью литературоведы и огреют диссертацией по затылку.

Читают здесь много; некоторые ребята мне говорили, что больше, чем за всю дополярную жизнь. Но современных, по-настоящему злободневных книг, увы, слишком мало, а судить о литературных новинках по критическим статьям в газетах то же самое, что о девичьей красоте — по анкетным данным. И на станцию доходят искаженные до неузнаваемости отголоски литературных баталий, разобраться в которых самостоятельно невозможно, раз нет самих книг, вызвавших в последние годы острые дискуссии.

В кают-компании шумно, под ударами "козлистов" трещит массивный стол, а бильярдные шарики звонкими кузнечиками скачут по полу. Мы с Чернышевым сидим у камина и смотрим на огонь — занятие, которое никогда не надоедает, как не может надоесть все таинственное и непостижимое; я был ужасно доволен, когда недавно прочитал мнение одного ученого, что природа огня так же непонятна современному человеку, как и неандертальцу. Я греюсь и слушаю Сергея. Он рассказывает:

— А когда я зимовал на Новой Земле, произошел такой случай. Лена Юцевич, метеоролог, пошла в метеобудку одна. Списала показания приборов, выходит обратно — и нос к носу сталкивается с медведем. Лена сказала: "Ох", — и томно повалилась в обморок — единственное воспоминание, которое удалось выжать из нее об этой встрече. Но медведь попался галантный, воспитанный в духе уважения к женщине: хотя за валерьянкой он не побежал, но зато Лену даже пальцем не тронул. Потоптался немного — это мы по следам прочитали — и ушел не солоно хлебавши… Впрочем, не всегда медведи попадаются такие деликатные…

Истории о белых медведях я слушаю с обостренным интересом и в качестве поощрения протягиваю Сергею сигарету из последней, увы, пачки "ВТ".

— Место действия — та же Новая Земля. Я вышел на площадку к термометрам и самописцам — снимать показания. Метет, сквозь снежную пелену ничего не видно. Все же различаю у мачты какую-то фигуру. Решаю, что это Валька Юцевич, муж Лены, подхожу, окликаю его и в ответ слышу… рычание. Медведь! Я, конечно, кошкой взлетаю на верхушку мачты, устраиваюсь поудобнее — вы не пробовали удобно устроиться на верхушке мачты, с которой вас мечтает снести ледяной ветер? — и жду развития событий. Медведь подходит к мачте и трясет ее — наверное, думает, что я слечу вниз, как спелая груша. Но меня от мачты и лебедкой не оторвешь! Тогда медведь задумал вырвать мачту с корнем. Поднатужился, как штангист во время жима, даже язык высунул — не получается, мало каши ел. Здесь он, видимо, понял, что удовлетворить свой аппетит за мой счет ему не удастся, и от злости начал хулиганить: повалил одну за другой две метеобудки и превратил их в груду древесного мусора. А я уже замерзаю и с высоты своего положения ругаю медведя последними словами. Вся надежда на бдительность друзей: я уже давно должен был позвонить им из домика, что метрах в пятидесяти от мачты, и отсутствие звонка должно их обеспокоить. Ага, наконец-то из помещения станции, лениво потягиваясь, выходит кто-то. Изо всех сил кричу: "Хватай карабин!" Той же разболтанной походкой Петя Красавцев — а это был он — приближается к медведю и недовольно спрашивает: "Чего ты застрял?" Вне себя, я снова кричу:

"Хватай карабин, осел несчастный!" — "Не слышу!" — орет Петя, Тут медведь ему чуть было не разъяснил, какую роль в жизни человека играют уши. Вы сами знаете, в унтах особенно не побегаешь, но у Пети за плечами словно выросли крылья. Во всяком случае, я еще никогда не видел, чтобы человек так быстро передвигался собственными силами, без мотора. Медведь преследовал Петю, едва не наступая ему на пятки, но, когда ребята выскочили с карабинами, его и след простыл: медведь, видимо, тоже был не без образования…

У каждого полярника есть свой неприкосновенный запас историй, и вечер воспоминаний у камина продолжается. Я слушаю и смотрю на Сергея. За неделю пурги я сблизился с ним, и мне приятно его общество. Художник наверняка заинтересовался бы его выразительным лицом. Высокий, худой, широкоплечий, слегка сгорбленный парень — это еще ни о чем не говорит.

Но лицо Сергея незаурядно. На первый взгляд оно кажется некрасивым: впалые щеки, большой горбатый нос, серо-голубые, выпуклые и усталые глаза, всклокоченные короткие волосы — асимметричное лицо безразличного к своей внешности человека. Но вот Сергей начинает говорить, глаза его теплеют от иронии и вместе с хорошей, открытой улыбкой сразу делают лицо привлекательным, даже красивым. И ты вдруг обнаруживаешь, что Сергей умен, что за его внешней простотой и покладистостью скрывается трудный и бескомпромиссный характер ершистого и сильного человека.

Его биография — великолепное опровержение рожденной в тихой заводи поговорки: "От добра добра не ищут". Десять последних лет — а всего ему 29.

— Сергей, кажется, только и делал, что бегал от добра. Сын известного хирурга, он мог жить так, как живут многие не знавшие нужды дети обеспеченных родителей: закончить школу, институт и пробивать себе дорогу, пустив вперед отца — вместо бульдозера. Поначалу все шло по этому проверенному шаблону. Но есть характеры, которые не выносят однообразия слишком прямых дорог и ясных перспектив. Есть люди, которым достаточно одной вспышки, чтобы они перевернули вверх дном свой быт, разорвали сложившиеся связи и очертя голову бросились в жизненный омут. Из таких людей часто выходят путешественники, изобретатели вечных двигателей, писатели, капитаны дальнего плавания, бродяги и блестящие рассказчики — что из кого получится. Наверное, дорога эта самая трудная и самая интересная, она вся вымощена сомнениями, шатаниями и зигзагами. В такой период люди не умеют ни приспосабливаться к жизни, ни приспосабливать жизнь к себе. Они выбирают третий путь: бурно живут, меняя годы на опыт.

По такой дороге и пошел Сергей. Неожиданно для всех он оставил институт, чтобы стать кузнецом-штамповщиком на заводе, оператором на локаторе, декоратором в Большом театре и механиком на ускорителе — и потому что хотелось потереться до крови об острые грани жизни, увидеть, пощупать своими руками, испытать неизведанные ранее ощущения. И эта разбросанность, ставшее системой взглядов отсутствие всякой системы привели его на Север, на котором Сергей с перерывами уже пять лет. Он работал на Новой Земле метеорологом, механиком, аэрологом, попал с упряжкой в пургу, зарылся в снег на трое суток и пристрелил двух собак, чтобы спасти жизнь остальным. Он блуждал по тундре, убил нескольких медведей (в порядке самозащиты — к сведению Ивана Акимовича Шакина), голодал, отъедался и не раз был на той шаткой грани, которая отделяет жизнь от смерти. Тяжело больной, он почти полгода лечился в Москве, перенес несколько операций, затем вновь ушел в Арктику, снова вернулся и еще раз ушел — на остров Врангеля.

Здесь к Сергею относятся по-разному. Когда он уедет, его будет не хватать многим: и больничному доктору, по звонку которой добровольный истопник Чернышев ночью, в пургу побежит топить печки; и поварихам, которым Сергей всегда притащит со склада мешок муки и напилит сколько надо брусков, снега для воды; и друзьям, которым по душе острый ум, начитанность и сарказм старосты холостяцкой комнаты.

А кое-кто свободнее вздохнет, когда Сергей покинет бухту Роджерса. Потому что этот с виду холодный, спокойно ироничный парень может обжечь, как крутой кипяток, ибо годы скитаний научили Сергея чему угодно, кроме примиренческого отношения к интригам и несправедливости.

И еще о Сергее Чернышеве.

Мы вообще привыкли со снисходительной улыбкой смотреть, как из пушки стреляют по воробьям. На наших глазах бороздят небо сотни самолетов, до отказа нагруженных воздухом; исполинские краны сооружаются там, где нечего делать автопогрузчикам, а доктора физико-математических наук вместе со своими студентами отправляются в подшефный колхоз спасать картошку (один профессор подсчитал, что каждый вырытый им мешок картошки обходится государству в пятьдесят рублей). А мы лишь отдельными и достаточно беспомощными репликами фельетонистов реагируем на вред, который приносит стране эта бессмысленная растрата общественного труда, отсутствие умения — а часто и желания — взять от каждого по его способностям. Мне легче всего было бы разразиться громом рукоплесканий по поводу того, что Чернышев променял электронику и бионику, которыми он бредит в полярную ночь, на рядовую техническую работу специалиста со средним образованием. Но ведь эта работа требует от Сергея ничтожной отдачи — коэффициент полезного действия не превышает 10–15 процентов. И поэтому, отдавая дань уважения его трудной судьбе, я искренне желаю Сергею вновь заняться наукой. А своему любимому Северу он принесет куда больше пользы, будучи инженером и ученым, нежели регистратором полярных сияний.

В тот вечер мы долго сидели у жаркого камина, разговаривая обо всем на свете, вспоминая Москву, которой москвичу, где бы он ни был, всегда так не хватает. Я поглядывал в окно; пурга вела себя как необъезженный жеребец: спрячешься, сделаешь вид, что не смотришь, — успокаивается, подходишь поближе — взбрыкивает копытом. До первого января оставалась лишь одна неделя, и Сергей советовал мне смириться с тем, что новый, 1967 год я буду встречать на полярной станции. А чтобы я не очень переживал из-за лопнувших планов, Сергей подарил мне полуметровый клык моржа, одно из лучших ныне украшений моей квартиры. Я говорю "одно из лучших" потому, что о главном сувенире, добытом в Арктике, расскажу во второй половине полярных былей.

И все-таки Сергей ошибся. Зазвонил телефон: меня срочно вызывал Алексей Жинжило. Он попросил у меня командировочное удостоверение и проставил выбытие сегодняшним числом.

— Вас ждет вездеход, — эффектно закончил он эту сцену.

Я поблагодарил всех новых друзей за хлеб-соль, а неутомимый Сергей, взвалив на плечи мой рюкзак, проводил меня на гору. Мы распрощались, а минуту спустя грохочущий вездеход мчал меня по тундре сквозь гаснущую пургу. В последних конвульсиях содрогался ветер, мелькали врытые в землю бочки, обозначавшие дорогу на Сомнительную, а я думал о Сереже Чернышеве, о людях, которые надолго еще останутся в этом суровом краю.

Загрузка...