1. Жизнь впереди

Миша Самохин, тринадцатилетний рослый и нескладный паренек, взбежал на глинистую насыпь дота и, приложив ладонь к глазам, стал смотреть вдаль. День был осенний, пасмурный. В котловине плавал дым подземных очагов. Пелена его, низко расстилаясь, была похожа на большое озеро, берега которого с каждой минутой раздвигались все шире.

Миша пронзительно свистнул раз и другой. Не слыша ответного свиста, он взял длинный шест, надел на него свою помятую кепку и поднял ее высоко над головой. В котловине сейчас же из пелены дыма вынырнул другой шест с натянутой на него кепкой, только не серой, как у Миши, а черной.

— Связь восстановлена, — улыбнулся Миша и пал спускаться в дот.

В темном углу дота стоял деревянный сундучок, вмещавший им с матерью обеденный и кухонный стол. Отодвинув его, Миша опустился на бурьянную подстилку и, приложив губы к концу узкой железной грубы, спросил:

— Гаврик, ты слушаешь?

В это время на самом дне котловины Гаврик Мамченко, перескочив через спящую Нюську, через низкую железную печку, кинулся к другому концу той же трубы. Упав на колени, он закричал:

— «Большая земля», алло! Алло! На «Острове Диксоне» слушают!

В узкой трубе слова его налетали одно на другое и сливались в бубнящую бессмыслицу: «Али, вали, дзум, бум!»

Миша отнял от трубы оглушенное ухо, и в дот ворвались отчетливо звонкие слова Гаврика:

— Давай сводку! Смело давай! Мамки нет, а Нюська спит — хоть из пушек пали!

— Гаврик, ну что орешь? Эти пушки у меня теперь в ушах..

— А ты не тяни.

— Будешь кричать — скорей не будет, — сказал Миша и стал передавать «сводку» о том, как идет первое собрание колхозников, вернувшихся из эвакуации домой.

— Опять ругают фашистов, опять вспоминают и подсчитывают, что они сожгли, что разграбили. А чего считать? Будто не видно, что ничего не осталось.

— Хорошего, значит, нет?

— Кое-что есть… Из района приехал майор — раненый, рука перевязана…

Миша внезапно отдернул от трубы ухо, потому что в дот прилетел звенящий вопрос Гаврика:

— Танкист?

— Не угадал.

— Летчик?

— Нет, артиллерист.

— Сам бог войны?.. Ты не ошибся?

— На нашивке две пушки крестом. И знаешь, зачем приехал?

Тут Мише Самохину, и без того медлительному, захотелось с толком рассказать интересную новость. Он лег поудобней на бок, привалившись плечом к стене и закинув ногу на ногу. Пока он устраивался, из трубы слышались то тяжелые вздохи, то сердитый голос Гаврика:

— И через трубу вижу, что ты. Мишка, задаешься… Тысячу трудодней, должно быть, заработал?. А мне с Нюськой возись. Чуть отвернусь, сейчас же затянет «у-гу-у».. А потом мамка начнет высказываться…

Мише стало жаль товарища.

— Гаврик, потерпи. Дорожка намечается. Боевая дорожка. Верь слову, — если поедем, то только вместе!

— Покороче рассказать можешь? — попросил Гаврик.

— Длинно рассказывать пока нечего…. Майор этот пришел на собрание, послушал, как Алексей Иванович, председатель, убытки подсчитывает, а мамки плачут… Послушал и говорит: «Поплакали, товарищи колхозницы, и довольно. Теперь вытирайте слезы насухо: слезами детей не накормим. Мне Василий Александрович, секретарь райкома, наказ дал не терять ни минуты: наряжать человек трех в Сальские степи за коровами, к шефам. Послать трех взрослых нельзя… Василий Александрович сказал, чтобы послали расторопного старика и двух старательных подростков…» Я, Гаврик, стою у дверей и вижу, майор ко мне приглядывается.

— Ух ты! — удивился Гаврик. — А дальше? Что дальше он сказал?

— «Дальше, дальше!» — недовольно передразнил Миша. — Дальше надо было послушать, а я скорей к прямому проводу. Боялся, что ты помрешь от нетерпения. Тебе с Нюськой трудно, а мне с тобой не легче. Тут бы как раз к майору подойти, старика Опенкина попросить… Старшим в Сальские степи обязательно его пошлют. Сам знаешь, тут поспешить надо — кого же, как не Опенкина.

Миша хотел сказать еще что-то, но Гаврик досадливо остановил его:

— Это и так ясно, — ведь сам Василий Александрович сказал, чтобы не теряли ни минуты!

Миша обиделся:

— Думал, ты посоветуешь, как теперь действовать, а ты и сам не знаешь. И у Нюськи опросить нельзя… она спит.

Гаврик услышал, как Миша заворочался и хлопнул дверью. Гаврика мучила досада, что он ничем не сумел помочь товарищу, тревожила мысль: сумеет ли Миша понравиться Ивану Никитичу Опенкину?.. Плотник был человеком беспокойным, горячим в работе, и Миша, с виду неповоротливый, мог ему не понравиться. Гаврик вспомнил, что два дня назад из района приехал новый директор школы — Зинаида Васильевна. Она была в партизанском отряде, ранена, еще не выздоровела. Можно было бы сходить к ней, такой боевой директор обязательно помог бы им с Мишей, — но смущало, что Зинаида Васильевна его совсем не знает.

С грустью подумал он о том, что где-то здесь, на полях родного Первомайского колхоза, от фашистской мины погиб Петя Стегачев, бывший вожатый школьного пионерского отряда. Он бы подсказал, как выйти из этого трудного положения.

И вдруг Гаврик вспомнил, — вечером мать рассказывала, что из эвакуации вернулась Ольга Петровна, завуч. Вот она сказала бы Ивану Никитичу: «Михаил Самохин — способный, дисциплинированный. Без огонька только, но если их сложить с Гавриком Мамченко — гору снесут. Они у меня всегда сидели за одной партой».

И Гаврик закричал в трубу:

— Миша, алло! Друг, лети на третьей скорости прямо к Ольге Петровне. Ты слышишь? Алло, у прямого?

Но на том конце «прямого провода» стояла обидная тишина, а здесь, в землянке, разбуженная пронзительным криком брата, пятилетняя Нюська уже затянула свою нудную песню:

— У-у-у-хым, у-у-у-хым-хым. Мамка придет… Скажу, как ты по трубе с Мишкой дружил…

Гаврик зло посмотрел на сестру, собираясь высказать ей всё, что он думает о доносчиках, но, боясь, что Нюська откроет матери «тайну трубы», смолчал.

Недавно мать Гаврика положила конец его встречам с Мишей Самохиным.

— Баклуши бьете, а Нюська — как беспризорная! Мишка, ступи только на порог землянки, — оба подзатыльников получите!

К счастью товарищей, была обнаружена эта замечательная труба, связывающая дот с землянкой. Когда здесь была линия фронта, по трубе текла в доты вода. Но сейчас у Миши и Гаврика это был «прямой провод», один конец которого назывался «Большая земля», а другой — «Остров Диксон».

Нюська продолжала тянуть:

— У-у-у-хым-хым…

Гаврик вздохнул и заговорил с принужденной лаской:

— Нюся, ты же сестренка. И я тебя люблю. Не забыл оставить тебе сухарь. Сам не съел.

Из кармана куртки он вытащил сухарь и отдал его Нюське. Она перестала плакать, но по ее надутым мокрым щекам брат догадывался, что один сухарь не поможет делу.

Он нашел за печкой тонкую сосновую дощечку и, присев около сестры, опасливо заговорил:

— Вот из этой дощечки можно сделать тебе мельницу. Так мамка, знаешь, какой шум поднимет?. Ей она на растопку нужна. Что будем делать? А мельница может получиться… ну, просто мировая мельница!

Нюське очень захотелось иметь «мировую» мельницу. Она поднялась, оглянулась на дверь и шопотом проговорила:

— Гаврик, я не скажу мамке, что ты дружил с Мишкой по трубе. Мишка — хороший, труба — хорошая. Я ее укутаю травой, чтоб не замерзла. Нарочно она боится простудиться. Правда?

Обнимая сестру, Гаврик говорил:

— Ты ж у меня вся в папу. Военной тайны никому не разболтаешь.

Он достал из посудного ящика нож, наточил его на камне и стал делать мельницу. От этой работы он оторвался лишь на несколько минут, чтобы принести в чайнике воды из родника, наломать бурьяна и бросить его в печку. Насвистывая, возвращался он от родника домой. На пути ему повстречалась высокая старуха Нефедовна. Она несла на плечах мокрое белье.

— Чего свистишь? Или хату новую отстроил? Покажи ее! — спросила Нефедовна, оглядывая пустошь глинистого косогора.

— Бабушка, дым мешает. Ветер подует — увидите, — ответил Гаврик.

— Сбыться бы твоему слову, свистун! — усмехнулась Нефедовна, долгим взором провожая Гаврика, озабоченно напевавшего:

Прощай, любимый город,

Уходим завтра в море…

Когда четырехкрылая легкая мельница была посажена на воткнутый у порога шест, осенний ветерок, набежавший с залива, с жужжанием и треском заиграл в ее белых крыльях. Нюська захлопала в ладоши и затанцевала.

— Муки намелю много! Мамка целую гору пышек напечет, и будем есть. Мише Самохе тоже дадим. Всем дадим!

— До чего ж ты у меня умная! — засмеялся Гаврик.

Через минуту Нюська целиком погрузилась в хлопотливые дела мельника, а Гаврик, подложив в печку бурьяна, почувствовал себя свободным, как приазовский ветер. Открыв трубу, он позвал:

— Алло! На «Большой земле»!

«Большая земля» не отвечала. Но Гаврик знал, что время придет, и она непременно заговорит; оставалось терпеливо ждать этой минуты.

* * *

Миша Самохин избрал наблюдательным пунктом развалину каменной стены бывшего скотного сарая молочнотоварной фермы: отсюда хорошо был виден уцелевший от войны домик с зелеными ставнями, где шло нескончаемо длинное собрание. Невдалеке от домика стояла лошадь майора, привязанная к расщепленному стволу молодой акации.

Появись майор на пороге домика, он будет виден Мише как на ладони. Если бы даже из уважения к раненому офицеру кто-нибудь захотел подвести лошадь к самому порогу домика, этому помехой были бы камни и обломки кирпича, загромождавшие улицу. Встреча с «богом войны» неизбежно должна была состояться здесь.

В затишье за развалиной ничто не мешало Мише думать над тем, что сначала надо сказать майору и как его потом убедить, чтобы он послал в Сальские степи его и Гаврика.

«Майор может спросить: „Но почему вас? Вы, что же, лучшие?“» Сказать ему «да» было бы хвастовством.

А может, начать так: «Товарищ майор, конь у вас хороший, похож на фронтового. Вы садитесь в бедарку, а я подержу его за узду. Слыхал, что на нем поедут в Сальские степи… Вот бы и нам с Гавриком…»

Снизу, от станции, донесся свисток паровоза. И Миша легко догадался, что ответил бы ему майор: «Зачем гнать лошадь в Сальские степи, если можно уехать туда поездом?!»

Миша с досадой понял, что удачного подхода для разговора с майором ему не найти и не придумать.

Из домика по одному, по два стали выходить люди. Они забирали стоявшие у стены вилы и грабли и направлялись в степь. Доносился их отрывочный разговор:

— Марью Захаровну Самохину покличьте!

— В степи она нужней!

— Лопаты у председателя!

— Пальцами окопы не будешь загребать!

Услышав эти голоса, Миша не захотел сложа руки ждать появления майора. Он отошел от стены и стал очищать улицу от камней, складывая их в кучу.

Майор появился около бедарки так неожиданно, что Миша невольно выронил желтоватый кругляк и, вытянувшись, приложил ладонь к козырьку кепки.

— Вольно, — сказал майор и, будто споткнувшись, остановился, рассматривая свои начищенные сапоги и в то же время искоса поглядывая на Мишу сверлящими глазами.

Майор был человеком пожилым, невысоким, грузноватым. Плечи его плотно облегало черное кожаное пальто.

— Ты что делаешь? — спросил он, точно осуждая Мишу за какие-то упущения.

Миша нагнулся, поднял камень и понес его к куче.

— Понятно, — сдержанно засмеялся майор. — Зачем это делаешь и кто тебя заставил?

— Никто не заставлял, а улицу, товарищ майор, все равно расчищать надо. Сейчас тут и бедаркой не проедешь, а машиной и вовсе нельзя.

— Где ты видишь эту машину? — спросил майор, закидывая здоровую руку за спину и прищуривая глаза, стянутые сеткой лукавых морщинок.

Миша собирался говорить о серьезном, а майор шутил с ним, как шутят с детьми взрослые. Миша понимал, что и ему бы надо перейти на шутку, но он не мог этого сделать, не умея запросто разговаривать с незнакомыми и быстро находить нужные слова. Вспомнив, что именно за это школьные товарищи прозвали его «мешком с цыбулей», он, злясь на себя, заговорил:

— Машины, товарищ майор, сейчас все на фронте. Пустите, камень возьму, — и он потянулся поднять тот самый камень, на котором каблук к каблуку стояли сапоги майора.

Майор подался в сторону и минуту-другую задумчиво наблюдал, как Миша Самохин, посапывая, носил и носил камни, бросая их в кучу, на которую они падали с тяжелым звоном.

— Может, ты и хороший парень, даже наверное хороший, — заговорил майор, — но сам по себе — единоличник.

Миша взглянул на майора округлившимися от обиды глазами.

— Понимаешь, — единоличник! — настойчиво проговорил майор, и лицо его при этом насмешливо искривилось. — Голубчик мой, — не то с прискорбием, не то сожалением продолжал он, — я человек военный, люблю действовать с батареей, дивизионом, а ты — один…

Ой круто повернулся и, легко перенося грузноватое тело с камня на камень, направился к лошади.

Миша растерялся и, не успев рассказать, что он не раз с пионерским отрядом собирал колосья в поле, помогал очищать сад от личинок, строил скворечники, стоял сейчас с опущенными руками.

А майор уже развязывал вожжи, садился в бедарку. Еще минута — и он уедет.

— Товарищ майор, Иван Никитич Опенкин вас, должно быть, звал! — необычайно громко и испуганно прокричал Миша, завидев торопливого суховатого плотника в небольшой группе колхозников, вышедших из правления.

Старого плотника Опенкина интересовал совсем не майор, а бабушка Гуля, моложавая старушка, у которой он вырвал из рук короткое бревно и теперь распекал ее:

— Подумайте: до чего ни коснется, все липнет к ее рукам. А распорки для возилок из чего буду делать?!

Иван Никитич вскинул бревно на плечо и пошел круто спускавшейся стежкой к мастерским.

Миша понял, что свести майора со стариком и заставить их заговорить о поездке в Сальские степи уже не удастся.

— Забыл, — уныло, как бы винясь, проговорил Миша.

— Можно напомнить. Товарищ Опенкин, на минуту! — крикнул майор и помахал черной курпейчатой шапкой.

Но плотник Опенкин не услышал майора. Миша устало опустился на камень и сказал:

— Он, должно быть, хотел спросить у вас, кого из ребят нарядить в Сальские степи за коровами.

— Совсем непонятно! Я же, помимо тебя, никого из здешних ребят не знаю! — удивился майор.

— Обо мне говорить не надо, — скучно заметил Миша.

— Это почему?

— Я «единоличник».

Майор уже повернул чалую лошадь вполоборота, но обиженный голос, ссутулившаяся спина Миши, сидящего на камнях, остановили его:

— Ты одинокий? — настороженно спросил майор.

— С матерью.

— А отец?

— На фронте, — не поднимая головы, ответил Миша.

— Письма присылает?

— Присылает.

— У тебя беда? — нахмурился майор. — А какая — не догадаюсь. Подожди, тебя я видел на собрании?

— Не знаю.

— Кажется, тебя. Ты стоял, слушал и ушами и немного… ртом?

— Интересное всегда так слушаю, — признался Миша. — Вы ж как раз заговорили про поездку в Сальские степи.

— А дорога в Сальские степи интересная? — спросил майор.

— Лучшей, товарищ майор, не придумаешь, — вытирая вспотевшие щеки, ответил Миша.

Майор достал из кармана блокнот, спросил у Миши имя и фамилию, быстро что-то написал и, вырвав лист, распорядился:

— Эту записку отдашь товарищу Опенкину. Раньше сам можешь прочитать, а уж потом к плотнику в мастерские, — аллюр три креста… Понимаешь? Чалая, но! Счастливый путь!

С места громко застучали колеса бедарки.

Миша читал:

«Товарищ Опенкин, присмотрись к этому мальчику, Мише Самохину. Проверь его в деле. По-моему, он первый кандидат на поездку в Сальские степи. Майор Захаров».

Только два слова могли выразить радостное волнение Миши, и он выкрикнул их:

— Бог войны — и подбросил кепку высоко над головой.

Майор был уже далеко, но подброшенную Мишей кепку он увидел и, сорвав курпейчатую папаху, потряс ею над своей большой стриженой головой.

— Аллюр три креста! — скомандовал себе Миша и кинулся с крутого откоса к берегу.

Плотницкая и кузнечная мастерские помещались в каменном строении на обрыве к морскому заливу.

…Голубоватый дым застилал проходы кузницы, заваленной железным хламом, рессорами подбитых машин, щитами пулеметов, покоробленной жестью, осями, колесами пароконных подвод. Точно огромные ежи, сердито пыхтели мехи, звенели молотки по наковальням. Горны бросали снопы густого малинового света на высокий прокопченный потолок.

Широкоплечий усатый кузнец стучал молотом и хриповатым басом говорил своим помощникам:

— Кругом разор, глушь… А у нас в мастерских — жизнь… На полный ход жизнь!

«Жизнь! Вот бы Гаврика сюда!» — радостно подумал Миша, быстро проходя через кузницу к закопченной двустворчатой двери плотницкой, где работал Иван Никитич Опенкин.

* * *

— Алло, «Большая земля!» — кричал Гаврик. — Мамка скоро придет! Давай сводку!

Труба упрямо молчала. Гаврик решил использовать последнее средство, — сигнал бедствия, о котором они с Мишей узнали от капитана-моряка.

— СОС!.. СОС!

«Большая земля» попрежнему не отвечала. Гаврик зло сказал:

— А еще «Большая земля» называется!

Может быть, в это самое время, а может, минутой раньше или позже колхозный плотник Иван Никитич Опенкин тоже ругал Мишу Самохина. Миша знал, что ему надо терпеть. Глубоко дыша, опустив длинные руки, которых не закрывали кроткие рукава серой шинели, он стоял около верстаке.

— Товарищ майор вам пишет, — сбивчиво говорил он.

— Вижу, пишет. И чего особенного он пишет?.. «Иван Никитич, приглядись». А к чему приглядываться? — спросил Опенкин, не отрываясь от верстака и только слегка повернувшись бритым лицом к Мише.

Костлявый, подвижной стан старого плотника был перехвачен узким ремешком; темносиняя рубаха с засученными рукавами, как на ветру, трепыхалась на нем, когда он сердито налегал на рубанок.

— К чему приглядываться? — повторил он и одним указательным пальцем откинул очки с прямого тонкого носа на лоб. — Что шапка нахохлилась, как ворона на непогоду?

Миша поправил кепку.

— Что губу отвесил? Кандидат в дальнюю дорогу!

Миша, подобрав губу, скрепя сердце улыбнулся.

— Дедушка, а вы сразу расскажите, какой я плохой… и за дело.

— За дело? — удивился старик. — Интересно, за дело!.. А мне думалось, что ты на этой записочке собираешься ускакать в Сальские степи! На, бери сантиметр и циркуль!

«Сантиметр» плотник выкрикивал певуче, а сам нажимал на рубанок коричневыми узловатыми пальцами, и белые стружки потоком бежали на пол.

— На верстаке по правую руку лежат грабельные колодки, буравчик выберешь из тех, что на стене. Держись интервала между дырками три сантиметра, а дырку помечай на четвертом.

Впервые в жизни Миша Самохин упрашивал себя: «Мишка, пожалуйста, если можешь, не спеши».

— С краев тоже попусти по два сантиметра! — доносилось сквозь шорох рубанка. Потом этот же голос, но уже не повелительный, с незлобивой насмешкой спрашивал кого-то, стоявшего за окном мастерских.

— Акулина, выросла длинна, держаки к лопатам просишь у Алексея Ивановича, у председателя. Недавно приходил и забрал их.

Кажется, простая штука: на полированно-гладкой поверхности колодочки шириной в 56 сантиметров оставить по 2 сантиметра на концах, а остальные разделить на клетки по 4 сантиметра.

Граненый, отточенный с обеих сторон карандаш, металлическая линейка и циркуль — все в распоряжении Миши. Но линейка зыбко, как жидкий мосток, дрожит в его руках, а длинноногий циркуль вихляет, как пешеход на гладком льду.

— Не можешь — спроси! Спроси громко, а не сопи себе под нос. На людях действуй смело, нараспашку. Маху дашь — во-время подскажут, — поучал плотник, уходя от верстака и возвращаясь к нему с пилой в руке.

Миша громко заговорил:

— Размечаю справа налево тринадцать клеток… по четыре сантиметра.

Старик молчал, и Миша понял, что первый шаг сделал правильно.

— Третья, седьмая, тринадцатая. — громко считал Миша, нанося синие полосы на колодочку.

— А дальше?

— Дальше. Тоже справа в этих клетках отбить клеточки по сантиметру на дырки. Раз..

— Хороший «раз»… Теперь век кайся!

Не понимая недовольства мастера, Миша ждал указаний.

— Зачем у плотника в одном карандаше две сердцевины?

— Маху дал… Дырки бы красным пометить. Рука не догадалась.

— У тебя голова или рука старше?

— Должно быть, голова, — смущаясь, ответил Миша.

— Вижу, нетвердо знаешь.

…Приходили женщины, закутанные в шарфы, платки. Зябко вздрагивая, притопывали, шутили и ругали беспризорную жизнь. Старик Опенкин, в свою очередь, ругал их за поломанный держак лопаты, за выщербленные грабли. Миша видел, что колхозницы приходят к Ивану Никитичу не только как к плотнику, но и как к старому коммунисту — за помощью, за советом, за обнадеживающим словом.

Не отрываясь от дела, сбивая небольшую рамку, Иван Никитич раздельно говорил:

— О яровых семенах, конечно, думать и беспокоиться надо. И будем о них день и ночь трубить району, а район — области… Но и то, товарищи колхозницы, надо помнить, что о нашем положении, о наших нуждах думают и в Кремле. И нечего терять веру, — все будет, как нужно.

Размеренный, ясный разговор старого плотника нравился Мише. Прислушиваясь к нему, он иногда работал безотчетно. В одну из таких минут он по ошибке взял большой бурав, и колодочка хрупко, едва слышно треснула.

Старый плотник, уловив этот треск, вздрогнул, но не обернулся, потому что слушал маленькую черноглазую женщину, худую, одетую в стеганый ватник, перепоясанный фартуком из мешковины.

— Дядя Опенкин, ну, а коров-то тех, что майор говорил… когда ж их пригонят?

И женщина уткнулась в стену, закрутила головой так, как будто хотела спрятаться в трещине каменной стены.

— Замолчи, — слеза, что древесный червь. В плотницкой не положено реветь. День-два — и надежные люди отправятся за ними, а теперь уходи и не вводи в горячность!

Миша видел, как тряслись жилистые тонкие руки старика, когда он грубовато выводил женщину из плотницкой.

С порога маленькая женщина сказала:

— А ты, дядя Опенкин, не серчай. В бригаде пристаю к Марье Захаровне, а тут — к тебе. К кому, как не к вам, за подмогой и за советом?..

— Сержусь я, что не могу коров доставить самолетом! — ответил Иван Никитич и вслед за женщиной скрылся за дверью.

Вернувшись, он сел на верстак. Мише странно было видеть его неподвижным. Заметив, что Иван Никитич уставился на лопнувшую колодочку, он пристыженно заговорил:

— Дедушка Опенкин, я задумался и дал маху. Буду работать хоть до полночи. Вы же, должно быть, тоже не сразу…

— Глупый, а сердечный… Да за что ж тебя назвали «мешком с цыбулей»?

— За то, что неповоротливый и скоро рассказывать не умею.

— Зря так назвали! Неправильно! — отмахнулся старик. — Пойми, Михайлов что спросил тебя об этом не ради зубоскальства. Вспомнил школу. Стояла она тут же, около… Ребята стрекочут, что воробьи. Запомнилось… Обмундировка на тебе вот эта вся?.. В чем в доте, в том и в поле?..

Он неловко усмехнулся и задумался, но неожиданно сорвался с верстака:

— Работать! Работать!

И плотницкая сразу стала наполняться то шорохом стружек, то свистом пилы и шарканьем рубанка. Вислоусый кузнец, матовый от угольной пыли, открыл дверь, шутливо прищурил глаз, как бы спрашивая Мишу: плотник твой воюет?

Миша отмахнулся от кузнеца и с новым усердием принялся за дело, стараясь ни о чем не думать, но это было невозможно. Рядом с ним в мастерской работал человек, который, несмотря на свою строгость и придирчивость, сразу покорил его сердце. И Миша невольно вспомнил сейчас о недавно минувшем туманном утре, о колхозниках, понуро стоявших около маленького флигеля, единственно уцелевшего от всех построек большого поселка. Из мастерских к ним подошел Иван Никитич Опенкин. Приветливо здороваясь с колхозниками, он держал в руке сверток, обшитый куском холста.

— Я с кузнецом, с Тимофеем Павловичем, прибыл сюда немного раньше вас. Успели и погоревать, а теперь работаем… А вот нынче есть чему и порадоваться: товарищи по колхозу начинают собираться… Ну, так давайте же справлять новоселье. Заходите.

И он первым перешагнул порог.

Вскоре колхозники заполнили комнату, где, помимо голых стен, ничего не было. Кто-то внес круглый столик, накрытый вместо скатерти газетой, с вырезанными по краям зубчиками.

И тогда старый плотник распорол нитки на свертке, развернул лист, и все увидели портрет Иосифа Виссарионовича Сталина.

— Да это же тот портрет, что был и до войны в правлении, — обрадованно проговорила мать Миши.

— Иван Никитич, откуда ты его достал?

— Спасибо тому, кто его сберег! — разговаривали колхозники.

А старый плотник тем временем уже укреплял портрет на самом видном месте этой слишком тесной для правления комнаты.

Миша вспомнил молчаливую минуту перед тем, как Иван Никитич начал говорить колхозникам свою речь, самую короткую из речей, которые пришлось услышать Мише:

— Товарищи колхозники, с тем, с кем мы строили колхозы, с тем и будем восстанавливать и развивать дальше.

Тесная комната наполнилась оживленными голосами.

Люди вдруг стали здороваться, поздравлять друг друга с возвращением в родной колхоз, хотя и до этого они уже встречались.

«Знаменитый старик!» — подумал Миша и уже больше не отвлекался от мыслей о порученном деле.

* * *

Миша не согласился остаться ночевать в кузнице, как предлагал ему Иван Никитич Опенкин. «Здесь, около горнов, теплей, просторней, и Гитлер не приснится, как в доте…» Но Миша, помня о Гаврике Мамченко и о «прямом проводе», заторопился домой.

— Ты ж не проспи! Плотники и кузнецы умываются на заре… Ну-ну, счастливой дороги! — провожал его Опенкин.

На опустошенном косогоре, под низким облачным небом с редкими звездами стояла густая темнота и тишина. Только в подземелье где-то- хныкал ребенок: «Ма!.. Ма!.. Ма!..»

В единственном маленьком домике тускло светились окна. По ним мелькали тени, — то и дело на стекле вырисовывалась седая раскачивающаяся мужская голова. Долетали слова:

— Шефам нужны рабочие руки: грузить доски, кирпичи, камыш… Надо в степь, надо за трубами на «Металлургию»…

— Алексей Иванович, а ты лучше скажи, чего не надо… — спрашивал другой голос.

— Я то же самое говорю: все надо, и, на все наряды выписывай… Хоть разорвись.

— Товарищ председатель, не обижайся, — дам совет: в первую очередь наряжай людей за скотом, а разрываться потом. Сейчас некогда.

«Это мама», — весело подумал Миша, но что еще сказала мать, он не расслышал из-за громкого смеха.

… В доте все было попрежнему, только светлее, потому что маленький ночник под тщательно вычищенным стеклом горел, как яркая свечка. На сундучке, сверху клеенки, белел клочок бумаги.

«Пропащий сын, обед в духовке. Слыхала, что ты в подмастерьях у деда Опенкина. Угодить ему не просто. Наморился, небось, ешь».

— Есть буду после, а сейчас поговорим с «Островом».

Миша опустился на корточки, улыбнулся и осторожно позвал:

— На «Острове..». Говорит «Большая земля»… На «Диксоне»!

На «Диксоне» не отвечали. Гаврика или не было в землянке, или, намаявшись, он крепко заснул. Нужно усилить позывные.

— На «Острове», — затянул Миша погромче и сейчас же отдернул ухо: в дот ворвался горячий шопот Гаврика:

— СОС! Ты с ума сошел! Мамка вернулась, пропадем, замолчи!

Миша понял, что товарищу сейчас и в самом деле не до разговора о поездке в Сальские степи. Наработавшаяся за день Фекла Мамченко, если бы узнала, что ребята «дружат по трубе», могла бы всерьез рассердиться на Гаврика, и тогда не миновать бури.

Мише обидно стало, что такую интересную и важную «сводку за день» передать по «прямому проводу» не удается. Равнодушно пожевав пышку, он нашел клочок бумаги и стал писать Гаврику письмо, надеясь любыми средствами вручить его товарищу утром, по пути в мастерские.

Миша писал, что майор оказался «настоящим богом войны», с ним он по-военному быстро договорился, что теперь все зависит от Опенкина..

«Ты, Гаврик, не унывай. Не пошлют за коровами, так я добьюсь другого: будем вместе работать в мастерских. В мастерских — не в доте. Там не просто работа — жизнь! Здорово! Гаврик, помоги в одном деле: подыщи что-нибудь такое, из чего можно сшить валенки. Старик заводил разговор о поездке и приглядывался к моим ботинкам. Боюсь, как бы обмундировку не забраковал».

Закончив письмо, он почувствовал усталость. Помня, что с утренней зарей ему надо бежать в плотницкую, Миша тряпочкой наглухо закрыл трубу и, замаскировав ее травой, лег спать.

* * *

Утром Гаврик, прочитав письмо, никак не мог придумать, что ему сделать, чтобы их с Мишей не подвела «обмундировка». Это злило Гаврика. Землянка казалась ему тесной, и все в ней раздражало: и заплесневевшие бревенчатые своды низкого потолка, и узкий, будто нора, выход, и густая, как в погребе, сырость. Выносил ли он на воздух полосатый матрац, чтобы выбить из него пыль, вытряхивал ли одеяло, взбивал ли подушки, — он все время пел свой, ему лишь известный, марш, в котором единственная нота повторялась бесчисленное количество раз.

Забежавшая на минуту мать, высокая, по-мужски широко шагающая женщина, уходя, сказала:

— Нюся, Гаврик наш что-то забубнил: теперь, гляди да гляди: или гору своротит, или на небо влезет.

Нюська смотрела на трещавшую на ветру мельницу, на Гаврика. Вздохнув, она спросила:

— Гаврик, ты на небо полезешь?

Подметая около порога, Гаврик сердито ответил:

— Что я там — шапку забыл? На земле не знаю, что делать…

— И не лезь туда, а то как оборвешься… А мельница как останется? Я как зареву, а мамка заругается…

— Что вам больше: тебе реветь, а мамке ругаться…

…Мимо землянки в степь шли двое трактористов. Один из них был бригадир Петр Васильевич Волков, другой — комсомолец Руденький, недавно присланный в колхоз из города на мысу, с завода.

Гаврик слышал от комсомольцев полеводческой и огородной бригад, что Руденький будет секретарем колхозной комсомольской организации. Гаврику было интересно, о чем разговаривает Руденький с бригадиром.

Волков, раскачивая на ходу широкими плечами, гудел:

— Нынче должно потеплеть. Дует полуденка. А от тепла не откажемся. Пахать-то нам до первой пороши. О другом и не мечтать…

Руденький засмеялся:

— Петр Васильевич, я еще, знаешь, о чем мечтаю?

— Не догадываюсь, — повел плечом Волков.

— О валенках и о теплых рукавицах, а то ночью холодновато за рулем.

— Могу дать совет. В Каменной балке, в тернах, фашисты подорвали с десяток легковых машин. Есть кузова с войлочной обшивкой. От стежки — рукой подать.

— Чего же не взял? — усмехнулся Руденький.

— Побоялся, — мина заругается.

— Сороки храбрей нас. Их там уйма. Кузова перекрасили на свой манер. Досадно… А все-таки можно пробраться к этой машине, — раздумчиво продолжал Руденький. — Стежку к ней забросать из окопчика тяжелым чем-нибудь. Куда брошено тяжелое, туда ступать не опасно.

Посмеиваясь, трактористы шли размеренным шагом и скоро скрылись за перевалом. Послушав их разговор о валенках и серой обшивке кузовов, Гаврик уже не бегал и не пел, а молча сидел у порога, обхватив ноги чуть ниже колен. День, как и говорил бригадир Волков, начинал проясняться. Южный ветер, изорвав хмарную завесу на мелкие белые облака, сдувал их на север, и они, точно отары овец, двигались туда над серовато-рыжей степью. В оголенной синеве ярко светило солнце. Нюська не жаловалась на холод, ее не тянуло в землянку. Глядя на солнце, на небо, на залив, она уже не боялась, что Гаврик захочет полезть на небо: там сейчас хорошо, если и сорвется, то упадет в воду, а плавать он умеет.

— Гаврик, а эта мельница муку не мелет. Сделай другую, — сказала она.

Гаврик вздрогнул и обернулся в ту сторону, куда ушли трактористы. Он подумал: «Сбегать бы в Каменную балку и попробовать сорвать обшивку кузова на валенки».

Но прежде надо договориться с Нюськой, взять с нее честное слово, что реветь она не будет. Дав слово, Нюська может потом и зареветь, а все-таки у Гаврика на сердце будет легче.

А Нюська приставала:

— Гаврик, ты большую мельницу не умеешь сделать?

— Лесоматерьяла нету. Итти за ним не близко.

— А ты рысью сходи.

— Уйду — другое запоешь, — Гаврик делал вид, что предложение сестры его ничуть не интересует, но маленькая Нюська, должно быть, уловила в его голове слабость и смелей сказала:

— Куксить не буду…

Гаврик вскочил и, выбросив вперед руку, требовательно сказал:

— Если по-честному, тогда жми!

— Жму! — и Нюська своей маленькой ладонью хлопнула брата по ладони.

Договор с Нюськой был «подписан», а Гаврик, натянув поглубже черную кепку, торопливо сдернул куртку и помчался от землянки в том направлении, куда ушли трактористы.

Заросший травой проселок вывел его на продолговатый гребень. Под тупым углом от него отходили в противоположные стороны две отножины, и потому сам гребень был похож на летящую птицу. Гаврику показалось, что он тоже, как птица, может пролететь над проселком к Каменной балке и до обеденного перерыва, когда мать приходит кормить Нюську, вернется в землянку. И все же до Каменной балки было не меньше пяти километров. В этом Гаврика не могли обмануть ни гребень, похожий на птицу, ни приветливое осеннее солнце, ни степное раздолье.

Отсюда видна была Гаврику не только Каменная балка, но и оставшиеся позади море, крутоярый берег залива, мастерские с серыми стенами, под красной крышей. В мастерских, как писал Миша, была «жизнь». Гаврик понимал, что в это слово его друг вкладывал все замечательное, о чем трудно рассказать.

— Миша, жизнь! — крикнул он и, вобрав голову в плечи, кинулся вперед, к Каменной балке.

* * *

В плотницкой давно уже кипела работа.

— Подушка для дрог — не колодочка для граблей. Мах тут дорого обойдется, а пробовать надо… Только с умом, чтоб голова была старшая, а не губа… Милости прошу, сантиметр и карандаш. Диаметр возьмешь шесть, а вертеть будешь на три… Потом возьмем в квадрат и долотом будем выбирать вместе… Полностью взял в толк? — спрашивал Опенкин.

Что ему, неугомонному плотнику с усохшим маленьким лицом, можно ответить? Да он и не ждет ответа.

— Михайло, ты начинай осторожно и сердито. Сказано — дело мастера боится.

— Так ведь мастера…

— Если мастера боится, то подмастерья побаивается. Михайло, да ты знаешь, подушка под руками у тебя передняя или; задняя?

— Передняя.

— Полностью отвечаешь за слова? — заглушая шорох рубанка, спросил Иван Никитич.

Миша теперь уже твердо знал, что одним словом плотнику не ответишь и что отвечать надо, не отрываясь от дела, иначе старик сердито скажет, что днем звезд никто не считает. Нанося на подушку одну окружность за другой, Миша рассказывал:

— Задняя — у вас: она выше и шире, а передняя — вот она — ниже и уже.

— Ты, брат, скворец из ранних, — одобрительно отозвался плотник. Под его узловатыми пальцами проворней забегал рубанок.

Минута-две прошли в необычном для плотницкой молчании, и, не прерывая работы, Иван Никитич спросил: знает ли он, Миша, почему подушка для дрог делается не из дуба, а, допустим, из ясеня? Дуб-то, ведь он крепче?

Сверля дыру, Миша ответил:

— Должно быть, нет подходящего дуба.

— Осмотрись — видней станет. А попусту не говори.

Миша оглянулся. В углу он заметил толстый дубовый брус. Он долго лежал где-то на солнце. Его обтесанную сторону, как паутиной, испестрили глубокие борозды трещин.

Тыкая в них ногтем, Иван Никитич поучал:

— Видишь, колюч, как еж. Вспыльчив, сердит без меры, а ненадолго. На ухабе дроги подпрыгнут — он и лопнет от гнева. Допустим, везла бы на этих дрогах, как до войны, Марийка Ивченко молоко на пункт. Разобрала бы она тогда по косточкам не только плотников, но и родню их до десятого поколения. Не знаю, как тебе, Михаиле, а мне, коммунисту, нет охоты получать от нее такую грамоту… Не советую и тебе вводить во гнев хорошего, трудолюбивого человека. Сделаем подушку из ясеня: в обработке податлив, в носке терпелив. Ты на стружку посмотри только: ровная, мягкая, хоть на метры отмеряй да вплетай девчатам в косы.

Иван Никитич рассказывал о ясене, о его характере и повадках, как о человеке. Мише было интересно слушать его, работая в плотницкой, залитой осенним солнцем, обсыпанной легкой, шуршащей стружкой и белыми, как сахар, опилками.

В окно, обращенное к сверкающему заливу, громко застучали. Гневный голос Феклы Мамченко окликнул:

— Мишка, говори, куда девался Гаврик?

«А и в самом деле, куда девался Гаврик?» — встревожился Миша.

Иван Никитич, отложив рубанок и глядя поверх очков, твердо спросил Мишу:

— Не знаешь?

— Нет.

— Говоришь, как настоящий плотник?

— Как настоящий.

— Тогда нечего Фекле Мамченко стоять каланчой перед окном, свет загораживать. Работай, а я пойду отчитаюсь.

Через минуту Миша услышал донесшийся со двора громкий разговор.

— Зачем он тебе нужен?

— Я ему расскажу, зачем нужен… Пусти…

— Не пущу. Михайло Самохин вертит дыры… Важные дыры, и, пожалуйста, не мешай ему!

В кузнице затихли молотки: Кузнецы вмешались в разговор Ивана Никитича с Феклой Мамченко и, выяснив, что Гаврик в полдень был около землянки, взяли Мишу под свою защиту.

— Тогда нечего придираться: мальчик Самохин с зарей объявился в плотницкой, — сказал вислоусый старший кузнец, обрывая разговор.

Вернувшись в плотницкую, Иван Никитич застал Мишу растерянно стоящим около верстака.

— Общими силами атака отбита, нечего вешать нос!

— Жалко Гаврика, — сознался Миша.

— Друг?

— Такой, что в огонь и в воду вместе.

— Дельный?

— Мировой!

— Такой не пропадет. Не горюй…

— Он бы тоже сумел помогать по плотницкому делу, — вздохнул Миша, — так сестренка держит на привязи… Маленькая, а мороки с ней, дедушка, много. Не мужское дело.

— Ты, Михайло, стоишь на правильной точке. Вернется — может, что-нибудь придумаем.

И голос старого беспокойного плотника сейчас же потонул в сердитом шорохе рубанка. С молчаливым усердием работал и Миша, отгоняя надоедливо точившую его мысль: «Куда же девался Гаврик?»

* * *

Гаврик Мамченко был уже в Каменной балке. Стоя на тропинке, воинственно задрав козырек кепки, напряженно думал, глядя твердыми глазами на бурьян, на голые кустарники, на кузовы машин, обсиженные сороками… Все, о чем говорили трактористы, была правда. Значит, правдой могло быть и то, что они с опасливой шуткой говорили о мине: «А если мина заругается?»

Сороки, перепрыгивая с ветки на ветку, дразняще громко стрекотали: цак-цак, цак-цак, цак-цак, цак-цак!

Громкий стрекот их Гаврик переводил на человеческую речь, и получалось, что сороки спрашивали его: «Ну что, сдрейфил? Ну что, сдрейфил?»

В балке было много камней, — больших и малых, круглых и плоских, — но у камней не спросишь, как же подойти к подбитой машине и не наскочить на мину.

Сороки продолжали дразнить все настойчивей, объявляя Гаврика трусом. Это занятие, казалось, доставляло им большое удовольствие, потому что проворные птицы теперь не только скакали по голым веткам, но, взмыв вверх и перевернувшись через голову, опускались на кусты с таким веселым стрекотаньем, точно выкрикивали: «Ну и здорово-!»

Гаврик взял камешек, но сейчас же выронил его: пустая затея сражаться с болтливыми сороками. За спиной раздался шорох. Он пугливо присел, но сейчас же встал, увидев над темными бурьянами мелькающий серый комочек заячьей головы. Заяц навел на мысль, что сам Гаврик тоже не из храбрых. С обидой в голосе он дал себе слово быть храбрым, как Петя Стегачев. Но как быть и храбрым и осторожным? Об этом ему очень хотелось бы поговорить с Мишей.

Гаврик опять присел и уже не отрывал взгляда от машины. В кабине, около руля, висел большой клок отодранной серой обшивки. Он покачивался на ветру, и его лохматые очертания менялись, как края бегущих облаков. Надо было только сильно захотеть, чтобы этот клок стал похожим на того, на кого ему надо быть похожим, и он станет таким. Через минуту, а то и того меньше, серый клок обшивки в горячем воображении Гаврика превратился в Мишу Самохина, одетого в шинель. Еще проще при взгляде на подбитую машину было объяснить, почему Миша очутился в кабине: во время атаки он был ранен и спрятался туда от «гитлеров».

— Миша, что же делать? — топотом, чтобы не услышали «гитлеры», спросил Гаврик и, зная, что Мише трудно отвечать, сам ответил за него на свой вопрос:

— Гаврик, прежде хорошо подумай, а потом уж того…

— А потом уже — жизнь или смерть? — нахмурился Гаврик и опять начал говорить себе то, что должен был сказать ему Миша:

— По-фронтовому, Гаврик, так. Но все равно, рисковать понапрасну не советую! — Гаврик, подумав, вспомнил слова тракториста Руденького: «Ступить ногой не опасно на то место, куда брошено тяжелое».

Он понял, что наступила пора действовать. На его плечи теперь возложена была настоящая фронтовая задача, и он знал, как ее выполнить.

Гаврик спрыгнул в глубокую котловинку, усеянную камнями. Пряча голову за ее обрывистый край, он стал бросать камень за камнем на ту бурьянистую площадку, которая отделяла его от кузова подбитой машины. Расчет, по его мнению, был точным: если мина «заругается», то взрывная волна не сможет задеть его, находящегося в укрытии: если под ударами камней она не взорвется, то по этим же камням он смело, как по мосту, сможет добраться до кузова. Оставалось одно: выбирать камни потяжелей — плоские, литые, они сильнее ударяют по земле и не откатываются. И Гаврик выбирал их и бросал, выбирал и бросал. Он работал так ожесточенно, что даже хвастливые сороки, видимо поняв, что время шуток прошло, перестали стрекотать. С верхушек голого кустарника они молчаливо косились на Гаврика своими круглыми лилово-черными глазами.

* * *

Перед вечером, когда за окнами плотницкой залив моря пестрел бронзовыми и свинцово-синими красками солнца и неба, на пороге на секунду появился майор Захаров. Вызывая старого плотника, он мимоходом сказал Мише Самохину всего лишь три незначительных слова, которые не обнадежили, но и не разочаровали Мишу:

— Трудимся? Надо, надо!

Майор и плотник вышли на бурую лужайку, о чем-то долго разговаривали. Больше говорил майор, сопровождая свои слова короткими взмахами здоровой руки. Иван Никитич покачивал головой, иногда вскользь бросал взгляды на окна плотницкой.

«Может, решают главный вопрос?» — подумал Миша, услышав слова уходящего майора: «Вы ж не затягивайте… Пока стоит погода! На совещание приду!»

Вернувшись к верстаку, Иван Никитич почему-то избегал смотреть на Мишу и, вместо того чтобы обстругивать доску, неторопливо собрал инструмент и стал укладывать его в сундук. Мишу подмывало спросить, как же решен вопрос о поездке в Сальские степи… Но он не спросил, боясь обидеть старика: Иван Никитич мог подумать, что Миша вовсе не интересуется их совместной плотницкой работой, а только по необходимости приходит сюда, старается быть послушным, чтобы заработать право на командировку за скотом. Миша знал, что нет ничего плохого в желании заработать это право. Однако колхозный плотник так интересно и так много рассказывал ему о строительных материалах, так прилежно и любовно учил его своей профессии, что одного этого вполне хватало, чтобы сказать старику спасибо. Работа в плотницкой будет еще интересней, если Ивану Никитичу удастся исполнить свое обещание, — помочь Гаврику Мамченко стать подмастерьем.

И Миша, не оставляя работы, заговорил совсем о другом:

— Утром, когда шел на работу, видел пленных. Их, должно быть, в город вели. Уйма! Идут смирные. И все эсесы, гитлеры…

— Говоришь, смирные?

— Ага, как овцы.

Опенкин нахмурился:

— Глаза им не повылазили: видят, сколько нагадили. Вот и смирны, а про овец напрасно… Какие они, к чертовой бабушке, овцы, — шерсти-то с них и на валенки не настрижешь! — рассердился Иван Никитич и стал смахивать с верстака стружки. Успокоившись, старик с придирчивостью врача, осматривающего больного, обошел вокруг Миши, вздохнул и сказал:

— Михайло, пришла пора приостановить совместную работу. А когда начнем ее опять, потом скажу. Может, потом и твоего Гаврика приспособим к делу. Только еще не знаю, стоит ли? Шкодливый он у тебя. Фекла докладывала майору, что он нынче много натворил бед. Ну, да разберемся. А сейчас не стой, — валяй в свой дот! — указывая на дверь, распорядился Иван Никитич.

В дот Миша не торопился, да и не было смысла торопиться: он понял, что дорога в Сальские степи расстраивалась не только из-за плохого обмундирования, но и из-за каких-то досадных ошибок Гаврика. Больше того, из-за этого внезапно ускользала надежда и на то, что вместе с Гавриком они скоро будут работать в мастерских.

Войдя в дот, Миша спросил у матери:

— Мама, ты Гаврика не видала?

Шутливо поведя бровями, мать взглянула на него насмешливыми серыми глазами и ничего не ответила. Она сидела на полу, облокотившись, покатым плечом о низкую стенку дота, из открытого сундучка выкладывала зимнюю одежду. Видно было, что в дот она заглянула мимоходом, прямо со степи, где вся бригада убирала сорные травы. На ее шерстяной свитер и на распахнутый ватник нацеплялись и жабрей и сухие стебли бурьяна.

— Мама, чего ты молчишь?

— А ты чего такой? Тяжело больных у нас нет. Гаврик тоже живой и здоровый. Недавно нуждался в скорой помощи. Мать хотела выбить из него «военную тайну». К счастью, я и майор подвернулись и оборонили его от Феклы.

Миша только собрался услышать что-нибудь ясное о Гаврике, но мать предложила ему:

— А ну-ка, попробуй варежки, — не вырос из них? Шерстяная безрукавка под шинель годится, — с походом шила, а варежки — не знаю…

— Мама, да брось ты про зиму. Нынче тепло! — недовольно заявил Миша. — Ты мне про Гаврика толком что-нибудь расскажешь?

Как раз в это время из-за стены дота женский голос протяжно позвал:

— Тетка Ма-арья, вас с Феклой Мамченко до председателя кличут. И чтоб ско-оро!

— Соскучились?

— И председатель, и майор, и дед Опенкин помирают от нетерпения.

— Жалко людей, сейчас придем спасать. За Феклой не ходи, сама ее позову.

И вдруг мать продвинулась в угол, разгребла траву и, оголив конец трубы, нагнулась и крикнула:

— Фекла, какие новости на твоем острове? Воюешь с Гавриком? Будет тебе. Пора на мировую. Технику у них отбили, чего еще? Удобно! В любую минуту могу требовать: попросите мне Феклу Мамченко!

— Кому я так срочно нужна? — услышал Миша голос тетки Феклы.

Мать, смеясь, повернулась к Мише и спросила:

— Мы с тобой на какой земле? Как Фекле-то сказать, с какой земли мы к ней с разговорами?

Миша, все больше краснея от обиды, молча вышел из дота. За ним вышла и мать. Направляясь к правлению, она легонько толкнула его в спину:

— Заварили кашу, а матери расхлебывай…

Мише эта шутка показалась неуместной. Растерянный, он вернулся в дот. Торчащая в углу труба уже не прельщала его: ей доверялись сердечные тайны, она связывала «Большую землю» с «Островом Диксоном», а теперь по ней могли разговаривать о самых обычных вещах. Она была уже не «прямой провод», а просто ржавая, покоробленная труба. Во всем был виноват Гаврик. Он натворил каких-то дел, из-за которых в правление вызвали мать, тетку Феклу и самого Ивана Никитича.

Послышался голос Гаврика, охрипший и неуверенный:

— Миша… Миша!

Миша, сидя на сундуке, отвернулся от трубы.

— Миша, что же ты молчишь?.. Я же знаю, что ты меня слышишь.

Миша не отвечал.

— Миша, я промахнулся… С тобой тоже может случиться… Если друг, — поймешь. А не поймешь, — точка.

И Гаврик стал рассказывать все по порядку: сначала про то, как шли и о чем разговаривали Волков и Руденький, потом про свою дорогу, про сорок.

— Миша, я, значит, туда! Оборвал для валенок обшивку — и домой. А туг, на грех, твоя мамка… и майор…

И тут же Миша услышал из-за стены певучий женский голос, тот самый, который вызывал мать в правление:

— Ми-шка! Мишка! Мигом по трубе затребуй Гаврика, и оба сейчас же идите в правление. Слышишь?

— Слышу! — ответил Миша.

— СОС! Ну вот, ты же слышишь! — сейчас же ворвался в дот отчаянный голос Гаврика.

Озлобленный, Миша нагнулся к трубе и закричал:

— Вылезай из землянки! СОС нам сейчас будет в правлении!

* * *

Через полчаса Миша Самохин и Гаврик Мамченко стояли в правлении колхоза перед круглым туалетным столиком — единственным, случайно обнаруженным в обломках снесенного войной села.

За столиком, накрытым газетой с вырезанными по краям зубчиками, на новом табурете сидел седой человек с беспокойными, покрасневшими от бессонницы глазами. Это был председатель колхоза Алексей Иванович.

Рядом с ним почему-то сидела Варвара Нефедовна, строгая старуха, с черной родинкой между серых взлохмаченных бровей. Она молчаливо посматривала то на Гаврика, то на Мишу. Зачем она тут со своей неизменной палкой, натертой на верхнем конце до глянцевого блеска? Почему майор, заняв место рядом со старухой, насупленно молчал, рассматривая какой-то светлосерый скаток шерстистой плотной материи?

Миша подумал: не это ли и есть та самая войлочная материя, которая принесла столько неприятностей?.. Он посмотрел на Гаврика и понял, что не ошибся.

Четвертый табурет, предназначенный для Ивана Никитича, члена правления, оставался незанятым. А сам Иван Никитич все ходил и ходил, легкими шагами меряя комнату.

Поодаль от стола, на низкой скамейке, сидели Зинаида Васильевна, новый директор школы, и тракторист комсомолец Руденький. Зинаида Васильевна была в той одежде и обуви, в какой она впервые появилась в колхозе: в солдатских сапогах с короткими и широкими голенищами, в ватной стеганой фуфайке и в глубокой шапке-ушанке. Шапку она не сняла, видимо, из-за опасения потревожить перевязку, край которой виднелся на тонкой шее. В такой одежде, с маленьким исхудавшим лицом, с ясными карими глазами, она была похожа на подростка.

Тракторист Руденький, наверное, попал сюда прямо по дороге из тракторной бригады: он был в комбинезоне, на его узких ладонях виднелись следы неотмытого масла. Внимательно слушая Зинаиду Васильевну, он чему-то улыбался. Светлосерые глаза его смотрели куда-то далеко через голову Гаврика и Миши, потупленно стоявших около стола.

У ребят, изредка косившихся на Зинаиду Васильевну и на Руденького, сложилось мнение, что беда, в которую они попали, совсем не интересовала ни директора школы, ни Руденького. Гаврик даже тяжело вздохнул, вспомнив секретаря комсомола Вашинцева и бывшего директора Ивана Сидоровича, которые, вручая им красные галстуки, говорили, что они теперь пионеры и должны быть честными, дисциплинированными, храбрыми. Но секретарь комсомола Вашинцев погиб на Западном фронте, а Иван Сидорович продолжал воевать с фашистами где-то за Днепром.

Гаврик еще раз вздохнул и решил ждать, что будет…

— Думается, значит, время пришло начинать, — заговорил было председатель.

Старый плотник, ходивший от стены до стены, натыкаясь то на Феклу Мамченко, державшую на руках хмурую Нюську, то на Марью Захаровну Самохину, так круто остановился, что его холщевая сумка, висевшая через плечо, отлетела в сторону.

— Алексей Иванович, чего же начинать-то? Час целый говорили и опять начинать? — непривычно тихо сказал он.

— Дело требует ответственности…

— А я, видать, пустое место? Ответственность на мне, с меня и взыщите. А ребят не томите, не подсудные. — И, обращаясь к майору, Иван Никитич, попросил: — Войлочек-то, товарищ майор, давай сюда. В сумку положу. Дратву найдем, а свободное время в дороге будет…

Но майор не отдал войлока и, уставившись на Гаврика, спросил:

— Какая необходимость заставила бродить по минному полю?

Гаврик внезапно одеревенел, вытянув руки по швам. Сам собой с его уст сорвался громкий ответ:

— Фронтовая, товарищ майор!

Женщины засмеялись, а плотник Опенкин выкрикнул:

— Слышите, фронтовая!

— У фронтовых людей и причина должна быть фронтовая, — обрадованно заговорил Руденький. — Гаврик Мамченко сказал же, товарищи, что он спасал своего фронтового друга. Действовал храбро… Он ведь пионер… и должен стараться быть похожим и на чапаевца, и на буденновца, и на панфиловца… Ведь правда же?

Руденький веселыми серыми глазами обвел всех присутствующих, и майору показалось, что Руденький значительно моложе своих лет, что он сердечный, но еще молод решать такие трудные дела, как вопрос о посылке ребят в дальнюю дорогу.

Но Иван Никитич полностью поддержал Руденького.

— И Чапаева, и Буденного, и Панфилова жизнь не баловала. Вот и вышли люди! — сказал старый плотник, продолжая сердиться на то, что решение ясного, по его мнению, вопроса необычайно затягивается.

Но майора, видно, не удовлетворяли ни ответ Гаврика, ни высказывания тракториста Руденького, ни соображения Ивана Никитича. Видно, ему захотелось услышать мнение нового директора, и он, не переставая хмуриться, вопрошающе посмотрел на Зинаиду Васильевну.

— Вы, товарищ майор, лучше меня знаете о «фронтовой необходимости», — заговорила Зинаида Васильевна. — Знаю о ней немного и я… Так ведь наши поля еще от войны не остыли. Могло Мамченко и в самом деле показаться, что в подбитой машине раненый товарищ?

Миша, искоса посмотревший на Зинаиду Васильевну, заметил в ее ясных глазах хорошую улыбку и хотел ободряюще дернуть за рукав Гаврика, но не сделал этого, потому что майор заговорил еще строже:

— Мы хотели послать вас с Иваном Никитичем в дальнюю дорогу. А теперь не знаем, что делать.. — Вздернув плечами так, что заскрипели складки кожаного пальто, он замолчал.

В тишину ворвался голос председателя колхоза:

— Подскажите товарищу майору.

Гаврик не выдержал, часто заморгал, сдавил ладонями виски:

— Товарищ майор, я ж вам говорю… Мне показалось..

Но майору все это было известно, и он остановил Гаврика:

— А войлок зачем?

— Если он вам вредный, спалите его!

— Голова, а валенки из чего будем делать — из сладких слов? Не будут греть! — громко говорил плотник.

Гаврик лишь краем уха слышал своего защитника и продолжал, вздохнув:

— Виноват я. А Миша тут при чем?.. Он мне приказа не давал. За что ж его к ответу? Неправильно! Пускай он один… один едет!

И чтобы невольная слеза, которой Гаврик больше всего боялся, не сорвалась на щеку, он тряхнул головой и замолчал.

— Да будет вам! — вступилась Варвара Нефедовна. — Будет! — пристукнула она палкой об пол. — Мой сынок тоже положил голову, спасая раненого товарища. Гаврюша, пойди, пойди ко мне! Ты, чадушка моя, в сынка пошел… Троюродные, а схожие…

Гладя Гаврика своей широкой ладонью с шишковатыми утолщениями на суставах, бабка растроганно говорила ему на ухо:

— Поезжай в дорогу, а про Нюську не печалься и матери не вели. За крикухой догляжу. С ручательством догляжу.

— Товарищ майор, нельзя ли войлочек сюда, в сумку?.. Трофей наш, нам его положено отдать, — победно подмаргивал ребятам старый плотник.

— Что ж? По суду оправданы, — сказал майор и обратился к Гаврику: — Только ты ж, Мамченко, твердо запомни: фронтовики — народ дисциплинированный. Приказы командиров точно выполняют. А командиром у вас в дороге будет Иван Никитич… товарищ Опенкин.

Майор встал, передал Ивану Никитичу войлок, пожал ему руку, потом пожал руку Мише и Гаврику и, пожелав счастливого пути, ушел.

Дальше пошли обычные дорожные разговоры.

— Ты ж, Иван Никитич, следи да следи, — вздохнув и улыбнувшись, заметила Фекла Мамченко.

Мать Миши всего лишь похлопала сына по щеке, а плотник сказал Фекле:

— Раньше смерти не хорони. Жизнь еще не разонравилась. Так это ж без молока!.. А если коров пригоним?..

Но шутка, видать, и самому ему не особенно понравилась: чтобы исправить впечатление, он распорядился, обращаясь не столько к ребятам, сколько к их матерям:

— Завтра чуть свет надо быть в плотницкой при полном снаряжении.

Напутствовал ребят и председатель колхоза:

— Теперь, ребята, и старому и малому достается здорово. До войны я сторожевал на метефе, по-стариковски. А теперь, на собрании, выбрали и велели: «Крутись!»

Рассказывая, он двигался вокруг стола. На пол скатился карандаш, и он проворно поднял его и положил на прежнее место.

— Вот вредный, не дает высказаться… Ты, Иван Никитич, и вы, ребята, только приведите коров в целости и сохранности. Душевная вам будет благодарность от колхозного народа.

По дороге из правления колхоза Миша Самохин и Гаврик Мамченко говорили о многом… И откуда такое счастье — этот горячий старик Опенкин?. Они, не споря, договорились, что Варвара Нефедовна — самая ответственная и самостоятельная старуха. И председатель колхоза — трудовой человек, о колхозе сильно беспокоится.

В этот вечер они заснули с волнующей мыслью о том, что же будет завтра…

* * *

Восход солнца застал Ивана Никитича, Мишу и Гаврика на станции, в товарном поезде. Было безветреное утро. С пепельно-синего залива тянуло ровной прохладой.

Ленивый дым, выходивший из подземных очагов, обтекал пологий — суглинистый холм, спускавшийся к илистой речке, заросшей поблекшим камышом. В этом дыму домик с темнозелеными ставнями казался игрушечным островком. На крыльце его толпились женщины.

Иван Никитич, сложив багаж в углу пустого вагона, стоял вместе с ребятами около приоткрытой двери и говорил:

— Колхозницы, видите, нас провожают. А с чем встречать будут? Вот об этом, ребята, надо помнить каждую минуту и секунду.

Иван Никитич часто ощупывал боковые карманы своего короткого полушубка, взыскательно осматривал багаж, такой пустячный, что опасаться за него особенно не приходилось: мешок и две сумочки с чересплечными тесемками.

Миша за дни совместной работы с плотником ни разу не замечал за Иваном Никитичем беспричинного беспокойства и теперь старался понять, что могло угрожать их пожиткам в этом пустом вагоне.

— Миша, погляди, — поедем-то на «ФД»! — указывал Гаврик в ту сторону, где в голове длинного состава сердито паровал красноколесый, мощный, собранный для быстрого бега паровоз. — Рванет — и прощай, любимый город, — многообещающе подморгнул Гаврик, сменивший черную кепку на серый с белой овчинной оторочкой треух.

Миша усмехнулся, предвкушая минуту, когда раздастся свисток главного, потом зовущий вперед гудок паровоза, и колеса начнут отбивать: «пошли-пошли, пошли-пошли…»

Усмехнулся и старый плотник, но так сдержанно, что Миша сейчас же постарался согнать со своего лица широкую улыбку.

На откосе насыпи с фонарем в руке стоял молодой кондуктор. К нему неторопливо подошел главный — седоусый человек с одутловатым выбритым лицом и придирчивыми глазами. Он спросил молодого:

— Что за люди у тебя?

— Так это ж земляные поселенцы, пострадавшие, — махнул молодой на суглинистый холм, затянутый дымной завесой.

— Кто сажал?

— Сам начальник вокзала и какой-то майор.

Главный нашел нужным подойти к вагону и направился к нему той шаткой походкой, которой ходят моряки и железнодорожники.

— Что в мешке? — спросил он, кося взгляд в угол вагона.

— Можно, товарищ начальник, показать, — охотно ответил старик и стал показывать.

— А в сумках? — подернул сивыми усами главный.

— Можно и сумочки перетрусить.

Миша кинулся помогать развязывать сумочки с харчами, а Гаврик, изломив темные брови, неприязненно следил за строгим главным.

Когда осмотр багажа закончился, между главным и плотником состоялся короткий бессловесный разговор:

Главный кивнул на суглинистый скат в котловину.

Иван Никитич головой поддакнул.

Главный потянул сивый ус книзу.

Иван Никитич погладил свой морщинистый бритый подбородок.

Закинув толстые руки за спину черной шинели, главный, покачиваясь, пошел вдоль состава.

Иван Никитич, присматриваясь к своим маленьким, с короткими голенищами, сапогам, неслышно зашагал по вагону.

— Наговорились, как меду напились, — засмеялся Гаврик.

Старый плотник предостерегающе заметил Гаврику:

— Резвый очень… С тобой разговор будет… Главный свое знает, а ты неразборчив!..

Гаврик смущенно посмотрел на Мишу, ища поддержки, но Миша мимоходом сердито толкнул его локтем и стал помогать Ивану Никитичу приводить в порядок распотрошенный багаж.

Молодой кондуктор где-то близко прокричал:

— Василий, поторопись!

Потом раздался свисток главного, а за ним гудок паровоза.

Под стук колес Иван Никитич уменьшил просвет двери и, загородив оставшуюся щель распростертыми руками, весело разрешил смотреть через его руки. Ребята широкими глазами стали глядеть туда же, куда смотрел внезапно подобревший старый плотник.

Паровоз, усердно стуча красными колесами, быстро набирал скорость. Суглинистый скат, вздрогнув, тронулся и поплыл сначала назад, потом в нерешительности закружился на месте и, точно стремясь вдогонку за Мишей, за Гавриком, кинулся к полотну — железной дороги, но скоро вместе с маленьким домиком исчез за бурой отножиной, рассеченной каменистым оврагом.

— Теперь сюда. То уже оторвалось от сердца, а это еще нет.

Иван Никитич задвинул левую дверь и быстро приоткрыл правую: сверкнул залив моря, плещущий солнечными красками безоблачного утра. Вдали темнели маленькие рыбачьи лодки, а еще дальше маячил пароход с мягко изломанной струей дыма.

— Здорово! — выдохнул Гаврик.

— Так это же дорога!.. Михайло, что может быть лучше? — спросил старик.

— Не знаю, — ответил Миша, чувствуя, что и в самом деле в дороге есть что-то непередаваемо веселое и в то же время грустное, особенно в той дороге, которая ведет от дома, от знакомых с детства мест… Какой же дом? Дот, да еще — фашистский!. И все-таки дом!.. Пусть нет и в помине каменной хаты под камышовой крышей, с резным крытым крылечком, где он впервые уже не по складам, а твердо прочитал:

«— Как мало в этом году васильков, — говорили дети.

— Как бы мне совсем вывести эти васильки! — говорил отец».

Пусть не узнать небольшого двора с тремя стрельчатыми тополями, которые в тот момент окапывал его, Мишин, отец и, услышав прочитанные слова, весело засмеялся и сказал задумавшемуся сыну: «Миша, головы не ломай. Тот отец, что в книжке, должно быть, бригадир. А у нас мать — бригадир. Придет, расспроси ее про васильки».

Пусть не осталось и следа от покатой крыши сарая, на которую удобно было взбираться по внутренней лестнице, чтобы запустить бумажный змей, окинуть синий простор моря, холмистую даль степи… Но степь осталась, осталось море, осталась мать, рыбацкие лодки, острый мыс и город на нем, и чайки, крыльями, как веслами, бороздящие утреннюю синеву неба. Отец тоже знает, что на месте подворья и дома теперь голая, распаханная снарядами земля, но в письмах он пишет, что ему так хочется домой, в родные края!..

Впервые Мише дом показался не таким, каким он его представлял обычно… Бежали навстречу вагону обрывистые берега Куричьей Косы, желтые камышевые займища — и все это был дом.

Иван Никитич, размахивая руками, говорил Гаврику:

— Одна дорога плоха — к смерти. Так смерть, что она? Безделье! За ней мы не поедем, она сама припрется. Помрем потом! После!

И старик, своей неугомонностью не раз напоминавший Мише яркий пионерский костер, и весело смеющийся Гаврик, еще вчера храбро прокладывавший путь к кузову, — все это был его, Мишин, дом.

У Миши стало легко и спокойно на сердце. Он прошел в угол вагона и присел на мешок.

— Дедушка, а Миша по доту скучает! — засмеялся Гаврик.

Старик предупредил Гаврика:

— Михаилу не трогай: парень он вдумчивый. Имеешь охоту — поговори со мной.

— Дедушка, а почему вы с главным не поругались? — спросил Гаврик.

— Как почему? — удивился старик.

— Так он же, как тигр усатый, ко всему принюхивался. Зря ему спуску дали, — с сожалением ответил Гаврик.

— Михайло, — насмешливо заговорил Иван Никитич, — а твой друг, видать, еще без старшего в голове.

— Дедушка, Гаврик еще в плотницкой не работает, — ответил Миша.

— Эх, как хорошо сказал! — залился Иван Никитич своим ребяческим смехом.

— Мишка — он ваш уполномоченный, — обиженно вздохнул Гаврик.

— Да-да! Он мой уполномоченный, и тебе его слушать. Помни: в нашем большом деле первый командир я, Иван Никитич Опенкин, второй — Махайло Самохин, а уж третий — ты, Гаврил Мамченко… Этого ранжира держись, а не то крепко взыщу… Мне вот вздремнуть хочется… Ночь-то в сборах прошла. Задача у нас с Алексеем Ивановичем, с председателем, была нелегкая: налыгачи, веревки, всякую мелочь собирали.

Старик укладывался недолго: во всем он был приспособленным. Снял черный треух, положил его под голову и, подобрав ноги туда, где у людей живот, а у него впадина, прикрытая полой короткого дубленого полушубка, свободно поместился на войлоке в квадратный метр.

— Михайло, к двери только на остановке можно, а так — ни под каким видом… Что надо — разбуди, я необидчив…

И он затих.

— Сам маленький, а движения в нем, как в паровозе, — тихо сказал Миша. — Без него в плотницкой заглохнет. И как его отпустили? Правда, завтра прибудут из города шефы-плотники.

Потом под стук колес они хозяйственно обсуждали, где бы лучше поставить новую школу, — на другом или на старом месте. В конце концов ребята договорились: будет ли строиться школа на новом или на старом месте, она непременно должна стоять на высоком берегу и глядеть окнами на море.

Миша опасливо предположил, что без Ивана Никитича могут в этом вопросе «дать маху», но Гаврик уверил его:

— Ну, пусть майор недоглядит, так Ольга Петровна или Зинаида Васильевна подскажут.

И вдруг Гаврик почувствовал, что хозяйственные вопросы ему уже надоели. Он спросил Мишу, нельзя ли немного подвинуться к двери. Спросил так, между прочим: если бы Миша не согласился, то Гаврик не стал бы настаивать, и все-таки он рассчитывал на успех, — уже давно оба они заметили, что в дверном просвете, как по экрану, с чудной быстротой проносились назад военные люди с лопатами, кирками, со свежими шпалами. На плоской насыпи мелькали домики из реек, диктовых стен и диктовых крыш. Они были такие новые, чистые, что казалось — последний гвоздь эти военные вбили в них только сейчас.

Для Миши, как и для Гаврика, люди в шинелях, в фуражках и гимнастерках были самыми интересными людьми в мире: они прогнали фашистов, они — фронтовые товарищи их отцов и, может, где-нибудь встречались с ними…

Миша встал, поскреб в затылке, достал из кармана плотницкий карандаш, оглянулся на спящего Опенкина и широким взмахом провел в полуметре от двери красную черту.

— Вот! Дальше — запретная зона! — сказал он, опускаясь на пол, около самой черты.

— А еще немного, хоть на ладонь ближе, нельзя? — спросил Гаврик.

— Нельзя!

На небольшой узловой станции поезд остановился. Иван Никитич, не поднимая головы, заспанными глазами посмотрел на ребят. Ребята сидели, поджав ноги, и о чем-то шептались.

— Михайло, все в порядке? Говорю, по списку все налицо?

— Налицо, в порядке, — сказал Миша. Но он наполовину солгал. Беспорядок уже назревал. В этом виновен был Гаврик. На путях станции была уйма военных. Многие из них сбросили шинели и работали в одних гимнастерках, потому что солнце уже поднялось и в безветрии хорошо пригревало.

Один из военных, пожилой человек с веселыми глазами, киркой закрепляя шпалу, сказал своему коренастому товарищу с желтой паклей усов под прямым носом:

— Рыбкой позавтракал, а она воды хочет.

— Вон чайник, — указал желтоусый.

— Пью только родниковую.

— Избалован. Попроси гвардейцев, — проговорил рыжеусый и ожидающе посмотрел на ребят. — Пока поезд стоит, десять раз до родника сбегать можно. Вон бугорок и камни ворохом насыпаны.

Этот разговор, которому взрослые, видимо, не придавали большего значения, чем обычной шутке, потому что сразу же стали заниматься своим делом, вызвал горячий спор между Мишей и Гавриком. Гаврик настаивал:

— Надо сбегать! Миша приказывал:

— А я говорю: сиди на месте!

Гаврик запальчиво объяснял:

— Подумают, вот тыловые крысы…

— Пускай думают, а у нас свое дело.

— Очень фронтовое дело, товарищ уполномоченный, — сердито заметил Гаврик.

Задетый за живое, Миша посмотрел на молодого кондуктора. Тот, в стороне от поезда, сидел на штабеле шпал и, греясь на солнце, ерошил волосы.

— Гаврик, аллюр три креста можешь? — спросил Миша.

Но Гаврик уже сорвался с места, схватил синий чайник и со словами: «За родниковой!» — кинулся через пути.

Миша вскочил, глубоко вздохнул и стал «переживать». Три опасные точки были под его наблюдением: Гаврикова взлохмаченная от бега голова, греющийся на солнце кондуктор и угол вагона, в котором спал Иван Никитич. Голова Миши поворачивалась так, как будто кто-то на невидимой веревке тянул ее от угла вагона через штабель со шпалами к серой стежке, прочерченной по полынному откосу к бугорку с кучей камней. Лицо его было бледное, напряженное, а нос сморщился. Тетка с корзиной, продававшая кукурузники, проходя мимо, засмеялась:

— Ты, должно, маму потерял?

…Главный появился из-за белого домика, когда Гаврик, сверкнув на солнце синим чайником, исчез за камнями. Закинув за спину руки, главный не спеша шел к головному вагону, но молодой кондуктор, зевнув, почему-то поднялся.

«Кричать Ивану Никитичу?» — побледнев, спросил себя Миша. Его растерянный взгляд остановился на военных. Они тоже следили за Гавриком.

Когда Гаврик вынырнул из-за камней, рыжеусый, сердито принюхиваясь к своим усам, сказал:

— Должен успеть.

— Как знать, главный вон уже за поручни держится. Возьмет да и свистнет. Ему губы не зажмешь, — сокрушенно заметил тот, кого рыбный завтрак потянул на родниковую воду.

«Крикну!» — подумал Миша, ощутив, как жарко горят его уши и щеки, но тут рыжеусый сказал:

— Честное гвардейское, должен во-время прибыть.

И в эту минуту главный протурчал так настойчиво, точно хотел сказать, что ему, главному, нет никакого дела до тех, кто опаздывает и кто отвечает за опоздавших.

Миша видел теперь только одну точку — Гаврика, вобравшего голову в плечи, изогнувшего спину так, как будто его сек ливень дождя и града. Со сверкающим в левой руке синим чайником он уже достиг полосатого шлагбаума на переезде через пути.

«Может, машинист видит его и нарочно не дает свистка?» — с надеждой подумал Миша.

Гаврик уже перескочил через первый накатанный рельс, когда раздался свисток, но, споткнувшись о второй рельс, он стремительно полетел в желтый песок, усеянный гравием. Чайник, расплескивая сияющие брызги, зазвенел по шпалам.

Вагон со скрипом сдвинулся с места, военные бросились к Гаврику, а Миша закричал что было сил:

— Дедушка, пропали!

— Кто пропал? — так же громко закричал спросонья дед и сильно дернул Мишу за плечо. В тот же миг вагон рвануло вперед, и старик с Мишей упали на пол.

— Где Гаврюшка? Где он? — тряс Мишу старик.

За вагоном слышались поощряющие голоса:

— Жми на педали!

— Прибавь скорости!

— Багаж возьмите! — под удаляющийся смех прокричал кто-то около самой двери вагона. По полу тяжелым мешком прошуршал какой-то груз.

— Где Гаврик?! — кричал дед.

Миша, заплакав и засмеявшись, наконец ответил:

— Да он же тут! А вы кричите…

Гневно дыша, старик смотрел на обсыпанного мокрым песком, простоволосого Гаврика, уже поднявшегося на четвереньки.

* * *

Старый плотник, покроив первые валенки, вручил заготовки Гаврику, дал ему и шило с дратвой.

— Бери, посмотрим, на что тебе отпущен огонь: на дело или на безделье?

Плотник после объяснений с ребятами по поводу случившегося на станции закрыл дверь.

Миша, разжалованный из «уполномоченных» в рядовые, сидел в сумрачном углу, освещенном небольшим окном под крышей вагона.

— Побездельничай, подумай, — сказал ему старик. — А мы с этим бегуном трудом займемся. Труд ума прибавляет и жар на пользу поворачивает… Как держишь шило? Федора, гуляешь по задвору!

— Я не Федора, а Гаврик.

— Из-за горы не вижу.

— Тут же пол ровный.

— Гора — плохая строчка.

Гаврик строчил, стачивая голенища валенка. Шило, серповидно изогнутое, обманывая расчет неопытных пальцев, то выныривало очень далеко от края, то срывалось, не прихватывая мягкой кожаной строчки.

— Шило имеет приспособление в обход итти, а ты прешься на прямую… Затяни потуже, с сердцем затяни, но не рви!.. Порвал? Такие и будешь носить. По валенкам угадаем мастера…

Подобрав под себя ноги, Гаврик сидел с красными щеками и вспотевшим лбом. Старик стоял напротив — прямой, как воткнутый шест.

Миша заметил, что Гаврик до крови наколол указательный палец, но, вздрогнув, не поднял сосредоточенно твердых глаз. Мише стало жаль товарища:

— Гаврик, а ты думай только про шило, про валенки, а больше ни про что…

— Чепуху сказал! — обернулся старик в сторону Миши. — Думать ему есть о чем… Пальцы колоть я его не учил… Положим, ты, Михайло, теперь рядовой, разжалованный. Спрос с тебя невелик: доставай харчишки, мы закусим, а он повременит. В наказание.

— Дедушка, он и так работает.

— Молчи, — трудом не наказывают, а исправляют.

Гаврик шил, искоса поглядывая на старика, на Мишу. Они сидели в углу, ели кукурузные оладьи, накладывая на них кусочки мелко нарезанного лука. Гаврик думал: «Скажу деду, что он тыловая крыса, и на первой же остановке незаметно исчезну из вагона. С первым же обратным поездом вернусь в село…».

До сих пор думалось так же легко, как ехалось до узловой станции. Но дальше думать Гаврику было просто страшно. Вот он вернулся в село, его окружают колхозницы и, покачивая головами, говорят: «Нашли кого посылать по такому большому делу… Ну, что спросить с Гаврика Мамченко?.. Товарищ майор, вы же военный человек, а не сообразили…»

И Гаврик со свойственным ему горячим воображением видит майора. «Бог войны» стоит в стороне, поправляет повязку на руке и говорит:

— Вина моя… Михаилу Самохину по заслугам поверил, а этого… этого не знал и ошибся.

Нестерпимый стыд заставляет Гаврика отложить в сторону валенок; Он осматривает стены качающегося пустого товарного вагона.

— Тебе тесно? — спрашивает Иван Никитич, вытирая ладонью сухие морщинистые губы.

— Нет, — отвечает Гаврик.

— Чего же озираешься?

— Жалко, дедушка, что нет хорошего, прочного гвоздя и веревки. Привязали бы за ногу, чтоб другой раз за водой не бегал.

— Гвоздь у тебя в голове. Вижу, становишься на правильную точку. Можешь оладьями побаловаться, — смеется подобревший старик; облегченно вздыхает Миша и, потеснившись, дает место Гаврику около походного стола.

Мир снова воцарился в бегущем вагоне, а колеса ясней и четче отсчитывают километры быстро ведущей вперед дороги. После завтрака Иван Никитич снова открывает дверь.

— Я не против солнца, да и валенки тачать видней! Михайло, Гаврик, когда валенки у человека на ноге улыбаются?

Ребята почти в один голос отвечают:

— Когда красиво сделаны!

— И когда нога в них играет, — добавляет Иван Никитич. — Такие валенки и будем шить. Не спеша, чтоб успевать посматривать, что нового по сторонам!

* * *

— Гражданин, довез нас до этого места хорошо. Благодарны мы премного, — выйдя из вагона, обратился Иван Никитич к молодому кондуктору.

Миша и Гаврик, сложив негромоздкий багаж, притихли, стоя на невысокой эстакаде. В стороне, ближе к большому вокзалу, темневшему обугленными стенами и пустыми просветами окон, в огромную железную толпу сбились пассажирские составы. Там сновали люди с мешками, чемоданами, узлами. На самоходных тележках подвозили грузы, и люди в серых фартуках кричали:

— Кому поднести? А ну, кому надо помочь?

Покачивая фонариком, молодой кондуктор шел к этой людской сутолоке и на ходу отвечал:

— Теперь уж вам на пригородный за билетами. На Сальск поезд вечером.

— Гражданин, ты уж подскажи, — торопился за кондуктором Иван Никитич и в то же время оглядывался на ребят.

— Я ж и подсказал, — не останавливался кондуктор.

— Подсказал ты самую малость.

— Дед, а что тебе еще надо? — удивляясь, остановился кондуктор.

— Чтоб вошел в положение.

— В какое?

Иван Никитич громко ответил, преграждая ему путь:

— А вот в какое: парни-то у меня, знаешь, пятачок цена…

Услышав такую характеристику, Гаврик покосился на Мишу, как бы спрашивая, стоит ли сердиться на старика, и Миша сказал ему:

— Не забывай, что спешить нам надо.

— А другим, может, тоже спешить надо.

Миша не нашелся, что ответить, хотя чувствовал, что Иван Никитич действует правильно. Одобрительно покачивая головой, он внимательно вслушивался в настойчивую речь старого плотника:

— Мне с ними прибыть в Целину ночным часом не положено. Потом же, время осеннее, а оттуда нам с коровами пешим аллюром.

— Да что тебе нужно? Чего прилип, как смола?

— Скорость движения нужна. Подскажи, пожалуйста.

Ребята видели, как у молодого кондуктора зарделся затылок, закрутилась голова, будто тесен ему стал воротник.

— Сейчас будут прения, — засмеялся Гаврик, но кондуктор вдруг обрадованно закричал пробегавшей женщине в шинели и в темном берете со значком железнодорожника:

— Марфа! Марфа, ты на главный? Возьми, пожалуйста, с собой старика. В пот вогнал! Выручи…

— А что ему?

— Он словоохотливый, расскажет, — облегченно вздохнул кондуктор, провожая глазами Ивана Никитича, которого Марфа уже тянула за подол дубленого полушубка.

Старик оглянулся, коротко взмахнул рукой. Миша и Гаврик вскинули на плечи сумки, мешок и двинулись вдогонку.

Через несколько минут, выйдя вместе с потоком пассажиров через калитку в железных воротах, они остановились около двери маленького домика, прилепившегося к громадным обгорелым постройкам кирпичного вокзала. На двери висела стеклянная дощечка с надписью: «Начальник вокзала». Дверь не закрывалась, потому что тесный коридор и следующая за ним комната битком были набиты людьми. Из их крикливых разговоров ребята сразу поняли, что все эти люди хотят видеть начальника, хотят получить от него разрешение погрузиться на поезд.

Марфа попыталась провести за собой к начальнику старика Опенкина, но выбралась из толпы с оторванной пуговицей и недовольно сказала:

— Тут такой ремонт дадут, — себя не узнаешь… Это твои помощники? Пострадавшие? — кивнула она на Мишу и Гаврика.

— Ну да же, да… Поглядишь, и сердце стынет, — морщась, как на морозе, ответил Иван Никитич.

— Попробую еще одно. Давай документы, зайдем с другого конца. У вас не своя, общественная нужда. А вы сядьте около заборчика, и ни с места, — пригрозила она ребятам и увела за собой Опенкина.

Оставшись одни, ребята приуныли.

— Делать нечего. Присядем, — посоветовал Миша.

Присели, помолчали и заговорили: удастся ли деду справиться с трудностями, которые вдруг могут помешать так хорошо сложившейся вначале дороге?

— Начальник, он — один. А к нему уйма. Может, и не выйдет..

— А дед?

— Дед — орел…

Вернувшийся дед мало походил на орла: руки у него были опущены, щеки дрожали. Иван Никитич злился, что-то шепча себе под нос. Вовсе не замечая рядом сидящих, он ходил взад и вперед, потом остановился с тем проворством, с каким умел останавливаться, когда пора раздумий проходила и надо было действовать.

— Голов не вешать! До начальника прутся и такие, кому надо поехать за дешевыми калошками, за сластями… кому что… Не поймет начальник — на штурм пойдем!.. Мы знаем, с чего начать…

Но воинственно настроенному Ивану Никитичу «начинать» не пришлось: во-время открылась форточка, и из окна крикнули:

— Кто там Опенкин, с Миуса? Что до Целины? Сколько вас?

— Сколько есть, все налицо, — выстраивая ребят против форточки, ответил Иван Никитич.

— И эти за скотом?

Начальник оказался человеком пожилым, с утомленным морщинистым лицом. На ребят он посмотрел холодно, без интереса, а старику сказал:

— Спешить надо, а то зайцев твоих порошей накроет.

— Они у меня такие…

Старик хотел сказать что-то хорошее про своих ребят, но начальник остановил его:

— Иди, иди на перрон, к двери! Там человек с документами. Он и отправит вас порожняком.

И форточка закрылась с той же сердитой внезапностью, с какой открылась.

* * *

Снова они в дороге, снова в качающемся товарном вагоне. Все трое сидят в углу и говорят о людях, с которыми встречались. Мише и Гаврику интересно проверить, так ли они думают о новых знакомых: о тетке Марфе, о начальнике вокзала, о молодом кондукторе, о седоусом главном.

Миша говорит:

— Дедушка, тетка Марфа здорово помогла нам.

— Согласен, — отвечает старик.

— Сидеть бы нам до ночи.

— А это, Михайло, как сказать, — втягивает щеки Иван Никитич. — Ей, Марфе, конечно, спасибо и многие лета, а всему голова — начальник вокзала.

Гаврик такого ответа не ожидал. Ему начальник определенно не понравился, и он был убежден, что такой начальник не мог понравиться ни Мише, ни Ивану Никитичу.

— Чем же он хорош? — спросил Гаврик.

— А чем плох?

— «Иди на перрон», — передразнил Гаврик начальника, — мол, не загораживай свет… А фортку закрыл у вас под самым носом… Хорошо, что не прищемил. А то что было бы?

Иван Никитич, хватаясь за нос и раскачиваясь от смеха, — соглашался с Гавриком, что и в самом деле было бы плохо, что без носа он оказался бы в Целине смешным представителем, что от такого представителя и коровы шарахнулись бы…

Когда иссякли шутливые разговоры, старик обратился к Гаврику:

— Ты напрасно в обиде на начальника. На блины он нас не пригласил, но про главное не забыл… Михаиле, ты слыхал, как он нас спросил?..

— «Кто там с Миуса?» — повторил Миша слова начальника.

— Слышишь, Гаврик? С Миуса — из разоренного района. Это ж и есть главное. А то, что не спросил о здоровье и на блины не покликал, — то уж другая, малая статья. Некогда человеку, делом занят. Под руку ему не болтай.

— Дедушка, а тот усач, главный, по-вашему, он — тоже правильный? — спрашивает Гаврик.

— Худого про него не скажу… Вижу, что тебе он не понравился… Тогда кто же тебе по сердцу?

— Тетка Марфа…

Старик остановил Гаврика:

— Марфа, Марфа! О ней уже сказано. Еще-то кто?

— А еще молодой кондуктор.

— Михайло, а ты что про него скажешь?

— Хороший, не придирчивый. Да его и по глазам видно, — добрый.

Старик лукаво улыбнулся, и по этой улыбке ребята поняли, что в оценке молодого кондуктора Иван Никитич с ними не согласился. Ребята обменялись взглядами и без слов сразу договорились, что хотя дед и орел, но ошибиться и он может… И не случайно он только улыбается, а ясного слова в свое оправдание не говорит.

— Добрый, говоришь? — спрашивает старик.

— Добрый, — уже настойчиво отвечает Миша, и Гаврик, молчаливо поддерживая товарища, сбоку показывает Мише туго сжатый кулак: значит, стой на своем и ни шагу назад.

— Михайло, это хорошо сказать про коня — «добрый», а он — человек, не конь.

— Кони тоже разные бывают..

— Бывают, — задумывается старик, а Гаврик, пользуясь моментом, успевает показать Мише уже не один, а два туго сжатых кулака, что означает: «Миша, действуй! Дед уже растерялся… Еще нажим, и сдастся!»

Гаврик ошибся: Иван Никитич задумчиво улыбался вовсе не потому, что растерялся, не зная, что ответить. Такое задумчивое спокойствие приходило к нему всякий раз, когда заботы дня кончались хорошо, когда он знал, что будет делать завтра. В такие минуты ему всегда хотелось быть по-детски откровенным и рассказать о том, что в мимолетной жизни он заметил хорошего и плохого, что было непонятным, а потом внезапно открылось, как открывается солнце, прорвав гряду облаков. Не всякому интересно слушать то, что обычно принято у людей «хранить за пазухой». Жалко, что умерла лучшая собеседница — старуха. Жалко, что сноха бездетна и черства. И вот суровая жизнь свела его в этом качающемся, немного поскрипывающем товарном вагоне с попутчиками, у которых душа нараспашку, про которых без преувеличения можно сказать, что у них что на душе, то и на языке… Казалось бы, что теперь старик мог говорить обо всем, говорить, как думать вслух, — но незаметно вместе с детской откровенностью к старому сердцу Ивана Никитича подступило чисто детское смущение. Он почувствовал, что говорить надо только о том, что знаешь твердо. Он осмотрел ребят обмякшими глазами и несмело сказал:

— Может, молодой кондуктор и в самом деле хорош. На деле его не проверял. Поклеп возводить на человека не стану… Только про коня ты, Михайло, напрасно толкуешь. Кони и добрые и ледащие — все они на узде, все следом за поводом. А человек — иное. Спрос с него большой… Мало, что люди с него спрашивают, — он сам прежде должен с себя за каждый шаг спросить… Вон Гаврик на той станции задрал хвост, как жеребенок, и поскакал… Хорошо, что так кончилось. А если б иначе… мы б его искать… Дорога бы расстроилась, и с нас бы спросили.

— Кондуктор за Гаврика не отвечает, — стремясь снова отстоять молодого кондуктора, заметил Миша.

— Опять же говорю тебе, Михайло, может, он дельный человек… Показалось мне: чесался много, зевал широко, а ноги передвигал, как сонный… Забота другого человека на крыльях несет, а его, видать, на аркане тянет… Говорю, может, я ошибся, может, только показалось мне.

Ребята молчали, с уважением посматривая на худого, щуплого старика с горячими пепельно-серыми глазами, в которых блестели одновременно и жадная стариковская тоска и чисто детское, наивное озорство. Теперь Мише и Гаврику совсем неважно было победить деда в споре о молодом кондукторе, о котором они уже перестали думать. Важно было, что Иван Никитич не навязывал им своего непроверенного мнения. Само собой было понятно, что старик разговаривал с ними, как с равными, без шутливой и обидной снисходительности взрослых, а по-дружески и просто… Даже все спорное, непроверенное, что сказал он о молодом кондукторе, было интересно, заставляло думать.

Старик встал, чтобы шире открыть дверь, и Гаврик нетерпеливо прошептал:

— Ну, как старик? Орел?

— Орел! — ответил Миша.

Иван Никитич, пригласив их к двери, сказал:

— Ребятки, степь-матушка поплыла… Глазу раздолье, как на море. Гляди да улыбайся… Делать-то пока нечего.

И все трое молча смотрели на широкую степь с серым грейдером, крутой дугой изламывающимся на далеком взгорье. Смотрели на одинокие машины, на серые полосы пара, на черные загоны зяби. Тракторы, работающие по ту сторону широкой суходольной низины, напоминали хлопотливо ползающих жуков… Над потускневшим золотом жнивья, прошитого зелеными нитями пырея, над скирдами соломы, которые маячили длинными островами среди безбрежья степи, парил коршун.

— Это Сальские? — тихо спросил Миша.

— Только начинаются. Когда-то пешочком с обозом их промерял. Поприглядимся к ним, — многообещающе ответил старик.

* * *

Утром следующего дня в узком коридоре на деревянной скамейке, около двери с надписью «Секретарь райкома», сидели Иван Никитич Опенкин, Миша и Гаврик. Они ночевали в Доме колхозника и пришли сюда пораньше.

— Мы, ребята, за помощью. Нас могут и не ждать, а нам надо быть на месте. Дело так указывает.

Иван Никитич сказал это степенно, но от ребят он не мог скрыть беспокойства, глубоко спрятанного в дымчато-серых старческих глазах.

Ребята догадались, что у старика будут трудные разговоры, — ведь куда легче помогать другим, чем самому просить о помощи. Сочувствуя Ивану Никитичу, Миша и Гаврик украдкой посматривали на него. Замечая это, старик успокаивал их:

— Ничего, мы не батраки… Не к господину с поклоном, а к секретарю райкома. И наш секретарь Василий Александрович знал, к кому посылает.

Иван Никитич усиленно разглаживал брови, прихорашивал воротник полушубка. Потом вышел во двор, и ребята видели в открытую дверь, как он долго бродил по бурой траве, сбивая пыль со своих сапог. Вернувшись, сказал:

— Мы же представители… По нас и о других будут судить. К слову, здешний секретарь райкома — наш земляк, кажется, из Приморки…

Минуту спустя открылась половина двустворчатой двери и подстриженная молодая женщина, оборачиваясь назад, с порога спросила:

— Александр Пахомович, вам этого… Опенкина?

Откуда-то из глубины комнаты, должно быть соседней с той, из которой появилась подстриженная женщина, послышался глуховатый и немного укоризненный голос:

— Почему «этого Опенкина»? Просто попросите ко мне товарища Опенкина.

Иван Никитич с привычной легкостью поднялся со скамьи.

Подстриженная женщина спросила:

— Вы товарищ Опенкин?

— Я, я, я! — одергивая короткий дубленый полушубок и на ходу снимая треух, ответил старик и скрылся за дверью.

Ребята притихли. Тихо было и за дверью. И лишь издалека порой слышался отрывочный разговор, как будто не имевший отношения к делу, по которому приехали сюда ребята с Иваном Никитичем.

— Море на месте? — весело спрашивал глуховатый голос.

— Море на месте.. — просто отвечал старик.

— И берег?

— И берег на месте… А живем, как суслики, в норах.

К большому огорчению ребят, с частотой стреляющего пулемета затрещала пишущая машинка, и теперь они могли улавливать из разговора только то, что было сказано в короткие секунды, на которые затихала машинка.

Человек, которого подстриженная женщина называла Александром Пахомовичем, говорил коротко, отрывисто:

— Понятно. Большая беда. Трудно… Нельзя, нельзя!

Это «нельзя, нельзя» обеспокоило ребят: а что, если этот человек, секретарь райкома, не сможет помочь деду?

Снова заговорил Опенкин:

— Нужда не свой брат. За всех потерпели. Без вашей помощи, товарищ, трудно вылезти из-под земли.

Миша уловил, что голос Ивана Никитича звучал так же сдержанно, тихо, как он звучал, когда старик разговаривал на посадочной станции с главным кондуктором.

После того как на слова Ивана Никитича о том, что «без вашей помощи нам не вылезти из-под земли», секретарь райкома заявил: «Не во мне одном дело», ребята подумали — с тревогой, что им, наверное, придётся ехать за коровами в другое место.

— Миша, я пойду сейчас туда и скажу: «Дедушка, поедем в другой район», — проговорил Гаврик.

— Не спеши. Думаешь, дедушка не знает, когда надо уходить?

— Попросите ко мне председателя райисполкома и зава райзо. Нет, не надо. Я сам! — послышался за дверью голос и стук отодвигаемого стула.

Дверь открылась. Через порог переступил тяжелый человек в суконной косоворотке, в начищенных сапогах. Щеки его и большая голова были начисто выбриты. На конце округлого носа сидели очки в черной оправе. Через них-то покосился он на Мишу, на Гаврика и пошел грузноватой походкой направо.

Ребята видели, как он вышел из коридора на площадку застекленной веранды и стал по деревянной лестнице спускаться на первый этаж.

Нетерпеливый Гаврик снова попытался было убедить Мишу, что надо, воспользовавшись моментом, хотя бы взглянуть на Ивана Никитича… Но опять приоткрылась та самая дверь, из которой минуту назад вышел секретарь райкома. На этот раз из-за двери высунулась седая голова самого Ивана Никитича.

Ребята, обрадовавшись, поднялись со скамьи и смотрели на деда так, как будто они не видели его целую неделю.

— Михайло, Гаврик, — твердо заговорил старый плотник, — дело наше не легкое, и сразу его не сделаешь. Не обязательно ждать тут. Можете выйти и во двор, сходить в Дом колхозника, но далеко уходить нельзя…

Миша и Гаврик хотели по глазам Ивана Никитича угадать, что у него на сердце, но глаза старого плотника были строгими.

— Самовольно, говорю, не отлучаться, — добавил он и закрыл дверь.

Миша и Гаврик озадаченно зашагали к выходу.

На площадке веранды они столкнулись с возвращающимся секретарем райкома. Пронзительно глядя через очки на ребят, он догадливо усмехнулся.

— Ну что ж, правильно… Сидеть там и старому скучно, а таким, как вы, особенно. Вы ж гости… Сад осмотрите, на школу поглядите… Потом дома расскажете, что хорошо, а что плохо…

И он, уходя, указательным пальцем дал понять, что Мише и Гаврику надо здесь чего-то подождать.

Минуту спустя после того, как бритая голова и покатые плечи секретаря скрылись за дверью, к ребятам подошла уже знакомая им молодая женщина с подстриженными волосами и, сказав поднимающимся по лестнице двум мужчинам, что Александр Пахомович их ждет, вручила ребятам записочку.

Записку они прочитали при входе в сад, который находился в нескольких десятках шагов от райкома. В ней было напечатано:

«Ленинская, 38, столовая Райторга.

Отпускайте за наш счет этим двум представителям завтрак и обед».

Слово «этим» было зачеркнуто красным карандашом, и тем же карандашом в конце записки была выведена заглавная буква «Д» с изогнутым хвостом.

Взрослым, написавшим эту записку, все казалось простым, ясным: адрес указан, — надо итти и завтракать, причем завтракать бесплатно. Но для Миши и Гаврика все было значительно сложней, и обсудить свое положение они решили с толком и неторопливо.

В саду, на широкой аллее, обсыпанной ржавыми, желтыми листьями, под тихим солнцем стояла светло-зеленая скамейка. В другое время их могло многое заинтересовать в этом саду. Сколько гектаров он занимает? Почему ясеней больше, чем кленов? И почему акации, как высокий густой забор, охватывают сад с севера на юг? Не ускользнуло бы от их любознательного взора, что клены уже подернулись желтым пламенем, а на развесистых колючих ветках акаций все еще шелестит зеленая листва…

Но ребята лишь мимоходом безучастно осмотрели сад и сейчас же уселись на скамейку и стали рассуждать.

— Напечатала она… — сказал Гаврик.

— Она. А зачеркнул «этим» и написал «Д» секретарь райкома, — говорил Миша, держа перед собой развернутую записку так, чтобы мог читать ее и Гаврик.

— «Отпускайте двум представителям… завтрак и обед за наш счет», — перечитывал Гаврик. — А почему про деда забыли? — удивляясь, ткнул он пальцем в записку.

— Не забыли бы про главное, зачем приехали, — сказал Миша, задумчиво глядя в сторону.

Стараясь правильно понять мысли товарища, Гаврик сказал:

— Миша, мы, конечное дело, завтракать не будем.

Миша угрюмо посапывал, и Гаврику, присматривающемуся к его посоловевшим глазам, никак не удавалось понять, согласен ли с ним товарищ.

— Миша, там и завтрак, небось, такой: зачерпнул ложку, ткнул вилкой и берись за шапку.

Миша неожиданно поднялся. Поднялся и Гаврик, но Миша посоветовал ему посидеть, подождать, пока он сходит в райком и послушает, чтобы правильно понять, хороши или плохи дела Ивана Никитича.

— А почему не вместе? — спросил Гаврик.

— Вместе заметней. Еще натолкнемся на секретаря. Спросит: «Позавтракали?» Придется соврать.

— Он и одного спросит.

Миша подумал:

— Может. И все-таки вранья будет вдвое меньше… Я вернусь — ты пойдешь. Так и будем связь держать с дедом.

— Тогда действуй, — охотно согласился Гаврик, и действительно с этой минуты они начали неустанно действовать.

Возвращался из райкома Миша и говорил:

— Секретарь райкома с кем-то спорит. Говорит: «На одного не взваливай. То, — говорит, — что ты думаешь, я должен знать… Но не мешает и тебе знать, что думает район, что думает область… Большевики, — говорит, — должны видеть дальше…» И еще что-то. Так эта стриженая как начнет на машинке: хлоп-хлоп-хлоп, хлоп-хлоп-хлоп! — и все пропало.

Убегая в райком, Гаврик уверял Мишу:

— У меня, Миша, уши чутки, как у совы, и ты надейся — ни слова не пропущу, не горюй!

Но, возвращаясь на скамейку, Гаврик тоже приносил с собой отрывочные, неясные сведения.

— Секретарь райкома выходил на порог. Сердитый. Двое хотели к нему с делом. Посмотрел на них через очки и говорит: «Сами, сами проводите совещание. Захотите о чем спросить — звоните. А я сейчас занят другим, неотложным делом, занят!» — и захлопнул дверь, ну, точь-в-точь как начальник, помнишь, на вокзале?

— А что говорит дед? Ты слыхал?

— Нет, — развел руками Гаврик.

— Знаешь, Гаврик, видать, дела наши не совсем плохи. Он же говорит, что дело большое. Опять же, другим сказал — занят, после!.. На начальника похож?.. А ты помнишь, что про начальника говорил дед? Пошли на Ленинскую!

— Отвечаешь за слова?

— Отвечаю, — сказал Миша, и они неторопливо отправились на Ленинскую, то есть на ту же широкую улицу, на углу которой стоял двухэтажный дом райкома и райисполкома.

В маленьком залике уже никого не было из столующихся. Крупная женщина в белой, туго повязанной косынке, прочитав записку, сказала:

— Представители, вы почти опоздали.

И так же, как на вокзале форточка, — в стене, отделяющей залик от другой комнаты, громко открылось маленькое окошечко. Из него высунулась голова повара, красная, в белом колпаке, с седыми усами.

— От кого записка-то? — спросил повар.

— От самого, — ответила женщина, звеня тарелками и ложками.

— Значит, представители без фальши, а опоздали, должно быть, потому, что сильно занятые, — усмехнулся повар.

— Будем есть или уйдем? — прошептал через стол Гаврик.

— Они так говорят от нечего делать. Будем есть, — сказал Миша, плотнее усаживаясь на стуле. — А смотреть будем не на них, а на улицу.

— Может, невзначай и дед попадется на глаза, — прошептал Гаврик.

Женщина, подавая тарелки с супом, спросила:

— Откуда же, представители, к нам?

— Дальние, — ответил Гаврик.

— Подумайте, какой важный. Со старшими разве так вас в школе учили?

Миша решил исправить положение:

— Мы из-под Самбека. Слыхали? Война там жестокая была. Подчистую все смело. Живем, как кроты, в земле.

— К нам-то, видать, за подмогой?

Миша сказал:

— Не знаю. Мы тут с дедом. Он в райкоме.

Гаврик одобрительно подморгнул. Он был доволен тем, что Миша не стал касаться подробностей, почему и зачем они сюда приехали. Им было не до праздного разговора, и они еще не знали, какую — радостную или печальную — весть сообщит им Иван Никитич.

Женщина вернулась к окошку и о чем-то тихо разговаривала с поваром. Но ребята не прислушивались к их разговору. Они ели, поглядывая в открытую дверь. По улице то и дело пробегали грузовые машины, проезжали подводы то с мешками, то с какими-то обсыпанными серой мукой бочками. От телег и от машин на немощеной широкой улице поднималась кудлатыми столбами пыль и, растекаясь, застилала дома, голубой просвет низкого неба, сиявший в конце ровной, однообразно-серой улицы. Эти секунды для Миши и для Гаврика были самыми тревожными. Из-за непроглядной пыли они могли не укараулить деда… Но вот на улице послышались понукающие крики: «Гей!.. Гей!.. Гей!..»

Еще не было видно ни живой души, ни проезжающих подвод и машин, а пыль уже клубилась и низко текла, как ленивый туман, потревоженный взошедшим солнцем. Из этого серого тумана с хрюканьем вынырнул сначала поросенок, потом с распахнутыми крыльями белый петух.

— Миша, коровы! — вытягиваясь через стол, опасливо прошептал Гаврик.

— Молчи, вижу, — сказал Миша и отложил ложку.

Окутанные завесой пыли, по улице потянулись, то сбиваясь в кучи, то шарахаясь в стороны, самые настоящие коровы — красные, светлорыжие, с хвостами, с рогами и безрогие.

— Миша, красностепные, как у нас на ферме… до войны…

— Гаврик, тише…

— Миша, а симменталовую телочку видал?

— Эту, что со звездочкой?

— Да нет! С черным ремешком на спине!

Миша удивленно передернул плечами: как же он мог не заметить такой телочки?.. Его потянуло к двери, но в присутствии тихо разговаривающих у окошка он стеснялся подняться. Скажут, коров никогда не видали. Гаврик понял и желания и опасения товарища. Он схватил Мишу за рукав и твердо сказал:

— Пошли, а то не увидишь!

— Вы что, коров никогда не видали? — услышали они насмешливый женский голос. — Сказано, дети!

Гаврик предостерегающе толкнул товарища, и Миша понял, что отвечать и оглядываться строго воспрещается, и они пошли туда, куда вместе с облаком пыли двигалось коровье стадо, понукаемое двумя пастухами.

Они шли и разговаривали:

— Миша, а может, это нам?

— Не знаю.

— А если нам?

— Если нам, то куда их гонят?

— Чудной, не загонять же их в хаты. Гонят на какой-нибудь общественный баз.

— Не знаю, — крутил головой осторожный Миша.

— Ты лучше скажи, что ты знаешь?

Течет улицей пыль, течет стадо, слышатся понукающие выкрики пастухов, и ребята идут за этим потоком то молча, то разговаривая.

— Миша, а если нам?.. Пойми, задание мы выполним на все сто… Вот радости будет там!

Мишу покидает осторожность:

— Гаврик, что тогда скажет майор?

И Гаврик закидывает руки за спину.

— Думаю, скажет: «Это наши передовики».

— А что скажет мать?

— «Сынок, я тобой очень довольна!»

— Моя тоже что-нибудь такое скажет и по щеке похлопает… А зачем?

— Взрослые, они так.

Стадо уходит дальше.

— Гаврик, ты чудной: если бы коровы нам, то дед где был бы?

Теперь уже Гаврик, сердясь, говорит:

— Не знаю.

— Он был бы тут, как на часах… И потом, так же скоро нельзя…

— Миша, ну, а если бы он, секретарь райкома, по телефону, по-большевистски…

— Не знаю.

Стадо, выйдя за околицу, уходит от села дальше в степь. Сомнения Миши оправдались, и, останавливаясь, с неловкой усмешкой он говорит Гаврику:

— Коров по телефону не передают. Пошли назад.

Недалеко от столовой Гаврик, насупившись, предупреждает:

— Вон у порога и та и еще одна тетка. Начнут про обед… Скажут: они, как телята, убежали за коровами.

— Держи левей, — шепчет Миша.

Но маленькая женщина, которую ребята видели с веником в руках около порога райкома, помахивая рукой, кричит им:

— Дед! Дед вас по саду ищет!

Прибежав в сад, ребята заметили Ивана Никитича, который стоял среди аллеи с опущенными руками. И, странно, дед никого не искал и, казалось, забыл не только про ребят, но и про все окружающее и, глядя в землю, вытирал глаза ладонью. Увидев ребят, он засуетился и, будто рассердись, что ему помешали думать, сказал:

— Что уставились?. Сроду не видали? Ну, стар стал, лук в глаза лезет!. А вы, если поели, то и нечего шляться за коровами… Лучше делом, валенками займитесь.

— Дедушка… — начал было Миша.

— Шестьдесят восемь годов дедушка. Знаю! Расскажу после, а теперь маршируйте в Дом колхозника.

Быстрой походкой старик опять ушел в райком, а ребята вернулись в Дом колхозника — молчаливые и огорченные. Развязали мешок, достали недошитые валенки и, устроившись между кроватями на полу, принялись за работу. Скрипнула дверь, и пожилая дежурная, посмотрев на них, опять закрыла дверь.

— И сколько этих теток тут! — пробурчал Гаврик.

— Столько же, сколько у нас. Война. Ты злишься — не знаешь, что с дедом, а на них зло срываешь.

Снова скрипнула дверь, и опять появилась уже знакомая им женщина из райторговской столовой, высокая, прямая, в белой, туго повязанной косынке. Минуя ребят, она пошла к столу, сначала постелила на скатерть газету, а на нее поставила кастрюльку с куском хлеба на крышке.

— Ваш соус. Потом поедите, — сказала она и вышла.

— Ну, чем плохая тетка? — спросил Миша.

— Заботливая, — ответил Гаврик, и они надолго замолчали.

* * *

Миша проснулся в полночь. Электрическая лампочка тускло светила под потолком. Гаврик лежал на соседней кровати, спиной к нему, лицом к стенке. Он лежал тихо, и Мише не у кого было спросить, приходил ли дед.

Миша осторожно встал, подошел к столу, открыл крышку кастрюли. Соус, оставленный деду, был съеден. Значит, дед приходил, но не нашел нужным разбудить их и рассказать, как идут дела.

Миша сел на кровать и вдруг спросил себя:

— Может, Гаврик втихую соус съел?.. Ох, и поговорю с ним! — сердито добавил он.

Одеяло слетело с Гаврика с такой легкостью и быстротой, как будто его сорвал наскочивший ветер. С такой же быстротой ноги Гаврика упали на пол.

— Ты друг или гусь? — спросил Гаврик.

Мише надо было отвечать прямо и честно, иначе Гаврик наделает такого шума, что в Целине всем станет тесно.

— Гаврик, ну почему дед ничего не сказал?.. Мы ему каменные?.. И ничего нам не надо?..

Миша хлопнулся на подушку и сердито накрылся с головой.

— Ты постой, деда не трогай. Он сказал, а я не разбудил тебя, — опешив, заговорил Гаврик.

— Так кто же гусь? Ты или я? — высовываясь из-под одеяла, спросил Миша.

Гаврик хотел присесть к Мише на кровать, но Миша стал отталкивать его. Гаврик не обиделся. Он присел на стул и виновато заговорил:

— Дед приходил на минутку. Спросил: «Гаврик, Михайло спит? Проснется, скажешь: гонцы на ногах… Может, говорит, к восходу солнца тут поблизости коровы замычат…»

— А куда дед глядел: в пол или выше, к потолку?

— Он глядел, как на море.

Миша повернулся к Гаврику, приоткрыл одеяло и предложил:

— Гаврик, заходи, пожалуйста.

Гаврик весело нырнул под одеяло и зашептал:

— Мишка, теперь спать. Дед настрого приказал: «Спать, спать и спать!»

* * *

На восходе солнца ребят разбудила дежурная — моложавая и проворная старушка.

— Скорее, скорее, с пожитками! Так распорядился старик, — говорила она и, пока ребята, звеня умывальником, промывали заспанные глаза, вынесла их багаж на крылечко и, завязывая сумки, наставительно щебетала:

— А теперь прямо-прямехонько этой улицей. Как тракторные мастерские, — они по правую руку, — пройдете, тут и степь начнется, там и дед.

Ребята недоуменно переглядывались. Похоже было, что старуха в срочном порядке выселяет их из Дома колхозника.

— Дед-то приходил? — спросил ее Миша.

— Давненько приходил. Этак, в пятом часу, — отвечала-старуха, вскидывая сумку на плечо Гаврика.

— А что ж он говорил? — хмуро допытывался Миша.

— Чтоб разбудила на восходе солнца и отправила. Больше ничего.

— А дед-то какой? Может, чужой?

Но старуха уже приспосабливала на плечо Мише мешок с пожитками.

— Ваш дед — сухонький, щупленький, а прыгает, как кочет на веревке.

— Наш, — пробурчал Гаврик и косым взглядом указал Мише на дорогу.

Попрощавшись со старухой, ребята, сердито шагая, отправились в путь.

На окраине им встретилась легковая машина. В кабине рядом с шофером сидел знакомый Мише и Гаврику широкоплечий человек в серой шинели. Ребята удивленно переглянулись.

— Он? — спросил Гаврик.

— Он, секретарь райкома.

— Чего ж ему не спится?

Вот и машинно-тракторные мастерские — длинные кирпичные постройки под этернитом, с узкой железной трубой, с трактором около настежь открытой широкой двери и локомобилями, поставленными на деревянные брусья… Дальше, за покатым холмиком, начинается степь, но деда нигде не видать. Левее холмика, в стороне от дороги, сереет проселок. По нему, направляясь к селу, степенной походкой идут трое старых мужчин: двое с хворостинами, а один с какой-то веревкой на плече. Двое из них сразу замахали руками, показывая ребятам куда-то за холмик. Гаврик и Миша поняли, что надо торопиться. Прибавив шагу, они вышли на взгорье и, восхищенные, остановились…

На рыжей траве, сбоку дороги, паслось больше десятка коров и телят. А дед, прямой и гордый, стоял с палкой на плече, как на часах.

— Скажешь, не наши? — спросил Миша.

— И глупой поймет, что наши. Видишь: смотрит, как на море, — сказал Гаврик и добавил, вздыхая: — Я больше стоять не могу.

— Ноги рвутся вперед… А ты, Гаврик, не сдерживай их! — крикнул Миша и первым рванулся вперед.

Когда ребята подбежали к Ивану Никитичу, старик, указывая на коров, задал короткий вопрос:

— Кто это? — и голос его прозвучал так, как будто он весело спрашивал: «Ну, как спалось?»

У ног старика лежал небольшой медный колокольчик; он ковырнул его сапогом и сказал:

— Пожитки покамест положите, а его, колокольчик, будем вязать на шею вот той, красно-бурой.

И начался сбор в дорогу. Старик то и дело повторял свои предупреждения: задавать вопросы можно, а стоять с опущенными руками строго воспрещается; спешить нужно, а суетиться не положено.

— Дедушка, почему мы вяжем его красно-бурой? — спрашивал Гаврик.

— Людей, что помахали вам с пригорка, заметили? Так вот они сказали: корова и на ферме в отстающих не любила тянуться…

Когда колокольчик был подвязан, дед, оглядывая стадо, сказал:

— Ну, а теперь нам нужна корова-лодырь.

— Зачем? — удивился Миша.

Старик засмеялся:

— Ты, Михайло, не пугайся. В наказание повесим ей на рога пожитки, и пускай плетется в хвосте.

Гаврик предложил:

— Дедушка, вот этой пожитки на рога. На солнце часто глядит, ленивая.

— Можно ей… Михайло, а как по-твоему?

— Чего-ж на старую все вешать? У нее вон и телок, — заметил Миша.

— И то правда. Она лодырь без умысла, года большие, — согласился старик. — Ей одной сумочки хватит.

Мешок приладили высокой упитанной трехлетке, с добродушными и ленивыми глазами.

— Эта яловая, ей по заслугам. А теперь — я в голову, а вы в хвосте и по бокам досматривайте. До места, если по шнуру, двести километров. Прибавим на кривизну пятьдесят.

Старик серьезно задумался. Молчали и ребята.

— Положим на день по двадцать километров. Больше с телятами не уйдешь. — Миша заметил, что, говоря о телятах, старик почему-то смотрел на него и на Гаврика. — Видите лесополосу?

В сереющей дымке утра темножелтой грядой вставала полоса леса, похожего на длинный барьер.

— До этой полосы десять километров. Там поищем, где подкормить и напоить. А чтоб меньше там задерживаться, будем делать так: где по дороге густоватый пырей попадется, остановимся на минуту-другую, подкормим, и дальше… Ноги беречь. Дорога немалая. Все!

Последнее слово Иван Никитич сказал, как отрубил.

Миша и Гаврик видели, как он обошел коров, обернулся, снял шапку и, щурясь на бледнорозовый свет взошедшего над степью, словно над морем, солнца, тоненько прокричал:

— В добрый час! За мной! Гей-гей!

И пошел вперед, забирая от дороги на розовый простор жнивья.

— Гей-гей! — прокричали Миша и Гаврик. Коровы и телята медленно двинулись вслед за дедом. Вкрадчиво зазвенел колокольчик.

Солнце поднималось над степью все выше и выше. Лучи его постепенно перекрашивались из светлозолотистых в оранжевые, а потом в серебристые, подернутые накипью желтизны. На западе растаяли последние пепельно-серые следы утра. Небо, синея, все выше поднималось над рогами коров, и степь перед Мишей и Гавриком все шире разворачивалась в своем осеннем наряде. Отчетливей обозначилась далекая окраина побелевшего жнивья, отороченного прямой желтовато-темной чертой лесополосы.

— Гей-гей! — зазывно покрикивал идущий впереди старик.

— Гей-гей! — откликались ребята.

Коровы тянулись к зеленому подсету пырея, к кустикам повители, зацветающей осенним блеклосиним цветом. Телята были уже большие. Они обросли той грубоватой, закурчавившейся на лбу и на боках шерстью, которая им нужна была, как теплая одежда, для встречи дождливых ветров глубокой осени и морозных дней зимы. Но они все-таки были телятами: траву щипали неохотно, часто настойчиво останавливали матерей, чтобы пососать молока. Замечая это, старик, грозясь, ругался:

— Гаврик, что ловишь ворон?.. Увижу еще — взыщу со всей строгостью! Дорога дальняя! Ты не телок, чтоб забываться!

Миша видел, что старик снова стал таким, каким он наблюдал его в плотницкой, погруженным в дело, горячим в движениях и решительным в каждом слове. Как в плотницкой, он был придирчив ко всякому пустяку, который отвлекал внимание, мешал делу. Миша за дни совместной работы со стариком уяснил, что если не удается понять мыслей старика, торнадо следить за его взглядом, за походкой, за каждой мелочью, и тогда поймешь, что ему нужно.

— Гаврик, что ты делаешь?.. Ты больше понимаешь или дед? Ты старший или он? — с укором в голосе спросил Миша, когда Гаврик, приотстав, с усмешкой гостеприимного человека разрешил бычку с белым пятнышком на ухе полакомиться молоком матери…..

— Это же мой подшефный. За дорогу он хорошо поправится и будет не телок, а трактор. Мишка, мы его так и будем называть. Вам с дедом жалко чужого молока?.. Скареды!

«Скареды» было обидным словом, но Миша смолчал из-за сочувствия к Трактору, который сосал молоко, должно быть, с огромным удовольствием, потому что хвост его, задираясь кверху, рисовал в воздухе замечательные, быстро бегущие колечки.

— Гей-гей! — обернулся дед, и Миша, невыразимо быстро хлестнув веткой Трактора по ляжкам, выкрикнул:

— Гей-гей! — дескать, у нас все в порядке. Гаврик злился. Чтобы задобрить обиженного телка, он отбегал в сторону, рвал сочный пырей и на ходу подкармливал своего «подшефного». Он успевал подобрать камешек или комок земли там, где проходил по мокрой пашне гусеничный трактор, и бросить его в пролетавшего грача или в маленькую, попискивающую в густой стерне птичку.

На убранной бахче, пересеченной узкой глубокой лощиной, одна из задних коров шарахнулась в сторону и, округлив глаза, зло, как паровоз, пырснула. Из-под ног ее с хлопающим свистом взмыли куропатки и, расстилаясь над землей, исчезли в кустах старого донника.

А Гаврик, пользуясь тем, что старик его не видит, скрывшись в лощинку, долго бегал, обшаривая сорные заросли.

— Гей-гей! — громко кричал Миша, посматривая на деда, на лесополосу, сказочно быстро вырастающую по мере того, как они приближались к ней. У Миши начинали тяжелеть и ныть ноги, и он завидовал выносливости Гаврика. Помня наставления Ивана Никитича, что ноги надо беречь, он старался обходить ложбинки, кусты, старался легко шагать. Чтобы меньше казалось расстояние до лесополосы, он разбил его на точки, отмеченные кустом, курганчиком или впадинкой, и считал шаги до каждой из них. Занятый этим делом, он не заметил, что Гаврик стал отставать, и вдруг дед резким голосом закричал:.

— Стоп! На печи тебе сидеть и палец сосать или в куклы играть? Что мы будем делать? Что?

Миша непонимающе смотрел на старика, потрясавшего у него под носом скомканным треухом.

— Что уставился на меня? Ты полюбуйся на того вон, обозника!

Миша оглянулся: Гаврик тихо плелся, хромая на правую ногу. Когда Гаврик подошел, дед почти свалил его на землю.

— Михайло, он зарезал нас с первого шага!

Рывком старик стащил с Гаврика правый сапог, размотал портянку. Достав из кармана очки, он долго осматривал ногу Гаврика с той придирчивостью во взгляде, с какой обычно в плотницкой осматривал обстругиваемый брусок дерева.

— Мозоль с боку большого пальца. Нарви, Михайло, конского щавеля.

Миша принес широких листьев травы — мягкой, густозеленой. Сдув с них невидимую пыль, старик окрутил ими палец, потом быстро и аккуратно обернул ногу портянкой.

Гаврик натянул сапог и, виновато отвернувшись, ждал приказаний.

— Михайло, — обратился старик, — во всяком большом деле непременно найдется бестолковый, несознательный. Посмотрим, что будет дальше. Теперь напрямую итти нам нельзя. Будем держаться ближе к железной дороге. Как знать, может, этого обозника придется в вагон да наложенным платежом… В главном деле он теперь не помощник, а обуза… Лишний телок прибавился… Иди на грейдер, там ровней, — с пренебрежением сказал Гаврику старик и быстро зашагал вперед.

Гаврик просяще посмотрел на Мишу:

— Я обозник?

— Иди, раз приказано, — с досадой ответил Миша и пошел за коровами.

Выбравшись на грейдер, Гаврик сразу почувствовал, что здесь и в самом деле итти легко и нога ничуть не болит. И опять во всем оказался прав этот сморщенный, резвый и всезнающий дед. Гаврик слышал понукающие голоса старика и Миши, видел, что Миша и старик, следя за коровами и телятами, неустанно следили и за его движениями… Стыд сдавил Гаврику сердце, и он часто заморгал. — Дед, он опять орел, а я…

Гаврик хотел назвать себя «телком», и только чувство обиды и жалости к самому себе остановили его.

* * *

За лесополосой найдено было отличное место для отдыха. Здесь пахали тракторы. У черной каймы поднятой зяби стоял бригадный зеленый вагончик. Около него дымила кухня. За табором тянулась неширокая полоска свежей зелени. На ее окраине, ближе к грейдеру, серел деревянный сруб над колодцем, а около колодца стояло длинное долбленое корыто.

Старик громко сказал:

— Михайло, шабаш! Знатный шабаш! Доставай из мешка налыгачи и веревки, будем вязать телят.

Гаврик несмело подошел к Ивану Никитичу и спросил:

— Что мне, дедушка, делать?

— Ты нестроевой. С тебя спрос невелик: возьми у Михаилы порожний мешок, набери в него листьев… Потом скажу, что дальше.

Когда Гаврик вернулся из лесополосы с мешком, наполненным листьями, на привале было весело.

На зеленой полянке уже горел костер. Около него стояли старик, Миша и еще один незнакомый человек — смуглый, чисто выбритый, с седым затылком, в выгоревшей кепке, опущенной на прищуренные, ласково глядящие на мир глаза. Человек этот, видать, сейчас только откуда-то приехал, потому что около бригадного вагончика теперь стояли дрожки с сиденьем для одного человека. Около них маячила гнедая лошадь с навешенной торбой. Закинув за куцый ватный пиджак маленькие, обхлестанные ветром руки, он усмехнулся, глядя на деда, как на старого знакомого.

Дед шутливо говорил ему:

— Вот и посудите, товарищ агроном, под семьдесят мне, а обличье мужское имею. Ни за что не смог подоить коровы — отворачивается. А вот к бабочке, видите, она с нашим почтением!

Рябоватая женщина, с широкими в кистях загорелыми руками, отставив босую мускулистую ногу, доила корову и насмешливо отвечала:

— Не в том причина.

— А в чем же, Даша? — спросил агроном.

— Она небритых не любит. Давайте-ка вашего Мишку. Сразу научу правильному подходу… Давайте… Он хорошо руки помыл?

— Михайло, вали! Возьмешь в толк — за пазухой не носить и людей не просить, — весело распорядился дед, но, заметив Гаврика, недовольно, как бы между прочим, проговорил: — Ты, нестроевой, высыпай листья, разувай сапоги и сиди смирно.

Гаврик понимал, что он должен был нести заслуженное наказание и терпеливо выполнять приказы. Усаживаясь на разостланные листья, разуваясь, он с жадной завистью смотрел на Мишу, которого поощряли в смелости и агроном и старик. Но кухарка тракторной бригады, отмахиваясь от этих поощрений, говорила:

— Штурмом не возьмете! Мишка, сними свой треух. Дай я тебе чуб прихорошу. Ну, теперь стал лучше, теперь подходи познакомиться.

И, уже обращаясь к корове, ласково наставляла ее:

— Мишка — мальчик хороший. Он тебя и будет доить.

Она гладила корову и поучала Мишу:

— Мишка, молоко не в соске, а в вымени. Чуть поддай его кверху, легонечко подтолкни, а потом уж потяни. Видал, как маленькие подталкивают?

Едва брызнули в ведро из-под Мишкиных неуверенных пальцев первые струи молока, взрослые потеряли интерес к дойке, и только Гаврик томился горячим желанием сказать Мише хотя бы одно слово. В этом слове он хотел выразить и то, что хорошо светит солнце над широким полем, что интересно смотреть на ползающие под синими дымками тракторы, что красива подернутая желтым пламенем лесополоса, что тетка Даша хорошая… Она научила Мишу доить коров, принесла пшена на заправку молочного супа и сказала, смеясь, застенчиво закрывая смуглой ладонью рот, в котором недоставало переднего зуба:

— Вы же со своим дедом пострадавшие от фашистов… Возьмите в дорогу ведро, оно мое, не колхозное. Мишка будет им орудовать.

— Пригодится, — сказал Миша, поставив ведро с удоем и опустившись на листья рядом с Гавриком, который все еще не придумал того единственного слова, что рвалось из души. Но ему подсказал Миша, шепнувший через плечо:

— Гаврик, жизнь?

— Конечно, жизнь! — облегченно вздохнул Гаврик, и ребята стали слушать, о чем разговаривали, сидя у костра, агроном и Иван Никитич.

— Земля-то, хорошо помнится, была землей коннозаводчиков? — сказал дед, поправляя кизячные головешки чадящего костра.

— Их. Так вон же, видите, краснеют кирпичные стены их молельного дома, а над крышей чернеет груша — купол… Там, ниже, отсюда не видно, остались каменные сараи и конюшни, — говорил агроном, раскуривая папиросу.

— Ну да же, да… Так оно и есть, а дорога проходила, значит, тут, где пашут тракторы.

Старик задумался.

— Бывали тут? — спросил агроном.

— Бывал. Давно. Годами, что туманом заволокло.

— Я-то агроном и пятьдесят три года уже прожил: могу догадаться, что тут было… Ни одного кустика, ни деревца. Целина, гуляет ветер по ковылям. Бродят кони, суслики пищат. Летом зной, дышать нечем. Воды не сыщете. Правда, у коннозаводчиков был пруд небольшой, теперь на этом месте колхоз насыпал огромную плотину. Но все-таки пруд был… Без пруда нельзя: я, Иван Никитич, такой охотник искупаться в жаркую пору, что и медом, не корми, — засмеялся агроном.

Старик неожиданно почесал седой затылок.

— А вы что, не любите купаться? — удивился агроном.

— В пруду — нет, не охотник. Ну его к чортовой бабушке! — зло отмахнулся старик.

— Ну, почему же? — сожалея, спросил агроном и посмотрел на ребят, ища сочувствия. — Конечно, летом, не сейчас. Правда же, замечательно?

Ребята улыбались. Они, бесспорно, были на стороне агронома, но дед стал суров.

— У вас, должно быть, малярия? — догадливо спросил агроном.

— Малярия, товарищ агроном. Откуда она — можно рассказать… Пускай и они вот, малые, послушают… Глядишь, в жизни и старое пригодится.

Миша и Гаврик следили за дедом, а его что-то останавливало начать разговор. Он без видимой причины помешивал укипающий суп, поправлял головешки костра, оглядывал пасущихся коров… Потом он успокоился и, глядя на костер, тихо заговорил:

— Пруд-то этот, чей он был?.. Коннозаводчика Ивана Федоровича, век бы его душу лихорадка трясла!.. Был я немногим побольше Михаилы и Гаврика. Нужда неволила в извоз съездить на станцию Торговую, теперь Сальск. Покойник-отец немощный, хилый был. «Ты, — говорит, — Ванюшка, моя опора. Поезжай, — говорит, — с другими за нефтью для рыбного завода. Лишняя копейка все дырку закроет. Не пугайся, поедешь не один, с хожалыми людьми, в обиду не дадут…» Малые всегда охотники в дорогу, — все ведь ново в пути, в разговорах. Этими местами, той дорогой, что распахана, ехали. Хорошо помню, ехали ночью. Перед тем как въехать на земли коннозаводчиков, старик Вахрамеев — он у нас был за вожака — задержал обоз. Сошлись до кучи… Дескать, что за оказия, что за причина?. Отдыхали недавно, лошади сыты…

Вахрамеев почесал бороду и говорит: «Доехали до проклятого места. Чорт тут живет — Иван Федорович. Земля вся ему подвластна. Любит тишину и спокойствие. Цыгарки не палить, не разговаривать. Доставайте мазницы да погуще мажьте дегтем колеса и оси».

… Мне невдомек: вот, думаю, шутку придумал старик… Стою, и ни с места, а другие уже разбежались по подводам и мажут оси, спешат.

— А ты что стоишь? — спрашивает Вахрамеев. — Мажь! Кому говорю?! Скрипу Иван Федорович не любит! — и так тряхнул за рукав, что я не на шутку испугался и кинулся подмазывать..

До зари ехали, — ни шороху, ни стуку, ни живого слова.

Стало сереть и развидняться. Старик Вахрамеев поднялся на свою подводу и с бочки во весь голос крикнул:

— Снимай шапки, крестись! Черную полосу пересекли!

Подводчики вслед за дедом перекрестились, сразу заговорили, влезли на подводы и рыском погнали лошадей… А я, глупой, все оглядывался: думал увидать, стало быть, черную полосу…

Дед криво усмехнулся.

— Ну, увидали же? — заинтересовался агроном.

— Увидал после, а тут разглядел только тот самый пруд… В сторонке он синел, туманом малость курился.

Даша крикнула от вагончика:

— Помешивайте, а то пригорит! А из ребят кто-нибудь сбегал бы телка распутать, да и вам, Алексей Михайлович, пора с коня снять торбу, а то он чихает, как простуженный.

— Замечание правильное, хоть и не ко времени, — сказал агроном и вместе с Мишей поднялся.

Дед помешал суп, убавил огня, а тем временем вернулись Алексей Михайлович и Миша.

— Так когда же увидели эту полосу? — снова подсаживаясь к костру, спросил агроном.

— А это уж было на обратном пути. К полосе-то мы подъезжали средь бела дня, и жара стояла пеклая. Коршуны, и те летали так — не бей лежачего. Опять остановились на совещание. Вахрамеев, старик-то, долго допытывался у Меркешки Рыжего, — точно ли он видел в Торговой самого этого Ивана Федоровича. И не лучше ли в ближней балочке до ночи переждать… Меркешка клялся и все хлопал шапчонкой о землю:

— Тогда, — говорит, — артелем выньте из меня душу! И век бы моим сородичам света божья не видать: обоз наш из Торговой, а он — туда… И принцесса с ним, вся разряженная в белое, и шляпка на ей с цветочками.

— Кони какие? — допытывался Вахрамеев.

— Да его же: серые, в яблоках. Чуть не задавили.

— А как же мы не заметили? — опять допытывается дед Вахрамеев.

— Так он другой улицей. Неужели же ты, дед Вахрамей, забыл, что за солью в бакалею посылал?.. Сам же, помнишь, две копеечки приплющенные давал…

Дед Вахрамеев, должно, вспомнил про свои приплющенные копейки и сдался. Велел всем снять шапки, покреститься, и мы, значит, поехали.

Около этого самого пруда-то повстречали сторожа, чудного кудлатенького старичишку, ну, в точности похожего на ежа.

Вахрамеев опять же к нему с вопросом насчет Ивана Федоровича.

— Вихрем умчало, с прахом унесло на Торговую, а объездчик по такому случаю выпимши… За старшего на северном участке — я! — выкрикивал кудлатый старичишка и смеялся, как малый, до слез.

— Ты, — говорит ему дед Вахрамеев, — тоже нынче пьяный?

А старичишка смеется:

— Рюмкой, глупая твоя голова, крестьянскую душу не упоишь! От простору, от воли степной пьян я! Купайся, — говорит, — пои лошадей, ходи фертом по земле!

И так разошелся, что стал выплясывать. Пляшет и приговаривает: «Ходи, хата, ходи, печь…»

Поддались мы его веселью и вздумали не только, напоить лошадей, а и покупаться. В самый разгар купанья на тройке серых из лощины выскочил сам хозяин.

Старик глубоко задумался, глядя на нагоревшие угли костра.

— Видать, то, что случилось потом, запомнилось надолго? — вопрошающе взглянул агроном на старика, на притихших ребят.

Подошла Даша с алюминиевыми чашками. Наполнила их укипевшим супом.

— Красноречивы. Суп-то в кашу обернулся! Пока горячий, ешьте… Ребята, старым, может, охота поговорить, а вы ешьте на здоровье.

Даша ушла, но ребята не потянулись за ложками. Встал и агроном и, достав из кармана металлический складной метр, топтался на месте.

— Вы это правду сказали: запомнилось накрепко. Надо, чтоб и они знали и помнили про это, — указал старик на ребят. — Хозяин-то, Иван Федорович, был в сером дорогом костюме, а усики — черненькие, подбритые. Косматый старичишка хотел взять всю вину на себя. Штаны расстегнул… А хозяин ему с усмешечкой: «Нашел, чем удивить. Твою спину, — говорит, — наизусть изучил». Попробовал было за всех ответить старик Вахрамеев.

— Спроси с меня, — говорит, — мы ж не одинаковые!.. Я — старший… Вот есть совсем парнишка, — это он про меня.

Иван Федорович, покатываясь от смеха, говорит:

— А я вас всех под один цвет, потому что все вы сволочи. Везете чужое… Хозяин ждет нефть. Жалко хозяина, а то бы заставил вырыть яму, слить в нее из бочек да и выкупать вас!.. Нет, — говорит, — я нынче не злой, хочу пошутить…

— Нацедите-ка, — говорит, — из каждой бочки понемногу, а я вас для первого разу только покроплю.

И кропил, сам кропил, как поп на водосвятии, травкой этак по голым макушкам. Потом травку-то отшвырнул и велел всем выстроиться.

Перед фронтом проехал. Вахрамееву — старик стоял на правом фланге — крикнул:

— Кажется, ты печалился, что не все одинаковые? Вот и брешешь! Все вы — говорит, — одной масти, — черные, как негры!

Засмеялся и ускакал. Иван Никитич замолчал.

— И ведь чудно все это! Они, ребята, не поверят… Скажут, под старость у деда в голове не все в порядке, — задумчиво проговорил агроном, глядя на широченную полосу зяби и, может, именно туда, где проходила страшная дорога, а за ней взгорье, а уже за взгорьем прятался бывший пруд коннозаводчика. Туда смотрели и ребята.

— Теперь-то и мне за давностью лет случай этот кажется сказкой, — заговорил Иван Никитич. — И вспомнил про него не сейчас, а в Целине. Приехали за коровами. Пришел к секретарю райкома, к Александру Пахомовичу… И он весь день и всю ночь занимался моим делом. Всех председателей колхозов на ноги поднял и все это в телефон: «Большевик должен глядеть дальше, а ты прячешься под колхозным забором. Пойми же, что они пострадавшие от войны, что помочь им — дело государственной важности!»

Быстро поднявшись и поводя рукой, разгоряченный Иван Никитич продолжал:

— А теперь, товарищ агроном, можете полюбоваться на наших коров, — мы их достали на этой же земле — только на колхозной!

Даша, заслышав громкий разговор Ивана Никитича, вышла из вагончика и со ступенек громко спросила агронома:

— Алексей Михайлович, вы чем разгневали старика?

— Мы не ссоримся. В разговоре сличили старое с новым! — ответил агроном.

— Что же вышло?

— Вышло, Даша, что землю надо пахать глубже! Пойду проверить!

Агроном показал складной метр и, попрощавшись с Иваном Никитичем, торопливо ушел туда, где работали тракторы.

* * *

Когда солнце немного склонилось к западу, стадо было уже далеко от тракторного стана. На ребят рассказ старика произвел большое и странное впечатление.

С вершины пологого ската ребятам теперь ясно был виден пруд, вода которого в изогнутой впадине блестела синеватым стальным блеском. Они оглядывались на пруд, на осевшие красно-кирпичные стены постройки с ржавой железной крышей, с торчащей грушевидной колонкой на ней. И пруд и постройки лишний раз убеждали их, что старик не мог придумать этой страшной сказки… Но у сказки был странный конец. О нем-то и спросил Мишу Гаврик:

— Миша, но их же, наших-то, было, может, до десятка да еще косматый старик?.. А чужак — один…

Чувствовалось, что Гаврику был тесен его полушубок.

— Я и сам так думаю, — глядя в землю, ответил Миша.

— Тут бы всем колхозом на эту гадюку… Квелые собрались, — с огорчением — в голосе заметил Гаврик.

— Гаврик, а по-моему, у них не было вожатого.

— А Вахрамеев? — неуверенно спросил Гаврик.

— Нет, негож. Хоть он и хороший старик, а вину за собой признал!

— А косматый вовсе нетвердый. Скорей за штаны! — передернул плечом Гаврик.

Миша еще раз оглянулся на пруд, и он показался ему затерянной в степи саблей.

— Гаврик, Буденный тогда, должно быть, маленький был… Может, как ваша Нюська.

Гаврика такое сравнение вполне убедило, потому что с Нюськи многого не спросишь.

Оба замолчали и погнали коров побыстрей за дедом.

Как ни старательно увязывали порожнее ведро между рогами, но оно гулко бубнило, когда корова опускала морду, чтобы на ходу сорвать пучок травы. К нежному позваниванию колокольчика примешивался несуразный, пугающий телят звук, да и сама корова казалась телятам страшной, и они, подходя к ней, то принюхивались, то шарахались в сторону. Создавалась толкотня, нарушалось непринужденное течение маленького стада. В хвосте стада не замедлил появиться Иван Никитич. Он быстро кусал сухие, сморщенные губы и так же быстро переводил зоркий взгляд с коровы на ребят.

— Стало быть, вы красивое не любите? — внезапно спросил он.

— Это вы про ведро? — догадался Миша.

— А то про что же? Корова по всем статьям хороша, а над ней такое надругательство… Не видите, что за ералаш у нее на голове?.. Спрашивается, за какой проступок наказана?

— Дедушка, вы же сами велели, сами помогали привязывать, — сказал Гаврик.

— Сам, сам! Сам — тот, у кого голова, а не борода!

— У вас же нету бороды.

— Значит, по обеим статьям не вышел.

Старик засмеялся. Он был почему-то особенно хорошо настроен и все искал случая поговорить о красоте.

На пути попалось раннее озимое поле. Оно было ровное и зеленое, как живой изумруд. Обходя его, ребята упустили двух коров.

— Нет-нет, еще не дано вам понимать красоту. Не научитесь, — скучно мне будет помирать. Вы ж только поглядите: ширина, что море, ряды — натянутые шнуры… Глаза невольно смеются… А кто сделал их? Люди! Колхозницы! Теперь на тракторе — платок, на сеялке — тоже платок. И руки у них, как у Дарьи, чугунные, шершавые, а ловкие какие!.. Как же можно пустить скотину на это загляденье?

Старик говорил громко. Он не ругался, а просто высказывал чувства, волновавшие его сердце, и ребятам нравилась эта чистосердечная откровенность, так глубоко западающая в душу. Они угрожающе кричали «гей-гей!» и отгоняли коров от края озимого поля, как от крутого обрыва.

Замечая это, старик отрывисто поддакивал:

— Да-да! Так-так!

Когда миновали озимь и ребята облегченно вздохнули, старик сказал мягче и спокойнее, что оба они заслуживают похвалы и что теперь можно поговорить о том, о чем говорят между делом скуки ради.

— Сделал хорошее дело, и на душе легче, как вон у тех людей.

Старик указал головой вдаль и в вышину.

В небе, покрапленном мелкими рыжими облачками, как веснушками, гуляли две дымчато-белые птицы. Накреняя крылья, они стремительным полетом на синеве простора рисовали большой угол. Секундами казалось, что они сталкивались и от страшного удара друг о друга взрывались, ослепляя глаза брызгами хрустальной пыли. Но это вспыхивало на солнце их дымчато-белое оперение, а сами птицы в следующее мгновение были уже далеко одна от другой и, охватывая растянутым кольцом добрую треть неба, снова шли навстречу.

— Что они делают? — не отрываясь от птиц, спросил Гаврик.

— Кто его знает… Нет, знаю, — спохватился старик: — они пробуют силу.

— Они скоро полетят на юг? — спросил Миша.

— За моря… За наши, а потом за чужие.

Иван Никитич поправил Гаврика:

— Луни — птицы. Они через все моря без паспорта. Доживете, что и люди будут так через границы… А только сложа руки этого не дождешься… Смотри, смотри! — с жадной заинтересованностью заволновался старик. — Луни пошли на ветер! А он их вверх, вверх!

— Красота! — переводя дыхание, заметил Гаврик, но ему не понятно, почему старик сказал, что птицы шли сейчас на ветер, если над землей ветер тянул совсем с противоположной стороны, и он спросил об этом.

— Вон и по рябым облакам видно, откуда течение. Сердце у тебя, Гаврюша, с пылом. Это хорошо, а думать не любишь. Нос часто будешь разбивать, мозоли натирать.

— Дедушка, а нога уже не болит!

— И нечего ей болеть, потому что главному она помеха. Луни, Гаврик, тоже не сразу научились так летать… Вы вот подумайте, как с коровы снять наказание.

Он хлопнул Гаврика по плечу и, заметив, что красно-бурая, позванивая колокольчиком, отклонялась в сторону от неглубокой котловины, где в редкой предвечерней дымке виднелись хаты ближнего села, пошел в голову стада.

* * *

Стадо на заходе солнца остановилось на окраине небольшого села. Через проселочную дорогу виднелось картофельное поле, пестревшее платками. Женщины понукали волов, женщины шли за плугом, и женщины собирали в ведра, в корзины желтевший на бороздах картофель. И в довершение — две женщины сидели на дрогах, в которых впряжены были сытые, хорошо вычищенные кони.

— Куда ни глянь — все юбки да платки, — весело засмеялся Иван Никитич. — Кучер, и тот в юбке. А другая, что рядом, видать, начальник.

— Маленькая, как девчонка, — сомневаясь в догадке старика, проговорил Гаврик.

— Спиной сидит, не угадаешь, — заметил Миша.

— Можно проверить. Кони веселые, ездят налегке, — сказал старик и хотел было итти к дороге.

— Пелагея Васильевна, люди-то, должно, до вас! — раздался женский голос с картофельного поля, и та маленькая, что сидела рядом с кучером, оглянулась, рукой показала кучеру, что надо подъехать.

— Можно бы и пешочком, а лошадей понапрасну не крутить, — недоброжелательно отозвался старик.

Ребята сразу насторожились и, веря в безупречность мнений Ивана Никитича, уже заранее решили, что лучше будет, если они хоть немного отойдут в сторону, и они отошли. Из-за коров они теперь видели только лицо Пелагеи Васильевны, которая, к новому огорчению ребят, не сошла о дрог, а поманила к себе Ивана Никитича.

— Очень важная, — заметил Гаврик.

Помня, что с первого взгляда секретарь Целинского райкома показался неприветливым, и непонятным, Миша решил быть осторожным:

— Гаврик, а может, хворает? Под платком, вишь, сколько седых… и лицо худенькое.

К голосу, к словам Пелагеи Васильевны ребята не могли придраться: она разговаривала со стариком тихо, изредка покачивая головой… Но вот она заметила идущего стороной от села к картофельному полю старичка, выбритого, с подстриженными усами, в белых валенках, и окликнула его:

— Матвеич, от бабив, что на винограду, добру вистку привезла!

Матвеич в недоумении остановился.

— Добру? Не верится. Яку ж вистку? — поднимая голову, спросил он.

— Кажуть, хай у бригадира очи повылазят!

— Така вистка?

Матвеич опять опустил голову.

— Така. Заробыв?

— Мабудь заробыв.

— Ото ж получай грамоту да дывись, чтоб я из совиту вистку не прислала, бо чубуки треба швыдче укрывать, а не ждать морозов.

— Мабудь так.

Матвеич заспешил на картофельное поле, откуда доносились женские голоса.

— Вы б ему, Пелагея Васильевна, грамоту дали сразу и за то, что подводы за картошкой не наряжает!

— Что-то он закружился!

— Так у него ж валенки из шерсти того, белого, круженого барана.

На картофельном поле раздался дружный смех.

— Тогда ж Матвеич ни при чем: порча всему круженый белый баран, — уже переходя на русскую речь, душевно смеялась Пелагея Васильевна.

Ребятам тоже было весело.

Миша со степенностью пожилого колхозника проговорил:

— Гаврик, всему голова — она, председатель Совета. И про картошку знает и про чубуки расскажет.

— И про барана, — засмеялся Гаврик.

И в это время ребят неожиданно позвал дед и рукой поманила Пелагея Васильевна. При этом она неестественно вытянулась, став на целую голову выше своего кучера. Обойдя коров, ребята в стыдливом смущении затоптались на месте: они видели, что неожиданно высокой Пелагея Васильевна стала потому, что она сейчас не сидела, а стояла на дрогах, опираясь на короткие обрубки своих ног.

Иван Никитич незаметно, но сердито, точно его ужалила муха, вскинул кверху голову, а Миша, будто оглядываясь на коров, шепнул Гаврику:

— Гляди ей в глаза!

Ребята вплотную подошли к дрогам.

Пелагея Васильевна спросила, как звать одного и другого. Ей уже было известно, что школу ребятам должны построить шефы, и она сказала, что «шефов, ребята, надо хорошо потрясти», и, сжав маленький кулачок, показала, как их надо трясти. Она сказала, что перед детьми фронтовиков они, шефы, должны отчитаться делом.

После этих слов ребята сразу почувствовали приятную непринужденность: с ними разговаривали так просто, что теперь уже не нужно было смотреть только в карие, то взыскательные, то насмешливо-добрые глаза Пелагеи Васильевны. Можно было смотреть и на орден Ленина, который висел на ее гимнастерке, поверх которой надет был распахнутый куценький полушубок.

Пелагея Васильевна, быстро повернувшись на своих обрубках к картофельному полю, прокричала:

— Зоя! На минутку!

К ней подошла молодая рослая женщина с приподнятыми темными бровями.

— Зоя, я хочу к тебе их.

Пелагея Васильевна снова повернулась лицом к старику и к ребятам, и Зое пришлось обойти дроги.

— Они со скотом. Гонят его домой. Они ж оттуда, из-под Самбека… Люди в гибельном положении от войны.

— Все бы ничего, Пелагея Васильевна, да ведь у меня подворье, как тюрьма, — сказала Зоя.

На мгновение задумавшись, Пелагея Васильевна пояснила Ивану Никитичу:

— Зоя живет в бывшем кулацком подворье. По заслугам этому кулаку и кличку люди дали — Старый Режим. Был в ссылке. При немцах откуда-то появился. К ихнему коменданту за подмогой пошел. Пошел к нему в валенках, а вернулся босой. С горя помер, — усмехнулась Пелагея Васильевна и, видя, что Зоя сочувственно посматривает на ребят, успокаивающе добавила: — Ничего, хлопцам тоже не мешает посмотреть кулацкое логово… Камни оттуда возили на фундамент клуба и на фундамент фермы, а их там не отбавляется. В сорок первом хотели ветеринарный пункт там отстроить, — война помешала.

Зоя долго смотрела на Мишу и Гаврика красивыми, много видавшими серыми глазами и вдруг улыбнулась, точно спрашивая: «Неужели вы меня не знаете?» — и ребятам действительно показалось, что они ее знают давным-давно и только почему-то сразу не могли ее угадать.

— Ребята, этот Старый Режим пришел в дряхлость и скончался. А был он — ого какой! Поглядите!

Она быстрым движением согнутого пальца, боясь запачкать нарядную косынку, показала густоседую прядь курчавых волос…

— Уразумели?.. И ничего вы не уразумели, потому что не доросли!

И она ловко, одними только локтями полусогнутых рук пригребла к сильной груди головы Миши и Гаврика и каждому отдельно громко сказала на ухо:

— Управлюсь и приду.

И тут впервые заговорил все время молчавший старик — Иван Никитич:

— Нельзя ли в другом месте обосноваться? — говорил он не то в шутку, не то всерьез. — Мы-то все трое крепко нового, режима придерживаемся.

Обе женщины засмеялись:

— Сарай там и двор самые подходящие. Стены, их отсюда видно, как крепость. Туда и гоните коров.

Пелагея Васильевна уже присела и стала опять маленькой, похожей на девочку.

— Зоя, твоя бригада вся тут работает. Чтоб колхозникам далеко ко мне не ходить — принимать вечером буду у тебя. Скажи об этом.

— Скажу.

— А вы, — обратилась она к старику, — как загоните скот, так сами ко мне в Совет. Надо ж ребятам продуктов выписать. А то пока разговаривали, телята вон как высосали коров! Молочного на ужин у вас не будет.

Зоя, высокая и статная, пошла к картофельному полю, а Пелагея Васильевна, убедившись, что стадо уже погнали, поехала в село.

Иван Никитич, шагая за коровами, насмешливо говорил Мише и Гаврику:

— Эка невидаль, гнездо Старого Режима… Годы мечтали увидеть его!

— Гей-гей! — то справа, то слева раздавались голоса Миши и Гаврика.

Коровы остановились около каменной стены, глухим барьером, высотой не меньше четырех метров, оцепившей широкий квадрат пустыря, прилегающего к проселку.

За стенами ничего не было видно, а ворота, обитые рваной жестью и обвисшие на тяжелых чугунных петлях, казались окаменевшими от пыли, ненастья и времени.

Иван Никитич хотел открыть ворота, но, потоптавшись на месте, сильно застучал по ним палкой. Постоял и снова застучал. Еще подождал и попробовал открыть. Ворота трескуче скрипнули «ы-а», чуть-чуть вздрогнули и замерли.

— Михайло, забеги слева. Может, там есть ход сообщения в эту берлогу.

— В дот! — засмеялся Гаврик.

Миша побежал, скрылся за левым крылом стены и сейчас же снова вынырнул оттуда и, размахивая шапкой, позвал:

— В доте есть пробоина!

— Большая?

— Гаврик, как дальнобойной разворочено! Смело пройдем. Дедушка, тут и колеи есть и стежка прямо в село!

— Вали! — сказал Иван Никитич. — Вали штурмом в кулацкую берлогу!

* * *

Когда коровы были размещены и привязаны под огромным сараем с замшелой, осунувшейся камышовой крышей, кое-где прогнившей и поросшей сорными травами, а телята заперты в каменной конюшне, где уже давным-давно выветрился лошадиный живой запах, Иван Никитич ушел, а ребята остались одни, стоя среди двора, напоминающего глубокий колодец, густо затененный стенами, кое-где уже наполовину разобранными. Помимо сарая и конюшни, здесь был каменный флигель с перекошенным крыльцом. Он был низкий, с маленькими, глубоко уходящими в толстые стены окнами. Стоял он по соседству с ржавыми воротами, которые не сумел открыть Иван Никитич. В сравнении с высокой стеной флигель казался маленьким, прижавшимся к земле: точно испугался, что стена вот-вот рухнет и раздавит его.

Двор порос лебедой, высокой, бесцветной и жилистой, какой она растет там, где редко появляется солнце. Только дорожка, протоптанная от порога флигеля к кизякам под навесом да к рядом стоящей печке с продымленной куцей трубой, напоминала о живом человеке.

— Интересно? — загадочно спросил Гаврик.

— Не здорово. Там веселей, — указал Миша на высокую каменную постройку, на крышу которой вела ржавая железная лестница. — Там высоко, и солнце. Забирай сумки — и полезем.

Через минуту ребята уже лежали на пологой крыше, оживленно разговаривая о том, что их интересовало в эту минуту.

— Гаврик, Старый Режим камни любил, а солнца боялся.

— В точности, как крот.

— Миша, ты вот что скажи: как тут тетка Зоя живет?

— Гаврик, тетка Зоя живет тут мало… По стежке приметно: придет, отготовит суп или что другое, поест и уходит… Вон, видишь, куда?

Ребята привстали посмотреть, куда убегала стежка, что, как ручеек, отделялась от двора и ныряла в круглую пробоину стены. С высокой крыши им видно было, что эта стежка через небольшую затравевшую прогалину убегала к селу, сливаясь с улицей, с переулками, около которых ровными рядами теснились хаты в соседстве с палисадниками и с огородами.

На картофельном поле уже никого не было. Подвода с картофелем, сопровождаемая женщинами, двигалась по улице в ту сторону, где хаты села, расступившись перед квадратной площадью, глядели на нее окнами, порозовевшими от тихого степного заката.

— Должно быть, Совет или правление, — высказал предположение Миша, указывая на дом под железной крышей, стоящий в самом центре площади.

— Ну и промахнулся. Посмотри вот сюда. Это ж школа!

Миша сразу сдался: в стороне от дома, выстроившись в две шеренги, стояли дети. Мимо них ходила женщина в темном пальто, в косынке. В левой руке она держала книгу или стопку тетрадей и о чем-то поучительно рассказывала, выставляя правую руку немного вперед.

— Майор не то сумеет, не то не сумеет потрясти шефов… Нам бы, Гаврик, такую, как Пелагея Васильевна. Вместе с майором они бы быстро построили нам школу.

— Какая же шкода, Миша, ноги ей отшибла? Гитлеры?

Зная, что на этот тревожный вопрос друг не сумеет ему ответить, он предложил:

— Миша, давай делать седло на корову. Помнишь, какие делали, как уходили в отступление?

— Две косые крестовины и распорки.

Гаврик соображал, глядя на сложенные дрова, найдется ли там подходящий лесоматериал.

— Две крестовины — четыре палки, две распорки по бокам — еще четыре, — вслух подсчитывал Миша.

— Миша, а шлею из чего сделаем?

— Из налыгачей.

— Голова — два уха, а чем же на ночь коров привязывать?

Миша, скрывая ленивую усмешку, дважды подсчитал, сколько у Гаврика ушей.

— У тебя тоже два.

— Ну и что?

— А то, что на ночь корову не оставляют оседланной.

Гаврик виновато усмехнулся. Быстро стал спускаться с крыши за лесоматериалом для седла.

* * *

После ужина тетка Зоя, дав ребятам помыть голову и ноги, уложила их в постель, разостланную на полу большой, с низким потолком комнаты, освещенной яркой висячей лампой. Она сказала:

— Жуки, моя кровать — вот она, рядом. Чтоб и руки и ноги спали. Слышите?

Она шутливо погрозила пальцем и тут же рядом опустилась на игрушечно-маленький табурет, хотя стульев в комнате хватало.

Пелагея Васильевна разговаривала с женщинами об очистке лесополос, о кулисных парах и о ремонте родильного дома. Слушая ее, ребята внимательно посматривали на уже знакомого им старика в белых валенках. Ничего плохого они за ним не заметили. Самым интересным для них было то, что старик пришел сюда с коротким кнутиком и, кружа кнутовищем, все время пускал по полу затейливые, набегающие одно на другое кольца. Интересно было и то, что сидел он на самом кончике стула, будто готовый вскочить, сказать «а?» и сейчас же приступить к делу.

Гаврик заметил:

— Проворный.

Когда Пелагея Васильевна, проводив женщин, развернула тетрадь и, глядя на Матвеича, прочитала: «…по зяби 115 процентов, по молоку 120 процентов», — ребятам стало ясно, что дед в белых валенках — хороший председатель колхоза.

— А ругаться все-таки будем, — пообещала Пелагея Васильевна.

— Ваша обязанность такая, четырнадцать годов подряд ругаете, — ответил Матвеич и снова закрутил кнутиком.

— Заслужил и за то вот подержи стул, слезу.

Старик, видать, давно знал, как надо помогать Пелагее Васильевне сходить на пол: он подержал стул за спинку, потом легонько отставил его в сторону и сел на свое место.

Из-за стола, накрытого белой скатертью, послышался ребятам голос Пелагеи Васильевны:

— Ругать, Матвеич, буду.

— Не люблю, когда меня критикуют в этом доме… Да и вам не стоит тут заниматься делами. И чего это вы вздумали нынче тут… — пожимая плечами, заметил Матвеич.

Шурша по полу кожей обшивки на культях, Пелагея Васильевна вышла на середину комнаты, постояла и тише обычного спросила, обращаясь к Ивану Никитичу, сидевшему у двери на табурете:

— Вы знаете, почему Матвеич так говорит?.. В этом дворе он полжизни работал на Старого Режима… Старый Режим (Софрон Корытин — так его звали) и меня сделал вот такой короткой.

Она перевела взгляд на Зою и, намекнув на ребят, спросила:

— Они уже спят?

Миша и Гаврик, не зная, что лучше — спать или бодрствовать, решили, что лучше, конечно, «спать», потому что взрослые в их присутствии часто избегают откровенных разговоров. Когда тетка Зоя, все время сидевшая спиной к ним, обернулась посмотреть на постель, Гаврик, тотчас небрежно откинув угол одеяла, чтобы показать, что он крепко спит, глубоко вздохнул и даже сладко пробормотал: «Ум-мня-ам». Миша же, чтобы не повторять лукавой выходки своего быстро соображающего товарища, чуть-чуть потянулся и стал дышать ровно и спокойно.

— Намаялись в дороге, — сказала тетка Зоя.

Пелагея Васильевна, сожалея, заметила:

— Жалко.

Ребята поняли, что ошиблись в своей догадке, но исправить ошибку уже нельзя было, и они молча следили за Пелагеей Васильевной.

Она зачем-то сняла платок и стала шуршащей походкой ходить по комнате. Без платка, в одной гимнастерке, с почти побелевшими, гладко причесанными волосами она теперь была похожа на большую серовато-зеленую птицу с сивой, серебристой головой.

Остановившись поблизости от Ивана Никитича, молчаливо ждавшего от нее какого-то большого откровенного разговора, она попросила у Матвеича стул, и Матвеич помог ей сесть на него с прежней осторожностью и уменьем.

— В пору коллективизации из этого двора, — заговорила Пелагея Васильевна, — как из крепости, он с сыном подстрелили мне ноги. Пора была горячая: собрание за собранием. Людей-то надо было вести с колючей стежки на широкую дорогу, на простор. Я была батрачка, здешняя, молодая коммунистка. Знала, кого душили каменные стены, замки, межи… Думать о ногах времени не хватило… Запустила раны — и куцей осталась… Зоя — она батрачила на них. Ночью кинулась в Совет сказать об их намерении, да разминулась со мной. Бросились за ними, а их уж и дурной след выветрился. Потом их поймали. Сына расстреляли, а он, слышали, недавно помер… История короткая, а не забывается, — сказала Пелагея Васильевна и, встряхнувшись, неожиданно просто спросила Матвеича: — Ты из города утром ехал заовражной дорогой?

— Ага, — как бы очнувшись, ответил Матвеич.

— Что ж не скажешь, что на зяби «Красного маяка» трактор воробьев ловит?

— «Маяковцы» сами разговорчивы.

— Но ты спрашивал, что с ним?

— Здорово не допытывался.

Матвеич снова заиграл кнутиком.

— Через глубокий ярок переезжал? Трясет?

Матвеич поскреб в затылке:

— Здорово трясет, Пелагея Васильевна.

— Сочувствую.

— Хоть раз в жизни.

— Думаешь, тебе? Коню сочувствую. Ты на сером ездишь?

— На сером, на нем.

— Умная лошадь, а жалко, что не умеет разговаривать, а то бы она тебе характеристику дала.

В комнате засмеялись. Пелагея Васильевна попросила платок и покрылась. Она разговаривала с Иваном Никитичем, изредка поглядывая на пристыженно молчаливого Матвеича:

— Председатель он хороший. В колхозе порядок, и в степи любо. На гвоздик ржавый не наступишь… Но дальше колхоза — темная ночь… Слыхали — «не допытывался», потому что трактор заглох не в его борозде… А мостик построить через ярок в голову не приходит, потому что по этой дороге и «маяковцы» ездят… Вот и будет из-за пустяка до скончания века трясти душу и бедарке и коню. Матвеич, не спорь! — распрямилась на стуле Пелагея Васильевна. — Советскому человеку дано вмешиваться в любое дело, если видит упущения и может научить хорошему. А так-то что ж?.. И колхоз можно огородить стенами.

— Пелагея Васильевна, что-то мне муторно здесь, — заткнув кнутик за пояс и перекосив плечо, сказал Матвеич. — Может, на просторе договоримся? — и он быстро поднялся.

— Муторно? Значит, нашла больное место. Снимай с трибуны, — усмехнулась она.

Вслед за Пелагеей Васильевной из комнаты вышли Матвеич, тетка Зоя и Иван Никитич, собравшийся ночевать где-то около коров. Ребята сейчас же услышали донесшийся с крыльца разговор взрослых:

— Небо хорошее. Погодка, видать, еще постоит Учти, Матвеич, что в «Маяке» сплошь бабы: помочь надо.

— Пелагея Васильевна, в твоем сельпо на юбку достать можно? — весело спросил Матвеич.

— Тебе на юбку?

— А чего ж! Наряжусь — и снисхождение будет!

Взрослые посмеялись, простучали колеса, и все затихло.

В угрюмой комнате, под низко нависающим на маленькие окна потолком ребятам не спалось, но они молчали. Им тоже, как Матвеичу, хотелось на простор. Не сговариваясь, они пожалели об одном и том же, — что ушли Иван Никитич, Пелагея Васильевна, что тетка Зоя, к их общей досаде, все еще не возвращалась.

— Миша, — прошептал Гаврик.

— Гаврик, после… Обо всем не расскажешь. Спи!

— Я не усну. Все равно не усну.

И он вскочил было с постели, но, заслышав шаги возвращающейся тетки Зои, снова лег и накрылся с головой. И все равно тетка Зоя, прежде чем загасить лампу, по-своему долго поправляла на нем и на Мише одеяло, и было хорошо и приятно чувствовать ее сильные, ловкие руки, слышать ее голос:

— Спите, спите, жуки…

Ребята уснули поздно, уснуть им помогла красно-бурая корова. Что там, под навесом, она делала? Может быть, боднула соседку-корову, а, может, та ее?.. А может, просто стала вылизываться?.. Только вдруг нежный, веселый звон колокольчика врезался в тишину полуночи.

Миша шепнул:

— Слышишь?

— Слышу, — проговорил Гаврик, обнимая товарища.

* * *

С восходом солнца коровы были далеко в степи.

Попрежнему Иван Никитич шел впереди. Теперь уже нежному позваниванию колокольчика ничто не мешало: седло, которое смастерили ребята, получило от Ивана Никитича отличную оценку. На шлее из налыгачей оно держалось свободно, прочно, а привязанное к нему ведро не издавало ни единого звука и не портило красивой коровьей морды.

Намеченное Иваном Никитичем место для стоянки в обеденную пору было далеко впереди и вправо, так как надо было обходить широкий массив озимого поля. Отсюда это место угадывалось по желтым кронам не то тополей, не то других высоких, развесистых деревьев. Чуть в стороне от них серым потоком скользила железнодорожная насыпь. Отсюда казалось, что она хотела сделать рывок к этим деревьям, но круто минула их, чтобы не смыть своим вольным течением ни самих деревьев, ни низких станционных построек.

Слева тянулось озимое поле. Оно было спокойное, как дремотная вода в большом озере.

Так же, как вчера, кружились птицы: выше — коршуны, ниже — большие стаи грачей, а совсем низко с озабоченным карканьем пролетали вороны… Но сегодня ребят мало занимала степь с ее солнечным простором. Даже заяц, пересекавший озимое поле, не вызвал у них особого интереса.

— Миша, ты знаешь, кем бы я хотел быть?

— Да ты уже говорил.

— Думаешь, летчиком?

— Ну, а кем же?

Гаврик остановился и, округлив потвердевшие темные глаза, смотрел на Мишу.

— Доктором — вот кем!

— Вот интересно, Гаврик, — мне тоже захотелось стать доктором, но, знаешь, каким?

— Знаю… Таким, чтоб и Пелагею Васильевну вылечить. Как, думаешь, можно?

Миша шел молча, а Гаврик то и дело нетерпеливо заглядывал ему в глаза, ожидая ответа. Досадно, что именно в эту минуту Иван Никитич крикнул Мише:

— Михайло, убавь телятам молочного рациону, а то на привале самим нечем будет позабавиться.

Гаврик недовольно заметил:

— Кто про что, а дедушка опять про молоко!

Миша, отогнав телка от коровы, — снова вернулся к Гаврику и, шагая рядом, думал о том, что такого доктора, должно быть, еще нет на свете, а потому на всех врачей сейчас он был в большой обиде.

— Гаврик, если бы на такого доктора надо было учиться день и ночь, я согласился бы.

— Я бы тоже, — с суровым одобрением отозвался Гаврик.

Справа от движущегося стада потянулась черная полоса виноградника. На ней работали женщины. Низко наклоняясь, они срезали стебли лозы и лопатами забрасывали короткие чубуки.

С большой высоты донесся глухой, рокочущий гул моторов. Прорвав белесую дымку редких облаков, показались самолеты. Текучим журавлиным клином они шли на запад.

Женщины оставили работу и, провожая самолеты, выкрикивали:

— Бомбите лучше!

— Гоните фрицев швыдче, а сами вертайтесь к нам на подмогу!

— Дяденька-а! Увидишь любезного на фронте — поклон переда-ай!

Гаврик, задумчиво усмехнувшись, сказал:

— Летчикам от людей большой почет.

Угадывая мысли товарища, Миша удивился:

— Минуту назад ты хотел быть доктором. Уже забыл про все?

— Мишка, не бурчи! Они полетели на фронт. А про Пелагею Васильевну и про тетку Зою я хорошо помню.

— Мы напишем ей письмо… Ведь она, сам знаешь, какая!

Гаврик, понимая, что Мише трудно подыскать слова, подсказал ему:

— Жуки, спите… Я вот тут.

Потом они стали говорить о Матвеиче. Гаврик настаивал на том, что Матвеича надо было ругать больше.

— Будь уверен, Пелагея Васильевна покритиковала бы его как следует… Нашего старика постеснялась.

Миша никак не мог с этим согласиться.

— Гаврик, и как ты не подметил, что они друзья? Видал же, как он помогал ей спускаться на пол?.. Ведь старик он хороший.

— За что же она его ругала?

— Другим чтоб помогал.

— А в юбку зачем захотел наряжаться?

Но, видимо, этим словам Гаврик и сам не Придавал серьезного значения, потому что сейчас же рас смеялся:

— Доярка из него получилась бы… на ферму не показывайся — коровы разбегутся.

За разговором ребята не заметили, что Иван Никитич, ведя стадо, уже спустился в широкую лощину. Дорога шла полосой ржавого выгона, между двумя хуторами — маленьким и большим, с железным многокрыльным ветряком, с силосными башнями, с пожарным сараем, где стояли, выкрашенные в зеленый цвет, бочки и насосы.

Из маленького хутора в большой шли школьники. Они остановились поодаль, чтобы пропустить стадо, и смотрели на Мишу и на Гаврика.

Миша, увлеченный защитой Матвеича, сравнивал его со своим колхозным агрономом, Мином Сергеевичем, таким же огневым человеком, как старик Иван Никитич. На Мине Сергеевиче держалось и полеводство и огородничество, а от правления ему же и доставалось больше всех…

И тут-то, в самый неожиданный для Миши и для Гаврика момент, раздался озорной крик:

— Хлопцы! Хлопцы! Бачьте, брыгадиры идуть!

Миша и Гаврик увидели белобрысую девочку, которая, подражая Гаврику, закинула за спину руки, надула щеки и, высоко поднимая сапоги, прошлась взад и вперед. Ее выходка рассмешила школьников, и это, должно быть, еще больше ободрило девочку, и она придирчиво спросила Мишу и Гаврика:

— Вы почему не в школе? Здорово учены?.. Ох, хлопцы, хлопцы, не я ваша мать! Побачили б лыхо!

Она была такой смешной и, грозясь пальцем, так хорошо подражала взрослым, что даже Гаврик не обиделся и сказал:

— Смеетесь зря: школы у нас нету и хат нету.

— Да шо ж вы, як суслыки у норы?

— В точности, — усмехнулся Миша и коротко рассказал, что осталось от их села, когда его отбили от фашистов. Он даже успел объяснить, откуда они возвращаются, но рассказать о том, что шефы скоро построят школу, не успел, потому что Иван Никитич громко заругался:

— Что за общее собрание? Кому говорю, убавить телятам рациону?

Миша и Гаврик кинулись к стаду и, наведя там порядок, пошли дальше. Изредка оборачиваясь, они видели, что белобрысую девочку окружили ее товарищи и, сердито размахивая руками, в чем-то ее убеждали. Наверное, то, о чем говорили белобрысой девочке ее товарищи, касалось Миши и Гаврика, потому что все школьники посматривали в их сторону.

И вдруг девочка вырвалась из плотного кольца товарищей, в одну минуту догнала Мишу и Гаврика, сунула крайнему из них книжку, хотела что-то сказать, но только крикнула:

— Хлопцы, це ж така кныжка — арбузив и мэду не треба! — и вихрем умчалась назад.

Книжка была действительно замечательной и хорошо знакомой Мише и Гаврику. На ее обложке вслед за столяром Лукой Александровичем и его сынишкой Федюшкой, глядя им в спины, шла лохматая, с лисьей мордой собачка. Это была самая настоящая Каштанка, возвращавшаяся домой после горестных скитаний, после неудачного дебюта в цирке.

— Миша, махай, махай им шапкой!

Вслед за Гавриком Миша снял шапку, и оба широко замахали. Школьники дружно ответили им. Белобрысая девочка, как флажком, махала сорванной со светлой головы шалью.

— Миша, больше ей! Ей больше! — волновался Гаврик.

И только старик Иван Никитич опять не к месту вспомнил, что телятам «надо убавить молочного рациону».

* * *

Местом обеденной стоянки оказались целинные выпасы с жестким, застаревшим пыреем, с ковыльной белизной на пригорках. В глубокой лощине синел пруд, отражающий безоблачное небо и темное сплетение веток высоких верб.

Глинистые берега пруда были исслежены дугообразными, уже затравевшими отпечатками малых и больших конских копыт. Недалеко от воды торчали глубоко врытые, очищенные от коры дубовые сучковатые сохи.

К этим сохам ребята привязали дойных коров. Дед же, отогнав телят и остальных коров в конец пруда, где на влажной низине пробивалась по-весеннему свежая зелень, сказал:

— Красно-бурую для спокойствия спутал. Вы уж тут действуйте по всем правилам, как знатные доярки, а я с вещичками пойду туда.

Забрав мешок и сумки, он пошел к большому двору, обнесенному каменными конюшнями. Во дворе было пусто, и только с крылечка маленького флигеля под камышовой крышей наблюдали за дедом и за ребятами двое мужчин да стояла заседланная лошадь, привязанная к деревянному столбу, поддерживающему кровлю крыльца.

Гаврику первый раз предстояло подоить корову, и Миша должен был научить его новой специальности. Вчера вечером Миша доил коров вместе с теткой Зоей. От нее он узнал немного больше того, чему его научила тетка Дарья, кухарка тракторной бригады. Гаврик тем временем был с дедом в доме и поэтому не знал, откуда вдруг в кармане Мишиного полушубка оказались коротенькое чистое полотенце с розовой каймой и кусочек желтого туалетного мыла.

— Получил от тети Зои?

— От нее, — ответил Миша. — Давай-ка руку.

Миша, достав карманный ножичек, стал обрезать Гаврику ногти.

— Она сказала?

— Нет. Сам знаешь, что к корове нужен особый, чистый подход. Ты к ней с уважением, и она к тебе..

Это были слова тетки Зои, но Миша выдал их за свои, чтобы Гаврик отнесся к нему, как к учителю, с большим уважением.

— А теперь пошли к пруду. Шапки и полушубки можно вот сюда, а рукава засучивай повыше.

Сбросив шапки и полушубки, ребята с высоко засученными рукавами опустились на корточки и стали умываться.

Миша за делом наставлял, попрежнему выдавая чужие слова за свои:

— Руки, руки мыль на совесть и мыло смывай начисто… Всякое мыло чем-нибудь пахнет. Корове может не понравиться.

— Чего же ей — корове?.. Пахнет хорошо.

— Это тебе, а ей, корове, знаешь, что нравится?

— Миша, а я не видал и не слыхал, когда ты с коровой разговаривал. Вот интересно было! — с наивным видом заметил Гаврик, щуря намыленное лицо.

С манерой, усвоенной от Ивана Никитича в плотницкой, Миша проговорил:

— Гаврила, можно не разговаривать и знать, если на плечах голова.

— Ты брось это… Сам знаю, что корове зеленая трава лучше всего на свете.

Подражая Ивану Никитичу, Миша должен был бы похвалить Гаврика, сказав ему: «Ты у меня, Гаврик, скворец», — но не решился на это, помня о том, что в серьезном деле не всегда шутка к месту.

— Вот это возьми и немного потри руки, а после смой без мыла, одной водой.

Он подал Гаврику щепотку свежего пырея. Это была уже его собственная выдумка, и потому он с некоторой настороженностью ждал, что ему на это скажет Гаврик:

— Миша, настоящая доярка должна мыть руки пырейным мылом? — усмехнулся Гаврик.

— Точно, — спокойно ответил Миша и подвел Гаврика к корове. Тут уж ему не пришлось ничего нового придумывать в сравнении с тем, чему сам был научен теткой Дарьей. Вручив ведро Гаврику, Миша заговорил с коровой:

— Ты, красная, не тревожься. Это Гаврик. Он хлопец ничего… Он тебя подоит… Гаврик, начинай: чуть поддай кверху, легонько подтолкни и тут же потяни книзу.

Только приладился Гаврик, чтобы начать дойку, как корова, относя зад, выпучила на него глаза.

Гаврик, быстро приподнявшись, испуганно посмотрел на Мишу.

— Чего она?.. Может, лучше ты сам? — протягивая Мише ведро, спросил Гаврик, но Миша не хотел остаться посрамленным учителем. Задумчиво осмотрев Гаврика, он с досадой заметил:

— Кудлатый ты. Я тоже на месте коровы так бы сделал. Повяжи голову полотенцем.

И Миша, снова «представив» корове Гаврика, теперь похожего на белоголовую девочку, долго расхваливал его…

Спустя несколько минут Гаврик откуда-то снизу восторженно зашептал:

— Миша, пошло!

Шикнув на него, Миша уверенно проговорил:

— Так и должно быть.

… Пока ребята доили коров, к пруду на заседланной лошади подъехал мальчик-подросток, примерно таких лет, как Миша и Гаврик. Поодаль, задержав лошадь, поправляя белую овчинную шапку, он окинул ребят взглядом богатого хозяина, которому принадлежали не только пруд и ферма, но и вся окрест лежащая целинная степь с крикливо кружившимися над ней чибисами.

— А коровы ваши, случаем, не бруцеллезные? — спросил он.

Миша и Гаврик не знали, что ответить. Миша смог только сказать, кто они, откуда и куда гонят с дедом этих коров, Гаврик же молча заканчивал дойку.

— Ветхвершал або зоотехник коров бачилы?

— Не знаю. Секретарь райкома и еще двое провожали..

— Як секретарь райкому був, тоди ничого… А то бачу, коло пруда шось не нашего колхозу.

Мальчик с неторопливой легкостью кавалериста, едва коснувшись левой ногой стремени, спрыгнул с седла, опуская обмякшее тело на носки сапог, поцарапанных жесткой травой. Просторная стеганка, широкая для его сутуловатых плеч, медлительная походка, с какой он подводил к Мише немолодую, но еще красивую лошадь, делали этого мальчика старше своих лет. Но по мере того, как все больше и больше присматривался он к тому, что делал Гаврик, лицо его ярче озарялось, становясь широким, наивно-мягким, каким оно бывает у детей, рассчитывающих получить неожиданный подарок.

— Тебя как? — спросил он Мишу.

— Михаил… Самохин.

— А я — Мыкита. Полищук. У яком класси?

— Бели школа будет готова, в шестой пойду.

— А он? — Указал Никита на Гаврика.

— Это Гаврик Мамченко. Мы вместе…

— Добре.

Никита Полищук, разговаривая, нетерпеливо переступал с ноги на ногу, с жадной усмешкой косясь на Гаврика. Его тяготила невысказанная мысль, соблазнительная и стыдливая. Прищурив один глаз, он, наконец, спросил Мишу:

— А мени трохи подоить можно?

— Можно. Я научу, как… Только ты, Никита, возьми вот мыло и хорошенько помой руки.

— Ты коня подержишь? Ты его не лякайся, вин от старости став задумчивый… У его шось свое на уми. Не мешай ему — хай думае, — засмеялся Никита.

Как и советовал ему Миша, он долго и старательно мыл руки, а тем временем на крыльце флигеля появился Иван Никитич и, укоризненно покачав головой, закричал:

— Молоко-то! Молоко когда-нибудь прибудет?. Это не молоко, а вчерашний день!

Никита Полищук вернулся от пруда разочарованным, с мокрыми руками. Он спросил Мишу, показывая на крыльцо:

— Ваш начальник?.. Вже затарахтел. В мэне тоже е такой. Ото как започнэ, и остановится тоди, як пружина раскрытытся. Гаврик, ты неси, а мы с Мышкой трохи побалакаем.

Гаврик понес молоко. Еще не доходя до двора, он услышал гневный молодой запальчивый голос:

— Шо вы мене голову начиняете: «Колхоз посылае, война… урожай». Вы кажить другое: Верка — жинка мэни? Я ей чоловик или тэля?

Другой голое, со старческой хриповатостью, спокойно, но громко отвечал:

— Шо Верка мэни унучка, — це дуже добрэ помню… А чоловик ты ей или тэля, спытай саму. Скоро заявытся!

Замедляя шаг, Гаврик было уже навострил уши, чтобы послушать интересный разговор. Иван Никитич, встретив его, взял ведро и догадливо заметил:

— Нечего уши развешивать. Мы с тобой холостые, а тут семейная неурядица. Иди к Михаиле, да за коровами построже доглядывайте. Затем и приставлены.

Миши и Никиты у пруда не было. Гаврик направился к пригорку, где стоял уже разнузданный, стреноженный конь. Подпруги седла были отпущены. Конь, державший голову книзу, вдруг вскинул ее, осклабившись на проходившего Гаврика.

— Тикай, Гаврык, хай думае. Шось придумае, — послышался голос Никиты, и Гаврик увидел, что Миша и Никита, сидя на бережку неглубокой суглинистой водомоины, разговаривали, разглядывая книжку, подаренную белобрысой девочкой.

— Гаврик, а Никита знает ее, ту резвую, — и Миша, усмехаясь, потряс над головой книжкой.

— Не шути, — сказал Гаврик, ища места, где бы удобней присесть.

Никита запросто потянул его за полу полушубка:

— Приземляйся коло мэне, а шутковать и не думалы. Катьку Нечепуренко знаю, як репану…

— Гаврик, ты верь: он сразу угадал ее… Потом уж мы вот это прочитали…

Миша подал Гаврику развернутую книгу, на титульном листе которой было написано: «Ольшанская школа, 5-й класс. Е. Нечепуренко».

— Здорово, — сказал Гаврик.

— Не дуже. Завтра она як почне экзаменувать мэне! Ох, и жарко будэ.

Никита поскреб в затылке и рассказал, что Катька Нечепуренко — староста класса и будет ругать его за то, что не явился в школу. Виноваты в этом были домашние обстоятельства: Никита на ферме подменял мать, а мать ушла в село собрать в дорогу сестру Верку, уезжавшую сегодня в город на курсы бригадиров.

— На первый раз як-нибудь отговорюсь, а на другой — не пройдэ.

Миша спросил Гаврика:

— К деду сходить не надо?

— Нет. Он и меня прогнал. В хате двое ругаются, а он не хочет, чтоб мы слышали.

Никита нахмурился.

— И слухать там, хлопцы, нечего. Фэдька Гнатенко, чоловик нашей Верки, не хоче, шоб вона ихала на курсы, а цему дилу не бувать: зав каже, шо Фэдька «отстала людына». Жалкую, хлопцы, шо зава немае… Бачьтэ, — Никита сердито посмотрел в сторону флигеля, где у крыльца стояла привязанная лошадь, — с утра кинь горьку думу думае, а Фэдьке не до него, Пишли, хлопцы, шось покажу.

Ребята поднялись на близлежащий округлый холм. Это было самое высокое место в окрестностях фермы. Никита привел сюда ребят не только потому, что отсюда открывался широченный целинный скат и что отсюда можно было видеть большой табун пасущихся маток с жеребятами, но и потому, что именно на этот холм часто взбирался сам заведующий фермой. Теперь его не было, а табунщик Федька Гнатенко, отсталый человек, не думающий даже о своем голодном коне, не мог заменить зава. Никита по праву считал себя ответственным за ферму.

Указав на лошадей, он повеселевшим голосом сказал:

— Уси наши. Було б бильше, так не забувайте, хлопцы, шо тридцать коней на фронт снарядыли.

Никита, стремясь быть в точности похожим на своего зава, с которым он за летние месяцы сумел сдружиться, заговорил медленней:

— Оце, хлопцы, як доведется побачить кавалеристов на рыжих конях с куцыми хвостами такымы, як просяны снопыкы у хаты лаборатории, це вже считайте, шо коны наши. Пишли трохи блыще.

Предложение Никиты было заманчивым. Но до табуна было итти далеко, и они оглянулись. С крыльца им грозил дед Иван Никитич и движением руки пояснял ребятам, что им надо быть ближе к коровам.

— Вам начальник телеграмму дае. До коров, так до коров, Он у вас, хлопцы, горячий, — сказал Никита, направляясь к коровам.

Ребята, не желая обидеть Никиту, несмело защищали деда.

— Дед ничего, — сказал Гаврик.

Миша добавил:

— Это правда, Никита, — он немного горячий, а справедливый.

Никита промолчал, но как только подошел к коровам, так сейчас же нашел повод осудить Ивана Никитича:

— Правильный, а корову попутав?..

Смелой раскачивающейся походкой он сходил и распутал красно-бурую корову.

— Вам бы, хлопцы, заночувать у нас. Вечером коров подоили б… Вечером завхоз заявится. Вин пидскаже, як зробыть, шоб вам далы хоть дви конематки с лошатами, бо у вас ничего немае…

Он посмотрел на ребят и, решив, что они могли обидеться, уже обратился только к Гаврику:

— Гаврык, а Мышка мэни казав про трубу. Ловка штука! До нас бы протянуть…

Никита зажмурил один глаз, другой же глаз его сиял лукавством:

— Ольшанка слухае… Вы мэне про море, я б вам про коней, як их годувать, або ще шо…

Он замолчал и нахмурился. К ребятам от флигеля ехал всадник. Шапка его с низким верхом почти наезжала на нос, а когда он лениво поворачивался в сторону флигеля, ребята видели налитый гневом плоский его затылок, изломанную прядь рыжих волос. В седле он сидел, небрежно развалясь, и всякий раз, когда лошадь тянулась схватить травы, хлестал ее по боку плетью.

Мише глядеть на него было скучно и неприятно, и он искоса посмотрел на Никиту. Никита стоял с надутыми щеками, и все помрачневшее лицо его, казалось, выражало один недоуменный вопрос: «Ну, шо тоби треба?»

Не доезжая двух десятков шагов, всадник остановил лошадь и, глядя ей на уши, сказал:

— Мыкит!

— Шо?

— Нэ шокай!

— Ну, шо?

— И нэ нукай и нэ шокай, а ходь до мэне.

Мише было обидно за Никиту, потому что сидевший на коне разговаривал с ним, как с чучелом. Никита, пошатнувшись, хотел сделать шаг, но его за рукав остановил Гаврик. Мише стало ясно, что Гаврик тоже с ним согласен, и он повелительно прошептал:

— Не ходи!

— Мыкыт, кому кажу? — послышалось с седла.

— Не можно, хлопцы… Зава нэмае, вин старшой, — и Никита, вздохнув, нехотя подошел к всаднику.

Ребята не разобрали, что говорил всадник, не видели его лица, накрытого шапкой, но они ясно услышали его последние наставления Никите:

— Ты мэни с кургану свыстнэшь. Во так свыстнэшь!

Всадник снял шапку и поднял ее над головой, и тут ребята увидели его пухлощекое молодое лицо, потно лоснящийся большой лоб, сливающийся с узкой плешиной на рыжей, преждевременно полысевшей голове, сонные серые глаза с притушенными ленью злыми огоньками. Потом всадник, показав ребятам широкий, плоский затылок, скрылся за курганом.

— Отстала людына? — вспомнив про крикливую ругань во флигеле, спросил Гаврик подошедшего Никиту.

Никита усмехнулся:

— Ну да! А варэныкы любэ! — покачал головой Никита. — Побаче — забудэ и про коней и про собрание. Як варэныкы малэньки — двисти зразу слопае!

Эта цифра произвела на ребят впечатление. Смеясь над прожорством табунщика, они подгоняли коров поближе к пруду, к которому от флигеля шел Иван Никитич, неся в руке ведерко, а подмышкой хлеб и эмалированную чашку.

Миша, удивляясь, говорил:

— Разорение — по военному времени есть по двести вареников!

— В трубу пролетишь, — смеялся Гаврик.

— Вин не сознае, — отмахнулся Никита.

Иван Никитич, расстилая мешок, издалека крикнул:

— Обедайте тут, а я там, с приятелем! — указал он на флигель и пошел ко двору фермы.

На мешке лежали три ложки, нарезанный темный хлеб и стояла чашка.

Никиту недолго, упрашивали сесть за «обеденный стол».

— Ложки — три. Одна будэ обижаться, — пошутил он и уже за обедом рассказал, зачем его подзывал табунщик. Табунщику надо было знать, одна ли Верка приедет на ферму, чтобы отсюда уже отправиться на полустанок. Если одна или только с матерью, то Никита должен выйти на курган и «шапкой свистнуть» табунщику, но если Верку будут провожать подруги, то «шапкой свистеть» не надо.

«Несознательная людына, а знае, шо при сторонних отговаривать стыдно», — заключил Никита.

Верка была хорошим бригадиром, но Никита злился на нее. Он был согласен с матерью, что табунщик Федька Гнатенко неудачный муж, и если бы отец был не на фронте, а дома, дело было бы иное.

— Вона передова, а вин: «Хто последний, я за вами..» Самы ж, хлопцы, подумайте… Булы б у вас, нэхай, жинки, як ото Верка. Ни, Верка стара… Ото як та русява, шо книжку подарыла. Ну, да Катька Нечепуренко!

Миша и Гаврик отложили ложки, неожиданно им надо было представить себя женатыми. Но Никита об этом говорил так просто, что Миша понял главное, и оно, по его мнению, заключалось в том, чтобы не быть похожим на табунщика.

— Никита, я сразу двести вареников не съем, — сказал он, и щеки его от напряженной усмешки покрылись розовыми пятнами.

Гаврик с гордой улыбкой добавил:

— Катька — она, как птица, резвая.

Широкое лицо Никиты блаженно засияло. Он посмотрел на Гаврика, потом на Мишу и мечтательно заявил:

— Хлопцы, шо вам подарыть?. Подарю вам лопату… Колысь Катька Нечепуренко, литом було, приезжала на ферму, мы той лопатой окопчики копалы… Огонь разводыли. Зробымо над бугорком ямку и квэрху прикопаемо такусэньку дырочку.

Никита, составив указательный и большой пальцы, через них, как через колечко, посмотрел на Мишу и на Гаврика.

— Ну, а от той дырочки прокопаемо длыннееенький ровчак и по тому ровчаку ды гуляе, как узенька ричка… Хай лютуе витэр — огню не врэдить.

Никита встал и неожиданно весело проговорил:

— Хлопцы, вы не здорово обижайтесь. Хай и каша не обижается. Я пиду за лопатой, — и он побежал на ферму.

Миша сказал:

— Гаврик, ты не ешь… Подождем Никиту.

— Долго думал? — удивленно спросил Гаврик. — Это ж хлопец!

Ребята пристально смотрели на убегавшего Никиту и видели, как на повороте дороги, серой дугой огибающей одну из каменных конюшен фермы, навстречу ему внезапно показалась пара лошадей, впряженных в просторные дроги. В дрогах сидели две женщины. Одна из них, пожилая, была в белом платке, в теплой кофте, подпоясанной ремнем. Она управляла лошадьми. Другая, молодая, была покрыта цветной косынкой, одета в короткий темносиний жакет и такого же цвета юбку. Она сидела прямо, непринужденно свесив ниш, обутые в темные туфли. Когда лошади под натянутыми вожжами стали укорачивать бег, молодая женщина, ударом ноги о ногу стряхивая пыль, легко спрыгнула с дрог и, будто подчиняясь быстрой езде, откидывая локти назад, на одних носках подбежала к Никите и схватила его за плечи.

Гаврик и Миша услышали ее насмешливый голос:

— Мыкита ты, Мыкита, маты пытае, колы ж ты будешь Мыкита Иванович?.. Чуешь, маты пытае!..

Она насмешливо посмотрела на ту женщину, что управляла лошадьми, и сейчас же что-то стала говорить Никите на ухо.

Миша почему-то обрадованно заметил:

— Сестра Никиты.

Гаврик охотно согласился:

— Ну да! Похожа на Никиту. А та, другая, — мать.

Никита вернулся с лопатой на плече. Настроение у него было испорчено, и он наотрез отказался есть. Миша и Гаврик, лениво жуя, не переставали допытываться, что же случилось…

Насколько словоохотливым был Никита до встречи с сестрой, настолько молчаливым, необщительным он стал теперь. Опустив голову, он ходил взад и вперед по траве, точно по воде. Наконец он отшвырнул лопату и отрывисто, как надоедливым собеседникам, рассказал ребятам о своем огорчении. Сестра спросила его, где муж и собирался ли он прийти на ферму проводить. Никита ответил, что он ничего не знает, и теперь его мучил один вопрос: свистеть зятю шапкой с кургана или не нужно?

Обед расстроился. Никита стоял и ждал совета. Миша и Гаврик тягостно молчали. Гаврика злил нежный звон колокольчика, и он косо посматривал на красно-бурую корову, лизавшую щеку у другой коровы.

Миша думал напряженно, как бы ворочал тяжелые камни. Наконец, облегченно вздохнув, он сказал:

— Никита, не свисти. Честное слово, не надо!

— Мышка, но як же?

— А так: незачем свистеть. Сестра все равно поедет… Гаврик, видал, какая она веселая?! А что будет после разговора с ним!..

— А як спытае, шо казать? — задумчиво спросил Никита.

У Миши внезапно нашелся самый подходящий ответ:

— Скажешь: Верка, мол, обещала, как приедет, сразу сварить ему двести вареников!

Неудержимый смех обуял сразу всех троих. Никита выкрикивал:

— Мышка, ты не Мышка, а брыгадир! И шо тоби ще подарыть?..

Гаврик свалился на живот, болтая руками и ногами, как утопающий, звал на помощь:

— Братцы, спасите, не могу! Его ж варениками, как бомбой, — сразу наповал! Пропала, «отстала людына»!

— Гаврик, кашу опрокинешь! — предостерегал Миша, хотя каша в эти секунды меньше всего интересовала кого-либо из ребят.

Никита первый заметил коня, осклабившегося в их сторону:

— Хлопцы, да тише! Кинь лютуе — с думки сбили!

Эти слова еще больше рассмешили Мишу, Гаврика и самого Никиту.

— Хлопцы, ратуйте, мэни каши захотелось!

Через полчаса коровы были уже в километре от пруда и от каменных конюшен фермы. Наступил момент расставания. Никита молча пожал руки товарищам, нехотя взобрался на седло.

— Хлопцы, вашей трубы до Ольшанки дотянуть не можно. Так вы, ото як казал, пышить… А мы с Катькой будем отписувать.

Миша сказал:

— Будем, Никита, писать про море, про рыбаков, про школу…

— Пышить…

Звенел впереди колокольчик. Вслед за Иваном Никитичем коровы уходили в глубь рыжих выпасов.

— Трэба вертатысь. До свиданья, хлопцы! Благополучно вам с коровами добраться до дому.

Никита повернул коня и медленно поехал к табуну. Он оглядывался. Оглядывались Миша и Гаврик.

— Гаврик, а может, мы его еще увидим?

— Миша, или увидим, или…

Гаврик напряг лицо, и глаза его сделались твердыми и большими..

— Гаврик, мы его все равно увидим. Ты скажи: что мы ему дарить будем?.. Только сразу, пожалуйста, не отвечай.

— Гей-гей! Живые там или поумирали? — спрашивал Иван Никитич.

Разве же этот неспокойный старик даст хорошо и толком продумать такой большой и такой важный вопрос?!

* * *

Черному ветру предшествовало несколько необычное раннее утро, заставшее Ивана Никитича с ребятами уже в дороге, позади хутора, в котором они провели очередную, кажется четвертую по счету, ночь. Заря долго горела над сумрачной степью, как огромный костер, охвативший пламенем весь восточный небосвод. Сама обнаженная степь покрылась сплошной лилово-красной накипью, и оттого мрак минувшей ночи, застигнутый в лощинах и суходольных балках, стал густым, как бы затвердевшим.

Но до восхода солнца стояла редкостная тишина. В лесополосе прямые молодые клены горели недвижным желтым пламенем. Стрекот сороки, перескакивающей с рогатых акаций на светлокорые кустарники ясеней, казался надоедливо громким, а полет большой стаи грачей, круживших высоко в небе, слышался с таким ясным свистом, точно грачи летали над самой головой.

— Может разгуляться астраханец… Было бы лучше поближе к железной дороге держаться… Там гуще поселения, а тут будет степью, степью, — говорил провожатый, дежурный сельсовета, человек в шинели с пустым, болтающимся по локоть, рукавом.

Руку он, наверное, потерял давно, потому что одной левой умело скручивал цыгарку на жестяном портсигаре, прижатом култышкой к груди.

Иван Никитич поводил плечами, выставлял тоненькую морщинистую руку ладонью на юго-восток. Еще с вечера он узнал от колхозников о прямой дороге, сокращающей путь до дому больше чем на сутки. За ночь он свыкся с приятной мыслью, внушил эту мысль ребятам и теперь не мог от нее отказаться.

— Но ведь не дует же? А?

Старик был возбужден, храбрился, посматривал на ребят. В ответ ему Миша хладнокровно улыбался, а Гаврик, гордо сдвинув брови, кивком головы показывал вперед, как будто разъясняя деду, что фронтовик попался не из храбрых и нечего к нему прислушиваться. И тут-то как раз Иван Никитич поймал себя на мысли, что в нем самом, несмотря на старость, временами бывает что-то от Гаврика: опрометчивость, горячность. Старику стало не по себе: шутка ли рисковать в таком большом деле?.. И он стал присматриваться к стаду.

— Коровы, дед, тебе ничего не подскажут, — раскуривая цыгарку, с усмешкой заговорил провожатый. — Осмотрительность требуется… На ноги теплое есть?

— У всех троих есть валенки.

— Дело. Это на случай, если в заброшенной кошаре переночевать придется… Ну, а харчи прозапас?

— Да у вас же разжились, — отчитывался Иван Никитич.

— Вижу, корова навьючена не хуже верблюда, — разглаживая подстриженные усы, согласился провожающий и спросил: — А спички, к примеру, есть?

Иван Никитич, сдерживая досаду, вынужден был показать провожатому, что у него есть в кармане штанов коробка спичек.

— Спички, дед, переложи в полушубок, в боковой. Ты меня слушай. Я, брат, старшина разведки — опыт имею, а ты по обличью, видать, нестроевой. Агафья Петровна! — вдруг крикнул он в сторону проселка, по которому проезжала женщина в бедарке. — Известия по радио как там?

— Было бы на озимом так хорошо, как на фронте! — прокричала Агафья Петровна.

— А про погоду что говорили?

— Будто ничего особенного, — ответила женщина и громко стала понукать лошадь.

Провожатый немного подумал и потом уже, махнув пустым рукавом шинели, напутственно сказал:

— Валяйте! В добрый час!

Уже издали, наблюдая за движением стада, он нашел нужным пояснить:

— Кошара левее того кургана! Леве-ей!

Солнце выглянуло из-под покатого перевала. Было оно красным, как раскаленный в горне диск. Ветра попрежнему не было. Возле окраинных темнолиловых кустов лесополосы, под соломенной крышей навеса, где во время молотьбы сортировалось зерно, растерянно стрекотали воробьи, точно жалуясь на свою скучную жизнь.

Ивану Никитичу, человеку большого жизненного опыта, не нравилось сегодняшнее солнце, не нравилась скучная болтовня воробьев.

Старик сейчас шел вместе с ребятами позади стада. Вожаковала сама красно-бурая корова. Ночью скотине подбрасывали сена. Хорошо подкормленная, она шла, почти не задерживаясь на кулигах свежей отавы.

Порожние арбы на быстром бегу обгоняли стадо. В передней арбе сидели две тепло закутанные женщины, одна хворостиной погоняла волов. В задней арбе позвякивали вилы, примотанные веревкой к поперечной распорке.

Одна из женщин, видать разговорчивая, поднявшись, крикнула Ивану Никитичу:

— Дед, ты хлопчат не продаешь?

— Трудодней не хватит! — огрызнулся Иван Никитич.

— Значит, хорошие, ежели цену заламываешь!

— Стоют!

— Да сядь, купчиха! У самой четверо! — дернула ее другая.

От ее шутливого разговора Иван Никитич повеселел.

— Люди вон едут за кормом, а старшина, наверное, пошел на печь отогреваться, — съязвил он, Но не во-время. Как раз вслед за этим по верхушкам оставшейся позади лесополосы пронесся свистящий шорох, а вслед за ним впереди на проселке вспыхнул и закружился высокий столб вихря. Брызнув мелкой рябью по ржаному жнивью, он осел и притих.

— Гони! — донесся с арбы простуженный женский голос.

Новая, более продолжительная вихревая волна с косого набега ударила по красно-бурой корове. Колокольчик заикнулся, а корова, чуть отвернув морду, немного отклонилась от взятого курса и пошла быстрей.

Иван Никитич сердито кашлянул, нерешительно остановился и повернул лицо к ветру. Третья волна чуть не сорвала с него треух. Над хутором, где они ночевали, поднялась мутносерая завеса клубящегося тумана, в котором угасало потускневшее, обескровленное солнце. С четвертой волной ветер потянул широкой неутихающей грядой.

Когда Иван Никитич снова повернулся к стаду, передние коровы успели уйти от него на добрую сотню шагов.

Догоняя Мишу, старик на бегу спросил:

— Михайло, что думаешь?

— Дедушка, дует в затылок! Не страшно!.. Назад поворачивать нельзя, — ветер ударит коровам в морды, и коровы разбегутся!

На скуластой, чуть прихваченной осенним загаром щеке Миши, повернутой к ветру, чтобы старик ясней слышал его слова, Иван Никитич заметил суровую усмешку и обрадовался. Старик сам видел, что теперь возвращаться уже нельзя. И, задавая вопрос, хотел только проверить, можно ли на Мишу надеяться в трудную минуту.

Гаврик, не замеченный дедом, оказался уже в голове стада и не то бодро, не то испуганно, сдерживая коров, кричал:

— Гей-гей! Гей-гей!

Иван Никитич уже видел, что главная трудность будет впереди стада, где между коровьих голов мелькали треух и куцый полушубок Гаврика, полы которого обхлестывал ветер.

— Михайло, что в дороге главное?! — крикнул старик, зло морща маленькое сухое лицо, успевшее обрасти сединой и посереть от пыли.

— Они, дедушка, — уже без усмешки похлопал себя по ногам Миша.

— Так помни же об этом! — погрозил Иван Никитич и, горбя узкую костлявую спину, побежал обгонять коров.

Ветер, набирая силу, стал пригонять от лесополосы стайки испуганно порхающих желтых листьев. Несколько позже, обгоняя стадо, по жнивью покатились темные кусты старого жабрея, похожие на скачущих зайцев.

Мише, оставшемуся в одиночестве позади стада, было не так уж трудно. Правда, чтобы поспеть за ускоряющимся движением коров, ему приходилось спешить, шагать шире, но это не особенно его беспокоило. Находя время проследить за скачущими кустами колючего жабрея, он думал, что, может, этот куст катится оттуда, где остались Никита Полищук, Катя Нечепуренко… А, может, этот вот куст, что, как подбитая серая птица, перескочил через остов подрезанного косой татарника, прикатился оттуда, где живет Александр Пахомович, где живут Пелагея Васильевна, тетка Зоя… И невольно Миша позавидовал ветру… Сколько хороших людей он может облетать, у скольких сразу может побывать в гостях!

Иногда волны ветра, потеряв дорогу, с налету наскакивали одна на другую. Вихревой всплеск рвал корку рыхлой земли. Мелкие, как черная дробь, комья стегали Мишу по полушубку, по рукам и по лицу, секли телят по их нежно-глянцевитым носам. Телята отворачивались, кидались в стороны.

— Гей-гей! Знаю, что больно, а итти надо! — громко разговаривал Миша, стараясь вогнать телят в гущу коровьего стада, где было хоть маленькое затишье.

Очередная волна злого ветра перервала потертую веревку, и ведро, сорвавшись с коровьего седла, с трескучим звоном покатилось по земле.

Миша подобрал ведро, в котором лежали налыгачи, и понес его в руке. Для короткой дороги груз легкий, но в длинном пути он был большой помехой, особенно при таком ветре.

Иван Никитич хорошо слышал донесшийся с подветренной стороны бубнящий звон ведра, и Миша видел, как он на миг развел руками: дескать, ничего не поделаешь, привязывать некогда… Заметил Миша, что и Гаврик качнул головой из стороны в сторону.

«Гаврик сознает…» — подумал Миша, и ведро с налыгачами показалось ему пустяком, а вот сдерживать коров куда трудней.

Лопата, подаренная Никитой, вывалилась из седла значительно позже, когда ветер гнал уже не листья и сухие травы, а одно облако пыли за другим, когда небо и простор степи постепенно перемешивались в мутный, нависающий со всех сторон сумрак, когда коровы с шибкого шага срывались в бег.

Миша все время зорко следил за висевшей сбоку седла лопатой. Но что-то отвлекло его на минуту, а может, и того меньше. Не заметив сбоку седла тусклого металлического блеска, он испуганно кинулся назад. Бежал он значительно меньше минуты, и бежал на ветер. Лопата действительно оказалась близко. Но ветер тем временем выкинул какую-то очередную дерзкую причуду и, должно быть, испугал телят, потому что они поскакали вперед, а за ними побежали и коровы. В довершение беды, в этом месте скошенное поле шло под откос, втекая в глубокую узкую лощину.

Срываясь в лощину, Миша увидел совсем близко размахивающих перед коровами палками и шапками Ивана Никитича и Гаврика. Он подумал, не лучше ли из хвоста стада перемахнуть в голову, чтобы помочь деду и Гаврику в их трудном положении. В это время двое телят бросились в сторону и побежали по дну лощины, переходившей в покатый овраг с густым шиповником и диким терном по склонам.

Миша погнался за телятами, которые, ища затишья, нырнули в кусты.

Сколько ни оглядывались бежавшие впереди стада Иван Никитич и Гаврик, Миши с телятами они не увидели.

Миша не скоро нашел телят, спрятавшихся в глубине кустарников. Он несколько раз пробовал выгнать их из колючих зарослей, но телята, испуганно тараща глаза, не шли.

Встревоженный, Миша выбежал на вершину ската. Лесополоса, черневшая далеко от него, затягивалась мутносерой завесой пыльного тумана. В широком просвете жнивья, дрожащего на ветру, не было ни коров, ни старика с Гавриком.

Миша понял, что на короткое или на долгое время, но он остался один. Тревогу сменило беспокойство взрослого человека, которому никто уже и ни в чем не подскажет. Он вернулся к телятам и прежде всего сказал им:

— Лупоглазые, гнать вас нельзя… Разбежитесь кто куда. Вы же глупые дети. Не знаете, что по такому положению без человека пропадете. Может и волк напасть. Почем знаете, что его тут нет?.

Вспомнив про волка, Миша обеспокоенно посмотрел на лежавшую у ног лопату и поскорее принялся за сборы в дорогу. Он достал из ведра два налыгача и хитро обошел вокруг телят раз и другой. Всем своим видом и поведением он старался показать телятам, что вовсе не собирается выводить их в страшно свистящую на ветру степь… Потом с наветренной стороны он подошел к телятам поближе, чтобы они принюхались к нему и поняли, что он свой… А уже после, без особого труда, одним налыгачем коротко связал их шея с шеей, но так, чтобы петли не душили. Другой налыгач он приспособил вместо вожжей.

— Теперь, хлопцы, нас ничто не разлучит, — сказал он и погладил телят, а потом заговорил сам с собою: — Телята телятами, а ты, Мишка, тоже живой. Есть захочешь.

На всякий случай он нарвал уже созревших ягод шиповника, выломал тоненькую хворостину, ведро повесил на лопату и вскинул его за плечо.

— Отдохнули, а теперь в путь, — сказал Миша телятам, но для того чтобы они ясней поняли его намерения, пришлось их легонько стегнуть хворостиной. Телята прыгнули вбок и, кося выпученными глазами, столкнулись мордами, занося хвосты в разные стороны.

— Будто без скандала нельзя, — недовольно заметил Миша и стегнул посильнее.

Телята рвались из кустов, пытаясь бежать назад, но на голом месте порыв ветра сбил их с этого направления, и Мише теперь уже только нужно было сдерживать их ретивый бег в подветренную сторону. Это оказалось не так просто: рослые, сильные телята крепко натягивали вожжу. Через несколько минут Миша почувствовал боль в плече, пальцы правой руки занемели. Было еще одно, пожалуй главное, неудобство: трудно было наблюдать, куда вели еще не везде заметенные пылью коровьи следы. Миша не успевал замечать рытвины и кусты татарника и то спотыкался, то оступался. А ведь Иван Никитич недаром предупреждал, что в пешем пути надо больше всего беречь ноги.

Остановив телят, Миша зашел им в голову. Отворачиваясь от пыльного наскока ветра, он частью длинного налыгача, заменявшего вожжу, перепоясал свой полушубок, опять погладил телят и спорым шагом повел их дальше.

За жнивьем потянулись дымчато-сивые выпасы. В дрожащей зыби полыни внезапно исчезли следы коров, похожие на жирные печатные скобки из примеров по арифметике, а вместе с ними у Миши пропала надежда на то, что дед Иван Никитич думает за него и может в любую минуту помочь беде.

Хотя ни оврагов, ни речки на пути не попадалось, но ветер мог испугать стадо, сбить его в сторону.

«Пойми их, коров, что им может влезть в голову?» — поскреб в затылке Миша.

Он наморщил лоб, подобрал нижнюю губу, имевшую привычку отвисать в минуты серьезного размышления. Миша вспомнил деда, который не раз толковал, что нельзя забывать про главное.

Миша знал, что главное — доставить телят домой, потому что там их все беспокойно ждали. Соблазняло Мишу представить себе, что деда и Гаврика он уже не встретит до самого дома Может случиться, что его застанет в пути снежный буран. Придется ночевать в степи… Что он будет делать?

Заранее, до того, как посыплет непроглядная метель, он подыщет глубокую лощинку или ярок. На обочине, с подветренной стороны, он выкопает Никитиной лопатой углубление с навесом для себя и для телят.

Чем же он будет кормить телят? Пустяки. Он нарвет им травы, а напоит из ведра, в которое наберет талого снега.

— Этим хлопцам ведь мало надо, — покосился он на послушно идущих за ним телят. — А трудности им тоже не мешает знать, зато потом…

И Миша ясно представил себе это «потом».

… Солнечный день. Вот он спускается по косогору в суглинистую котловину с широкой пробоиной к морскому заливу. Издали видит своих колхозников. Все женщины. Стоят на улице, которую узнаешь лишь по наваленным с боков камням. Среди женщин — мать. Она ждет, когда Миша с телятами приблизится, чтобы что-то сказать. Она, наверное, скажет: «Бабы, глядите! Это ж мой Мишка!» Ей кто-нибудь из женщин ответит: «Подумай только — и сам живой и телят в целости привел!»

… Из толпы, вырываясь, гордо заявляет Иван Никитич:

— Чепуха на постном масле! Мы вон с Гавриком и на минуту надежды не теряли.

Гаврик спросит:

— Не страшно было?

Миша скажет что-нибудь про волков… Что же такое сказать, чтоб было похоже на правду и немного испугало Гаврика?..

… Ветер дул с прежним злым упорством. Ведро раскачивалось, звеня дужкой о сталь лопаты. Телята, мягкими лбами подталкивая Мишу сзади, мешали придумать, что же сказать Гаврику про волков.

* * *

Ивану Никитичу и Гаврику за широкой лесополосой, на травянистой целинной прогалине в соседстве с озимым полем, наконец, удалось остановить коров.

Запыленные, потные, размазывая ладонями грязь на щеках, старик и Гаврик сошлись поговорить о беде и придумать выход из трудного положения. Злость сводила морщинистые сухие губы Ивана Никитича, обросшие щетиной, перекрашенной пылью из седой в мутножелтую. Часто дыша, старик спросил Гаврика:

— Ты, случайно, не скажешь, кто придумал такой ветер?

— Я не придумывал, — отвернулся Гаврик.

— Знаю…

Старик немного постоял с закрытыми глазами. Сухое лицо его, разрисованное грязными полосами, болезненно передернулось, и он просяще проговорил:

— Гаврик, отойди немного в сторону… Ну, вон хоть красно-бурую заверни от озимки, а я тем временем с ветром поразговариваю по душам..

Когда Гаврик вернулся, старик расстегивал ремень, который держал брюки на его худобокой, костлявой пояснице.

— Снимай и ты свой, — распорядился он.

Ремнями они спутали самых ненадежных, пугливых коров, и тогда старик спросил:

— Гаврила, какая будет нам цена, если заявимся в колхоз без Михаилы и без телят?

Гаврик тихо ответил:

— Маленькая…

— Так чего же стоишь? Беги в ту лощину.

Гаврик кинулся в лесополосу. Сквозь визг раскачивающихся веток до него долетели напутственные слова Ивана Никитича:

— Кричи, зови: помни, что я жду!

Впервые за долгую дорогу Гаврик получил задание по сердцу и по характеру… Наверное, так же вот на фронте, как дед, командир требует от разведчика «достать языка»… Разведчик давно ушел, а его ждут, ждут… Не спит командир, не спят товарищи разведчика… С чем он вернется?.. Вернется или нет?. Командир не ест, товарищи разведчика тоже не едят… До еды ли им?

«Товарищи, в нитку вытянусь, разорвусь, а все сделаю, как положено быть!» — думает Гаврик и бежит, отворачиваясь от ветра то в одну, то в другую сторону.

И вдруг из-за невысокого кургана, совсем близко от лесополосы, показался Миша с телятами. Он шел спокойно, с ведром через плечо и, завидев Гаврика, небрежно засвистал:

— Фю-ить! Фю-ить!

Гаврик и обрадовался и огорчился. Он недовольно подумал, не лучше ли вернуться к старику и сказать ему, что он горячился по пустякам и может полюбоваться на своего Михаилу и на телят.

Миша догадался, что дед с коровами за лесополосой, иначе Гаврик кинулся бы к нему с печальными новостями. Догадался Миша и о том, куда Гаврик так быстро бежал и почему стоит теперь с опущенными плечами, с понурой головой.

Подойдя к Гаврику, Миша с восхищением заговорил:

— Гаврик, а здорово у вас с дедом получилось! Я ж видал, что коровы на вас понеслись в атаку! Подумал: стопчут, прорвут фронт!. Вот вы герои!.. А мне с этими хлопцами, — указал Миша на телят, — особых трудов не было… До чего послушная скотинка! — засмеялся Миша и, передавая вожжу Гаврику, сказал: — Веди ты, а я следом.

От удовольствия Гаврик почесал в затылке, посмотрел на лесополосу.

— Понимаешь, Миша, нам надо бы немного постоять, да старика жалко… Он там теперь весь кипит. Нет, уж лучше пойдем. Только ты, Миша, немного приотстань… Вроде ты уже лишился сил, и я тут как тут, — прищурившись, просяще кивнул головой Гаврик.

— Придумано ловко, — одобрил предложение Миша и, учась хромать, побрел вслед за Гавриком и телятами.

Иван Никитич, собираясь долго ждать, стоял, поддерживая спадающие без пояса брюки, и, глядя в землю, так задумался, что, казалось, раздайся среди этого ветреного, сумасшедшего дня оглушительный гром, он, пожалуй, не очнулся бы от своих мыслей. Завидев уже с минуту стоявших на поляне Гаврика и Мишу с телятами, он раскинул руки, побежал было к ним, но запутался в шагу и, морща от смеха свое маленькое лицо, разрисованное грязными полосами, с чисто детской непосредственностью заявил:

— Ведь вот беда-го!.. Поломалась праздничная встреча! И подумать только — все из-за пояска.

Миша спросил шутливо:

— Дедушка, вы пояс-то потеряли? Может, налыгач дать?

Иван Никитич отмахнулся:

— Что я тебе, Михайло, телок или корова? Ты лучше распутай чалую и принеси поясок. Сделай милость, потрудись, выручи старика из беды. Его еще по царскому режиму обделили жирами, а теперь к старым костям они не клеятся. И какой бы портной ни шил штанов, все равно проваливаюсь в них, как в яму!.. Беда! — весело, тоненько смеялся старик.

* * *

Из-за ненастья на ночлег остановились рано, в той кошаре, о которой им напоминал дежурный из сельсовета. Для коров здесь нашелся вместительный сарай. В нем еще не выветрился стойкий запах, присущий овечьим становищам. Была тут и землянка, но деревянную опору крыши кто-то недавно вывернул, и она трухляво осунулась в глубокую рытвину.

Неудобств для ночлега тут было два: первое — надо было поить коров, а от колодца, находившегося больше чем в двухстах шагах, кто-то забрал корыто; второе — ночевать в сарае, где не было ни сена, ни соломы, — значило простудиться.

…Ветер к концу дня нагнал с юго-востока не только клубящийся мрак пыли, но и надвинул низкий заслон плоских и синих, как кованое железо, облаков. Просвет между небом и голым полем становился все меньше и уже. Казалось, что ветер начинал злиться на эту тесноту и, пытаясь вырваться на волю, кидался в этот просвет, как в узкую пропасть.

Иван Никитич, назвав ветер «лохматым барбосом», сказал:

— Ребята, у нас одно должно быть на уме: для себя и для коров надо здорово потрудиться. Труд — он во всем хороший помощник. Придется вам одним всю скотину поить из ведра. Стоять и ждать она там не будет… Носите воду по очереди в сарай. Один сторожует, другой носит… А я пойду туда…

Иван Никитич показал на желтеющую скирду, торчавшую, как затерянный островок, среди сумрачного степного моря. Потом старик повязал вокруг своей костлявой фигуры два налыгача, натянул поглубже треух и, кашлянув, пошел прочь от сарая.

Ребята сейчас же заспорили о том, кто должен первый пойти к колодцу за водой. Казалось, что они заспорили из-за пустяка. Но, по их мнению, это был вовсе не пустяк. Каждому хотелось напоить красно-бурую корову, и не только за то, что она самая красивая, но и за то, что, прислушиваясь к звону ведра, она замычала и, вскинув голову, позвонила в колокольчик.

Миша с лукавой усмешкой настаивал на том, что Гаврик не сумеет на ветру донести воду до сарая. Гаврик, как умел, горячо защищался. Кончился спор тем, что Миша загадочно проговорил:

— Держи курс на колодец, а я посмотрю, с чем вернешься.

А Гаврик схватил ведро и, спросив у Миши: «За кого ты меня считаешь?» — побежал к колодцу. Оттуда он вернулся, забрызганный с головы до ног. Сердито отшвырнув ведро, он молча посапывал.

С притворным недоумением Миша поднял ведро, заглянул в него и удивленно спросил:

— Ты что, Гаврик, под душем был или корове воду набирал?

— Кто же умный по такой погоде и прямо в полушубке под душ становится? — сердито ответил Гаврик.

— Я тоже думаю.

— Ты не думай, а пойди. Вернешься — умных, знаешь, сколько будет?

Гаврик показал два пальца.

— Соображать надо, — ответил Миша и с усмешкой убежал к колодцу. На обратном пути он старался нести ведро легко. Когда он проходил мимо Гаврика, последний, заметив, что ведро было доверху наполнено дымчато-серой травой, съязвил:

— Полынку, конечно, легче принести… Где же, водичка?

— Сейчас спросим у коровы, — ответил Миша, сгребая лежавшую сверху полынь.

— Спроси! — едва успел съязвить Гаврик, как корова протянула шею, коротко промычала и, позванивая колокольчиком, жадно стала глотать из ведра.

— Почему ж я не догадался так сделать? — с горечью спросил Гаврик.

— Дорогой подумаешь, а не догадаешься — я подскажу, — ответил Миша, вручая Гаврику опорожненное ведро.

Поднося потом чалой корове воду, Гаврик все-таки попросил Мишу подсказать ему, почему он не догадался с самого начала накрыть воду травой.

— За самокритику голосуешь? — спросил Миша.

Гаврик поднял обе руки, и, несмотря на это, Миша долго в смущении топтался на месте.

— Понимаешь, Гаврик, парень ты колхозный, хороший, а немного хвастун.

Краснея, Миша чувствовал себя в неловком положении. Ему хотелось сказать правду, и он уже сказал «а», и надо было говорить «б», но разговор мог кончиться скандалом и помешать большому делу.

— Гаврик, может, я ошибаюсь?. Давай напоим коров, и я скажу, что думаю.

— Ладно, — рванул Гаврик ведро из рук Миши.

Теперь они работали быстро, почти с ожесточением. Встречаясь в сарае, молча передавали ведро из рук в руки и кидались на ветер, как в холодную воду разбушевавшегося моря. Но вот, вывернувшись из-за угла сарая, Миша заметил, что ветер сильно качнул Гаврика в сторону. Заплетая ноги, он упал, опрокинув под себя ведро с водой, но тут же, погрозив ветру, опять рванулся к колодцу.

Миша понял, что Гаврик хотел во что бы то ни стало наверстать упущенное время.

— Эх, и парень! — восхищенно проговорил Миша.

За работой он теперь думал об одном: как бы мягче, сердечней сказать Гаврику то, что считал нужным сказать.

Гаврик же, бегая от колодца к сараю и обратно, успел признать за собой многие недостатки: вспыльчивость, забывчивость, крикливость… Не упустил даже вспомнить, что иногда умел соврать.

Вот, например, один из случаев. Он почему-то особенно памятен. До войны каждый день мать кипятила сливки, чтобы вечером, вернувшись из бригады, покормить Нюську кашей со сливками. Гаврик постиг несложную науку: из алюминиевого ковшика понемногу отпивать, не разрывая зажаренной пенки. Мать, покачивая головой, не раз выражала подозрение.

Гаврик хмурился, гневно спрашивая:

— Мама, за кого ты меня считаешь?

Однажды соблазн завел Гаврика дальше положенного. Пенка осела и оборвалась, как натянутая паутина.

Но все это Гаврик считал делом семейным. Стыд на людях был страшнее домашней ссоры, и Гаврик на людях не врал. К тому же теперь у него нашелся повод оправдаться в домашнем вранье: ведь он был тогда маленьким и сливки любил больше, чем теперь.

Но Гаврик никак не мог признать себя хвастуном. Это было сверх его сил, и он ждал, что ему скажет Миша.

Телят они напоили последними. Миша сейчас только заметил это упущение и сказал:

— Гаврик, а ведь «хлопцев» напоить надо было первыми.

— Ты лучше начинай с другого. Скажи, «хвастуна» берешь назад?

Они стояли в трех шагах друг от друга. Коровы, довольные уютным затишьем, вылизывались, ложились отдыхать. Нужно было бы приступить к дойке, но деда еще не было, и Миша не хотел, чтобы Иван Никитич застал их в ссоре.

— В кусты не прячься. Спрашиваю: «хвастуна» назад берешь? — настаивал Гаврик.

— Гаврик, только наполовину, а полностью не могу, — бессильно повел плечами Миша.

— Какой же ты друг? — спросил Гаврик, чуть-чуть смягчаясь, потому что с половиной «хвастуна» мириться все-таки было легче.

— Друзьям всегда говорят правду. И друзья из-за пустяка не ссорятся…

— Сказки можешь рассказывать телятам. — И Гаврик, потеряв воинственный вид, отошел к стене сарая и опустился на корточки. И хоть ребят теперь разделяло значительно большее расстояние, Миша чувствовал, что именно сейчас недоставало какой-то осторожной шутки, чтобы окончательно сломить капризное настроение Гаврика и все-таки сказать ему правду. Думая об этом, он подошел к телятам, просторно связанным, непринужденно лежавшим рядом, и сел между ними, в головах..

— Хлопцы-телята, Гаврик хочет, чтоб я рассказал вам сказку…

Миша заговорил тем немного скорбным, немного ласковым голосом, который все время заставлял Гаврика настораживаться и ждать шутливой выходки, а засмеяться он боялся, потому что вместе со смехом придет конец ссоре.

— Хлопцы-телята, — опять услышал Гаврик и сильнее нахохлился, а Миша с задумчивостью сказочника продолжал: — Были, значит, два друга, как вы… Ходили весной в степь… Не подумайте, телята, что они ходили пастись. Это вам нужна зеленая трава. Те хлопцы — не телята, а колхозники. Они капканами ловили сусликов… Ну вот… Шкурки сдавали агенту Заготпушнины.

Миша покачивал головой, а Гаврик свистал, желая показать, что он занят своими мыслями и глупой сказки, конечно, не слушает.

— Те хлопцы сидели в ярочке, от ветра схоронились. Ну, а тут как раз бабка Нестериха несла из дальней криницы воду. В ведра сверху воды бабка Нестериха зачем-то насыпала пырея… Это, телята, трава такая вкусная… Вы ее хорошо знаете.

Теперь слушайте опять про хлопцев. Один был русявый, губа трошки отвисала. Русявый парень, значит, спрашивает у друга:

— Зачем бабка в воду травы насыпала?

А друг ему:

— Это она, — говорит, — на курьерской скорости зеленый борщ готовит.

Ну, и здорово посмеялся над бабкой. Вы, телята, не подумайте, что хлопец был плохой… Черноглазый, боевой. Только очень шибкий на слова!

Миша вздохнул и снова начал:

— Ему бы спросить бабку, зачем это она травкой… того… Нынче б этому хлопцу совет бабки пригодился. Были бы те хлопцы и сейчас друзьями и доили бы коров… и думали бы, как вас, телята, по такой непогоде благополучно доставить домой…

Рассказывая «сказку», Миша все время смотрел на телят и только изредка, чуть покосившись, замечал Гаврика, молчаливо застывшего на корточках около стены. Миша точно помнил, что Гаврик к концу «сказки» был на своем месте и вдруг неслышно исчез.

Миша встревожился и вышел из сарая. Гаврик стоял за наружной стороной стены. Стрельнув в Мишу холодным взглядом, он сейчас же направился навстречу деду.

Иван Никитич шел к кошаре не один — рядом с женщиной. Хворостиной женщина погоняла волов, которые, отворачивая морды от ветра, тянули арбу, лишь до половины нагруженную соломой.

Миша, сжав припухшие губы, впервые плохо подумал о Гаврике. Сердце его сдавила обида, и он невольно задал себе вопрос: «А, может, Гаврик ему вовсе не друг?»

Когда солому свалили в угол сарая, Иван Никитич сейчас же заметил, что Миша был скучным, вялым.

— Михайло, ты, случаем, не приболел? — громче обычного спросил старик.

Миша обрадовался этому вопросу, потому что сама собой представлялась легкая возможность скрыть до поры до времени истинную причину плохого настроения.

— Голова, дедушка, от ветра немного побаливает. Я усну, и она сразу пройдет.

В солому Мишу укладывала та самая чернобровая колхозница, что утром, едучи с подругой за соломой, собиралась их с Гавриком «купить» у Ивана Никитича. Ветер помешал ей в работе, и она охотно согласилась помочь старику устроить теплый ночлег для ребят.

— Мишка, а, может, все-таки завтра поедешь со мной?.. Замечаешь, как хорошо умею стелить постель, мастерить гнездо?

— Да я бы не против. С дедом в цене не сойдетесь, — отшутился Миша.

— Хитер гражданин! А борода вырастет, какой будешь! — и она, хлопнув Мишу по плечу, окутала его плотным слоем соломы и ушла к деду.

Миша закрыл глаза. После беспокойной дороги, после всех забот длинного дня ему было приятно отдыхать в теплом гнезде, и его бросало в дремоту.

И все же он старался побороть сон, потому что хотел слышать, как Гаврик будет разговаривать со стариком. Мише во что бы то ни стало хотелось знать настроение Гаврика, понять, что он думает об их ссоре.

— Дедушка, — говорил Гаврик, — я уже расчистил место для костра… Дедушка, ямку я вырыл… Может, я разведу костер?

Иван Никитич с недоброжелательным удивлением остановил его.

— Что-то, Гаврик, якаешь ты нынче густо?.. Будто провинился в чем.

Гаврик замолчал, а дед подобревшим голосом добавил:

— Сделал, что надо, а теперь посиди, пока Наталья Ивановна коров подоит…

Миша с удовлетворением улыбнулся и догадливости умного деда и тому, что Гаврик получил от него по заслугам.

Ветер, обрушиваясь на сарай, с воющим свистом окатывал его каменные стены и с визгом проносился мимо в непроницаемо-темную степь, над которой пыльный сумрак теперь смешался с сумраком беззвездного неба. Но в сарае от этого казалось необычайно тихо и уютно, и Миша заснул под звонкий дождь молока, струями падавшего в ведро, под уговаривающий простуженный голос Натальи Ивановны, чужой отзывчивой женщины:

— Стой, корова… Стой смирно… Знаю, что делаю…

Первый раз Миша проснулся от того, что во сне ему не удалось найти потерянной лопаты. Страшный вопрос: «Что же делать? Что сказать теперь Никите?»— заставил его искать помощи, ион обратился за ней к Гаврику. Видимо, Мише только показалось, что он громко крикнул, потому что у костра, озаренного пламенем, сидя, спокойно разговаривали Наталья Ивановна со стариком, а Гаврик слушал, держа лопату между колен.

Дед, посмеиваясь, говорил:

— Не будь лесополосы, куда бы нас с Гавриком загнал «лохматый барбос», уму непостижимо, а то все-таки барьер, затишье…

— Рук да рук просит степь, а тут проклятый фашист войну затеял… В колхозах остались одни бабьи руки. Много ли ими наделаешь?

Миша видел сквозь прищуренные глаза, как Наталья Ивановна, сбив левой рукой серый шерстяной платок, правую протянула к огню. В свете костра ее лицо и темная большая рука казались кирпичными, а седые волосы, литым снопом закинутые назад, розово отсвечивали.

— Полностью с ветром справятся они, — указала она на Гаврика. — Единоличные закутки им не помеха… А то ведь что еще бывает… — Наталья Ивановна повернулась к старику. — Ныне по дороге набрела на Мавру хворую… Хворая, хворая, а приплелась по такой непогоде молоденьких ясеней нарезать. Катущок для свиньи у ней в неисправности. Ножичком чик — и на кучу, чик — и на кучу… Не сдержалась, немного толкнула я ее.

«Ты, — говорит она, — толкаться не имеешь полных правов!.. Можешь доставить до народного судьи».

Только, говорю, мне и дела, чтобы с тобой прогуливаться до нарсудьи и обратно… С колхозом ясени я сажала! По военному времени, я тебе и судья. Ну, и со злости немного потрясла ее за воротник.

Наталья Ивановна, посмеявшись, повернулась к Гаврику и сказала:

— Вот им катушки не будут бельмом на глазу… Они сделают больше… Особо такие вот, что за войну горя хлебнули, в труде возрастают, смелости набираются..

— А мы? — спросил старик и посмотрел на Наталью Ивановну так, что засыпающему Мише долго пришлось ломать голову над обидным вопросом: «Ну почему такие люди, как дед, стареют?»

Второй раз Миша проснулся от громкого разговора, который игриво забросил с надворья ничуть не унимающийся ветер. Дед подворачивал запряженных в арбу волов, отмахивающихся от сухого вихревого ливня и тянувшихся из темноты глазастыми мордами к свету, под сарай. Сдерживая их, Иван Никитич кричал:

— Наталья Ивановна, поспешай, родимая! Скотина в беспокойстве!

— Иду! Иду! — отвечала Наталья Ивановна и, вручая что-то Гаврику, наставляла его: — Мишку, хитреца этого, не будите. Сон — хорошее лекарство. Это тебе, а это ему дашь утром. Понял?

Тяжеловато покачиваясь, она выбежала из сарая и вместе со скрипом арбы пропала в ветреной темноте.

Проводив Наталью Ивановну, старик вернулся под сарай и, потоптавшись около костра, над которым висело прокопченное ведро, сказал:

— Гаврик, есть мне что-то не хочется. Ты посторожи, а я немного вздремну, — и он почти бесшумно свалился на солому.

Миша, заметивший необычное поведение старика, почему-то подобрел К Гаврику, вылез из соломы, подошел к костру, сел и спросил:

— Гаврик, ты еще серчаешь?

— Не серчаю, а скучаю, — пробурчал Гаврик в землю.

Закрыв глаза, покачиваясь, Миша сказал:

— А я пришел мириться.

Гаврик вскочил. Лицо его покраснело пятнами.

— Я — хвастун!. А все равно твой друг! На вот! Оба съешь! На!

Миша тоже вскочил и, отступая, удивленно таращил округлые глаза на Гаврика, который дрожащими руками совал ему два серых куска пирога, начиненного тыквой.

— Бери, а то бунт устрою!

Дед заворочался, кашлянул, и ребята шлепнулись на землю.

— Гаврик, — послышался из соломы скрипучий, сонный голос Ивана Никитича. — Ты что там, коровам стишки читаешь?.. Читай, только потише!

Через минуту ребята уже мирно беседовали у огня. Гаврик, повинившись, в чем надо, держал левую руку на плече у Миши, а правой отрывисто ударял друга по коленке и просил только об одном:

— В другой раз, Миша, длинной сказки не рассказывай. Хоть про бабку, хоть про деда Нестера — все равно, короче. Сам знаешь, я же горячий… Лучше отруби — и конец.

— Да, Гаврик, сказку я здорово затянул, — с сожалением признался Миша.

Равнодушно посапывая, этот откровенный и сердечный разговор — слушали только коровы и телята да мог подслушать степной ветер, трепавший соломенную крышу сарая так сильно, что от гнева она, то и знай, шипела: «фу-ши-и, фу-ши-и!»

* * *

Проснулись ребята от трескучего и хлопающего шороха, который издала крыша кошары, несколько раз приподнятая ветром и с большой силой брошенная на прежнее место. Ивана Никитича в кошаре не было, а коровы, привязанные к стоякам, испуганно прислушивались к лютовавшей непогоде.

— Гаврик, нынче дует еще сильней. Где же дедушка? Мы с тобой спим, а он один беспокоится.

— Это верно, — вздохнул Гаврик, и они начали обуваться.

Ветер, еще со вчерашнего утра заглушивший все звуки осенней степной жизни, откуда-то донес едва уловимый и оттого показавшийся жалобным свисток паровоза.

— Ты слышал? Далеко он или нет? — обрадовался Гаврик.

— По такой погоде не поймешь… Все-таки, если пойти, то непременно придешь к железной дороге, — охотно пояснил Миша.

Настроение у ребят вдруг изменилось к лучшему, и они стали подшучивать друг над другом:

— Гаврик, сапог может думать и делать что-нибудь назло человеку? — с шутливой досадой спросил. — Миша, которому никак не удавалось обуть левую ногу.

— Твой сапог может думать. И знаешь, о чем он сейчас думает? «Какой у меня плохой хозяин: с вечера у колодца залез по уши в грязь, а посушить меня поленился».

Миша, заметив, что Гаврик не может намотать портянку, сказал ему:

— Гаврик, твоя портянка удивляется, что голова у тебя кучерявая, а недогадливая.

Они оделись, натянули треухи и уже собирались выйти из кошары, как вдруг на пороге появился Иван Никитич.

— Готовы? — усталым, но бодрым голосом спросил он. — Это очень кстати. Пока вы зоревали, я сходил в разведку и нашел лучшее место для стоянки. Давайте собираться. По такому ненастью нельзя нам со скотом быть в глубине степи. Может прямая дорога стать кривее кривой.

Начали укреплять на корову седло, привязывать к нему дорожную амуницию и провиант. За делом Иван Никитич, отвечая своим помощникам на их вопросы, рассказывал, что новая стоянка будет в поселке, шесть-семь километров отсюда.

— Там безопасней переждать день-другой, — заключил Иван Никитич и, осмотрев седло, кошару, ребят и убедившись, что все готово, сказал:

— Михайло, веди телят. Будешь нам прокладывать дорогу. Пусть коровы видят, куда пошли телята. Поведешь вон той лощинкой. Берегись яра.

Слова Ивана Никитича, предостерегавшего Мишу об опасности и о трудности пути, были как нельзя по сердцу Гаврику, и он нетерпеливо спросил:

— Дедушка, а, может, с телятами я пойду?!

— Гаврик, ты хочешь быть там, где трудней? — догадливо спросил старик. — Тогда оставайся со мной. А ты, Михайло, в добрый час!

Иван Никитич и Гаврик молчаливо наблюдали из кошары, как Миша, попав с телятами в ветровой ливень, то крутился на одном месте, то под натянутым налыгачем вслед за телятами кидался в одну и в другую сторону… Дважды он падал, но не выпустил налыгача и, поднявшись, начал хлестать телят хворостиной.

— Правильно! Не понимают добром, — лихом заставь подчиниться! — показывая жилистый кулачок, прокричал Иван Никитич и, видя, что Миша, сломив упорство телят, быстро пошел с ними вперед, решительно распорядился: — Гаврик, живо тронулись и мы!

Коровы тоже несколько мгновений кружились около кошары, но, понукаемые палками, криками, взмахами рук, пошли за телятами.

…Шесть-семь километров — какими они могут быть длинными и утомительными в такую непогоду! Что ни десять шагов, то какое-нибудь недоразумение: вот у Миши телята запутались в налыгачах, а у Гаврика ветер сорвал с головы треух и погнал его в сторону. А вот из кустов шиповника выскочил длинный приземистый хорек и, прочертив под самым носом стада огненно-рыжий пылающий след, с разбегу свалился под глинистую кручу яра. Одни коровы опасливо кинулись вперед к телятам, другие назад, прочь от кустов… И долго потом в ветровой хмари слышались встревоженные голоса Ивана Никитича и Гаврика:

— Гаврик, забегай, забегай справа!

— Дедушка, держите пегую!

Но разбежавшиеся коровы были согнаны и снова неохотно двинулись за идущим впереди Мишей.

На полпути до места новой стоянки, там, где лощина круто раздалась в стороны и заметно осела, образовав котловину между суглинистыми берегами, остановились покормить коров. Здесь было теплей, здесь, видимо, неглубоко под почвой была вода, потому что на дне котловины зеленел сочный низкий пырей и кое-где покачивались редкие кусты камыша.

Иван Никитич, заметно повеселев, велел Гаврику распутать красную корову, а Мише снять с телят налыгачи. Видя, как телята кинулись к матерям, старик весело заметил:

— Всем отдыхать и всем завтракать!

Завтракать уселись в затишье, под отвесным обрывчиком. Завели непринужденный разговор:

— Дедушка, а это еще те оладьи, что пекла тетя Зоя? Дедушка, и почему она живет в поганом старорежимном доме? — с жадной, непосредственной пытливостью, перескакивая с одной мысли на другую, говорил Гаврик.

— Она же бригадир. Все поле вокруг дома, на виду. Потому-то и Пелагея Васильевна колхозников принимала у нее. Идут люди с работы и по дороге заходят решать вопросы. Удобно, просто, — не без удовольствия отвечал Иван Никитич.

— Дедушка, а Матвеич — хороший председатель? — спросил Миша.

— Хороший, очень хороший.

— А за что ж его Пелагея Васильевна критиковала?

— А за то, Михайло, что нет у него настоящего размаха. Еще не уразумел Матвеич, что советский человек не только хозяин этих коров, бригады, но и всего, что есть на советской земле… Ты вот, Михаиле, с вечера спал, а мы с Гавриком познакомились с парторгом колхоза «Завет Ильича», с Натальей Ивановной. Вот у нее, Михайло, есть чему поучиться и Матвеичу и нам с тобой.

И так же, как вечером в кошаре у костра, лицо Ивана Никитича озарилось вдумчивой улыбкой восхищения. Заметив это, Миша, сожалея, подумал: «И почему Наталья Ивановна живет так далеко?.. И почему ни деду, ни ему, ни Гаврику нельзя встречаться с ней каждый день?»

После короткой стоянки двинулись дальше. Через лощину, снова сузившуюся, ветер внезапно погнал сухие кусты перекати-поля. Наталкиваясь друг на друга, они скакали неуклюже и быстро, как велосипедисты по кочковатой дороге. Чего опасался Иван Никитич, то и случилось: испугавшиеся телята кинулись к яру и по пологому откосу сбежали в него.

— Оттуда их теперь никакой приманкой не вытащишь, — отмахнулся Иван Никитич. — Придется, Михайло, руслом яра продвигаться с ними.

Миша спустился в яр и повел за собой телят. Его дорога оказалась трудней, чем он предполагал: приходилось обходить кучи камней, глубокие промоины русла.

Иван Никитич и Гаврик теперь двигались с коровами очень медленно, часто останавливались. Старый плотник чувствовал, что время уходит, уставшие ребята начинают волноваться, и он разговаривал с особой, ободряющей отзывчивостью:

— Михайло, пройди, родной, пройди еще сотни две шагов! Потерпи и пройди! Потом Гаврик тебя сменит!

И Миша, скатываясь с обочины яра, спотыкаясь, терпеливо брел дальше и тянул за собой телят.

Через полчаса старый плотник кричал в яр уже не Мише, а Гаврику:

— Сто шагов ты сделал! Сделай, пожалуйста, еще двести!

Когда начало понемногу темнеть, берега яра стали быстро-быстро оседать, а русло, раздвигаясь, сливаться с лощиной, и сам яр вдруг неожиданно кончился.

Иван Никитич обрадованно прокричал:

— Вы что-нибудь видите впереди?

Миша и Гаврик, теперь шагавшие с телятами в голове стада, ясно видели железнодорожную насыпь, похожую на длинный вал, вагоны, разбросанные по путям, маячивших людей…

На линии вспыхнули огоньки, вытянувшись сплошной тускло светящейся нитью. Несколько раз с нарастающей настойчивостью просвистел паровоз. Отирая треухом пот, Миша сказал:

— Слышишь, как он свистит, если близко.

— Хорошо свистит, — облегченно вздохнув, ответил Гаврик.

Левее железной дороги, как раз в том направлении, куда шло стадо, сквозь желтую, клубящуюся на ветру мглу виднелся хутор с железным многокрылым ветряком.

И, может, потому, что высокий острый каркас ветряка показался ребятам похожим на радиомачту, хутор — на плавающую льдину, а бушевавший над степью черный ветер — на полярную бурю, они заговорили об экспедициях на Северный полюс.

— Миша, как ты думаешь, Георгий Седов взял бы нас с тобой в экспедицию?

Задавая вопрос, Гаврик сомневался получить от своего друга положительный ответ, но ему хотелось услышать от Миши «да», и он поспешил задать новый вопрос:

— Ведь правда же, что мы и настойчивые и с дисциплиной у нас неплохо?

— Если бы дедушка был у него помощником и рассказал бы ему про нас… тогда, может быть, взял бы…

Но тут же, отмахнувшись от своих слов, Миша добавил:

— Все равно не взял бы. Ты же знаешь, что маленьких не было на Северном полюсе.

К огорчению Гаврика, это была правда: на дрейфующей льдине, он хорошо знал это из учебника по географии, было четыре человека, и все они были взрослым людьми. Он вспомнил строчки, в которых рассказывалось, как за дрейфующей льдиной с напряженным вниманием следила вся страна и, когда героических зимовщиков надо было спасать, по распоряжению товарища Сталина, за ними были посланы самые сильные ледоколы и самые лучшие самолеты.

— Миша, но ведь мы все равно будем взрослые! Мы теперь выполняем колхозное задание, а потом нас пошлют по большому-большому. И мы его хоть помрем, а выполним!

— Гаврик, мы его обязательно выполним! А помрем когда-нибудь после.

Гаврик, смеясь, признался, что о смерти он заговорил сгоряча, что лучше еще и еще выполнять большие-пребольшие задания.

— Нельзя переключить скорость? — донесся голос Ивана Никитича.

— Можно! Можно! — ответили ребята.

Стадо, ускоряя шаг, спускалось к хутору.

* * *

На краю хутора, в хате конюха Родиона Григорьевича Саблина, Иван Никитич с ребятами уже целые сутки пережидал непогоду.

Хозяев сейчас не было дома. Старый плотник сидел на стуле, подпирая небритый посеревший подбородок, и с придирчивой скукой на лице смотрел за окно. Над выгоном с неослабевающим упорством дул ветер, затягивал грязным сухим туманом дома и усадьбы колхозного хутора.

В маленьком подворье за саманной конюшней, за стогом сена, за хатой и камышовым забором было тише. Но временами упругие волны ветра перескакивали через крыши построек, через макушку стога, и тогда перед окном начинали кружиться, приплясывать сухой навоз, птичий пух, желтые соломины, стебли травы…

Миша и Гаврик одни хозяйствовали во дворе. Миша из конюшни подводил к корыту коров, а Гаврик, проворно крутя ворот, тягал воду из глубоченного колодца. Ветер мешал ему свободно обращаться с ведром, и он, боясь обрызгаться, выгибался и на вытянутых руках быстро опрокидывал ведро в корыто.

Иван Никитич видел, что ребята разговаривали и, чтоб лучше слышать, приподнимали уши своих шапок.

Лохматый дымчатый пес, так свирепо бросавшийся вчера на ребят, сейчас ходил вокруг Миши, принюхиваясь к его запыленным сапогам и помахивая хвостом, как веником.

Эта мелочь вывела Ивана Никитича из терпенья, положила конец бесплодному раздумью, и он дробно постучал по стеклу. Подошедшему к окну Мише он строго сказал:

— Как только напоите скотину, сейчас же ко мне!

Через несколько минут Миша и Гаврик зашли в хату.

Иван Никитич, отвернувшись от окна, показал им на стулья, что стояли рядом с его стулом. Будто сообщая важную новость, он сухо проговорил:

— Заметили, что и собака к нам, как к своим?.. Хвостом оказывает большое внимание.

Гаврик мог бы на это ответить просто: теперь он уже без палки свободно может расхаживать, а с Мишей Туман, — так звали собаку, — прямо подружился… Но Гаврик, как и Миша, чувствовал, что вопрос старик задавал неспроста и лучше подождать, что он скажет дальше, а потом уже ответить.

— Хозяева у нас хорошие, гостеприимные. Конюшня теплая, и под самым носом водопой. Жди, пока уймется ветер. А когда он уймется? — с большей сухостью и настороженностью спросил Иван Никитич.

Миша тихонько нажал своим сапогом сапог Гаврика. Гаврик ответил ему тем же самым, затем они вздохнули один за другим. Если бы Ивана Никитича не было или он на минуту вышел бы из хаты, они бы тотчас же заговорили о том, что у деда лопнуло терпение сидеть тут, как у моря, и ждать погоды, что он надумал во что бы то ни стало продвигаться дальше по дороге к своему колхозу. Но старый плотник был здесь и, ожидая от них ответа, сердито разглядывал свои сапоги с короткими голенищами, докрасна потертыми жнивьем и сухими травами.

— Нам надо трогаться в путь. Уже сутки просидели. Сколько еще? Так и снега можно дождаться, — уверенно проговорил Гаврик.

— Дельное предложение, — ответил Иван Никитич, не поднимая головы. — Вот это предложение мы сейчас и обсудим, — сказал он, поднимая вопрошающий взгляд на Мишу.

— Дедушка, а помните, Родион Григорьевич вчера рассказывал, как он в зимнюю бурю, — с изморозью была буря, — пробрался на Ростов со скотиной по Сухменным лощинам… Он говорил, что тут прямей и тише. Лощинки эти проходят стороной от Кузальницкой…

— Михайло, у нас с тобой одна дума в голове, — заметил старик.

— У Гаврика в голове то же самое. Мы с ним об этом уже разговаривали, — пояснил Миша.

— Тем лучше, не будем спорить, — заметил старик. — Но опять же уходить в степь, дальше от жилья? — спросил он себя и ребят.

Долго молчали.

— Дедушка, сделать бы разведку по этим лощинам: есть ли там сараи, кошары, водопой? — сказал Гаврик.

— И обязательно солома, — подсказал Миша.

— И обязательно солома, — осчастливленно засмеялся старик. Он уже не мог сидеть на месте. Расхаживая по просторной комнате от комода, уставленного фотографиями кавалеристов, до передней стены, на которой в коричневой раме висел портрет Буденного и над ним пучок засохшей ромашки, Иван Никитич уже обсуждал с ребятами, что же надо сделать, прежде чем отправиться в путь… Складывалось так, что надо сходить в правление и хорошо расспросить про Сухменные лощины, затем в двенадцать часов послушать по радио сообщение бюро погоды. Их тревожило, не нагонит ли ветер осадков — снега, дождя, а еще страшней — гололедицы.

С каждой минутой беседы Иван Никитич все больше убеждался, что Миша и Гаврик озабочены тем же, чем озабочен он сам. Изучающе посматривая на ребят, он невольно думал о том, что трудная дорога и большая задача сделали их умней, дисциплинированней. Он мог на них теперь рассчитывать, как на самых серьезных своих помощников, как на товарищей. Ненадолго ему пришла мысль, что ребята кое-чему научились и от него, от их походного наставника. Это было для Ивана Никитича большой наградой. Его беспокойное сердце отзывчиво стучало.

— Михайло, дело говоришь: нам нужны вяхли — солому носить! Гаврик, я думаю, что если мы вяхли попросим у Родиона Григорьевича, он нам не откажет?

— Он не такой, чтоб отказать…

С каждой минутой беседы предстоящая трудность дороги для Ивана Никитича как бы делилась на мелкие задачи, и ни одна из этих задач не казалась невыполнимой. Надо было только все заранее предусмотреть и быть готовым преодолеть любую преграду. Это было похоже на его работу в плотницкой: сделать возилку — значит во что бы то ни стало найти подходящее дерево, приспособить для работы имеющийся инструмент, вооружиться терпением… Вспомнив о своей мастерской, где он мог осилить все, что надо было осилить, он весело закончил свою беседу с Мишей и Гавриком:

— Михайло, ты оставайся, немного подомоседуй, а мы с Гавриком сходим в правление, расспросим. Зайдем в клуб, узнаем по радио новости, — проговорил он уже с порога.

— Узнавайте там получше! — со двора крикнул Миша Гаврику, когда тот, поспешая за дедом, вышел а ворота.

* * *

Иван Никитич и Гаврик возвращались из правления колхоза в приподнятом настроении. С ними, разговаривая, шел высокий моложавый старик, с бритой головой и начисто выбритым лицом. Он шел замедленно степенной широкой походкой, держась подчеркнуто прямо. Он был в бобриковом полупальто, в светлой кепке и в просторных резиновых сапогах.

Миша, ожидая их, стоял посредине двора.

— Михайло, — еще из-за ворот начал старый плотник, — про Сухменные лощины никто ничего плохого не сказал: ни председатель колхоза, ни колхозники!.. А вот Альберт Иванович, — повернулся он к высокому старику, — будет нам попутчиком на целых пятнадцать километров!

Все трое уже стояли около Миши, и старый плотник с увлеченьем объяснял, что Альберт Иванович — старый колхозный пчеловод, что утром он пойдет на летнюю пасеку забрать нужные инструменты.

— Ты пойми, Михайло, что на пасеке есть все, что нужно для нашего счастья: флигель, солома, сарай..

— А вода там есть? — на всякий случай спросил Миша, заранее зная, что Иван Никитич не мог не спросить про водопой.

Альберт Иванович, все время молча следивший за Мишей своими спокойно-добрыми глазами, усмехнулся и сказал:

— А пчеле не нужна вода?.. Очень даже нужна, как и человеку, и птице, и всему живому…

Он говорил певуче, мягко, и ребятам весело было видеть, как он, разводя белыми костистыми ладонями, добавил:

— Пчела, она без воды тоже — и ни туды и ни сюды…

— В тупик попадает, — пояснил Иван Никитич, и всем вдруг стало весело и понятно, что они непременно будут попутчиками до летней пасеки.

— С Родионом Григорьевичем договаривайтесь, чтоб отпуск вам давал. Вечером приду узнавать, как у вас тут, — улыбнулся Альберт Иванович и все той же замедленно-спокойной и прямой походкой вышел со двора.

Иван Никитич, Миша и Гаврик начали готовиться к походу.

— Все должны мы осмотреть, обновить, — говорил Иван Никитич, подшивая подошву Мишиного сапога.

Миша, обутый в серый валенок и в сапог, ушел на всякий случай поточить лопату на круглом точильном камне, стоявшем в конюшне.

Из коридора доносился протяжный свист Гаврика, разрезающего толстую запасную веревку на куски, из которых они со стариком сделают путы для беспокойных коров.

Уже темнело, когда Родион Григорьевич со своей Ариной Владимировной вернулся из района, куда он возил колхозного бухгалтера с отчетом, а заодно с ним по домашним делам ездила туда и жена. Саблины еще в правлении узнали, что их гости с Миуса собрались утром итти дальше к дому, что попутчиком до летней пасеки у них будет пчеловод Альберт Иванович.

Не переодев тонкой шерстяной юбки и батистовой в горошек кофточки, Арина Владимировна спешно накрывала на стол. Она двигалась по комнате с такой свободой и гибкостью, что легко было допустить большую ошибку, определяя ее возраст. Только когда-то темные волосы, прядями выступавшие из-под серого вязаного шарфа, были теперь такими же серыми, как и шарф.

— Родион, мы же их сегодня голодом уморили! Они поневоле от нас убегают! — смущенно улыбаясь и покачивая головой, говорила она мужу.

Родион Григорьевич, оседлав стул, сидел на самой середине комнаты.

— А что думаешь?.. А что ты думаешь? — спрашивал он, с загадочной строгостью посматривая на Ивана Никитича и на ребят, громыхавших умывальником.

— Что бы вы там ни думали, а мы вас будем только хорошим вспоминать, — сказал Иван Никитич и, подсаживаясь к столу, напомнил Родиону Григорьевичу, как тот, чтоб дать им отдых, пошел на большие неудобства и стеснения: перевел лошадей в другую конюшню и ночью по нескольку раз ходил к ним через весь хутор…

— Владимировна, я сильно люблю послушать, когда про меня хорошее говорят. Что ты на это скажешь?

— То, что всегда говорю, когда ты усядешься посреди хаты: только в степи нам с тобой просторно, — засмеялась Арина Владимировна.

Родион Григорьевич встал и, как бы винясь за свой большой рост, за широкую спину, потянув себя за седой свисающий ус, сказал Ивану Никитичу:

— Очень не люблю тесноты, уголков, закоулков. Владимировна у меня такая же… Ну, да ничего: когда колхозы будут огромными, мы с Владимировной построим себе хату такую просторную, как клуб. Там уж мы развернемся.

— Так это ж потом. А ты мне сейчас мешаешь, — заметила Арина Владимировна, обходя мужа с тарелкой нарезанного хлеба.

— Владимировна, двигайся тут свободно, пока я на минуту отлучусь, — подморгнул Родион Григорьевич, и его широкая сутуловатая спина скрылась за дверью.

— Ты ж ищи ее в левом углу, — догадливо подсказала ему Арина Владимировна.

После минутного затишья из коридора донесся нарочито ворчливый голос Саблина:

— А тебе, Альберт Иванович, и понюхать не дам!

И знакомый ребятам певучий голос отвечал:

— Нюхать не пришел сюда, а выпить очень пришел!

Они вошли в комнату, и пока Арина Владимировна усаживала за стол Ивана Никитича и ребят, дружески спорили:

— Родион Григорьевич; почему не дать мне пить… У водки белая головка. Для колхозного человека она невредная… — усмехался Альберт Иванович.

Шутливо зажимая бутылку подмышкой, Саблин отвечал:

— Ишь ты, невредная! Ишь ты, с белой головкой! А сам подговорил моих гостей, чтобы они в непогоду с тобой в путь отправлялись?

— Несправедливо на человека нападаете, — вмешался в разговор Иван Никитич. — Альберт Иванович так и сказал: «Будем попутчиками, если Родион Григорьевич согласится вас отпустить!»

— Это совсем другое дело!.. Тогда, Владимировна, давай вытянем стол на середину и на воле все вместе пообедаем.

В то время, как общими осторожными усилиями выдвигали стол на середину комнаты, откуда-то с наветренной стороны донесся хлюпающий, ритмический звук начавшего работать паровичка. В электрической лампочке, свисающей на витом шнуре с потолка, волоски густо покраснели, потом порозовели и вдруг, точно взорвавшись, залили комнату светом.

Наливая в рюмки, Родион Григорьевич уже без какого бы то ни было оттенка шутливости говорил:

— Кого бы я с великой радостью спросил, надо ли вас отпускать в дорогу, так это родного батьку всех красных кавалеристов — Семена Михайловича, — он остановил взгляд на портрете Буденного. — Вон он будто улыбается и, может, над тем, что я не умею вас остановить, урезонить…

— А может, улыбается вовсе по другой причине? — спросил Иван Никитич.

— По какой другой?

— Удивляется, какие домоседы стали его прославленные буденновцы: и сами ни за порог и других не пускают!

— Это он может подумать. А чтоб не было ему повода так думать, давайте выпьем за боевые дороги.

Следующую рюмку Родион Григорьевич предложил выпить за трудовые дороги, но Иван Никитич мягко и решительно отказался выпить по другой. А чтоб хозяин не обиделся, он шутливо рассказал, как в молодости однажды он много выпил за гладкую и ровную дорогу, а вышел в путь: шагнул направо — стена, шагнул налево — стена… Под стеной и уснул. Утром проснулся и тут только смекнул, что надо было шагать прямо по улице. За столом смеялись.

— Водка неудачная попалась, — говорил Родион Григорьевич.

— Закуски сладкой, — такой вот закуски, — не было, — сказал Альберт Иванович, вытаскивая из кармана баночку с медом, туго обвязанную бумагой.

Арина Владимировна поставила на стол пирожки с фасолью.

— В меду старые мало понимают, — сказала она и, сняв с баночки бумагу, пододвинула ее Мише и Гаврику.

С этой минуты Арина Владимировна не отходила от ребят, угощая их то пирожками, то медом, то холодным молоком.

— Мои внуки в Хлеборобном живут, редко в гости приезжают, так я хоть за вами поухаживаю… Молока Лыска стала давать понемногу, а зато густое. А что оно холодное — это ничего. Спать будете на печи, а буденновца Саблина отправим на эту ночь в боковушку, — так она назвала маленькую комнату, отгороженную от большой высокой и просторной русской печью.

На печь Миша и Гаврик взобрались после того, как сходили подбросить коровам корма.

Подавая им подушки, Арина Владимировна сказала:

— Спите и набирайтесь тепла, чтоб утром легче встать с постели.

Миша и Гаврик набирались тепла, но спать не хотели. Они слушали разговор сидевших за столом. И этот разговор, как и все предыдущие, которые вел Иван Никитич со старыми людьми, касался степи, ее недавней и давней истории.

— Здесь, в этой степи, под командой батьки Семена Михайловича скрещивали мы с беляками клинки и на берегах Маныча, и на Егорлыке, и на Дону. А ветер, он и тогда дул, да еще как дул!.. Он свистит, а ты ему наперекор и клинком того…

Родион Григорьевич сжатой в большой кулак правой рукой поиграл над своей крупной, коротко остриженной седой головой.

— А что иначе было делать?! Надо же было коннозаводчиков и всякую старорежимную нечисть сметать с этих просторов, чтобы строить новое, большое и для всех!

— Ох, как надо было сметать! Как надо было! Так же надо, как пить в пеклую жару, — покачивая головой, проговорил Иван Никитич.

Ребята невольно вспомнили о коннозаводчике, который кропил мазутом Ивана Никитича.

Когда Миша и Гаврик снова прислушались, говорил уже не Родион Григорьевич, а Альберт Иванович.

— Нас, иностранцев, в двадцать втором году приехало сюда семейств сотни полторы. Одни хотели строить социализм, как указывал товарищ Ленин, а другие доставать длинный рубль, чтоб положить в карман. А степь эта, такая, с ветерком, сразу не дает рубли…

— Говорит, держи карман пошире, — засмеялся Иван Никитич.

Засмеялся и Альберт Иванович, продолжая свой рассказ:

— Дома свои продали и той же дорогой обратно… Уезжали и проклинали степь. Хотела и моя Матильда Ивановна назад. «Тут, — говорит, — пресной воды нет. Помоешь волосы, а на голове кактус вырос». Говорю: «Езжай, а я останусь. А чтобы кактус не вырастал на голове, буду брить волосы». И вот с того времени брею…

Альберт Иванович, смеясь, белой ладонью огладил свою до блеска выбритую голову.

— Теперь, вода пресная есть… Такая пресная, что без мыла мойся… Бреешься, наверное, по другой причине: от Матильды Ивановны лысину хочешь скрыть, — пошутил Родион Григорьевич и уже серьезно сказал: —Да, крутой характер у нашей степи. И если в чем уступает, то только нам. А кому же она еще должна уступать, как не нам? Столько крови на нее пролили, столько могил рассыпали по ее холмам и равнинам. Столько мы над ней хлопочем, думаем..

В окно постучали. С надворья послышался певучий женский голос:

— Альберт Иванович, Матильда Ивановна скучная без тебя!

— Матильда Ивановна могла бы зайти на посиделки к Саблиным! — крикнула через окно Арина Владимировна.

— Не можно: я была в бригаде, ничего не сготовила. Из «Гиганта» сноха приехала, с фронта от сына письмо привезла. Заходите вы к нам — почитаем, поговорим.

— У нас тоже гости.

— И гостей ведите. Стульев хватит.

Через две-три минуты в хате Саблиных остались только Миша и Гаврик. Горела лампа. В неплотно закрытой трубе забавно свистел ветер: легко было представить, что он за кем-то гонялся по степи, кого-то искал, но, не догоняя и не находя, злобно взвизгивал.

Под такой ветер легко было представить ребятам скачущих по степи буденновцев, вообразить, как над их головами сверкали обнаженные шашки.

— Слезем и хоть одним глазом посмотрим на эти шашки, — тихо предложил Гаврик.

— Слезем, — сказал Миша, и они слезли, подошли к ковровой дорожке, прибитой к стене левее портрета Буденного. К этой дорожке розовыми лентами были прикреплены две кавалерийские шашки Родиона Григорьевича. Ребята поочередно бережно вытаскивали их из ножен, вытаскивали понемногу — на четверть, на полчетверти. И всякий раз чуть смазанная маслом сталь сверкала беловато-синим блеском.

— Гаврик, а Родион Григорьевич, наверное, знает того коннозаводчика, что кропил Мазутом… Не самого… его детей, внуков. Они ж тоже были такие, как их дед…

— Миша, ты будь уверен, что с такими Родион Григорьевич знал, что делать.

— Ну да. Он сам говорил: «Надо ж было коннозаводчиков и всякую старорежимную нечисть сметать со степи», — соглашаясь с другом, проговорил Миша.

Они сели на один стул и, чтобы не сползать с него, обнялись.

— Миша, а степь, должно быть, сильно любит товарища Буденного!

— Он же за нее столько сражался! Тут каждая лощинка и каждый бугорок знают товарища Буденного, его коня и всех буденновцев.

— Немного и нас теперь знает степь, а повоюем за нее с захватчиками, так она еще больше узнает, — улыбнулся Гаврик.

За двором лениво залаяла собака.

— Туман, так это же свой! — услышали ребята голос Ивана Никитича. — Ты, Туман, мирись с теснотой до завтра, — с восходом солнца нас тут не будет.

Пока Иван Никитич со скрипом открывал и закрывал ворота, Миша и Гаврик поспешно залезли на печь, чтоб набраться тепла и спать.

…С восходом солнца стадо вышло из поселка, направляясь в глубь степи, к Сухменным лощинам. Впереди шли Иван Никитич и Альберт Иванович, а позади с телятами шагали Миша и Гаврик. На краю поселка, сзади, стоял на ветру Родион Григорьевич. Около него сидел Туман. Оглядываясь, ребята видели, что Родион Григорьевич изредка помахивал им приподнятой над головой шапкой. Вся его большая сутуловатая фигура, подаваясь вперед, казалось, поощряла Мишу и Гаврика: «Вперед! Все будет хорошо! Вперед!»

* * *

Из питомника со станции Степной майор Захаров вез саженцы на грузовой машине. В кабине с шофером сидел старик-садовник, а сам майор, с головой накрывшись плащом, трясся в открытом кузове.

Сухой ветер дул над степью третьи сутки. Округлое лицо и бритый затылок майора, посиневшие от стужи, то и дело высовывались из-под кулем торчавшего плаща. Прищуренными глазами майор напряженно всматривался в степь. Исполосованная вихревыми облаками, она была похожа на огромное поле жестокой артиллерийской битвы. И странно было встречать изредка машины с зерном, а чаще арбы с сеном, повозки с мешками, закутанных женщин, устало бредущих за волами, за лошадьми.

Стуча кулаком о кровлю кабины, майор останавливал машину и заученно допытывался у встречных:

— Вам, случайно, не попадались двое хлопцев и старик?. Они должны гнать скот. Старик очень приметный: маленький, живой.

Ему отвечали разно. Иногда черствовато, односложно:

— Нет! Нет!

Иногда с сочувствием:

— Какая беда, — в завируху, как в омут, попали!

Иногда же подсмеивались:

— По такой погоде его с ребятами ищи в тепле! Грач попался, и тот, как с похмелья, круженый!

Степь ближе к устью Дона становилась холмистой. Чаще по сторонам дороги попадались глинистые суходолы, овраги и овражки. Машина то спускалась под уклон, то поднималась на пологую кручу. Грейдер, ведущий к Ростову, остался правее. Сверкнув серой полосой и круглым щитом указателя, он потонул в сумрачном ненастье. На проторенном проселке встречные подводы попадались реже..

Майор мрачно думал, что вот иногда взрослые, старые люди могут по непонятным причинам становиться детьми и итти на поводу у них. Он прежде всего имел в виду самого себя, а потом плотника Ивана Никитича Опенкина. Для большей убедительности он сложил свои годы с годами Ивана Никитича. Получилось сто с хвостиком. Вот этот хвостик, по мнению майора, и помешал им быть умнее тринадцати-четырнадцатилетних ребят. Он ругал себя и плотника за то, что оба они, бездетные, взялись за дело, в котором ничего не смыслят… Но почему матери так опрометчиво согласились послать в эту дорогу своих ребят? Почему Зинаида Васильевна не возражала? Должно быть, только потому, что поверили их мужскому опыту, ста с хвостиком, и, конечно, его майорскому званию…

Ерзая в машине, майор уже несколько раз разжаловал себя в рядовые, но положение не облегчалось. Надо было принимать какие-то меры, и он решил сегодня же по телефону договориться с райкомом и немедленно выехать на поиски ребят. Только бы найти их и доставить матерям..

В одной из глубоких балок машина, свернув с дороги, заехала за терновый кустарник и остановилась.

«Еще этого недоставало!» — гневно подумал майор, потому что знал медлительную строгость шофера, его особую привычку обращаться с машиной, как со знатным человеком. Майор уже ждал, что старый шофер сейчас же выселит из кабины садовника Василия Семеновича Суярова, а потом вежливо предложит и ему: «Не хотите ли немного размяться?»

— Сходить, что ль? — не оборачиваясь, спросил майор.

— Как знаете. Остановился сказать — колхозницы, те посмеялись… «Дескать, ищи их в тепле!» Ничего подобного: и старик и хлопцы, посмотрите, все они на посту.

Майор отшвырнул плащ. Шофер, подставляя ветру скуластое лицо, стоя на крыле машины, смотрел вдаль и смеялся в запыленные усы так, как будто его легонько щекотали подмышками.

— И ребята, как кузнечики, хоть квело, а прыгают! — и тут же, затаенно усмехнувшись, завел машину подальше в кусты.

— Вы смеетесь так, как будто они у вас на ладони, — недовольно заметил майор, видя далеко на косогоре за поднятой черной зябью что-то похожее на бредущий скот… Две фигурки впереди и одна, не то три — позади. В ветровой хмари фигурки людей казались одинаково темными и одинаково маленькими.

Шофер, спрыгнув с крыла, заводным ключом постукивал по шинам, проверяя исправность камер.

— Соображение, товарищ майор, такое, — не всякому встречному верь на слово.

Сойдя с машины, майор с некоторым раздражением спросил:

— Но почему вам надо верить?

— Экспертизу по глазам сдаю на сверхотлично!

«Какой самоуверенный», — подумал майор, и столкнувшись взглядом с садовником, вышедшим из кабины, спросил его:

— Василий Семенович, а вы чему усмехаетесь?

Высокий старый садовник, огладив коротко подстриженные седые усы, ответил:

— Радуюсь. Хлопцы-то с характером, пробиваются сквозь ветер. Телят ведет Марьи Захаровны сын — Михаил Самохин. Манера у него в землю посматривать.

— Точно! Вы, Василий Семенович, проходите курсы шоферов и садитесь за руль. Глаза у вас такие, что можно доверить любую машину, — похвалил старого садовника шофер и, обратившись к майору, сказал: — Товарищ майор, давайте ехать!

— Вы что, шутите?

— Не шучу.

— Ну, значит, не думаете, что говорите. Ребят надо забрать, — настойчиво проговорил майор, уже начиная убеждаться, что маячивший на гребне скот гнали Иван Никитич и ребята.

Шофер, отвернувшись от ветра, крутил цыгарку. Обветренный жесткий затылок его покраснел, когда он заговорил:

— Надо ехать… Мне доступней понять ребят. Своих в землянке стайка… А у вас, должно, сроду они не водились.

— Вот поэтому не хочу быть опрометчивым с чужими. Отцы у них на фронте. За эту прогулку отвечаю я! — обидчиво заявил майор и, поскрипывая кожей полушубка, стал ходить взад и вперед, на ходу объясняя, что сам он останется со стариком, а ребят нужно подвезти до Иловской. За ночь они отдохнут и потом вместе со стариком доставят коров по назначению.

— Оно, конечно, дело ваше, — заговорил шофер. — Вы тут старший, вам и распоряжаться. Только нескладно получается. Люди во какую дорогу прошли. Можно сказать, дом построили. Осталось покрыть и побелить его, а тут им няньку.

Запыленные усы шофера сердито дернулись, и он замолчал.

Майор, опешив, остановился. Он полностью соглашался с шофером, но должен был и сам видеть, здоровы ли ребята и старик, чтобы быть уверенным, что до Иловской, до переправы через Дон, они благополучно доберутся.

… Через несколько минут майор, шофер и садовник услыхали звон захлебывающегося на яростном ветру колокольчика.

Со склона в лощину, из-за голых кустов, им, будто на ладони, видно было, как приближались коровы. В голове стада, с палками через плечо брели запыленные Иван Никитич и Гаврик. В хвосте шагал Миша с ведром, висевшим на лопате за спиной, а позади Миши плелись связанные меж собой телята.

— Походная жизнь — она не сладка, а до крайности интересна и под уклон идет, — с усмешкой сочувствия заметил шофер.

Иван Никитич невдалеке от дороги остановился, повернулся узкой костлявой спиной.

— Михайло, — послышался его охрипший голос, — не напирай сзади! Отпусти телят на траву, а сам иди сюда!

Первым на дорогу вышел Гаврик.

Из-за кустов видели, как он попробовал прочность накатанного грунта сапогами, слышали его с усталой гордостью сказанные слова:

— Миша, вот она дорога! Три дня ее не видали!

Вслед за дедом появился Миша. Он тоже счел нужным попробовать ногами дорогу, сбить на затылок треух.

Старик, становясь с каждым словом оживленней, предложил:

— Можно пройтись! По ней и слепой к вечеру до Иловской доведет, а там пойдут наши миусские поля.

Он закинул руки за узкую спину. Подражая ему, Миша и Гаврик тоже закинули руки за спину… Все трое немного прошлись по дороге. На обратном пути, взглянув деду в глаза, Миша с опасением проговорил:

— Дедушка, хоть бы они не вздумали выехать нам по подмогу!

Дед сразу остановился.

— Ветер еще силён. Там, конечно, беспокоятся, а все-таки получится бестолково.

Майор, проскрипев кожей нового полушубка, тихонько кашлянул.

Заговорил Гаврик с досадой скучающего человека:

— Дедушка, мы же задание почти на сто выполнили… Гнали, гнали и тут они.

Он хлопнул шапку о землю.

— Гаврик, треух надень и не каркай, как ворона на мокрую погоду. Пришлют помощников, отправим их по назначению.

Миша, обращаясь к деду, добавил:

— Их, дедушка, отправим, а сами дело доведем до конца.

— Дедушка, эта дорога кончится… А потом мы опять в поход по колхозному заданию?

— Обязательно! — засмеялся старик, и от его хорошего старческого смеха у Гаврика невольно вырвалось:

— Жизнь!

— Жизнь впереди! Там она! — старик указал на дорогу. — И не топчись, Гаврик, на месте! Трогай коров! Нечего им стоять!

Зазвонил колокольчик. Он, верно, звонил все время, потому что коровы рвали траву, но за кустами терна его звон услышали только теперь.

Когда коровы скрылись за противоположным склоном лощины и звон колокольчика потонул в попутной ветровой хмаре, майор, поднимаясь в машину, проговорил:

— До Иловской они дойдут. Там в МТС, на совещании, должен быть Василий Александрович, секретарь райкома… Пусть подскажет, как дальше.

Услышав это, шофер сразу повеселел, сбочил шапку и кинулся заводить машину:

— Раз Василий Александрович будет решать, то вам, товарищ майор, быть, где меньшинство, а мне — где большинство! — сквозь гул мотора прокричал он.

Загрузка...