Дягилев Владимир Вечное дерево

Владимир Дягилев

ВЕЧНОЕ ДЕРЕВО

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Степан Степанович Стрелков сидел у подернутого ледком окна и разглядывал свои руки, будто за сорок восемь лет жизни ему все некогда было рассмотреть их и только теперь выдалось свободное время.

Руки-тяжелые, с широкими запястьями, с негладкими ладонями, в мелких узловатых шрамах.

Он мог бы рассказать историю каждого шрама. Вот этот, между большим и указательным на левой, - память о задержанном нарушителе. Сбитый ноготь на среднем-"визитная карточка" рабочей молодости. Вся правая кисть шершавая, как терка,-пожизненная отметина Отечественной войны.

Много довелось испытать этим рукам, много переделать.

А теперь...

Степан Степанович вздохнул прерывисто и опустил руки на колени.

Стул скрипнул под ним, словно пожаловался.

Степан Степанович поднялся, не спеша сходил на кухню, принес молоток, гвозди и принялся прибивать ножку.

- Отец, что это такое?-услышал он голос жены и обернулся.

В дверях стояла Нина Владимировна - румяная с морозца.

Степан Степанович впервые заметил, что жена подкрашивает губы, и почему-то это открытие было неприятно ему.

-Делать тебе нечего,-сказала Нина Владимировна.

Она сказала это просто, не желая обидеть, но ее слова неожиданно задели его.

- Верно. Нечего, - подтвердил он.

Нина Владимировна не поддержала разговора, а подойдя к нему близко, так что он увидел свое отражение в ее зрачках,сказала:

- Ты вот что, отец, на Журку обрати внимание. На носу выпускные экзамены, а он знай своим баскетболом занимается. Надо в институт готовиться.

- Непременно в институт?-спросил он, не потому что не хотел, чтобы сын учился дальше, а просто просьба была непривычной. Всю жизнь жена занималась воспитанием детей, а он-военной службой. Они старались честно выполнять каждый свое дело. И то, что жена вдруг нарушила это установленное правило, удивило его.

- А что же, он неучем оставаться должен? - вспылила Нина Владимировна.

- Да, начинали мы не очень грамотными, но Советскую власть создали, и теперь у нас учатся...-возразил Степан Степанович тем твердым голосом, который появлялся у него в минуты волнения.

- Не надо политбесед,-перебила Нина Владимировна. -Лучше съезди к Сидору Митрофановичу, он, ка"

жется. Текстильным командует.

- Какое отношение к Виктору имеет Текстильный?

- Не спорь. Мы с тобой не герои пьесы.

Степан Степанович и сам не любил пререканий.

- Решим так,-сказал он.-Куда захочет-туда и пойдет. Сумеет-пусть поступает. Нянькой не буду.

Я, слава богу, без нянек вырос.

Скобочки густых бровей Нины Владимировны полезли кверху.

- Вырос! .. Теперь не то время. Сейчас диплом нужен.

- Диплом не щиток-им от жизни не прикроешься.

Нина Владимировна стала спорить и горячиться. Но Степан Степанович, не проронив больше ни слова, надел шинель с темными полосками на месте погон, каракулевую папаху и-вышел на улицу.

Очутившись во дворе, Степан Степанович тотчас ощутил на лице острый порыв ветра.

Сморгнув слезу, он заспешил за угол, на солнечную сторону дома. Здесь было тепло, слегка припекало.

С крыш падала капель.

Он сел на стоявшую возле дома узкую, припадающую на одну ножку скамейку и стал думать о только что происшедшем разговоре с женой.

Жена намекнула ему, что он неуч. И это оскорбило Степана Степановича. Уже много лет не слушал он от нее этого грубого слова. Когда-то, в первые годы их совместной жизни, когда он был еще молоденьким щеголеватым лейтенантом, Нина в минуту запальчивости назвала его неучем. Она кичилась своим воспитанием, образованием и хорошим голосом.

Потом это прошло. После войны он Ни разу не слышал от нее грубого слова.

Вернувшись с фронта подполковником, Степан Степанович получил генеральскую должность. Его ценили в соединении. Офицеры часто обращались за советом, любили бывать ^него дома. И Нина Владимировна охотно и приветливо принимала их. Ей приятно было видеть внимание и уважение, которое оказывали ее мужу, а это значит и ей. Она свыклась с этим и никогда уже больше не произносила обидного слова "неуч".

И вдруг сегодня он снова услышал это слово.

"Конечно, кто я теперь-отставник",-подумал Степан Степанович.

Послышалось громкое похрустывапие. К нему подходил твердым, крупным шагом рослый и широкий в плечах полковник в отставке Куницын.

Куницын был старым товарищем Степана Степановича еще по училищу. Они и раньше встречались, и каждый раз радовались, увидев друг друга, вспоминали однокашников, дружков своих. Для них, для их памяти все они, невзирая на возраст, положение и звание, всегда оставались такими же жизнерадостными, подтянутыми и веселыми, какими запомнились с юных лет, с училища.

Вот и сейчас, глядя на Куницыпа-теперь просто соседа по дому,-Степан Степанович вспомнил его молодым, ладным, рослым пареньком, стоящим в их роте правофланговым (сам Степан Степанович стоял девятнадцатым). Куницын единственный курсант в училище носил черные усики-стрелки. Над этими усиками любили подтрунивать товарищи, но Куницын стойко выдерживал все насмешки, усов не сбривал. В годы войны "стрелки" превратились сначала в "штычки", потом стали пышными, длинными, чуть не до ушей. А сейчас усы обвисли, поседели, но все равно придавали Куницыну бравый вид.

- Вижу, сидишь, как подсадная утка. Думаю - пойду пристроюсь, - сказал Куницын басом и, подавая Степану Степановичу мясистую руку, ни с того ни с сего захохотал, будто закашлялся.

Они пошли вдоль дома.

Под солнцем блестел ледок, словно по двору было насыпано битое стекло.

- Ну как, привыкаешь?-спросил Куницын, приняв молчаливость Степана Степановича за тоску по службе.-Я, брат, первый год места себе не находил.

- Работу искать надо,-сказал Степан Степанович.

- Ну скажи, все то же,- прогудел Куницын.-И я поначалу рвался, да не так-то это просто. Никуда мы с тобой, старые моржи, не годимся, никому мы не нужны.

Специальности у нас нет-раз. Новую приобретать поздно-два. Смотрят на нас как на вышедших в тиражтри. К почетному и обеспеченному положению мы привыкли и менять его на худшее не пожелаем-четыре.

Ну, есть и пять, и шесть, и семь...

- Есть одно,-возразил Степан Степанович,-желание работать. А если его нет, тут и пять, и шесть, и семь...

- Знаешь- что?-перебил Куницын, подхватывая Степана Степановича под руку.-Строй дачу. Малину разводи.,.

- Разрешите пристроиться?

К ним подошел капитан первого ранга в отставке Копна. Он был в черной шинели, в фуражке с вензелями на козырьке, в начищенных ботинках. Фамилия Копна не подходила к его невысокой фигуре, мелким чертам лица, негромкому простуженному голосу. Он был уволен из армии по болезни, и болезнь эта была на лице его желто-лимонного цвета. Седые виски еще более подчеркивали желтизну лица.

Полковники поздоровались и пустили Копну на левый фланг.

Степан Степанович оглядел своих товарищей и грустно улыбнулся.

- Читали?-спросил Копна.-Кеннеди-то запретил своим генералам подначивающие речи произносить. Может, на штиль потянет, а?

- Поживем-увидим,-уклончиво ответил Куницын. - Все равно мы с ними на разных флангах.

Копна подскочил на месте, спутал шаг и тотчас поправился, зашагал в ногу.

- Что же, в таком случае мирное сосуществование невозможно, по-твоему?

- Ну, возможно, - протянул Куницын и тут же заметил: - Но как на них надеяться?

- Постой, - Копна остановился на секунду. - Где же логика?

Они заспорили, горячась и перебивая друг друга.

И раньше Степан Степанович не раз слышал подобные споры, но они почему-то не раздражали его так, как сегодня. "О чем они спорят? - думал он, уступая место Копне поближе к Куницыну.-Делать нечего-вот и спорят. Когда служили - не до споров было..."

Он пр-ипомнил во всех подробностях историю своей отставки. Сначала был указ о сокращении армии. Они радовались и одобряли этот указ, понимая его мирные цели и благородные задачи. Потом, когда речь пошла о практическом выполнении этого указа, некоторые офицеры, особенно те, что постарше, заволновались. Коекому оставалось дослужить до положенной пенсии годдва. Кое-кто не хотел уходить, чувствуя себя еще вполне способным к службе. Были и такие, что просто пугались перемены, как жители глухой деревеньки пугаются переезда в шумный город. Для страха имелись основания:

у многих офицеров не было гражданской специальности.

Однако будильники службы были заведены отдельно для каждого. Отделы кадров работали исправно. Ежедневно раздавались звонки, и кому-то из офицеров приходилось подниматься, уступая место более молодому.

Многие штатные должности сокращались, и тут уж надо было уходить из армии.

- Нет, ты только послушай,-прервал его размышления Копна.

- Без меня разбирайтесь, - отмахнулся Степан Степанович и опять задумался.

Он вспомнил, как его вызвал к себе генерал - непосредственный начальник и боевой товарищ.

- Как дела, старина?-спросил генерал непривычно приветливо, и Степан Степанович сразу понял: что-то не то, никогда еще за много лет совместной службы он не обращался к нему так фамильярно.

- Что, и мне звоночек?

Генерал смутился, полез в стол и достал бумагу.

В ней официально предлагалось рассмотреть вопрос об отставке офицеров. В списке была фамилия и Стрелкова...

- Ну, легенда, - пробасил Куницын и толкнул Степана Степановича в бок.

- Да спорьте вы на здоровье,-сказал Степан Сте"

панович и продолжал вспоминать.

Генерал посоветовал комиссоваться, и Степан Степа* нович послушался его совета.

В госпитале только и разговоров было о болезнях, о статьях, о пенсии, о процентах и выслуге лет. Здоровые и крепкие офицеры-те, что еще вчера вставали по тревоге, стойко переносили все трудности воинской жизни, любили под гром оркестра шагать впереди своих полков и батальонов, могли ползать по-пластунски, прыгать с парашютом, водить танки, учить солдат,все эти боевые и закаленные командиры превратились вдруг в озабоченных, жалующихся, больных людей...

Все в Степане Степановиче протестовало против этого неестественного положения. Но приказ есть приказ, и он привык выполнять его: ходил по врачам, жаловался на болезни и ранения, сдавал анализы.

- Поздравляю, -с непонятной завистью произнес сосед по палате-лысый, рыхлый полковник, когда Степан Степанович, злой и потный от стыда, вернулся с комиссии.

- Иди ты к черту! - грубо ответил Степан Степане* вич и пошел в курилку.

- Ты чего это? - обидчиво пробасил Куницын.

- А что?

- Да к черту меня посылаешь...

Степан Степанович не успел ответить. По дорожке, прижимая двумя руками коричневый портфельчик, шла Иринка и плакала.

- Ты о чем, дочка?

Она покосилась на посторонних и ничего не ответила"

Степан Степанович достал платок, утер ей слезы.

- Замерзла?

- Нет,-сказала она, качая головой.-Двойку па физкультуре получила.

И она заплакала горше прежнего.

Степан Степанович козырнул товарищам.

- Заходите вечерком. Может, пульку сгоняем.

По вечерам, обычно в выходные дни, у Стрелковых играли в преферанс. Степан Степанович любил эту игру с давних пор, не очень увлекался ею, но, когда доводилось, играл с охотой. Преферанс отвлекал от каждодневных забот и тревог, от мыслей по службе, успокаивал.

Играли не часто, но с удовольствием.

Так было.

Теперь играли почти каждый вечер. Обязательно приходил полковник в отставке, старяй друг дома Самофал.

Еще кто-нибудь на огонек появлялся. А нет, так играли втроем: Самофал, Степан Степанович и Нина Владимировна.

Самофал являлся ровно в двадцать ноль-ноль, пожимал руку улыбающейся хозяйке, звонко прищелкивая при этом каблуками. Рассаживались, Нина Владимировна доставала карандаши, Иван Дмитриевич вынимал из кармана расчерченный лист бумаги, пододвигал к себе сапожок-пепельницу. И игра начиналась.

В этот приход Самофала Степан Степанович вдруг заметил, как за последнее время изменился Иван Дмитриевич. Трудно было определить, в чем состояла эта перемена. Он был все тот же: высокий, красивый, по-юношески стройный. Седина не старила, а молодила его энергичное лицо, как бы освещая его дополнительным светом. Даже привычка приглаживать двумя руками и без того гладкие, всегда хорошо лежащие волосы осталась.

Но вместе с тем было в нем что-то такое, чего раньше Степан Степанович не улавливал-то ли больше морщин появилось у глаз и у губ, то ли не так тщательно, как обычно, он был побрит и подстрижен, то ли не совсем чистый подворотничок был на его еще не старом кителе.

Что-то было.

Самофал "и на этот раз вынул лист бумаги, старательно разгладил его и положил перед собой.

Степан Степанович посмотрел на этот лист и опять впервые обратил внимание, как тщательно он расчерчены линии четкие, прямоугольник правильный, пулька ровная, места записи красиво разлинованы цветными карандашами.

"Сколько времени потрачено на это,-подумал Степан Степанович, сам не зная почему испытывая досаду. - Наверное, полдня чертил".

- Ты здоров ли?

- Вполне.

- Что-то часто я тебя навеселе вижу.

- Бывает.

Нина Владимировна воспользовалась разговором мужчин и вышла из комнаты.

"Если он не хочет делать это сам, - рассудила она, - то я от его имени сделаю".

Нина Владимировна прошла в коридорчик, к телефонной книжке, где был записан телефон Сидора Митрофановича - директора Текстильного института.

Едва она успела поговорить с Сидором Митрофановичем, раздался звонок. Заявились Копна, Куницын и редкий гость - полковник в отставке Шамин, секретарь партийной организации жилконторы.

Копна пришел с газетой в руках. Раздевшись, он быстренько причесал свои редкие волосы с пробором посредине, так что каждый волосок был виден. Пробор был прямой, как по линейке, и нос у Копны прямой, и губыдве бледные ленточки, чуть загнутые у краев. Он прошел к столу широко и уверенно, по-моряцки расставляя ноги, и тотчас заговорил своим жиденьким, простуженным голоском:

- Что же творится в Конго, товарищи?! Курс на расчленение.

Он произнес это таким трагическим тоном, как будто его самого собирались расчленять.

- Ты хоть поздоровайся, борец за ослабление международной напряженности, - прервал его Самофал и встал, чтобы пожать руку товарищу.

Куницын вошел стремительно, загудел, засмеялся, выдал хозяйке целую серию комплиментов.

Шамин появился тихо, поздоровался тихо, сел тихо.

Он не любит шума, он - человек дела.

Нина Владимировна занялась чаем, запорхала из комнаты на кухню, только рукавчики у халата развевались, словно подрезанные крылья.

Мужчины остались за столом одни.

- А я, собственно, пришел пригласить тебя на дачу, - пробасил Куницын и, вероятно желая объяснить, почему он приглашает только Степана Степановича, сказал: - Скучает вояка. Знаете, о чем он сегодня докладывал мне? Работать, мол, надо.

- Конечно, - подтвердил Степан Степанович. - Я уже целый месяц ищу работу. Договорился с одним однополчанином пойти на завод, да он приболел.

- Видите!-воскликнул Куницын, удивленно разведя руками, и засмеялся.

Товарищи не поддержали его.

Куницын размашисто пригладил усы и спросил басовито:

- Куда же, если не военная тайна, намечаешь?

- На завод хочу. Слесарем. Это моя довоенная специальность.

- Ну-у, - протянул Куницын и обвел глазами товарищей, - удивил,слесарем...

- А что особенного?-спросил Степан Степанович, не понимая иронии Куницына.-Я действительно работал слесарем. Ты просто не знаешь. Все время как-то тянуло на завод вернуться. И сейчас пойду на работу с радостью, если, конечно, место найдется.

- Но как-то все-таки неловко,-не одобрил Шамин. - Полковник - слесарем?

- Я лично даю свое "добро",-вставил Копна.- Ничего особенного не вижу в том, что Стрелков будет работать слесарем. Любит-работай. Я бы, например, с удовольствием. Я тоже от станка и на флот.,, Да вот здоровье...

- Хм, скажи!-хмыкнулКуницын.

- А что?!-возмутился Степан Степанович, понявший наконец, что над ним посмеиваются. - Действительно, любимое дело. Через всю жизнь пронес.

- Разговорчики,-запальчиво прогудел Куницын.

Шамин поднял руку над столом, как бы повелевая успокоиться тому и другому.

- Подумай,-сказал он.-По-серьезному отнесись.

Зачем это нужно? Кому нужен простой рабочий в чине полковника?

- Мне. Самому мне.

- Позволь карандаш,-попросил Шамин.-Давай посчитаем. Пенсия у тебя большая. Заработаешь ты на этой должности рублей семьдесят-восемьдесят, ну, даже сто. Так что это тебе даст?

- Моральное удовлетворение, - быстро ответил Степан Степанович. - Вы не берете в расчет самого главпого: любовь человека к своей работе... А я...-он помедлил, сообщил доверительно: - Бывало, на фронте, в затишье, лежу и мечтаю. Вот об этих, о мирных днях, о заводе.

- Идиллия, - не выдержал Куницын.

- Нет, почему же, - не поддержал его Ша.мин. - Это все так. Я верю. Но сейчас стоит ли? Полковник все-таки. Можешь больше пользы принести па другом деле, не у станка.

- Ты всю нашу корпорацию подводишь,-тотчас отозвался Куницын. Дескать, вот... ни на что больше не способен.

- Ерунда,-вмешался Самофал, молчавший до сих пор.-Мы о его способностях знаем. А вот это... Я первый раз слышу...

Степан Степанович насторожился: что скажет старый друг? К голосу Самофала он всегда прислушивался.

- Удивил ты меня, Степан, - произнес Самофал с чувством.-Мужеством своим удивил. Не каждый примет такое решение, не каждый найдет в себе силы пойти в рабочие на склоне лет.

- Вот это точно, - поддержал Копна..

- Найдутся люди, что не поймут и осудят, - продолжал Самофал. - Но ты на них... Они всегда, в любом деле...

- На кого ты намекаешь? - прогудел Куницын.

Самофал не ответил, поднялся, шагнул к Степану

Степановичу, пожал руку. И ушел.

Ободренный поддержкой друга, Степан Степанович

перешел в наступление.

- Ты коммунист, Платон Матвеевич?

- Ну, ты же знаешь,-пробасил Куницын.-Вместе с тобой еще в училище принимали.

- Мало ли что...

- Подтверждаю,-сказал Шамин.-В моей организации...

- Да я не о том, - произнес Степан Степанович. - Я о сути... Раз он так пренебрежительно о рабочем классе...

- Не. обобщай, - прервал Куницын. - Во-первых, ты еще не рабочий, во-вторых, ты-не рабочий класс.

- Зато ты-дачник, специалист по разведению малины.

У Куницьша от гнева задрожали усы, в глазах сверкнули сердитые огоньки. Он тотчас прищурился.

- Нехорошо. Я у тебя в гостях все-таки.

- Ну, ладно, ладно, -вмешался Шамин.

- Нет, отчего же,-продолжал Куницын.-Давайте поговорим о сути. - Он резко повернулся к Степану Степановичу.-Думаешь, ты один такой... мужественный.

- Я так не думаю,-сдержанно ответил Степан Степанович. - Но ты вот не желаешь работать.

- А ты почем знаешь?

- Да вот, не работаешь, уже полгода, по-моему.

- Хм, легенда!-хмыкнул Куницын и добавил после некоторых колебаний:-А хочешь, я раньше тебя устроюсь, и на достойное место?

Степан Степанович встал и в -знак согласия протянул руку. Куницын руки не принял, захохотал некстати и направился к выходу.

Вслед за ним поднялись Копна и Шамин.

- А чай?-спросила появившаяся в комнате Нина Владимировна.

- В другой раз,-сказал Коппа.

Шамин молча откланялся.

Как только они ушли, Нина Владимировна спросила:

- Что случилось?

- Ничего.

- Ты думаешь, я не слышала?

- Тогда чего же спрашиваешь?

- Куда это ты на работу собрался?

В соседней комнате раздались шаги. Они то отдалялись, то приближались к двери, доносилось похрустывание паркета, будто кто-то сухари жевал. Оказывается, сын был дома и все слышал.

Степан Степанович промолчал, взялся за газету.

- Не выдумывай, - наступала Нина Владимировна.-Не становись посмешищем.

- Какое может быть посмешище, если человек работает? - не выдержал Степан Степанович.

- Значит, все дураки, ты один умный? - повысила голос Нина Владимировна.

- Что это с тобой сегодня?

- Нет, это что с тобой?

Опять донеслось похрустывайие, и Степан Степанович, предупредительно кивнув на дверь комнаты сына, замолчал, Нина Владимировна словно не поняла его жеста.

- Люди подумают, что это я принуждаю тебя работать, из жадности к деньгам.

Степан Степанович не отвечал, не желая вступать в спор. Вопрос для него был вполне ясным и решенным, его сердило, что жена нарушает установившиеся в их семье отношения, встревает в его дела, противоречит ему.

- Над тобой уже смеются, -распалялась Нина Владимировна,-Я слышала, что Платон Матвеевич говорил.

Напоминание о Куницыне взволновало Степана Степановича.

- Работа!-произнес он громко, уже не обращая внимания на то, что в комнате сына вновь послышалось похрустывание паркета.-Работа-это жизнь. Без работы мы стареем, превращаемся черт знает во что...

- Не надо политбесед, - перебила Нина Владимировна.

- Нет, надо, - сказал Степан Степанович твердо. - Потому что без работы нет настоящей жизни.

- Отчего же другие не идут?! - возразила Нина Владимировна.-Что тебе нужно? Славы? Денег? Почета?

- Сознания, что не зря хлеб ешь.., Ах, да что ты понимаешь в этом!-вспылил Степан Степанович.- Разве ты по-настоящему когда-нибудь работала!

- Ах, не работала!-воскликнула Нина Владими* ровна.-Да ты сам всю жизнь мою испортил!..

И что ни говорил Степан Степанович, она упрямо твердила свое, что он "погубил ее талант, сделал из нее домашнего солдата". Они опять поссорились.

Степан Степанович лег на диван. Глядя на светлое пятно от фонаря на стене, он думал: "Вот оно как. Вот, оказывается, каков итог жизни".

Теперь он уже ничего не хотел прощать жене и оправдывать ее не хотел. Не ссора, не ее "домашний бунт"

больше всего взволновали Степана Степановича, а этот неожиданный поворот в поведении Нины Владимировны, неожиданное открытие человека...

"Значит, мы не жили, а сосуществовали..."

Степан Степанович начал анализировать свою жизнь и вспомнил, что они действительно не переживали особых трудностей вместе, бок о бок. Полжизни прожито отдельно: то он на фронте, то она у матери. В молодости Нина Владимировна куражилась над ним, но он был так влюблен, что все прощал ей. После войны жена стала относиться к нему по-иному, как и все, с почтением, понимая, что о ней, о ее доме судят по нему...

"А теперь я никто, отставник. Вот она опять и подняла голову. Значит, она и не изменилась за эти годы - какой была, такой и осталась..."

По выработанной годами привычке военного, Степан Степанович попробовал откинуть дурные мысли. Но как ни силился - они не проходили.

"Старею, видно, старею..."

Нина Владимировна тоже не спала, тоже думала.

Всю жизнь с мужем ее мучили два обстоятельства то, что она недоучилась и голос ее не расцвел, не сделал ее, как предполагала, знаменитой, и то, что она стала подчиненной своего мужа, как бы его домашним солдатом.

До свадьбы, когда он ухаживал за нею, Нина Владимировна чувствовала себя командиром: приказывала, и он выполнял любые ее капризы. Это подчинение крепкого, повидавшего жизнь военного человека льстило ее самолюбию.

Повелевая им, она одновременно ощущала его надежную руку. И это нужно было. Это нравилось.

"Что ж, обломается. Научу",-думала в те годы Нина Владимировна.

Степан был тогда такой обходительный, внимательный, старался быть воспитанным и вежливым.

Потом он сделал ей предложение. Они поженились.

Она не могла не поехать с ним к месту его службы. Родители и родственники, друзья и товарищи в один голос отговаривали ее от этой поездки, твердили, что она совершает роковую ошибку, губит себя, что это безумиеехать куда-то к черту на кулички. Но она понимала, что отступать нельзя, чувствовала себя героиней и не раскаивалась в том, что делала.

А дальше началось то, чего она не знала и не предполагала. И если бы знала-ни за что бы не согласилась на такое. Началась жизнь в дальнем пограничном гарнизоне. Совсем другой, непонятный,-необжитый мир открылся ее глазам.

Раз в неделю в бревенчатом клубе смотрели рвущиеся на каждой части старые картины, по вечерам играли в дурачка или преферанс, а молодежь пела протяжные песни, собираясь у клуба. Песни все были народные, украинские и русские, вроде "При лужке, лужке, лужке, при знакомом поле". Несколько раз в день мимо окон строем проходили солдаты.

Жены командиров сходились возль ларька "Военторга", часами судачили о платьях, покупках, чинах и назначениях, о подчиненных и начальниках своих мужей, перемывали косточки ближним.

Муж уходил из дому рано, возвращался поздно. Часто его поднимали ночью по тревоге. Нередко он куда-то уезжал на два-три дня. Нина Владимировна оставалась одна. Совсем одна. Ей казалось, что она живет среди чужих людей, в чужом мире.

Он приезжал веселый, оживленный, говорил о людях, восхищался ими, хотел, чтобы и она восхищалась. Но она не могла поддержать этого восторга, потому что не понимала причины его, не знала людей, о которых он говорил.

В короткие часы отдыха Степан тянул ее на спортивную площадку или в клуб, где работали драматический, хоровой и кружок кройки и шитья. Она злилась на его веселье и неуемность, на его довольство жизнью, в которой ей было скучно и одиноко.

Сперва он смеялся и утешал ее, затем стал сердиться.

Начались ссоры и взаимные обвинения.

Наступил день, когда ей сделалось все противным и невыносимым в гарнизоне.

Она решила бежать. Сделала это крадучись, воспользовавшись его поездкой в очередную командировку.

Степан нагнал ее на станции, усадил в кузов полуторки и молча повез в гарнизон. Дома, ставя ее чемодан к кровати, он произнес: "Дотяни до моего отпуска. Я сам отвезу тебя к родителям... если пожелаешь". И то, что он не стал уговаривать, задело ее самолюбие.

"К черту, все к черту!"-закричала она, расплакавшись, и осталась.

И вдруг все как бы накренилось в другую сторону.

Стало лучше.

Началось с того, что жена командира полка-добродушная, полнеющая, простая, но милая женщина-сама пришла к ней домой и пригласила принять участие в первомайском концерте самодеятельности. (Позже она догадалась, что это муж рассказал полковнице о ее голосе.)

Приглашение самой жены командира полка, высказанное дружески, польстило ее самолюбию. Она согласилась....

Нина Владимировна представляет этот вечер. На ней было голубое платье с черным бархатным бантом на груди и черные туфельки с розовыми ягодками-пуговками. Она была одета точно так, как одевалась в консерватории, в праздничных концертах. Так в гарнизоне никто не одевался.

Марфа Ивановна-так звали полковницу-усадила ее рядом с собой, погладила по плечу, подбодрила.

Она сидела с замирающим сердцем. Пожалуй, никогда еще в жизни она так не волновалась. Это был не просто концерт. Это был бой за ее место в гарнизоне среди этих людей, а значит-за жизнь.

Нина Владимировна и сейчас помнит свои дрожащие пальцы, сжимающие книжечку в сафьяновом переплете с текстом песен-ее репертуара, свой первый шаг на невысокую сцену, шаг навстречу черной пропасти притихшего зрительного зала, первые аккорды расстроенного пианино и свой неузнаваемый, точно чужой голос.

Лишь опыт и школа позволили ей механически пропеть то, что она исполняла до этого много раз. Она пела три вещи: "Что ты жадно глядишь на дорогу", "Не брани меня, родная" и "Хабанеру",

Успех был редкий. Ее словно подхватило, подняло на воздух ветром аплодисментов и уже не опускало на землю, вернее сказать, не наземлю, а в ту вязкую и затхлую массу одиночества и скуки, в которой она находилась до этого момента.

На следующий день Марфа Ивановна предложила ей вести кружок пения. Она взялась за это дело, увлеклась им. Хор гарнизона под ее руководством участвовал во многих концертах, ездил в Округ, получал грамоты, благодарности и призы, и всюду ее имя значилось пер* вым.

Постепенно Нина Владимировна примирилась со своей жизнью, научилась довольствоваться тем, что ее окружало, играть в преферанс, петь вместе со всеми "При лужке, лужке, лужке, при широком поле". И песня эта уже не была ей неприятна. Научилась жить жизнью мужа.

Когда Степан вернулся с войны весь в орденах и стал большим начальником, она была довольна. Ей приятно было, что на офицерских вечерах ее усаживали на лучшее место и замолкали, если она говорила, и приглашали танцевать, когда начинались танцы. Всякий раз, как только выдавался случай, ее просили петь и восхищались ее голосом. Жены обращались к ней за советом и с просьбами похлопотать за своих мужей перед ее мужем относительно отпуска или продвижения по службе.

Она старалась быть тактичной и доброй-такой, как была Марфа Ивановна, старалась ничем не оскорбить и не унизить достоинства и чести мужа, понимая, что не будь его, к ней не ходили бы за советами, не обращались бы с просьбами, не уважали бы так, как уважали при нем. Он всегда был на первом плане. Она не протестовала против этого, сознавая, что так и должно быть. Но в то же время где-то в глубине души таилась давняя обида за свое второстепенное положение в жизни. Она боролась с этим чувством, старательно скрывала его и в конце концов сумела сохранить тайну, но сама всегда чувствовала эту обиду, как старую, хотя и зарубцевавшуюся рану.

"Для чего я жила? Для чего все мои жертвы? .."

Больше всего взорвал Нину Владимировну разговор о сыне, тот безразлично-равнодушный, уверенный в своей непогрешимости тон начальника-тон, которым муж привык разговаривать с подчиненными и с нею-тоже подчиненной.

"Не буду.,. Как сам захочет.,. Диплом не щиток!"-вспоминала она слова мужа.

"Испортить жизнь сыну не позволю",-твердо решила она и покосилась в сторону мужа.

Тот уже спал, глубоко дыша и изредка постанывая во сне.

Виктор невольно слышал весь разговор матери с отцом. Ссора между ними была для него невероятна и неожиданна.

К отцу он относился уважительно, гордился им, потому что отец был боевым офицером, героем войны.

Эти чувства к отцу были воспитаны в Викторе с детства, с той минуты, как только помнит себя. Отец служил за границей, а они с матерью жили на ее родине, на Волге. От отца приходили письма без марок, со многими штемпелями, с адресом полевой почты. Мать рассказывала, что он, когда был еще совсем маленьким, на вопрос "где папа?"-тянулся к висевшей на стене фотографии, где отец был снят весь в орденах и медалях.

Виктор помнит, как он приводил мальчишек и они все вместе разглядывали эту фотографию и считали папины ордена и медали. Считали с кем-нибудь вдвоем, потому что у одного не хватало пальцев на руках...

Живого отца Виктор увидел позже, когда ходил во второй класс.

Отец приехал неожиданно, точнее сказать-прилетел.

Без телеграммы, без предупреждения-взял и появился во дворе. Виктор в это время в городки играл.

- Здравствуй, - сказал отец, протягивая руку всю & шрамах, как в наклейках.-Не узнаешь? Я-твой папа.

Перед ним стоял человек среднего роста, прямой и подтянутый, аккуратный и собранный, молодой и ладный, хотя на висках блестела седина и на лбу виднелись глубокие морщины. Орденов на нем не было. Вместо них - целая лесенка орденских планок, зато серые глаза блестели весело и игриво.

С отцом Виктору было хорошо, и он никак не хотел ложиться спать, сколько ни уговаривали его мать и бабушка.

- Давай-ка распорядок не нарушать, - сказал отец, приближаясь к его кроватке, и посмотрел на него как-то по-особому. И Виктор понял: отца надо слушаться.

С этой минуты он и стал все делать так, как велит отец, как говорит его взгляд, которому нельзя возражать. Виктор позже назвал этот взгляд приказным и сам учился делать такие же глаза, как у папы, чтобы пугать Иринку.

Авторитет отца в семь& строго поддерживался. Отца часто не бывало дома. И все равно мама и бабушка твердили Виктору: "Делай так, потому что так сказал папа", "Ну хорошо, я расскажу отцу, когда он приедет".

Не только Виктор - все слушались отца. Мама никогда не возражала ему. И его, Виктора, всю жизнь учила не возражать. Помнится, как-то они всей семьей были на Юге-как будто в пятьдесят шестом было,-и папа читал ему книгу о деревьях-великанах, живущих много тысяч лет. Деревья эти называются секвойи. Виктор спросил: "А есть вечное дерево?"-"Нет, вечного дерева не бывает",-ответил отец. "Нет, есть!"-сам не зная почему, возразил Виктор. И тут же получил "леща" от матери: "Не спорь с отцом", - сказала она.

Он уважал и слушался отца, но мать была ему ближе. Она была рядом всегда, как сердце, только протяни руку-вот оно, стучится. Вся жизнь Виктора проходила на виду у матери. Она знала о нем все: и хорошее и плохое. И он о ней знал многое, и от нее услышал, например, что он не первый сын, первый, Ленечка, умер перед самой войной, а он родился в сорок третьем, после того как папа приезжал домой в краткосрочный отпуск.

Он знал о маме многое, но ничем, точнее сказатьмало чем мог помочь ей. А мама умела плохое перевести в хорошее. Вот, например, с его кличкой как получилось.

Сначала он был невысоким, во всяком случае на физкультуре не первым стоял. А в седьмой класс после каникул вернулся - и оказалось, что он вымахал за лето, стал выше всех, стал высоким, худым и костлявым.

И Колька Шамин с ходу назвал его Журавлем. Обидно было, Виктор потихоньку от всех плакал. А мама, узнав о кличке, воскликнула: "Так это же красиво! Чего ты расстраиваешься, дурачок?" И нарочно стала называть его Журавушка. Жура. И всех приучила к этому, так что теперь иные люди даже его, настоящего имени не знают, так и зовут Журка. И он откликается на Журку.

Сейчас кажется, что это действительно красиво...

В общем, мама-это мама. А отец-как директор школы.

И вдруг мама, которая делала все так, как говорил отец, и детей приучала не возражать, не спорить, подчиняться отцу, вдруг мама сама заспорила, наговорила отцу грубых слов и в несколько минут разрушила то святое, что годами сама же создавала.

Именно потому, что отношения между матерью и отцом всегда были ровными и спокойными и Журка не знал и не представлял себе других отношений между родителями,- ссора между ними потрясла его. Он долго не спал и лежал не шевелясь, чтобы не подумали, что он не спит, закинув руки за голову, глядя на светлое пятно от фонаря, то замирающее, то вздрагивающее на стене.

Он думал о причине, заставившей родителей в первый раз в жизни поссориться. И как на вопрос учителя, ответил сам себе: причина состоит в том-идти отцу на работу или нет. То есть он хочет идти, а мама не согласна.

И из-за этого ссориться?! Он удивился: настолько причина ссоры .показалась ему ничтожной и оттого сама ссора выглядела совсем нелепой.

Работу Журка представлял себе как необходимость.

Люди идут па работу лишь потому, что без этого не проживешь. Для жизни нужны деньги, а их дают за работу.

Но он что-то не замечал, чтобы на эту работу люди рвались. Вот, например, во время-школьной практики в цехе, где их обучали, был слесарь Царьков. Он ежедневно цапался с мастером из-за каждой лишней детали, ничего не хотел делать сверх нормы, кричал мастеру: "Я вам не осел, чтобы ишачить".

Но почему же отец рвется ишачить? ..

Другая, более острая мысль захватила его. Хотя не отец, а мама говорила грубые слова, но Журка понял:

она обижена. И ему надо, необходимо заступиться за нее.

"Нужно заступиться, заступиться, заступиться", - эта фраза, как сигнальная лампочка, все зажигалась в его мозгу. Промычав что-то невнятное, он уснул.

Проснулся Журка в -холодном поту. Снились кошмары. Будто он один, сам с собой, играет в баскет и вместо мяча свою голову в корзину бросает. Она отскакивает от щита и снова садится к нему на плечи.

Он тряхнул головой и тотчас вспомнил все, чему был невольным свидетелем вчера.

"Что же теперь будет? И как мне быть?"-подумал он.

Еще никогда в жизни не приходилось ему решать такие сложные задачи. Нужно было определить свое отношение. не к кому-нибудь - к родителям. Как-то помирить их или сделать что-то такое, чтобы снова в семье было, хорошо и спокойно.

За завтраком мать разговаривала с ним, как обычно, делая вид, что ничего не случилось. Отец, как всегда, молчал. И это их стремление скрыть от него свою ссору еще сильнее расстроило Журку. Он ел, глядя в тарелку, изо всех сил стараясь не показать, что он знает о ссоре родителей.

- Не спеши так, - сказал отец.

- Ешь. Ешь, Жура,-тотчас отозвалась мать.

Эти как будто ничего не значащие фразы, в которых были скрыты противоречия, встревожили его. Он понял:

ссора серьезная, и уступать ни отец ни мать друг другу не хотят.

В школе Журка был рассеян, что-то невпопад отвечал по химии.

На большой перемене он отошел в дальний конец коридора, к окну, и опять думал. Теперь Журка уже твердо решил действовать: "Надо поговорить с отцом".

- Эй, мыслитель! О чем думаешь? - раздался голос Кольки Шамина.

Журка посмотрел сверху вниз на Колькину круглую, как мяч, бритую голову и неожиданно для себя спросил:

- Колька, мужчины мы или нет?

Колька лукаво прищурился и окликнул ребят, толпившихся в коридоре.

- Эй, ребята! Вот Журавель ставит перед нами жгучую проблему современности - мужчины мы или нет?

Он повернул к Журке улыбающуюся морду:

- Ты разъясни: в каком смысле? Тут по-всякому трактовать можно: в смысле самцы, рыцари, джентльмены.

- Дурак, и без смысла, - сказал Журка и пошел в раздевалку.

Отец сидел у окна, чуть боком к свету, и подшивал подворотничок к своему старенькому кителю. Журка ви"

дел его профиль: резкие черты лица, с легкой горбинкою нос, решительный подбородок, крутой затылок и прядку седых волос, повисших над ухом.

"Не медлить, не тянуть", - сказал себе Журка и, швырнув портфель на оттоманку, стремительно подошел к отцу.

- Папа, вот что,-произнес он, чувствуя сухость в горле.

Отец не повернул головы, даже не покосил глазами.

Журка продолжал громче:

- Не надо тебе работать.

- Это как же?-спросил отец, все еще не оставляя своего дела.

- А так... Так... На пенсию.

- А ты ее разве уже заработал?

Отец посмотрел на него пристально.

- Я? .. Я еще нет... Но ты... В общем, не надо...

Журка злился на себя, на свою беспомощность.

- А ты? Сам-то ты к чему тянешься? - спросил отец.-Что любишь? Куда после школы идти думаешь?

- Спорт люблю, - промямлил Журка. - Баскет.

- А людям?,. Какая им польза от тебя будет?

Журка стоял такой маленький, жалкий и ничего не мог с собой поделать.

- А я не хочу ишачить! - выкрикнул он через силу.

- Ах, вот оно что.,. Ну-ну! - отец рывком поднялся, точно ему подали команду "встать".

Журка заметил, как он резко, почти мгновенно изменился, словно внезапную боль почувствовал.

- А ну-ка, умник, снимай пальто, и пиджак тоже.

Ну! - скомандовал отец.

Журка дрожащими руками разделся, положил пальто и пиджак на спинку стула, но они свалились на пол.

У него не было сил поднять их.

- А теперь штаны снимай. Ну! Что стоишь?! Это все чужое, не твое, не тобою сделано, не на твои деньги куплено.

Журка не двигался.

Тогда отец подошел к нему близко - так, что Журка почувствовал его дыхание. Секунду - гневно, все с той же внутренней болью смотрел на него, а затем резко, сам ужасаясь тому, что делает, ударил по щеке.

- Запомни. И никогда, слышишь - никогда не оскорбляй тех, кто трудится.

Журка схватился обеими руками за голову и, всхлипнув, побежал в свою комнату.

Степан Степанович поднял его одежду, положил ее аккуратно на стул, взял китель и снова принялся за свое занятие.

Журка сидел, ничего не видя, не слыша, не двигаясь.

Мыслей не было. Слез не было. То, что произошло сейчас, было еще более ужасным, чем ссора между отцом и матерью. И это ужасное лишило Журку способности думать, говорить,чувствовать.

Его ударил отец. Никогда в жизни пальцем не тронул, а тут залепил пощечину. Наверное, для Кольки Шамина, привыкшего к отцовским головомойкам, это было бы шуточкой. А для Журки это была самая большая в жизни травма.

За что?

Он шел к отцу с хорошим, хотел заступиться за маму..

Он думал не о себе-о спокойствии в доме. Он впервые попытался высказать свое мнение, потому что уже не ребенок, понимает, что к чему. А его не захотели понять, а ему в ответ-по морде? И кто? Отец, которого он так уважал, которым так гордился. Пусть бы хоть ударил по-мужски, кулаком, а то пощечину дал, как девчонка.

Надо как-то ответить отцу, показать, что он не бессловесное существо. Ведь даже кошка и та царапается, когда ее бьют.

"Уйду напрочь", - сказал Журка сам себе и вскочил... Но тут вспомнил, что проходить надо мимо отца, и опять сел, положив на стол костлявые кулаки.

Его энергичная натура требовала действий, но он не знал, что делать. Прошедшие сутки, точнее сказатьвремя от вчерашнего вечера до сегодняшнего обеда все в нем перевернуло, как выпускной экзамен. Пожалуй, за год, за всю свою жизнь он не пережил и не передумал столько.

Хотя Журке и было семнадцать, хотя он и носил ботинки серок третьего размера, хотя уже несколько раз брился папиной бритвой, он все равно до вчерашнего вечера был ребенком. Конечно, он вполне взрослый, и сильный, и высокий, и все понимает. А все-таки он был ребенком. Жизнь шла беззаботно, для себя, для своего удовольствия, для своих радостей, как у десятилетнего:

знай учись, знай играй, знай веселись вволю. А сегодня и хотел бы, да не может так, как вчера. Вот надо поесть- и на тренировку. А он не может выйти, отцу в глаза посмотреть. И вообще, сейчас не до тренировки.

"Хватит скулить", - сказал он сам себе.

И как только сказал это, в голову пришла смелая мысль: "Уехать из города. Тут найдут, всякие осложнения будут, а в другом городе не найдут".

Журка встал и возбужденно заходил по комнате.

"Конечно, чего это я буду здесь жить да мучиться.

Уеду напрочь, окончу школу и поступлю куда-нибудь, и приеду в отпуск. Вот я-полюбуйтесь. Вы думали, я такой, ни на что не способный, а я - вон какой..."

Решение было найдено, и от сознания, что он знает теперь, как быть, Журке стало радостно и хорошо. Все показалось простым и легким: раз-уехал, два-окончил школу, три-поступил куда-то, четыре-вернулся с чем-то...

Когда и куда лучше уехать? Уехать лучше всего в Москву, там и возможностей больше - и учиться, и в баскетбол играть,- и случай такой представляется.

Как раз через неделю команда "Буревестника" едет на соревнования в столицу. Совсем недавно тренер приглашал Журку в эту поездку. Тогда он отказался, потому что мама была против, она за его успеваемость боится.

А теперь это "против" можно и не учитывать. Теперь сам себе хозяин.

Однополчанин Стрелкова майор запаса Алов все еще болел, а Степану Степановичу не сиделось без дела, тем более что о желании пойти работать было объявлено товарищам и они постоянно спрашивали его: "Ну как?

Устроился?" Степан Степанович подумывал: "А может, и в самом деле не на завод, а вот на стройку, на какуюнибудь должность?" Но все еще медлил, не шел, ждал выздоровления Алова.

Подтолкнул его Журка, неожиданное столкновение с ним.

"Это же черт знает что такое! До чего довела парнишку! - досадовал он на жену. - Избаловала. Распустила.

Все твердила ему: "Тебе все дано, перед тобой все дороги открыты, только учись, захоти только". Все "тебе, тебе, тебе". И никогда не спрашивала с него. А ведь "тебе"

должно равняться "с тебя", как сила заряда равняется отдаче. Иначе откуда появится это "тебе"? Его создать надо, накопить, заработать. А она тунеядца растит. Мальчика для мячика. Ишь ведь - "ишачить не хочу", вспо* минал он слова сына. - Ну нет! Я это дело перекантую.

Я из него всю дурь вытрясу, заставлю уважать рабочий класс".

И тут Степан Степанович подумал: "А что я дал сыну, чтобы спрашивать с него? Спрашивают то, чему учили.

А чему я учил Витьку?. " Занят был, занят, - оправдывал он себя, но совесть возражала:-Мог бы найти время.

Просто тебе удобно было так, как было".

И, как это ни горько, как ни досадно, должен был признать Степан Степанович, что сам во многом виноват, что воспитание детей отдал в руки жены, передовернлся и привык к этому, как к распорядку дня, как к дороге, по которой ходил из года в год.

"Надо с ним поговорить. Небось не мальчишка. Помужски поговорить". И тотчас возразил сам себе: "Но ему, сукину сыну, ничего не докажешь словами. Тут личным примером надо... Правда, он возражал: "Не надо работать"." Но это так. Это со слов матери.,. Только личным примером".

И Степан Степанович отправился искать работу на стройку.

Места все были знакомые. По этой земле он не раз хаживал с передовой до штаба, не однажды попадал под бомбежку, под минометный обстрел. Валялся в воронках, полузалитых водой, ползал по-пластунски по болотной грязи. Он эту землю знал на ощупь-сырую, вязкую, холодную. Здесь когда-то была свалка-пустырь, болото.

А теперь...

Земля была знакомая, а места новые, неузнаваемые.

Всюду дома-уже отстроенные, со светлыми окнами, с балкончиками и белыми занавесками, и еще строящиеся, растущие на глазах, без крыш, без окон, без балкончиков. Всюду бульдозеры, землеройные машины. Всюду подъемные краны, большие и малые. Всюду самосвалы, транспортеры,тракторы.

Машины роют траншеи, машины поднимают кирпичи, машины возят, машины носят, А люди командуют ими.

Людей мало. Машин много.

Вон из кабины подъемного крана высунулась голова в красной косынке, что-то кричит.

Непонятно! -отвечают парни в измазанных куртках.

- Под стрелой не болтайтесь, глухари!

Парни захохотали.

- Теперь понятно.

"Вот она - передовая", - подумал Степан Степанович, чувствуя тот знакомый душевный подъем, когда, бывало, в дивизию приходила новая техника, новые люди.

Он так задумался, что едва успел отскочить в сторону.

Из-за дома вынырнула машина и, качнувшись кузовом, забуксовала, обдавая его холодной грязью.

"Чего ж дорогу не построят?-проворчал он, стирая грязь с шинели.-Техника лучше сохранилась бы, скорость была бы выше и материалы экономились. Вон сколько их в грязи валяется..."

Степан Степанович в уме тотчас начал прикидывать, как бы он поступил, была бы его воля... "Вот здесь подъезд устроил бы, выезд-там, чтобы машины не сталкивались. Во дворе - кольцо".

- Эй, хлопцы, где тут управление? - спросил он у парней в измазанных куртках.

- Чего-о? - переспросили они недоуменно.

- Командование ваше где?

- Какое еще командование?

- Контору спрашивают, - раздалось с высоты. - Идите туда, товарищ,-красная косынка махнула рукой куда-то в сторону.

Контора оказалась грязно-серым бараком с маленькими окошечками.

Степан Степанович на минуту задержался, посмотрел по сторонам, как бы сравнивая этот барак с новыми, высокими и светлыми домами вокруг. Потом одернул шинель, как бывало перед тем, как войти к генералу, потянул на себя дверь.

В нос ударило табачным дымом. Накрыло шумом, словно волной. Всюду-на скамьях, на подоконниках, у стен и посредине барака-стояли и сидели люди в измазанных телогрейках и резиновых сапогах. Они курили и разговаривали громко, и смеялись, и шутили. Из-за перегородки слышались телефонные звонки, чей-то начальственный басок, пощелкивание счетов, стрекотание арифмометра. Люди не обращали на это внимания. Еже* минутно кто-то выходил или приходил, сильно хлопая дверью, кто-то поднимался и садился и прикуривал от общей спички.

Степан Степанович снова вспомнил войну, командный пункт и точно такое же скопление людей, движение, шум, разговоры, и за всем этим-он знал-существует порядок, дела, задание для каждого человека. Быть может, через секунду кто-то из них поднимется и пойдет выполнять свое дело, как уходили солдаты в разведку, в тыл врага, на ходу передавая товарищам недокуренные папиросы..И снова, как в те далекие дни, он почувствовал себя солдатом - и гордость и радость охватили его.

За тонкой перегородкой, за старым столом сидел сред"

них лет мужчина - начальник участка, как сказали Степану Степановичу. Он был занят разговорами с группой товарищей, которые задавали ему чуть ли не в один голос разные вопросы, и он умудрялся отвечать им, устремляя на каждого, с кем говорил, свои черные глаза.

Он не обратил внимания на приход Степана Степановича. Очевидно, к нему заходили без спроса все, кому нужно было, и во всякое время.

"По крайней мере не бюрократ", - отметил про себя Степан Степанович.

Наконец черноглазый взглянул на него:

- У вас что?

- У меня предложение,-заговорил Степан Степанович и почему-то заволновался, заторопился. - Относительно дорог. Подъезда-выезда... Чтоб не было пробок.

И относительно сохранности техники.

- Конкретно, - нимало не удивляясь, спросил черноглазый и указал ему на стул рядом с собой.

Степан Степанович обратил внимание на то, что стул стоял не напротив, как обычно у всех начальников, а рядом.

- Бумажки листок, - попросил он.

Степан Степанович быстро набросал предполагаемую схему дорог и подал черноглазому. Тот посмотрел на схему и улыбнулся.

- В армии были?

- Так точно. Двадцать пять лет имел счастье.

- Ну что ж, в этом - есть смысл... Вы не из треста?

- Никак нет. Я насчет работы.

- Это к Михееву. Нам нужны думающие люди...

Это напротив.

Степан Степанович поднялся.

- А места есть?

- Что-нибудь найдем. Важно зацепиться,-и черноглазый подал Степану Степановичу крепкую руку.

Михеев оказался солидным рябоватым мужчиной.

Он важно сидел, уложив руки на подлокотники. От посетителей его отделяла свежевыструганная деревянная перегородка, на которой кто-то уже успел-нацарапать свои инициалы.

Хотя Михеев разрешил Степану Степановичу войти, он минут пять не смотрел на него, а глядел перед собой, на какую-то бумагу.

- Н-да,-произнес он, не отрывая глаз от бумаги.

- Относительно работы.

- Специальность?

- Гражданской нет... Я из армии.

- Сами или попросили?

Степан Степанович не понял:

- Что именно?

- Сами ушли или попросили, спрашиваю?

- В отставке.

- Офицер, значит?.. Нужен начальник пожарной охраны.

Степан Степанович хотел возразить, но, вспомнив слова черноглазого "важно зацепиться", промолчал.

- Документы,-потребовал Михеев и впервые оглядел Степана Степановича с ног до головы, как оглядывают вещь, которую собираются купить.

Он долго изучал документы, а Степану Степановичу с каждой минутой все тягостнее было это ожидание, все сильнее подмывало уйти туда, в табачный коридорчик.

Он вдруг почувствовал себя неловко, унизительно, даже не призывником, а совсем зеленым, совсем еще ничего не значащим допризывником. Это было впервые. Это было так обидно, что и передать нельзя.

- Н-да-а,-протянул Михеев.-По структуре подходите, по анкете - нет.

- Это почему же?

- Полковник. Неудобно. Дискредитация мундира получается.

- Что вы!

- Вот так,-сказал Михеев, возвращая документы.

- Может, другая какая работа есть?-спросил Степан Степанович.

- Подходяги нет...

-Но мне сказали.,.

- Подходяги нет,-повторил Михеев.-Енде.

- Что?

- Конец, говорю. Желаю,-и он небрежно кивнул Степану Степановичу.

Степан Степанович не стал выговаривать Михееву за его поведение, ему уже не хотелось здесь работать. Он шел обиженный, оскорбленный, стараясь не обратить на себя внимание людей в измазанных телогрейках.

На улице буксовали машины, работали подъемные краны. Девушка в красной косынке все так же что-то кричала парням. А они снова отвечали!

- Непонятно!

Девушка.ругалась, а парни хохотали, держась за животы и приплясывая на гнущихся подмостках.

И этот здоровый раскатистый смех как-то сразу ободрил Степана Степановича.

"Какого лешего, - подумал он. - Чего я сюда? У меня свое есть. Завод, И только туда, И от этого не отступлю...."

И он решительно повернул к дому.

Куницын устроился на работу с ходу, на следующий же день после памятного вечера у Стрелкова, после неожиданной стычки с ним.

"Дачник, говоришь, специалист по разведению малины... - с возмущением рассуждал он. - Ишь ты, мужественный товарищ! Мы еще посмотрим, кто что сможет".

Работать Куницыну не хотелось. Пошел он на службу лишь потому, что было задето его самолюбие и он под горячую руку заявил, что устроится раньше Стрелкова.

Сделать это было не трудно. Куницын отправился в райком и подал заявление. Ему предложили несколько должностей, в том числе и должность заведующего партийным кабинетом крупного завода. Место вполне его устраивало. Оно было достойно звания, опыта, возраста.

"А то -слесарь, - все не мог успокоиться он. - И недостойно и простенько".

Однако самолюбие Куницына было не вполне удовлетворено, потому что не устроился еще Стрелков, и поэтому нельзя было объявить о своей работе, точнее, решить, кто более прав-он или Стрелков, нечестно было бы заранее выставлять свою правоту,

С детства Куницын привык быть честным и искренним, не терпел лжи и фальши. Считал неправду великим злом.

Воспитывался он у деда и бабки-людей суеверных, набожных. Часами старики простаивали на коленях перед иконами, часами молились и внука приучали молиться. А внук хотел знать, что такое бог и где он находится, и почему его никогда не видно. На его вопросы бабка не отвечала, мелко крестилась и стращала, показывая на иконы: "Вот он тебя, боженька-то".

Тогда он решил проверить, где же тот бог, что виден бабушке и не виден ему. Как-то бабушка вышла на завалинку погреться, а он на лавку, к иконам. Едва дотянулся до нижней - она сорвалась и полетела на пол.

Платоша зажмурился, замер, ожидая божьей кары. Но ничего не последовало. На полу, дымясь пыльцой, лежала старая дощечка.

- Бабушка! - закричал Платоша, выскакивая из избы. - Икона-то деревяшка. Бога-то нет!

Пороли Платошу, на горох ставили, голодом морили.

А он твердил свое: "Бога нет. Икона-деревяшка".

Плакала бабка, молилась за непутевого внука. Не помогало.

- Поперешный, одно слово, - заключила бабка и от"

везла его в сиротский дом.

Вот таким "поперешным" и вырос Куницын. Поперек неправды всю жизнь шел...

Из-за своей "поперешности" он и из армии ушел. Случилась в общем-то не такая большая история, со стороны поглядеть-мелочь, комариный укус. У полковника Куницына был в подчинении подполковник Каравай - верный фронтовой товарищ, человек резковатый, медлительный. Зато честный, смекалистый и умный офицер. Они Давно сработались и никогда не подводили друг друга.

Но вот соединение принял новый генерал, по фамилии Медведников, этакий жилистый, весь из желваков, будто он всю жизнь рвался, а его все в узелки связывали. При первом же знакомстве с Куницыным он спросил:

- Кто у вас в помощниках? Каравай? .. Так вы его...

это самое, - и сделал движение рукой, словно крошки со стола смахнул.

- То есть как? - переспросил Куницын.

- Нужно одного офицера устроить.-Заметив недоумение и растерянность Куницына, генерал пошутил:- Каравай, Каравай, ну-ка место уступай.

Куницыну было не до шуток. Унижение, обиду почувствовал он в словах "узловатого генерала". Человека убрать-что крошки смахнуть.

Уклончиво ответив генералу, он зашел к товарищам.

Он считал все настолько возмутительным и несправедливым, что любой должен понять и активно поддержать его. Так он считал. Да не так думали те, к кому он обратился. Те предпочитали с начальством не ссориться.

Выведенный из себя этим холодком, он заспешил, загорячился, кинулся в партийное бюро, в политотдел. Все и везде его выслушивали, обещали помочь, но делали это не так горячо и энергично, как хотелось бы ему.

Через несколько дней позвонил генерал.

- Ну как, это самое, освободили место?

- Никак нет.

- Что? Явиться ко мне!

Тогда Куницын подал рапорт об отставке. Нет, он не хотел уходить из армии. Рапорт был протестом против произвола начальника, крайней мерой, "которая, как он втайне надеялся, остановит Медведникова.

Но не тут-то было. Рапорт его ничего не изменил и не остановил движ.ения дела, как маленький камушек, брошенный под колеса машины, не может остановить ее движения.

Куницына легко отпустили, будто этого только и ждали.

И он ушел из армии. Ушел, чтобы никогда не возвращаться к активной жизни, чтобы оставшиеся годы прожить одному в тишине и покое.

Со временем он все больше стал понимать, что поступил глупо, дрогнул в решающую минуту, дезертировал с передовой. Для него, как фронтовое эхо, доходили вести о делах покинутого соединения. "Узловатого генерала"

прокатили на вороных на партийной конференции. Среди прочих грехов ему, оказывается, припомнили и операцию "Два К": Каравай-Куницын. А самого Куницына не позабыли, оформили наградной лист на положенный ему за выслугу лет орден Красного Знамени. Каждый год в День Советской Армии Куницыну приходили поздравительные письма, под которыми стояли подписи уже незнакомых ему людей. Это бередило его сердце и напоминало об ошибке. После таких писем Куницын срочно уезжал на рыбалку, в лес, в глушь. Там он забывался, и боль как будто проходила. Но затем снова какая-нибудь мелочь напоминала ему о его малодушии.

Вот и Стрелков со своими разговорами, со своим устройством на работу на должность слесаря растревожил старые раны, как будто подключил ток такого напряжения, какого совесть не выдержала.

"Ишь, легенда! Еще оскорблял, дачником называл.

Посмотрим теперь, кто прав!"

Куницын и раньше пробовал устраиваться работать, но делал это недостаточно активно, нехотя.

- А сейчас, как в бою, принял решение, и отступать некуда.

"Посмотрим, посмотрим,-твердил он.-Ты вот только устройся. -А мы посмотрим, какой ты мужественный..."

Время шло, а Журка все оставался дома. То, что в первый момент казалось "ему простым и ясным, через день сделалось вдруг и сложным, и туманным, и запутанным. То, что не имело как будто значения, обрело его, мелочи становились главным, а то, что считалось главным, почти потеряло свой смысл. Он чувствовал себя как на контрольной работе, когда к ней не готовился, не повторил пройденного, считая, что все помнит и знает, а на поверку вышло: надежды эти были напрасными, он все перезабыл, перепутал и не знает, с чего начинать сочинение.

Оказалось, в команду был включен другой игрок, и Журке пришлось упрашивать тренера включить его хотя бы запасным. Раньше он считал бы унижением проситься в команду, а теперь просился, раньше считал бы оскорблением быть запасным, а теперь обрадовался, когда тренер наконец уступил его просьбе.

Неожиданно потребовалась справка от врача, и этр оказалось почти неразрешимой проблемой. В школе брать такую справку нельзя было, потому что открывалась тай* на его поездки. Пришлось подчистить старую-число и год. Это было нехорошо, нечестно, Журка ходил с тяжестью на сердце, будто гирьку туда подвесили, как к часам.

Оказалось, что нужны деньги, потому что после соревнований придется на что-то жить. Денег было всего три рубля с копейками: мать дала кеды купить. Этого, ко"

нечно, мало, но просить нельзя было, потому что просьба, опять-таки, могла вызвать подозрение и все испортить.

Вот так во всем появилось это проклятое "нельзя", как красный свет, при котором не перейдешь дорогу, а дорогу необходимо было переходить.

Главное же, что удерживало и тяготило Журку, что он все сильнее, с каждым днем сильнее чувствовал, но не признавался даже себе в этом, состояло в том, что ему вдруг грустно и страшно стало уезжать из дому, покидать все такое привычное, обжитое, родное. Все чаще он ловил себя на мысли: "А может, не надо? Может, все обойдется?" Все чаще в душе покрикивал сам на себя: "Расскулился. Расслабился!" Все чаще поглядывал на родителей, замечая такие подробности, которых раньше не видел: седые волоски на висках матери, косую полоску пореза на щеке отца.

"Не распускайся, не распускайся!"-приказывал он себе.

Но семейные подробности лезли в глаза, как блестящие предметы в комнате, и оказывались сильнее его воли, Какая-нибудь вещь, альбом с марками, случайно попавшийся под руку, нагоняли на него грусть. Какая-нибудь скамеечка для ног, сделанная руками отца, "чтоб удобней писать было", какой-нибудь старый, изрезанный бритвой угольник-все обретало неожиданное, щемящее сердце значение.

Приближалось время отъезда, а дело не двигалось с места..

"Или - или?! - сказал себе Журка. - Они ж молчат.

Отец не обращает на меня внимания, будто не он меня, а я его ударил. Да что я, на самом деле, щенок?!"

И он заставил себя действовать.

Пришел с уроков пораньше, точнее сказать, удрал с литературы. Отца не было-наверное, опять ушел искать работу. Мать направилась в ателье.

"В ателье-это не скоро",-подумал Журка и, как сорвавшийся со старта бегун, начал поспешно собираться.

Иринка сидела за столом и наблюдала за братом, поворачивая голову, как котенок, когда он следит за мелькающей перед ним веревочкой.

Журка делал вид, что не замечает ее любопытствующих взглядов: доставал из-под оттоманки отцовский чемодан, застилал его старой газетой, прятал мамины тряпки в шифоньер.

Иринка не вытерпела и спросила:

- Едешь, да? Куда, а?

- На соревнования... Учи уроки.

"Еще выболтает",-подумал он и перенес чемодан в свою комнату.

Через минуту в дверях показалась Иринка.

- А почему с папиным чемоданом?

- Так надо... Учи уроки, а то маме скажу.

Иринка обиделась, тряхнула черными бантиками.

- А я тоже скажу.

- Что... скажешь? - спросил он и испугался.

"Все дело может испортить". Он хотел, как всегда в таких случаях бывало, дать Иринке "леща", но с грустью подумал: "Уеду и долго ее не увижу".

- Принеси-ка мою зубную щетку и пасту.

Иринка, удивленная неожиданным смягчением брата, шмыгнула в ванную, принесла щетку и пасту,

- А чем же я чистить буду?

Паста у них была одна на двоих.

- Пока маминой почистишь, а потом тебе купят.

У нее лукаво блеснули глазенки, и от пришедшего вдруг открытия она даже привстала на носочки.

- Ты сбегаешь, ага?

- Я не сбегаю... Я уезжаю.,. На время уезжаю...

Уеду, а потом приеду.

Она осуждающе потрясла бантами.

- Ты мне не ври... Я знаю, что сбегаешь.

Журка секунду стоял перед ней с пастой и щеткой в руках, решая, стоит ли посвящать ее в свою тайну,

- Дай слово, что никому не скажешь.

Иринка прижала кулачки к груди. Они были в чернилах и показались Журке какими-то особенно жалкими, маленькими.

- Честное будущее пионерское,-прошептала Иринка, точно их кто-то мог услышать.

Журка все медлил: просто боялся, что голос дрогнет.

Он смотрел сверху вниз на сестренку, и чувство жалости к ней все сильнее захватывало его. Вспомнилось, как он иногда обижал ее, дразнил "синяпкой", дразнилку придумал: "Были у баПки гриПки обаПки, рыжики, синяПки".

- Я тебя больше никогда обижать не буду,-сказал он совсем не то, чего ждала от него сестренка.

- Нет, рассказывай, - потребовала Иринка. - Я же слово дала. Не веришь, да?

- Верю,-сказал он и притянул Иринку за плечи.

Это было проявлением такой небывалой нежности, какой Иринка еще никогда не замечала в брате. Ей тотчас передалось его состояние. Она всхлипнула и, боясь, что он подумает - "куда ей рассказывать секреты", сразу же объяснила:

- Потому что не доверяешь.

- Верю, - повторил Журка и, не опуская рук с ее плеч, усадил сестренку на кровать. - Ты маме письмо от меня передашь, - сказал он. - Не сразу передашь, а дня через два.

Иринка послушно кивнула.

- А на словах про меня ничего не говори. Не напоминай, и все.

Иринка энергично потрясла бантиками.

- И вообще, к ней хорошо относись, чтобы она не волновалась. Постель убирай.

- Буду,-заверила Иринка.

- "Тягучку" прекрати.

"Тягучка" была ее хитростью, о которой знал только брат. Когда Иринке не хотелось что-либо делать или идти куда-нибудь, она долго одевалась, долго ела, долго искала ленты - одним словом, тянула время.

- С отцом тоже будь... - сказал Журка и сдержал вздох. - Он сейчас переживает, без работы... Скучно ему... Понимаешь, всю жизнь работал... и вдруг...

- Ага!- оживилась Иринка.-Я заметила. И на маму он молчит из-за этого.

- Вот-вот! - подтвердил Журка. - Ты теперь одна остаешься, так смотри... чтоб порядочек был.

- Будет,-по-взрослому серьезно и ответственно заверила Иринка и опять потрясла бантами.

Журка хотел погладить ее по голове, но только поправил бантики и сказал великодушно:

- Книги мои бери, только клади обратно... И на велике катайся, только осторожней, восьмерку не сделай.

Никогда в жизни братишка не разрешал ездить на своем велосипеде и брать свои книги. Разрешение было проявлением такой доброты, что Иринка хотела привскочить и чмокнуть его в щеку, но не сделала этого, удержалась. Она понимала серьезность момента, всем сердечком понимала, предчувствовала предстоящую разлуку, горе, несчастье...

Они замолчали, прижимаясь плотнее плечом к плечу и ощущая теплоту друг друга.

- Надеюсь на тебя, - сказал Журка после паузы.

- Ага, надейся,-заверила Иринка.

В прихожей раздался стук - пришла мать, и они, как мышата, юркнули в свои норки: Иринка к столу, к урокам, Журка, засунув чемодан под кровать,-к своим книгам...

Чемодан необходимо было вынести из дому.

Но как и куда?!

Все получилось как надо, даже лучше, чем можно было ожидать. Колька Шамин согласился не только принять и припрятать до отъезда чемодан, но и купилуЖурки боксерские перчатки, которые просил продать еще раньше. Теперь перчатки были ни к чему, и Журкз загнал их по дешевке...

Не спалось. Все хотелось запомнить, сохранить в сердце, увезти с собой: Как знать, когда он снова будет здесь, в этой комнате, на этой кровати. Завтра в десять часов Журка уезжает в Москву на соревнования. Потом останется там, поступит в школу (документы затребует тотчас, как приедет в столицу). Потом... потом видно будет.

Наверное, ему помогут. Спортсмены народ дружный, в беде не оставят. Он как-никак перворазрядник.

То, что будет завтра, и послезавтра, и через неделю, представлялось ему туманным и далеким, но почему-то менее волновало, чем то, что было рядом, что нужно было оставить утром.

Ничего уже этого не будет: ни привычного стула с точеными ножками, ни этих темнеющих сейчас полок с любимыми книгами, ни гантелей, что лежат под кроватью в углу. Ничего не будет. Точнее сказать, вещи останутся, а его не будет.

Не будет и тех, кто ходит в соседней комнате, двух самых близких людей-матери и отца.

Вот отец - он ходит четкими, твердыми, определенными шагами... Именно-определенными: его сразу определишь по походке. И все он делает определенно.

Вот стул поставил - определенно, не потянул, не потащил по полу, а приподнял и поставил. Вот сел, тоже определенно: не раскачиваясь, не усаживаясь-сел, и все.

Вот шаги матери-мягкие, осторожные. Подошла к двери, прислушалась. "Думает-сплю. Завтра уж будет волноваться, ждать, звонить товарищам".

"Ничего,-успокаивал себя Журка,-у нее Иринка.

Она письмо передаст".

Он вспомнил, что никогда еще не писал матери писем, потому что никогда еще не расставался с нею надолго.

Это - первое письмо, и такое горькое.

Вот жалобно и протяжно скрипнула дверца шифоньера. Мать взяла халат.

"Завтра уже не услышу этого скрипа".,.

Светало. В комнате можно было разглядеть знакомые предметы и вещи: тумбочку, квадратное пятно на стенеего фотографию.

"Вот уже и сегодня", - подумал Журка и подскочил к окну.

Небо светлело неохотно, будто еще не проснулось. На улиде было пусто, лишь дворники подметали панели, широко и неторопливо размахивая метлами. Пронеслась машина, нигде не остановилась, нигде не затормозила.

Днем так не ездят. Прошел парень в шляпе, прямиком через дорогу. Днем так не ходят.

"Этот и завтра пройдет по этой улице, и послезавтра, А я нет",-подумал Журка и опять почувствовал тоску и тяжесть на сердце..

Вещи словно тянули к нему невидимые руки, просили:

"Возьми нас, не оставляй". "Разве тебе скучно было с нами?"-будто спрашивали книги-и "Молодая гвардия", и "Туманность Андромеды", и Конан-Дойль. "Разве тебе не удобно было ставить на меня ноги?" спрашивала скамеечка. "А мы-то чем виноваты?" - недоумевали тапочки, уставясь на него тупыми носами...

С Иринкой Журка встретился в ванной, торопливо прошептал:

- Письмо у меня под подушкой.

- Ага. - Иринка понимающе кивнула, косички дрогнули.

- Ну... - он наклонился и поцеловал ее в маковку.

Иринка привстала на носочки и чмокнула его в подбородок.

- Ты не надолго сбегай,-прошептала она.-А то мне скучно будет.

На кухне пахло блинчиками. Мама в розовом фартуке, розовая от плиты, готовила завтрак.

"Остаются тут в тепле, в уюте..."

Журка распахнул дверь и вырвался на лестницу.

Наконец-то майор Алов поправился, и Степан Степанович договорился с ним о встрече у завода, в пятнадцать ноль-ноль.

Он не мог дождаться назначенного часа.

Вспомнилась молодость. Маленький заводик в Донбассе. Мерный шум станков, гулкие удары молота и веселое позванивание молотков. Он так остро представил себе все это, что даже слышал гудение станков, чувствовал дымный, тепловато-каленый воздух цеха.

Степан Степанович старался вообразить теперешний большой завод и себя на этом заводе. И не мог этого представить. Опять вспомнилось далекое. Монтаж стропил на шахте. Ручная работа. Лебедка-матушка. Вот палец из-за этой лебедки чуть не оторвало...

- Явился!-завидев его, крикнул Алов и заулыбался.

- Так точно,-ответил Степан Степанович и тоже улыбнулся.

- Ну, идем, - сказал Алов и взял Степана Степановича под руку. Круглое, налитое румянцем лицо его сделалось серьезным, толстые губы плотно сомкнулись, и весь он принял вид человека, собравшегося открыть товарищу такое, от чего у того закружится голова. Не может не закружиться,

Степану Степановичу не очень было удобно идти под руку с Аловым, совсем непривычно, и про себя он бурчал:

"Тоже, офицер. Известно-нестроевой", но руки не выдергивал, как бы признавая этим право Алова распоряжаться им по своему усмотрению.

Для приличия он спросил:

- А ты-то кем работаешь?

- Начальник цеха озеленения, - шутливо беря под козырек старенькой кепочки, представился Алов. - В общем, садовник я.

От дальнейших расспросов Степан Степанович воздержался, потому что весь был переполнен ожиданием встречи с заводом.

Они прошли через проходную и очутились на длинной, прямой и широкой улице, хорошо подметенной и гладкой.

Вдали виднелось красное здание, похожее на ангар, с куполообразной крышей, блестящей на солнце.

- А в цех можно? - спросил Степан Степанович, не скрывая от Алова своей заинтересованности.

- А-а-а, - восторженно протянул Алов.

Когда они вошли в главный цех, он еще больше напомнил Степану Степановичу гигантский ангар - широкий, просторный, светлый, с высоким стеклянным куполом. Несмотря на то что вокруг стояли станки-колоссы величиной с добрую хату, лежали детали длиной с городской квартал, висели части каких-то большущих машин, прямо-таки целые стены, целые потолки; несмотря на обилие техники, цех все равно выглядел просторным, полным воздуха и света.

И этот простор,- высота, габариты, величина самого цеха, огромные станки и детали-вся эта масштабность как-то сразу придавила Степана Степановича. Он остановился у входа и несколько минут привыкал к этой масштабности, еще невиданной им, как привыкает человек, вошедший со света в темную комнату.

Постепенно Степан Степанович освоился и начал замечать отдельные станки и детали, движение этих станков и деталей.

Под самой крышей, как огромный челнок, медленно проплывал мостовой кран, держа на огромном крюке тоже огромный, но по сравнению с краном кажущийся маленьким, блестящий, как рыба, покачивающийся вал.

Огромный станок слева от входа крутился, как замедленная карусель, готовая вот-вот остановиться. Но станок не останавливался. Огромная, с двухэтажный дом, обвитая медной проволокой катушка стояла справа от входа. Все было огромно, все двигалось медленно, плавно, осторожно, будто боялось задеть ненароком друг друга и все испортить.

"А где же люди?"-подумал Степан Степанович и тотчас заметил людей. Люди были у станков, у деталей, на гигантской катушке и вокруг нее. И в то же время их как бы не было видно, настолько они казались маленькими по сравнению с гигантскими машинами и станками.

Машины, думалось Степану Степановичу, давили на людей, как и на него, подчиняли их своей мощью и величиной. Люди копошились возле колоссальных механизмов, быстро двигали руками и ногами, а машины будто нехотя, неторопливо, точно снисходя к человеку, поворачивались, крутились, плыли. И это несоответствие между скорыми и резкими движениями людей и медленными, словно ленивыми движениями машин тоже бросилось в глаза Степану Степановичу.

"Но я тут не смогу. Придавит меня техника".

И его представление о заводе, составленное по воспоминаниям тридцатых годов, показалось наивным, смешным представлением мальчишки, который, держа деревянную сабельку в руке и сбивая ею головку одуванчика, думает, что он воюет.

"Нет, нет. Это не по мне".

- Может, покурим? - спросил Алов.

Степан Степанович с радостью согласился.

На улице он несколько раз глубоко вздохнул и сам ответил на вопрос, который, наверное, задал бы Алов:

- Силища! Сколько техники! Нельзя сравнить с тем, что я помню по тридцатым годам. Все равно что детский "пугач" с "катюшей". И я тут не смогу. Нет, куда мне.

- Брось, - начал уговаривать Алов, передвинув папиросу из одного уголка рта в другой. - Это поначалу так. Научат. Освоишься.

-Нет и нет,-твердил Степан Степанович.-Это не по мне.

- У нас другие цеха есть. Подберем... - Перейдя дорогу, они отправились в старые корпуса завода.

"А может, здесь?"-подумал Степан Степанович.

Но стоило войти в цех, надежда исчезла. Цех все-.

таки был огромен и широк, и высок, и полон техники.

Над головой скользили мостовые краны, по длинным широким проходам катились автотележки с блестящими деталями. Из дальних ворот прямо в цех въезжали грузовые машины и медленно шли по черной земляной дороге. Стоял непривычный шум. Что-то тарахтело, что-то визжало, что-то гудело, и это гудение было не одинаковым: то протяжным, мягким и приятным, то коротким, режущим слух. Бывало, Степан Степанович хорошо понимал рабочую музыку своего цеха, улавливал, где бьют кувалдой, где стучат молотком, где включили сверлильный, а где токарный станок. И не только хорошо отличал их друг от друга, но по звуку мог сказать, кто стучит кувалдой, кто стоит у сверлильного. Теперь все стало чужим, незнакомым, непонятным. Музыка, да не та, звуки как будто чуть-чуть и похожи, но так отдаленно, так приблизительно, как гребенка дружка юных лет Никишки Бахметьева на симфонический оркестр.

- Тут у нас несколько цехов - аппаратный, сборочный, - объяснял Алов, легко и свободно продвигаясь вперед.

"Нет, нет, и это не по мне",-думал Степан Степанович, с сожалением чувствуя, как последняя слабая надежда уходит.

Он шел, глядя на подкованные каблуки аловских ботинок, и думал: "Видно, ушел мой поезд. Отстал я от него".

Всю жизнь он рвался в самую гущу событий, под самый огонь. Не раз, бывало, ему предлагали тыловую работу-не соглашался. После ранения в резерве оставляли - отбился.

Еще в детстве слышал Степан Степанович легенду о красном камне. Виден этот камень был издали, через всю степь. Говорили, будто бы в гражданскую в той степи отряд моряков окружили белые. Окружили и не спешили с расправой, ждали, подлюги, когда большевики сами дрогнут, руки вверх поднимут. И вот на третьи сутки будто бы взметнулись из окопчика руки, да только не пустые, а с красным знаменем. И раздалось могучее "ура". И стала вся степь полосатой от матросских тельняшек.

Это было так неожиданно, так внезапно, что беляки растерялись. А когда опомнились-тельняшки были уже у них в тылу. Хлестнули беляки из пулеметов. Пал тот, что держал знамя. А остальные вырвались из окружения, ушли в степь, как снаряд. А того, с красным знаменем, не нашли. Вместо него красный камень у дороги вырос..,

С детства хотелось Степану походить на того безвестного моряка. И вот жизнь прошла. Легенд о нем не сложили, но и пальцем не тыкали, не отводили взгляда. Руку жали, когда вновь появлялся на передовой, стискивали в объятиях, когда входил в сырые блиндажи, награждали орденами после взятия городов и безымянных высот.

"Так неужели теперь не найду своего места в строю?

Но ведь я люблю работу именно эту, заводскую, С нею связана моя юность, самые лучшие годы..."

Послышался знакомый гул. Степан Степанович вскинул голову и приостановился. Гул был как далекая песня детства, как известный голос, который можно отличить в толпе людей.

- Приставь-ка ногу, - попросил Степан Степанович, Алов с удивлением посмотрел на него.

- Тут у нас слесарный участок.

- Нет, погоди, майор.

Степан Степанович закрыл глаза и начал различать звуки. Вот протяжный, мягкий, слегка шипящий-звук шлифовального станка; короткий, с посвистыванием - сверлильный работает. А это фрезерный, а это Токарный.

- Ну, чего ты? - недоуменно спросил Алов. - Тут старая техника.

- Нет, нет. Слышишь, молотит?

- Вот тут у нас комсомольский участок, - не обращая внимания на слова Степана Степановича, сказал Алов.

На большом белом щите висело объявление: "Товарищи комсомольцы! А вы не забыли, что сегодня комсомольское собрание?!"

И опять далеким и близким сердцу пахнуло на Степана Степановича. Так же и они когда-то писали: "Стоп, комсомолец! Вернись! Поговорим о браке". Или плакаты малевали прямо на промасленной бумаге: "Позор четвертой бригаде-кандидатам на рогожное знамя!"

Сколько было шуму, крика, споров на этих собраниях.

- Зайдем" майор, - попросил Степан Степанович.

- На слесарный? - удивился Алов.

Они зашли за перегородку и остановились.

Перед ними ровными рядами, как по ранжиру, стояли станки, все выкрашенные зеленой краской, точно и их коснулась ранняя весна. Станков было много, пожалуй .целый батальон. Они тянулись в глубь цеха, до виднев.шегося вдали выхода. Станки были большими, гораздо больше человеческого роста, но очень похожими на те, что знавал Степан Степанович. Впечатление было такое, будто знакомые станки выросли за эти годы. Так бывает, когда через много лет разлуки встретишь школьного друга: все в нем то же-глаза, руки, улыбка, новее это другое-взрослое. И все-таки друг остается другом.

- Чего ты тут не видел? - сказал Алов и собрался было идти дальше.

- Подожди еще, - попросил Степан Степанович.

Алов взглянул на него с интересом, всем своим видом как бы говоря: "Смотри, мне не жалко. Только все это не то".

Степан Степанович стоял не шелохнувшись, стараясь все разглядеть получше. Так входят после долгой разлуки в родной дом и замирают у порога, и смотрят, смотрят, глотая непрошеные слезы.

Показалось, что он вернулся на свой завод. Все здесь было близко ему до боли: и эти выросшие станки, и знакомые звуки, и эти яркие искры, и кольца серебристофиолетовой стружки, и запахи масла и окалины. Только все изменилось за эти годы. Не просто выросло и расши-рилось, но стало совсем другим по качеству и форме. Изменился цех, изменились станки, изменились люди. Будто оставлял он заводик рядовым, а теперь встретил его генералом. Пусть это не тот, не его завод, но и тот, там в Донбассе, тоже, наверное, вырос, стал вот таким же высоким, большим и красивым. Во всем здесь чувствовался порядок, простор, размах. Воздух был чист. Над каждым станком горел мягкий свет. Не было ни спешки, ни суеты, ни крика. Рабочие в" черных халатах, в синих беретах оголенными до локтей промасленными руками действовали у станков неторопливо и четко, и казалось, нисколько не зависели от машин. Но Степан Степанович хорошо знал цену этой ритмичности и неторопливости, когда работа будто сама идет, когда не замечаешь- ни станка, ни детали, а делаешь все так привычно и свободно, будто родился для этого дела и не можешь без него, как без дыхания, жить. Он знал, сколько надо пролить пота, прежде чем добьешься этой легкосд-и и свободы.

Зато смотреть на такую работу любо-дорого. Вон как азартно действует паренек со вздернутым носом. Плавно нажимает на рычаг, посылает к сверлу блестящую пластинку и, просверлив, не глядя, бросает ее в железный ящик, как в копилку. Пластинка тупо звякает, как латунная монета, а парень уже вторую берет, в масло обмакивает, под сверло подставляет. Все так ловко, так здорово, будто не работает, а играет.

А это кто еще?

К парню подошла стройная девушка с большим тюрбаном на голове. Черный халатик хорошо оттенял ее белую шею, а тюрбан придавал ей вид строгий и величественный.

- Кто эта королева?-спросил Степан Степанович.

- Ах вон отчего не уходишь? - пошутил Алов, но, встретив серьезный взгляд Степана Степановича, сказал:-Это наша Ганна, бригадир. А то-ее жених. Скоро свадьба будет.

Все вдруг слилось в сознании Степана Степановича-разнотонное гудение станков, позванивание молотков, хвосты искр, колечки стружки, руки, лица, глаза рабочих - все спаялось воедино, в могучую, захватывающую картину. И он понял - вот она, молодость, вот оносвидание с нею, понял, что не может, не в состоянии, не должен уходить отсюда.

- Скажи, майор... Вот здесь, на этом участке, найдется местечко?

- Ты серьезно?

- Вполне.

- Но неужели ничего лучшего не подыщем?

- Нет, нет. Я определился. Только есть ли место?

- Вообще-то не хватает станочников... Но неужели... Ты ж полковник... И должности есть...

- Нет, нет. Никаких должностей. Только это...

Алов покачал головой и сказал таким тоном, каким говорят, когда не хотят обидеть товарища:

- Идем к начальнику цеха.

- Прямо к нему? - неуверенно спросил Степан Степанович, чувствуя страх, как школьник, которого ведут к директору. - Ну, веди. Да не спеши, а то как бы по дороге инфаркт не схватить...

Алов понял шутку, улыбнулся и вновь взял его под руку.

Начальник цеха оказался не таким, каким представлял его себе Степан Степанович. За обычным стареньким столом, в обычной неуютной служебной комнате сидел обычный мужчина средних лет, только весь черныйчерные волосы, черные глаза, черные брови и щеки черные, словно небритые, хотя бороды не было видно. Он сидел чуть ссутулясь и что-то чертил толстым ногтем на зеленом картоне, покрывающем стол, что-то объяснял двум рабочим в спецовках.

- У тебя место есть? - спросил Алов, когда рабочие вышли из комнаты.

- А что такое? - начальник цеха достал пачку "Беломора" и протянул ее Алову.

Они неторопливо закурили, затянулись, выпустили навстречу друг другу несколько расплывающихся колечек. А Степан Степанович все стоял у дверей и думал с иронией: "Присутствую при приеме своей персоны.

Лично и персонально".

- Да вот, Кузьма Ильич, товарища рекомендую,- проговорил Алов и показал на Степана Степановича.

Только тут Кузьма Ильич обратил на него внимание, поздоровался и указал на стул против себя.

- Кто по специальности? - спросил он, глядя, как гипнотизер, не моргая, прямо в глаза Степану Степановичу.

- Слесарь. Только..

- Когда на работу выйдете? - прервал Кузьма Ильич и полез в стол за бумагой.

- Когда прикажете, - ответил Степан Степанович вдруг охрипшим голосом.

Ему вспомнился недавний поход на стройку, Михеев и то чувство стыда и обиды, что он испытывал тогда.

Здесь было все по-другому, все не так, и все-таки как-то не верилось, что это так просто, так сразу.

- Через неделю можете?

- Так точно.

Кузьма Ильич склонился над бумагой и заскрипел пером.

Степан Степанович смотрел не отрываясь на его руку с надувшимися венами, с крепкими ногтями, темноватую от масла и стружки. Все поиски его, все хождения, все мучения последних недель, раздумья, внутренняя борьба все свелось к этой жилистой, темноватой руке. Степан Степанович покосился на Алова. Тот подмигнул ему и расплылся, просиял пуще прежнего.

- Мой однополчанин,-доверительно сообщил Алов Кузьме Ильичу. Полковник в отставке.

Кузьма Ильич вздрогнул, точно над ним неожиданно выстрелили. Рука с пером замерла над бумагой.

- Полковник? - спросил он и перегнулся через стол, словно хотел рассмотреть Степана Степановича получше. - Так зачем же к нам? Слесарем?

- Люблю это дело, - ответил Степан Степанович, не сводя глаз с темноватой руки. - В юности работал, всю жизнь мечтал вернуться.

Простота ответа, как видно, подкупила Кузьму Ильича.

- А не сдрейфите?-спросил он помягче -У нас ведь работать надо. Норму выполнять.

- Постараюсь.

- Он знаешь какой? Ты еще узнаешь полковника Стрелкова! - поддержал Алов.

Кузьма Ильич задумался.

- Черт те что... Офицеры у меня работают. Капитаны есть. Майор есть. А вот полковника.., А вам не трудно будет?

- Встречался с трудностями.

-А это.,, как сказать-неловкости не почувствуете?

- А чего же неловкого? - окончательно освобождаясь от смущения, ответил Степан Степанович.-Дело-любимое. Чего не знаю-спрошу. Думаю, научат.

- Это конечно... А может, вам.,. Есть у нас другие должности.... В управлении..

- Нет,-твердо сказал Степан Степанович.-Слесарь-самая подходящая.

- Ну что! - воскликнул Алов. - Я тебе плохого не приведу.

После недолгого раздумья Кузьма Ильич написал служебную записку в отдел кадров. Темноватая рука с надувшимися венами подержала эту записку мгновение и решительно протянула ее Степану Степановичу.

Алов провел Степана Степановича в отдел кадров, там дали листок по учету кадров, попросили заполнить его и написать заявление.

- Вы военнообязанный?-спросил кадровик-человек неопределенного возраста, с большой гладкой го"

ловой, такой гладкой, словно на ней никогда не рос ни один волос.

- Полковник в отставке,-за Степана Степановича ответил Алов.-А-а! Видал, кого я тебе привел?!

Кадровик проворно поднялся.

- Рады оформить.

Оставалось принести фотокарточки на пропуск.

Степан Степанович заторопился.домой, чтобы переодеться и тут же пойти в фотографию.

Дома он застал только Иринку. Вид у нее был испуганный.

- Ты чего это?

"Чего... чего, - чуть было не сказала она, - Журка сбежал - вот чего".

- Что с тобою?

- Да вот... ты знаешь, папочка... задачка не получается.

- Не расстраивайся. Я помогу...

Иринка подавила тяжелый вздох и отошла к своему столу.

* * *

Журка был уже на вокзале, среди ребят. Сидели кружком на чемоданах и, ожидая посадки, играли в города на щелчки. Не знаешь города на определенную букву - получай в лоб.

И вдруг все загремело вокруг, будто потолок начал обваливаться, закричали, зашумели, повскакали со скамеек люди. Все кинулись не к перронам, не к поездам, а к выходу на площадь.

Журка, не понимая, что случилось, схватил чемодан и тоже бросился к выходу. На площади он оглянулся:

вокзал стоял на месте, крыша не рухнула и люди вокруг не были напуганы, напротив, были веселы, радостны и восторженны. Он попробовал вырваться из толпы. Мешал чемодан. Идти со всеми было легко. И он вынужден был идти.

- Человек в космосе!

- Говорят, вышел на орбиту.

- О-о! Опоздали. Уже приземлился.

Теперь Журка и сам не хотел выбираться из толпы.

Он шагал с незнакомыми, кричащими и улыбающимися ребятами и девчатами, чувствуя в себе легкость, словно у пего появились крылья .за спиной. Он кричал вместе со всеми "ура" и "слава", позабыв обо всем на свете, кроме этих "ура" и "слава". Ему приятно и радостно было оттого, что незнакомые люди сразу становились товарищами, брали друг друга под руки, были беспечны, веселы и чертовски сильны.

Они шли, увлекая за собой все новых людей. Они шли, не обращая внимания на светофоры, на красный свет, на регулировщиков. Они шли, растекаясь по улице, занимая ее все больше, все плотнее. Их не задерживали милиционеры. Перед ними останавливались трамваи, машины и троллейбусы, и оттуда к ним бежал народ и пристраивался к их рядам. Они шли, и люди с панелей, все, кто был на Невском, приветствовали их. И с балконов, из раскрытых окон, из форточек кричали им добрые слова и тоже махали руками.

Никогда еще в жизни Журка не чувствовал себя так, как в эти минуты. Он был не сам по себе, а частичкой этих людей. Он мог делать только то, что делали все: повернуть туда, куда поворачивала колонна, ускорить или замедлить шаги, если ускоряли или замедляли их впереди идущие люди, кричать вместе со всеми или молчать. Но именно оттого, что его воля сливалась с волею тысяч людей, его желания были желаниями всех вокруг, его сила была силою этих парней и девушек, именно поэтому он чувствовал себя как никогда-огромным, могучим, всесильным. Он привык к работе на команду, понимал товарищей-своих партнеров, делал все ради победы. Но то, что происходило сейчас, в сто, в тысячу раз было сильнее. Это была какая-то стихия, какая-то лавина, не знающая преград.

Ощущая себя частичкой этой силы, гордясь своим местом в шеренге, Журка хотел одного: не отставать.

И он кричал, стараясь перекричать товарищей, шагал так широко, как шагали самые ходкие люди. С чемоданом на плече ему было совсем не тяжело, он, казалось ему, мог бы в эту минуту взвалить на себя еще десять чемоданов и нести их хоть на край света.

Уже на Дворцовой площади, крутясь в людском водовороте, набирая в легкие побольше воздуха для новых криков, он подумал: "Теперь все захотят туда, в космос. И я..."

С этим неугасимым желанием, еще полный впечатлений, готовый к решительным действиям, Журка вернулся домой.

Открыла ему Иринка и присела от удивления. А потом вспорхнула, обхватила его руками и ногами, проговорила с придыханием:

- Ой, ты... Ой, ты... Ой, как хорошо!

- Да ладно тебе. Я с чемоданом.

- Ой, ты... Ой, ты... - повторяла Иринка. - Ты не сбежал?

- Оторвался, да на орбиту не вышел, - пошутил он и попробовал стряхнуть ее с себя.

- Нет, нет,-не отцеплялась Иринка.-Дай я тебя усвою.

- Хватит. И некогда мне,-решительно заявил он, отдирая ее от себя.

Журка, не раздеваясь, прошел в свою комнату, подсел к столу и, вырвав лист из тетради, приготовился писать.

- Вот возьми. Хорошо, что я не отдала его маме, - сказала Иринка, приближаясь к нему и подавая конверт.

- А-а, - рассеянно протянул он. - Порви, Иринка стояла поодаль и смотрела на него с любовью.

- А мы тебя видели,-сообщила она после паузы.- Мы с папой на Невский ездили. Как только по радио объявили, мы и поехали...

- Не мешай. Тут важное дело.

Но Иринка была так переполнена впечатлениями прошедшего дня, так обрадована возвращением брата, что просто не могла молчать,

- А когда папа взял меня на руки, я и увидела тебя.

И закричала. И тогда папа увидел.

- Что увидел? - спросил Журка, резко поворачиваясь к Иринке.

- Глухой, что ли? Тебя увидел. Ты с чемоданом на плече шел. На чемодане "ура" написано.,.

- И что же? - спросил он, поднимаясь со стула.

- Ну, мы пошли за тобой и не догнали. Я говорила:

найдем, найдем. А папа сказал: "Никуда он теперь не денется".

Журка сразу позабыл о полете, о толпе, о восторге, - одна мысль забила все остальные: "Отец узнал о побеге. И что теперь будет?"

Журке стало страшно. Он кинулся к. дверям,

- Куда ты?-всполошилась Иринка,

- Я сейчас. Я скоро.

- Опять сбегаешь?

- Нет, нет.

Он не взял чемодана, и она успокоилась. Достала тряпочку и принялась стирать с чемодана следы мела.

* * *

Журка шел по проспекту, размахивая расслабленными руками, как маятниками.

Горели лампы дневного света. Весь проспект казался зеленоватым. Фонари были нестерпимо яркими, как вспышки электросварки. На них больно было смотреть.

Он шагал без цели, куда ноги несли. Снова возникли перед ним сложные задачи. Снова он терялся и робел перед ними.

Раз отец знает о побеге, значит, потребует объяснения. А что он ответит? Все- прежние доводы сейчас выглядели наивными, детскими, просто мутью. Он словно повзрослел за этот день. Он явно видел сейчас свою ошибку, отчетливо видел, будто у него появилось второе зрение. Скажи ему сейчас: "Убегай из дому"-ни за что бы не согласился. Куда бежать? Зачем?

Он опять вспомнил демонстрацию, рукп товарищей, свой восторг, ощущение крыльев за спиной.

"Хорош я был с чемоданом на плече. И что подумал отец? Подумал: длинный дурак. Все идут налегке, а он с чемоданом прется. Но чемодан-то его. Конечно, он сразу же догадался, в чем дело..."

Свет дневных ламп кончился. Теперь улицу освещали обычные электрические фонари. Журка мог широко открыть глаза и смотреть на людей сколько угодно.

И Журка смотрел, смотрел, стараясь найти ответы на свои вопросы.

Вот он заметил слезинку на лице старика. Заметил искорку смеха в глазах девушки. Раньше он никогда этого не замечал. "Но отчего один плачет, втораясмеется? Куда они спешат? Конечно, по делу. А у меня какая цель? Да никакой. Шагаю, потому что боюсь возвращаться домой, посмотреть в глаза отцу".

И тут он понял: ответа не избежать, и не надо избегать. Чем скорее ответить - тем лучше.

Журка отправился домой.

За дверью слышались возбужденные голоса.

"Только не при людях", - подумал Журка и отнял руку от звонка.

Он бродил по двору, косясь на освещенные окна своей квартиры. Видны были белые занавески, оранжевый абажура Мелькнула фигура матери, прошедшей из ком"

наты на кухню, и снова скрылась.

На дворе шла обычная вечерняя жизнь. Из гаражей, окружающих кочегарку буквой "П", слышалось тарахтенье моторов. Со спортивной площадки доносились звонкие голоса и глухие удары мяча о землю.

Сверху раздалось гудение. Над домами, хорошо различимый на фоне темно-синего неба, проплыл самолет.

Проводив самолет, Журка стал разглядывать небо.

Оно сегодня как-то особенно щедро было усыпано звездами, большими и малыми, и совсем маленькими, едва мерцающими. Иные из них были настолько неяркими, что их с трудом можно было различить. Иные то зажигались, то снова гасли, будто кто-то там, наверху, светил фонариком, у которого вот-вот перегорит лампочка. Казалось, все звезды, сколько их есть на свете, зажглись сегодня, выплыли, чтобы поглядеть на землю, на город, на дома, на него. И вдруг одна из них не выдержала, сорвалась и полетела вниз, оставляя на небе короткий, тотчас гаснущий след.

Журка снова почувствовал легкость и радость, как там, в толпе, на площади.

Но стоило ему повернуться и взглянуть на окна своей квартиры, как эта легкость исчезла и он подумал о другом: "А что он сделает со мной? Выгонит из дому?

Опять даст пощечину? Или поговорит, как с глупым мальчишкой?"

Когда наконец из подъезда вышли гости, которых он тотчас узнал - и Куницына, и дядю Самофала, и Копну, и отца Кольки Шамина, и Инессу Аркадьевну-жену Самофала,-Журка был уже до того наэлектризован ожиданием, до того взвинчен, что ему было все равно, что с ним будет, только бы поскорее все это кончилось...

Отец сидел "столбиком"-не сгибая спины-за еще не убранным столом и читал газету. В комнате пахло вином, папиросами и духами. ("Мама такими не душится"). Журка стоял у дверей, дожидаясь взгляда отца.

Отец вскинул голову и посмотрел на Журку.

- А-а,-протянул он и неторопливо отложил газету. - Подойди сюда.

Журка не двигался. Ему казалось, стоит сделать шаг-и будет заметно, как у него дрожат коленки.

- Подойди, - отец встал и развел руки.

Журка, зажмурившись, шагнул вперед.

- Наклонись.

Журка наклонился и, к удивлению своему, почувствовал, как отец обнял его и поцеловал в губы.

Редко целовал его отец, только в день рождения.

Журка всхлипнул и простонал протяжно:

- Прости, папа.

- Бывает, - сказал отец. - Всякое бывает по молодости. Садись-ка, садись. Мать, там не осталось у тебя?

Нина Владимировна налила вина из недопитой бутылки.

"Помирились!"-с радостью подумал Журка.

- И себе налей,-приказал Степан Степанович.- Вот за что я тебя поцеловал, -сказал он, глядя ошеломленному Журке в глаза,-за то, что ты сегодня там, на Невском, вместе со всеми, с народом был... Значит, есть в тебе хорошее.,. Такое... Настоящее... За него и выпьем.

Нина Владимировна, поняв, что ее присутствие может помешать разговору, отправилась на кухню. Степан Степанович уже другим, поучительным тоном, как, бывало, говорил с подчиненными, повел беседу:

- Ты насчет работы проезжался.., "Не надо, мол...

ишачить", и так далее. А все работой, вот такими руками сделано, все... Я эту любовь через всю жизнь пронес...

Журка плохо понимал отца. Он смотрел на его руки, все в шрамах, как в наклейках, и ему хотелось прикоснуться к ним,погладить.

Он тряхнул головой и, конечно, прогнал эти излишние желания.

* * *

Степан Степанович оформился на работу в три дня, Кадровик-служака, вручая пропуск, сказал:

- Извините, товарищ полковник. Пропуск временный. Положено пройти курсы техбезопасности-тогда постоянный получите.

- Действуйте как положено, - ответил Степан Степанович.

Кадровик помедлил:

- А еще вас просил зайти товарищ Песляк. Это секретарь нашего партийного комитета.

В коридорчике Степан Степанович столкнулся с Аловым.

- Как дела? - спросил Алов.

- В общем, все в порядке. Но еще к товарищу Песляку зайти надо.

- Это вот сюда, налево. Не очень возражай, он этого не любит.

За большим столом, покрытым зеленым сукном, сидел человек с крупными чертами лица.

- Просили к вам зайти,-произнес Степан Степанович, получив разрешение войти. - Моя фамилия Стрелков.

Песляк неторопливо поднялся, выбрался из-за стола.

"Фигура", - подумал Степан, Степанович, разглядывая секретаря парткома. Песляк был высоким, представительным, седина на висках, та благородная седина, что не только очаровывает женщин, но вызывает уважение и у мужчин. На нем был модный костюм, белая сорочка, капроновый галстук, остроносые ботинки.

- Песляк,-с важностью произнес он и крепко пожал Степану Степановичу руку.

Сели друг против друга у стола.

- Решил поближе познакомиться с вами,-объяснил Песляк причину приглашения.-Рассказывайте о себе.

Он уставил на Степана Степановича серые, внимательные глаза, приготовился слушать.

- А что говорить? Я не говорить-работать на завод пришел,-с шутливой ноткой в голосе сказал Степан Степанович.

- Это хорошо,-тотчас поддержал Песляк и закивал тяжелой головой.

Поддержка подбодрила Степана Степановича, захотелось пооткровенничать.

- Да вот так. Молодость вспомнил. Когда-то слесарил. Любил это дело. Мечтал о нем. И вот решил вернуться. Тем более что другой гражданской специальности нет.

Песляк слушал внимательно, не перебивал.

- Я ведь ушел в армию с завода,-продолжал Степан Степанович, - а к старости, знаете, всем хочется еще раз с юностью встретиться.

- Так уж и старость,-деликатно возразил Песляк.-Вы, вижу, еще мужчина в силе...-он изменил тон, что-то придумал. - Вот что, товарищ Стрелков. Мы ваше поступление на завод расцениваем как пример большого уважения заслуженного человека к рабочей профессии...

- Но мне бы не хотелось ненужной шумихи, - возразил Степан Степанович.

Песляк вдруг задвигался на стуле, побагровел.

- Товарищ Стрелков, мы в партийном комитете тоже знаем, что и как надо делать.

Степан Степанович вспомнил наказ Алова и сдержал себя.

- Полковник идет работать слесарем, не гонится за должностью, не боится рук испачкать, - видя, что ему не возражают, уже помягче объяснял свою мысль Песляк.-Вникните сами в это явление. Прямо скажем, оно не типичное. Но мы и не собираемся агитировать полковников в отставке стать слесарями. Тут в другом дело.

В авторитете рабочей профессии. Мы должны воспитывать нашу молодежь, прививать ей любовь к труду рабочего. Показать, что этот труд заслуживает не меньшего уважения, чем труд техника, инженера...

- Будет ли в этом смысл? - проговорил Степан Степанович.

- Будет, товарищ Стрелков. Еще как будет,-совсем дружески сказал Песляк.-Для примера, для молодежи. Молодежь у нас всякая. Есть и хорошая. А есть филоны-такие, что только шатаются по цеху.

- Все ясно, - сказал Степан Степанович, потому что за долгие годы службы привык соглашаться с начальством.

Довольный результатами разговора, Песляк положил руку еку на колено, сказал, как старому доброму товарищу:

- Кипит еще в нас кровушка. Годимся еще.

Уходил Степан Степанович от Песляка в приподнятом настроении, будто и в самом деле с боевым товарищем повстречался.

Песляк после его ухода подошел к столу, записал на настольном календаре: "Полковник-слесарь".

Потом он позвонил редактору заводской многотиражки и попросил его срочно зайти в партком.

* * *

Степан Степанович шагал широко, чувствуя, что земля под йогами твердая. Все люди казались ему хоро"

шими, добрыми, просто замечательными. Он шел, заглядывая им в глаза, радуясь их улыбкам, вслушиваясь в их оживленные голоса. Сегодня все люди были веселее, чем обычно, двигались быстрее и улыбались чаще. Наверное, потому что выглянуло первое по-настоящему весеннее солнце, а это всегда радует и веселит горожан.

А у Степана Степановича была сегодня своя радость.

"А я принят. Я снова рабочий человек. Рабочий класс".

- Вот моя Нина удивится, - произнес он вслух, окончательно забыв о недавней ссоре.

И то, что он назвал ее Ниной, вернуло Степана Степановича к далеким годам молодости, когда он был влюблен, когда на земле существовало два солнца - то, что над головой, и она-красивая девушка с певучим голосом.

"Нужно будет ей с первой получки подарок купить", - решил Степан Степанович, открывая дверь своей квартиры.

Нина Владимировна возилась с платьем, повертываясь перед зеркалом то одним, то другим боком.

Она увидела отражение мужа в зеркале и спросила, поправляя рукавчики:

-Ты чего это, отец, светишься? По займу выиграл?

- Закрой-ка глаза,-попросил он и полез в карман за пропуском". - Ну, закрой.

Нина Владимировна прищурилась. Он заметил, что ресницы у нее дрожат: подглядывает.

- Нет, мать, давай по-честному.

Он выдернул пропуск, поднял над головой.

- Смотри.

Нина Владимировна открыла глаза.

- Что это?

- Пропуск. Я на работу наконец устроился.

- И радуешься, как ребенок, - проговорила она снисходительно.

- Конечно. Не привык без дела. Два месяца за два года показались.

Нина Владимировна повернулась, пригладила материю на плече и спросила между прочим:

- Куда ж ты устроился?

- На завод.

- Кем же?

- Слесарем, - произнес он восторженно-торжественным голосом.

Глаза Нины Владимировны приняли то неприятное, колючее выражение, которое не шло ей.

- Ты серьезно?

- Вполне, - подтвердил он.

Нина Владимировна медленно села на стул.

- Слесарем? Полковник и вдруг слесарем?!

- Первая любовь не ржавеет,-шутливо ответил Степан Степанович.-А другой у меня гражданской специальности-то и нет. Ты же знаешь.

Нина Владимировна отмахнулась.

- Не верю.

- Да честное слово. Вот посмотри пропуск.

Она вырвала из рук Степана Степановича пропуск, пробежала его глазами.

- О, прелестно!-она захохотала неестественно громко.

- Перестань! - крикнул он, почувствовав наконец обиду.

Нина Владимировна оборвала смех, уставилась на него пристально и гневно.

- Я считала, у тебя хватит ума.

- Вот и хватило. Я кровный рабочий. И мои отец был рабочим. И дед-кузнец. Я с завода в армию ушел.

Был слесарем и опять буду им. Все естественно.

- Значит, я теперь слесарша? Представляешь, что будет говорить Инесса Аркадьевна?

- Что скажет княгиня Марья Алексевна... - попробовал свести все к шутке Степан Степанович.

Нииа Владимировна вздрогнула, наверное от той картины, что сама себе вообразила, и проговорила быстро, почти приказала!

- Уволься. Сейчас же, пока еще никто не знает об этом.

- Да что ты? Смеешься?

- Уволься.

- Никогда.

Нина Владимировна вскочила, губы ее противно скривились.

- Вот, вот! -закричала она с надрывом и судорожными движениями стала рвать пропуск.

Степан Степанович оцепенел и несколько секунд не мог сдвинуться с места.

- Не смей! Слышишь?!

Нина Владимировна швырнула остатки пропуска на пол и выскочила из комнаты. Дверь хлопнула, и с лестницы донеслось стрекотание ее каблучков.

* * *

Степан Степанович сидел у стола, пытаясь склеить обрывки пропуска так, чтобы вышло как было. Но это не удавалось. Разрывы были видны, как свежие шрамы.

На фотокарточке через все лицо наискосок проходила белая надломленная полоса.

- Ни черта не получается, - произнес он, бросая пропуск на стол.

Состояние было такое, будто бы он неожиданно попал под прицельный огонь своих автоматчиков. Никак не ожидал он такой нелепой реакции от жены.

- Ну что тейерь делать? Без пропуска на завод не пойдешь. Менять надо. А что сказать? Жена порвала.

Так это ж на всю жизнь позор...

Явился Журка, побренчал на кухне кастрюлями и хотел проскочить через, родительскую комнату к себе. Он был высок, настолько высок, что доставал головой косяк.

Степан Степанович заметил, что Виктор какой-то весь острый; казалось, что все кости, какие есть в нем, выпирают наружу.

- Не горбись,-сказал Степан Степанович,-а то превратишься в знак вопроса.

Виктор хихикнул и, размахивая расслабленными руками, как маятниками, пошел в свою комнату.

- Остановись-к.а, - окликнул его Степан Степанович. Он вспомнил о просьбе жены поговорить с сыном и о своем желании "перекантовать" его. Именно сейчас, под настроение, и захотелось начать этот разговор.

Но Журка будто почувствовал, что предстоит неприятный разговор, произнес с молящими нотками в голосе:

- Спешу. Честное слово. У нас игра сегодня... На первенство города.

- Ну что ж, тогда посмотрю заодно, как ты играешь.

Журка хотел возразить, но сдержался. Надо было сказать, что игра предстоит ответственная не только потому, что идет розыгрыш первенства города, но и потому, что ему придется себя реабилитировать. После того случая, когда он не поехал в Москву, тренер вообще не хотел брать его в команду. Потом сжалился: "Возьму на одну игру; если не потянешь-исключим как милень"

кого". Так что придется играть старательно, значит, не свободно, значит, нервно. Но как скажешь об этом отцу?

И Журка промолчал, согласился.

Он ожидал отца у входа на Зимний стадион. В синем тренировочном костюме он казался не таким угловатым и костлявым, как обычно, и голову не втягивал в плечи, и не сутулился, лишь руками размахивал по-прежнему, как маятниками, словно они были без костей и не имели силы.

-Давай поскорей,-сказал он,-а то у нас разминка начинается.

Но Степан Степанович видел, что дело не в разминке: сын стесняется быть с ним на людях.

- С кем играете?-придержал его Степан Степанович.

- С "трудиками".

- Сильный противник?

- Ничего, - Витька произнес это слово твердо, кажч.

дый слог выговаривая отдельно, и оттого оно прозвучало полупрезрительно, полуиронически.

Он долго был виден в толпе. "Ах вот отчего он сейчас не сутулится,-догадался Степан Степанович.- Здесь, с баскетболе, рост преимущество..."

Степан Степанович огляделся. Стадион был огромен, высок и напомнил ему тот ангар-главный цех,-только без гигантских станков, без челноков-кранов, без колоссальных деталей. Лишь часть стадиона была занята трибунами-узкими скамейками, одна над другой. Трибуны с трех сторон окружали пока еще не ярко освещенный дощатый настил, над которым висели новые щиты с кольцами-корзинами.

На скамейках сидели, по ним ходили, их перепрыгивали, как препятствия. Народу прибывало с каждой минутой. Молодежь сновала между скамеек, словно специально затем, чтобы задеть лишний раз коленки Степана Степановича и не извиниться. Впечатление создавалось такое, будто эти парни и девушки ищут друг друга и никак не могут найти.

Кое-кто проходил с бутылками лимонада и с пачками печенья, на ходу ел и пил прямо из горлышка, точно не мог поесть в буфете или дойти до своего места.

Кое-кто находил друзей и окликал их через весь стадион, как на улице, никого не стесняясь и не смущаясь.

Угреватый парень принес целый букет эскимо и стал передавать его по рядам своим товарищам. И товарищи заорали и начали подпрыгивать так, что скамейки затряслись и закачались, как пружины.

Гул стоял, как под -мостом. Отдельные голоса сливались в общий шум, и ничего нельзя было разобрать. Под стеклянным куполом летало раскатистое беспрерывное эхо.

Когда движение и суета достигли предела, когда шум сделался настолько сильным, что в ушах зазвенело, когда на скамейках стало так тесно, что невозможно было развернуть плечи, когда молодежь забила все проходы, все ходы и выходы, - вспыхнули прожекторы, дощатый настил засверкал, как огромный полированный экран.

И тотчас появились команды в красных и синих тренировочных костюмах.

Раздались аплодисменты, выкрики, приветствия, хлесткие удары мяча по щиту.

Но движение не уменьшилось и шум не стих. Все еще протискивались новые болельщики, тесня и без того плотно сидящих людей. Чуть ниже и левее Степана Степановича расположился тот угреватый паренек, что приносил эскимо. Сзади слышались мальчишеские голоса.

Правее сидела девушка в цветастой косынке. А прямо перед ним-с гладковыбритым затылком, немолодой загорелый человек. Каждый что-то выкрикивал так громко и смело, точно это должно было интересовать всех, кто был рядом. Назывались команды, цифры, годы, занятые места, тепло и с гордостью произносились фамилии игроков, словно это были родственники или друзья, фамилии почему-то назывались сокращенно, а игроки - по имени и кличкам, как близкие, свои люди.

Все переговаривались между собой, точно знали друг друга много лет, все всё понимали с полуслова, с полунамека.

Степан Степанович наблюдал все это с любопытством и мягкой внутренней усмешкой, не загораясь общим интересом.

"Я будто трезвый среди пьяных", - подумал он про себя.

Протяжный резкий свист заставил его посмотреть на площадку. Там уже не было игроков. Стоял судья в белом костюме и свистел в блестящий свисток. Гул голосов начал медленно затихать. И когда на площадке вновь появились команды уже в трусах и майках, сделалось тихо, так тихо, что слышно было, как где-то под скамейками покатилась бутылка.

Снова короткий свисток. Игра началась.

Степан Степанович больше глядел на окружающих его людей, чем на площадку, тем более что там, среди синих и красных маек, он не видел своего сына.

Наблюдать окружающих было смешно и забавно.

Все они как бы подравнялись в возрасте: одинаково хлопали, вскрикивали, замирали, ахали и шипели. Девушка сдернула косынку и при удачном броске любимой команды взмахивала ею над головой и визжала. Пожилой человек с гладким затылком поворачивался к Степану Степановичу и бурчал, дрожа щеками и краснея:

- Видели? Цапнул за руку-судья не заметил.

А Кондрашу уже персоналка.

Мальчишки за спиной Степана Степановича при этом пронзительно свистели. А угреватый паренек вскакивал и, оглядываясь, ища сочувствия, орал:

- На мыло!

Степан Степанович заметил, что трибуны реагируют на ход соревнований по-разному, явно неодинаково. Если его трибуна хлопает, то противоположная свистит, если его возмущается, противоположная взрывается аплодисментами. Средняя трибуна -нейтральная, будто восхищается, будто замирает, поддерживая то противника, то их трибуну, словно желая общего примирения.

Загрузка...