Часть 2. ЛЕ БОН И СТРАХ ПЕРЕД ТОЛПАМИ

Глава 1. КЕМ БЫЛ ГЮСТАВ ЛЕ БОН?

I

Всем известно, что психология толп была создана Ле Боном. Однако существует и загадка Ле Бона. Работы, публиковавшиеся им по-французски, в течение пятидесяти лет не оказывают большого влияния на науки об обществе, хотя вместе с тем они сохраняют особое место среди трудов ученых второго ряда и научных школ, сколь многочисленных, столь и неопределенных. Так какова же причина столь несправедливого отношения? Как можно игнорировать человека, принадлежащего к десяти или пятнадцати умам, идеи которых в рамках социальных наук имели решающее влияние в XX веке? Скажем прямо, за исключением Сореля и, несомненно, Токвиля, ни один французский ученый не имел такого влияния, как Ле Бон. Ни один из них не написал книг, получивших подобный резонанс. Итак, обратимся к этой личности, к тому положению, которое определила ей эпоха. Это поможет нам понять, в каких обстоятельствах и почему именно во Франции была создана психология толп.

Гюстав Ле Бон родился в 1841 г. в Ножан-ле-Ротру в Нормандии. Умер он в Париже в 1931 г. Его жизнь замечательна во многих отношениях. Его рождение случайно совпало с моментом, когда появились первые ростки прогресса. Зрелые годы проходили во времена второй империи, период промышленной революции, военного поражения и гражданской войны. Наконец, он прожил достаточно долго, чтобы застать расцвет научного знания, кризис демократии и взлет социализма — той народной мощи, за которой он с тревогой наблюдал и чье возрастающее влияние изобличал.

В его личности как бы воскрешается та давняя традиция ученых-любителей, памфлетистов, выдающимися представителями которых были Мирабо, Месмер, Сен-Симон. Он продолжает эту традицию, но в сфере, терзаемой резкими изменениями. Этот провинциальный врач небольшого роста, любитель хорошо поесть, вскоре оставил свою лечебную практику и пустился в научную популяризацию. Успех его работ позволил ему жить писательским трудом и проложить свой путь в литературном мире, где он занял место в ряду наиболее заметных его представителей. Чем же вызваны этот успех и такое видное положение? Можно ли сказать, что его исключительный талант заставил себя признать в среде, поначалу настроенной неблагоприятно и даже враждебно? Возможно, в его трудах просматривается сочетание новых и прогрессивных научных идей со старой литературной традицией? Или же нужно признать в этом человеке исключительное чутье, позволившее ему почувствовать духовные движения эпохи и выразить эти подспудные тенденции? Несомненно, все это можно сказать о Ле Боне, ещё и обладавшем поразительной способностью облечь в ясно выраженную и обобщенную форму идеи, которые витали в воздухе и которые другие не решались сформулировать или высказывали туманно. Кроме этого и особое стечение обстоятельств, которое сделало кабинетного ученого создателем науки, теоретиком новой политики.

II

После унизительного поражения своей армии в 1870 г. Франция, а особенно французская буржуазия на протяжении нескольких месяцев обнаруживает свою несостоятельность и неготовность управлять страной, владеть социальной ситуацией. При Наполеоне III она только что аплодировала опереттам Оффенбаха, отдаваясь во власть очарования его музыки и не вникая в тексты. Она сыграла свою роль вяло, не поняв ни себя, ни симптомов грядущего взрыва, ни своей беспечности, подготовившей крах. Арман Лану подчеркивает:

“Сейчас, когда смотришь Оффенбаха в исторической перспективе, невозможно удержаться от того, чтобы не назвать его произведения пляской смерти, приведшей к Седану”.

А от Седана к Парижской коммуне, которая была его прямым следствием. Пытаясь определить причину этих крушений, буржуазия, как всегда, находит ее в уличных беспорядках, неповиновении рабочих, недисциплинированности солдат, бурлении общественных процессов, обрушившихся на Париж, как некогда гунны на Европу. Тогда как это только слабость правительства, разобщенность политических группировок, неспособных сдержать восставших. Было бы логично, если бы решение исходило от сильного правительства, способного к установлению власти.

“Единственно разумная вещь, — писал Флобер Жорж Санд 29 апреля 1871 г., — верхушечная власть, народ — это всегда второстепенная фигура”.

Каково! А Парижская коммуна с ее дерзкой претензией изменить мир, с провозглашением будущего, которое воспевается в тот момент, когда Франция на коленях, территория отрезана, армия потерпела поражение. Коммуна наглядно воплощает связь, существующую между поражением и народным возмущением, падением государственной власти и бунтом граждан. Интеллигенция вибрировала в унисон с буржуазией — разве это не ее сыны? — перед фактом национального унижения. В то же время она подняла голос против опасности, исходящей извне — от постоянно враждебной Германии — и изнутри — от вечного врага, Французской революции, не завершенной даже почти век спустя, но все же побежденной.

“Так, французская история XIX века в целом, — пишет Франсуа Фюре, — была историей борьбы между Революцией и Реставрацией, вехи которой 1815, 1830, 1848, 1851, 1870 гг., Коммуна, 16 мая 1977 г.”.

Достаточно почитать Тэна и Ренана, чтобы уловить всю степень тревоги, пробужденной этими двумя последними эпизодами, и тот отклик, который она получила в общественной мысли своего времени.

С этой тревогой соизмеряют общественный резонанс, видя в ней новый смысл, придаваемый общественным движениям и простонародным классам. Романы Золя свидетельствуют об этом, как и исторические исследования. Эти классы каждый увидел в действии. Каждый почувствовал их значимость или исходящую от них угрозу соответственно своим политическим убеждениям. Тревога? Лучше было бы сказать страх, внушенный “подозрительной и колеблющейся популяцией”, “антисоциальным сбродом”, согласно употреблявшимся тогда выражениям. Чтобы преодолеть эту тревогу, нужно было найти объяснение событиям и ещё, быть может, отыскать ключ к современной эпохе. Все во Франции вглядывались в социальную ситуацию и видели нестабильность власти. Попытки реставрации, возвращения старого режима с его монархией, его церковью не давали желаемых результатов. Имели успех теории, которые осуждали современные убеждения — стандарты научного знания, всеобщее избирательное право, высший принцип равенства и т. п. — и клеймили позором тех, кто их распространял. Это не мешало партиям быстро множиться, буржуазии — цепляться за командные посты, а революционным идеям — прокладывать себе путь. Требовалось какое-то драконовское средство, доводящее все до крайнего выражения дерзкая идея для прочистки мозгов. Идея простая и ясная, мобилизующая дух. Нужно было дать отпор социализму, показать, что революция не неизбежна и что Франция могла собраться с силами и сама определить собственную судьбу. Такая программа могла бы показаться слишком честолюбивой, но ее смысл был понятен каждому и каждый сознавал необходимость нового решения.

III

Итак, Ле Бон появился. Этот неудачник от науки, этот трибун без трибуны понимал, что происходит. Он был одержим идеей лечить болезни общества, она его просто преследовала. Отойдя от своих медицинских исследований, он сошелся со многими пишущими учеными, государственными деятелями и философами, которых занимали те же вопросы. Жаждая сделать карьеру — быть принятым в Академию или получить место в университете, — он берется за совершенно разноплановые исследования: от физики до антропологии, от биологии до психологии — науки, едва зародившейся, и оказывается среди первых, кто предчувствовал ее значение. Но, несмотря на широкий круг знакомств и на то упорство, с которым он преследовал свою цель, его большие амбиции не были удовлетворены. Двери университета, как и Академии наук, оставались для него напрочь закрытыми.

И он неутомимо работает вне сферы официальной науки, по сути дела как аутсайдер. Он ворочает знаниями, как другие деньгами. Сооружает один научный проект за другим, хотя никакой заметный результат не увенчивает этих усилий. Но этот исследователь-дилетант, этот популяризатор науки совершенствует свои способности синтезировать. Он обучается искусству кратких формулировок, обретает шестое чувство журналиста на факты и идеи, которые в данный момент возбуждают читающую публику. Сопротивление, с которым он сталкивается со стороны университетских кругов, все сильнее подталкивает его к поискам успеха на политическом и общественном поприщах. В течение этих лет, написав десятки трудов, он варит в одной и той же посудине биологические, антропологические и психологические теории. Он делает набросок психологии народов и рас, вдохновленный одновременно Тэном и Гобино. По мнению историков, вклад Ле Бона в эту отрасль психологии достаточно значителен для того, чтобы его имя фигурировало в почетных списках — не слишком славных, по правде говоря, — предтечей расизма в Европе.

Изучая эти психологические проблемы, Гюстав Ле Бон был прямо-таки поражен феноменом толп — особенно народных движений и терроризма, — беспокоившим его современников. На самом деле несколько книг по этой теме уже появилось, в частности, в Италии. В них акцент делался на страхе, вызванном повсюду возвратом к варварству или к тому, что некоторые считали таковым. Ле Бон искусно подхватил тему, которая обсуждалась, впрочем, преимущественно в общих и чисто юридических терминах. А он воздвиг на ее основе вполне правдоподобную, если не сказать, внутренне связную теорию.

Он начинает с диагностики парламентской демократии: ее болезнью является нерешительность. Сила в управлении ведет к общественному порядку, ее несостоятельность влечет за собой общественные беспорядки. Воля в управлении ведет к политической безопасности, отсутствие такой воли имеет следствием общественную опасность и побуждает к революционным действиям. Однако же классы, стоящие во главе этой демократии, сохранили свою способность рассуждать — причину нерешительности, но утратили волю — источник всякой силы. Они не верили больше в свою миссию, а без этой веры политическая деятельность тонет в нерешительности и безответственности. Они также не проявляют достаточной откровенности: при демократии, даже если голосует большое количество людей, правит всегда меньшинство.

Вдумаемся как следует. Ле Бон упрекает господствующие классы не в фальсификации, не в забвении принципов. Он их обвиняет в неумении отринуть прошлое и в недооценке действительности. Именно в их руках было решение в период смуты и деморализации. Выбирая демократию, где якобинские идеи перемешиваются с практикой олигархии, где все прикрыто общими и туманными дискуссиями, они обрекают себя на нерешительность. Они рискуют стать жертвой манипуляций, быть выбитыми из колеи, раздавленными умными честолюбивыми людьми без совести, поддерживаемыми народными силами, во главе которых они стоят. Чтобы не впадать в ошибку относительно своей культурной и прогрессивной миссии, они должны признаться себе в реальности сложившейся ситуации, в существе конфликта, терзающего общество. И Ле Бон дает им долгожданный ответ: в этом конфликте дальнейшую роль играют массы. Одни лишь массы дают ключ к ситуации во Франции и во всем современном мире.

“Высказываясь в пророческом духе, — замечает современный историк, — Ле Бон начал с того, что поместил массы в самый центр любой возможной интерпретации современного мира”.

Конечно, он к ним испытывал пренебрежение, как буржуа к черни, и социалиста к люмпенам. Но массы являются фактом, а ученый не пренебрегает фактами, он их уважает и пытается понять. Поэтому Ле Бон не грезит о реставрации монархии или аристократического режима. Его мечтой скорее была бы патрицианская и индивидуалистическая демократия в английском духе.

Либерализм по ту сторону Ла Манша не переставал задевать общественную мысль Франции от второй до пятой республики включительно. Ему, однако, не удался решительный интеллектуальный прорыв. Так же, как и крупная финансовая и промышленная буржуазия не имела решающего политического успеха во французском государстве, задуманном как государство среднего коммерсанта, чиновника, крестьянина, даже рабочего и созданном ими. Бурные и метафизические отношения Франции с современностью, ее метания между английской моделью, с которой она ощущала близость во времени, и немецкой властью, близкой в пространстве, наконец, ее преданность миссионерскому национализму, несущему в себе образ мира с французским лицом — XVIII век был тому примером и предметом ностальгии, — вот причины, объясняющие эти полупоражения.

Обеспокоенный реальным положением дел во Франции, Гюстав Ле Бон ищет противоядия беспорядкам, производимым толпами. И он находит его не в истории, не в экономике, а в психологии. Она его наводит на мысль о существовании “души толп”, состоящей из элементарных импульсов, объединенных сильной верой и маловосприимчивых к опыту и разуму. Совершенно так же, как “душа индивидов” подвержена внушающим влияниям гипнотизера, погружающего человека в сон, “душа толп” подчиняется внушениям вождя, который навязывает ей свою волю. В таком состоянии транса любой выполнит то, что в нормальном состоянии люди не могут и не желают делать. Замещая реальность воскрешенными в сознании образами и отдавая приказания, вождь овладевает этой душой. Она отдается на его милость, как пациент, загипнотизированный врачом. Таким образом, основополагающая идея проста. Причиной всех катастроф прошлого и сложностей настоящего признается нашествие масс. Объясняется и слабость парламентской демократии: она идет вразрез с психологией. Господствующие классы совершили ошибки, они не распознали причин и проигнорировали законы толп. Достаточно признать ошибку и понять эти законы, чтобы исцелить недуг и поправить ущербную ситуацию.

Эта идея, сформулированная непосредственным и живым языком, подкрепленная, скажем, научным содержанием, объясняет успех его книг, “такой, что ни один иной теоретик общественной мысли не смог бы с ним соперничать”. Популяризатор науки постепенно превращается во властителя дум. И он сохранял эту позицию до конца своей долгой жизни.

“В последний период жизни, — пишет его единственный биограф (конечно же, английский), — Ле Бон направил свои усилия на воспитание элиты ввиду возрастания ее военно-политической ответственности”.

У себя дома, поскольку он был домоседом, на протяжении тридцати лет Ле Бон воспитал когорту государственных деятелей, писателей, ученых. Упомянем психологов Рибо и Тарда, философа Бергсона, математика Анри Пуанкаре, несравненного гения Поля Валери, принцесс Марту Бибеско и Марию Бонапарт, внесших колоссальный вклад в распространение его идей. Не забудем и политических деятелей, которые были с ним знакомы и, полагаю, почитали его: среди них Раймон Пуанкаре, Бриан, Барту и Теодор Рузвельт. Нужно добавить, что все его поклонники были убеждены в большой значимости такого видения человеческой природы, как ни трудно его принять. Они со всей серьезностью воспринимали его настойчивые советы по общественным и политическим вопросам. Фактически своего апогея распространение этой доктрины достигло к двадцатым годам нашего столетия, в тот момент, когда “новая наука больше всего прельщала демократическую элиту, которая видела в ней теоретический инструмент, подтверждающий ее глубинный страх перед массами, а также обеспечивающий ее сводом правил, с помощью которых можно было бы манипулировать массами и обуздывать их потенциальную свирепость”.

Глава 2. МАКИАВЕЛЛИ МАССОВОГО ОБЩЕСТВА

I

Все готовы признать, что “Психология толп” Ле Бона является тем, что в наше время было бы названо бестселлером, а общие тиражи этой книги свидетельствуют о ней как об одном из самых впечатляющих научных успехов всех времен. Сегодня я бы мерил этот успех и положением в обществе тех, кто читал труды Ле Бона, и последствиями этого успеха. Начнем с самого очевидного: “Психология толп” стала манифестом науки, которая под разными названиями (социальная психология, коллективная психология) продолжает существовать до нынешнего времени. Этот факт заслуживает пояснения, так как далеко не все единодушны в его признании.

“Наиболее значительными работами, создавшими непосредственный фон, на котором строилась современная социальная психология, — замечают два американских исследователя, — были труды Тарда и Ле Бона во Франции”.

Имена этих двух французских ученых часто связываются, но, по признанию Олпорта, очевидно, что “Психология толп” остается наиболее значительной из всех работ, когда-либо созданных в социальной психологии”. Это — работа, тотчас переизданная, прокомментированная, раскритикованная, ставшая предметом плагиата. Именно данный труд стал основным источником вдохновения и материалом для анализа в двух первых учебниках по социальной психологии: в английском МакДауголла и в американском Рона — и до сих пор сохранил свое влияние. Я же сам принадлежу к тем немногочисленным из наших коллег, кто берет на себя труд оспаривать его основы. Но считаю вместе с тем вполне уместным суждение двух известных американских исследователей:

“Работа Ле Бона, — пишут Милграм и Точ, — все же достигла своей цели в социальной психологии. Книга этого автора почти не вызывает дискуссии, так как она просто не находит отклика в экспериментальной психологии нашего века… Однако ведь Ле Бон предлагает нам не только дискуссию самого общего плана, но и щедрое изобилие гипотез, полных изобретательности, над которыми можно работать”.

Его роль была не меньшей и в социологии, хотя, случается, об этом умалчивают. Некоторые, даже довольно поверхностные, зондирования вызвали необычайный отклик, я бы сказал, почти моду на предложенные Ле Боном идеи и концепции, например, в Германии. Такие знаменитые мыслители, как Зиммель, Фон Визе и Виркандт развивали их, уточняли и включали в свои системы. Психология массы проникает и в процесс образования, становясь частью университетского багажа. Тем самым была подготовлена почва для ее внедрения в политические сферы. Она действительно пользовалась авторитетом в науке. Более того, она встречает отклик со стороны совершенно иного течения немецкой социологии — франкфуртской школы. Имя французского психолога многократно повторяется в текстах Адорно, Хоркхаймера. И в этом нет ничего удивительного, поскольку массовое общество находится в центре их теорий. Так, недавно появившийся в русле этой школы “учебник”, посвящает ему главу, где можно прочитать:

“По опыту последних десятилетий нужно заметить, что утверждения Ле Бона подтвердились удивительнейшим образом, по крайней мере во внешних аспектах, даже в условиях современной технологической цивилизации, когда можно было бы рассчитывать на то, что массы стали более просвещенными”.

У нас ещё будет по другим поводам случай вернуться к отношениям франкфуртской школы и психологии масс, к тому вниманию, которое было уделено Ле Бону и его “знаменитому труду”. Сейчас же я удовольствуюсь подведением итога. До прихода к власти Гитлера, до гибели немецкой социологии этот итог был ясен.

“Неоспоримо, — пишет один из самых известных ее представителей, — что "Психология толп" Ле Бона до сегодняшнего времени сохранила за собой славу классического труда, ее полуправда встречается почти в любой социологической работе”.

Не были исключением и работы американских социологов. Их число слишком велико для того, чтобы можно было привести подходящий пример. Случай Роберта Парка, одного из основателей знаменитой чикагской школы, не единичен. Начиная с диссертационного исследования, проведенного в Германии и посвященного непосредственно толпе, или публике, и вплоть до его последних текстов можно обнаружить влияние Ле Бона и его “фолианта” о толпе, который “составил эпоху”. Эта школа создала значительные работы о массах и коллективном поведении. В этой области Ле Бон пока ещё признается вместе с Тардом пионером. Даже при том, что многие из тех, кто прочитал его поверхностно или знает о нем из вторых рук и судят пренебрежительно, вынуждены признать, что он имеет влияние. То, что истинно для Германии и Соединенных Штатов, истинно и для остального мира. Чтобы в этом убедиться, достаточно даже бегло просмотреть, например, энциклопедический труд H.Becker & A.E.Barnes. Social thought from lore to science (Dover, New York, 1961). Из него видно, до какой степени классическим автором стал Ле Бон. Наведя справки в некоторых книгах по истории социологии, разумеется, опубликованных за границей, я мог бы утверждать, что до второй мировой войны его имя (вместе с именем Тарда) цитируется так же часто, если не чаще, чем имя Дюркгейма, а его идеи получают чрезвычайное распространение.

Распространение влияния психологии толп также затронуло соседние отрасли и послужило толчком для серии работ в области политической науки и истории. Ее модели можно обнаружить даже в психоанализе. Мы должны быть благодарны Роберу Михельсу за труд о политических партиях, который все считают классическим. Если проанализировать его основные положения, в них можно обнаружить синтез описания форм господства, выделенных немецким социологом Максом Вебером, и психологических объяснений Ле Бона. Это тем более очевидно, что сам автор не делает из этого тайны. Идея трактовки политических партий в том же ключе, как если бы речь шла просто о массах, и объяснения их эволюции психологическими причинами — эта идея непосредственно восходит к психологии Ле Бона.

История не могла остаться в стороне от всеобщего увлечения этими идеями. Я не хотел бы много распространяться по этому поводу, вот только одна цитата с комментарием. В 1932 г., год спустя после смерти Ле Бона, по случаю Semaine de synthese состоялось торжественное собрание, посвященное теме толпы. Это вполне в университетском духе, натянуто чтить и поминать человека, которого предпочитали игнорировать, но чьи идеи не проигнорировали. Критикуя, облекая в дюркгеймовский язык, господствовавший в то время, совершенно недюркгеймовские идеи, очень знаменитый историк Жорж Лефевр оказал Ле Бону редкостное почтение:

“Специфическое понятие толпы, — сказал он, — было введено доктором Ле Боном при изучении истории Французской революции. Оно подразумевало существование проблемы, до него почти никого не заботившей. В данном отношении заслуга этого автора неоспорима, но не более того”.

Беспристрастное суждение, никакой мелочности. Обнаружить проблему, о которой раньше не подозревали, ввести понятие в научный обиход такой почтенной и полной неожиданностей науки, как история — не такая уж незначительная заслуга. Со своей стороны Жорж Лефевр отдал Ле Бону ещё большую дань уважения, сказав “более того” и положив понятие толпы в основу своих собственных исследований и анализа существующих документов. Это следует из работы, остающейся единственной в своем роде — "Великий страх 1789 года" (Париж, А.Колэн, 1932), в которой он перебрасывает мост между психологией толп и историей.

По логике вещей, я, прежде всего, должен был бы остановиться на том, что именно психоанализ почерпнул из психологии толп, что развил и что является основным. Но, поскольку значительная часть этой книги посвящена Фрейду, я ограничусь тем, что напомню суждения, схватывающие, и очень точно, самое главное:

“Метод книги Фрейда, — пишет Адорно по поводу "Массовой психологии и анализа человеческого “Я”", — состоит в динамической интерпретации описания Ле Боном духа массы”.

В этом прослеживании идей не хотелось бы забыть о Юнге. Его идея коллективного бессознательно находится в первом ряду тех идей, к которым французский психолог интуитивно пришел, которыми пользовался и злоупотреблял. Здесь я ещё раз предоставляю слово историку:

“Нет, кажется, области, в которой бы между Фрейдом и Юнгом было такое согласие, как в вопросах массовой психологии. Оба они принимают классическое описание массы Гюстава Ле Бона и соглашаются в том, что индивид в массе опускается на более примитивный интеллектуальный и эмоциональный, уровень”.

Напоминание об этих преемственных связях, эти беглые сравнения дают, нужно признать, весьма неполную картину воздействия на культуру в целом вне рамок науки как таковой. Одна из тенденций культуры нашего века может быть определена и так:

“…пронизанная дарвинистской биологией и вагнеровской эстетикой, расизмом Гобино и психологией Ле Бона, проклятиями Бодлера, мрачными пророчествами Ницше и Достоевского, а позднее философией Бергсона и психоанализом Фрейда”.

Конечно, компания не слишком жизнерадостная, но в нее по крайней мере попали немногие. Нравится нам это или нет, Ле Бон в ней фигурирует. Данный факт говорит больше, чем все свидетельства об исключительной значимости этого труда, его огромном резонансе. Это дает понять, что вовсе не стоит воспринимать его как бедного родственника в огромной семье психологов и социологов. Его прочитали все, но никто не спешит признаться в этом. От него отрекаются, используя его тексты без малейшего стыда, как наследники кузена Понса растрачивали и уничтожали не принадлежащие им коллекции, чтобы изъять из них монеты. Для имеющихся у меня документальных свидетельств в защиту Ле Бона не хватило бы и целого тома.

II

Множество странностей обескураживает современного читателя в текстах Ле Бона. Но его предвидение нас просто изумляет. Им была предвосхищена вся психологическая и политическая эволюция нашего века. Вкладывая столько страсти в свои рассуждения и предсказания, он явно видел себя в роли Макиавелли массовых обществ и призывал обратиться к трудам своего прославленного предшественника с новых позиций:

“Большая часть правил, относящихся к искусству управлять людьми, — пишет он в 1910 г., — которым учил Макиавелли, долгое время были "невостребованными и четыре века не коснулись праха этого великого покойника, никто не сделал попытки продолжить его дело”.

Он, со своей стороны, пытается это сделать и, рассчитывая на успех, обращается к государственным деятелям, руководителям партий, государям современной эпохи как к своим прямым или косвенным ученикам. И у него не было недостатка в учениках. Используя наставления на уровне здравого политического смысла, изречения Робеспьера и особенно Наполеона в психологическом обрамлении, Ле Бон ломает интеллектуальные преграды, рушит запреты либерального и индивидуалистического мышления. Он позволяет государственным деятелям подходить к жизни масс, используя неожиданные уловки и разрешая им вести себя как вожди. По правде сказать, это происходило в основном по отношению к новым партиям и деятелям, которые с рвением новообращенных принимали его идеи и упражнялись в парафразировании его книг. По меньшей мере, они должны были принимать их в расчет и определять свое к ним отношение. Социалистические движения и рабочие партии первыми столкнулись с проблемой масс. Их политика основывалась на постулате рациональности совершенно так же, как и политика либеральных движений буржуазных партий. Их общая философская позиция заставляет тех и других считать, что поведение людей зависит от осознания ими своих интересов и общих целей.

Однако основные положения Ле Бона поражают социалистов-теоретиков тем, что идут абсолютно вразрез с их установками. Особенно его настойчивость по поводу иррациональных факторов, решающей роли неорганизованных, аморфных масс и их глубоко консервативного характера:

“История учит нас, — пишет он, — что толпы чрезвычайно консервативны, несмотря на их внешне революционные побуждения, они всегда возвращаются к тому, что разрушили”.

Живее всех на эти утверждения прореагировал Жорж Сорель, автор знаменитых “Размышлений о жестокости”. Его отзыв о работе по психологии толп, в целом вполне положительный, опровергает суждение об их консерватизме, особенно в классовых обществах, и указывает на недостаток социологического основания этой психологии. Эти критические высказывания не мешали ему годами следовать Ле Бону и вторить его теории. Идея о том, что какой-нибудь мощно действующий миф, пусть даже иррациональный, необходим для того, чтобы рабочий класс стал революционным, является тому подтверждением. Так, при посредстве Сореля, концепции которого имели огромное влияние на политику того времени, психология толп проникает почти всюду. Ее отголоски можно найти даже у коммуниста Грамши, который прочел работы Сореля и Михельса — двух ученых, в наибольшей степени ассимилировавших, каждый в духе собственного дарования, концепции Ле Бона. Они оказались прямо в центре дебатов, всколыхнувших немецкую социал-демократическую партию. До советской революции эта партия служила моделью для всех рабочих партий. Вот и дебатировавшийся вопрос: каковы должны быть отношения между сознательной и организованной классовой партией и неорганизованной массой, чернью, люмпеном, “улицей”? Французский психолог с полной очевидностью привлек внимание ко все возрастающей значимости последней. Знаменитый немецкий теоретик Карл Каутский признавал важность этой эволюции:

“Стало ясно как день, — пишет он, — что политические и экономические битвы нашего времени во все более возрастающей степени становятся массовыми действиями”.

В то же время он опровергает объяснение феноменов толпы через внушение и причины в основном психологического свойства. Это, впрочем, не мешает ему принимать, хотя, правда, несколько пренебрежительно и с трудом, теорию Ле Бона. К каким бы общественным классам они ни принадлежали, толпы остаются одними и теми же: непредсказуемыми, разрушительными и, по крайней мере отчасти, консервативными. Так, приводя пример еврейских погромов, линчевания негров, он заключает:

“Очевидно, что массовые акции не всегда служат делу прогресса. То, что разрушает масса, не всегда является самыми роковыми препятствиями прогресса. Там, где она одерживала победы, она настолько же отличалась реакционностью, насколько и революционностью”.

Один из его противников, Паннекок, даже с горячностью упрекает его в приписывании толпам какой-то собственной динамики, не связанной с определенным историческим периодом и независимой от их классовой сущности. Проще говоря, в игнорировании пролетарского или буржуазного состава толпы. Для него здесь речь идет лишь об эпифеномене, который рабочие партии не должны были бы всерьез принимать во внимание.

“Перед лицом этого фундаментального (классового) различия, — утверждает он, — нельзя не придавать значения контрасту между массами организованными и неорганизованными — ведь вовлеченность и опыт создают значительную разницу при равной предрасположенности у членов рабочего класса, но эта предрасположенность тем не менее остается вторичной”.

Насколько мне известно, эти дебаты так ничем и не завершились. Ни одна из противоположных сторон не предложила какой-то новой точки зрения или новой тактики по отношению к неорганизованным городским массам.

Я слишком кратко остановился на этом важном эпизоде. Однако он дает представление об отголосках психологии толп на довольно коротком промежутке времени. За неимением необходимых исторических работ нет возможности определить вес и значение психологии толп для социалистического и революционного лагеря. Я подозреваю, что этот вес не был таким уж большим, чтобы открыть глаза демократам всяких ориентации, когда откровенно деспотические режимы, и в первую очередь фашизм, воцарились на сцене современной истории при восторженной поддержке толп. Они были настолько убеждены в невозможности добиться победы таким “примитивным” способом, что их просто, так сказать, не замечали. Итальянский писатель Силоне об этом свидетельствует:

“…нельзя замалчивать тот факт, что социалисты, сосредоточившись на классовой борьбе и нетрадиционной политике, были удивлены варварским нашествием фашизма. Они не поняли причин и следствий их лозунгов и их символов, таких необычных и странных, и тем более не могли себе представить, каким образом столь примитивное движение могло прийти к власти над такой сложно организованной машиной, как современное государство, и удержать эту власть. Социалисты не были готовы, понять действенность фашистской пропаганды, так как их доктрина была сформулирована Марксом и Энгельсом в предшествующем веке и с тех пор не продвинулась вперед. Маркс не мог ни предвосхитить открытий современной психологии, ни предвидеть форм и политических следствий этой массовой цивилизации”.

Немецкие социалисты оказались точно в таком же положении. Все склонны принимать возможное за невозможное вплоть до того момента, когда оно происходит: отсюда войны и научные открытия. Близорукость социалистов (и коммунистов) отрезала их, и в сходных обстоятельствах это повторится, от рабочих масс, даже если бы они за них голосовали. Это очень правдоподобно. Когда водная масса не имеет достаточной глубины, она не может поддерживать огромный корабль. Когда человеческая масса не взволнована, она не может жить великой идеей. Это именно то, что случилось.

III

Труды Ле Бона были переведены на все языки, в частности, “Психология толп” на арабский министром юстиции, а на японский — министром иностранных дел. Президент Соединенных Штатов Теодор Рузвельт числился среди усердных читателей Ле Бона и стремился с ним встретиться в 1914 г. А другой глава государства, Артуро Алессандри, в 1924 г. писал: “Если вам однажды представится случай познакомиться с Гюставом Ле Боном, скажите ему что президент Республики Чили является его горячим поклонником. Я питаю себя его произведениями”. Вот, что заставляет присмотреться и задуматься. Сейчас, по прошествии времени, можно утверждать, что психология толп и идеи Ле Бона являются одной из господствующих интеллектуальных сил Третьей Республики, которые дают нам к ней ключ. Заметим, что их проникновение в мир политики происходит через посредничество тех, кто хорошо знаком с этими доктринами и следует советам их автора. Аристид Бриан с самого начала фигурирует среди тех, кто посещает и слушает Ле Бона. Луи Барту знаком с ним и заявляет: “Я считаю доктора Ле Бона одним из самых оригинальных умов нашего времени” (La Liberte, 31 мая 1931 г.). Раймон Пуанкаре без колебаний вспоминает его имя в своих публичных выступлениях. Затем Клемансо. В предисловии к своей книге “Франция перед Германией”, появившейся в разгар войны, он упоминает единственного из живых авторов: Ле Бона. К этому далеко не полному списку я добавил бы, наконец, Эррио: “Я питаю к доктору Гюставу Ле Бону, — пишет он в 1931 г., — самое горячее, искреннее и осознанное восхищение. Я считаю его одним из самых широких и проницательных умов”.

Но ведь эти пятеро людей держали в руках власть. Они формировали Республику. Их заявления, судя по разным другим признакам, свидетельствуют, что проникновение, о котором я говорил, было действительно реальным. Психология толп глубоко проникла в различные сферы, начиная с военной. Ее изучают в армиях по всему миру. Мало-помалу она становится составной частью их деятельности и доктрин. В начале нынешнего века теория Ле Бона изучалась в Военной школе, в частности, генералами Воналем и Модюи. Некоторые открыто объявляли себя его последователями, как, например, генерал Манжен. Можно утверждать, что идеями Ле Бона были вдохновлены некоторые военачальники, Фош в первую очередь. Видимо, они восхищались его пониманием власти вождя, опирающейся на непосредственную волю нации. Они должны были бы одобрительно относиться также к его критике демократии, правящей вяло, у которой расходятся слово и дело, и смиряющейся с поражением, лишь бы не вступать в бой. После краха 1870 г. одна только речь об этом вызывала одобрительное внимание. А поскольку эти речи шли от имени науки, им склонны были верить. Во время же войны 1914–1918 гг. к Ле Бону действительно обращались в нескольких случаях, и он подготовил документы для политических и военных руководителей. В его психологию тем более верили, так как она предлагала свой метод мобилизации людей, усиления дисциплины войск, то есть именно то важное и нестабильное, что каждый дальновидный военный стремится сохранять и упрочивать. Нужно было обладать гением генерала Де Голля, чтобы вынести этот сгусток идей за рамки военных школ и придать им систематизированную форму на политической арене. Он, несомненно, придал им определенный стиль, особое величие, воспользовался ими в час опасности, чтобы возродить миф о Франции и внушить французам патриотический настрой. Должен заметить со всей определенностью, что идеи Ле Бона дают нам ещё один ключ, на сей раз к пониманию Пятой Республики. Он предвидел эту формулу: объединяющий президент и соглашающийся парламент. С 1925 г. он ее утверждает в своих терминах:

“Наиболее вероятная форма (правления), несомненно, будет состоять в автократической власти премьер-министров, пользующихся, как это было в случае господина Ллойд Джорджа в Англии и господина Пуанкаре во Франции, практически абсолютной властью. Трудность состоит в том, чтобы найти механизм, позволяющий добиться того, чтобы премьер-министры были, как в Соединенных Штатах, независимы от парламентских решений”.

Известно, что генерал Де Голль одержал победу в трудной ситуации благодаря открытию этого механизма. Он даже сделал больше — совершенно осознанно воплотил в себе именно такого лидера, каким его рисовал Ле Бон. К тому же он сумел приспособить это видение к условиям демократии я к особенностям французских масс. Доказательство тому — “Острие шпаги”. В ней мы находим собрание афоризмов Ле Бона, особенно тех, в которых говорится о природе масс и завораживающей силе вождя. М. Манони заметил это заимствование:

“Генерал Де Голль воспринял эту идею (вождя) слово в слово. Будучи совершенно обесславленным, Ле Бон был основательно ограблен”.

Однако раньше других ограбили Ле Бона ещё два великих человека. Они привели в исполнение его принципы и с чрезвычайной скрупулезностью отработали их применение. Это — Муссолини и Гитлер. Заметим интересную деталь: представления об этой теории проникают в Италию в основном по каналам революционных социалистических изданий. Взглянув на истоки фашизма, вы увидите, что в них эти представления тоже занимают значительное место.

“Там (у Муссолини) идеи Парето, Моски, Сореля, Михельса, Ле Бона и Коррадини должны были найти свое выражение. Это были критические идеи для его социальной теории и начинающейся политической деятельности. Это были идеи, которые должны были составить первые доктринерские формулировки фашизма и завершиться оформлением первой рациональной доктрины первого тоталитарного национализма, заявленного нашим временем”.

Если допустить, что Сорель и Михельс были вдохновлены идеями французского психолога, а Парето также многое у него позаимствовал, из этого следует, что каждый из его текстов имел двойника в итальянской контрреволюции. Во всяком случае, Муссолини признавал этого автора и относился к нему с теплотой. Вот что он заявляет в 1932 г., вероятно, с некоторой долей преувеличения:

“При всем том, с философской точки зрения, я мог бы вам сказать, что я являюсь одним из наиболее горячих приверженцев вашего знаменитого Гюстава Ле Бона, о смерти которого я не могу не сожалеть. Я целиком прочитал его грандиозные и глубокие труды: его “Психологию толп” и “Психологию нового времени”, два произведения, к которым я, вместе с его Трактатом о политической психологии, часто обращаюсь. На строительство нынешнего режима в Италии меня вдохновляют некоторые содержащиеся в них принципы”.

Вот слова, которые должны были удовлетворить гордость старца. И на это свидетельство признания, исходившее с родины Макиавелли, он ответил компрометирующей его благодарностью. Поистине ещё было достаточно учтивости и формул вежливости в преддверии этих двух самых мрачных в истории десятилетий. В то время ещё не знали, что концентрация массы завершится массовыми концентрационными лагерями.

Но тот, кто наиболее методично, с чисто немецким прилежанием следовал Ле Бону, приходит к власти уже после его смерти: это Адольф Гитлер. Его “Майн кампф” отличается не только глубокой внутренней связью с рассуждениями французского психолога, но и утратой стиля, возвышенности целей и слога. С полным основанием замечали, что это произведение и сами декларации Гитлера, предназначенные для воздействия на массы, “читаются как дешевое копирование Ле Бона”.

Эта долговременная связь позволяет думать, что Ле Бон сыграл куда более значительную роль, чем могло бы показаться на первый взгляд. Одно из немецких исторических исследований, действительно, убеждает нас в том, что “теория Ле Бона, бесконечно подвергавшаяся критике и противопоставлявшаяся действительности, ему (Гитлеру) придала уверенности для овладения категориями истинно революционного мышления (…). Ле Бон единственный дал ему возможность осознать то, что необходимо для революционного противодействия, Ле Бон обеспечил ему базовые принципы воздействия на массы”.

Без сомнения, эти утверждения, взятые отдельно, должны были бы восприниматься критически, так как будущего диктатора вдохновляли другие интеллектуальные и политические доктрины. Но, по-видимому, и в них есть большая доля правды. Если Гитлер превратил идеи Ле Бона в клише, то он и усилил доверие к их научной значимости. Будучи хитроумным ловкачом по части человеческих душ, он претворил эти идеи в жизнь. Таким образом,

“не так трудно установить основные источники идей Гитлера в области пропаганды, выдвинутых им в “Майн Кампф”: это — “Психология толп” Ле Бона и “Групповое Я” МакДауголла. Некоторые компетентные и заслуживающие доверия свидетели утверждают, что он неплохо знал обе эти книги. Многие формулировки в “Майн кампф” убедительно доказывают, что Гитлер не только прочитал Ле Бона и МакДауголла, но и хранил их теории в памяти, логически приспосабливая их к обстоятельствам своего времени”.

А если бы нам требовалось дополнительно в этом удостовериться, то это подтвердил бы гитлеровский министр пропаганды, чудовищный Геббельс. Подневольный служака, он в своих теориях и практике следовал первоисточнику, своему хозяину. Он изучил “Психологию толп” и проникся ее полуправдами. Он резюмировал их, парафразировал, до конца жизни методично внушал их своему окружению. Один из его помощников отмечает в своем личном дневнике: “Геббельс считает, что никто со времен Ле Бона не понял духа масс так, как он”.

В тоталитарном государстве то, как думает великий, становится Евангельским словом для сотни миллионов обыкновенных людей. Один американский автор заметил, что почти вся нацистская пропаганда — одна из наиболее эффективных, которым подвергался мир — вместе с подкрепляющей ее политической теорией является воплощением на практике тезисов Ле Бона”, и в это охотно верится. Это не какое-то частное суждение или слишком сильное преувеличение. Большинство историков, издавших эволюцию этого тоталитарного режима, упоминают его имя по тому или иному поводу и в деталях анализируют его влияние. Вот как это резюмирует американский историк Моссэ:

“Фашисты и национал-социалисты являются не кем иными, как последними представителями движений, породивших такие теории человека, как теория Ле Бона. Было бы много приятнее трактовать политику новейшего времени как неудачу. Но, если вспомнить ее историю в достаточно далекой перспективе, нам это не удается”.

По моему мнению, концепцией, которая более всего сближается с концепцией Ле Бона, мы также обязаны Шарлю Де Голлю. Всей душой преданный демократии, приверженец республиканских свобод, разочарованный, что Франция — это не Англия, Англия правых убеждений, автор “Психологии толп” мечтал, как все представители его класса и остальные, о власти, которая была бы стабильной, не будучи авторитарной. История, однако, распорядилась иначе. Правда, изрядное число демократов вдохновлялись его книгами и заимствовали то тут, то там его идеи. Но именно диктаторы цезаристского толка поняли его рекомендации буквально и превратили их в жесткие рабочие правила. Мне могут возразить, что они черпали приемы господства над людьми в мудрости тысячелетий, не “испытывая необходимости обращаться к Ле Бону. Возможно, но именно ему в то время было дано преобразовать эту мудрость в систему и облечь ее в формулы, получившие признание. Именно в этом смысле я без колебаний утверждаю, что здесь он был первооткрывателем. Первооткрывателем, который, как и многие подобно ему, не подозревал о масштабах своего открытия, о его взрывной силе.

IV

У читателя, возможно, сложится впечатление, что я утрирую некоторые детали, кое-что преувеличиваю, а многое обхожу молчанием. Но эта работа и не мыслилась, как безусловная и окончательная. Если мы оглянемся назад, то увидим, что, с одной стороны, гипотезы Ле Бона по поводу масс переделывались, модифицировались, смешивались с другими, рассеивались, пока не стали общим достоянием психологии, социологии, и все это на протяжении одного века. Немногие исследователи удостоились таких привилегий, хотя те, кому удалось воспользоваться ими, делают вид, что забыли об этом карьере, об этом руднике, из которого они добывали свое богатство.

С другой стороны, несмотря на прямо противоположные политические приложения Ле Бона, метод, который он проповедовал и умело выстроил, стал составной частью нашей жизни. Взять хотя бы пропаганду. То, что он предсказал, в этой области прежде всего, проявило себя очень наглядно. Всякому, кто наблюдает массовое общество, сразу бросается в глаза, что любое правительство, демократическое или автократическое, держится у власти благодаря пропагандистской машине, работающей с невиданным ранее размахом. До сих пор только Церковь в иные периоды истории добивалась таких результатов. Соединить средства внушения или воздействия с политикой и возможностями средств коммуникации, научиться смешивать личности и классы в одну массу — вот в чем абсолютная новизна эпохи, у истоков которой стоял французский психолог. Именно он систематизировал их и придал им научную форму:

“Данное Ле Боном описание способов действия, лидера, — пишет Рейнволд в своем исследовании по психологии масс, — имело влияние на современную пропаганду, ориентированную на толпы, и в значительной степени определило ее успехи”.

Бесспорно, все то, что было открыто и использовано относительно воздействия на общественное мнение и коммуникации (включая, разумеется, рекламу), обнаруживает здесь свои корни, не очень изменившиеся с тех пор. Разве что можно заметить прогрессирующее сближение приемов становящихся единообразными и стандартными в масштабах всего мира, как, скажем, общие для всех телевидение или кока-кола. Наукам об обществе часто ставили в вину их малую практическую значимость. Они, увы, не могут влиять на течение общественной жизни. Но эти недостатки, как мы убедились, не свойственны психологии толп. Она с самого начала повлияла на ход истории, стала необходимой — не лучше атомной бомбы! — причем по степени же своей необходимости превзошла большинство известных теорий. Те некоторые факты о трудах Ле Бона, которые я напомнил, неоспоримо доказывают это.

Глава 3. ЧЕТЫРЕ ПРИЧИНЫ УМАЛЧИВАНИЯ

Долг исследователя — смотреть в лицо досадным фактам и воспроизводить ситуацию такой, какая она есть. Я предвижу ваш вопрос. Вы спросите меня: если он имел такую значимость, как могло произойти, что так мало было известно и о Ле Боне, и о психологии масс в целом? Почему, наконец, его произведениями пренебрегали, а то и создавали им дурную славу? В мои намерения не входит ни приходить на помощь его идеям, ни исправлять положение дел — они в этом почти не нуждаются. Но мне хотелось бы показать, в чем, по-моему, состоят причины умалчивания.

Первая — посредственность его книг. В большинстве своем это тексты на потребу дня, будоражащие воображение читателя, преследующие цель понравиться ему, сказать то, что он желает слышать. Чтобы завоевать широкую публику, нужно уметь кратко, в двух словах, обрисовать, объяснить и подвести итог. То есть идти на риск, в том числе и на риск быть поверхностным. Назовем вещи своими именами: Ле Бон обладал талантом делать открытия, но ему не всегда удавалось их разрабатывать. Его суждения слишком пристрастны, наблюдения бедны. Все это не очень глубоко. Трудно читать его хлесткие суждения о массах, революции, рабочем классе, не испытывая досадного недоумения перед этой лавиной предрассудков и озлобленности по отношению к тому, что в каком-то смысле его самого гипнотизирует.

Вторая причина более деликатного свойства. По своему социальному происхождению Ле Бон принадлежал к буржуазно-либеральной традиции и, таким образом, он в своих исследованиях настроен против революции, социализма и слабостей парламентской системы, выражаясь при этом языком сырым, шероховатым, неотточенным. Сегодня все изменилось. То, что в начале века представлялось неясной возможностью, стало очевидной реальностью. Та же самая традиция должна смело встречаться лицом к лицу с теми же самыми проблемами, поставленными революцией, социализмом и так далее, но в гораздо более экуменическом ключе и mezzo voce. Она оттесняет Ле Бонов и Тардов и замещает их более дипломатичными профессорами: Веберами, Дюркгеймами, Парсонами, Скиннерами, говоря только об умерших и не беспокоя живых. Аналогичные выводы они просто облачают в более рафинированную форму. Их наука более приглажена и, называя вещи своими именами, более идеологизирована.

В любом случае она более приемлема для интеллигентской и университетской среды, имеющей левую ориентацию, в стране, где власть всегда оставалась в руках правых и центра. Эта среда продолжила развитие идей и самих общественных наук, не возвращаясь к скомпрометировавшим себя вопросам. Что касается Ле Бона, то его сразу же исключили из этой среды. Как будто его и не было.

“В первую очередь он сам противостоял французской университетской организации, которая никогда не признала авторитетной ни одну из его амбициозных научных работ, за исключением “Психологии толп”: ее постигла участь замалчивания”.

Третья причина заключается в том, что любые партии, средства массовой информации, так же как и специалисты в области рекламы или пропаганды, используют его принципы, я бы сказал, его рецепты и трюки. Однако никто не собирается в этом признаваться, поскольку в этом случае весь пропагандистский инструментарий разных партий, дефиле руководителей на телевизионных экранах, зондирования общественного мнения предстанут тем, что они есть на самом деле: элементами массовой стратегии, базирующейся на иррациональности. О массах охотно рассуждали бы как о неразумных, но нельзя: ведь им внушают как раз обратное.

Впрочем, психология и политика существуют отдельно одна от другой. На разные голоса кричат о том, что первая не слишком важна для второй. Проясним этот момент. Разумеется, есть политика, для которой психологии не существует, точно так же, как есть психология, для которой не существует политики. Тогда как политика, являющаяся психологией, и психология, являющаяся политикой, беспокоят одновременно и защитников классической концепции революции и демократии, и защитников чистой науки. И беспокоит Ле Бон, соединивший то, что все предпочитали разводить. Он поставил нас перед лицом фактов, с которыми трудно мириться. Об этом свидетельствует знаменитый немецкий экономист Шумпетер:

“Значимость иррациональных элементов в политике может всегда связываться с именем Гюстава Ле Бона, основателя, по крайней мере первого теоретика, психологии толп. Подчеркивая, хотя и с некоторым преувеличением, реалии человеческого поведения в условиях массовых скоплений… автор поставил нас перед лицом зловещих явлений, о которых каждый знал, но которым никто не желал смотреть в лицо, и тем самым нанес серьезный удар по той концепции человеческой природы, на которой зиждется классическая доктрина демократии и демократическая легенда о революциях”.

Наконец, четвертую причину мы находим в его политическом влиянии. Его идеи, рожденные во Франции, были переняты фашистской идеологией и практикой. Разумеется, их систематически применяли для завоевания власти почти повсюду. Но в Германии и в Италии, и только там, его признавали безоговорочно. Таким образом, все проясняется. Если вы спросите, почему Ле Бона следует игнорировать, вам ответят: “Ведь это фашист”. Вот так! Если бы желали предать аутодафе без огня и пламени книги, проповедующие идеи, аналогичные его идеям, то нужно было бы к ним добавить произведения, например, Фрейда и Макса Вебера. Все, что направлено против последнего, в равной мере может быть выдвинуто и против Ле Бона. За исключением того, что ему выпала незавидная честь быть прочтенным Муссолини и Гитлером. Флобер об этом говорил: “Почести бесчестят”. Они также и предают забвению. Нет ничего более естественного в этих обстоятельствах, чем осудить создателя психологии толп. Даже если мы знаем из его произведений, что он предпочитал муки демократии безмятежности диктатур. Ратуя за первую, он видел во второй лишь крайнее средство. По его мнению, любая диктатура отвечает требованиям кризисной ситуации и должна исчезать вместе с самим кризисом: “Их полезность преходяща, их власть должна быть недолговечной”. Продлеваемые и поддерживаемые сверх необходимого, они приводят любое общество к двум смертельным опасностям: размыванию ценностей и падению нравов. Он тем самым предостерегал французов, на протяжении века уже испытывавших на себе власть двух Наполеонов, против искушений и риска новой диктатуры. В конечном счете он желал сохранить свободы во Франции, для которой единственная революция закрыла бы путь другим. Он безапелляционно осуждает любые формы диктатуры, включая ту, которую ему вменяют в вину: фашистскую диктатуру. Так что наклеенный ему ярлык был, мягко говоря, предельно неточным. Признаюсь, я бы не рискнул нарушить это молчание, если бы не обнаружил, что оно существовало только во Франции. Немецкие мыслители первой величины, убежденные антифашисты Брох, Шумлетер, Адорно, не стесняясь обращались к Ле Бону, чтобы уяснить явление тоталитаризма и бороться с ним. Адорно идет дальше и разоблачает идею об исключительной связи психологии толп с фашизмом как просто слишком удобный предлог:

“Почему же, — задается он вопросом, — прикладная психология групп, которую мы здесь обсуждаем, более специфична для фашизма, чем большинство других течений, исследующих средства массовой поддержки?… ни Фрейд, ни Ле Бон не предполагали подобного отличия. Они говорили о толпах “как таковых”, не делая различий между политическими целями вовлеченных групп”.

Как человек не может избавиться от своей тени, так и все поколение может постигать идеи и судить о них, только соотнося их со своими идеями и собственным опытом. А последние толкают нас к остракизму по отношению к Ле Бону и к психологии масс в целом. Мне нужно было показать здесь причины этого, очистив их от всего необоснованного. Я не стремился их обсуждать прежде оговорок, которые я разделяю. На этом моя роль биографа заканчивается.

Глава 4. ОТКРЫТИЕ ТОЛП

I

Когда массы обнаружили себя почти повсюду в Европе, угрожая социальной системе, возник вопрос: так что же такое толпа? На него были даны три ответа, в такой же степени неполные, как и универсальные. Вот они:

— Толпы представляют собой скопления людей, которые объединяются вне учреждений и вопреки им на временных основаниях. Одним словом, толпы асоциальны и асоциальным образом сформированы. Они являются результатом временного или непрерывного разложения групп или классов. Рабочий или любой наемный работник, покидающий мастерскую или контору, чтобы вернуться к себе домой, к своей семье, на час или два ускользает из обычных рамок общества. Он находится на улице или в метро как частичка кишащей многочисленной толпы. Как прогуливающийся или зевака он притягивается скоплением людей и растворяется в бурных утехах. Бодлер в “Парижском Сплине” описал это как “искусство”:

“Прогуливающегося человека, одинокого и задумчивого, притягивает необычное упоение этого всеобщего единения. Тот, кто легко присоединяется к толпе, понимает лихорадочный восторг, который никогда не будет доступен ни эгоисту, закрытому, как сундук, ни лентяю, сидящему в своей раковине, как моллюск”.

— Толпа ещё соответствует понятиям “чернь”, “сброд”, “люмпен-пролетариат”, короче говоря, тому, что во все времена называлось плебсом. Это мужчины и женщины, не принадлежащие к определенным общественным группам, существующие за границами социальной структуры, оттесненные в гетто или предместья, без определенных занятий и целей, живущие вне закона и обычаев. По крайней мере, предполагается, что это так. Тогда толпа представляет собой груду разрозненных социальных элементов, отбросов общества, выметенных за пределы социума и поэтому враждебных ему. Она, следовательно, не является для социолога ни самобытным феноменом, ни феноменом значительным или новым, это просто эпифеномен. Она даже не предмет науки. На нее смотрят как на некое повреждение, случившееся в результате нарушения естественного хода вещей. Общество являет собой порядок, а толпа — это беспорядок и в конечном счете явление скорее коллективное, чем социальное.

— Толпы безумны, таков второй ответ. Цепкая, как плющ, эта, так сказать, истина передается из поколения в поколение. “Craze”, говорят англичане, чтобы описать то состояние обожания, в котором пребывает толпа поклонников популярного певца — обезумевшие фаны, или восторг тысяч зрителей на стадионе, которые вскакивают, как один, размахивая флажками и плакатами, когда их футбольная команда забивает гол. Безумие и в беспорядочном движении масс, желающих видеть знаменитую личность, и в толпе, бросающейся на человека, чтобы его линчевать, выносящей ему приговор, не убедившись в его вине. Это массовые нашествия верующих в места, где совершится чудо: в Лурд или в Фатиму. Бесчисленные легенды и книги, озаглавленные, например, “Необычайные народные заблуждения и безумие толпы”, полные колоритных деталей, описывают безграничный восторг или безудержную панику народных масс, облетают континенты, бичуя или воспевая. Фанатично преданные религии или какой-то личности, они следуют за ними, как евреи за своим ложным мессией, христиане за своими фанатичными монахами, вплоть до катастрофы. Следуя своему капризу, они сегодня сжигают то, чему вчера поклонялись. Они беспрестанно меняют свои убеждения и превращают события исторического значения в причудливый карнавал или в кровавую бойню, смотря по обстоятельствам.

Живописные толпы, толпы экстравагантные, они всегда порождали воодушевление и будоражили воображение свидетелей, чудом оставшихся трезво мыслящими. Они описывают их подвиги то как витание в облаках корабля дураков, то как бесчинства банды преступников. Рассказы достигают дантовских масштабов, когда их авторы подробно описывают вам, “как если бы. вы там были”, огромные колонны десятков и сотен тысяч людей, крестоносцев или средневековых еретиков, которые, связанные общей иллюзией, покидают семьи, свое добро, очаги и, невзирая на свою веру, без малейших колебаний и угрызений совести предаются страшнейшим разрушениям, чудовищной резне. Если эта их вера угасает, они следуют другой и с тем же упорством устремляются к повой иллюзии. Они приносят ей такие же невероятные жертвы и совершают в угоду ей такие же жестокие преступления.

В сознании рассказчиков, как и в сознании читателей, приступы, происходящие с толпой, выглядят как приступы безумия, которые подпитывают мрачные видения, приподнимают завесу над потаенной стороной человеческой натуры и высвобождают ее, выставляя напоказ. Их нрав выходит за пределы общепринятого, это нрав исступленный, патологический, очаровывающий, так как, по словом Клоделя, “порядок — это наслаждение разума, а. беспорядок — это лихорадка воображения”. Впрочем, если не считать этой зрелищной стороны, можно было бы сказать, что толпы не представляют никакого интереса. У них нет ничего, кроме иллюзорности видений, и они по-настоящему не оказывают влияния на ход истории. — Третий ответ выглядит отягощающей добавкой к двум первым: толпы преступны. Будучи сбродом и жульем, они состоят из людей разгневанных, которые нападают, оскорбляют и громят все подряд. Это воплощение беспричинной, разнузданной жестокости, стихийного бушевания массы, несанкционированно собравшейся вместе. Действия против личности, грабежи — все это в ее духе. Она противодействует властям и абсолютно не признает законов. К концу девятнадцатого века толпы все более множатся. Их непредсказуемые действия тревожат власти. Именно тогда начинают усиленно говорить о “преступных толпах”, об этих объединенных коллективных преступниках, которые угрожают безопасности государства и причиняют беспокойство гражданам. Невозможность их схватить, покарать, возложить на конкретного человека ответственность за их действия в целом приводит в замешательство юристов и делает произвольным всякий закон, который следовало бы к ним применить. Большее, что можно сделать — это остановить нескольких случайных людей, просто статистов или же невинных свидетелей, так же отличающихся от этого разъяренного чудовища, как тихая волна от бушующего шторма.

И неслучайно, что среди первых, кто взялся объяснить поведение толп, фигурирует Ломброзо, чья теория врожденной преступности получила большую известность. Согласно ей, толпы состоят из индивидов с делинквентными наклонностями и тех кто идут за такими людьми. Ломброзо утверждает, что психология масс просто-напросто может трактоваться как часть “криминальной антропологии, поскольку криминальность составляет неотъемлемый элемент всякой толпы”. Это имеет отношение к ещё более общей тенденции, новой для того времени: к попытке создания юридической доктрины для наказания коллективных деяний, противоречащих закону:

“Что своевременно, — пишет Фоконне в 1920 г., — так это стремление ввести в уголовное право принцип криминальности толп и их ответственности”.

Итальянец Сигеле продолжил теорию своего соотечественника Ломброзо. Он первым придал специальный смысл термину “криминальные толпы”. В этом качестве для него выступают все социальные движения, политические группы — от анархистов до социалистов и, разумеется, бастующие рабочие, участники уличных митингов и т. п. Его исследование готовит почву для запуска репрессивного аппарата, формируя мнение и снабжая аргументами, подтверждением если не правоведов, то политиков.

Итак, толпы открыли себе путь в политику посредством криминального аспекта. Это криминальность, которую стоит описать и понять, так как она объясняет их жестокость, террористические действия и разрушительные инстинкты. В целом признается, что речь идет о группировках, действующих как воровские шайки или бандиты с большой дороги, банды убийц или любое другое сообщество злоумышленников, лишенных нравственного сознания и чувства ответственности перед законом.

Общество, имеющее прочные практические и правовые устои, терпимо по отношению к отклоняющимся или нонконформным явлениям. Оно бывает почти снисходительно к тем, кто потерял рассудок, даже преступил закон, и если оно их иногда наказывает, то не видит в этом проблемы. Их асоциальная природа, их аномалия не угрожают стабильному порядку вещей. Они считаются безопасными, а трудности полностью надуманными. Но, когда устои общества расшатаны, когда его атакуют извне, тогда угроза внешней и внутренней безопасности увеличивает риск, который представляют эти явления для общества. И их начинают считать вредными и аномальными. Тогда и толпы горожан, рабочих сразу воспринимаются с позиций психиатрии и криминологии. В них увидели патологические симптомы или же симптомы отклонения от нормальной общественной жизни. Они оставались бы вредными наростами на здоровом теле, которое старается от них поскорее избавиться. Итак, плебейские, безумные или преступные толпы слывут отбросами, болезненными явлениями существующего порядка. Сами по себе они не представляют реального интереса.

II

Рискованной идеей Ле Бона, его гениальным озарением была идея отказаться от этой точки зрения. Он опровергает все три ответа на вопрос, который все беспрестанно себе задавали: что же такое толпа? Его умозаключение просто и непосредственно. Основной характерной чертой толп является слияние индивидов в единые разум и чувство, которые затушевывают личностные различия и снижают интеллектуальные способности. Каждый стремится походить на ближнего, с которым он общается. Это скопление своей массой увлекает его за собой, как морской прилив уносит гальку. При этом все равно, каков бы ни был социальный класс, образование и культура участвующих.

“Развитые умственные способности людей, из которых состоит толпа, — пишет Ле Бон, — не противоречат этому принципу. Эти способности не имеют значения. С того самого момента, когда люди оказываются в толпе, невежда и ученый становятся одинаково неспособными соображать”.

Иначе говоря, исчезновение индивидуальных свойств, растворение личностей в группе и т. п. происходят одинаково, независимо от уровня состоятельности или культуры ее членов. Было бы ошибкой считать, что образованные, или высшие, слои общества лучше противостоят коллективному влиянию, чем необразованные, или низшие, слои, и что сорок академиков ведут себя иначе, чем сорок домохозяек. Один комментатор очень определенно это подчеркнул:

“У Ле Бона, по его примерам, а также по многочисленным пояснениям, видно, что он имел в виду не только уличные бунты и народные сборища, но также и коллегии: парламенты, сословия, кланы так же, как и высшие слои общества и, наконец, носители национальных интеллектуальных движений; итак, простой народ так же, как образованное сообщество. Для него масса является почти исключительной противоположностью личности”.

Массы, состоящие из аристократов или философов, читателей “Монда” или “Нувель обсерватер”, то есть из людей, ясно сознающих свою индивидуальность, и нонконформистов, вели бы себя совершенно так же, как другие. Автор “Воспитания чувств” имеет в виду то же самое, когда на нескольких страницах говорит о “благородной публике”, затем о “всеобщем, безумии”, так описывая репрессии:

“Это было половодье страха… равенство (как наказание его защитников и насмешка над его врагами) выражало себя триумфально, равенство тупых животных, тот же уровень кровавой мерзости, поскольку фанатизм корысти уравновешивался лихорадкой желаний, аристократия бушевала, как сброд, а хлопчатобумажные колпаки смотрелись не менее уродливо, чем красный колпак”.

Всеобщность этих явлений, превращение, одинаково затрагивающее всех людей, собранных в группу, позволяют нам сделать вывод о том, что масса — это не “плебс” или “чернь”, бедняки, невежды, пролетариат, hoi polloi, которые противопоставляли себя элите и аристократии. Толпа — это все: вы, я, каждый из нас. Как только люди собираются вместе, неважно кто, они становятся массой. Вместе с тем то, что принимали за криминальность толп, не более чем иллюзия. Будучи, разумеется, жестокими и анархичными, они легко поддаются порывам разрушительной ярости. Сообща они грабят, громят, линчуют, то есть творят то, что ни один человек не позволил бы себе совершить. И Ле Бон охотно приписывает им крайне негативную роль в истории:

“Цивилизации были созданы и до сих пор управлялись малочисленной аристократией, а никак не толпами. У этих последних только и хватало сил разрушать. Их господство всегда представляет собой какой-то беспорядочный период”.

Но также и прелюдию к новому порядку, в этом заключается его глубокая идея. С другой стороны, толпы оказываются более героическими, более справедливыми, чем каждый по отдельности. Они обладают энтузиазмом и великодушием простодушного существа. Их бескорыстие бывает безграничным, когда их увлекают идеалом или затрагивают их верования.

“Неспособность рассуждать у них, — пишет Ле Бон, — создает почву для мощного развития альтруизма — качества, которое рассудок основательно заглушает и которое представляет собой необходимую общественную добродетель”.

Упорно и дотошно он критикует всех тех, кто полагает криминальность отличительной чертой толп. С этой целью он показывает, что даже в разгар революции, в наисложнейшие моменты, они брали на себя труд создавать трибуналы и судить свои будущие жертвы в духе справедливости. Их порядочность была не меньшей, ибо деньги и драгоценности, отобранные у своих жертв, они передавали комитетам. Таким образом, преступления составляют всего лишь частный аспект их психологии. И совершаются они чаще всего по наущению вожака. Одним словом, нет больше преступных толп, есть только добродетельные, жестокость уже перестает быть их атрибутом, если это не признак героизма. Они могут быть жестокими и героическими одновременно.

“Это то, в чем заблуждались писатели, изучив толпы лишь с точки зрения криминальной. Разумеется, толпы часто бывают преступными, но часто они бывают и героическими. Их легко принуждают убивать во имя триумфа веры и веры или идеи, воодушевляя и суля славу и почести, увлекая почти без хлеба и оружия, как во времена крестовых походов, освобождать могилу Господню, или как в 1793 г., защищать землю Отечества. Героизм, конечно, не вполне осознанный, но именно на таком героизме делается история. Если вносить в актив народов только великие деяния, которые были хладнокровно рассчитаны, мировые анналы вписали бы очень немногое”.

Добавим ещё, что толпы легче побудить, взывая к их коллективному идеализму. И наконец, нет ничего глупого или патологического в так называемых безумиях, crazes или иллюзиях масс. При условии принятия гипотезы о том, что они состоят из таких же нормальных людей, как вы и я. Просто, собравшись в толпу, эти люди чувствуют, рассуждают и реагируют в иной психологической плоскости. Разумеется, их суждения и реакции противоречат суждениям и реакциям изолированных субъектов, но это противоречие не означает аномалии. И ничто не дает нам повода для вынесения столь резкого суждения по этому поводу, разве что в самых крайних случаях явного душевного расстройства. Даже в этом случае мы не знаем, имеем ли дело с действительным безумием, а не со стереотипом, позволяющим нам избегать того, кто избегает и пугает нас. Слишком легко приклеить ярлык “истерия”, “коллективное безумие” на странное или необычайное поведение толпы — стычки после футбольного матча, панику, спровоцированную катастрофой, беспорядочные передвижения массы на очень малой территории и т. п. Ярлык может быть обманчивым, а поведение непонятым. То, что писал Жорж Лефевр по поводу революционных уличных собраний, действительно повсюду:

“Это ведь слишком поспешное решение, — приписать такие эксцессы “коллективному безумию” “преступной толпы”. В подобном случае революционное собрание не является неосознанным и не считает себя преступным: напротив, оно убеждено, что наказывает справедливо и с полным основанием”.

Это также поспешно, как приписывать злоупотребления власти какого-то деспотического вождя, например Гитлера, “личному безумию” и “преступной личности”. Он поступает в целях укрепления своей власти и в соответствии с действующим законом. Впрочем, когда мы наблюдаем толпу вблизи и достаточно долго, ощущение истерии рассеивается. Мы просто отмечаем, что психология индивидов и психология толп не подобны друг другу. То, что кажется “аномальным” для первой, для второй совершенно нормально.

Эти различные ответы на вопрос о природе толп широко распространены: их берут за основу, рассуждая и размышляя. Но причины, о которых я напомнил, не позволяют нам с ними соглашаться. Действительно, толпы, или массы (с психологической точки зрения оба слова имеют один и тот же смысл), являются независимой реальностью. Больше не возникает вопрос о том, плебейские они или буржуазные, преступные или героические, безумные или здравомыслящие. Они представляют собой коллективное устройство, коллективную форму жизни — и этим многое сказано.

В чем же, спросите вы, собственно, состоит открытие? Обычно в теориях затушевывается тот факт, что в сердцевине общества обнаруживается масса, почти так же, как в человеке — животное или в скульптуре — дерево. Она, таким образом, представляет собой основной материал любых политических установлений, потенциальную энергию всех социальных движений, примитивное состояние любых цивилизаций. Этого не замечали, как утверждают Тард и Ле Бон, вплоть до настоящего времени. Понадобились катаклизмы и общественные потрясения, чтобы это начало осознаваться. Массы существовали и в прошлом: в Риме, Александрии, Карфагене. В средние века они снова возникли в крестовых походах, а во времена Возрождения — в городах. Наконец, революции видели их в действии, особенно Французская революция, которая ознаменовала их второе рождение. Начиная с этого момента, они распространяются, как эпидемия, через заражение и подражание, расшатывая государства, потрясая общества. Пока они играли незаметную роль, власть имущие оставляли их без внимания. Моралисты и историки ими забавлялись. Теоретики сообщали о них мимоходом. Они выступали не более чем статистами в театральной пьесе, играя незначительную роль и не имея или почти не имея, что сказать. Но роль их возрастала и вскоре достигла впечатляющих масштабов на сцене государственной жизни. Они уже претендуют на центральное место, на главную роль — правящего класса.

“Зарождение власти толп, — утверждает Ле Бон, — поначалу происходит через пропагандирование определенных идеи, неторопливо насаждаемых в сознание, потом через постепенное объединение людей, реализующее концепции, до той поры теоретические. Объединение позволило толпам сформировать если и не вполне справедливые, то, во всяком случае, достаточно определенные идеи, интересы и осознать свою силу. Они создают профсоюзы, перед которыми капитулируют все властные структуры, биржи труда, которые вопреки экономическим законам стремятся влиять на условия труда и зарплату. Они направляют в правительственные структуры своих представителей, лишенных всякой инициативы, независимости, чьи функции сводились к тому, чтобы быть рупором избравших их комитетов”.

Итак, вот чем являются рабочие для Ле Бона: толпами. Но почему же нужно возражать против их власти? Какую причину этого осуждения он выдвигает? Для него эти людские потоки, взбудораженные и захваченные потоками идей, как похоронный звон для цивилизаций; они их разрушают, как вода, просачиваясь в корпус корабля, неизменно его затопляет. Предоставленные самим себе, массы становятся злым гением истории, разрушительной силой всего, что было задумано и создано элитой. И лишь новая элита, точнее, вождь, может превратить их в созидательную силу для нового общественного устройства. Рабочие массы не составляют исключения. Не из-за характера их занятий, нищеты, враждебности к другим общественным классам и не из-за интеллектуального уровня. А потому, что они — массы. Приводимые причины имеют скорее психологический, а не социальный характер.

Если они порой и производят обратное впечатление, если кажется, что они имеют мнения, руководствуются какой-то идеей, считаются с законами, — это не результат их собственных позывов: все это внушено им извне:

“Психология толп показывает, — я снова цитирую Ле Бона, — до какой степени незначительное воздействие оказывают на их импульсивную природу законы и установления и насколько неспособны они формировать мнения, хоть в чем-то — отличные от тех, которые им были внушены. Они не в состоянии руководствоваться правилами, вытекающими из чисто теоретической справедливости. Их могут увлечь только впечатления, запавшие им в душу”.

Утверждения очень жесткие и категорично высказанные. Автор не церемонится, отрицая в массах всякую рациональность, низводя их до уровня детей или дикарей. Впрочем, идея о том, что сознание масс привносится им извне, а сами по себе они им не обладают, очень широко распространена. Мы обнаруживаем ее и в большевистской концепции партии рабочего класса.

“В произведениях Ленина, — пишет советский психолог Поршнев, — вопрос отношения между психологией и идеологией часто представляется как вопрос о стихийности и сознательности… Полярными концепциями здесь являются, с одной стороны, слепая несознательность в поведении людей и научное сознание, с другой”.

И, как это хорошо известно, именно функцией партии и революционной верхушки было внедрять это сознание в гущу масс, прививать им дисциплину мышления и действия.

III

Таким образом, на первый план выходит класс явлений, которым почти не уделялось внимания, — толпы. Наука полагала, что эти человеческие скопления — аномалии, исключительные состояния вне какой-либо закономерности, не представляющие никакого интереса. Только классы, общественные движения и их организации, являя собой, на их взгляд, истинные объединения, упорядоченные состояния общества, заслуживали изучения. Отныне это, скорее, наоборот. Через “аномальность” толп обнаруживается тайная лаборатория истории, неожиданно проявляется тот фактор реальной жизни, который прорывает тонкий слой цивилизации и чреват повторениями. Толпы перестают быть просто диковинами, чередой лихорадочных приступов и происшествий в истории, поводом для захватывающих красочных рассказов. Они становятся категорией нашей мысли, предметом науки и основополагающим аспектом общества.

Исторические параллели всегда хромают. Но эта не лишена правды. Благодаря Фрейду сновидения, бессознательные акты, до той поры не привлекавшие особого внимания как случайные или несущественные, превратились в симптомы психической жизни и в научные факты. Точно также благодаря Ле Бону массы, их образ мысли и странное поведение становятся научными феноменами. Их можно описать и нужно объяснять. Ибо их недооценка грозит непониманием современного мира с его омассовлением общества и массами в качестве главных действующих лиц. На это не обращается достаточного внимания: ведь речь идет об открытии исследовательского пространства, которое до сих пор игнорировалось. Теперь иррациональные действия, аффективные взрывы, расстройства мышления и толпы больше не считаются странностями, погрешностями или врожденными пороками человеческой природы. Это перископы, отображающие на поверхности подводные течения, скрытые под спудом обыденной жизни каждого из нас. Но если толпы нельзя назвать ни “криминальными”, ни “истеричными”, т. е. в терминах индивидуальной психологии явлением отклоняющимся, тогда для их изучения нужно создать новую науку, особый вид психологии.

“Толпы, о которых столько начинают говорить, — пишет Ле Бон, — в сущности нам очень мало известны. Профессиональные психологи, будучи далеки от них, обычно их игнорировали, занимаясь ими лишь с точки зрения преступлений, которые те могли совершить”.

Этот особый вид психологии, само собой разумеется, — психология толп, которой Ле Бон предсказывал великое будущее.

Но есть кое-что ещё. По проблемам, возникшим вокруг феномена толпы, наука не сумела бы найти решения ни с точки зрения психиатрии, ни с точки зрения правоведения, как это большей частью происходило. Толпы по существу не являются ни безумными, ни преступными. Тогда остается лишь политическое решение. Единственной целью такой науки должно было бы быть обнаружение метода управления, соответствующего психологии масс. Она может к нему прийти, объединив сразу всю массу повседневных наблюдений, чтобы превратить их в научные наблюдения. Результаты этой работы позволят впоследствии обучить государственных деятелей и влиятельных людей управлять толпами. Таким образом в политике произойдет замена интуитивной психологии психологией научной, так же как в медицине бабушкины средства сменились научными знаниями и технологиями. Чаяния Ле Бона в отношении новой науки были в том, чтобы дать решение и метод проблемы управления массовыми обществами.

Глава 5. ГИПНОЗ В МАССЕ

I

Как только открывается новый класс феноменов, их нужно объяснять. Какова причина изменений, которым подвергается индивид, когда он попадает в толпу? Состояние человека, находящегося в массе, всегда сравнивали с сумеречным состоянием. Его сознание, утратившее активность, позволяет ему предаться мистическому экстазу, видениям или же в состоянии помрачения поддаться панике или наваждению.

Толпы кажутся влекомыми призрачным потоком, эта истина хорошо известна и настолько глубока, что философы и политические деятели всех времен и народов к ней без конца возвращались. Можно было бы сказать, что эти сумеречные состояния между бодрствованием и сном и есть истинная причина страха, который вызывается толпами, а также очаровывающего воздействия, производимого ими на наблюдателей, пораженных тем, с какой силой могут воздействовать на реальный ход вещей люди, казалось бы утратившие контакт с действительностью. А вот другой факт, не менее поразительный: это состояние является условием, позволяющим индивиду слиться с массой. Чувство тотального одиночества заставляет его стремиться к тому неосознанному существованию, которое даст ему чувство слитности с массой.

Психологи никак не расценили эти фундаментальные и характерные черты толп. Ле Бон же, размышляя о них, пришел ко второму озарению или открытию, влияние которого на науку и политику оказывается весьма значительным. Он полагает, что психологические превращения индивида, включенного в группу, во всех отношениях подобны тем, которым он подвергается в гипнозе. Коллективные состояния аналогичны гипнотическим состояниям. Это сопоставление уже звучало в других работах, и прежде всего у Фрейда. Ле Бон довел его до логического конца и вывел из него все следствия, включая самые неподобающие. Именно в тот момент, когда Ле Бон начинает интересоваться толпами, гипноз благодаря Льебо, Бернгейму и Шарко шумно вступает в мир медицины и психологии. Это совпадение не было совершенно случайным. Именно этим трем ученым принадлежит заслуга впервые применить в широком масштабе метод словесного внушения. Тогда ещё не знали, впрочем, и по сей день не знают, почему некое “магнетическое” состояние, состояние транса, вызывалось у больного взглядом врача или когда он побуждал своего пациента смотреть на блестящий предмет. Однако лечебные эффекты были очевидны так же, как и доступные наблюдению психические изменения. Образованные люди, как и публика в целом, ещё не забыли впечатляющих экспериментов по животному магнетизму и видели в гипнозе новую терапию. Она могла облегчить страдания и одновременно удовлетворяла дремлющую в каждом мечту о чудесном выздоровлении. Все ощущали себя интеллектуально и эмоционально причастными к этому непосредственному воздействию одного человека на другого. Происходит ли оно на расстоянии, с помощью слова или в непосредственной близости, через какие-то электромагнитные флюиды, циркулирующие в нас и вокруг нас? Это было неизвестно. Как бы то ни было, сегодня трудно себе представить возбуждение умов, вызванное гипнозом, то сильнейшее воздействие, которое он произвел на воображение публики, в том числе и ученой. Этот ажиотаж напоминает шум, который произвело в свое время открытие электричества. Каждый хотел участвовать в сеансе гипноза, так же как сто или сто пятьдесят лет назад каждый желал нанести или испытать удар от электрической искры, увидеть, как люди подпрыгивают под действием разряда тока.

II

Если психология толп родилась во Франции, а не в Италии или Германии; это объясняется связью между революционными волнами и школами гипноза, между последствиями Парижской Коммуны и больниц в Нанси или в Сальпетриер. Одни поставили проблему, другие как будто предложили решение. Приравнивая коллективное состояние к гипнотическому, можно было бы думать, что Ле Бон неправомерно переносил индивидуальные отношения на социальные. Вовсе нет. На самом деле практика гипноза была групповой практикой. Именно такой нам ее описывает Фрейд, сообщая о том, что он видел в клинике Бернгейма и Льебо:

“Каждый пациент, который впервые знакомится с гипнозом, наблюдает в течение некоторого времени, как бывалые пациенты засыпают, как они повинуются во время гипноза и как, проснувшись, обнаруживают, что их симптомы исчезли. Это приводит его в состояние психологической готовности, которое способствует погружению его в свою очередь в глубокий гипноз. Возражение против этой процедуры заключается в том, что недомогания каждого человека обсуждаются перед многочисленной толпой, а это не годилось бы для пациентов более высокого социального положения”.

Эту практику Фрейд упрекает в том, что она коллективна и разворачивается публично, сковывая любое личное взаимодействие человека с человеком. Бернгейм же, напротив, видит в этом условие проведения сеансов и успешности гипноза. В своей классической работе на эту тему он ставит себе в заслугу то, что сумел создать в своей клинике “поистине суггестивную атмосферу”, результатом которой является “значительно большее количество сомнамбул”, чем в других. Итак, “загипнотизированная толпа” могла появиться как своего рода модель, уменьшенная в замкнутом пространстве, по отношению к толпе настоящей и действующей под открытым небом. Явления, наблюдаемые в микрокосме больницы, как в лаборатории, воспроизводят происходящее в макрокосме общества. Подобные аналогии обычны в науке, и их ценность зависит от их плодотворности. Однако, стоит немного остановиться на этих явлениях и посмотреть, как они порождаются. Мы тем самым сразу поймем и природу зрелищного, благодаря которой внушения потрясают воображение, и объяснения им. Природа гипноза, то, каким образом внушение воздействует на нервную систему, остается нам малопонятным Мы знаем что некоторых людей очень легко усыпить. В этом состоянии определенная часть их сознания подчиняет тело внушениям, исходящим от оператора, обычно врача. Он произносит свои команды очень решительным тоном. Для того, чтобы пациент не почувствовал ни малейшего намека на колебания, что имело бы нежелательный эффект, оператор категорически не должен сам себе противоречить. Оператор энергично отрицает недомогания, на которые жалуется пациент. Он уверяет его, что можно кое-что сделать и дает ему команду это совершить.

Любой гипнотический сеанс содержит, таким образом, два аспекта: один — эмоционального свойства, другой — физического воздействия. Первый строится на абсолютном доверии, подчинении гипнотизируемого гипнотизеру. Манипуляция же выражается в строгой направленности взгляда, в восприятии очень ограниченного числа стимулов. Это сенсорная изоляция, которая ограничивает контакт с внешним миром и как следствие способствует погружению субъекта в гипнотическое состояние сна наяву. Пациент, эмоционально зависимый от гипнотизера и видящий свое пространство ощущений и идей как ограниченное им, оказывается погруженным в транс. Он полностью повинуется командам, которые ему дают, выполняет требуемые от него действия, произносит слова, которые приказывают произносить, нисколько не осознавая, что он делает или говорит. В руках гипнотизера он становится чем-то вроде автомата, который взмахивает рукой, марширует, кричит безотчетно, не зная, зачем. Вызывают удивление случаи, когда гипнотизеры, как они сами утверждают, заставляли человека испытывать ощущение замерзания или жжения. В другом случае человека принуждали выпить чашку уксуса, внушая пациенту, что это бокал шампанского. Ещё один принимает метлу за привлекательную женщину и так далее. В ходе публичных демонстраций пациенту внушают, что он превратился в младенца, в молодую женщину, одевающуюся к балу, в дискутирующего оратора и заставляют его действовать соответствующим образом.

“Почти безусловно можно утверждать, — писали Бине и Фере в одной научной работе, — что внушение творит всё”.

Разнообразие галлюцинаций, затрагивающих все ощущения, и каких угодно иллюзий, действительно огромно и не может не впечатлять. В том, что касается толпы, две из них имеют особую значимость. Первая состоит в полном сосредоточении гипнотизируемого на гипнотизере, его замыкании в рамках группы при абсолютной изоляции от других людей. Введенный в транс, субъект становится слеп и глух ко всему кроме оператора или возможных участников, которых тот ему называет по имени. Другие же могут сколько угодно эмоционально привлекать его внимание — он их не замечает. И напротив, он подчиняется малейшему знаку гипнотизера. Как только тот прикасается к кому-то или просто указывает на него едва заметным жестом, загипнотизированный ему тотчас отвечает. Здесь можно увидеть вероятную аналогию с непосредственной связью, которая устанавливается между вождем и каждым из членов толпы, — производимое влияние совершенно сопоставимо. Вторая иллюзия задается в процессе акта внушения приказом, а реализовывать ее субъект начинает позднее, после выхода из транса, в состоянии бодрствования. Гипнотизер покидает его, загипнотизированный ничего не помнит о полученном приказании, но, тем не менее, не может воспротивиться его исполнению. Он в этом случае забывает все обстоятельства внушения, полученного в недавнем сеансе. Он считает себя самого источником этого действия и часто, исполняя его, придумывает оправдания, чтобы как-то объяснить происходящее свидетелям. То есть он действует согласно своему естественному чувству свободы и непосредственности, как если бы он вовсе и не подчинялся указаниям, внедренным в его сознание:

“Можно получить власть над мыслями и решениями загипнотизированного заранее, на какое-то время вперед, когда гипнотизера уже не будет с ним рядом. Более того, внушенным решениям можно придать видимость добровольности. К тому же, можно сделать такое внушение, когда загипнотизированный и не заподозрит вовсе, что это побуждение пришло к нему от гипнотизера”.

Такие отсроченные эффекты явно напоминают разные формы воздействия, наблюдаемые в обществе. Разве мы не встречаем на каждом шагу людей, безотчетно и не желая того, воспроизводящих много времени спустя жесты или слова, которые они видели или слышали, считающих своими идеи, которые кто-то, не спрашивая их, самым категоричным образом вдолбил им в голову. Эти эффекты, кроме всего прочего, доказывают, какое огромное множество мыслей и действий, кажущихся намеренными, осознанными и обусловленными внутренним убеждением, в действительности представляют собой автоматическое исполнение внешнего приказания.

Излишне было бы обсуждать дальше результаты, полученные гипнотизерами. Нам лишь остается кратко рассмотреть психические изменения, обнаруженные благодаря гипнотическому состоянию, и их возможную причину, согласно этим авторам. Предполагается, что это идея, внедренная, взращенная и усиленная в сознании субъекта: идея, что он Наполеон, что он здоров, что ему должно быть холодно и т. п.

“Именно идея, — утверждает Бернгейм, — и представляет собой гипноз; именно психическое, а не физическое воздействие, не влияние флюидов обусловливает это состояние”.

Идея прокладывает дорогу к человеку, более или менее глубоко усыпленному. Она навязывает ему новую манеру видения самого себя и предметов, скорое и прямое суждение, сопровождаемое внутренним убеждением. Возникает вопрос: кто совершает это чудо, придает идее необходимую силу, чтобы его сотворить? Обычные идеи не достигают этого. А гипнотическая идея черпает свою силу в образах, которые она с собой приносит, о которых напоминает, то есть в своем конкретном, а не абстрактном содержании. Благодаря серии превращений она приводит в действие совокупность образов нашего сознания. Эти образы, в свою очередь, вызывают и запускают весь ряд элементарных ощущений. Таким образом будет совершаться упорядоченное превращение обобщенного понятия в непосредственное восприятие, переход от концептуального мышления к мышлению образному.

Эта гипотеза подкрепляется тем фактом, что загипнотизированные разговаривают сами с собой, находятся во власти зрительных иллюзий, как в сновидении, и испытывают яркие ощущения в связи с внушенными идеями. Кроме того, и это многое объяснило бы, память усыпленного человека чрезвычайно богата и обширна, много богаче и обширней, чем память того же человека в состоянии бодрствования. К огромному удивлению всех и к своему, в первую очередь, человек в состоянии транса вспоминает места, фразы, песни, которые он в обычном состоянии не помнит. Гипноз высвобождает воспоминания, активизирует память до такой степени, что “порой заставляет думать о загадочной просветленности испытуемых”. Однако погружение в сон, тягостный или легкий, никогда не отменяет сознательной жизни. Просто она уступает место другому состоянию и расщепляет его. На заднем плане продолжают существовать мысли и они сохраняют возможность истолковывать внушения, хотя и не смогли бы остановить их действия и воспрепятствовать их ментальным идя физическим последствиям.

III

Вот как резюмируют Бине и Фере эволюцию, которая развертывается в мозге загипнотизированного:

“В каждом образе, представленном в мозгу, в зачаточном состоянии имеется галлюцинаторный элемент, который лишь ждет своего развития. Именно этот элемент развивается в процессе гипноза, когда достаточно бывает назвать испытуемому какой-нибудь предмет, просто сказать ему “вот птица” для того, чтобы внушаемый словом экспериментатора образ тотчас стал галлюцинацией. Итак, между идеей предмета и галлюцинаторным образом этого предмета разница только в степени”.

В этой декларации много свежести мысли и слишком много ясности для этого достаточно непонятного явления, по поводу которого у нас все меньше и меньше уверенности. Однако я должен был его представить, ведь мы только что видели, как много гипноз может подсказать любой психологии толп. Он придает ей авторитет науки, как экспериментальной, так и клинической, не высказывая ничего, что не было бы надлежащим образом подтверждено. И особенно то, что в рассудке толпы, как и в рассудке загипнотизированного,

“любая идея становится действием, любой вызванный образ становится для них реальностью, они уже не отличают реального мира от мира внушенного и воображаемого”.

В связи с этим кажется полезным отметить три элемента, которые останутся почти неизменными в психологии толп: прежде всего, сила идеи, от которой все и зависит, затем немедленный переход от образа к действию и, наконец, смешение ощущаемой реальности и реальности внушенной. Что же из всего этого следует? В гипнозе врачи выходят за пределы индивидуального сознания, переступают границы ясного рассудка и чувств, чтобы достичь пространства бессознательной психики. Там, как излучение, исходящее из какого-то источника, воздействие подспудной памяти ощущается очень живо. Это как если бы, однажды погрузившись в сон, человек, вырванный из своего привычного мира другим миром, пробудился бы в нем.

Однако аналогия между группой загипнотизированных и группой бодрствующих людей не кажется достаточной для того, чтобы переносить явление с одной на другую. Это условие способствующее, но, тем не менее, не решающее. Поскольку у вас немедленно возникнут сомнения: гипнотизер может воздействовать взглядом, а не словами. Кроме того, гипноз, по-видимому, возникает вследствие особого патологического состояния — внушаемости больных истерией, что относится к компетенции психиатров, — и в норме невозможно. Если гипноз представляет собой так называемое “искусственное безумие”, “искусственную истерию”, ошибочно было бы пытаться обнаружить его у толп, особенно после того, как мы установили, что они не являются ни “истерическими”, ни “безумными”. Как же можно переходить из одной сферы в другую, если одна находится в ведении медицины, а другая — политики? Тем более, что в толпах “ненормальные” субъекты составляют явное меньшинство, а группы, в которые мы включаемся в большинстве своем, состоят из людей нормальных.

Льебо и Бернгейм справедливо отвели этот род сомнений. На основе своей клинической практики они утверждают, что гипноз вызывается посредством словесного внушения какой-то идеи, то есть чисто психологическим путем и что его успешность не зависит ни от чего другого. Но каждый ли человек восприимчив к внушению? Или же необходимо, чтобы субъект имел болезненную предрасположенность к этому? Иначе говоря, для того, чтобы быть внушаемым, должен ли человек быть невропатом или истериком? Ответ на этот вопрос категорически отрицательный. Все явления, наблюдаемые при гипнотическом состоянии, являются результатом психической предрасположенности к внушению, которая в некоторой степени есть у всех нас. Внушаемость присутствует и в состоянии бодрствования, но мы не отдаем себе в ней отчета, поскольку она нейтрализуется критикой и рассудком. В состоянии вызванного сна она легко проявляется:

“Воображение царит властно, впечатления, поступающие в сенсорную систему, бесконтрольно принимаются и трансформируются мозгом в действия, ощущения, движения, образы”.

Вот, что снимает последние преграды и позволяет перейти от одной сферы к другой, от индивидуального гипноза к гипнозу в массе. Человек тогда кажется психическим автоматом, действующим под влиянием внешнего импульса. Он легко исполняет все, что ему приказано делать, воспроизводит хабитус, запечатленный в его памяти, сам того не осознавая. Психиатры в своих клиниках, похоже, имитируют автоматы, сделанные Вокансоном в его мастерских. Они завораживают так же, как эти последние, и очаровали даже психологов Ле Бона и Тарда, а ещё поэта Андре Бретона. Сопоставление напрашивается само собой: сюрреализм воплощает открытия гипноза в живописном плане, как психология толп использует их в социальном плане. Самопроизвольное письмо и психологические фантазии сюрреалистов больше обязаны нансийским мэтрам, чем венскому мэтру. Фрейд хорошо это понял отказав им в своем покровительстве, которого они добивались. В этом смысле подобным образом действует и Гюстав Ле Бон. Он вводит в науки об обществе то, что считалось за диковину или вообще не-фактом:

“Внушение, — пишет МакДауголл, — представляет собой процесс, которым психологи могут настолько пренебрегать, что они не занимаются социальной жизнью: и, это исторический факт, оно действительно долгое время не принималось в расчет, в частности, совершенно поразительные и невероятно поучительные феномены внушения, происходящие с загипнотизированным субъектом, были отброшены в сторону в качестве диковин, уродств или жульнических демонстраций и сегодня ещё есть немало профессоров психологии, которые ими пренебрегают, избегают их или даже оспаривают”.

Однако понимая, что речь идет об общем явлении, которое беспрестанно действует среди нас, его выдвигают в центр психологии толп. Утверждается, что внушение описывает и вполне объясняет, чем человек в группе отличается от человека, когда он один, — точно тем же, чем человек в состоянии гипнотического сна отличается от человека в состоянии бодрствования. Наблюдая действия толпы, были убеждены, что наблюдают людей, находящихся в состоянии своего рода опьянения. Как любая другая интоксикация, словесная или химическая, она выражается в переходе из состояния ясного сознания в состояние грез. Это сумеречное состояние, когда многие реакции тела и рассудка оказываются преображенными.

Все это подводит нас к пониманию того, почему общеупотребимая теория человеческой природы, рациональной и сознательной, оспаривает явления, вызванные этим состоянием, и отказывается допустить их влияние на социальную активность и политику. Ле Бон зато принимает их и противопоставляет себя этой теории, поскольку для него именно внушение определяет растворение человека в массе. По его мнению, это научный факт, что человек, погруженный в такое состояние,

“подчиняется любым внушениям оператора, который заставил его утратить ее (свою сознательную личность) и совершать действия, идущие вразрез с его характером и привычками. Но вот внимательные наблюдения, похоже, обнаруживают, что человек, на какое-то время погруженный в недра активной толпы, вскоре впадает — вследствие исходящих от нее веяний или по совсем другой, ещё неизвестной причине — в особое состояние, очень сходное с гипнотическим состоянием во власти своего гипнотизера”.

Итак, под действием этого магнетизма люди утрачивают сознание и волю. Они становятся сомнамбулами или автоматами — сегодня мы бы сказали роботами! Они подчиняются внушающим воздействиям вождя, который предписывает им, о чем думать, с чем считаться и как в связи с этим действовать. Благодаря заражению они разве что механически копируют друг друга. Из этого получается что-то вроде социального автомата, неспособного творить или рассуждать, но могущего предаваться любым неблаговидным занятиям, которым человек воспротивился бы наяву. Толпы и видятся нам столь угрожающими, так как кажется, что они живут в другом мире. Они как будто пребывают в плену видений, которые их терзают.

IV

Гипноз для психологии толп является основной моделью социальных действий и реакций. Вождь же — это эпицентр, от которого исходит первая волна. Потом другие концентрические волны сменяют ее, все дальше и дальше, как при землетрясении, распространяя ту же идею. Очевидно, что обе эти формы распространения, прямая и непрямая, постепенно расширяют эти концентрические круги, которые несут всякий раз дальше тот род гипнотических волн, которые привел в движение вождь. Процесс внушения развивается, таким образом, уже сам собой, активизируемый лидерами второго ряда, ускоряемый средствами массовой информации, подобно клевете остановить которую не могут никакие доводы и никакие опровержения.

Однако гипноз в большом масштабе требует инсценирования. В самом деле, нужно за стенами врачебного кабинета обеспечить возможность фиксации внимания толпы, отвлечения его от реальности и стимулирования воображения. Несомненно, вдохновленный иезуитами и, например, Французской революцией, Ле Бон превозносит театральные приемы в политической сфере. Именно в них он видит модель общественных отношений, разумеется драматизированных, и своего рода плацдарм для их изучения.

Между тем, в духе психологии масс был бы гипнотический театр. Его орудие — внушение, и если он хочет добиться искомого эффекта, то должен применять соответствующие правила. Ведь

“ничто в большей степени не поражает воображение народа, чем театральная пьеса. Весь зал одновременно переживает одни и те же эмоции, и если они тотчас не переходят в действие, это потому, что даже самый несознательный зритель не может не понимать, что он является жертвой иллюзий и что он смеялся и плакал над воображаемыми перипетиями Однако порой чувства, внушенные образами, бывают достаточно сильны, чтобы, как и обычные внушения, иметь тенденцию воплотиться в действия”.

Усердный читатель Ле Бона, Муссолини, если ограничиться его именем, должен был помнить этот пассаж и другие ему подобные. Он предписывал проведение блестящих парадов, митингов на роскошных площадях и побуждал к многоголосой поддержке ритмизованных возгласов. С тех пор эти приемы стали составной частью искусства захвата и удержания власти. Впрочем, достаточно посмотреть документальные фильмы и почитать специальные работы. В них заметно постепенное унифицирование приемов пропаганды. Парад в Пекине в честь Мао? Кажется, видишь повторенным в гораздо большем масштабе массовый парад в Риме во главе с Муссолини или же церемонию на Красной площади, развертывающуюся под бдительным оком Сталина.

Трудно обсуждать последствия этой модели гипноза в интеллектуальном и практическом плане, настолько неоригинальными они стали. Более того, эти вещи не стесняются обсуждать, даже если продолжают думать и действовать в том же духе. Ясно одно, раскрывая это явление, Ле Бон предлагает политическому миру архетип и метод.

“Это была именно параллель гипнотической ситуации, — подтверждает Фромм, свидетель ее распространения, — по отношению к власти, с помощью которой социальная психология предложила новый и самобытный подход к животрепещущей исторической проблеме нового авторитаризма”.

Результатом этого подхода является замена фигуры оратора фигурой гипнотизера, замещение красноречия внушением, а искусства парламентских дебатов — пропагандой. Вместо того, чтобы убеждать массы, их возбуждают театром, их держат в узде с помощью организации и завоевывают средствами прессы или радио. По правде говоря, пропаганда, подводящая итог этому изменению порядка вещей, перестает быть средством коммуникации, усиленным приемом риторики. Она становится технологией, позволяющей нечто внушать людям и гипнотизировать их в массовом масштабе. Иначе говоря, средством серийно производить массы, так же как промышленность серийно производит автомобили или пушки. Становится понятным, почему без нее нельзя обойтись и почему она так чудовищно действенна.

V

С очевидностью можно утверждать, что область психологии толп, и это определяет ее новизну, отмечена тремя открытиями:


А) массы представляют собой социальный феномен,

В) внушение объясняет растворение индивидов в массе;

С) гипноз является моделью поведения вождя в массе.

Эти открытия превратили совокупность диковинных явлений, исключений, второстепенных фактов в исключительно важные факторы действительности и в предмет науки. Они позволили Ле Бону наметить первый вариант системы психологии толп. Она содержит некоторые особенно значительные идеи, в частности следующие:

1. Толпа в психологическом смысле является человеческой совокупностью, обладающей психической общностью, а не скоплением людей, собранных в одном месте.

2. Индивид действует, как и масса, но первый — сознательно, а вторая — неосознанно. Поскольку сознание индивидуально, а бессознательное — коллективно.

3. Толпы консервативны, несмотря на их революционный образ действий. Они всегда кончают восстановлением того, что они низвергали, так как для них, как и для всех, находящихся в состоянии гипноза, прошлое гораздо более значимо, чем настоящее.

4. Массы, каковы бы ни были их культура, доктрина или социальное положение, нуждаются в поддержке вождя. Он не убеждает их с помощью доводов рассудка, не добивается подчинения силой. Он пленяет их как гипнотизер своим авторитетом.

5. Пропаганда (или коммуникация) имеет иррациональную основу, коллективные убеждения и инструмент — внушение на небольшом расстоянии или на отдалении. Большая часть наших действий является следствием убеждений. Критический ум, отсутствие убежденности и страсти являются двумя препятствиями к действию. Внушение может их преодолеть, именно поэтому пропаганда, адресованная массам должна использовать язык аллегорий — энергичный и образный, с простыми и повелительными формулировками.

6. Политика, целью которой является управление массами (партией, классом, нацией), по необходимости является политикой, не чуждой фантазии. Она должна опираться на какую-то высшую идею (революции, родины), даже своего рода идею-фикс, которую внедряют и взращивают в сознании каждого человека-массы, пока не внушат ее. Впоследствии она превращается в коллективные образы и действия.

Эти важнейшие идеи выражают определенное представление о человеческой природе, скрытое, пока мы в одиночестве, и заявляющее о себе, когда мы собираемся вместе. Психология толп прежде всего пытается быть наукой о них, а не об обществе или истории.

Глава 6. ПСИХИЧЕСКАЯ ЖИЗНЬ ТОЛП

I

Толпы пребывают, надо полагать, в состоянии, близком к гипнотическому, под воздействием того странного дурмана, который в каждом вызывает смутное желание влиться в общую массу. Он освобождает человека от груза одиночества. Он его переносит в мир коллективного упоения и торжествующих инстинктов, где он испытывает эйфорическое чувство всемогущества. "Эта несказанная оргия, эта святая проституция души", — говорил Бодлер о тех, кто попадает в такую "массовую баню".

Итак, что же происходит, когда каждый приглушает то индивидуальное, что у него есть, для того, чтобы до крайней степени взбудоражить коллективную часть своего «Я»? Для того, чтобы это объяснить, нужно понять, как, согласно психологии толп, функционирует психический аппарат. Он делится на две части: сознательную и бессознательную. Сознательная часть имеется у каждого человека, она формируется в течение жизни и по-разному представлена у различных людей. Одни люди отличаются более богатой жизнью сознания, другие менее. Напротив, бессознательная часть является врожденной, она общая для всех и равномерно представлена в обществе. Первая очень тонкая и временная, она представляет собой лишь частичку второй, которая массивна и долговременно. Если бессознательная жизнь имеет на нас такое колоссальное влияние, если она без нашего ведома господствует над нами, это потому, что такой, отягощенной грузом инстинктов, желаний верований мы унаследовали ее от наших прародителей.

Посмотрим и теперь, что происходит в группе, где люди находятся в состоянии взаимного внушающего воздействия. Они стремятся подчеркивать то, что их сближает, то, что было у них общего до того, как они встретились. Каждый из них сводит к минимуму свое личностное начало, которое могло бы привести к риску противостояния. Таким образом, в ходе контактов и взаимодействий, они все больше и больше стирают, сглаживают ту сознательную часть, которая их разделяет и делает непохожими друг на друга. А часть, в которой они сходятся, поскольку она обща для них, завоевывает территорию. Точно так же люди, которые долгое время живут вместе, опираются на то, что их сближает и отсеивают то, что их разделяет. Психическое единство толп, которое является результатом этого, не имеет иного интеллектуального и эмоционального содержания, как именно это бессознательное, вошедшее в дух и тело людей. А именно, верования, унаследованные традиции, обыкновенные желания, дорогие Малларме "родовые слова" и так далее. Но предоставим лучше Ле Бону самому подвести итог этому разложению сознании и личностей:

"Итак, утрата сознательной личности, господство неосознанной личности, ориентация, посредством заражения, чувств и идей в одном направлении, тенденция немедленно превращать внушенные идеи в действия — таковы основные черты индивида в толпе. Это уже не он сам, а автомат, управлять которым его собственная воля бессильна".

Итак, человек выходит за рамки человеческого состояния только через единственную дверь, и она открывается в бессознательное. Масса влечет к себе, как магнит, притягивающий железные опилки. Она удерживает благодаря своей действенной иррациональной энергии. В нее включены также и рациональные силы, и это соотношение меняется, смотря по обстоятельствам. Но успешность растворения индивида в массе предполагает, чтобы все было приведено в действие для высвобождения иррациональных тенденций. Эта идея психологии масс сразу получила огромный резонанс. Целому поколению она внушила иные способы мобилизации людей и управления ими. А в науке она стала следующим постулатом: все, что является коллективным — неосознанно и все, что бессознательно — является коллективным. Первая часть, как мы уже убедились, принадлежит Ле Бону, и он извлек из нее всевозможные практические следствия. Второй частью мы обязаны Фрейду. Он формулирует ее как самоочевидный ответ на риторический вопрос:

"Не является ли содержание бессознательного в любом случае коллективным? Не составляет, ли оно общее достояние человечества?"

Необходимо постоянно иметь в виду этот постулат и проникнуться им. Это ключ к психической жизни толп в такой же мере, как постулат сохранения энергии является ключом к природе. Нас, разумеется, интересуют все грани этой жизни. Но понимать, как мыслят толпы, как мыслит человек-масса, представляет особый интерес. Для того, чтобы сделать это, нам нужно также допустить, как мы уже это делали раньше, что толпа чувствует и мыслит иначе, чем отдельный индивид, подобно тому, как человек в состоянии гипноза мыслит иначе, чем в состоянии бодрствования. Мы с вами так наглядно наблюдали это различие, что едва ли нужно убеждать в его существовании.

II

Итак, как мыслит толпа? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нужно предположить существование иных законов, чем законы разума. Поскольку разум, свойственный отдельному человеку, не обладает возможностью поддерживать активность и побуждать верить во что-то. Здесь есть предел, и Паскаль предупреждал нас об этом:

"Так что не нужно заблуждаться насчет самих себя: мы одновременно автоматы и разумные существа: а отсюда следует, что убеждение формируется не на основе доказательства. Как мало вещей доказанных. Доводы действуют только на рассудок. Обычай делает доводы наиболее сильными и наиболее резкими; он пробуждает автоматизм, который увлекает за собой разум, не замечающий этого".

Психология толп в свою очередь обнаружила контраст(это неизбежно) между мышлением индивидов, сознательным от начала до конца и мышлением толп, в большинстве своем бессознательным, которое "увлекает за собой рассудок, не замечающий этого". В обыденной жизни себя обнаруживает именно первое. У человека в состоянии гипноза — второе. С помощью этой аналогии Ле Бон переносит наблюдения, сделанные над людьми в состоянии гипноза на толпы. Я рассмотрю сейчас, один за другим, различные аспекты обоих типов мышления, легко узнаваемые и иллюстрируемые по контрасту. Мышление индивидов было бы мышлением критическим, то есть логическим, использующим идеи-понятия, в большинстве своем абстрактные. Оно описывает предметы и объясняет события с помощью теорий, соединяющих понятия в цепочку суждений, которые мы можем обсуждать и уточнять в свете наблюдений и известных фактов. Это потому, что мы чувствительны к противоречиям между ними, к расхождению между нашими суждениями и реальностью. Устраняя противоречия, мы приходим к логичному видению фактов, которые мы изучаем и методов, которые мы используем. Кроме всего прочего, это мышление независимо от времени. Последовательный ход идей определяется только логическими законами. Он не зависит ни от наших воспоминаний о прошлом, ни от заключений, к которым мы хотим прийти. Оно целиком обращено к реальности, которая единственная в конце концов принимается в расчет. Именно поэтому мы ставим его под сомнение, мы обсуждаем его пункт за пунктом, иногда в полемической форме. Доказательства мы перепроверяем повторными опытами. Опыт все решает и выносит свой вердикт. В конечном счете, ничего не принимается без доказательств. Итак, это мышление объективное.

Напротив, мышление толпы было бы автоматическим. Над ним господствуют стереотипные ассоциации, клише, глубоко сидящие в памяти. Она пользуется конкретными образами. Ле Бон беспрестанно повторяет в разных вариантах, что массы неспособны к абстрактным суждениям. Бесполезно, следовательно, обращаться к ним, взывая к качеству, которым они не обладают. В одной из своих тирад, которые у писателей играют ту же роль, что у адвокатов эффектные жесты, он пишет:

"Последовательность строгих суждений была бы абсолютно непонятна толпам и именно поэтому допустимо говорить, что они мало рассуждают или рассуждают неверно и что они не поддаются воздействию рассудка. Нас порой при чтении удивляет неубедительность некоторых речей, оказавших колоссальное влияние на их поведение; но мы забываем, что они произносились для того, чтобы, увлечь массы, а не для прочтения их философами".

Не кажется ли, что мы слушаем адвоката, доказывающего в суде недееспособность своего подзащитного, адресуя намек суду, состоящему из людей здравомыслящих, «философов»?

Если эти противоречивые речи произвели такое впечатление, значит нужно искать причину этого в способности вызывать образы, преобразовывать звуки в наглядные знаки, слова — в воспоминания, а имена — в персонажи. В общем, толпы мыслят мир не таким, каков он есть, а таким, каким их заставляют его видеть, таким, каким они его себе представляют. Они никак не влияют на действительность и удовлетворяются ее видимостью. Не то, чтобы они ее избегали, нет, они просто не понимают разницы между видимостью и действительностью. Истина безнадежно ускользает от них. Они подменяют реальность, которую переносят с большим трудом, представлением; нетерпимое настоящее — прошлым. "В истории, — согласно Ле Бону, — видимость всегда играла куда более важную роль, чем действительность. Нереальное здесь господствует над реальным". Мышление толп — это всегда мышление уже виденного и уже знаемого. Вот почему, когда мы попадаем, как рыбы, в сеть толпы и начинаем грезить наяву, идеи проникают в наше сознание в виде конкретных схем, клише и других представлений.

Никто не взял на себя труда подтвердить эти резкие утверждения. Они, конечно, не могут быть абсолютно ложными постольку, поскольку массовая коммуникация или политическая пропаганда ежедневно с успехом используют их. Они опираются на солидную традицию. Еще святой Фома Аквинскип утверждал: Nihil potest homo intelligere sine phantasmata, человек ничего не может понять без образов (как и без иллюзий). Это повторяет и Джордано Бруно:

"Мыслить — значит размышлять в образах". Исследования гипноза, похоже, свидетельствуют о том, что внушенные идеи связываются с действительными образами прежде, чем выразиться в действиях. Однако, подборка даже вполне вероятных предположений еще не является доказательством, я легко с этим соглашусь.

III

Эта оговорка не должна нам помешать идти дальше. Итак, проанализируем, как фабрикуется автоматическая мысль и как «рассуждают» посредством образов. Надо сказать, что до сих пор этот предмет остается очень слабо изученным и суждения, которые я выдвину, будут крайне неполными. Тем не менее, мы кое-что знаем, чтобы говорить о нем. Можно сразу выделить два процесса: наложение и проекцию.

Наложение соединяет случайные идеи-образы, которые сплетаются одна с другой на основе внешних признаков. Однажды наложенные друг на друга, они приобретают видимость рассуждения, которое быстро перескакивает от посылки к выводу, от части к целому, не проходя промежуточных этапов. Пример, приводимый Ле Боном, заслуживает того, чтобы процитировать его in extenso, так как он многое скажет нам и об авторе, и о той форме мышления, которую он хотел показать.

"Они (он говорит об идеях-образах) соединяются таким же образом, как и у эскимоса, который, зная из опыта, что лед, прозрачное тело, тает во рту, делает из этого вывод, что стекло, тело тоже прозрачное, также должно таять во рту: или как у дикаря, который воображает, что поедая сердце храброго врага, он сам становится отважным; или так же, как у рабочего, который, будучи эксплуатируем одним хозяином, делает из этого вывод, что все хозяева — эксплуататоры".

Можно задаться вопросом, исходя из какой стереотипной ассоциации, послужившей ему отправной точкой, Ле Бон соединяет свои собственные идеи, чтобы заключить, что рабочий — это дикарь! Его рассуждение представляет собой блестящий пример автоматического мышления. Он выбирает и нагромождает ряд клише и составляет из них образ примитивной массы трудящихся. Коллаж художников, которые, чтобы сделать полотно, располагают рядом накладывающиеся друг на Друга фрагменты фотографий, газет, рисунков и т. д., хорошо иллюстрирует то, что называется наложением.

Проекция выражает бессилие толп в разграничении реальности и представления о ней, в различении желаемого и действительного. Из-за неспособности это разводить, толпа, не осознавая того, проецирует вовне свои внутренние идеи-образы. Она рассматривает как внешнюю данность событие, являющееся не более, чем продуктом ее желаний и фантазии. Она попросту принимает свои стремления за реальные события и действует соответствующим образом. Примером может быть кризисная ситуация или обстановка паники. Исходя из слабых признаков, толпа уверяет сама себя, что существует некая угроза, исходящая от той или иной группы, например, евреев или негров. Она приписывает им несуществующие преступления (ритуальные убийства, изнасилования и так далее), раздувает слухи и пускается в погромы или линчевания. Тот же прием работает и для создания легенд вокруг персон, вызывающих особое восхищение. Они дополняются волнующими эпизодами — для французов это мученичество Наполеона на острове Святой Елены, для христиан это распятие Христа и так далее, — где он предстает таким, каким его хотят видеть, а не таким, каким он был. Сейчас мы присутствуем при зарождении легенды вокруг "Де Голля из народа". Какой-нибудь будущий Бальзак поведает о ней, как Бальзак описал с натуры "Наполеона из народа".

"Образы, вызванные в их сознании персонажем, событием, происшествием обладают, — полагает Ле Бон, — живостью вещей почти реальных. Толпы пребывают отчасти в положении спящего человека, разум которого, какое-то время бездействуя, уступает место образам невероятной интенсивности, но мгновенно рассеивающимся при попытке, самонаблюдения".

Это то, что может произойти, когда толпа разбегается. Тогда человеческий рассудок берет верх. Пока что он все принимал некритично, пытаясь обосновать свои суждения не согласно опыту, а в согласии с большинством. Последнее всегда уводит его от действительности; оно обладает чрезвычайной силой убеждения, и человек в толпе не может ему противостоять. Постоянное смешение внутреннего мира с миром внешним является особенностью автоматического мышления. И если оно остается помехой для рефлексии, то для практики оно обладает преимуществом, поскольку позволяет перейти прямо от идеи к действию, соскользнуть с воображаемого на реальное. Доказательством этому могли бы быть эпизоды наподобие следующего:

"Часто рассказывают историю о народном драматическом театре, вынужденном охранять выход актера, исполняющего роль предателя, чтобы оградить его от агрессивных выпадов зрителей, возмущенных его воображаемыми преступлениями. В этом, я полагаю, один из наиболее заметных признаков психического состояния толп и, особенно, их способности подвергаться внушению. Нереальное в их глазах имеет почти такую же значимость, что и реальное. Им свойственна явная тенденция не отличать одно от другого".

IV

Нагромождает ли автоматическая мысль идеи-образы или проецирует их, в обоих случаях она ничуть не озабочена своей строгостью или связностью. Она обеспечивает более важный уровень благодаря верованиям и чувствам, которые определяют ее течение, как шлюзы определяют течение реки. Главное для нее, насколько это возможно, придерживаться конкретного, пережитого. Произнесенное слово, определенный образ важной особы вызывает мгновенную реакцию. Она отличается от критического мышления тремя основными чертами: безразличием к противоречию, жизненностью и повтором. Безразличие к противоречию оно наблюдается постольку, поскольку толпа беззастенчиво принимает и смешивает идеи, которые не вяжутся друг с другом — шовинистические и социалистические, идеи братства и ненависти и т. д., — ни в малейшей степени не смущаясь их нелогичностью или словесным нонсенсом. Надо полагать также, что эти искажения, привнесенные в разум, придают ему своего рода таинственность, сообщают ему дополнительную авторитетность, как в этом размышлении Мао:

"В народе демократия соотносима с централизмом, свобода — с дисциплиной".

Бросая вызов принципам элементарной логики, понятие может сочетаться со своей противоположностью. Такая нечувствительность к противоречию объясняет тот факт, что масса может перейти от сегодня к завтра, от одного мнения к мнению диаметрально противоположному, даже не заметив этого или, заметив, не попытаться это исправить. Виражи, перестройки, непоследовательность партии или движения проносятся поверх людских голов, увлекая их в своем вихре. Все это объясняет ту легкость, ту беззастенчивость с которой они противоречат сами себе, производя резкие перемены.

"Никакой логической связи, никакой аналогии или преемственности, — утверждает Ле Бон. — не связывает эти идеи-образы между собой, они могут сменяться одни другими, как стекла волшебного фонаря, которые вынули из коробки, где они были наложены друг друга. Так и в толпах можно видеть, как самые противоречивые идеи сменяют друг друга по воле мимолетной случайности. Толпа будет находиться под влиянием одной их этих разных идей, скопившихся в ее рассудке, и совершать самые противоречивые действия. Полное отсутствие критического разума не позволяет ей замечать противоречие позиций общественной жизни это не объясняет, почему члены партии и избиратели остаются верными ей, несмотря на частые смены курса, вопреки тому, что по четным дням она говорит одно, а по нечетным — совсем другое и объявляет врагами своих вчерашних союзников — история взаимоотношений между социалистами и коммунистами уже полвека иллюстрирует это. Но тот факт, что массы нечувствительны к этим противоречиям, попросту не замечают этих виражей, является важным историческим фактором.

Шекспир поразительно точно проиллюстрировал это с некоторой, если угодно, театральностью, но в абсолютном соответствии с исторической правдой, сообщенной Плутархом. В его драме Юлий Цезарь толпа устраивает овацию Бруту, который с помощью безукоризненно логических доводов объясняет, почему он предал смерти Цезаря. "Хотя он и Цезарь", объявляет один из его горячих сторонников. А мгновение спустя та же толпа, распаленная Марком Антонием, жаждет убить Брута и его друзей, изменников родины.

Нескольких образов было достаточно, чтобы вызвать желаемые эмоции: продырявленный и залитый кровью плащ — настоящая реликвия; изрешеченное ударами тело — завещание, которым Цезарь передает свою собственность народу и до этого почтительного слова, повторенного с оскорбительной иронией, которое звучит насмешкой над человеком чести, коим считает себя Брут. С одной стороны, высшие соображения и ослепление в том, что касается человека, политического животного; с другой, магия необузданных образов и разгулявшихся страстей, искусство оратора, который играет на настроении толпы, как на инструменте, из которого он по своей прихоти извлекает то звуки любви, то ярости, то ненависти!

Жизненность — это интуитивная способность, позволяющая выбрать решающую для массы идею из возможных. Ясно выраженная, живо заинтересовывающая, она пробуждает близкие каждому воспоминания. Она немедленно вызывает в сознании отсутствующую личность или предмет. Если вы слышите "Де Голль", перед вашими глазами возникает его высокая фигура, его размеренная поступь и отстраненный взгляд. Понятие «нацист». вызывает в вашем сознании толпу, марширующую строем, вскидывающую руки в гитлеровском приветствии, выкрикивающую лозунги на фоне знамен со свастикой, сжигающую книги или людей.

Ее сила состоит не в том, чтобы доказать, а в том, чтобы показать контраст между идеей жизненной и не вполне. Она не просвещает, а захватывает. Для того, кто это сознает, "это говорит", так как она впрямую относится к знакомой личности или к обыкновенному предмету. Эти свойства закрепляют ее в памяти и способствуют частому употреблению. С последствиями, которые сбивают с толку. Определенный тип знаний, насыщенных информацией, останется мертвой буквой, поскольку им недостает этой эмоциональной окрашенности. Если вы слушаете речь, перегруженную цифрами и статистическими данными, вы заскучаете и затруднитесь понять, в чем же вас хотели убедить. Несколько колоритных образов, ярких аналогий или же фильм, комикс гораздо сильнее действуют на воображение и получают эмоциональный отклик. Когда речь идет о толпах, "которые немного напоминают спящего", для того, чтобы поразить их воображение, нужно преувеличивать, используя утрирование в аргументации, эффектные примеры, броские обобщения. По поговорке:

"Что чрезмерно, то ложно". Для толп же было бы верно обратное: "Что чрезмерно — то верно", так, по крайней мере случается.

Древние авторы учили, что разум и память можно подвергнуть эмоциональному шоку с помощью необычных и ярких образов, прекрасных или уродливых, комических или трагических. А для того, чтобы себя подать, необходимо, чтобы личность имела выдающиеся черты, выходящие за рамки привычного особенности: нужно, чтобы она была подобна какой-то исключительной фигуре: герою или предателю, пережила необычные приключения и побывала в экстремальных ситуациях. При этом условии идеи или люди становятся для толпы действующими образами. Образами, которые можно прописывать, как лекарство, в больших дозах и часто.

"Все, что поражает, — утверждает Ле Бон, — является в форме захватывающего и цельного образа, свободного от неизбежной интерпретации или не имеющего иного сопровождения кроме нескольких удивительных фактов: великая победа, великое чудо, великое преступление, великая надежда. Следует представлять вещи целиком, никогда не вдаваясь в их происхождение. Сотня мелких преступлений или сотня маленьких происшествий нисколько не подействуют на воображение толп, в то время как одно — единственное значительное преступление, одна катастрофа глубоко поразят их даже с исходами куда менее разрушительными, чем эта сотня мелких происшествий вместе взятых".

Надо полагать, что идея-образ содержит в себе заряд воспоминаний не меньший, чем бомба взрывной мощи. Она пробивает фильтры памяти и выносит на поверхность то, что обычно подавлено и спрятано.

Повторяемость обладает особым качеством превращать идею-понятие в идею-действие. Абстрактное содержание первой переходит в конкретное содержание второй. Для того, чтобы стать общедоступными, доктрины и теории должны отказаться от того, что составляет их отличительную особенность: цепочки рассуждений, строгости языка. Иначе не может быть. У толп нет ни времени, ни необходимых условий, чтобы изучать все аргументы, взвешивать все за и против, уточнять все факты. Кроме того, всегда будучи, как мы видели, разнородными, они редко опираются на познания. Парадоксально, и на это стоит обратить внимание, что сами места, где их собирают или где они устраивают манифестации — митинги, съезды, собрания, шествия обычно проходят на городских площадях, стадионах, на улицах — то есть те места, где их лидеры, якобы желают проинформировать и проинструктировать их, совершенно противоречат своему назначению. В этих местах есть все, чтобы производить внушающее воздействие и слишком мало для рассудочного. Толпы могут здесь слушать выразителей их чаяний, видеть их и друг друга, возмущаться, восторгаться и так далее — все, что угодно, только не размышлять, поскольку они низведены до уровня элементарного мышления и простейших чувств. Для того, чтобы прижиться на этом уровне, идеи обязательно должны упроститься, факты или их содержательная наполненность — сгуститься, приняв образную форму.

"Какими бы ни были идеи, внушаемые толпам. — утверждает Ле Бон, — они могут стать господствующими только при условии их облачения в простейшую форму и внедрения в сознание в виде образов".

Идеи, конечно же, упрощаются и, будучи повторяемыми, становятся доступными для всех, совершенно также, как автомобили и станки, воспроизведенные в тысячах экземпляров, становятся более ординарными и дешевыми. Их может использовать кто угодно, тогда как поначалу был необходим специалист-инструктор или механик. Таким образом, сведенные к формуле, они захватывают воображение. Естественный отбор? — "Выживание сильнейших". Социализм? — "Классовая борьба", "Пролетарии всех стран, соединяйтесь?". Кто знает формулу, тот, кажется, владеет ключом к пониманию и решению самых сложных проблем наиболее простыми средствами.

Сведенные к нескольким элементарным предложениям, часто и долго повторяемые, они воздействуют на глубинные мотивы нашего поведения и автоматически его запускают. Именно такова функция лозунгов, призывов, выраженных в наиболее краткой форме. То же касается показательных или чрезвычайных фактов — революция, запуск первых космических ракет, — которые поражают и способствуют внушению образа, который захватывает и неотступно преследует сознание.

Конечно, здесь существует нечто большее, чем аналогия, этого нельзя не признать, между этим автоматическим мышлением — с его нечувствительностью к противоречию, жизненностью и повторяемостью — и символическим мышлением. Второе свойственно нашим мечтаниям, которым мы предаемся, в одиночестве засыпая в своей постели, а первое свойственно видениям наяву, которым предается масса в состоянии внушения. Здесь и там сон размывает сознание и рассудок. Если выразиться категоричнее, толпы существуют автоматически. Они восприимчивы к тому, что поражает их память, они реагируют на конкретные аспекты абстрактной идеи. Они предпочитают получить простой, часто повторяющийся ответ на сложный вопрос, ответ как бы разрубающий гордиев узел. Итак, в идеале им нужно преподносить решение еще до того, как они взяли на себя труд выслушать проблему. Короче говоря, логика толпы начинается там, где логика индивида заканчивается.

V

Выше мы определили качества автоматического мышления. Мы утверждали, что оно выражает восприимчивость к стойким, стереотипизированным и повторяющимся образам. Но на эту восприимчивость влияет, наконец, и внушающая сила слов. Отсюда и чрезвычайная важность их подбора. Он относится не к точности выражения или ясности информации, заложенной в том или ином слове, а к численности и силе образов, которые оно вызывает в сознании толп, вне какой-либо зависимости от их действительного значения.

"Те, смысл которых менее всего определен, порой обладают, — утверждает Ле Бон, — наибольшей действенностью. Таковы, например, термины: демократия, социализм, равенство, братство и т. п., чей смысл остается таким туманным, что пухлых томов недостаточно, чтобы его прояснить. И все же действительно магическая сила связана с произнесением слогов, как если бы они содержали решение всех проблем. Они соединяют в себе неосознанные и многообразные чаяния и надежду на их осуществление".

Когда вождь намеревается мобилизовать толпу, ему необходимо использовать такие слова. Если он употребляет слова обыденного языка, он должен учитывать смысл, который они имеют именно в данный момент. Некоторые могли обветшать — боги, честь — и утратить свою побудительную силу. Другие еще слишком молоды чересчур новы, для того, чтобы пробудить отклик. Вождь или государственный деятель должен постараться найти «говорящие» слова, как-то окрестить вещи, любимые или ненавидимые массами, сжав их в краткие формулировки. Тем самым кристаллизуется их воображение, поскольку "определенные слова в какой-то момент притягивают к себе определенные образы: слово — это не более чем кнопка вызова, которая заставляет их появиться".

За возникшим образом сразу следует действие. Ле Бон испытывает глубокое доверие к языку. Разумеется, не как к инструменту рефлексии или способу коммуникации, а как к средству передачи словесного внушения. Он приписывает слову, надлежащему использованию слов и формулировок магическую силу. В каких случаях язык обладает таким качеством, чем оно объясняется? Своей способностью пробуждать в массах сильные чувства и стойкие убеждения. Иначе говоря, в тех случаях, когда язык связывает настоящее с прошлым, подкрепляет актуальные идеи прежними эмоциями и переносит старые отношения на новые ситуации. То, как это происходит, великолепно демонстрирует заявление, сделанное Морисом Торезом в 1954 году. Он наделяет коммунистическую партию представлениями и чувствами, насыщенными патриотическим духом и делает из революционеров наследников традиции. Все исторические личности воскрешаются в сплетении тяжеловесных метафор доблестной истории:

"Мы вернули Жанне д'Арк, — пишет он, — домремийской пастушке, преданной королем и осужденной Церковью, ее истинный облик, который был искажен реакцией, как мы вернули ее истинный смысл Марсельезе, революционной песне голытьбы из Вальми и добровольцев Второго года. У нас единое красное знамя надежд с трехцветным знаменем наших предков".

Внушающая сила подобного языка происходит из того, что он будоражит в каждом члене толпы воспоминания о событиях, верованиях и чувствах, хранимых веками. Все это составляет всеобщее достояние большинства. Даже если оно не осознается, даже если от него отказываются, оно остается основой, созданной историей, — основой нации в этом конкретном примере — и каким-то невидимым образом влияет на наши мнения и действия.

"В каждом из нас, — пишет Дюркгейм, — в различной степени присутствует человек прошлого, это тот человек прошлого, который в силу определенного порядка вещей господствует в нас, поскольку настоящее есть только нечто мало сопоставимое с тем длительным прошлым, в ходе которого мы сформировались и результатом которого мы являемся".

У Ле Бона, Тарда и Фрейда были аналогичные высказывания, поскольку одной из наиболее устойчивых гипотез психологии масс является утверждение о том. что в жизни народа, религии, группы ничто не утрачивается, а все или почти все лишь принимает иные формы. Это объясняет, почему, когда обращаются к толпе, нужно отбирать слова, которые из потаенных уголков памяти вызывают идеи, образы, чтобы их восстановить, извлекая из глубинных недр. Так, Жорж Марше утверждает, что социалистическое общество, которое желает построить коммунистическая партия, "как раз и будет голубым, белым и красным".

Сами по себе такие слова, запечатлевающиеся в сознании формулировки типа: "Франция — французам", "тонкие против толстых" — возрождают вокруг видимых толп другие — невидимые, скандальные, порой неведомые. Эти воскресшие фантомы "как по нажатию кнопки" оказывают громадное давление, противостоять которому невозможно.

"Бесконечно более многочисленные, чем живые, — утверждает Ле Бон. — мертвые также бесконечно более могущественны, чем они. Они господствуют в огромной сфере бессознательного, той невидимой сфере, которая держит под своим контролем проявления ума и характера… Ушедшие поколения определяют не только нашу физическую конституцию, они определяют также и наши мысли. Мертвые являются единственными непререкаемыми наставниками живых".

Они также представляют собой связующее звено нашего языка, ведь именно они воскрешаются словами, вызванными в образах, — Жанна д'Арк, домремийская пастушка, голытьба второго года и т. п., — которые стихийно возникают вновь и настоятельно заявляют о себе. Итак, вождь должен обращаться к человеку прошлого в человеке, изобретать язык, предназначенный для того, чтобы возбудить толпы, сплотить их, увлечь неспособных размышлять к заранее поставленной цели. Если он желает сохранить над ними психологическое господство, он должен постоянно расширять свою речевую палитру, ее подсознательную основу, затрагивая новые верования, новые сферы коллективного воображения, доходя до глубинных слоев предания. Таковы были, помимо прочих, Наполеон и Сталин, соединявшие давнее наследие революций и народных слоев с наследием отечества, империй, царей, а первый и с наследием религий. С того момента, как для этих речей не находится больше мастера, виртуоза, способного их обновить, они утрачивают свое господство. Это наблюдалось во Франции сразу после генерала де Голля. Тогда толпы слабеют день ото дня и рассеиваются, почти не оставляя следа.

VI

Подведем итоги. Существуют два и только два типа мышления, предназначенные для объяснения реальности: первый нацелен на идею-понятие, второй — на идею-образ. Первый действует по законам разума и доказательств, второй взывает к законам памяти и внушения. Первый присущ индивиду, второй — массе. Было бы глубоко ошибочным пытаться убедить и увлечь массы с помощью приемов, предназначенных для отдельных людей, подобно тому, как ошибочно было бы пытаться использовать для построения государственного бюджета те же правила, по которым строится семейный бюджет.

"Логические умы, — упрекает Ле Бон тех, кто совершает эту ошибку, — привыкшие к цепочкам строгих суждений, обращаясь к толпам, не могут удержаться от использования этой формы убеждения и неизменно удивляются недостаточному эффекту своей аргументации".

Они могли бы избавить себя от такой неожиданности в том случае, если бы прибегли к поражающим воображение образам и при этом обращались к ним достаточно часто. Так, Морис Баррес упрекает "крупную семитскую буржуазию", которая заставляет "голодать тысячи трудящихся". Или же Морис Торез пишет, что "14 июля — это праздник нации, внутренне примиренной и объединенной против двух сотен семейств". Две сотни семейств, семитский банк — это колоритнее, чем капиталисты или буржуа.

Не следует думать, что Ле Бон побуждает умышленно и на основе холодного расчета манипулировать толпами. Это противоречило бы его намерениям и данным науки: толпу не склонить к идее, если она сама к ней не склонна, не загипнотизирована ею. Он утверждает на основе наблюдения, которое считает вполне строгим, что иным образом обращаться к массе нельзя. Начинать какую-либо коллективную деятельность по образцу индивидуальной бесполезно и даже опасно. Это значит упустить из вида данный тип мышления, его психологическую природу. Это значит подходить к массе, по существу, не как к массе. Именно это делает массу апатичной вместо того, чтобы ее мобилизовать. Ее законы невозможно обойти. Они так же строги, как законы экономики или физики. И из этих законов следует, что искусство управлять массами — это искусство управлять их воображением.

Власть сильных мира сего зиждется на этом воображении. Именно воздействуя на него, могут функционировать великие религии и свершаться исторические события — христианство, буддизм, Революция, Реформация, а в наше время — социализм. Никто, даже "наиабсолютнейшие деспоты" никогда не могли править, не считаясь с воображением. И они всегда способствовали его возбуждению своими торжественными речами, фантастическими легендами, своими блистательными сражениями. Вспомним Наполеона, а также Черчилля или Мао. Сделаем вывод этой главы словами Ле Бона:

"Владеть искусством производить впечатление на толпы означает владеть искусством управлять ими".

Гитлер шел вслед за французским психологом и передавал его мысль такими словами:

"Искусство пропаганды состоит в том, чтобы, примеряясь к уровню понимания тех слоев, среди которых работает воображение, слоев широких масс, ведомых инстинктом, пропаганда в надлежащей психологической форме находила пути к их сердцу".

И он превозносит "использование образа во всех его формах", поскольку тем самым "человек должен еще меньше напрягать свой рассудок; ему достаточно всего — навсего посмотреть и прочитать самые короткие тексты". Биографы Гитлера сообщают нам, что именно применению этого принципа он был обязан завоеванием власти и своим господством над немецким народом.

Таким образом, для Ле Бона век толп — это век воображения, и в нем господствуют благодаря воображению. Живя в эпоху, не знавшую ни кино, ни телевидения, он объясняет, как повседневно используемый язык может быть инструментом такого господства. Поскольку повторяемые слова и формулировки пробуждают и оживляют в нас целый мир образов, которые мы видим, как говорится, внутренним взором. Сколь бы удивительно ни было это могущество, оно между тем ограничено. Помимо всего прочего, слова и формулировки являются всего лишь заменителями образов. Непосредственно представленные, они обладали бы гораздо большей властью:

"Слова воскрешают психические образы, — пишет он, — но еще могущественны образы, представленные наглядно".

Он, конечно, имеет в виду образы своего времени: афиши, фотографии, театральные спектакли. Важная и полезная задача состоит в том, чтобы найти средства производства и распространения таких наглядных иллюзий, дабы впечатлять и увлекать толпы. Эта интуитивная догадка Ле Бона не перестает подтверждаться. С тех пор мы умножили число тех материальных инструментов, которым он дал теоретическое обоснование в своем предвидении. Появление средств коммуникации, без сомнения, имело, и об этом часто говорится, экономические и технические причины. Но, однако, они с самого начала были созданы специально для того, чтобы волновать массы, воздействовать на них и, по сути, предназначены для их серийного производства. Когда анализируется эволюция средств коммуникации, отмечается, что она проходила в два этапа: вначале усиление выразительных возможностей слов посредством радио, а затем непосредственное порождение образов через кино и телевидение.

От одного этапа к другому наблюдается непрерывный прогресс. Полвека кино, телевидения, комиксов, политических плакатов, рекламных объявлений материализовали и, собственно говоря, подтвердили то, что в зачаточном состоянии присутствовало уже в разработках психологии толп. На протяжении одного поколения был совершен переход от культуры слова к культуре более могущественных "наглядных образов". Следует сказать, что, подобно тому, как книгопечатание создало базу критическому мышлению, радио и телевидение за этот короткий промежуток времени обеспечили автоматическому мышлению техническую базу и мощь, которую трудно было предвидеть. Средства коммуникации сделали его историческим фактором. И этот фактор будет иметь место, пока существует массовое общество.

Загрузка...