Предисловие

На дворе август 1928 года. Река Припять мирно течет среди буколических пейзажей Советской Украины. Но сельская идиллия может быть в любой момент нарушена: ведь по ту сторону реки расположена панская Польша. Вот и сегодня бойцы 18-го Житковичского погранотряда стали свидетелями очередной провокации: с польского берега в воду были спущены сотни запечатанных воском пробирок. Когда молодые пограничники выловили их, они обнаружили внутри аккуратно свернутые антисоветские прокламации на украинском языке: «Крестьяне, не отдавайте большевикам свой хлеб!», «Россия – тюрьма народов!», «Батька Тарас Шевченко зовет вас, рабочие и крестьяне, на борьбу за независимую Украину!».

Первой моей реакцией при чтении отчета об этом происшествии, составленного начальником Главного управления пограничной охраны З. Б. Кацнельсоном[2], было неверие. Кто мог сочинить подобную историю? Местные пограничники, стремившиеся укрепить подозрения руководства в отношении поляков? Кацнельсон, которому надо было обеспечить советскую печать материалами для антикапиталистической пропаганды? Кто бы ни был автором этого вымысла, следует отдать должное воображению защитников советских рубежей: их романтические истории несколько лет спустя станут источником вдохновения для популярного среди молодежи жанра приключенческой литературы о пограничниках.

История, однако, оказалась правдивой. Я напрасно сочла ее плодом воображения ретивых защитников советской родины: операция с пробирками была частью пропагандистской кампании, организованной по указанию маршала Пилсудского. Ее замысел родился в среде украинских националистов из Главного штаба войска Украинской народной республики, базировавшегося в Восточной Польше, и был поддержан местными властями, в частности воеводой Волыни Генриком Юзевским[3]. В данном случае поляки продемонстрировали бóльшую изобретательность, чем их советские коллеги. В этой истории ярко проявилось материальное измерение повседневной жизни границы: будучи пространством взаимодействия между индивидами, учреждениями и идеологиями, она была важнейшим полем, в котором происходило утверждение политики во всех ее формах. Именно этот взгляд сбоку, с периферии, я выбрала для того, чтобы по-новому подойти к политической истории Союза Советских Социалистических Республик.

Граница, трактуемая вслед за Фридрихом Ратцелем как пространство конфликтов между государствами, традиционно привлекала большое внимание со стороны специалистов по политической географии. Камий Вало, к примеру, описывал пограничную зону в качестве «контактного поля, внутри которого организованные силы государств достигают высшей степени напряжения» и где получает развитие «политическая деятельность, сопоставимая со столичной»[4]. Эта традиция политической географии, тесно связанная с подъемом немецкого национализма и проблемой могущества, подверглась яростной критике после того, как была поставлена на службу нацизму[5]. Тем не менее нельзя отрицать убедительности предложенной ею модели описания границы. Выработанные под ее влиянием понятия фронта, витрины и пространства взаимодействия помогают проанализировать как проводимую большевиками в приграничных районах политику административно-территориального строительства, так и их усилия по созданию политической модели, пригодной для экспорта. Чтобы осветить эти различные грани политики границ, мы начнем с обзора национально-территориальной ситуации, которая сложилась к 1920 году в результате краха империй, революции и Гражданской войны, а затем сохранялась вплоть до ее пересмотра Сталиным в 1939–1940 годах в связи с пактом Молотова – Риббентропа. Речь идет о периоде относительного мира: полупослевоенной, полупредвоенной эпохе, когда на европейских рубежах СССР, одновременно служивших восточной границей Европы, царила атмосфера идеологической холодной войны, в которой классовые конфликты переплетались с национальными[6].

Впрочем, на протяжении этих двадцати лет, пронизанных политической напряженностью, граница была не только зоной конфронтации. Ее история не исчерпывается геоисторией давления, насилия и столкновений между государствами, империями и идеологиями. Граница была также пространством межгосударственного сотрудничества. Как это продемонстрировали, в частности, новаторские работы ряда юристов, на рубежах практиковались соседские отношения, и о каких бы государствах и режимах ни шла речь, частью пограничной повседневности были трансграничные контакты и интернационализированные зоны, находившиеся в совместном пользовании соседних стран[7]. На население приграничных районов распространялись определенные привилегии и ограничения, что означало необходимость выделения зон со специальным статусом. Таким образом, граница была одновременно пространством утверждения политического суверенитета и зоной, где происходила интернационализация части повседневной жизни. Поэтому среди разнообразных государственных практик она является одним из лучших объектов для изучения процессов взаимодействия, институционального миметизма или, наоборот, блокировки и несовместимости[8]. Посмотреть на создание СССР через призму его окраин – это, несомненно, лучший способ отказаться от взгляда на советскую историю как на замкнутый на самом себе, отгороженный от внешнего мира процесс и увидеть то, что рождалось в ходе контактов и взаимодействий.

Несмотря на масштабы вызванного революцией разрыва и стремление к инновациям, большевики отчасти наследовали прошлому. Идет ли речь об определении рубежей, строительстве и освоении территорий, контроле над окраинами – во всех этих областях к началу XX века был накоплен ряд хорошо усвоенных репрезентаций и неоднократно опробованных практик[9]. Разумеется, крушение российской и других империй привело к важным территориальным изменениям[10]. До 1914 года рубеж проходил к западу от Варшавы, и Россия граничила с Пруссией и Австро-Венгрией. Вслед за революцией на территории бывшей империи появились новые национальные и республиканские границы, а затем, в результате подписания мирных договоров, положивших конец войне и гражданскому конфликту, были определены новые государственные рубежи, главным образом на западе. Южные и восточные границы СССР почти не подверглись изменениям в результате Гражданской войны, за исключением Карсской области, переданной Турции. Таким образом, уже упомянутая выше граница между Польшей, вновь обретшей независимость в 1918 году, и Советским Союзом, образованным в 1922 году, была совершенно новой. Только один ее участок, расположенный вдоль реки Збруч, совпадал с существовавшей ранее границей с Австро-Венгрией. Советско-польский рубеж был намечен на карте в 1920 году, а затем официально утвержден в момент подписания Рижского договора. Демаркация на местности началась в 1922 году, но реальностью для местных жителей и для тех, кто пересекал ее, эта граница стала лишь в середине 1920-х годов[11]. Новыми были также рубежи трех балтийских государств и Финляндии. В случае последней за основу была взята административная и таможенная граница Великого княжества Финляндского, с 1809 года входившего в состав Российской империи[12]. На юго-западе Днестр вновь стал служить рубежом с Румынией, как это было до присоединения Бессарабии к России в 1812 году.

Однако перемещение границ еще не означало новой политики в отношении периферийных районов. С XVIII века большинство европейских стран прибегало к практике делимитации границ. Занимаясь определением рубежей от имени суверенов, военные и дипломаты стремились создать «четкую, удобную, защищенную от вторжений границу»[13]. Чтобы сделать рубежи видимыми на местности и облегчить борьбу с контрабандистами, все чаще применялась вырубка леса. В ходе Венского конгресса и перекройки территорий, последовавшей за поражением Наполеона, возобладал принцип сохранения целостности местных общин. Кроме того, получила распространение выдвинутая Французской революцией идея естественных границ; в каждой стране, правда, она понималась по-своему[14]. В рамках этой общей тенденции определился и ряд свойственных Российской империи особенностей, прежде всего экспансионизм и контроль за перемещениями.

Основная часть российской экспансии в западном направлении пришлась на период до 1830 года. Особенно успешными с точки зрения территориальных приобретений были царствования Петра I и Екатерины II. Российский дискурс границы сформировался, однако, в XIX веке, когда в центре военной и дипломатической повестки стоял Восток[15]. Под пером Ф. И. Тютчева в стихотворении «Русская география» естественные границы России трактуются как предопределенные Провидением: «Москва, и град Петров, и Константинов град / Вот царства русского заветные столицы… / Но где предел ему? и где его границы / На север, на восток, на юг и на закат? / Грядущим временам судьбы их обличат… /… / Вот царство русское… и не прейдет вовек, / Как то провидел Дух и Даниил предрек». Размышляя о роли границы в политической истории русского народа, С. М. Соловьев высказывал взгляды, во многом схожие с теми, что сформулирует через несколько лет Фредерик Джексон Тернер применительно к истории США[16]. В их центре стояла идея «фронтира», которая в случае России отсылала к внутренней колонизации Сибири, замирению Кавказа и военной экспансии в Средней Азии и на Дальнем Востоке[17]. Героем фронтира был казак, чьей популярности способствовали такие писатели, как Гоголь. Казак соединял в себе черты военного защитника империи и свободного жителя окраин[18]. При описании истории российской экспансии и самодержавия в качестве важнейших нередко рассматривались геополитические или, вернее, геокультурные факторы[19]. Так, самодержавие трактовалось в качестве ответа на необходимость управлять изолированными индивидами и как политическое решение проблемы русской «воли» в условиях безграничных степей[20]. Известно также влияние, которое оказала предложенная Халфордом Маккиндером теория «хартленда», «географической оси истории», на отношение российских, а затем советских правителей к картам, которые, как считалось, предопределяли геостратегические цели[21]. Лейтмотивом для российских элит была идея продвижения вплоть до побережий или гор, то есть до удобных для обороны рубежей. Одним из расхожих и зачастую напрямую воспроизводимых в историографии объяснений экспансии является идея несовершенства российских границ, а значит, необходимости их улучшить. Растянутые, бесформенные, монотонные рубежи – такой образ «рыхлой» границы оправдывал в глазах российских правителей политику двойного рубежа, которая подразумевала создание зоны влияния за пределами национальной территории, например в Синьцзяне (Восточном Туркестане) и Северной Персии. Российские рубежи казались также слишком пористыми, проницаемыми, ведь они не разделяли нации, языки или религии. Большинство из них являлись границами между империями, которые были установлены в ходе переговоров, шедших с начала XVIII века; в условиях роста националистических движений их мозаичный характер вызывал все больше проблем[22].

Российская территориальная «булимия» подпитывала навязчивую идею, а вместе с ней и ставила нелегкую задачу – охранять чрезвычайно протяженные и удаленные от центра рубежи: 1217 верст границы со Швецией, 1110 – с Германией, 1150 – с Австро-Венгрией и 10 000 – с Китаем, от Памира до Приморья. В официальных источниках традиционно подчеркивалось, что Россия рано осуществила централизацию пограничной службы[23]. Современные исследования, однако, показали, что, как и в случае других империй, речь шла скорее об управлении различиями и делегировании суверенитета и ответственности на окраинах[24]. Пограничная служба была учреждена в 1782 году; она опиралась на местных добровольцев и казачество. Создание пограничной полиции в качестве вспомогательной силы при таможенной службе датируется началом XIX века. В 1893 году она была преобразована в отдельный корпус. Подготовленные полковником М. П. Чернушевичем историко-учебные издания свидетельствуют о стремлении уже в начале XX века передать молодым пограничникам традиции в области охраны рубежей и идею героической борьбы с контрабандистами[25]. Уже в эти годы граница порой выступала в роли политического фильтра или пространства полицейского сотрудничества. В период между Венским конгрессом и 1880-ми годами империи Романовых, Габсбургов и Гогенцоллернов практиковали выдачу дезертиров, революционеров, преступников и бродяг. Это коснулось, в частности, участников польского восстания 1831 года[26]. После революции 1905 года российской пограничной страже совместно с таможенной службой и полицией была поручена борьба с революционной пропагандой и ввозом оружия[27]. Это касалось в первую очередь западных границ империи, хотя создание санитарного кордона и совместные репрессивные операции на территории Иранского Азербайджана свидетельствовали об озабоченности, связанной с распространением революционных идей в Закавказье, на границах с Персией и Османской империей[28].

Тем не менее в эту эпоху контроль строился не столько на самой границе, сколько в центре страны[29]. Российская администрация создала в городах и деревнях настоящую бумажную стену, основой которой были внутренний паспорт и разрешение на выезд за границу; эти инструменты использовались впоследствии и в Советском Союзе, правда, в другом контексте. Речь шла о том, чтобы помешать выезду за рубеж тех, кого власти желали удержать на территории империи: крестьян, интеллектуальные элиты, государственных служащих, славянское население – одновременно поощряя выборочную, строго регламентированную иммиграцию, которая перекликалась с политикой других европейских стран. К концу XIX века контроль за физическими границами усилился, прежде всего в связи с развитием таможенного протекционизма. Таможенные уставы и инструкции в отношении пограничной стражи составляли тогда основу большинства практических мер, связанных с охраной рубежей[30].

В результате Первой мировой войны возникла совершенно новая ситуация, которая подразумевала сосуществование границ между государствами, национальностями и режимами; это наделяло рубежи несвойственным им ранее политическим измерением[31]. В ходе дебатов, сопровождавших перекройку карты Восточной Европы, официально доминировал принцип права народов на самоопределение, но каждый вариант национализма отстаивал свое понимание этого принципа. Многонациональная головоломка бывших имперских окраин была слишком сложной и взрывоопасной, чтобы ее решение могло уместиться в простую схему «каждому народу – по национальной территории». Кроме того, идеологическое противостояние, рожденное русской революцией, привело к появлению европейской «границы ценностей», подобной тем, что существовали в Европе периода Средневековья и Нового времени, в эпоху религиозных конфликтов и в конце XVIII века, когда Французская революция открыла фронт войны со старыми монархиями. Разрыв, вызванный Октябрем, был радикальным по своей риторике. Большевики были интернационалистами и стремились уничтожить границы между государствами во имя борьбы классов. Поэтому в те годы доминировал образ передовой линии, фронтира революции, которая, как предполагалась, будет распространяться от одной советской республики к другой, приспосабливаясь к рубежам между народами, но полностью уничтожая все буржуазное и империалистическое, что было в границах. Однако, как это хорошо известно, коммунистическая утопия немедленно столкнулась с реалиями войны за удержание власти, которая диктовала необходимость одновременно бороться с утечкой ресурсов и препятствовать проникновению врагов. В 1918–1920 годах защита внешних рубежей революции выражалась в охране причудливых и прерывистых линий фронтов, которые отделяли территории, контролируемые Красной армией, от антибольшевистских зон. Следует также отметить, что потоки беженцев и мигрантов в это смутное время подчинялись противоположной по отношению к довоенному периоду логике: выезжали явно больше, чем приезжали, бежали многие, возвращались единицы[32]. В Россию направлялись лишь редкие патриоты, в 1914 году решившие защищать ее с оружием в руках, и убежденные революционеры, которых с 1918 года начала привлекать сюда идея строительства коммунизма[33].

На исходе Гражданской войны, когда в ходе мирных переговоров были определены новые границы с чрезвычайно враждебными и недоверчивыми соседями, охрана границ стала делом государственной безопасности, сохранив при этом сильное идеологическое измерение. Но началом превращения контроля за рубежами в подлинно навязчивую идею следует считать момент создания СССР как многонациональной федеративной структуры. За следующие два десятилетия проект антикапиталистической трансформации бывших имперских обществ обзаведется государственными практиками и языком и станет реальностью в ходе мобилизаций, репрессий и полной перестройки экономики и социальной структуры страны. При этом, однако, его реализация будет по-прежнему ограничиваться пределами территории 1920 года.

Граница, которая интересует меня в этой книге, лишь частично отражена на географических картах[34]. Она не соответствует большому и в конечном счете плохо определенному масштабу окраин – территорий, которые ранее были предметом споров между империями и являлись ареной насилия, порожденного войной, гражданским конфликтом, а затем сталинским и гитлеровским режимами. Такая идентичность, обусловленная раз и навсегда заданной судьбой, кажется мне результатом взгляда извне, характерного для властителей империй, а вслед за ними – историков. Разумеется, порой она кажется вполне реальной, например в случае евреев черты оседлости, чьи три основные миграционные траектории столь блистательно проанализировал Юрий Слезкин[35]. Но следует ли объединять внутри одного географического пространства бессарабских крестьян, украинцев Галиции, поляков и евреев из Вильно только потому, что все они были жертвами имперского насилия? Увы, «кровавые земли» в тот период не ограничивались окраинами империй, а идентичность жертвы с исторической точки зрения не имеет смысла применительно к моменту событий и к этим категориям населения[36]. В отличие от специалистов по истории дипломатии или географии, моей задачей не является, впрочем, и анализ установления границ. Последние были определены в России согласно примерно тем же принципам, что и в Европе в результате подписания мирных договоров. Мой подход близок к тому, что предложил Питер Салинс, рассматривая границу как процесс, как освоение разрыва между примыкающими зонами, как трудное, являющееся предметом переговоров создание отличия, которое со временем превращается в систему[37]. Граница в этом исследовании существует только тогда, когда она влечет за собой последствия. Рубеж интересует меня в тех случаях, когда он вмешивается в политику, влияет на повседневную жизнь, вторгается в воображаемое. Чтобы показать этот эффект границы, мне пришлось создать ряд новых карт, отражающих различные административные и политические процессы. Масштаб анализа может быть самым разным: от локального, когда речь идет о таможенниках или пограничниках, до крупного – вплоть до целой республики, если таковая рассматривалась в качестве пограничной, как это было в случае Украины, когда 11 августа 1932 года Сталин потребовал превратить ее в крепость, чтобы не допустить ее «потери»[38].

Если мы хотим одновременно учитывать и разрабатываемую в Москве политику, и действия местных властей, и поведение жителей, наиболее адекватным является масштаб пограничной зоны – территории, размеры которой варьируют в зависимости от выбранных критериев, институтов и индивидов. Двусторонние комиссии по урегулированию пограничных происшествий действовали в пределах буферных зон, предусмотренных мирными договорами. Пограничные части осуществляли контроль на территории пограничных полос различной ширины. Милиция, отвечавшая за соблюдение правопорядка, суды, перед которыми представали нарушители пограничного режима, таможенники и комиссии по борьбе с контрабандой, органы политической полиции, осуществлявшие административную высылку, – все они обычно подчинялись административной географии пограничных районов. Комендатуры ОГПУ вели работу по сбору сведений и осуществлению влияния в зоне, расположенной по обе стороны границы. Кроме того, пограничный статус не являлся окончательным. Быть или не быть частью пограничья? Этот вопрос был предметом постоянных переговоров между периферией и центром; тот или иной ответ на него влек за собой весьма заметные финансовые и другие последствия. Эти изменчивые параметры были усвоены жителями пограничья, которые тоже старались ими пользоваться. Как мы увидим, пространство границы было разным для колхозника, рыбака, охотника, не говоря уже о контрабандисте.

Москва приступила к выработке общей политики в отношении границ уже в 1920 году. Еще более явным это стремление стало в 1923–1924 годах. Поворот, символами которого в рамках классической политической истории долгое время считались поражение германской революции, смерть Ленина и выдвижение лозунга строительства социализма в одной стране, рассматривается в этой книге как ключевой момент в создании советского государства и его территории. Эта политика касалась как новой европейской границы СССР, так и его южных и восточных рубежей. Работа с архивными материалами позволяет осознать не только масштабы проектов, касавшихся границы, но и разнообразие затрагиваемых ими областей: речь шла о территориальной и социальной политике, контроле над населением, трансграничных практиках и связях, управлении миграцией и разрешении конфликтов[39]. Их инициатива исходила от различных правительственных и партийных структур, в частности Главного управления пограничной охраны в составе ОГПУ, Наркомата иностранных дел, а в верхнем эшелоне власти – от Совнаркома и Политбюро. Существовали также межведомственные органы, специализировавшиеся на вопросах границы: Совет труда и обороны при СНК и межведомственная комиссия по обследованию (впоследствии – укреплению) погранполосы. Тем не менее, несмотря на наличие общей политики, ее приоритеты были разными на разных участках границы. Вопросы трансграничных отношений, в частности в экономической сфере, и борьбы с бандитизмом стояли особенно остро в случае южных рубежей СССР, где по меньшей мере до середины 1930-х годов сохранялись различные формы сотрудничества с соседями. На границе с Монголией даже возникли зачатки модели межсоциалистического сотрудничества. Дальневосточные рубежи, напротив, являются ярким воплощением российской традиции колонизации и военной границы, особенно после перехода Маньчжурии под японский контроль.

В этой книге упоминаются и другие рубежи, но главное внимание уделено европейской границе от Дуная до Петсамо, в том числе благодаря подробному изучению отдельных ее участков: в районе Минска (граница с Польшей) и Ленинграда (граница с Финляндией)[40]. В 1920-е годы западные рубежи Советского Союза были связаны с самыми сильными национальными и революционными эмоциями. Именно их касалось стремление превратить пограничную зону в витрину, демонстрирующую советские социально-экономические достижения. Именно здесь шла адаптация инструментов политики сотрудничества и соседства в целях обеспечения мирного сосуществования в условиях чрезвычайно высокой конфликтности. Наконец, именно здесь в 1939–1940 годах подверглось пересмотру территориальное статус-кво. Эта граница была пространством экспериментов в области контроля за территорией, в частности с помощью специальных запретных зон; она являлась также колыбелью советских репрессивных операций. Здесь был изобретен железный занавес.

Моей целью, впрочем, вовсе не является продемонстрировать культурную дистанцию между Советским Союзом и Европой. Напротив, я стремлюсь поместить большевистский эксперимент в контекст европейских тенденций того времени[41]. В межвоенный период в Европе возникло множество инноваций, которые касались управления национальными меньшинствами, контроля над мигрантами, внешних стратегий безопасности. Для этой политики пограничные территории имели ключевое значение. Европейская история 1920–1930-х годов была также отмечена становлением диктатур и тоталитарных режимов с одновременным распространением реваншистских и ревизионистских настроений, которые сопровождались требованием пересмотра границ и вели к вооруженным операциям. Какова была роль Советского Союза в этих процессах? Какое место в них занимали трансферы и заимствования?

Мои размышления опираются на перекрестное изучение нескольких историографических корпусов. Используя исследования Джереми Смита и Терри Мартина, посвященные национальному вопросу в СССР, и работы, изучающие защиту национальных меньшинств в Лиге Наций, я стремилась лучше понять международный контекст советской политики и возможные европейские отклики на проводимую Москвой политику национального ирредентизма[42]. Сопоставление переговоров, с одной стороны, о размежевании между советскими республиками, а с другой – о границах с соседними государствами заставляет поставить под вопрос правомерность водоразделов между историей внутренней и внешней политики[43]. Исследования, посвященные контролю за миграцией и праву убежища, обеспечивают интересные возможности, чтобы оценить степень открытости или закрытости советских границ[44]. Работы по международному праву, а также об истории обеспечения мира в Европе и истоках Второй мировой войны позволяют по-новому взглянуть на советскую политику защиты территории и вмешательства в дела иностранных государств[45].

Отказ от столь часто встречающегося при изучении Советского Союза историографического изоляционизма не ставит целью сделать историю этой страны банальной, забыв о ее исключительном по своим масштабам репрессивном измерении, которое сегодня уже хорошо изучено специалистами. Среди самых страшных его проявлений – крестьянские восстания 1921 года, раскулачивание и великий голод начала 1930-х годов, секретные операции и Большой террор 1937–1938 годов, Катынь и другие трагедии. Мой подход, однако, заключается в том, чтобы искать признаки возможной специфики советской политики границ скорее в революционной риторике, банальной рутине и мелких деталях административной практики, чем в жестоких полицейских операциях и аннексиях. Поэтому в поле зрения этого исследования попали такие разнородные явления и события, как трансграничная операция по сплаву леса и помощь повстанцам-коммунистам в Бессарабии, запрет на ловлю рыбы в запретной зоне и расстрелы нарушителей границы, отселение на несколько километров колхозников в Крыму и массовые депортации поляков и немцев из приграничных районов в Среднюю Азию. Некоторые из этих порой малозначительных, порой трагических событий имеют аналоги в истории соседних стран. Другие – не менее мелкие или трагические – являются, напротив, типично советскими. Исключительность советской системы не исчерпывалась насилием. Нередко она заключалась также в крайней политизации и тенденции прочитывать самые банальные практики в идеологических терминах. Как это показали исследования, ставшие возможными благодаря открытию архивов, многие решения советского режима нельзя найти в других странах, в то время как проблемы могли быть схожими. Заметим, кстати, что эти решения зачастую были противоречивыми. Для истории границ особенно важны два уже хорошо изученных вида специфически советской политики, к которым я буду неоднократно возвращаться. Во-первых, речь идет о чрезвычайно оригинальном для того времени решении построить Советский Союз, опираясь на многообразие национальностей и их территориализацию; это сопровождалось совершенно специфической поляризацией между положительной и отрицательной сторонами: акцентом на развитии национальных языков и культур и в то же время навязчивой боязнью предательства и репрессиями в отношении отдельных народов. Во-вторых, в высшей мере специфической чертой является деление социального тела на категории, что в контексте разнообразных экономических трудностей вело к возникновению сложной иерархии. В результате советское бесклассовое общество оказывалось поделено на «бывших», «лишенцев» и «выдвиженцев», а вся национальная территория дробилась на второсортные зоны и территории, пользующиеся некоторыми привилегиями[46].

В этом исследовании делается попытка осветить различные формы и пути возникновения того, что я называю «уплотнением границ». Плотность и закрытость границы присущи той системе, что выстроил советский режим. В книге «Institutions of Isolation» («Институты изоляции») Андреа Чэндлер подчеркивает, что закрытие советских границ произошло чрезвычайно рано[47]. Не вызывает сомнений тот факт, что с первых своих шагов в роли новоявленных государственных деятелей Ленин и его соратники были одержимы идеей контроля за въездами и выездами и стремились во что бы то ни стало укрепить учреждения, призванные изолировать страну от бацилл капитализма и защитить ее от агрессивных действий представителей империалистического окружения. В то же время они хотели сохранить возможность действовать и оказывать влияние в ближнем зарубежье. Заметим также, что закрыть границу, особенно новую, нелегко. Привычки местных жителей и связи между соседями зачастую способствуют сохранению открытой границы. На практике ни один участок советских рубежей не был по-настоящему «на замке» до второй половины 1930-х годов. Чтобы достичь этого, потребовалось около пятнадцати лет, в течение которых граница выстраивалась во всей своей «плотности», сотканной из институтов и территорий.

При этом логичным было бы предположить, что, придя к власти, возможно, большевики и уж точно Сталин и его окружение оказались заложниками национальной традиции, подразумевавшей создание буферных зон и зон влияния; что, как и всех других российских правителей до них, их настигло чувство территориальной неуверенности и тенденция к автаркии; другими словами, что они, сами того не сознавая, унаследовали имперское одностороннее, замкнутое на себе представление[48]. Однако это не кажется мне главным в советской политике границ. Процесс изобретения плотной, разбухшей границы осуществлялся в рамках революционных действий и полицейского надзора, дипломатических переговоров и военной подготовки, депортаций населения и военной аннексии – и все это на фоне разлитой в воздухе социально-политической враждебности или по крайней мере радикального недоверия по отношению к соседу, от которого следовало себя обезопасить и которого в то же время хотелось превратить в свое подобие.

Загрузка...