2 ПРЕВРАЩЕНИЕ

Он дружил с родителями Пиджин еще до ее рождения, а ее саму впервые увидел в роддоме — младенцем у груди матери. Экслер и молодожены Стейплфорды — он из Мичигана, она из Канзаса — вместе играли в Гринвич-Виллидж, на малой сцене, в церковном подвале, в постановке пьесы «Удалой молодец — гордость Запада». Экслер исполнял восхитительно буйного Кристи Мехоуна, липового отцеубийцу, а в главной женской роли — Пиджин Майк Флаэрти, упрямицы дочки владельца пивной на западном побережье графства Мейо, — выступала Кэрол Стейплфорд, беременная на втором месяце своим первым ребенком. Эйса Стейплфорд играл Шона Кьоу, помолвленного с Пиджин. Когда пьеса сошла со сцены, Экслер присутствовал на прощальной вечеринке и голосовал за то, чтобы младенца Стейплфордов назвали Кристи, если родится мальчик, и Пиджин Майк, если это будет девочка.

Кто мог предположить, что сорокалетняя Пиджин Майк Стейплфорд, которая с двадцати трех лет вела жизнь лесбиянки, и шестидесятипятилетний Экслер станут любовниками, и будут всякий день, едва проснувшись, непременно созваниваться, и захотят проводить вместе все свободное время в его доме, где, к огромной радости Экслера, Пиджин завладела двумя комнатами: одной из трех спален на втором этаже, где поселились ее вещи, и гостиной на первом, которую она сделала своим кабинетом, поставив там ноутбук. Во всех комнатах первого этажа, даже в старой кухне, имелись камины, и когда Пиджин работала у себя в кабинете, она всегда разводила огонь в очаге. Сама она жила примерно в часе езды от Экслера и добиралась до него по петляющей среди холмов дороге, которая в конце концов выводила через сельскую местность к пятидесяти акрам его полей и большому старому белому с черными ставнями фермерскому дому в окружении вековых кленов и ясеней, обнесенному длинной стеной из нетесаного камня. И никого вокруг, кроме них, на несколько миль. Первые месяцы они редко выбирались из постели до полудня. Никак не могли оторваться друг от друга.

А до ее появления он был уверен, что все кончено: кончено с театром, кончено с женщинами, да и вообще с людьми, навсегда кончено со счастьем. Более года он чувствовал крайнее физическое утомление, с трудом проходил даже небольшое расстояние, не мог стоять или сидеть сколько-нибудь долго из-за боли в спине, привычной, но с годами усилившейся и все быстрее прогрессирующей. Нет, он не сомневался: все кончено. Одна нога периодически немела, так что он с усилием переставлял ее при ходьбе и нередко оступался, спотыкался и падал, обдирая ладони или разбивая в кровь губу либо нос. Пару месяцев назад умер от рака его лучший, по сути единственный друг, живший по соседству восьмидесятилетний судья, который ушел на покой несколькими годами раньше; в результате Экслеру, хоть он уже тридцать лет жил в двух часах езды от города, среди деревьев и полей, откуда выезжал, только чтобы играть в театре, не с кем было поговорить, разделить трапезу, не говоря уже о постели. Снова мысли о самоубийстве начали преследовать его с той же частотой, что и год назад, перед больницей. Каждое утро, вернувшись из сна к своей опустошенности, он решал, что не может прожить еще один день лишенным таланта и работы, одиноким, терзаемым неутихающей болью. В нем опять поселилась мысль о самоубийстве. Только оно одно и осталось среди полного запустения.

Холодным серым утром после целой недели сильных снегопадов Экслер вышел из дома и отправился в гараж, чтобы проехать четыре мили до ближайшего городка и пополнить запас продуктов. Дорожки около дома каждый день расчищал фермер, убиравший снег в его владениях, но Экслер, обутый в ботинки на толстой подошве, все равно ступал очень осторожно, опирался на трость и шажки делал мелкие-мелкие, чтобы не поскользнуться и не упасть. Жесткий корсет под несколькими слоями одежды фиксировал грудной и поясничный отделы его позвоночника. Выйдя из дома и направляясь к гаражу, Экслер заметил между ним и сараем небольшое белесое длиннохвостое существо. Сначала он подумал, что это большая крыса, но потом по мордочке и голому хвосту признал опоссума, длиной дюймов десять. Опоссумы обычно ведут ночной образ жизни, а этот, с выцветшей и грязной шерстью, разгуливал по снегу среди бела дня. Заметив человека, он медленно заковылял к сараю и скоро исчез в большом сугробе у каменного фундамента. Экслер последовал за зверьком, который, вероятно, был болен или доживал свои последние дни, а когда приблизился к сугробу, увидел прорытый в нем ход. Опершись обеими руками на палку, Экслер наклонился и заглянул в дыру. Опоссум залез слишком глубоко, чтобы его можно было разглядеть, но у входа в небольшую пещерку лежало несколько палочек разной величины. Экслер сосчитал: их было шесть. Вот, значит, как все устроено, подумал он. У меня слишком много всего. А нужно-то шесть палочек.

На следующее утро, варя себе кофе, он увидел опоссума из кухонного окна. Зверек стоял на задних лапах у сарая и ел снег из сугроба, засовывая комки в пасть передними лапами. Экслер поспешно надел пальто, сунул ноги в ботинки, схватил свою палку, вышел через заднее крыльцо и по расчищенной дорожке направился к сараю. Остановившись футах в двадцати от опоссума, он крикнул ему: «Не желаешь ли сыграть Джеймса Тайрона? В Гатри! А?» Опоссум продолжал есть снег. «Ты был бы потрясающим Тайроном!»

В тот день маленькая четвероногая карикатура на Экслера прекратила свое существование. Он больше ни разу не видел опоссума. То ли зверек ушел, то ли погиб. А снежная пещерка с шестью палочками сохранилась до следующей оттепели.


Потом к нему заглянула Пиджин. Позвонила из маленького домика, который снимала в нескольких милях от колледжа, где преподавала с недавнего времени. Прошло двадцать лет или больше с той поры, как он видел ее в последний раз — жизнерадостной студенткой последнего курса, путешествующей с родителями в каникулы. Они оказались поблизости и заехали на пару часов повидаться. Раз в несколько лет они встречались вот так, мимоходом. Эйса руководил театром в Лансинге, штат Мичиган, в городке, где родился и вырос, а Кэрол играла в репертуарной труппе и вела театральную студию в университете штата. А в позапрошлый их приезд Пиджин было десять — застенчивая девчушка со славным личиком и милой улыбкой. Она лазала по его деревьям, быстрыми гребками мерила его бассейн, худенькая, мускулистая девчонка-сорванец, беспомощно смеющаяся всем шуткам своего отца. А до этого… до этого он видел ее в родильном отделении больницы Сент-Винсент в Нью-Йорке.

Теперь перед ним стояла стройная полногрудая женщина сорока лет, хотя что-то детское, озорное все еще угадывалось в ее улыбке — верхняя губа забавно приподнималась, обнажая выдающиеся вперед резцы, — и походке вразвалочку. Одета она была для загорода, в изрядно поношенные ботинки и красную куртку на молнии, а волосы, которые он ошибочно считал светлыми, как у ее матери, оказались темно-каштановыми и очень коротко подстриженными, сзади так коротко, что, казалось, там поработала машинка. Она производила впечатление защищенного и вполне счастливого человека и, хотя выглядела по-мальчишески грубовато, говорила приятным, с богатыми модуляциями голосом, словно подражая матери-актрисе.

Потом-то он понял, что она уже очень давно не получает от жизни того, что ей хотелось бы, иначе как в гротескном варианте. А последние два года своего шестилетнего романа в Боузмене, штат Монтана, Пиджин страдала от одиночества. «Первые четыре года, — рассказала она ему в ту ночь, когда они стали любовниками, — мы с Присциллой так уютно дружили. Ездили на природу, ходили в походы почти каждый уик-энд, даже когда шел снег. Летом отправлялись в такие места, как Аляска, путешествовали пешком, жили в палатке. Это было так здорово. Ездили в Новую Зеландию, в Малайзию. В этих безоглядных странствиях по свету было что-то детское, и мне это нравилось. Мы словно все время сбегали от кого-то. А потом, на пятом году, она начала медленно уплывать от меня в компьютер, и мне стало не с кем поговорить, кроме кошек. До тех пор мы всё делали вместе. Устраивались в постели и читали каждая свое, иногда вслух зачитывая отрывки друг другу. Сплошной восторг и полная гармония. Присцилла никогда не сказала бы кому-нибудь: „Мне нравится эта книга“, только: „Нам нравится эта книга“. И так обо всем: „Нам было интересно там“, „Мы туда собираемся летом“. В хорошие времена наша с ней жизнь была полной и восхитительной. У нас всегда было это „мы“. А потом не стало больше „мы“, „мы“ кончилось. Мы — это теперь была она и ее „макинтош“, она и ее зреющая, нарывающая тайна, разъедающая все остальное и грозящая искалечить и обезобразить любимое мною тело».

Они обе преподавали в университете в Боузмене, и два последних года, проведенных ими вместе, Присцилла каждый день, придя домой, садилась за компьютер и не вставала, пока не наступало время ложиться спать. Она и ела не отрываясь от компьютера. Не было больше ни разговоров, ни секса. Даже в походы Пиджин теперь отправлялась одна или с другими людьми, с которыми она свела знакомство, чтобы не скучать. В один прекрасный день, через шесть лет после того, как они, объединив свои скромные ресурсы, зажили вместе, Присцилла объявила, что собирается прибегнуть к гормональным инъекциям, чтобы стимулировать рост волос на лице и сделать голос грубее. Она планировала сделать операцию, убрать груди и стать мужчиной. Присцилла призналась, что давно уже мечтает об этом, и не захотела отказаться от своих намерений, как ни умоляла ее подруга. На следующее утро Пиджин съехала из домика, где они жили вдвоем, забрав с собой одну из двух кошек («Не в кошках дело, — сказала она ему, — просто ничего другого у меня не осталось»), и поселилась в мотеле. Ей едва хватало самообладания на то, чтобы появляться перед студентами. Какой бы одинокой ни чувствовала она себя в последнее время с Присциллой, пережить предательство, тем более предательство такого рода, оказалось гораздо тяжелее. Пиджин все время плакала и рассылала письма коллегам за много миль от Монтаны — просила помочь в поисках работы. Потом она съездила на конференцию экологов и нашла место на северо-востоке, переспав с дамой-деканом, которая воспылала к ней страстью и немедленно взяла к себе в колледж преподавать. Дама эта все еще оставалась покровительницей и любовницей Пиджин, когда та заехала навестить Экслера и вдруг решила, что, после того как семнадцать лет была лесбиянкой, хочет мужчину, притом именно этого мужчину, актера, на двадцать пять лет старше, давнего друга ее семьи. Если Присцилла готова превратиться в гетеросексуального мужчину, то почему бы Пиджин не стать гетеросексуальной женщиной?


В тот первый день Экслер споткнулся на широкой каменной ступеньке, пропуская Пиджин в дом, и упал, а при падении подставил ладонь и сильно поранил ее мясистую часть. «Где у вас аптечка?» — спросила она. Он объяснил. Она вошла в дом и вернулась с аптечкой, продезинфицировала рану перекисью и заклеила парой полосок пластыря. Потом еще раз сходила в дом и принесла ему воды. Давным-давно никто не приносил ему стакана воды.

Он пригласил ее остаться на обед. Она взялась этот обед приготовить. Никто уже давно не кормил его обедом. Он сидел за кухонным столом и смотрел, как она готовит, время от времени отхлебывая пиво из бутылки. В холодильнике нашлось несколько яиц, кусок пармезана, немного бекона, половина упаковки сливок. Из всего этого и фунта макарон получились спагетти карбонара. Глядя, как она, будто у себя дома, возится на его кухне, он вспоминал ее младенцем у материнской груди. Пиджин была яркая, ладная, энергичная, надежная, и очень скоро он позабыл, что одинок на земле без своего таланта. Он был счастлив — неожиданное чувство. Обычно в обеденное время тоска одолевала его сильнее всего. Пока она готовила, он вышел в гостиную и включил Шуберта в исполнении Бренделя. Он уже не помнил, когда в последний раз ему хотелось слушать музыку, а в лучшие дни его брака она звучала в доме постоянно.

— Что случилось с вашей женой? — спросила она, когда они съели спагетти и распили бутылку вина.

— Не имеет значения. Слишком скучно, чтоб об этом говорить.

— И давно вы живете здесь один?

— Достаточно давно, чтобы почувствовать себя таким одиноким, каким и не думал себя почувствовать. Я сполна вкусил одиночество, которое уготовано старикам. Иногда это просто поразительно — сидеть тут месяц за месяцем, сезон за сезоном и знать, что все на свете совершается без тебя. Как будто ты уже умер.

— А что с театром? — спросила она.

— Я больше не играю.

— Это невозможно, — изумилась она. — Почему?

— Тоже слишком скучно, чтобы вдаваться в подробности.

— Вы просто ушли на покой или что-то случилось?

Он встал и, обойдя стол, оказался рядом с ней. И она тоже встала, и он поцеловал ее.

Она удивленно улыбнулась:

— Я же ненормальная. Сплю с женщинами.

— Это было нетрудно понять.

И он снова поцеловал ее.

— Так что же вы делаете? — спросила она.

Он пожал плечами:

— Откуда я знаю. Ты никогда не спала с мужчиной?

— Только в колледже.

— А сейчас — с женщиной?

— Ну, в общем… — замялась она. — А вы?

— Я — нет.

Он гладил ее сильные тренированные руки, мял в ладонях тяжелые груди, потом обхватил ягодицы, притянул ее к себе, еще раз поцеловал. Потом он увлек ее к дивану в гостиной, где, отчаянно краснея под его взглядом, она расстегнула джинсы и впервые после колледжа впустила в себя мужчину. А он впервые в жизни переспал с лесбиянкой.

Месяцы спустя он спросит ее:

— Что тебя тогда занесло ко мне?

— Я хотела посмотреть, есть ли кто-нибудь рядом с тобой.

— А когда посмотрела?

— Подумала: почему не я?

— Ты всегда все так рассчитываешь?

— Это не расчет. Я просто делаю то, что хочу. — И добавила: — И не делаю того, чего больше не хочу.


Дама-декан, взявшая Пиджин на работу в колледж, пришла в ярость, когда та сказала, что хочет с ней порвать. Она была восемью годами старше, зарабатывала вдвое больше, успешно исполняла обязанности декана более десяти лет… Нет, она отказывается верить. И она ни за что этого не позволит! Встав утром, она теперь первым делом звонила Пиджин, чтобы оскорбить ее. И ночью звонила по нескольку раз — кричала, требовала объяснений. Однажды позвонила с кладбища колледжа — сказать, что места себе не находит от ярости. Как могла Пиджин так с ней обойтись? Пиджин просто использовала ее, чтобы получить работу, а потом при первой же возможности, буквально через две недели, бросила! Когда Пиджин стала ходить в бассейн дважды в неделю, чтобы заниматься с командой пловцов ближе к вечеру, деканша тоже занялась плаванием и устроила так, чтобы их шкафчики были рядом. Она звонила и приглашала в кино, на лекцию, на концерт, на обед. Всю неделю, каждый день она звонила, чтобы сообщить Пиджин, что хотела бы встретиться с ней в выходные. Пиджин уже ясно дала ей понять, что в выходные занята и вообще не собирается больше с ней видеться. Та умоляла, угрожала, плакала. Она жить не могла без Пиджин. Сильная, успешная, знающая, энергичная женщина сорока восьми лет, без пяти минут ректор. Как же просто оказалось выбить ее из седла!

Однажды в воскресенье раздался телефонный звонок и женский голос спросил Пиджин Стейплфорд. Экслер пошел в гостиную сказать Пиджин, что ее просят к телефону.

— Кто бы это мог быть? — поинтересовался он, и она без колебаний ответила:

— Луиза, кто же еще. Интересно, откуда она узнала, где я. Откуда у нее твой номер?

Он вернулся к телефону и проговорил в трубку:

— Пиджин Стейплфорд здесь нет.

— Спасибо, — ответили ему и дали отбой.

На следующей неделе Пиджин столкнулась с Луизой в кампусе, и та сказала, что уезжает на десять дней, а когда вернется, провинившейся подруге лучше бы сделать ей «что-нибудь приятное», например «приготовить ужин». Пиджин испугалась. Во-первых, она поняла, что Луиза не оставит ее в покое, далее после того, как ей ясно дали понять, что все кончено. Во-вторых, гнев Луизы заключал в себе угрозу.

— И чего ты боишься? — спросил Экслер.

— Чего? Я боюсь за свою работу. Она может мне здорово напакостить, если решит отомстить!

— Но у тебя есть я, верно?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что в случае чего тебе есть к кому обратиться за помощью. Я здесь.

Он был здесь. И она была здесь. Все на свете кардинально изменилось.


Первым его подарком был рыжевато-коричневый кожаный облегающий жакет, короткий, до талии, на подкладке из овчины. Он увидел его в витрине магазинчика в поселке милях в десяти от его дома вверх по холму. Он вошел, прикинул, какой у нее размер, и купил. Жакет стоил тысячу долларов. Пиджин никогда раньше не носила ничего настолько дорогого, и никакая одежда ей так не шла. Он сказал ей, что это подарок на день рождения, на какую бы дату тот ни приходился. Следующие несколько дней она носила жакет, почти не снимая. Потом они поехали в Нью-Йорк на уик-энд — поужинать в каком-нибудь приличном заведении, сходить в кино, просто проветриться, — и он накупил ей еще одежды, больше чем на пятьсот долларов юбок, блузок, жакетов, туфель и свитеров. Во всем этом она выглядела совершенно иначе, чем в том, что привезла с собой из Монтаны. Когда Пиджин впервые появилась в его доме, в ее гардеробе не было ничего, что не мог бы надеть шестнадцатилетний мальчик, и только сейчас она стала понемногу отказываться от этой мальчишеской манеры одеваться. В нью-йоркских магазинах она робко выходила из примерочной, чтобы продемонстрировать ему, как сидит новая вещь, и спросить его мнения. Однако смущалась и робела только первые несколько часов, а потом, что называется, вошла во вкус и теперь кокетливо выпархивала из-за занавески со счастливой улыбкой на лице.

Он накупил ей ожерелий, браслетов, сережек. Он купил ей роскошное нижнее белье, заменившее спортивного покроя лифчики и серые трусы. Он купил ей короткие атласные сорочки вместо фланелевой пижамы, в которой она спала до тех пор. Он купил ей сапожки до середины икры, две пары — черные и коричневые. Единственное пальто Пиджин досталось ей по наследству от матери Присциллы. Оно было ей жутко велико и к тому же сидело мешком, и поэтому за несколько месяцев он купил ей несколько, а точнее, пять выгодно подчеркивавших достоинства ее фигуры пальто. Мог бы купить и сто. Ему было не остановиться. Экслеру, при его образе жизни, нечасто случалось потратить что-то на себя, а теперь ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем видеть ее такой, какой она прежде не была. Со временем и ей понравилось. Они оба были в восторге от этой оргии баловства и бездумной траты денег.

Пиджин не хотела, чтобы родители узнали об их романе. Им будет слишком больно. Неужели больнее, думал Саймон, чем когда они узнали, что она лесбиянка? Она рассказала, как в двадцать три года сообщила им об этом. Мать расплакалась и произнесла: «Хуже ничего случиться не могло». Отец притворился понимающим, но несколько следующих месяцев никто не видел на его лице улыбки. Еще долго после того, как Пиджин открылась родителям, в семье не могли оправиться от травмы.

— Но почему им будет больно узнать обо мне? — недоумевал он.

— Потому что они слишком давно с тобой знакомы. Потому что вы все одного возраста.

— Ну, как хочешь.

Однако он не мог не размышлять над ее резонами. Возможно, она подчинялась привычке строго разделять личную жизнь и отношения с родителями — всему свое место. Быть может, считала, что не годится одомашнивать секс и осквернять упоминанием о нем дочернюю привязанность. А может, все еще пребывала в некоторой растерянности после перехода от женской любви к мужской и сомневалась, что этот выбор сделан навсегда. Каковы бы ни были мотивы Пиджин, Саймон чувствовал, что делает ошибку, позволяя ей держать их отношения в секрете от родителей. Он слишком стар, чтобы не обижаться на то, что его держат в секрете. И вообще не понимал, почему сорокалетней женщине так уж важно мнение родителей. Особенно если эта сорокалетняя женщина даже в двадцать позволяла себе такое, от чего родители были не в восторге, и выдержала их сопротивление. Ему не нравилось, что она как бы настаивала на некоторой своей незрелости, но он решил ничего не требовать, по крайней мере пока, и родители продолжали думать, что дочь живет прежней жизнью, в то время как она медленно, но неуклонно избавлялась от любых видимых признаков того, что сама теперь называла «моей ошибкой длиной в семнадцать лет».

Тем не менее однажды за завтраком Экслер удивил и себя, и ее, сказав:

— Это действительно то, чего ты хочешь, Пиджин? Нам хорошо вместе, и новизна не пропала, и наслаждение не стало слабее, и нас связывает сильное чувство, и все же, хотел бы я знать, осознаешь ли ты, что делаешь.

— Да, осознаю, — ответила она. — И не хочу, чтобы это прекратилось.

— Ты понимаешь, что меня беспокоит?

— Да. Разница в возрасте. Мой сексуальный опыт. Твоя давняя дружба с моими родителями. И, возможно, еще сто разных разностей. Но ни одна из них мне не мешает. А тебе?

— Может быть, — сказал он, — нам разбежаться, пока ничье сердце не разбито?

— Разве ты не счастлив?

— В последние пять лет жизнь меня не щадила. Не уверен, что выдержу новое крушение надежд. Я уже получил свою долю матримониальных мучений, а до этого — разрывов с женщинами. Это всегда болезненно и малоприятно, и я не хочу навлекать на себя подобные неприятности на данном этапе жизни.

— Саймон, нас обоих бросили, — сказала она. — Ты был в глубокой депрессии, а твоя жена взяла и бросила тебя на произвол судьбы. Меня предала Присцилла. И не только меня — она предала тело, которое я любила, сделала его мужским, телом усатого мужчины по имени Пол. Если у нас не получится, пусть не получится из-за нас самих, а не из-за них, не из-за твоего или моего прошлого. Мне не хотелось бы убеждать тебя рискнуть, а я знаю, что это риск. Кстати, для нас обоих. Я тоже чувствую, что рискую. Не так, как ты, по-другому, конечно. Но самое худшее, что ты можешь сделать, это порвать со мной. Если я тебя сейчас потеряю, я этого не перенесу. То есть перенесу, конечно, если придется, но что касается риска, да, я готова рискнуть. Да мы уже сделали это! Теперь слишком поздно отступать.

— То есть ты не хочешь рвать со мной, потому что я для тебя… хорошее приобретение?

— Безусловно! Понимаешь, ты мне нужен. Я поверила в то, что ты у меня есть. Не надо нам расставаться. Мне хорошо, и я не хочу, чтобы это прекратилось. Больше я ничего не могу сказать. Только то, что буду стараться, если и ты будешь. Это уже не интрижка.

— Итак, мы готовы рискнуть, — сказал он.

— Мы готовы рискнуть, — эхом повторила она.

Три слова, означающие, по сути, только то, что сейчас не время ее бросать. Она скажет все что угодно, даже если их диалог скатится до уровня мыльной оперы, только бы эта связь продолжалась, потому что ей все еще больно от предательства Присциллы и ультиматумов Луизы. Нет, это не ложь — это инстинктивно избранная стратегия. Но настанет день, подумал Экслер, когда обстоятельства значительно укрепят ее позиции для разрыва, в то время как я окажусь в уязвимом положении — просто потому, что сейчас не нашел в себе решимости порвать все разом. И когда она станет сильной, а я слабым, удар будет непереносимым.

Экслер не сомневался, что ясно видит их будущее, но изменить ничего не мог. Он был слишком счастлив, чтобы что-то менять.

* * *

За несколько месяцев волосы Пиджин отросли почти до плеч — каштановые волосы, такие густые и блестящие, что она стала подумывать, не сделать ли ей какую-нибудь другую стрижку вместо привычной мужской. Как-то раз она привезла с собой на уик-энд пару журналов с фотографиями разных причесок. Экслер никогда раньше не видел таких журналов.

— Где ты их взяла? — спросил он.

— У одного из моих студентов, — коротко пояснила она.

Они сидели рядом на диване в гостиной, она переворачивала страницы и загибала уголки страниц, на которых находила подходящие модели. В конце концов они остановились на двух, она безжалостно выдрала страницы из журнала, а он позвонил своей приятельнице, актрисе с Манхэттена, спросить, где бы Пиджин могла подстричься. Той же приятельнице, у которой узнавал, где лучше покупать одежду и драгоценности. «Хотела бы я иметь такого папика», — улыбнулась его подруга. Но Экслер смотрел на это иначе. Он просто помогал Пиджин стать желанной для него, а не для другой женщины. Этот процесс поглощал их обоих.

Он повел Пиджин к дорогому стилисту в районе Восточных Шестидесятых улиц. Молодая японка, посмотрев на фотографии, взялась за дело. Он еще не видел Пиджин такой беззащитной, как после мытья головы, когда она сидела в кресле перед зеркалом с мокрыми волосами. Никогда она не казалась ему такой слабой и беспомощной. Молчаливая, робкая, почти униженная, она напоминала промокшую кошку и не осмеливалась даже взглянуть на себя в зеркало. Все это придало процедуре стрижки особый смысл, разбудив в Саймоне прежнюю неуверенность и заставив его уже в который раз задаться вопросом, а не ослеплен ли он великолепной и отчаянной иллюзией. Что привлекает такую женщину к мужчине, столь много потерявшему? Не заставляет ли он ее изменять своей сути? Не рядит ли в маскарадный костюм, как будто дорогая юбка способна перечеркнуть почти двадцатилетний опыт жизни? Не калечит ли, рассказывая себе сказки — сказки, которые, возможно, ведут к опасному концу? Что, если связь с ним не более чем краткое вторжение мужчины в ее лесбийское существование?

Но вот наконец густые блестящие каштановые волосы Пиджин подстригли: неровные, разной длины пряди не закрывали шею, создавая впечатление взъерошенности, беззаботности, безответственности, и она так преобразилась, что все проклятые вопросы сразу перестали беспокоить его; они вообще не стоили серьезных размышлений. Пиджин потребовалось немного больше времени, чем Экслеру, чтобы убедиться в том, что стиль выбран правильно. Но уже через несколько дней они оба приняли ее новую стрижку, в том числе и как символическое согласие Пиджин на то, чтобы Экслер лепил ее образ и определял, какой быть ее жизни. Возможно, восхищение, которое она читала в его глазах, заставило ее покориться его воле, принимать его услуги, пусть даже это противоречило ее привычному представлению о себе. Если и в самом деле это он подчинил ее волю своей, а не она подчинила его полностью, подчинила и завоевала.


Однажды в пятницу вечером Пиджин приехала к нему расстроенная: около полуночи ее родителям в Лансинг позвонила Луиза и рассказала, как ее использовала и обманула их дочь.

— Что еще? — спросил он.

В ответ Пиджин расплакалась:

— Она рассказала им о тебе. Что я живу с тобой.

— И что они на это сказали?

— К телефону подошла мама. Отец спал.

— И как она отреагировала?

— Спросила меня, правда ли это. Я ответила, что не живу с тобой, но что мы близкие друзья.

— А что отец?

— Он не берет трубку.

— Почему?

— Не знаю. Между мною и моим отцом никогда не вставал другой мужчина. Гадкая сучка! Никак не может заткнуться! — кричала она. — Навязчивая, ревнивая, властная, злобная сучка!

— Это действительно так тревожит тебя — что она рассказала все твоим родителям?

— А тебя?

— Только если ты встревожена. А так — абсолютно нет. Я думаю, это даже к лучшему.

— А что я скажу отцу? — спросила она.

— Пиджин Майк, скажи ему что хочешь.

— А вдруг он вообще откажется разговаривать со мной?

— Тогда с ним поговорю я, — сказал Экслер. — Все очень просто.

— Как бы он ни был зол?

— С чего бы ему злиться? Твой отец разумный, здравомыслящий человек.

— Почему меня это так подкосило?

— Ты сама сказала. Лесбийский гамбит. Вот она, верность отцу.

— Ах, сучка! Взять и позвонить им! У нее совсем крыша поехала. Не контролирует себя.

— Да, — согласился он. — Видимо, любая мысль о тебе причиняет ей страдание. Но у тебя-то крыша не поехала. И у меня. И у твоей матери, и у отца.

— Тогда почему отец не стал говорить со мной?

— Если тебя это так волнует, почему бы не позвонить и не спросить его? Может быть, ты хотела бы, чтобы я с ним поговорил?

— Нет, я сама.

Они сначала поели, а уже потом она позвонила отцу, закрывшись в кабинете. Минут через пятнадцать вышла, протянула ему трубку и кивнула.

— Эйса? — сказал он. — Привет!

— Привет! Слыхал, ты соблазнил мою дочь.

— У нас роман, это правда.

— Не скрою, я несколько удивлен.

— Не скрою, я тоже, — со смехом ответил Экслер.

— Когда она сказала, что собирается навестить тебя, я и не предполагал, чем все кончится.

По голосу Эйсы трудно было определить, рассержен ли он, и Экслер решил исходить из предположения, что нет, не рассержен.

— Ну, я рад, что ты ничего не имеешь против, — сказал он.

Последовала пауза, потом Эйса ответил:

— Пиджин — сама себе хозяйка. Она уже давно не ребенок. Послушай, тут Кэрол хочет сказать пару слов. — И Эйса передал трубку жене.

— Да уж, — проговорила Кэрол, — кто бы мог предположить такое во времена нашей молодости в Нью-Йорке?

— Никто, — согласился Экслер. — Я не мог бы такого предположить даже в тот день, когда она тут появилась.

— По-твоему, моя дочь поступает правильно? — спросила Кэрол.

— Думаю, да.

— Какие у вас планы? — продолжала Кэрол.

— У меня — никаких.

— Пиджин всегда умела удивить нас.

— Она и меня удивила, — ответил Экслер. — По-моему, себя тоже.

— И свою подругу Луизу.

Он воздержался от замечания, что Луиза сама достойна удивления. Понятно было, что Кэрол хочет, чтобы ее голос звучал мягко и дружелюбно, но по некоторой отрывистости фраз он понял, что разговор дается ей нелегко и что они с Эйсой изо всех сил стараются вести себя разумно, как полагается, только потому, что им кажется, так будет лучше для Пиджин. Родители не хотят отталкивать ее в сорок лет, как оттолкнули в двадцать три, узнав, что она лесбиянка.

В следующую же субботу Кэрол примчалась из Мичигана, чтобы пообедать с Пиджин в Нью-Йорке. Пиджин в тот день уехала в город утром, а вернулась в восемь вечера. Он дождался ее, приготовил ужин и, только когда они поели, позволил себе спросить, как все прошло.

— Ну так что она сказала?

— Хочешь, чтобы я была честной до конца? — ответила Пиджин.

— Да, пожалуйста, — попросил Экслер.

— Хорошо, — сказала она, — постараюсь припомнить все как можно точнее. Это был мягкий допрос с пристрастием. Ее реакция не заключала в себе ничего вульгарного и эгоистичного. Просто канзасская материнская прямота.

— Продолжай.

— Ты действительно хочешь знать все?

— Да, — подтвердил он.

— Ну, во-первых, в ресторане она меня не узнала и проскочила мимо столика, за которым я сидела. Я ее окликнула.

Она обернулась: «О боже, да это моя дочь! Какая ты хорошенькая!»

«Хорошенькая? А раньше ты не находила меня хорошенькой?» — спросила я.

«У тебя новая прическа, и ты так никогда раньше не одевалась».

«Я стала более женственной — ты это имела в виду?»

«Определенно! — ответила она. — И тебе это очень идет, дорогая. Сколько это продолжается?»

Я сказала сколько, и тут она заметила: «Какая симпатичная стрижка! Должно быть, очень дорогая».

«Просто решила попробовать что-нибудь новенькое».

«Мне кажется, ты сейчас пробуешь что-то новенькое во многих смыслах. Я сюда выбралась, чтобы удостовериться, что ты обдумала все последствия своего… романа».

Я ответила ей, что не уверена, обдумывает ли кто-то вообще свои романтические отношения, а мне они приносят радость.

И тогда она сказала: «Мы слышали, он лечился в психиатрической больнице. Кажется, это было год назад. Кто говорит, что он провел там три месяца, кто — шесть, я точно не знаю».

Я сказала ей, что ты провел там двадцать шесть дней и что это было связано с профессиональными проблемами. Что ты на время утратил способность играть на сцене, а без актерской игры расклеился. И еще я сказала, что, с какими бы психическими проблемами ты ни столкнулся, они никак не сказываются на наших отношениях, что ты совершенно здоров, здоровее всех, кого я знала, и что, когда мы вместе, ты совершенно уравновешен и счастлив.

Тогда она спросила: «А с игрой на сцене у него по-прежнему не ладится?»

И да и нет, сказала я. Не ладится, но благодаря встрече со мной и нашим отношениям, как мне кажется, это перестало быть такой трагедией. Теперь ты, скорее, напоминаешь спортсмена, получившего травму и ожидающего, когда все заживет.

Она сказала: «Ты ведь не считаешь своим долгом спасти его?»

Я заверила, что нет.

Она спросила, чем ты заполняешь время, а я сказала: «Он видится со мной. И мне кажется, намерен видеться и дальше. Он читает, гуляет, покупает мне одежду…»

Тут она прямо подскочила: «Так это он купил тебе эту одежду. Да, я должна была догадаться, что именно в это русло он направит свою фантазию. Гетеросексуальный Пигмалион ваяет свою лесбийскую Галатею!»

Я сказала, что она придает этому слишком большое значение, просто нам обоим это нравится и тут не о чем больше говорить. Что если ты и влияешь на меня, то только так, как я сама бы того желала.

Но она все не унималась и спросила, с тобой ли вместе я покупаю себе одежду.

Я ответила: «Обычно да. И, повторяю, мне кажется, это доставляет ему радость. И по нему это видно. И вообще, раз у нас такой эксперимент, надо вести себя по правилам». И еще я сказала, что не понимаю, почему это должно кого-то волновать.

И вот тут тональность разговора изменилась. Она сказала: «Да, признаться, меня это волнует! Мир мужчин нов для тебя. И удивительно — хотя, может, и не очень, — что мужчина, которого ты выбрала для первого знакомства с этим миром, на двадцать пять лет старше тебя и перенес такой серьезный нервный срыв, что оказался в больнице. К тому же он остался не у дел. По-моему, это не предвещает ничего хорошего».

Я сказала ей, что нынешняя ситуация вовсе не кажется мне хуже прежней, когда подруга, которую я так любила, однажды объявила мне: «Я больше не могу жить в этом теле, хочу быть мужчиной».

А потом я произнесла целую речь, Саймон, я ее заранее заготовила и отрепетировала, пока ехала до города. Вот что я сказала: «Что касается разницы в возрасте, мама, я не вижу здесь никакой проблемы. Если я хочу стать привлекательной для мужчин, то более удачного способа узнать, насколько мне это удается, не придумаешь. Этот человек — лучший тест. На двадцать пять лет старше — значит, на двадцать пять лет больше опыта, чем у моих ровесников. О браке речь не идет. Я же объяснила, мы просто счастливы вместе. И отчасти я счастлива с ним именно потому, что он на двадцать пять лет старше меня».

«Ну да, а он счастлив с тобой потому, что ты на двадцать пять лет моложе его».

«Не обижайся, мама, но ты, часом, не ревнуешь?»

«Дорогая, — рассмеялась она, — мне шестьдесят три года, я замужем за твоим отцом более сорока лет и счастлива. Правда, возможно, тебе будет приятно узнать, что, когда я играла Пиджин Майк, а Саймон играл Кристи в пьесе Синга, я была очень увлечена им. А кто бы им не увлекся? Он был великолепен — такой темпераментный, живой, обаятельный. Да что там говорить, он был еще и большой актер, удивительный актер. Его талант на порядок выше, чем у любого из наших знакомых. Да, я увлеклась им тогда, но я была уже замужем и беременна тобой. И я пережила это увлечение. А потом видела его не более десяти раз. Я глубоко уважаю его как артиста. Но меня очень беспокоит, что он лечился в психиатрической больнице. Это не шутки — попасть в лечебницу и провести там какое-то время, пусть даже недолгое. Послушай, мне важно, чтобы ты шла на это с открытыми глазами. Обидно было бы совершить ошибки, которые допускают двадцатилетние девушки из-за недостатка опыта. Я не хотела бы, чтобы ты пострадала от своей… наивности».

«Вряд ли меня можно назвать наивной, мама», — ответила я и еще спросила, что, по ее мнению, со мной может случиться такого, чего не может случиться с каждым, чего она, собственно, боится.

«Чего я боюсь? Например, того, что он стареет с каждым днем. Знаешь, как оно обычно бывает: вот тебе шестьдесят пять, а потом глядишь, уже шестьдесят семь, и так далее. Оглянуться не успеешь, как ему будет уже семьдесят. Ты окажешься рядом с семидесятилетним стариком. И это еще не все: потом ему стукнет семьдесят пять. Время, знаешь ли, не останавливается. Оно идет и идет. У него начнутся проблемы со здоровьем, которые бывают у всех стариков, а возможно, и кое-что похуже, и на тебя ляжет уход за ним. Ты… любишь его?»

Я сказала, что, мне кажется, люблю.

«А он тебя?»

«Мне кажется, да. Послушай, мама, все будет хорошо. И вообще, по-моему, он рискует гораздо больше, чем я».

«Почему это?»

«Ну, ведь ты сама говоришь, что для меня это все внове. Для него, конечно, тоже, но все-таки не в такой степени, как для меня. И я сама не ожидала, что мне так понравится. Но все же… Я пока не готова утверждать, что это новое положение вещей будет устраивать меня всегда».

«Ну что ж, тогда не стоит, я думаю, продолжать этот разговор и придавать всему этому значение, которого оно, возможно, не имеет и не будет иметь. Просто я подумала, что должна повидаться с тобой. И еще раз скажу: ты потрясающе выглядишь».

«Это к тому, что ты предпочла бы иметь дочь традиционной ориентации?»

«Это к тому, что ты явно предпочитаешь больше не быть лесбиянкой. Разумеется, ты можешь поступать как хочешь. Ты приучила нас к этому еще во времена своей свободолюбивой юности. О, я не могу не отметить происходящих в тебе перемен. И ты, надо сказать, делаешь все, чтобы все их заметили. Ты даже стала красить глаза! Это впечатляющие перемены, можешь мне поверить».

«Что, как тебе кажется, думает об этом папа?»

«Он не смог приехать: через несколько дней премьера, ему сейчас не бросить театр. Но он хотел повидать тебя и, как только спектакль пойдет, приедет, если ты, конечно, не возражаешь. Тогда ты сможешь сама спросить у него, что он думает. Ну, вот мы и поговорили. Не хочешь пройтись по магазинам? Мне так нравятся твои туфли. Где ты их купила?»

Я сказала где, и она спросила: «Ты не будешь возражать, если я куплю себе такие же? Может, отведешь меня туда?»

Мы взяли такси, доехали до Мэдисон-сквер, и она купила бежевые с розовым остроносые лакированные лодочки на каблуке «рюмочкой». Теперь она ходит по Мичигану в моих туфельках от «Прада». Еще она пришла в восторг от моей юбки, и мы отправились в Сохо поискать для нее похожую. Прекрасное завершение встречи, не так ли?

Но под конец, прежде чем отправиться с покупками в аэропорт, знаешь, что она сказала? Именно это, а не покупка туфель — настоящий финал. Так вот, она сказала: «За обедом, Пиджин, ты пыталась меня убедить, что все происходящее с тобой в высшей степени нормально и разумно, хотя это и не так, разумеется. Но любые попытки отговорить тебя от того, чего ты теперь жаждешь, едва успев проснуться, и что поднимает тебя над скучной повседневностью, вызовут одно только раздражение. Должна сказать, когда я узнала об этом, первой моей мыслью было: это ненормально и неестественно. И вот теперь, когда мы поговорили, когда я провела с тобой день, ходила с тобой по магазинам впервые после того, как ты окончила колледж, теперь, когда я вижу, что ты совершенно спокойно и здраво рассуждаешь о происходящем, я все-таки по-прежнему думаю, что это ненормально и неестественно».

Тут Пиджин наконец остановилась. Ей потребовалось около получаса, чтобы передать ему весь разговор. За это время он не проронил ни слова, не шевельнулся, не остановил ее, хотя несколько раз ему очень хотелось сказать, что с него хватит. Но по большому счету останавливать ее было не в его интересах. В его интересах узнать все, даже если это все включает фразу «я пока не готова утверждать, что новое положение вещей будет устраивать меня всегда».

— Ну вот и все, — сказала Пиджин. — Не слово в слово, но близко к тексту. Это практически все, что было сказано.

— Вышло лучше или хуже, чем ты ожидала? — спросил он.

— Много лучше. Я очень волновалась, когда ехала на эту встречу.

— И, кажется, напрасно. Ты держалась отлично.

— И когда ехала обратно, тоже волновалась: как расскажу тебе. И понимала, что кое-что тебе точно не понравится.

— И опять не стоило волноваться.

— Правда? Надеюсь, мой рассказ не восстановил тебя против моей матери?

— Она здравомыслящая женщина. И потом, она твоя мать и сказала то, что и должна была сказать. Я понимаю ее и… — он усмехнулся, — кое в чем с ней согласен.

Пиджин, слегка покраснев, тихо спросила:

— Надеюсь, на меня ты тоже не обиделся?

— Я просто восхищен тобой, — сказал он. — Ты ни от чего не увиливала — ни с ней, ни со мной.

— Правда? Ты не уязвлен?

— Нет.

Разумеется, он был уязвлен и зол. Он сидел спокойно и слушал внимательно, как слушал всю жизнь, на сцене и вне сцены. Но его поразило хладнокровие, с каким Кэрол описала процесс старения и опасность, которой он подвергает ее дочь. Как бы спокойно он ни старался держаться, его задело это «ненормально и неестественно». Какая гадость, честное слово! Ладно бы еще Пиджин было двадцать два и разница между ними составляла сорок лет, но откуда такое вот собственническое отношение к сорокалетней женщине с весьма богатым и необычным сексуальным опытом? И почему, черт побери, эту сорокалетнюю женщину так волнует мнение ее родителей? Другие были бы счастливы, что она с ним, думал он, хотя бы из корыстных соображений. В конце концов, он не последний человек, и с деньгами, готов заботиться о ней. И она тоже не молодеет. У нее роман с мужчиной, кое-чего достигшим в жизни, что в этом плохого? Так нет, их основной посыл: не вздумай стать нянькой этому старому сумасшедшему.

Однако, раз уже Пиджин, кажется, не разделяла мнения Кэрол на его счет, Саймон счел за лучшее умолчать об этом, как и обо всем остальном, что ему не нравится. Что толку клеймить ее мать за попытки уколоть его? Лучше принять их с иронической усмешкой. Даже если бы Пиджин смотрела на него глазами своей матери, с этим все равно ничего нельзя было бы поделать. И когда «новое положение вещей» перестанет ее устраивать, его ничто не спасет.

— Ты мне удивительно подходишь, — сказала ему Пиджин. — Просто то, что доктор прописал.

— А ты — мне, — сказал он и на этом остановился. Решил не добавлять: «А что касается твоих родителей, мне очень жаль, но я не могу сообразовывать свою жизнь с их чувствами. Откровенно говоря, их чувства не настолько важны для меня. Более того, по-моему, на данном этапе твоей жизни они не должны быть так уж важны и для тебя». Нет, он не стал развивать эту тему, не попытался защититься от нападок ее семьи. Он будет просто терпеливо молчать и надеяться, что мнение семьи отойдет на задний план само собой.

Весь следующий день Пиджин обдирала старые обои в своем кабинете. Много лет назад их выбирала Виктория, Экслеру было все равно, какие они. Пиджин видеть их не могла и спросила, нельзя ли поменять. Он ответил, что это ее комната и она может менять в ней что захочет, так же как в спальне наверху и смежной с ней ванной, да и во всех остальных комнатах тоже. Он хотел нанять маляра, но она настояла на том, чтобы самолично содрать обои и покрасить стены, сделав кабинет совершенно своим. У Пиджин дома имелись все необходимые инструменты, и она привезла их с собой, чтобы приступить к работе в воскресенье, на следующий день после встречи в Нью-Йорке с матерью, поставившей под сомнение нормальность ее связи. Саймон, должно быть, раз десять наведывался посмотреть, как Пиджин работает, и всякий раз выходил из кабинета с утешительной мыслью: она бы не проявляла такого рвения, если бы Кэрол убедила ее порвать с ним; не стала бы обустраивать жилище, если бы не решила остаться надолго.

Вечером Пиджин уехала домой: у нее на следующее утро были назначены ранние занятия в колледже. Когда в воскресенье около десяти вечера зазвонил телефон, Экслер подумал, что это она — звонит сказать, что благополучно добралась. Но это была обманутая деканша: «Имейте в виду, мистер Знаменитость, она соблазнительная, наглая, совершенно холодная, безжалостная и абсолютно безнравственная». И повесила трубку.

* * *

Утром Экслер поехал в автосервис. Он оставил там машину, а механик отвез его домой на своем пикапе. Вернуть машину обещали в конце дня, когда закончат ремонт. Около полудня, выйдя на кухню приготовить себе сэндвич, Экслер бросил взгляд в окно и увидел, что кто-то стремительно пробежал по лужайке и скрылся за сараем. Это был человек, не опоссум. Экслер отошел от кухонного окна и подождал, не появится ли второй человек, третий, четвертый. По округе в последние месяцы прокатилась волна грабежей. Грабили в основном пустовавшие в будние дни дома, куда владельцы приезжали на выходные, и он подумал, что грабителей могло привлечь отсутствие автомобиля под навесом. Вероятно, его дом решили обчистить среди бела дня. Он быстро поднялся на чердак, достал ружье и зарядил его. Потом вернулся в кухню, чтобы наблюдать в окно за незваными гостями. В ста ярдах к северу, на дороге, перпендикулярной той, что вела к его дому, стояла машина, но она была слишком далеко, чтобы он мог разобрать, сидит в ней кто-нибудь или нет. Странно было видеть там автомобиль: с одной стороны от дороги поднимался густо заросший лесом склон, с другой до самого сарая Экслера простиралось поле. Тот, кто прятался за сараем, вдруг выскочил, пробежал вдоль его стены и метнулся к дому. В окно кухни Экслер увидел, что это женщина — высокая, стройная блондинка в темно-синей лыжной куртке и джинсах. Теперь она заглядывала в окно гостиной. Он все еще не знал, одна ли она, и на мгновение застыл с ружьем в руках. Она стала переходить от одного окна к другому, задерживаясь у каждого ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы рассмотреть комнату за стеклом. Экслер тихо вышел из дома через заднюю дверь и незаметно подкрался к женщине. Он теперь стоял футах в десяти от южной стены, через одно из окон которой она рассматривала его гостиную.

Наведя на нее ружье, он негромко спросил:

— Чем могу быть полезен, мадам?

— Ах! — вскрикнула она и обернулась. — О, простите, пожалуйста!

— Вы одна?

— Да, одна. Я Луиза Реннер.

— Декан.

— Да.

Она выглядела не намного старше Пиджин, но была гораздо выше — всего на несколько дюймов ниже его. В сочетании с гордой осанкой и гладко зачесанными, открывающими высокий лоб волосами, собранными на затылке в строгий узел, это придавало ее облику героическую скульптурность.

— И что, позвольте спросить, вы тут делаете?

— Да, я незаконно проникла, я знаю… Я не хотела ничего плохого… Я думала, никого нет дома.

— Вы здесь бывали раньше?

— Только мимо проезжала.

— Зачем вы пришли?

— Вы не могли бы опустить ружье? Я что-то нервничаю.

— Знаете, я тоже нервничал, наблюдая, как вы крадетесь вдоль стены моего дома и заглядываете в мои окна.

— Простите. Приношу свои извинения. Я сделала глупость. Мне очень стыдно. Я пойду.

— Что вам здесь нужно?

— Вы прекрасно знаете, что мне здесь нужно, — сказала она.

— И все-таки скажите мне.

— Я только хотела посмотреть, куда она ездит каждые выходные.

— Вы на плохом пути.

— Она обещала, что мы будем вместе всегда, — и бросила меня через три недели. Так со мной никогда еще не поступали! — Она едва сдерживала гнев. — Еще раз приношу свои извинения. Я не должна была приходить сюда.

— И к тому же вряд ли вам стало легче оттого, что вы увидели меня.

— Не стало.

— Скорее наоборот, — кивнул он, — вы просто кипите от ревности.

— От ненависти, если уж хотите знать правду.

— Это ведь вы звонили вчера вечером?

— Я не вполне владею собой, — сказала она.

— Вы просто зациклились на этом — звоните, выслеживаете. А между тем, должен вам сказать, вы очень привлекательная женщина.

— Мне никогда еще не говорил об этом человек с ружьем.

— Я даже удивлен, что она оставила вас ради меня, — продолжал он.

— Да неужели?

— Вы настоящая валькирия, а я просто старик.

— Может, и старик, но вы звезда, мистер Экслер. Не притворяйтесь, будто вы никто.

— Не зайдете ли в дом?

— Зачем? Вы и меня хотите соблазнить? Специализируетесь на перековке лесбиянок?

— Мадам, позвольте напомнить, что это не я за вами подглядывал. Это не я звонил ее родителям в Мичиган. И «мистеру Знаменитости» вчера вечером — тоже не я. Не стоит так быстро переходить на обвинительный тон.

— Я не в себе.

— Думаете, она того стоит?

— Нет. Конечно нет, — ответила Луиза. — Она ведь совсем не красива. И не так уж умна. И не вполне взрослая. Необыкновенно инфантильна для своего возраста. На самом деле она еще подросток. Сделала из своей любовницы в Монтане мужчину. Меня довела до того, что я стала преследовать ее. Кто знает, до чего она доведет вас. За ней тянется шлейф несчастья. Откуда в ней такая сила?

— Попробуйте догадаться, — предложил он.

— Думаете, все из-за…

— От нее исходит очень мощная сексуальная энергия, — сказал он и заметил, как Луиза съежилась от этих слов.

Да, совсем нелегко ей, проигравшей, встретиться лицом к лицу с победителем. Вот чем кончается безрассудное стремление увидеть счастливого соперника.

— Много от кого исходит мощная сексуальная энергия, — процедила Луиза. — Она ведь по сути дела девочка-мальчик. Взрослый ребенок, вернее, подросток. Этот ее хитрый наив! Дело не столько в ее сексуальности, сколько в нас самих: это мы наделяем ее силой, которой она в действительности не обладает. Пиджин сама по себе никто.

— Если бы она была никто, вы не страдали бы из-за нее так сильно. И сюда бы она не приезжала, будь она никто. Послушайте, почему бы вам не зайти? Разглядите все как следует.

А он узнает от Луизы побольше о Пиджин, хотя, разумеется, ее восприятие отравлено обидой: Пиджин ее бросила. Но Экслеру ужасно хотелось разбередить и без того кровоточащую рану и услышать еще что-нибудь о самом близком ему человеке.

— Нет, спасибо, мне хватило. Я и так совершенно раздавлена.

— Зайдите же в дом, — настойчиво повторил он.

— Нет.

— Вы меня боитесь? — спросил он.

— Я сделала глупость и прошу меня извинить. Я вторглась в вашу жизнь, сожалею. А сейчас я хотела бы, чтобы вы меня больше не удерживали.

— Никого я не удерживаю. Что у вас за манера приписывать мне то, чего у меня и в мыслях не было? Я вас вообще сюда не приглашал.

— Тогда зачем вы настаиваете, чтобы я зашла? Разве не потому, что это была бы настоящая победа — переспать с женщиной, с которой спала Пиджин?

— Не имею таких амбиций. Меня и так все устраивает. Я просто пытаюсь быть вежливым. Мог бы предложить вам чашку кофе.

— Нет! — возразила Луиза с холодной яростью, чего он и ожидал — после фразы о том, что его «вполне устраивает» отнятое им у нее. — Нет, вы хотели трахнуть меня!

— Может быть, это вам хотелось бы, чтобы я испытывал подобное желание?

— Нет, это то, чего хотите вы.

— За этим вы сюда пришли? Чтобы вынудить меня сделать это? Отплатить Пиджин таким образом?

Больше она не могла выдерживать унижения и разрыдалась.

— Слишком поздно, слишком поздно! — всхлипывала она.

Экслер не понимал, о чем она, но не стал спрашивать. Она рыдала, закрыв лицо руками, дав наконец выход своей страшной обиде. Он повернулся и, опустив ружье, пошел к заднему крыльцу дома. Шел и старался убедить себя, что ничего из сказанного Луизой о Пиджин накануне по телефону нельзя принимать всерьез.

Позвонив вечером Пиджин, он не стал говорить ей про случившееся днем. И когда она приехала на выходные, не рассказал о визите Луизы. Но, даже занимаясь с Пиджин любовью, он никак не мог отделаться от мыслей о Луизе Реннер и от фантазий на тему того, чего не случилось.

Загрузка...