18

Вскоре объявили построение. Матюха изловил и подал посвежевшего коня лейтенанту, и тот, оглядев из седла замерший строй, скомандовал к маршу.

За ручьём начиналась чужая, не усвятская пажить; рядами разбегались и прыгали через узкое руслице на ту сторону, за первые пределы отчей земли, своей малой родины, иные при этом норовили макнуть напоследок руку, потом, опять сомкнувшись, одолели зелёный склон и, выйдя на дорогу, подравняли шаг.

Касьян с дедушкой Селиваном, напоив лошадей, тронулись в объезд на жиденькую жердяную гатку.

Дорога потянулась на долгий пологий волок, сливавшийся где-то впереди с дрожливым маревом. По обе стороны топлёным розоватым молоком пенилась на ветру зацветшая гречиха, и все оживились, войдя в неё, пахуче-пряную, гудевшую пчелой, неожиданно сменившую однообразие хлебов. За гречихой начались подсолнухи, уже вымахавшие в человеческий рост и местами тоже зацветшие, и было светло и как-то празднично идти среди этих ярких золотых цветов, терпко пахнувших лубом, повёрнутых, как один, к полуденному солнцу. И вообще, отдохнув и малость пообвыкнув в строевом ходу, шли легко, без изначального скованного напряжения, уже не вздрагивая от окрика лейтенанта, который в низко насунутой фуражке, подстёгнутой под подбородком ремешком от встречного ветра, ещё недавно казался в своём седле чем-то вроде ниспосланного рока, глухого ко всему и неумолимого в своей власти. Теперь все знали, что зовут его Сашкой, что, как и у всех у них, есть и у него где-то мать, что сам он, в сущности, неплохой компанейский малый и что в его полевой сумке вместе со списками новобранцев лежит пара Лёхиных пирожков с капустой, которые уговорили взять на тот случай, если захочется пожевать в седле. Помнилось и о том, что под его гимнастёркой на левой лопатке сизым рубцом запеклась не очень давнишняя пулевая рана, и в строю поговаривали, что не худо бы с ним, уже понюхавшим пороху, идти не до одного только призывного, а и дальше. Чтобы так вот всех, как есть, не разлучая, определили б в одну часть, а он остался бы при них командиром. И когда лейтенант время от времени поворачивался в седле, опершись рукой о круп лошади, оглядывал колонну и зычно, со звонцой кричал «подтяни-и-ись!», все уже понимали, что покрикивал он не от какой-то машинной заведённости и недоброй воли, а оттого, что, стало быть, кто-то там и на самом деле замешкался и поотстал, закуривая или отбежав до ветру.

И лишь однажды, когда взошли на самый гребешок и дальше дорога должна была покатиться долу, лейтенант рассерчал не на шутку, потому что строй вдруг без всякой причины сбился с шагу, затопал разноногим гуртом, мужики, притушая ход, заоглядывались, и по колонне прошёлся какой-то возбуждённый ропот. Ехавший позади отряда Касьян, заговорившись с дедушкой Селиваном, едва не врезался дышлом в последние ряды.

— На-аправляющий! — гаркнул лейтенант. — Сты-ой!

Колонна приостановилась, и командир, упрятав глаза под посверкивающий козырёк, поворотил коня в хвост отряда.

— В чём дело? Что за базар?

Мужики виновато отмалчивались.

Лейтенант обогнул колонну и, подвернув к повозкам, как бы пожаловался дедушке Селивану:

— Ведь только что отдохнули, покурили, чёрт возьми! Ещё и трёх вёрст не прошли.

— Дак вона, командир, причина-то! — Дедушко Селиван ткнул кнутовищем в обратную, уже пройденную, сторону. — Туда гляди!

С увала, с самой его маковки, там, позади, за ещё таким же увалом, бегуче испятнанным неспокойными хлебами, виднелась узкая, уже засинённая далью полоска усвятского посада, даже не сами избы, а только зелёная призрачность дерев, а справа, в отдалении, на фоне вымлевшего неба воздетым перстом белела, дрожала за марью затерянная в полях колоколенка. А ещё была видна остомельская урема и дальний заречный лес, синевший как сон, за которым ещё что-то брезжилось, какая-то твердь.

Глянул туда и Касьян и враз пристыл к телеге, охолодал защемившей душой от видения и не мог оторваться, хотя, как ни силился, как ни понуждал глаза, не разглядел ни своего двора, ни даже примерного места, где должно ему быть. Но всё равно — вот оно, как ни бежали, как ни ехали. Ещё и ветер, что относил в ту сторону взволнованные дымки цигарок, долетал туда за каких-нибудь три счёта и вот уже кудрявил надворные вётлы, курил золой, высыпанной под откос из ещё не остывших печей, трепал ребячьи волосёнки и бабьи платки, что ещё небось маячили кучками на осиротевших улицах…

— Чего ж не сказали? — глухо проговорил у телеги лейтенант, поглядывая на повернувшихся мужиков. — Разве я не понимаю…

— А что они тебе скажут? — Дедушко Селиван поддел кнутовищем под козырёк, поправил картуз. — Вот сичас зайдут за бугор — и весь сказ… А там уж пойдут без оглядки. Холмы да горки, холмы да горки…

Лейтенант с места наддал коню, рысью обогнал смешавшуюся молчаливую колонну и, привстав в стременах, уже сдержаннее выкрикнул:

— Ну что, ребята? Пошли, что ли? Или вернёмся?

— Пошли, товарищ лейтенант! — отозвался за всех Матюха.

— Тогда — разбери-и-ись! Ши-а-го-о-ом!..

Но в остальном, исключая это маленькое недоразумение, отряд продвигался споро, не задерживаясь, минули и одно, и другое угорное поле, один и другой дол с садовыми хуторами и в третьем часу вошли в Гремячье, первое большое сельсоветское село. Следовало бы сделать передых, но решили в селе не останавливаться, не муторить народ, а идти до Верхов и уж там уединиться и перекусить без помехи.

Гремячье занимало оба склона распадка с мелкой речушкой между глядевшими друг на друга улицами. Колонна пересекла село поперёк, с горы на гору, и, пока шли ложбиной, на виду у обоих улиц, из дворов высыпали бабы и ребятишки, молчаливыми изваяниями уставясь на проходившее ополчение, на серых, пропылённых мужиков.

— Чьи, голуби, будете? — спросил какой-то трясучий белый старик, сидевший в тени, под козырьком уличной погребицы, когда колонна поднялась на левую сторону.

— Усвятские! — выкрикнули из рядов.

Старик трудно, опершись о раскосину, поднялся и снял с головы мятую безухую шапку.

— Кто ещё через вас проходил, отец? — спросил Давыдко.

— Того часу Никольские пробёгли да хуторские, — оповестил старик.

— А ваши пошли-и?

— Дак и наши. Али не видите, пустое село. Одне галицы да галченята малые. Пошли и наши, а то как же. Полтораста душ.

— На Верхи верно ли правим?

— На Вёршки? Дак вон они, за нами и будут. — И уже вослед крикнул больным, надрывным голоском: — Ну дак придяржите ево! Не пущайте дале! Не посрамите знамё-он!

— Постоим, отец! Постоим!

— Тади лёгкого поля вам, лёгкого поля!

Старик трижды поклонился белой головой, касаясь земли снятой шапкой.

За гремячьей околицей привязалась собака — полугодовалый волчьей масти кобелёк, ещё плоский, большелапый, с никак не встающим на зрелый манер левым ухом. Кобелёк поначалу долго глядел на уходившую колонну, потом вдруг сорвался, нагнал и, то робея и присаживаясь, то обнадёжив себя какой-то догадкой, опять догонял и озабоченно продирался подступившими к дороге овсами. Время от времени он привставал зайцем на задних лапах и проглядывал отряд с переменчивой тоской и надеждой в жёлтых сиротских глазах.

— Иди домой, милый, — крикнул ему Матюха. — Нету тут никого твоих.

Но кобелёк не послушался и долго ещё шуршал овсами, выбегал позади на дорогу и в поджарой стойке тянул носом взбитую пыль. И только когда лейтенант бросил ему пирожок, щенок, взвизгнув, шарахнулся от него, будто от камня, и постепенно отстал, запропал куда-то…

Верхи почуялись ещё издали, попёр долгий упорный тягун, заставивший змеиться дорогу. Поля ещё цеплялись за бока — то просцо в седой завязи, будто в инее, то низкий ячменёк, но вот и они изошли, и воцарилась дикая вольница, подбитая пучкастым типчаком и вершковой полынью, среди которых, красно пятная, звездились куртинки суходольных гвоздик. Раскалённый косогор звенел кобылкой, веял знойной хмелью разомлевших солнцелюбивых трав. Пыльные спины мужиков пробила солёная мокреть, разило терпким загустевшим потом, но они всё топали по жаркой даже сквозь обувь пыли, шубно скопившейся в колеях, нетерпеливо поглядывая на хребтину, где дремал в извечном забытьи одинокий курган с обрезанной вершиной. И когда до него было совсем рукой подать, оттуда снялся и полетел, будто чёрная распростёртая рубаха, матёрый орёл-курганник.

Усвятцы, наезжая в район, редко пользовались этим верховым просёлком, хотя и скрадывавшим путь версты на четыре, но уморным для ездоков и лошадей, особенно в знойную пору. Чаще же ездили ключевским низом, по людным местам, прохладным и обветлённым, никогда не докучавшим пылюкой. Но всегда тянуло побывать здесь, на манивших горах, хотя за делами не всякий того удосужился. И вот занесло всех разом аж на самую маковку!

— Правое плечо вперёд! — скомандовал лейтенант, и отряд свернул с дороги к подножию кургана. — Пере-ку-у-ур!

Как ни упёхались мужики за долгий переход, но и пав ничком на жёсткую траву, каждый всё-таки лёг не как попало, а все до единого головой на восток, куда крутым овражным обрывом метров на семьдесят, а то и на все сто неожиданно обрезались Верхи. И открывалась отсюда даль неоглядная, сразу с несколькими деревеньками, нанизанными на блескучие петли Выпи-реки, с мельничным плёсом и самой мельничкой, бело кипевшей игрушечным колесом, с клубившимися левадами приречных ольх и ракит, россыпью коров во влажнозелёных лугах, мерцающих озерками и болотцами, с бугорками сенных стожков и сизыми капустными бахчами — всё это звалось той самой Ключевской балкой, питавшейся обильными ключами из-под Верхового уреза, было тем самым низом, по которому и проходила излюбленная дорога. А по-за балкой вновь поднималась, дыбилась холмами материковая земля, и дивно было глядеть сразу на всю эту уймищу хлебов, уходивших вёрст на пятнадцать вправо и влево. И ещё было дивно, что над всем этим — казалось, вот оно, только дотянуться рукой — неслось по ветру невесть откуда взявшееся одинокое облако, будто белый отставший гусь-лебедь, и тень от него, пересекая долину, мимолётно темнила то светлобелёные хаты, то блёстки воды, то хлебные нивы на взгорьях. А ещё выше, там, где царило одно только солнце, кружил в восходящем паренье тот самый старый курганник, что неслышной тенью сорвался с дремотных верхов.

Так и не сойдя с седла, лейтенант вместе с конём остановился у самого края и долго глядел вниз с жутковатой высоты.

— Да-а… — протянул он и, обернувшись к подъехавшим телегам, изумлённо спросил у дедушки Селивана: — Как же я утром этого не видел?

— Дак ты, мил человек, в ста саженях мимо и проскочил. Эвон где дорога-то!

— Пожалуй… А это что за курган?

— А он завсегда тут был. Спокон веку. Может, кто насыпал, а может, и сам по себе. На нём и стояла дозорная вежа. Вишь, макушка срезана? Для того, видать, и сровняли, чтоб вежу поставить.

— Ясно. Ну, а те откуда же шли? С какой стороны?

— Татары-то? Дак тамотко и шли, по заречью. Гляди, во-он на той стороне по хлебам пыль курится? Это и есть ихняя дорога. Муравский шлях. Туда, туда, за Остомлю, а там уж и Куликово поле — вот оно. Тамотко и шли поганые. Дак и оттуда, с Куликов, тем же путём и бежали, кто суцелел. На Дон да по-за Дон, в свои степя.

— Ребята! — вдруг подхватился Давыдко. — Дак ведь это, должно, ситнянские идут!

— Где?

— Да вон пыль!

Касьян насторожился, принялся глядеть в заречную сторону. И верно, поле клубило долгим низким облаком. Людей было не разобрать, но хорошо виделись катившие позади две, не то три подводы.

— Небось ставские, — предположил Лёха Махотин. — В самый раз ставцам быть.

— Ох ты! Ставцы низом должны, им низом ближе. А это точно ситнянские. Кому ж ещё?

— У меня там сродный должон итить, — сказал Матюха. — Так и не свиделись.

— Дак и у Касьяна братан. Тоже не попрощался.

Лёжа на краю обрыва, усвятцы наблюдали, как дальнее заречное ополчение медленно плелось меж телефонных столбов, и по этим столбам, забежав глазами вперёд, можно было догадаться, что колонна неминуче сползёт в Ключевскую балку — если не здесь, то где-то потом, за поворотом.

— А что, братцы, ежли вдарить наперехват, а? — загорелся Матюха. — Им ведь всё равно за Верхами перебредать на нашу сторону. Они сюда, а мы — вот они!

— Поесть бы сперва… — напомнил Никола Зяблов.

— Ладно тебе! Токмо от стола.

— Да где ж токмо?

— Расшеперимся тут с сидорами, а они и пройдут. А встретимся — вместе и поедим. Да и пойдём заодно. Вместе куда веселей-то. Считай, в Ситном половина усвятской родни. Ну что, братцы? Как, Касьянка? Ты ж Никифора хотел повидать.

— Я что — я на телеге.

— Как командир поглядит, — вяло согласился Никола.

Доложили лейтенанту. Тот внимательно посмотрел за реку, сказал, что если это действительно ситнянские, то их должен вести его хороший приятель, тоже уралец, лейтенант Фарид Халидуллин, и что он, в общем, не возражает против такого манёвра. Правда, некоторые были недовольны хлопотной затеей, но большинство обрадовалось повидать своих, и лейтенант снова объявил построение, добавив, что там, на перекрёстке, будет объявлен большой привал, можно будет распрячь лошадей, сходить на речку искупаться.

Двинулись краем обрыва, прямо по целине, стараясь не выпускать из виду ситнянскую колонну. Тем более что трава оказалась невелика, а главное, не было осточертелой пыли. Однако вскоре, как только обогнули курган и открылся поворот Ключевского лога, выяснилось, что далеко впереди движется ещё какой-то отряд, и, судя по обозу, не маленький. Возникли толки, что, мол, не те ли ситнянские. Если они, то их уже не нагнать, а стало быть, и нечего пороть горячку. Но тут же кто-то усомнился, что для Ситного — деревни в сотню дворов, отряд, пожалуй, великоват и что те, первые, скорее всего из Размётного. И порешили, что ситняки всё же не те, а эти, ближние.

— А и ладно! — обрезал споры Матюха. — Раз пошли, то чего уж гадать. Шире шаг, ребята! Идти так идти!

В Селивановой повозке опять завозился Кузьма, высунулся наружу, сел, потёр кулаками глаза, и Касьян слышал, как тот спросил:

— Где едем, батя?

— Далече уже, служивый. По Верхам едем.

— Ну-у? — не поверил Кузьма. — Вот это дак дали!

— Кто давал, а кто нахрапывал. Чего хоть во снях видел?

— A-а, всякую хреновину. Тот мордатый лектор приснился. Помнишь, который всё брехал: попрут, попрут, на чужой тератории бить будут.

— А и попрут! — кивнул картузом дедушко Селиван, пришлёпывая лошадей вожжами.

— А чего же не прут? — Кузьма сплюнул клубок вязкой слюны за телегу. Так попёрли, аж сами на тыщу вёрст отлетели. Подавай только ноги. То отдали, это бросили. Сколь ишо отдавать да бросать? Чего ж доси не прут?

— Ну дак ежли не попёрли, — передёрнул плечами Селиван, — стало быть, нечем. Нечем, дак и не попрёшь. Не подстрелишь — не отеребишь.

— Ага! Нечем! — усмехнулся Кузьма. — Ещё и не воевали, а уже и нечем! А где ж она, та-то главная армия, про которую очкастый брехал? Где? — И Кузьма, сморщив нос, гуняво передразнил: — «Погодите, товарищи, главные наши силы ишо не подошли». Дак чего ж не подходят — вторая неделя пошла?

— Ты чего зевло этак-то разеваешь? Аж потроха дурные видать. Я тебе не фельдмаршал и сраженьев не проигрывал, чтоб с меня взыскивать. Ты пойди да вон на командира и пошуми. А он послушает, какой ты разумный.

— А меня стращать теперь нечего, — огрызнулся Кузьма и сумрачно уставился на лейтенанта, маячившего впереди поверх колонны. — Дальше фронта не зашлют.

— А на то я тебе так скажу. — Дедушко Селиван, обернувшись, кивнул картузом в сторону мужиков: — Вон она топает, главная-то армия! Шуряк твой Давыдко, да Матвейка Лобов, да Алексей с Афанасием… А другой больше армии нету. И ждать неоткуда…

— Чего это за армия? Капля с мокрого носу.

— Э-э, малый! — задребезжал несогласным смешком дедушко Селиван. — Снег, братка, тоже по капле тает, а половодье собирается. Нас тут капля, да глянь туды, за речку, вишь, народишко по столбам идёт? Вот и другая капля. Да эвон впереди, дивись-ка, мосток переходят — третья. Да уже Никольские прошли, размётненские… Это, считай, по здешним дорогам. А и по другим путям, которые нам с тобой не видны, поди, тоже идут, а? По всей матушке-земле нашей! Вот тебе и полая вода. Вот и главная армия!

Дедушко Селиван шевельнул лошадей, морозно припискнул на них губами и вдруг, поворотившись, осведомился:

— Ты что, Кузьма Васильич, никак оклемался уже? Дак тади, может, со строем пойдёшь? А то ведь этак прямо на губвахту можешь угодить.

— Погожу маленько, — неохотно признался тот. — Башка чегой-то трещит. Закурить нет?

— Закурить у Касьяна проси.

Касьян, услыхав про себя, придержал свою пару.

Разломанно кряхтя, Кузьма перевалился через край телеги и нетвёрдо, будто после затяжной болезни, поковылял к переднему возу.

— Дай-ка курнуть, — потёр он зябко ладони.

— Ты вот что… — Касьян потянулся за табаком. — Ежли голову уже держишь, лезь-ка сюда, за меня побудешь.

— А ты чего?

— С ребятами пойду. А то ноги онемели сидеть. На, держи…

Касьян сыпнул в Кузькины дрожащие ладони жменю махры, бросил сверху свёртыш газеты со спичками и, на ходу надевая пиджак, побежал догонять ополченцев.

— Давай сюда! — обрадованно крикнул Лёха. — А ну, ребята, пересуньтесь, дайте Касьяну место.

Касьян пристроился с краю рядом с Махотиным, подловил шаг и затопал в общую ногу. И радостна была ему эта невольная забота о том, чтобы не сбиться, поддерживать дружный гул земли под ногами.

— А гляди-ка, братцы! — возликовал Матюха. — Обходим, обходим этих-то! Ситников да калашников. Небось напехтерили сидора. Сичас мы вас уделаем, раскоряшных! Куда вы денетесь!

Поглядывая на заречную колонну, неожиданно поворотившую от телефонных столбов на какой-то просёлок и явно косившую на переправу, усвятцы, подгоняемые замыслом, какое-то время шли с молчаливой сосредоточенностью, в лад шамкая и хрустя пересохшей в верховом безводье травой. Но вот Матюха Лобов, мелькавший в третьем ряду стриженой макушкой, пересунув со спины на грудь запылённую гармонь, как-то неожиданно, никого не предупредив, взвился высоко-звонким переливчатым голоском, пробившимся сквозь обычную матюхинскую разговорную хрипотцу:

И эх, в Таган-ро-ге! Эх, в Таган-роге!

Лейтенант, державшийся левой, береговой, стороны и всё время поглядывавший в заречье, удивлённым рывком повернулся на голос и, увидев в руках Лобова гармошку, одобрительно закивал головой, дескать, молодец, земляк, давай подбрось угольку.

И как это ни было внезапно, всё же шагавшие вблизи Лобова мужики не сплошали, с ходу приняли его заманку и, пока только первыми рядами, охотно подхватили под гудевшую басами гармонь:

Да в Таганроге приключилася беда-а-а…

Касьян, ещё не успевший обвыкнуться в строю, не изловчился ухватить давно не петый мотив и пропустил первый припев, но, уже загоревшись азартом назревающей песни, её неистовой полонящей стихией, улучив момент, жарко оглушил себя накатившимся повтором:

В Таганроге д’приключилася беда-а-а…

А Матюха, раскачивая от плеча до плеча ушастой головой, сладко томясь от ещё не выплеснутых слов, подготавливая их в себе, в яром полыме взыгравшей души, даванув на басы под левую ногу, снова выкинул мужикам очередную скупую пайку:

Эх, там убили-и… эх, убили-и-и,

Там убили д’молодого каза-ка-а-а…

И мужики, будто у них не было больше никакого терпения, жадно набрасывались на брошенную им строку и тотчас, теперь уже всем строем, громово глушили и топили запевалу:

Там убили д’молодого каза-ка-а-а…

Но Матюхин голосок ловким селезнем выныривал из громогласной пучины и снова взмывал, ещё больше раззадоривая певцов:

И эх, схоронили-и… эх, схоронили-и-и,

Схоронили при широкой долине́-е-е…

А тем временем над Верхами в недосягаемом одиночестве всё кружил и кружил, забытый всеми, курганный орёл, похожий на распростёртую чёрную рубаху.


Загрузка...