ПОСЛЕ УНИВЕРСИТЕТА

Настал день, когда я сдал последний — государственный — экзамен перед комиссией, в которую входили профессора Миколас Биржишка, Винцас Миколайтис, Пранас Скарджюс и Пранас Аугустайтис. Моя дипломная работа «Символизм в литовской лирике», которую я писал, как мне казалось, исходя из марксистских позиций, была высоко оценена Биржишкой и Миколайтисом, хотя они (особенно Миколайтис) и указали, что не согласны с моим методом. Подобная терпимость профессоров удивила меня, потому что, вручая свою работу, я не был уверен в ее судьбе. Я слышал, что некоторые из моих преподавателей пытались выхлопотать для меня стипендию за границу, но, когда этот вопрос рассмотрели выше, там сразу дали понять, что для людей с моими убеждениями стипендий не предвидится.

В последний университетский год мое материальное положение снова сильно пошатнулось. Видно, началась тайная кампания против меня, как редактора «Третьего фронта» и человека, который не умел кланяться. Я почувствовал, что все труднее мне получить работу даже там, где раньше я получал ее без особого труда. Чтобы успешно кончить университет, я почти перестал писать в газеты. Правда, представился случай перевести и отредактировать интересные путевые заметки о Средней Азии К. Арриса; кроме того, меня пригласил перевести свои медицинские новеллы «Врач рассказывает» профессор-швейцарец Ландау (Э. Каукас). Это немного поправило мое финансовое положение, но только временно.

Непременно надо было найти постоянную работу. Не было ни малейшей надежды получить место преподавателя в литовской гимназии в Каунасе — здесь работали верные таутининкам учителя, которые не собирались уступать своих мест. С великим трудом я поступил преподавателем литовского языка и литературы во вновь открывшуюся еврейскую гимназию с литовским языком преподавания, которая обосновалась в неудобном доме, в Старом городе.

Работа преподавателя показалась мне интересной, хоть и утомительной. После пяти или шести уроков пересыхало во рту, в голове шумело, а дома ждали еще стопки тетрадей. Большинство моих учеников плохо владели литовским языком; их приходилось учить не только правильно писать, но и правильно выговаривать звуки. Дисциплину я поддерживал в классе легко, ученики меня слушались. Хуже всего было, что гимназия никак не могла вовремя собрать у родителей плату за учебу, и мы, преподаватели, не получали жалованья два, три, а то и четыре месяца подряд. Директор агроном Гиршовичюс был добрым и воспитанным человеком (он умер уже после войны, вернувшись из гитлеровского концлагеря). Он успокаивал нас, не скупился на обещания, но, как известно, обещаниями сыт не будешь. С грехом пополам я дотянул в этой гимназии до экзаменов. Представители министерства на выпускных экзаменах по литовскому языку даже удивились, что ученики настолько продвинулись вперед. Так что результатами работы я был доволен. Но было ясно, что в следующем году я не смогу работать в таких условиях.

В эти дни я поближе познакомился с человеком, который позднее стал одним из самых близких моих друзей.

На Зеленой горе, неподалеку от Короткой улицы, где я жил по приезде в Каунас, находились два средних размеров здания, обнесенные металлической оградой, перенесенной с фортов, окружавших Каунас. На столбах ограды сидели цементные совы — символы науки — работы скульптора Винцаса Грибаса.[86] В одном здании находилась галерея М. К. Чюрлениса с экспозицией его произведений, а в другом — Художественное училище. Второе здание сразу, едва в него войдешь, каждого вовлекало в атмосферу художественной лаборатории — коридоры были увешаны рисунками и картинами, а перед лестницей стояли копии знаменитых античных скульптур.

Управившись с уроками, я часто заходил в мастерскую Юозаса Микенаса. Не знаю, чем я заинтересовал этого молодого художника, недавно вернувшегося из Парижа, но он решил вылепить мой бюст. При каждой встрече он возвращался к этой мысли, которая возникла у него, кажется, тогда, когда нас познакомил его старый приятель Пятрас Цвирка.

Юозас Микенас удивительно красивый человек — рослый, прямой, с выразительным лицом, высоким умным лбом. Был он тих, задумчив, но в его глазах почти всегда светилась приветливая и оценивающая улыбка, а во всех его движениях чувствовалась большая внутренняя сила. Взглядом своих внимательных темно-голубых глаз он словно ощупывал предметы и лица.

Мне было странно, почему подружились такие разные люди — Цвирка и Микенас, который был старше его на восемь лет. Может быть, именно потому, что Пятрас был подвижным, экспансивным, а Юозас — спокойным, сдержанным, взвешивавшим каждое слово. Они как-то дополняли друг друга.

Когда я приходил позировать, Микенас, преподававший тогда в Художественном училище мозаику и фреску, встречал меня с улыбкой, но не говорил ни слова. Потом один-два вопроса, одна-другая фраза, и казалось, что разговор иссяк. Когда мне надоедало сидеть в одной позе, я принимался рассказывать о каком-нибудь приключении из жизни писателей и видел, что максимальный результат моего рассказа — теплая улыбка на лице скульптора. Я не помню, чтобы он хоть раз расхохотался так весело и звонко, как Цвирка. Если спросишь о Париже, о художнике Деспийо, у которого он учился, о Майоле, он ответит коротко, без деталей, словно из этих лаконичных ответов мне все будет ясно. Изредка он задавал какой-нибудь вопрос и мне — о ликвидированном «Третьем фронте», о Казисе Боруте или Саломее Нерис, и по его интонациям можно было понять, что он наш журнал читал, интересовался им, что его вообще волнуют общественные вопросы, хоть и не обмолвился о них ни словом. Работал Микенас внимательно, на длинных сеансах он со всех сторон изучал мое лицо, прищурив глаза, смотрел на натурщика и сравнивал его с изображением, рождающимся в глине. Мне портрет казался и похожим и творчески переосмысленным. Микенас просил меня приходить еще и еще. В его мастерскую я ходил несколько недель. Наконец работа была завершена и вместе с портретами Пятраса Цвирки и Антанаса Гудайтиса[87] экспонирована на выставке 1934 года.

С той поры мы подружились с Микенасом. Он не раз показывал мне свои новые работы, хотел узнать мое мнение о них, и мне такое внимание было приятно. Однако он все еще был недоволен первым моим портретом и обещал сделать лучше. (Этот бюст во время войны сохранился в Каунасе, в Верхней Фреде, у моих родных. После войны Микенас забрал его и в 1954 году вылепил новый портрет.)

Когда позднее, уже поселившись в Клайпеде, я приезжал в Каунас, мы непременно встречались с Микенасом, который становился все знаменитее. Он не переставал интересоваться и моими работами, путешествиями, замыслами. В 1936 году в одной группе мы побывали в Советском Союзе. Мне кажется, что эта поездка заставила Микенаса задуматься над ролью художника в жизни, над его задачей в эпоху, когда крепчала угроза фашизма. Дружба связывала Микенаса не только с Цвиркой, но и с Борутой и другими прогрессивными писателями.

Мою монотонную и довольно печальную жизнь разнообразили и украшали встречи с девушкой, с которой я познакомился в университете. Меня восхищала не только ее внешность, не только улыбка, почти не сходившая с ее лица, но и ее начитанность, живой ум. Она интересовалась литературой и искусством, и у нас никогда не иссякали темы для разговора. Были и другие причины, которые все теснее связывали нас.

Рано покинув родной дом, лишь на каникулы возвращаясь в деревню, я жил, как умел, в одиночестве, и уже почти забыл, что такое тепло дома. И вот зимой, переехав в страшно холодную комнатку над лестницей, единственной стеной примыкавшую к квартире богатого домовладельца, я почувствовал себя очень плохо, температура подскочила, и я слег. Дня два я никому не мог сообщить, что со мной, я почти ничего не ел, у меня не было даже кипятка. По ночам я бредил, а днем собирался с силами и ждал, когда смогу встать и пойти в город искать еду. И вот однажды у своей кровати я увидел ее. Она трогала мой горячий лоб и пыталась надеть на меня теплое шерстяное белье. В комнате появился и горячий чай, и лекарства — все то, о чем я сам не мог позаботиться. Когда я начал выздоравливать, я видел рядом с собой все то же лицо с крохотной родинкой на щеке.

Поправившись, я провожал ее в далекую Верхнюю Фреду, через весь проспект Витаутаса, через Зеленый мост, потом в гору, по шоссе, обсаженному гигантскими деревьями. Иногда дорога была грязная, шел дождь, но я не мог отпускать ее одну в такой долгий путь — почти каждый вечер мы шли рядом и разговаривали обо всем на свете.

Мне казалось, что я буду счастлив, если эта девушка станет моей женой. Но как мы будем жить? Я знал, что она выросла в обеспеченной семье. А что я могу ей предложить? Беспокойную, непостоянную жизнь, вечную, нехватку денег, трудные условия учителя, неясное будущее молодого писателя, каждую книгу которого реакция будет встречать в штыки. Это будущее могло обернуться даже тюрьмой, которой я пока еще счастливо избегал.

Все это я откровенно высказал своей подруге. Она не испугалась: она любила меня — и этим все сказано. Даже когда я сказал, что не соглашусь венчаться в костеле, она ответила, что не может от меня этого требовать, потому что сама она — атеистка.

В то время лишь в Клайпедском крае существовало гражданское бракосочетание, и те граждане, которым совесть не позволяла лицемерить, отправлялись в ближайшее местечко Клайпедского края — поначалу, как положено, подать на оглашение, а потом, по истечении положенного срока, и сочетаться браком. И вот весной, когда все вокруг цвело и зеленело, мы спустились на пароходе по Неману в Смалининкай и подали на оглашение. В газете некоторое время спустя появилось обязательное объявление. Из-за этого объявления зашумел весь Каунас. Казалось невероятным, что девушка из «хорошей семьи», даже, как многие думали, дочь верующих родителей, собирается выйти замуж за «безбожника и большевика». На объявление тотчас же откликнулась клерикальная газета «Утро». Позднее я узнал, что столпы клерикалов недвусмысленно атаковали отца моей подруги, который тогда преподавал классическую филологию на факультете теологии и философии и, скорей всего, ничего не знал о нашей поездке в Смалининкай. Все торопились вмешаться в дело, которое, как нам казалось, касалось лишь нас…

Видя и слыша все это, мы совсем не собирались расставаться. Напротив, я все больше ценил свою подругу за ее смелость. Я знал, что эта девушка, Элиза, которая казалась такой хрупкой, — сознательный, упорный и волевой человек.

Теперь я снова жил в центре, на улице Донелайтиса. Владельцем дома был знаменитый адвокат, крупный деятель ляудининков — Миколас Шляжявичюс… Но видел я его очень редко. Он сидел в своем кабинете, а я с ним дел не имел. Гораздо чаще я встречал его жену Домицеле, высокую, статную даму интеллигентной наружности. Раз в месяц я отправлялся в ее гостиную, обставленную заграничной мебелью, платить 45 литов за комнату. Дом был выстроен в современном духе. Хотя в нем было всего лишь два этажа, с первого на второй вел лифт. Горничную или сторожа владельцы дома вызывали по телефону. В восемнадцати комнатах жили два Шляжявичюса, их воспитанница Марите (детей у них не было), зять Мацкявичюс и многочисленная прислуга.[88]

В подвальном этаже жила вдова недавно умершего видного художника Каетонаса Склерюса. Дальше, в самом конце коридорчика, находились две крохотных комнатки, видно, кладовки (в этом коридоре вообще было много кладовок, в которых стояли банки с вареньями, грибами и прочими продуктами). Комнатки были низкие, в каждой было по одному окну, с решеткой, словно в тюрьме (чтобы воры не залезли). Эти комнатки сдавались, в одной из них уже жил студент Юлюс Бутенас,[89] а во второй обосновался я.

Юлюс Бутенас интересовался литературой и общественной жизнью. Он собирал материал и писал монографии о Винцасе Кудирке, Повиласе Вишинскасе[90] и других деятелях прошлого. Он всегда подробно знал все события в студенческой среде и даже в городе. Однажды утром Бутенас постучался ко мне в дверь и сообщил, что только что была совершена попытка переворота. Таких переворотов в то время было сколько угодно — чуть ли не каждый генерал мечтал править Литвой, и офицеры то и дело пытались свергнуть Сметону. Но президент держался крепче, чем могло казаться со стороны. Поговаривали, что даже не он сам, а его оборотистая жена Зосе спасает их в самых сложных и опасных положениях. Выйдя на улицу, мы увидели толпу у типографии, люди показывали на ворота полицейского участка, которые свалил танк. Это был знак, оставленный ночным «переворотом».

Как-то ночью меня разбудила полиция — охранка делала обыск в комнатке Бутенаса. Я помню, что убеждал своего арестованного товарища не падать духом, напоминал ему о Винцасе Кудирке. Это, конечно, было довольно наивно.

В комнатке было неплохо, только мучила страшная духота, — сидя за столиком, надо было держать открытым зарешеченное окно, чтобы не задохнуться. Особенно зимой легко было простудиться.

Как-то раз хозяйка решила пригласить нас с Бутенасом на обед. Я никогда не бывал в домах каунасских аристократов, так что охотно согласился — мне было интересно, как все это выглядит. В саду Шляжявичюсов благоухали цветы и зеленели молодые деревца. На веранде дома над моим зарешеченным окном собралась вся семья. Едва пришли мы с Бутенасом, как появился друг дома — ксендз и поэт Миколас Вайткус.[91] Он держал в руке какой-то альбом, на обложке которого был нарисован чертополох. Торопливо взбежав на веранду и поздоровавшись со всеми, он сладким, угодливым голосом воскликнул:

— Господа, господа, прошу внимания!.. Посмотрите, что это… Мы смотрели на альбом, который держал в руке Вайткус, и не видели ничего, кроме рисунка на обложке.

— Мне кажется, это чертополох, — смиренно сказала воспитанница Шляжявичюсов Марите.

— Совершенно верно, — заулыбался Вайткус. — Совершенно верно отгадала барышня Марите — это самый обыкновенный чертополох. Пойдешь босиком по полю и еще наткнешься на такой чертополох. Но тут, поглядите, господа, тут этот чертополох уже искусство. Это уже не чертополох, а творчество, красота… Посмотрите, это же удивительно — какая перемена: чертополох обратился красотой, наши глаза им любуются, верно, господа?!

Мысль была не особенно глубокой, но хозяева довольно улыбались, словно неожиданно решилась очень сложная, запутанная задача.

Нас пригласили к столу. Столовая большая, светлая, а стол ломился от всяких яств. Напитков, кажется, было немного — только французское вино. Хозяйка угощала всех и сама разливала гостям суп, с особенным уважением обращаясь к другу дома Вайткусу. Поговаривали, что он получает немало денег на нужды церкви из кармана Шляжявичюса через горячо верующую его жену.

Вайткус все еще находился в центре внимания. Хозяйка накладывала на его тарелку поджаренный картофель, наливала серебряной ложкой в хрустальный бокал морс, пахнущий свежими ягодами. А ксендз все говорил, говорил, и все его разговоры были похожи один на другой. Обмолвился даже обо мне — он-де думал, что я лишь способный молодой поэт, а теперь увидел, что я — писаный красавец, настоящий Аполлон (это была новость для меня). А шея, мол, как у настоящего Геркулеса (это совсем меня удивило, потому что питался я весьма скудно).

Обед был невероятно вкусный. Мы с Бутенасом, привыкшие к обедам в студенческих столовых, ели так, что трудно было не заметить наш аппетит. Но ни хозяйка, ни другие не обращали на нас внимания. Хозяйка просто не могла оторвать глаз от бело-розового лица ксендза, который находил все новые и новые темы. Он легко коснулся вопросов литературы. Выяснилось, что в литературе он всегда ищет отражение вечной божественной красоты. Потом Вайткус сказал несколько приятных слов Марите о ее музыкальных способностях, и Марите покраснела как пион. Со всеми ксендз был учтив. Когда он ушел, все диву давались: «Какой удивительный человек! Какая культура! Он всюду видит красоту, как настоящий поэт! Правда, он не только ксендз, он поэт и есть, и это, может быть, не менее важно!»

По случайным намекам можно было судить, что этим богатым людям совсем чужды литература, искусство. Они обменивались банальными замечаниями о какой-то постановке государственного театра, которая растрогала до слез хозяйку и Марите, а господина Мацкявичюса, как он откровенно признался, заставила зевать. Господин Шляжявичюс давно уже не ходил в театр — некогда, да и как-то несерьезно.

Ничего нового на этом обеде я не узнал. Я лишний раз убедился в узости интересов наших высших кругов. Стало ясно, как хитро действуют литовские священники — они посещают не только верующих. Они охотятся за благосклонностью и, разумеется, деньгами в семьях богатых либералов.

Единственная встреча с поэтом Вайткусом оставила у меня кисло-сладкое впечатление — он говорил, говорил, словно заведенный; казалось, что он говорит не потому, что должен сказать что-то важное, а потому, что не может остановиться.

…А время шло. Умер Майронис. Смерть этого большого поэта вызвала куда меньший отзвук, чем можно было ожидать. Может, потому, что умер он летом, когда Каунас пустеет, когда в нем почти нет студентов и гимназистов. Мало кто понял, что со смертью Майрониса в литовской литературе на самом деле кончается значительный период. Но рубеж эпох вскоре, весной 1933 года, подчеркнула смерть Тумаса. Гуманитарии веселились в зале атейтининков, когда пришло известие, что на горе Ви-таутаса, в доме своего родственника Пятраса Климаса, умер наш Учитель, седой юноша, один из самых интересных и своеобразных людей Каунаса. Устроители вечера не хотели сообщать танцорам этой вести, чтобы «не испортить настроение», но кто-то (кажется, Корсакас) потребовал прекратить танцы. С глубокой, искренней печалью мы провожали Вайжгантаса, мучительно чувствуя, что больше не встретим таких людей, каким был покойный.

В начале 1933 года в Германии пришел к власти Гитлер. Теперь я вспомнил кривоногого лысого человечка на станции под Мюнхеном. Тогда первый увиденный мной нацист грозил, что уничтожит французов и евреев. Теперь громилы в коричневых рубашках, со свастикой, которых мы видели в Мюнхене начинают править Германией. Не означает ли это, что в Европе начинается новая эпоха, эпоха жуткого насилия, преследований и войн?

Литовские фашисты ликовали. Им казалось, что теперь, когда в соседнем большом государстве у кормила власти стоят похожие на них деятели, их позиции станут прочнее. Но из Германии шли страшные вести. Гитлер далеко превзошел всех своих предтеч. Горели на кострах книги, и Оскар Мария Граф, с которым мы когда-то виделись в Мюнхене, теперь писал: «Сожгите меня! Опираясь на всю свою жизнь и на все свои писания, я имею право требовать, чтобы мои книги были отданы чистому пламени костра и не попали в кровавые руки и испорченный мозг коричневых убийц.

Сжигайте творения немецкого духа! Дух останется неугасимым, как ваш страшный позор!»

Уже сидел в тюрьме Казис Борута, хоть поначалу он и избежал ее. Охранка все-таки дорвалась до него, решив отомстить за «старые грехи» и за антифашистский альманах «Труд»… Монтвила, на какое-то время выйдя из тюрьмы, но не получив в Каунасе работы, уехал в Кретингу работать в типографии. Мы обрадовались, увидев первый маленький его сборник, с трудом пропущенный цензурой, — «Ночи без ночлега». Заглавие точно и красноречиво свидетельствовало о трагическом положении преследуемого поэта…

Юстас Палецкис печатал в «Культуре» отрывки из книги путевых впечатлений «СССР — нашими глазами».

А мы с Цвиркой, обложившись всем доступным материалом, в том числе и советскими журналами, в читальне Каунасского университета писали памфлет. Он казался нам просто необходимым. В Литве были люди, которые пытались изобразить Гитлера как спасителя Германии и Европы от большевизма. А мы в своей книжице «Адольф Гитлер, карьера диктатора» стремились раскрыть истинное лицо гитлеризма — поджигателя войны, ярого врага культуры, пропагандиста расовой и национальной ненависти. Мы работали увлеченно и управились в несколько дней. Книжица, к счастью, еще могла быть напечатана, ее многие читали. Подписали мы ее псевдонимом.

Гитлеровские идеи начали проникать и в Литву, разумеется прежде всего в Клайпедский край. Из Клайпедской городской библиотеки были изъяты книги Людвига Ренна, Лиона Фейхтвангера, Эгона Эрвина Киша, Томаса и Генриха Маннов и даже Джека Лондона. Коричневая чума проникала и в нашу страну. Лишь спустя некоторое время Литовское общество писателей выразило довольно мягкий протест против этого проявления варварства — изъятия антифашистских книг…

В это угрюмое время особенно много значили дружба, семья. Летом мы с женой уехали на взморье. В Паланге остановиться не могли — не хватило денег. По чьему-то совету мы нашли комнатку в рыбацкой избе, в деревне Ванагупе, в нескольких километрах на север от Паланги. Совсем рядом шумел лес, полный золотых сосен и малахитовых елей, за ним открывалась белая полоса пляжа и дальше пенистое, сверкающее на солнце море. Лето казалось нам молодым и веселым. Целыми днями я бродил с женой у моря. Мы доходили до Паланги и возвращались обратно, в безмятежную деревню, где видели рыбаков, их сохнущие сети, большие, просмоленные лодки. Мы купались, загорали, потом возвращались в избу, садились по обе стороны стола и так сидели целыми часами, всей душой чувствуя, что эти часы больше не повторятся и что нам никогда не забыть их — в какую бы жизненную бурю мы ни угодили.

Жили мы простой жизнью, пили молоко, ели ягоды, камбалу и другую бесхитростную рыбацкую еду, которая казалась нам очень вкусной. На взморье дул теплый ветер, лес пах смолой и ягодами, из-под ног изредка, извиваясь, уползал скользкий уж.

Мы были очень счастливы.

Мы радовались, когда в это лето дождались гостей. Однажды, из Паланги пешком пришла Саломея Нерис. Она не нашла нас дома, но потом встретила на пляже. Мы долго гуляли с ней и разговаривали…

Приехав в рыбацкую деревню, я чувствовал себя первооткрывателем — вот где я увидел новую жизнь, борьбу человека со стихией, ремесло, которого я не знал раньше, живя в деревне! Да и люди, думалось мне, здесь особенные, отважные, сильные, энергичные. В первое же утро, гуляя по деревне, я встретил немало рыбаков, мужчин и женщин, — одни сушили сети после ночного лова, другие нанизывали на удочки наживку, третьи смолили лодки или поднимали паруса. Я здоровался с ними, как мне казалось, вежливо, а они, не поднимая головы от работы, однообразно отвечали:

— Добрый день, добрый день… — и все.

Я расспрашивал их о погоде, о лове, об их работах, но ответы получал все такие же односложные, скучные. Мне никак не удавалось подружиться с рыбаками.

Наконец я решил действовать другим способом. Сходив в Палангу, я купил бутылку водки. Свою хозяйку попросил достать копченого угря и поджарить камбалы. К вынесенному во дворик столу я пригласил нескольких рыбаков, живших по соседству, которых видел каждый день. Они пришли, тихо сели, тихо поднимали рюмки, тихо откусывали рыбу.

Выпив, они изменились — повеселели, стали разговорчивее, а один из них сказал:

— Так вы, господин, ничего… А мы-то думали…

— Что ж вы думали?

— Мы-то думали, что вы шпик из Каунаса, господин…

Я просто рот разинул. Этого только не хватало!

— Мы-то думали, что вы шпионить приехали…

— А зачем мне шпионить?

— Мало ли теперь всяких шляется, — говорил рыбак. — Все разнюхивают, как мы спирт контрабандой возим из Данцига…

Я рассмеялся.

— Знаете что, уважаемые, — сказал я им, — занимайтесь вы своей контрабандой сколько угодно… Не мое это дело…

Дружба с рыбаками с этого дня стала теснее. Во всяком случае, они хоть не отводили глаз и приветливее отвечали на расспросы…

Летом я получил известие, что Клайпедская литовская гимназия имени Витаутаса Великого ищет учителя по литовскому языку и литературе. Приехав в Клайпеду, я зашел к директору. Да, им нужен молодой, энергичный учитель. Гимназия находится в ведении не каунасского Министерства просвещения, а местного совета. «О, — подумал я, — здесь, без сомнения, будет привольней. Никто не станет тянуть тебя в таутининки или в шаулисы».[92] Кроме того, в Клайпеде учредили новое учебное заведение — Институт торговли, который тоже нуждался в преподавателе литовского языка.

И вот в Каунасе я прощаюсь со своей комнаткой и передаю ее своему лучшему другу Пятрасу Цвирке. Беру чемодан, любимые книги и, собираясь уходить, говорю:

— Пока я жил здесь, как видишь, женился… Желаю тебе того же самого, тем более что девушка у тебя уже есть… И не забудь, что я вас сосватал…

— Ну, ну, не хвастайся, — говорит Пятрас. — Без нашего обоюдного желания все равно ничего бы не вышло.

— Так-то оно так, но если бы не я…

И правда, когда я познакомился с сестрой своей жены, подвижной привлекательной студенткой Художественного училища, коротко стриженной, похожей на мальчика, я в шутку начал ей рассказывать, что ею очень интересуется один мой товарищ. Да и Пятрасу я не раз говорил, какая это замечательная девушка. Когда они встретились, они сразу подружились, и эта дружба, через год после нашей свадьбы, тоже кончилась свадьбой. Таким образом, мы с Пятрасом стали не только друзьями, но и свойственниками. В его жизни, как и в моей, эта крохотная комнатка с зарешеченным окном сыграла большую роль.

Загрузка...