Георгий Гуревич Первый день творения

На небе видны четыре луны,

Четыре кривых ятагана.

В прятки играют четыре луны

За круглой спиной титана.

Он проснулся рано утром, в семь часов.

Конечно, это только так говорится — утром. На станции Ариэль не бывало утра. День продолжался там сорок два года. Владимира (Миром называли его друзья) еще не было на свете, когда над железной горой на востоке впервые поднялось солнце — сверкающий брильянт на черном небе. И начался день. Сорок два года продолжался день на станции Ариэль, зато месяц только шестьдесят часов.

Мир проснулся на полу. Во сне он упал и даже не заметил как. На Ариэле падали, не ушибаясь. И не холили — плавали, скользили, как в балетной школе. Все потому, что сила тяжести была здесь в двадцать пять раз меньше, чем на Земле. Оттолкнувшись, надо было ждать терпеливо, пока слабосильное притяжение соблаговолит поставить тебя на ноги. Вот почему, шагнув только один раз, Мир переплыл через всю комнату и причалил к окну.

Мир прожил на Ариэле уже год, но и теперь без восхищения не мог смотреть на небо. Сегодня на звездной россыпи виднелись четыре луны — все четыре сразу: золотая вишенка Миранды; угловатый, освещенный сбоку Умбриэль, похожий на чертежную букву; золотистозеленая Титания, чуть поменьше нашей земной луны; и в отдалении — оранжеватый Оберон, словно апельсин на черном бархате.

Это Мир подобрал сравнения за нас. Он всегда подбирал сравнения, глядя на что-нибудь. И стихи про четыре луны тоже он сочинил:

На небе видны четыре луны…

В свободное время он часто подходил к окну полюбоваться четырехлунным небом Ариэля.

Луны двигались быстро, каждый час менялся узор.

Был треугольник, стал квадрат, а там — черпак, а там лестница. А вот маленькая проворная Миранда вышла из игры, докатилась до черно-зеленого шара и спряталась за его спину.

В прятки играют четыре луны

За круглой спиной титана.

Ураном назывался этот шар, хозяин лунного хоровода. Он висел на небе, невысоко над горизонтом, огромный, как скала, как многоэтажный дом. Половина лица у него была черная, и эта половина как бы всасывала звезды, другая, освещенная мертвенно-зеленым светом, выплевывала те же звезды через два часа. Аммиачные тучи рисовали на ней косые полосы, вили завитки и спирали. Изредка тучи разрывались… Словно черная пасть раскрывалась в злобной улыбке…

Значит, в космосе есть такое,

Что лишает людей покоя!

Значит, в космосе есть горение,

Достойное стихотворения.

Мира нельзя было назвать поэтом, хотя он и писал стихи. Стихи писали почти все сверстники его — молодые люди XXI II века. Писали стихи о первой любви, реже — о второй, еще реже — о третьей. Видимо, убеждались, что любовь не опишешь, она лучше всяких стихов.

Но Мир продолжал писать. Может быть, потому, что в любви ему не везло.

Кроме того, он был застенчив. Он не решался прочесть стихи тем девушкам, которым они были посвящены. Но со странной логикой поэта стремился рассказать о своих чувствах всему свету… Может быть, надеялся втайне, что «она» прочтет и догадается. И он носил свои стихотворные объяснения по любительским журналам. Так было принято в XXIII веке: сначала стихи печатались в самодеятельных изданиях, оттуда знатоки отбирали их для международных альманахов.

В альманахи Мир не попал ни разу. Почему? Не поняли?

Один пожилой — лет ста семидесяти — и многоопытный редактор сказал ему так:

— Мальчик, ты пишешь о том, что ты влюблен в Марусю или Виолу. Но это частное дело Маруси или Виолы, только им интересно. Ты расскажи не о Виоле, о любви расскажи такое, что интересно всем людям.

А если в чувстве ты не увидел нового, всем людям интересного, тогда поезжай за новым на край света, куда редко кто заглядывает. Там еще есть касающиеся всех новинки.

Юноша обиделся. В XXIII веке поэты все еще были самолюбивы и обидчивы. Но запомнил слова старого редактора. Даже зарифмовал:

Значит, в космосе есть такое,

Что лишает людей покоя!..

Нет, в космос он пошел не за темами для стихов. Молодежь и в те времена мечтала о подвигах, о нетронутой целине, рвалась туда, где трудно и опасно. Даже неприличным считалось, окончив школу, поселиться в своем доме, в благоустроенном городе. Но целины на земном шаре осталось не так много. Юноши ехали в Антарктику, где еще не отрегулировали климат, на океанское дно, под землю…и в космос. Мир был радистом, он понадобился в космосе.

Сначала он попал на Луну, на нашу земную Луну, так сказать, в вестибюль космоса, на Главный межпланетный вокзал.

На Луне он тоже писал стихи:

Что такое Луна?

Берег у водопоя.

Кратеры — это следы Галактических коров.

Одно стихотворение ему удалось даже напечатать в «Лунных известиях» (№ 24 за 2227 год).

Издалека блестит Луна,

как золотой бокал.

Вблизи она черным-черна — планета черных скал.

В твоих глазах голубизна,

походка так легка.

Но я боюсь: ты, как Луна,

блестишь Издалека.

Впрочем, в XXIII веке Луна уже не считалась краем света. Там были ракетодромы, рудники, заводы, города, прикрытые противометеоритной пленкой, выходили «Лунные известия», печатались стихи о любви. «Луна это не целина!» написал Мир в своем поэтическом дневнике.

Он прожил там только полгода, затем получил назначение на Цереру — в пояс астероидов. Это, пожалуй, был уже передний край. Ракеты в ту пору обходили пояс астероидов стороной. Многие из летающих космических рифов даже не значились на звездных картах. Летая на маленьких ракетах под грозным метеорным обстрелом, радисты расставляли радиомаяки на безымянных скалах. У них было средство против метеоров испепеляющие лучи. Но, как в забытых войнах второго тысячелетия, ты стреляешь, и в тебя стреляют. Секундная оплошность, неисправность лучевой пушки, ошибка прицела — и напрасно взывают радисты: «Я Церера, я Церера, вас не слышу, не слышу вас, ракета номер семнадцать!» Взывают час, день, неделю, взывают грустно, безнадежно, напрасно…

Там, где стреляют, там убивают,

Там провожают и не встречают.

С Цереры Мира, как радиста опытного, обстрелянного метеорами, перевели на Ариэль, где готовилось историческое, пожалуй, самое грандиозное предприятие XXIII века.

Мир понял, что его мечта осуществится. Не всякому дано творить историю, не всякому удается видеть, как она творится. Миру выпали честь и счастье быть свидетелем великого события. Десятилетиями люди будут выспрашивать подробности у очевидцев. А Мир видел своими глазами, и все, что он видел, он опишет в стихах — волнующих, важных для всех людей. Это будет целая поэма. Заглавие давно придумано для нее: «Первый день творения». И первая строфа есть:

Величием равные богу,

Люди видом и станом,

Звездной дорогой

Мы пришли к Урану.

И вот он начался, тот знаменательный день — первый день творения. И нужно все, все запомнить — все до единой мелочи: и зеленые спирали циклонов на Уране, и расположение четырех лун на небе, и тень от оконного переплета в железной скале.

Я прибыл слушать и смотреть,

Все знать наперечет

И тем, кто народится впредь,

В поэме дать отчет.

В тот исторический день Мир записывал все детали. Записал, что он проснулся в семь утра, и записал, что ел на завтрак: свежие абрикосы, синтетическую говядину и чай витаминизированный.

Они завтракали втроем: три штабных радиста — араб Керим, шведка Герта, его молодая жена, и Мир. Юна, четвертая радистка, опоздала — она любила поспать поутру.

Хозяйничала Герта. Не потому, что так полагалось, просто ей нравилось хозяйничать. Была она крупная блондинка, светлокожая, светлоглазая, немного полная. Говорила Герта редко и мало, зато большие добрые руки ее все время двигались — переставляли, накладывали, пододвигали, добавляли. А светлые глаза с беспокойством смотрели прямо в рот мужу — достаточно ли ест, не надо ли еще?

А беспокоиться за Керима не приходилось. Он ел за четверых и работал за четверых. Его могучее тело как бы само просило деятельности. В то время как другие радисты сидели с наушниками, Керим предпочитал бегать по точкам, ремонтировать, длинными своими ногами он мерил Ариэль, отмахивая в иные дни километров полтораста. Один раз, когда выдалась свободная неделя, он совершил кругосветный поход, обошел вокруг Ариэля через оба полюса. Кериму нравилось работать руками, долбить, рубить, ломать, чувствовать, как хрустит материал, уступая могучим мускулам.

— Мне бы родиться на три века раньше — в героическом двадцатом, — говорил Керим вздыхая. — Эх, на коне скакать, крутя шашкой, лес корчевать в тайге, камни ворочать. А в Африке у нас тогда еще львы были — такие гривастые кошки, побольше венерского цефалодидуса. Мне бы на льва с копьем! В изнеженное время живем. Только в космосе и осталась работенка по плечу. Тут мы наломаем дров, правда, Герта? Мы наломаем, а Мир воспоет* наши деяния. Воспоешь, Мир?

И, небрежно поцеловав прильнувшую жену, Керим скользнул в кладовку надевать скафандр. Помчался за семнадцать километров, в ущелье Свинцовый блеск, проверять замолкнувшую точку.

Герта прижалась лбом к стеклу, провожая его глазами. Она видела, как Керим удаляется длинными и плавными прыжками, словно скользит на невидимых лыжах. Вытянул ногу и ждет, ждет. ждет, когда же носок коснется твердого грунта. Впрочем, все так ходили на небесных телах с малой тяжестью.

Это было жестоко:

Кинуть голос любимой

В огненные потоки,

Зеленые глубины…

У каждого из четырех радистов был свой круг обязанностей. Керим занимался ремонтом. Герта держала связь с Землей и межпланетными ракетами. Четвертая радистка, Юна, та, что любила поспать, вела переговоры с людьми, работающими на Ариэле и других спутниках Урана. Мир ведал кибами — кибернетическими машинами.

На Ариэле было немало киб. Они строили ракетодромы, дороги и подземные убежища — дома, добывали руду, выплавляли металл и аккуратно в назначенные часы докладывали Миру точками и тире о проделанной за день работе. Но самые важные кибы находились на Уране. Именно они должны были начать ту грандиозную работу, которую Мир собирался воспеть в своей поэме.

Проект «Коса Кроноса» — так называлась эта работа.

На Ариэле трудились обычные кибы — тупые, узко программные машины, изъяснявшиеся радиосигналами. На Уран же отправились кибы особенные, умеющие даже видоизменять программу. Люди никогда не посещали Уран, недра его — тем более, неточно знали, какие там условия. Поэтому посланцы на Уране должны были иметь некоторую свободу действий. Кибы на Уране могли сами себя ремонтировать и могли даже отчитываться человеческими словами, рассказать обстановку, как бы увиденную глазами машины. Для этого требовалась очень сложная схема, ее создавали многие. Мир сделал только голоса. В XXIII веке умели делать такие веши. И на одну из киб он поставил голос девушки… одной знакомой девушки… В общем, той девушки, в честь которой он писал стихи на Ариэле:

Кинул голос любимой

В зеленые глубины…

О виду машина как машина. Удлиненный снаряд в оболочке из жаростойкой вольфрам-керамики был установлен на стандартной атомной ракете. Люди нажали кнопку. Изрыгая пламя, в клубах беззвучных взрывов ракета унеслась в звездное небо… а через несколько минут оттуда донесся глубокий и бархатистый голос девушки:

— Угловатый силуэт на фоне частых звезд. Это Ариэль. Ракетодрома не вижу, он на дневной стороне, а передо мной ночная. Как бы бесформенный угольный мешок на фоне звезд. Он заметно съеживается. Скорость отставания — четыре километра в секунду. Выключаю двигатель, начинаю свободно падать на Уран.

И в дальнейшем киба не забывала уделить несколько слов своей родине:

— Угловатый серп… угловатый черный камень. неровный узенький серп… все меньше, все удаляется… — сообщала она про Ариэль.

Ариэль удалялся, зато все ближе становился громадный Уран.

— Шар растет и пухнет, — сообщала киба. — Он мутно-зеленый, цвета сухой плесени. Он полосатый: на зеленом фоне белесые завитки, вихри, спирали. Весь шар, кипит, особенно на экваторе.

Киба оказалась в стратосфере Урана меньше чем через сутки после старта. Ей угрожала опасность сгореть, как сгорают метеориты, влетевшие в земную атмосферу. Поэтому двигатели работали вовсю, чтобы затормозить, уменьшить скорость падения. С раскаленной оболочки ракеты слетали капли расплавленного металла.

— Я пронизываю тучи. За мной шлейф пламени багрового и алого, докладывала киба. — Тучи тоже багровые, словно на закате.

Даже в телескопы Ариэля видна была искорка там, где киба вошла в тучи.

Потом она погрузилась в атмосферу.

— Зеленый туман, цвета морской воды… Оливковый туман… Серо-зеленый туман, — сообщала она. — Тучи из аммиачных льдинок. Ледяные метановые ветры. Температура минус двести, давление десять атмосфер… Двадцать атмосфер… Тридцать атмосфер. Внизу черный сумрак. Как бы тону в вечернем море.

Ядовитые полосы,

Зеленые тучи…

У любимой в голосе

Слезы горючие…

Впрочем, насчет слез горючих Мир явно преувеличивал. Слез там не было и быть не могло. Монтируя голос кибы, он использовал магнитную запись радиоразговоров и пения на вечере самодеятельности. Поэтому голос у кибы был не слезливый, а певучий или деловой. Иногда интонации приходились не к месту. О температуре она сообщала, словно песню пела. Но чаще киба разговаривала подчеркнуто деловым тоном очень занятого секретаря, которому некогда выслушивать любезности в служебное время.

И подумать, что все это исходило от печатных блоков, плавающих в керосине! Керосиновая «кровь» была признана наилучшей для таких киб: она могла служить резервным топливом для атомного двигателя; в жидкости легко перемещались миниатюрные паучки — манипуляторы, умеющие чинить и переключать провода; а самое главное — керосин можно было сжимать, чтобы уравнять давление с внешней средой. А давление возрастало с каждым днем.

Сто атмосфер… двести… триста! Шестнадцать суток киба тонула, погружалась в черную пропасть. Она падала, просто падала без парашюта шестнадцать суток подряд. Потом пришло сообщение: «Наконец-то я прозрела! Вижу тусклый бордовый свет. Мягкий такой цвет бархатного оттенка. На Ариэле я видела у одной девушки такое платье — вишневого бархата».

— Женщина остается женщиной, даже если она машина, — сурово изрек Керим. Платье она запомнила лучше всего. И на дне Урана думает о платьях.

К сожалению, дна как раз не было. Светились газы, наэлектризованные высоким давлением. На Уране вторая ионосфера оказалась в глубине. Возникли опасения. Специалисты вспомнили старую теорию о том, что у Урана вообще нет дна, только газ и газ, сжатый газ до самого центра. Было бы очень неприятно, если бы это предположение оправдалось. Тогда сорвался бы весь проект «Коса Кроноса».

Но опасения были напрасны. На шестнадцатые сутки киба дошла до дна. Встала на твердые породы — базальт и карбиды.

Льда не было, как ожидали некоторые. Давление достигало сорока тысяч атмосфер. Лед не выдерживает такого давления, течет.

Киба с голосом девушки опустилась на Южный полюс Урана (другая — на Северный полюс, прочие — на экватор).

Свободное падение кончилось, кибы начали вгрызаться в недра.

И вот сегодня, принимая рапорты разных киб — роющих, строящих, развозящих, — Мир напоследок оставил самое приятное: голос девушки из недр Урана.

И услышал наконец быстрый, взволнованный, как ему казалось, речитатив:

— Говорит киба номер четыре-У. Ввинчиваюсь в раскаленные недра. Вокруг сплошное сияние: белые струи, радужные струи, мелькают искры. Через два часа достигну проектной глубины. Давление предельное, материал разрушается разрядами, местами течет. Что мне делать дальше? Для чего меня послали сюда?

Киба не знала, что ей осталось существовать только четыре часа. Лишь человек умеет заглядывать в будущее, надеяться и страшиться. А киба просто напоминала, что программа ее исчерпана и следует прислать новый приказ… И повторяла своим деловитым голоском:

— Что мне делать дальше? Для чего меня послали сюда?

И вдруг тот же голос продолжает за спиной:

— Я никогда не прощу тебе, Мир, эту глупую шутку.

Ты из мрака и света, Ты из грусти и смеха, Ты Изольда, Джульетта, Ты — все девы планеты.

— Я никогда не прощу тебе эту глупую шутку! — сказала живая девушка. Выдумал тоже: поставил мой голос на тупоголовую кибу! Я тебе страшно отомщу, страшно. Приделаю твой голос к автомату-напоминателю в ванной. И будешь вещать там: «Помойте ванну, бу-бу-бу. Уходя, гасите свет, бу-бу-бу. И не забудьте спустить воду!» Понравится тебе такая должность?

Керим был араб по происхождению, Герта — шведка, Мир, как вы догадываетесь по его стихам, — русский. Никто не сумел бы сказать, какой национальности Юна. Все расы смешались в ее крови, и каждая оставила свой след: кожа темная, почти как у африканки, тонкий, с горбинкой персидский нос, чуть удлиненные монгольские глаза, тяжелые и пушистые русые волосы. Сочетания неуместные, дерзкие. На улице на нее оглядывались с удивлением; оглянувшись, не могли оторваться.

Ты — все девы планеты!

Мир вздрогнул, когда Юна вошла в комнату. Сердце у него оборвалось, дыхание захватило. Все-таки какая-то связь была между ними. Присутствие Юны действовало на него как электрический удар. Казалось, что-то должно произойти… и не происходило.

Вслед за Юной в комнату радистов вошел тяжеловесный лобастый мужчина среднего роста, с широченной грудью и бицепсами штангиста. Это был начальник или, как говорили в XXIII веке, «ум» станции Ариэль-Май Далин. Как и девушка, он не вошел, в сущности, а скользнул в позе лыжника — левая нога впереди, руки протянуты, чтобы схватиться за что-нибудь. Это скользящее, почти балетное движение у Юны выглядело изящным, у здоровенного мужчины — немного комическим.

Причалив к шкафу, он остановился и крикнул весело:

— Как настроение, молодежь? Дождались решающего дня? — И, шутливо погрозив в окно, обратился с речью к зеленому шару: — Пришел тебе конец, старик! Помнишь греческую легенду? Ты был богом неба, но даже детям своим не давал света, заточил их в мрачный Тартар. И Гея — Земля, их мать, ополчилась против тебя, подала острую косу Кроносу — младшему из твоих сыновей… Он тебя изувечил и низверг. Было такое дело?.. Мифы греков, в сущности, рассказывают о природе, — продолжал Далин, обращаясь уже к радистам. — Уран — небо, Кронос время. Время способно разрушить даже небо, время все уничтожает, даже свои творения. Кронос, как известно, пожирал своих сыновей… пока его не сместил Зевс, гордый, гневный, ревнивый, сварливый сын Земли, человекоподобный бог. Человекоподобный победил и Время и Небо. Вот сегодня это и сбудется, заключил Далин, улыбаясь.

Он был немного говорлив, как все сверхсрочники.

Слово это в XXIII веке имело новый смысл, совсем не тот, что в двадцатом. Теперь солдат уже не было, давно забылись и солдатские термины: роты, взводы, наряды, построения, расчеты, сержанты, сержанты сверхсрочной службы в том числе. В XXIII веке сверхсрочниками называли людей, которым врачи продлили жизнь и молодость сверх естественных шестидесяти-семидесяти лет.

Им продлевали молодость, а развитие организма продолжалось в том же направлении, как у зрелых людей — в возрасте от двадцати пяти до сорока лет. Сверхсрочники продолжали крепнуть, набирать мускулатуру, грудь у них становилась шире, плечи крепче. Мужчины становились богатырями, женщины пышными красавицами.

Конечно, сверхсрочники многое забыли из прожитого.

(«А вы хорошо помните детство? Расскажите, как вы жили в шестилетнем возрасте», — говорил Далин, когда его упрекали, что он забыл какое-нибудь интересное событие.) Сверхсрочники многое забывали, но еще больше помнили. Груз знаний, приобретенных в разные века, обременял их. Замечено было, что ученые-сверхсрочники нерешительны, они помнят слишком много возражений. Зато, как правило, они прекрасные педагоги и рассказчики — даже любят поговорить, как будто стараются избавиться от груза знаний и воспоминаний.

Далин был из старших сверхсрочников. Он помнил первые опыты по продлению жизни, когда долголетие доставалось еще не всем, только самым уважаемым и обязательно очень здоровым людям. Далин был и здоровяком и знаменитостью: космическим капитаном, участником первой экспедиции на кольца Сатурна.

Он получил долголетие как бы в награду за работу в космосе и отдал космосу все сверхсрочные годы. Его сверстники давно ушли на покой («Кто на виллу, кто в могилу», — мрачно шутил он), а Далин летал все дальше и дальше — к Урану, Нептуну, Плутону и за пределы солнечной системы: к черным и черно-красным инфразвездам.

Потом эпоха капитанов кончилась в космосе, началась эпоха инженеров. Далин возил инженеров и строил вместе с ними и на знойном Меркурии, и на ледяном Ганимеде, и на клокочущей Венере и невесомом Икаре.

«Но это уже в последний раз, — говорил он, принимая очередное назначение. — Хочу жить на доброй Земле, где люди, выпивая стакан воды, становятся тяжелее на двести граммов. Хочу плескаться в море, ходить по зеленой траве, не бледнеть от ужаса, когда в кислородном баке обнаруживается какая-то трещинка».

«Но это уж в самый последний раз, — говорил он, принимая пост «ума» в Ариэле. — Тут уж я морально обязан, как сверхсрочник. Нельзя же перекладывать всю работу на плечи молодежи. Мы их выселяем, должны, по крайней мере, с квартирой подсобить».

Судьба старика — возле самого дома

Сажать и лелеять цветы.

Судьба молодых — уходить в незнакомое

Неторной тропинкой мечты.

«Тут уж я морально обязан, как сверхсрочник», — сказал Далин, принимая назначение на Ариэль.

Дело в том, что работа станции Ариэль и весь проект «Коса Кроноса» косвенно были связаны с проблемой долголетия.

Все люди стали жить по двести и триста лет. Смертность упала до ничтожной величины. Население Земли росло вдвое быстрее, чем предполагалось. Оно уже достигло внушительной цифры — превзошло сто миллиардов человек.

К XXIII веку люди превратили пустыни в сады, тропические леса — в плантации, вели подводное земледелие на мелководье, строили в океанах понтонные плавучие острова.

Пришла пора вспомнить слова Циолковского: «Земля — колыбель человечества, но нельзя же вечно жить в колыбели».

Но в солнечной системе не было других планет, пригодных для жизни людей: либо слишком жаркие, либо слишком холодные.

Можно было, конечно (техника XXIII века позволяла), передвинуть планету на другую орбиту, более приемлемую для человека.

Какую именно планету?

Всемирная Академия наук решила не трогать Марс и Венеру с их своеобразной жизнью, оставить их как музейные экспонаты.

И тогда возник дерзкий проект: расколоть на части одну из больших планет, разрезать, как каравай хлеба, как головку сыра, как арбуз.

Ураном решено было пожертвовать для этой цели.

Как расколоть планету? И мало расколоть — надо еще победить тяготение. Ведь даже если планета будет раздроблена, силы тяготения вновь соединят, слепят, склеят осколки.

Но в начале XXIII века ученые научились резать поле тяготения. А всего за три века до этого, когда Далин был студентом, физики вообще не представляли, что тут можно что-нибудь резать.

Тогда считали, что планеты движутся в пустоте, называли эту пустоту «вакуумом», «пространством», в лучшем случае — «полем». А на самом деле это было не пространство и не пустота, а конкретная материя, и тяготение распространялось в этой материи, слегка напрягая ее.

Когда же удавалось эту материю разрубить, тяготение исчезало. Так туго натянутое полотно распадается, если вы разрежете его ножницами. И, если поле тяготения подрезали под горой, гора взлетала в небо.

Кибы, посланные на Уран, в том числе киба с голосом девушки Юны, несли на себе «ножницы», точнее «режущие» лучи — лучи, вызывающие распад вакуума и рассекающие поле тяготения. И «ум» Далин должен был включить их сегодня в 12 часов 22 минуты по московскому времени.

В колыбели человечек.

Как назвать его, наречь его?

Не назвать ли Геркулесом

Чтобы стал тяжеловесом?

Не назвать ли Любомиром,

Чтобы стал любимцем мира?

— Сколько у нас окошек на селекторе. Юна? — спросил «ум» Далин, поворачиваясь спиной к черным скалам Ариэля. — Собирайте общее собрание «умов». Всех двенадцать к экрану.

Юна проворно заработала клавишами. В рамках селектора один за другим засветились бело-голубые экраны. Появились лица начальников групп, словно выставка в этнографическом музее: китаец, американец, негр, аргентинец, индиец, голландец, чех, перс, грузин, француз, татарин и малаец.

— Внимание, товарищи, — сказал Далин. — В последний раз повторяем инструктаж, в последний раз выясняем неясности…

Некоторые «умы» на экранах прижали к уху карманный микропереводчик. Большинство понимало русский язык — язык науки XXIII века.

— Как условлено, в двенадцать двадцать две производим разрез Урана, продолжал Далин. — К двенадцати часам всем надо собраться на ракетодроме каждой группе у своей ракеты. Наблюдать небо и быть наготове. Как только Уран будет разделен, каждая группа устремляется к своему осколку. В первую очередь стартуют группы к удаляющимся осколкам, в последнюю — к приближающимся. Вопросы есть?

— Надо распределить осколки заранее, — сказал китаец Лю, сморщенный и седой. Ему было всего семьдесят пять лет, но гормоны долголетия почему-то не подействовали на него. Он заболел старостью и должен был неминуемо умереть лет через десять-пятнадцать.

— Распределим, — согласился Далин. — Порядок такой: осколок номер один, ближайший к Солнцу и летящий к Солнцу, — это ваш, Лю. Идем против часовой стрелки, как вращаются планеты. Осколок номер два, левее, ближе к созвездию Девы, — ваша группа, Дженкинсон…

Далин набросал схему и повернул блокнот к экрану. Двенадцать лиц склонились, перечерчивая ее.

— О позывных надо условиться, — продолжал методичный Лю. — По номерам неудобно. Путаница будет.

— Хорошо, дадим условные имена осколкам. — Далин оглянулся. — Юна, девушка, вы понимаете красоту. Быстро придумайте двенадцать звучных имен для будущих планет.

— Можно назвать их в честь «умов», — предложила Юна. — Планета Лю, планета Дженкинсона… И обязательно планета Далина должна быть, — добавила она краснея.

Далин энергично замахал руками;

— Глупость придумали, девушка! Я не допущу такого самохвальства! Тысячи людей готовили разрез, миллионы будут благоустраивать планету, миллиарды населять, а мы приклеим имя одного человека — начальника группы наблюдателей. Отставить. А ну-ка, Мир, ты поэт, быстро сочини двенадцать поэтических имен.

— Поэзия, — сказал Мир второе, что пришло ему в голову, А первым пришло женское имя — Юна.

Далин обрадовался;

— Вот это хорошо. Даже традиция выполнена.

Солнце — Аполлон, и вокруг него музы: Поэзия, Проза, Опера, Балет, Драма. А потом когда-нибудь возникнут. академии на каждой планете, школы художников, общесолнечные празднества. Люди будут собираться на танцы на планете Балет, импровизировать стихи на Поэзии, петь хором на Опере, слушать симфонии на Музыке. Хорошо, Мир, у тебя есть фантазия.

На самом деле фантазировал сам Далин.

— Поэзия — Лю, — диктовал он. — Дженкинсон — Проза. Анандашвили — Драма. Газлеви — вам по вкусу, наверно, подошла бы Гастрономия?

— А что? Гастрономия — тонкое искусство, — отозвался толстый перс, большой любитель поесть.

— Не надо раскармливать будущих жителей. Берите шефство над Балетом, Газлеви.

Все заулыбались, представив толстяка в роли балетмейстера. — Теперь повторяю общие указания, — продолжал Далин. — Перед стартом каждый сам выбирает трассу. Подходит к своему объекту, тормозит до круговой скорости. Держаться нужно на безопасном расстоянии — сто или двести тысяч километров. Первое время вам и не нужно ближе.

— А когда высадка? — нетерпеливо спросил черноглазый Анандашвили, прикрепленный к Драме.

— Высаживаться не спешите. Задача на первый месяц — установить новую орбиту, наблюдать, как идет процесс остывания. Торопиться некуда. За месяц ни один осколок не уйдет за орбиту Нептуна, ни один не дойдет до Сатурна… Держите связь со мной. Я буду здесь, на Ариэле. А где окажется Ариэль, узнаете по радио.

Инструктаж тянулся долго. И он не был закончен еще, когда из своей радиокабины высунула светлую головку Герта:

— Земля говорит, «ум» Далин. Будете слушать?

Это был обычный выпуск последних известий для космоса. Он передавался направленным лучом в 8 часов для Марса, в 8.30-для Юпитера, для Сатурна-в 9.

В 9.30 подходила очередь Урана. И, как три века назад, передача начиналась светлым перезвоном кремлевских курантов.

Заслышав эти родные звуки, суровые лица на экранах заулыбались смущенно и нежно. И каждому вспомнился свой дом — белые с черными заплатками березы, или зеленые с перехватами трубы бамбука, или тюльпаны над тихим каналом. Дом, сад, мать, дети, Земля, ласковая и родная!

Земля рассказывала о своих достижениях: построен новый понтонный остров юго-восточнее Гавайи. Туда, в страну вечной весны, переселяется десять тысяч школ. Орошен большой массив в Сахаре около пресного моря Чад-Конго. Соревнование садоводов в Гаарлеме. Выведена роза с человеческую голову величиной, темно-фиолетового цвета. На празднике танца чемпионкой стала испанка Лолита. Ведутся исследования на границе внутреннего ядра Земли.

И вдруг:

— … хотя ученые применяли последнюю новинку техники — «режущие» лучи, такие же, как в проекте «Коса Кроноса», попытка взять пробу не удалась. «Ум» Геологической академии Жан Брио считает, что в особых условиях внутрипланетной плазмы режущие лучи не действуют.

Далин вздрогнул, резко обернулся к селектору. Двенадцать пар глаз выжидательно смотрели на него.

А передача заканчивалась. Мелодично вызвонили куранты. Стрекотал какой-то вертолет. Вероятно, он проплывал мимо Спасской башни.

Что означала эта передача? Информация или совет?

Земля сообщала, что режущие лучи не берут ядро планеты. Значит, и ядро Урана они не сумеют раскроить сегодня? Надо ли отменить подготовленную работу и ждать, пока на Земле проверят режущие установки? Или мнение Жана Брио — это личное мнение ученого, с которым можно не считаться? И даже не в том дело, личное это мнение или не личное? Важно: прав ли он? Правда ли, что режущие лучи не берут ядро планеты? Можно ли пускать в ход сомнительную установку?

— Что скажете, «умы»? — спросил Далин.

— Так нельзя! — выкрикнул Анандашвили. — Под руку толкают!

Шесть «умов» высказались за включение режущих лучей, шесть — против. Далину приходилось решать.

Он задумался, положив курчавую, колечками, бороду на грудь.

Выжидательно молчали белые, желтые и черные лица на экранах.

— Запросим Землю, «умы», — решил Далин. — Пошлем радио в Космическую академию. Значит, пока не надо выводить людей на ракетодром.

Считается: кнопку нажать — забава.

Пальцем ткнул — и ушел в буфет.

А люди до этой кнопки плюгавой

С трудом дотянулись за тысячу лет.

А люди, палец держа наготове,

Проводят ночи и ночи без сна.

Пальцем притронутся — год здоровья.

Надавят слегка — на висках седина.

Радиостанция дала направленный луч, Герта отстучала ключом… И пошла на Землю депеша, помчалась со скоростью света: триста тысяч километров в секунду, да триста тысяч, и триста тысяч, и триста тысяч… Мир откашляться не успел, а радиограмма умчалась за миллион километров.

Но до Космической академии она должна была лететь 2 часа 32 минуты и столько же времени обратно.

Радиограмма еще не пересекла орбиту Сатурна, когда вернулся Керим и потребовал обед. Что ели за обедом радисты, осталось неизвестным. Мир не записал меню. Он уже не был уверен, что этот день войдет в историю.

К концу обеда к радистам зашел Далин. Подсел к столу, но есть отказался.

Вообще «ум» частенько заходил в свой радиосекретариат просто так, поболтать немножко, понабраться бодрости у молодежи. Так важный генерал (это Мир придумал такое сравнение) в час отдыха играет с внучком в солдатики.

Далин любил рассказывать, а радисты охотно расспрашивали его: Мир — о науке, Керим — больше о прошлом, о героическом XX веке.

— Расскажите, как все началось? Как брали Зимний дворец? Что говорили на улицах? А царя вы видели? Где был царь?

Далин отвечал улыбаясь:

— Голубчик, у тебя все перепуталось. Я родился гораздо позже. Взятие Зимнего я видел только в кино, как и ты.

— А капиталистов? Какие они были? Обязательно толстые?

— И капиталистов почти не видел, Керим. Только из-за границы приезжали к нам, щелкали фотоаппаратами, смотрели с недоумением, почему мы без них не пропадаем. Вот пережитки капитализма были при мне, помню. Пьяных помню. Была такая забава: люди разводили этиловый спирт с водой и пили стаканами. От него был туман в голове и нарушалось торможение в мозгу. Вот некоторым нравилось растормаживаться, забывать осторожность и приличия, ни с чем не считаться, кроме своих настроений. Еще помню неравенство в личной собственности. Скажем, едет по улице молодец в автомашине — киб не было тогда, сами люди управляли, а рядом идет старушка, пешком. И он не остановит машину, не посадит старушку. Ему даже в голову не придет такое. Он владелец машины, а бабушка не владелица.

— Неужели бывало подобное? — удивлялась Юна. — Так почему же бабушка не брала машину?

— Тогда не брали еще, покупали за деньги. Такие были бумажки с узорами. Их раздавали не поровну: за сложную работу побольше, за простую поменьше.

Мира больше интересовало будущее.

— Что дальше? — спрашивал он. — Вот расколем мы Уран, дальше что?

— Дальше возни с планетами будет лет на триста. Будем ждать, чтобы они остыли, выравнивать, на место отводить, менять атмосферу будем — превращать метан и аммиак в углекислый газ, азот и воду. Потом посадим растительность, чтобы насыщала воздух кислородом…

— Ну а дальше? Благоустроим планеты, заселим…

— Дальше расколем Нептун, — отвечал «ум». — Потом — Сатурн и Юпитер. Если только у них есть твердое ядро. Это еще уточнить надо.

— А потом?

— Потом, как предлагал еще Циолковский, построим искусственные спутники из стекла и алюминия.

— Но ведь на спутниках невесомость. А детям вредна невесомость, так говорят профилактики.

(Профилактиками называли в XXIII веке врачей. Ведь им чаще приходилось предупреждать болезни, а не лечить.)

— Может быть, мы зажжем еще одно солнце: соберем темные тела в межзвездном пространстве, свалим их в одну кучу. Вы же знаете закон больших масс. Стоит только собрать достаточное количество материи, и обязательно загорится солнце.

— А потом?

Но сегодня Мир не решался задавать свои вопросы. Нельзя было расспрашивать о завтрашних шагах, когда и сегодняшний не удался.

«Ум» сидел у стола и барабанил пальцами.

— Рыбу ловили когда-нибудь? — спросил он. — Не электричеством, не ультразвуком. На простую удочку, на живца ловили? Было такое развлечение некогда: сидишь у речки, смотришь на поплавок. Вода блестит, поплавок прыгает в бликах. Плывут по речке отражения облаков. Хорошо. И внимание занято, и забот никаких.

Керим шумно отодвинул тарелку.

— Зачем тянете время, «ум»? Не надо ждать ответа. Земля ответит: «Отложите!» Всегда спокойнее отложить. Я бы нажал кнопку, и все! Будь что будет. Такое мое мнение.

— «Будь что будет»! — горько усмехнулся Далин. — А если ничего не будет? Думать надо, Керим. А кнопку нажать силы у всякого хватит.

Керим, обиженный, тут же ушел. Придумал себе дело: проверить автоматическую сигнализацию в складе горючего. И Далин поднялся вслед за ним:

— Пойду, пройдусь. Мир, проводи меня.

Но в шлюзе, где находились скафандры, он передумал, отослал молодого радиста:

— Ты извини меня. Мир, мне подумать надо. Не сердись. В другой раз пройдемся.

Мир скинул скафандр, через открытую дверь скользнул прямо в радиобудку. Девушки даже не заметили его. Они сидели в своих кабинах спиной к двери, не оборачиваясь, переговаривались о своих делах. Шли секунды и минуты. Сонно гудели радиоаппараты. Где-то на невообразимо далекой Земле писался ответ Далину: решалась судьба проекта.

Мир в грустной задумчивости сочинял стихи:

Считается: кнопку нажать — забава…

Я сижу с тобой у стола, я знаю твои дела.

Я шагаю рядом в строю, вместе с тобой пою.

А есть у тебя мечта?

Мысли бы прочитать.

— А замечательно придумал «ум»! — сказала Юна неожиданно. — Планета Песни, планета Драмы, планета Танца. На планете Танца я бы хотела жить. Там весело будет: утром вместо зарядки пляска, перед работой — пляска, перед обедом хоровод. И красиво: все праздничное — цветы, цветы, цветы… Кто придет в некрасивом платье, высылают с планеты прочь за безвкусицу. Как хорошо! Все создается заново. Будто ребенка растишь: вот он крохотный несмышленыш, и ты учишь его, словно из глины лепишь человечка. А тут целая планета праздничная, нарядная, развеселая. Ты какую выберешь, Герта?

Герта тяжко вздохнула:

— Я бы хотела жить на Земле, в Швеции, где-нибудь на берегу. У нас тихо так, мирно: серое море, чайки над морем, чистенькие домики, красная черепица. Ты не осуждай меня, но я боюсь космоса. Юна. Не по-людски тут. Черное небо днем, звезды при солнце. И смерть рядом. Мне каждую ночь снится: лежит Керим в разорванном скафандре… я зажимаю дыру, а воздух выходит, выходит, просачивается…

Мир широко раскрыл глаза: «Вот так история! Герта — самая исполнительная и работящая радистка, так давно покинувшая Землю, забравшаяся на край солнечной системы, оказывается, не любит космоса. Почему же она не возвращается домой?»

Юноша ничего не сказал, не кашлянул, предупреждая о своем присутствии. Ему и в голову не пришло, что следует предупреждать. В XXIII веке не принято было скрывать свои мысли, поэтому и слушать чужой разговор не считалось неделикатным.

— А ведь Керим не захочет жить на Земле, — заметила Юна. — Керим тишину не уважает.

— Должен же он считаться и со мной, — сказала Герта даже с обидой. — Я столько ездила за ним, до самого Ариэля. А когда у нас появится маленький… Керим должен будет принять во внимание, не оставлять меня одну.

— Оставит… — отрезала Юна.

Герта почему-то испугалась.

— Только ты не говори Кериму, а то он рассердится. Я обещала идти за ним всюду-всюду, хотя бы на край света. Но я за себя обещала, не за маленького. Тогда будет другой разговор.

— А ты очень любишь Керима?

— Очень-очень-очень! — трижды, как заклинание, повторила Герта. — Мне ничего не надо, лишь бы он был рядом. Когда его нет, я думаю только о нем… и когда он рядом, тоже о нем.

— Нет, ты не любишь его, — объявила Юна неожиданно. — Так не любят. На самом деле ты не умеешь любить. Ты большая и сильная с виду, на полголовы выше меня, а сердце у тебя, как у испуганной девочки. Ты обнимаешь, словно уцепиться хочешь, чтобы он не ушел, стоял рядом, оберегал тебя, опекал, помогал. Как будто не муж он тебе, а сторож.

К удивлению Мира, Герта почти не протестовала.

— А как же иначе? — спросила она. — Конечно, чтобы оберегал и опекал. На то и муж.

— Нет, это не любовь, — проскандировала Юна. — Когда любишь, становишься щедрым, хочешь дарить, а не получать. Я бы любила так, чтобы ему было хорошо, чтобы он до неба рос, а не приземлялся… в Швецию. Когда я люблю, я сильнее. Кажется, на руках унесу любимого. И вот я все искала такого, чтобы сердце не жалко было вырвать и под ноги ему бросить… И я нашла-нашла-нашла! — Юна уже не говорила, а декламировала, выпевала каждое слово. — Нашла здесь, на краю света, на Ариэле. Увидела человека, который играет в бильярд планетами, как древний бог лепит новые миры, дает имена новорожденным и определяет их облик на тысячи лет…

— Ты любишь «ума»? — воскликнула Герта почти с ужасом. — Но он же сверхсрочник.

— Он герой! Кто спрашивает, сколько лет герою! Увлекшись, Юна вышла из кабины, остановилась среди комнаты. И только тут заметила Мира. Ее подвижное лицо выразило испуг, негодование, презрение. Потом она расхохоталась, громко, подчеркнуто нарочито…

«Ты все слышал? — говорил ее смех. И на здоровье. Тебе это не поможет».

Когда корабль идет на дно, не нужен ужин и вино,

И, если дом сгорел дотла, к чему салфетка для стола?

К чему поэмы создавать, плести стихи и строки вить?

К чему увязывать слова, когда отказано в любви?

Триста тысяч километров в секунду, и триста тысяч, и триста, и триста… Шел ответ с Земли, пересекая орбиты Марса, Цереры, Юноны и Паллады, Юпитера и его двенадцати спутников… Но Мир забыл о том, что с Земли идет ответ. Даже в XXIII веке трудно было утешаться общественным, когда отвергнута любовь.

Он забился в полутемную кладовую при шлюзе, где хранились скафандры. Кажется, он плакал на плече у пустого скафандра. Возможно, это был скафандр Юны. Потом сидел, уставившись в темноту пустыми глазами, беззвучно шептал:

…И, если дом сгорел дотла…

И сам себе удивлялся. Какая смешная инерция! Ведь вся поэма писалась для того, чтобы Юна удивилась, потряслась, оценила его, полюбила бы поэта…

К чему увязывать слова, когда отказано в любви?

Потом рядом оказался кто-то неуклюжий и шумный.

«Ум» Далин? Да, он. Далин ставил в угол свой скафандр, а тот медлительно валился на соседние. На Ариэле все падало медлительно.

— Кто здесь? — спросил Далин, зажигая свет. Ты, Мир?… Нет еще?

Он спрашивал о радиограмме с Земли. А Мир не понял и поэтому не ответил.

— Рано. Не может быть, — сказал сам себе Далин. Сел рядом, положил на ладони кудрявую бороду.

А Мир думал;

«Вот он сидит рядом — человек, отнявший мое счастье, отнявший счастье, которое ему не нужно. Сидит и думает о какой-то депеше, о мнении какого-то Жана Брио. Зачем ему любовь девушки? Все равно что слепому полотно Рембрандта».

— У вас есть семья, «ум»?

Старый космонавт вздохнул;

— Не склеилась как-то, Мир. Подруги были, жены не нашлось. Женщины трудный народ. Они и любят нас, космачей, и не любят. Любят за то, что мы — покорители неба, и то, и се, овеяны славой. А полюбив, хотят разлучить нас с небом, привязать к своей двери шелковой лентой. Ищут льва, чтобы превратить его в бульдога. Вечная история про царицу Омфалу, которая заставила Геркулеса прясть пряжу. Ей, видите, лестно было самого Геркулеса усмирить. Но ведь он не Геркулес уже был за прялкой.

«Ну конечно, «- думал Мир, — не нужно ему счастье, отнятое у меня. Полотно Рембрандта досталось слепому».

Ему очень хотелось рассказать все Далину. Не сопернику, не начальнику старшему товарищу. Он сам знает, что он сверхсрочник, Юна ему не пара. Люди XXIII века были очень откровенны, своим предкам они показались бы даже нескромными. А Мир удивился бы в свою очередь, услыхав про человека, скрывающего свою болезнь или слабость. Ведь слабость легче преодолеть сообща, и о слабом звене все должны знать, иначе общая работа провалится. Мир удивился бы также, если бы встретил изобретателя, в одиночку, взаперти вынашивающего идею, ожидающего, чтобы она созрела. Наоборот, в XXIII веке принято было высказывать незрелые идеи вслух, вовлекать как можно больше людей в обсуждение. Все знали, что открытия делаются только сообща.

Но тут любовь — чувство древнее, эгоистическое.

Мир хочет, чтобы его любили, Юна — чтобы ее любили.

А Далин?

— А если бы вас полюбили сейчас? — спросил Мир краснея.

Далин грустно улыбнулся:

— Если бы! Тогда я был бы счастлив. Бросил бы черный космос, посидел бы дома на Земле. Я так мало знаю наш дом. Есть уголки, где я не был ни разу. Я не видел восход в Гималаях, на Южном полюсе побывал только мимоходом… Если бы спутница рядом…

«Нет, не надо ему говорить, — подумал Мир и опять покраснел. — А хорошо ли скрывать? Честно ли?»

Дверь в кладовую распахнулась. Герта стояла на пороге.

— Я услышала голоса. Земля прислала ответ, «ум».

Кнопка нажата.

Перед окном

ждем, ждем, ждем

результата.

Секундам нет меры

они полимеры

тягучие.

Ожидаем.

«Так, — говорят часы. — Тик-так».

Так или не так?

Не знаем.

Дело случая.

Земля радировала: «Дорогой «ум» Далин! Лучшие специалисты космической резки находятся на Ариэле. Мы всецело доверяем вам и им. На Земле пользовались уменьшенной копией ваших режущих аппаратов. Аппарат безупречно работал, пока не дошел до границы ядра. Глубже отказал. Принимайте решение сами».

Вновь на селекторе появились двенадцать лиц: седой и сморщенный Лю, Дженкинсон с выпирающей челюстью, толстяк Газлеви, горделивый красавец Анандашвили… Шесть осторожных сказали: «Подождем. Отложим». Шесть нетерпеливых возражали: «Не надо ждать, нажимайте кнопку».

— А что мы можем предпринять? — спрашивал Дженкинсон. — Вернуть кибы и проверить? Это не в наших силах. Они не смогут взлететь с Урана.

— Ждать, ждать, ждать! — горячился Анандашвили. — А может быть, на Земле неполадки пустячные: контакт не контачит, надо было прижать его плотнее. Сколько раз бывало так в радиотехнике! Ждать, ждать полгода, а тут высокая температура, давление, радиация. Не выдержат наши кибы полгода.

И Лю добавил, щуря глаза:

— Понимает зубную боль только тот, у кого зубы болят. Есть опыты, которые нельзя проделывать на моделях. Чтобы узнать, разрежется ли Уран, надо резать его.

Шесть «за», шесть «против». И опять решение должен был принимать Далин. Вздохнув, он сказал совсем тихо:

— Назначаю опыт на пятнадцать часов пятьдесят минут.

Двенадцать пар глаз одновременно повернулись вниз и налево: на левую руку, где и в XXIII веке носили часы.

Оставшиеся сорок минут были заполнены предотлетной суетой. Вспыхивали и гасли экраны. Группы докладывали о готовности к отлету. Уверенные в успехе добавляли слова прощания. Сомневающиеся неопределенно улыбались.

Мир в сотый раз проверил давным-давно составленную и закодированную радиограмму кибам: немедленно включить режущий луч и вслед за ним — поворотный механизм. Механизм нужен был для того, чтобы луч описал полный круг. Каждая киба должна была разрезать планету пополам, все вчетвером — на двенадцать частей.

Лента с приказом была заправлена в передатчик.

Керим включил радиометроном. Механический голос начал вещать: «Осталось пять минут… осталось четыре минуты… осталось три минуты». «Ум» положил на гладкую кнопку указательный палец, толстый палец с обкусанным ногтем. Осталась одна минута… пятьдесят секунд, сорок, тридцать, двадцать, десять, пять..

Тик-так, тик-так!

Нажал!

И обернулся к окну. Все радисты тоже. За четким переплетом на звездном небе висел огромный серо-зеленый шар. С одной стороны он всасывал звезды, с другой выплевывал.

Мир лихорадочно подсчитывал в уме: «На разрез требуется минута… Затем тяготение как бы исчезает, куски начинают расходиться… с какой скоростью?»

— Прошла одна минута, — возгласил метроном.

«Скорость зависит от напряженности поля гравитации… которая теперь исчезла…и от центробежной силы… А взрыв сверхплотного ядра? Как его учесть?»

— Прошло две минуты.

«…Так или иначе, ширина щели между кусками минут через пять дойдет до тысячи километров. Через пять минут мы увидим щель своими глазами. А телескопы? Телескопы должны различать ее уже сейчас».

— Прошло три минуты.

Обсерватория молчит. На лбу у Далина глубокая морщина. Лицо Юны выражает страдание, лицо Керима — напряжение. Его могучие мускулы вздуты, пальцы сжимаются. Ему так хочется быть там, на Уране, ухватиться руками за край щели, стиснув зубы, поднатужиться, рвануть, чтобы планета треснула, словно арбуз, обнажив под зеленой коркой огненно-красное нутро.

— Прошло четыре минуты.

Это Мир все замечает. Это он думает про арбуз. Волнуется так, что дыхание перехватило… но все замечает и придумывает сравнения. Словно два человека сидят в нем, даже три: подавленный несчастный влюбленный, рядом с ним участник великого дела, нетерпеливо желающий победы, и тут же — любопытный наблюдатель, мастер увязывать слова.

А зачем увязывать слова, когда отказано в любви?

— Прошло пять минут.

Но щель должна быть уже видна. С палец толщиной.

Или атмосфера закрывает ее?

На десятой минуте щелкнул один из экранов на селекторе. Появилось расстроенное лицо Анандашвили, коменданта неродившейся планеты Драма.

— Не сработало, «ум». Может, повторить сигнал?

И другое лицо появилось тут же — спокойное лицо голландца Стрюйса, первого скептика, коменданта Скульптуры.

— Какой будет приказ, «ум»? Ждать на ракетодроме или возвращаться по домам?

«Ум» ничего не ответил, протянул руку и щелкнул выключателем. Экранчики селектора погасли все одновременно.

Тьма. Тишина. Громадный мутно-зеленый шар висит на небе, как вчера, как миллиарды лет назад.

Подавленный, потерпевший поражение, рискнувший и разбитый, сидит, сгорбившись, плечистый и бессильный старик. В глазах у него пустота, на курчавой голове седая прядь.

Пальцем притронулся — год здоровья,

Чуть надавил — на висках седина.

Так бывает у сверхсрочников: перенапряжение, сильное потрясение, и все лечение парализуется. Организм сворачивает на старый, естественный путь увядания.

Разве все утешает любовь?

Разве все заменяет любовь?

Разве все принимает любовь

И позор, и проступок любой?

Тьма, тишина. Зеленый диск на звездном небе. Всхлипывает Герта, двумя руками держась за мужа. Подавленный старик у окна.

И вдруг Юна с криком бросается к нему, плывет над полом… тянется вытянутыми руками.

— Не надо, «ум»! — кричит она. — Не отчаивайся!

Еще будет хорошо, все будет хорошо… Я люблю тебя, «ум»… я люблю, если это может тебя утешить… Люблю, люблю!

Герта перестает всхлипывать, смотрит любопытными и осуждающими глазами. Какая бесстыдная откровенность! Герта не позволила бы себе такой. Керим кривится, как будто в рот ему попало горькое. Он презирает чувствительность. Мир трясущимися руками надевает наушники, только бы не слышать.

А Юне все равно. Пусть слышит весь мир. Она гордится своей любовью, любовью спасает любимого, самым сильным средством, самым сильным словом, которое в ее распоряжении;

— Люблю… люблю… люблю…

Узловатые пальцы ложатся на ее пушистые волосы.

На лине Далина грустная улыбка. Но глаза уже не тусклые, не безнадежные.

— A за прялкой ты будешь любить меня, Омфала?

Юна не понимает. Она же не присутствовала при разговоре в кладовой. Впрочем, Далин спрашивает больше себя. Через сколько недель эта девушка, полюбившая руководителя большого дела, отвернется от пенсионера?

— Всегда-всегда-всегда, — уверяет Юна. — Мы будем вместе всюду-всюду-всюду. Земля прекрасна: там есть море и чайки над морем. Мы посмотрим ее всю: пирамиды, полузасыпанные песком, перламутровый туман над Темзой, рубиновые звезды Кремля… И мы будем ловить рыбу на речках, следить, как пляшет поплавок на блестящей воде. Я буду рядом всюду-всюду… Всегда любить, любить, любить…

Опять твердит она это могущественное слово, твердит, словно забор строит, чтобы отгородить любимого от всех неприятностей на свете.

Большая узловатая рука гладит пышные волосы.

Мир прижимает наушники. Почему так плохо слышны кибы? Бормочут что-то, не могут заглушить это воркованье. Мир включает репродуктор. Пусть орет! С ним же не считаются, и он не будет считаться. Все равно еле слышно. Да что там творится, на Уране?

И вдруг спокойный и ясный голос Юны заполняет комнату. Не девушки Юны, а Юны-кибы, той, что на Уране.

— Ослепительно-белые струи, синеватые искры, рассказывает киба. — Что-то лопается и рвется, толкает и давит. Прошла маршрут до конца, достигла проектной глубины. Давление на пределе прочности. Поверхность электризуется. Металл — керамика — течет. Что делать дальше? Для чего меня послали сюда?

И тут большая рука отодвигает смуглую головку с влажными губами.

— Почему эта киба слышна лучше всех, Мир?

Мир отвечает с неохотой:

— Я хотел сохранить обертоны, записал голос на более высокой частоте, на порядок выше, чем другие. — Значит, низкая частота глушится, Мир?

— Как слышите.

— Значит, низкая частота глушится. Мир? — повторяет Далин. — Но это понятно, пожалуй. Ионизированные газы, ионизированная оболочка, возбужденные атомы, свои токи, свое собственное поле. Что же у нас там работает на низких частотах? Приказы до киб доходят, луч включается постоянным током. Ах, вот что: поворотный механизм, на нем обычный мотор — пятьдесят герц… А ну-ка. Мир, составляй новый приказ: еще раз включить режущий луч, а вслед за гем крутить поворотный механизм вручную, манипуляторами.

У нелюбимого потоки слов,

Ручьи.

Он жаловаться каждый час готов

Стихами.

Но, если ты любовь за горло взял,

Молчи!

О Солнце рассказать нельзя

Словами.

Все было как в первый раз: в передатчик заложена кодированная лента, тикает метроном, пять взволнованных свидетелей лбами прижались к окну.

Приказ кибам отправился в 17 часов 46 минут.

Метроном тикал медленно и зловеще. Миру не хотелось дышать. Горло сдавило от волнения.

Прошла одна минута.

Потом вторая.

И вот к концу третьей минуты Миру почудилось, что на огромном зеленом диске появилась голубоватая ниточка.

Он не поверил глазам. Закрыл глаза, опять открыл.

Есть или нет? Есть! И вот вторая, вот и третья — на экваторе…

— Лава, — сказал Далин хрипло.

Где-то в глубине, под тысячекилометровой толщей атмосферы, уже текли огненные реки. Но сквозь зеленую муть метана пробивались только слабенькие лучи.

Керим крякнул, словно с размаху разрубил пень, потом сгреб в объятия жену и товарища. Так они и простояли втроем, обнявшись, полчаса или больше, не отрывая глаз от Урана. А Юна оказалась на отлете. Даже нарочно отодвинулась на шаг.

— Чем хороша наука? — сказал Далин счастливым голосом. — Тут можно ошибаться сто раз, но первая удача зачеркивает все заблуждения. Никогда не падайте духом, ребята. Делайте вторую, третью, четвертую, пятую попытки…

Как будто это не он в глухом отчаянии сидел тут два часа назад.

Они стояли и смотрели.

Это не было похоже на взрыв, не похоже даже на замедленную съемку. Глаз не замечал движения. Но, пока осмотришь огромный шар — пятнадцать градусов в поперечнике, — какие-то изменения произошли: голубые нитки стали толще, сделались как шнурки. Синие и оранжевые искры заиграли на шнурках — это загорелись метан и водород в атмосфере. Шнурки еще толще превратились в пояски. На поясках — тучи черными крапинками. Пояски все шире — они желтеют, потом краснеют. И вот Уран разрезан на ломти, а каждый ломоть — пополам. Сквозь зеленую корку просвечивает нутро — красное, как и полагается арбузу.

Ломти раздвигаются, просветы между ними все шире. Кипят и горят газы. Весь Уран окутан багровым дымом. И тени на Ариэле становятся не черно-зелеными, как обычно, а бурыми. Зловеще выглядят скалы — серые на свету, в тени — цвета запекшейся крови. Но это минутное впечатление. Через минуту освещение другое, тени уже бордовые, а на свету алые блики.

Ломти раздвинулись. Они висят на черном небе независимо друг от друга. На углах блестящие капли. Поле тяготения у каждого осколка теперь самостоятельное. Углы и грани стали высоченными хребтами и пиками. А пики эти состоят из пластичной горячей магмы; конечно, они сползают, рушатся. Но, только засмотришься на эти капли, уже на Ариэле другая расцветка — как на сцене, когда зажгут другие прожекторы. Залюбовался Ариэлем, а на Уране — на бывшем Уране — ломти расставлены еще шире, острые углы округлились, огня стало больше, зеленого тумана меньше..»

Позже Мир много раз пытался в стихах и в беседах описать эту цветовую симфонию, пляску красок. Пытался выразить свое настроение — чувство сдержанного торжества, удовлетворенной гордости, сознания своего могущества. И не мог. Вот почему в эпиграфе этой главы стоят слова:

Но, если ты любовь за горло взял,

Молчи!

О Солнце рассказать нельзя

Словами.

Лю оторвал их от молчаливого созерцания. Минут через сорок после разреза на одном из экранов появилось его улыбающееся лицо.

«— Говорит Лю, комендант Поэзии. Планета оформилась, «ум» Далин, разрешите стартовать?

А Земля еще ничего не знала о победе. Свет до Земли шел два с половиной часа. Только через два с половиной часа земные астрономы заметили изменения на Уране.

И тогда было объявлено по радио, что опыт с Ураном прошел успешно. И миллиарды земных жителей распахнули окна, чтобы посмотреть на неяркую звезду в созвездии Весов — не седьмой и не шестой величины, как обычно, а четвертой…

Это было жестоко:

Кинуть голос любимой

В огненные потоки,

Зеленые глубины.

— Потеряла ориентировку, потеряла глубину. Вижу звездное небо, временами его застилает пламя. Вижу. красно-огненные горы. Они лопаются, выворачиваются и ползут. Гора за горой превращаются в огненное тесто. Открываются сияющие недра цвета белого каления. Взрывы, всюду взрывы. Фонтаны и гейзеры огня. Грохот, рев, гул и вой. Потеряла ориентировку. Куда вы меня послали? Что мне делать, что делать дальше?

Все остальные кибы замолчали сразу — очевидно, были раздавлены в первый же момент, — а эта, с голосом Юны, сохранилась каким-то чудом, крутилась в потоках лавы, всплывала и тонула, прерывистым голосом слала в эфир свои жалобы.

Мир записывал сообщения кибы на два магнитофона. Каждое слово ее неоценимо было для науки. Ни один человек не уцелел бы там, в пекле, ни один не мог бы увидеть столько подробностей.

Взрывы и электрические разряды забивали передачу. Голос кибы захлебывался, переходил на свистящий шепот, потом взвивался до истерического крика. Звучали непривычно неуравновешенные интонации, как в голосе Юны, когда она клялась в любви сегодня. И Мир все снова и снова вспоминал сегодняшнюю сцену, о которой так хотел не думать.

— Действительно, глупая шутка была с этим голосом, — шептал он. — Сам себе дергаю нервы.

— Зачем вы послали меня сюда? — взывала киба. Прошло часа два после разделения Урана, и картина за окном заметно изменилась. Все еще красные ломти Урана виднелись на небе, целых четырнадцать солнц, цвета раскаленного угля. Но симметрия уже нарушилась. Некоторые ломти удалились, стали небольшими, другие, наоборот, приблизились, загородили дальние осколки.

А боковые вытянулись, стали плоскими, словно апельсиновые корки. Но это был просто оптический обман. Разрыв в поле тяготения растянулся словно пузырь, световые лучи обходили его, как воздушный пузырек в стекле. Наблюдатели с Ариэля смотрели на звезды как бы через плохое стекло. Созвездия искажались, звезды виднелись совсем не там, где следовало, а куски Урана расходились быстрее, чем на самом деле.

— Я не понимаю, где нахожусь. Двигаться вверх или двигаться вниз? Меня несет в огненном круговороте. Не забыли вы послать новый приказ? Взлетаю в воздух в столбе пламени. Озеро лавы. Падаю. Несет по поверхности. Впереди черные утесы…

Мир был занят сообщениями кибы, а Юна в соседней кабине — еще более тревожным делом. Не только киба, но и Ариэль, железо-каменный корабль, на котором они плыли по небу, несся неведомо куда. Распался на куски хозяин, и спутники сбились с пути, словно дети, потерявшие родителей, заметались, выбирая новую орбиту — самостоятельную, пока неопределенную. Обсерватория Ариэля беспрерывно вела наблюдения, стараясь уточнить новую орбиту. Но лучи света искажались в разорванном небе, ошибки громоздились на ошибки…

— Куда вы меня послали? Впереди черные утесы.

Несусь по расплавленному морю. Что я должна делать? Синие взрывы. Боком несет. Сейчас ударит..

Треск! Словно лопнула натянутая кожа…

И тишина.

Мир вытер пот. Ему хотелось встать и обнажить голову.

Но еще больше ему хотелось отдохнуть. Чувство у него было такое: на сегодня хватит! Хватит рыдающих киб и влюбленных девиц, неудачных и удачных опытов, разбитых сердец и разбитых планет. Хватит. Переживать он будет завтра, стихи писать послезавтра. Сейчас он хочет лечь в гамак и руки положить под голову.

Далин, напротив, был бодр, деятелен, полон планов.

Он выслушивал доклады радистов, вел переговоры с обсерваторией и с дальними спутниками Урана — Титанией и Обероном. Он напутствовал улетающие группы, напоминая каждому:

— Держитесь на расстоянии, не торопитесь высаживаться. Наблюдайте. Следите, как формируется планета. Составляйте карту, наносите установившиеся хребты. Потом пошлете кибу, чтобы изучала, как идет остывание. Думайте, как ускорить остывание. Может быть, полезно перепахивать планету, ломать застывшую корку, что ли? И составляйте проект, когда и как выводить на орбиту вашу планету. Счастливого пути. Руку жму.

Потом он говорил, обращаясь к радистам, возможно — к одной Юне:

— Ариэль тоже не скверно бы развернуть, пустить за планетами вдогонку. А то штаб оторвался от флота, превращается в регистратуру радиограмм. Пожалуй, мы не останемся здесь. Как только с Земли пришлют нам мощную ракету, сядем в нее и отправимся объезжать все планеты по порядку. Попутешествуем, посмотрим четырнадцать новорожденных миров.

А Мир удивлялся: «Откуда такая энергия у сверхсрочника? Любовь окрыляет человека или успех? Ведь сегодня же — три часа назад — он мечтал только о рыбной ловле. А теперь — на тебе: инспектировать четырнадцать планет, годы и годы в невесомой ракете».

Сам Мир мечтал только о гамаке.

Но день еще не был кончен.

Юна с бланком радиограммы подошла к Далину;

— «Ум» Далин, послушайте. Оторвитесь, важное дело.

«Даже тон у нее новый, — подумал Мир. — Тон подруги, хозяйки, не радиосекретаря».

Далин прочел радиограмму, нахмурился, сказал негромко:

— Керим, объявите тревогу номер один. Через час и двадцать минут Ариэль столкнется с планетой Драма.

Нам было некогда любить

И даже ненавидеть.

Я не успел тебя забыть,

Ты не смогла обидеть.

Усталость как рукой сняло. Позже Мир вспоминал О ней и удивлялся: «А ведь я, кажется, спать хотел?»

Тревога номер один как раз и предусматривала столкновение Ариэля с осколками Урана. Вероятность столкновения была не так уж мала — около четырех процентов (один шанс из двадцати пяти). Поэтому на случай катастрофы заранее был составлен план действий, каждый знал свое назначение, несколько раз проводились учебные тревоги.

Но, как водится, в последнюю минуту все оказалось не совсем так, как предполагалось по плану.

По плану на случай эвакуации на Ариэле были подготовлены три ракеты. Каждый знал свою ракету, свое место. Но какая-то киба на Уране сработала лишний раз, получилось не двенадцать осколков, а четырнадцать. Пришлось срочно сформировать еще две группы наблюдателей, две ракеты отдать им. Теперь всех людей с Ариэля надо было вывозить на одной-единственной ракете.

Далин первым долгом связался с ракетодромом. Оказалось, что все ракеты уже разлетелись, кроме двух.

К старту готовился толстяк Газлеви… за ним на очереди стоял Анандашвили, хозяин злополучной Драмы.

— Старт задержать! — распорядился Далин. — У меня двадцать шесть человек на Ариэле. Штабная ракета не заберет всех. Газлеви, возьмешь пятерых, и Анандашвили — пятерых.

— Но я уже на старте, — сказал перс, округляя глаза. — Я должен уступить площадку этому беспокойному грузину.

— Возьмешь трех человек из ракетодромной команды, — распорядился Далин. И со склада двоих. Сейчас склады ни к чему. А беспокойный грузин пусть становится на запасную площадку.

И тут же сказал Юне:

— Юна, вы человек с характером и волей. У нас двадцать шесть человек на Ариэле. Предупредите каждого, всех держите в памяти.

Мир с Керимом должны были отвезти на ракетодром архив штаба — все научные материалы. Архив был упакован заранее, его нетрудно было погрузить. Но ведь самые интересные материалы были получены сегодня. Их-то и надо было собрать: сегодняшние фотоснимки, киноленты, магнитограммы. Надо было припомнить, где что лежит, аккуратно завернуть, запаковать, а руки тряслись от волнения, глаза не могли оторваться от окна, от растущей огненной глыбы на небе. Прошла одна минута, сколько осталось еще? Не пора ли все бросать, бежать сломя голову на ракетодром?

Мир на минуту забежал в свою комнату. Глянул — что взять? Нечего. Мебель везде найдется, белье и костюмы не жалко. Стихи? Тут они родились, на этом несчастном Ариэле, пусть и горят тут же, пусть пропадают. Кому они нужны? Кериму, что ли? Он ждет, чтобы воспели его деяния?

Керим между тем грузил ящики на кибу-тележку.

Тележка оказалась мала, все ящики не умещались. Керим сунул значительную долю материалов в пустой скафандр, перекинул через плечо, как мешок. Потом посадил на тележку всхлипывающую Герту и умчался за ней скользящими скачками.

Миру пришлось вызвать еще одну тележку. Сколько же времени он ждал ее, как она медлила! Наконец тележка подкатила. Мир бросил на нее оставшиеся ящики.

А что там мешкают Юна и Далин? Нельзя же за любовью забывать о жизни…

Далин стоял перед селектором. Только один экран светился, и на нем виднелось тонкое лицо Анандашвили.

— Возьмешь еще пятерых, — кричал Далин. — Не двоих, не троих, а пятерых. Все равно мне столько народу не нужно будет на Обероне. Там есть свои ракетодромщики и свои радисты. Полезных людей добавляю тебе — двух техников по кибам и лучших радистов: Юну в том числе.

Анандашвили улыбнулся:

— Юну? Юночку я возьму без звука.

Что такое? «Ум» улетает на Оберон, а Юну отправляет с Анандашвили? Мир остолбенел. И Юна застыла посреди комнаты, расставив руки, будто уронила что-то.

Далин повернулся к ней:

— Юна, дорогая, так лучше. Ведь я сверхсрочник. Ты после поймешь…

Девушка высоко подняла голову. Голос ее был как натянутая струна, вот-вот надорвется:

— А разве вы приняли мои слова всерьез? Я просто хотела расшевелить вас, взбодрить. А то раскисли, стыдно смотреть было.

Лицо Далина выразило недоумение, даже некоторое недоверие.

— Ну, если так… — сказал он нерешительно.

Потом глянул на часы, кинулся к девушке, поцеловал ей руку и исчез за порогом.

— Не задерживайтесь! — крикнул он. — Осталось двадцать восемь минут. Мир, позаботься о ней… Потом сюда приходи.

Мир пошел в кладовку, разыскал скафандр Юны, вернулся. Девушка все стояла посреди комнаты и смотрела на правую руку, на ту, которую поцеловал Далин.

— Не огорчайся так. Юна, — проговорил Мир несмело. — Все будет хорошо. И одевайся скорее. Осталось двадцать шесть минут.

Он ласково взял ее за руку, нисколько не ревнуя, почт сочувствуя. Он-то знал, что такое отвергнутая любовь.

Девушка вырвала руку.

— Не подходи! — крикнула она в бешенстве. — Ты что обрадовался? Все равно не полюблю. Презираю тебя! Всегда буду презирать.

Это было так грубо, так некрасиво, так несправедливо, в сущности… Ведь Мир не улетал с ней, он отправлялся на Оберон с Далиным. Но… оставалось двадцать пять минут. Некогда было обижаться, объясняться и уговаривать. Мир схватил Юну за шиворот, как котенка, и сунул ногами вперед в скафандр. На Ариэле такие вещи проделывались без труда. Потом он нахлобучил шлем. Юна еще что-то кричала изнутри.

Век двадцатый,

Стенка,

Небо предзакатное.

Бит и связан,

Руки за спиной,

Смотришь прямо в дуло автоматное…

Это есть твой решительный бой!

Мир посадил Юну на тележку, нажал кнопку. Перебирая гусеницами, киба побежала по обочине. Дорога была загружена. По ней спешили, пыля гусеницами, колесами и лапами кибы роющие, долбящие, грызущие — все, что было самодвижущегося на Ариэле. Это Мир дал им приказ стягиваться к ракетодрому. Дал приказ из жалости, чувствуя угрызения совести после гибели кибы-Юны на Уране. Но все равно, теперь было ясно — машины придется оставлять на Ариэле.

Даже для людей места было маловато.

Сегодня кибы были красные — все до единой, — и пыль на дорогах красная, и скалы буро-красные, ржавые или багровые. Все потому, что четверть неба занимало ало-багровое конусообразное тело — раскаленная болванка, из которой люди собирались выковать планету, по имени Драма.

Но смотреть и запоминать было некогда. Оставались двадцать три минуты. Мир забежал в кладовку еще раз, вытащил скафандр Далина (ругая про себя всех этих беспомощных влюбленных, за которыми надо ухаживать, как за детьми).

К его удивлению, Далин спокойно сидел в кресле перед окном, глядел на красное зарево, как будто и торопиться было некуда.

— Осталось двадцать две минуты, «ум». Одевайтесь скорее.

Далин медленно повернул лобастую голову.

— Возьми стул. Мир. Сядь рядом, не мельтеши. Дело в том… дело в том, что спешить некуда. Наша ракета опрокинулась, упала с площадки. Четырнадцать ракет стартовали сегодня. Видимо, бетон раскрошился. В общем, ракета лежит на камнях, сломана опора, дюзы погнуты, трещина в двигателе. Ремонта на трое суток.

— Трое? Трое суток? Значит… не улетим? — Мир отер холодный пот.

— Тебе не повезло, — меланхолически продолжал Далин. — Ракета Анандашвили рассчитана на шесть человек, я всунул ему еще десять. Больше небезопасно. Одиннадцать надо было оставить. Я оставил ракетодромщиков — слишком большое наказание за оплошность. Оставил астрономов — за мрачное предсказание. И команду ракеты — за ненадобностью… и вот кого-то надо было добавить из радистов. Женщин я обязан был спасти, Керим нужен своей жене… а ты одинокий. Тебе не повезло, Мир.

Он говорил так спокойно, рассудительно, а Мир не слышал ни единого слова. Метался по комнате, думал:

«Что делать? Что делать?» Если ракета опрокинулась, ее, конечно, не поднимешь за двадцать минут. Тем более — опора сломана. Лезть в ракету Анандашвили?

Как лезть? Отталкивать Юну, сбрасывать Керима, драться с ним за место?

— Сядь, Мир, не мельтеши, — повторил Далин. — Умирать надо с достоинством.

А Мир не хотел умирать. С какой стати? Он еще и жить не начал. Поэма в заготовках, не написана. Любовь? Да, он любил, но его-то не любили. За что он умрет? Другие же не умирают, другим жизнь продлевают.

Зажегся экранчик на селекторе. Показалось растерянное, как бы измятое лицо Анандашвили.

— «Ум», я только что узнал, что твоя ракета опрокинулась. Слушай, я подожду тебя. Там, где влезли десять, влезет и одиннадцатый. Беги на ракетодром что есть силы. Я успею. Мы взлетим на прямую, обрежем нос этой Драме. Гарантирую.

Далнн отрицательно покачал головой.

— «Ум», не валяй дурака, не донкихотствуй. Ты самый нужный, самый знающий. Беги скорее, я жду. Я сам останусь вместо тебя.

Далин отрицательно покачал головой.

— Если найдется место, возьми кого хочешь! — крикнул он. — Кого попало, кто под рукой, и взлетай немедленно. Я приказываю, слышишь?

Лицо Анандашвили искривилось, стало жалким и напряженным. Казалось, он с трудом удерживается, чтобы не заплакать.

Далин задернул экран шторкой.

Мир, затаив дыхание, слушал этот разговор. Он так ждал, что Далин скажет: «Подожди, капитан. Я старик, сверхсрочник, жил-на свете достаточно, но тут рядом молодой способный радист, сейчас я пришлю его». Мир даже открыл было рот, чтобы крикнуть: «Меня пришлите, меня!» Но не крикнул. Что-то остановило его. Не к лицу Человеку умолять… даже о любви, даже о жизни.

Не оборачиваясь, Далин сказал:

— Спасибо за молчание, Мир. Мне неприятно было бы отказать тебе, а пришлось бы. Анандашвили нельзя сидеть на старте лишних десять минут, рисковать шестнадцатью людьми ради одного.

Минуту спустя за холмами полыхнуло зарево… потом съежилось, огонек ушел к звездам. Последняя ракета покинула Ариэль. G ней улетели радисты, Юна тоже.

Почему-то у Мира стало спокойнее на душе. Может быть, потому, что предпринимать было нечего, надеяться не на что. Так, рассказывают, в прежние времена, когда еще бывали преступники, они обретали спокойствие, попав в тюрьму. Видимо, жить в беспрерывном страхе чересчур утомительно. Нервы не выдерживают.

И Мир спокойно уселся рядом с Далиным, глядя на великолепное и мрачное торжество собственной гибели.

Драма приближалась. Миру казалось — она росла.

Словно огненно-оранжевое знамя разворачивалось по всему небу. Уже не красными, а угольно-черными на фоне этого знамени казались силуэты ближайших утесов. («Черное и красное — траур», — подумал Мир.)

Новорожденная планета еще сохраняла свои угловатые очертания. Тяготение не успело превратить ее в шар. Но воздух уже стек с углов. Углы были ярче всего желтого цвета. Желтое время от времени меркло, подернувшись прозрачной красной пленкой, но тут же остывшие пласты рушились, обнажая сияющие недра.

И на углах и на ребрах шло беспрерывное движение, словно кто-то месил и перелопачивал огненное тесто.

А на гранях, где скопился воздух, шевелились цветные синие и оранжевые языки пламени. Может быть, там горели метан и водород, а может быть, и не было никакого горения — газы нагрелись и светились, как на Солнце.

Мир разглядывал все это с удивительным спокойствием. Лаже находил сравнения. Даже какие-то стихи составлялись у него в голове:

У смерти были красные глаза

И сочни языков, и каждый — пламя…

Рифмы он не стал подбирать. Поймал себя на нелепом стихотворстве и усмехнулся. Рифмовать за десять минут до смерти? Смешная вещь — привычка.

Надеялся ли он? Пожалуй, надеялся. Человеку трудно отказаться от надежды, даже если он приговорен безапелляционно… А вдруг пронесет? Авось вывезет? Астрономы на Ариэле опытные, математика-наука точная, машина считает безошибочно… но вдруг… Ведь расчет велся по формулам Ньютона, по поправкам Эйнштейна, в соответствии со всемирным законом тяготения. Но как раз поле тяготения и разорвано сегодня…

— Как вы думаете, «ум», может, вынесет нас?

— Не знаю, дружок, едва ли. Могу обещать только, что смерть будет легкая. Взаимная скорость — двадцать пять километров в секунду. Удар, взрыв, и все обратится в пар. Мы тоже — в пар.

— Я обращусь в пар? — Миру не верилось.

С напряженным вниманием он смотрел в окно. Наверно, так смотрит капитан потерявшего руль судна. Вот его несет на скалы. Сейчас ударит… А может быть, там пролив, безопасная бухточка, лагуна за рифами? Бывает же такое…

Огненное знамя превратилось в занавес, встало пологом от гор до гор. Из-за полога высовывались языки, и каждый больше предыдущего. И вот уже полога нет вообще, только языки на горизонте — громадные, разнообразные, изменчивые, как всякое пламя. Пляшут над черными горами огненные змеи, колышутся огненные пальмы, взвиваются огненные фонтаны… и вдруг один из них, самый высокий, перехлестнув через ближайшую гору, накрывает здание радиостанции.

Извечно безмолвный Ариэль наполняется гулом и воем пламени. Шумит, свистит, ревет и грохочет огненный вихрь.

И Мир понимает: «Это конец!»

Ариэль уже в огне — в чужой атмосфере. Как только он дойдет до плотного дна — взрыв. Смерть!

От всей жизни осталась минута или полминуты.

И сделать ничего не сделаешь. Даже «ум» Далии ничего не предлагает. Вот он сидит, уставившись в окно, лицо красное, словно в крови. Бессилен, словно руки связаны. В героическом двадцатом бывало так: фронт побеждает, а тебя возьмут в плен враги — люди с бессмысленными глазами, тупые, как программные кибы. свяжут, скрутят, приставят к стенке, прицелятся. И вот она, смерть, — в черном зрачке автомата. Смотришь на нее… и поешь.

И Мир запел. Запел старый, трехсотлетней давности гимн героического двадцатого века. Пел стоя, держа руки по швам, старательно выговаривая забытые, потерявшие смысл слова о рабах, проклятьем заклейменных.

Потом он заметил, что «ум» Далин тоже стоит рядом с ним и тоже поет, перекрикивая вой пламени. А пламя вес жарче и светлее, взметаются вспышки, снаружи грохочет и стреляет — взрываются двигатели застрявших на дороге киб.

— «Это есть наш последний и решительный бо-о-ой!» Юноша пел, и пел старик. Так встречали смерть люди. Человек может погибнуть, он смертей, но сдаваться ему не к лицу, потому что он Человек из племени победителей. Он гибнет, а племя побеждает.

Они спели первую строфу и припев, а пламя все ревело за окном. Потом оно стало тускнеть, темнеть, Сквозь него начал просвечивать силуэт железных гор… потом показалось черное небо с багровыми тучами.

— Поздравляю тебя, Мир, — сказал Далин. — Жить будешь.

Мир продолжал петь, торжествуя. Голос его гремел в ватной тишине Ариэля. За помутневшим ркном виднелась закопченная дорога, на ней — оплавленные кибы.

— Вот мы и воспрянули, — улыбнулся Далин. — Садись к передатчику. Мир, ты у меня один за четверых. Обсерваторию вызывай, потом штаб, потом ракетодром… надо узнать, кто жив.

Мир сел на место Юны, застучал ключом. Далин, стоя сзади, обнял его за плечи.

— Дела, Мир! У живых много дел. После Ариэля вызовешь ракеты. Четырнадцать групп, есть с кем поговорить. Ну, и мы не засидимся. Получим с Земли ракету, будем облетать всех по очереди. Любишь путешествовать, Мир? Или отправить тебя на Драму к Анандашвили?

Мир понял, о чем идет речь.

— Но Юна любит вас, — сказал он.

Далин похлопал его по плечу:

— Женщины, друг мой, торопливы в чувствах. Это у них пережиток, от прабабок, которые отцветали к тридцати годам. У Юны сотни лет молодости. У нее есть время разобраться, она разберется еще.

В радиоприемнике послышался частый писк. Отвечала обсерватория, отвечали убежища штаба и ракетодрома. Все живы. Уцелели. Отсиделись в герметических помещениях.

— Поздравляю с жизнью, — велел передать «ум». — На всякий случай сидите в убежищах до завтра. Завтра свяжемся.

Завтра!

Первый день творения заканчивается.

Завтра будет уже второй день в истории четырнадцати человеком созданных планет.

Загрузка...