Галина Серебрякова Вершины жизни

Я работаю для людей

Женни Маркс отложила шитье и откинулась в высоком кресле, обитом желтым репсом. Сумерки незаметно подкрались, окутали прилегающий к дому небольшой тенистый сад, проникли в комнату. Весенняя сырая прохлада стала ощутимее, тишина глубже.

Мысли Женни были легки, неопределенны. Она отдыхала. Стемнело. Взошла серая в дымке тумана луна. На пальце Женни блеснул старинный, в резьбе, золотой наперсток. Им некогда пользовалась и покойная баронесса Каролина фон Вестфален. Женни внезапно стало грустно. Она всегда нежно любила мать, радовалась, когда могла послать ей подарки, навестить в Трире и посидеть, как в детстве, у ее кресла на маленьком бархатном пуфе, вспоминая прошлое.

Женни самой было уже за пятьдесят. Родители ее давно умерли. Она принадлежала к поколению, которое вступало в старость, и пытливо вглядывалась в себя, ища ее зловещих примет. Нет, их не было. Память и работоспособность не изменили, дух был бодр, она еще более пылко любила жизнь во всех ее проявлениях, даже в чередовании радости и печали, в равной мере наслаждалась восходом солнца и сумерками, светлым днем и туманами. Ей казалось, что с годами духовный мир человека становится шире, устойчивее.

Ларошфуко писал, что старость — ад женщин. Это, однако, относится к тем, у кого не было ничего, кроме молодости и красоты, блекнущей с годами. Мысль человеческая безмерно обогащается с возрастом. Может быть, Женни так спокойно встречала приближавшийся закат и потому, что всю долгую жизнь была в броне, которой явилась для нее любовь Карла. Женщины подчас боятся увяданья, чтобы не остаться одинокими. Они не всегда защищены всепоглощающим делом, любимой профессией, стремлением к высокой цели.

Женни находила преимущества в той поре жизни, которую открыло ей Время. Пришло понимание незначительности многого, что раньше тревожило ее впечатлительное сердце. Она спокойнее переносила материальные невзгоды, радовалась, что еще есть у нее силы и здоровье и, главное, с нею Карл, дети и друзья. Две ее дочери стали красивыми девушками, младшая, десятилетняя Элеонора, прозванная в семье Тусси, благодаря постоянному общению со старшими сестрами и родителями, развивалась быстро и удивляла всех своеобразным, стремительным характером.

Вспомнив о своих девочках, Женни легко поднялась с кресла. Она была все еще очень стройна, движения исполнены живости и изящества. Женни зажгла круглую керосиновую лампу под темно-голубым стеклянным абажуром. На плюшевой скатерти лежал раскроенный кусок плотного шелка, из которого она собиралась сделать платье старшей дочери Женнихен — к ее приближающемуся совершеннолетию. Женни снова перелистала журнал мод. На одной из картинок ей особенно понравилась пышная юбка и обтянутый лиф, отделанный рюшем. Женни любила шить. В детстве она терпеливо наряжала в самодельные платьица кукол, позднее, когда нужда зажала в своих тисках ее семью, начала, не без успеха, обшивать своих детей. У нее был прирожденный вкус и редкое умение сочетать цвета. Ей доставляло удовольствие после большой и важной работы по переписке рукописей Маркса, ответов на письма соратников, разъездов по издательствам отправиться в лавку, чтобы в ворохе нагроможденных на прилавке тканей отобрать красивые и недорогие отрезы. Особенно любила она материи синего цвета.

В редкие свободные часы Женни допоздна кроила на большом столе. Елена Демут, неразлучный друг и домоуправительница в семье Маркса, сняв с себя глухой фартук и белый чепец, помогала Женни в примерке.

— Как хорошо думается, когда в руках игла, — признавалась Женни своей подруге и постоянной советчице.

Ленхен слыла очень требовательным критиком. Иногда между ними возникали горячие споры из-за складок или оборок, сопровождавшиеся веселым смехом и шутками. Зато Карл, которому нравилось все, что бы ни создали руки его жены, по мнению Женни, оценивал ее работу слишком пристрастно и чрезмерно снисходительно.

Для себя Женни шила очень неохотно, и только настояния мужа и Ленхен заставляли ее заняться и своими нарядами. Обычно даже желанная обнова приносила ей только разочарование.

— Очевидно, — поясняла она, — мне нравится сама работа, но, когда пришит последний крючок, пропадает всякий интерес к сделанному.

Часто Женни с шитьем в руках приходила в кабинет мужа, садилась на кушетку, и между ними завязывалась оживленная беседа. В эту пору их обоих поглощало все, что происходило в недавно созданном Международном Товариществе Рабочих. Маркс посвящал ему очень много времени и сил.

Представители буржуазных партий постепенно отошли от Международного Товарищества, испуганные его революционным размахом и чисто пролетарской сущностью. По настоянию Маркса, Генсовет запретил почетное членство, ввел обязательное посещение заседаний и предварительное обсуждение кандидатур новых членов. Хотя ни для кого не было тайной, что Маркс стал ведущей силой Интернационала, сам он решительно пресекал всякие попытки возвеличения его личности и требовал, чтобы вся деятельность Международного Товарищества опиралась на строгую демократию.

— Как все же сильны еще в человеческой породе рабские чувства преклонения, потребность угождать, восхвалять, а порой и пресмыкаться, — сказал Карл с раздражением и протянул жене только что полученное из Германии письмо, в котором один из последователей рассыпался перед ним в приторном славословии.

— С этим надо бороться беспощадно, Чарли. Нет ничего более унизительного, нежели льстить и принимать лесть, — отвечала Женни. — Человеческое достоинство — лучшее из того, что хранится в наших душах. Похвала, как солнечный луч, необходима. Иначе можно замерзнуть. Но заискиванье и угодничество — мерзость, ничего общего не имеющая с уважением к человеку.

— Да, мне всегда казалось, — заметил Маркс, продолжая ходить из угла в угол комнаты, — что на свете нет чувства более бездушного и недолговечного, чем показное восхищение. Оно обычно лживо и расчетливо и незаметно приводит к суеверному и весьма опасному поклонению. Языческая потребность в божках.

— Особенно свойственная рабам. Когда мы искренне чтим кого-либо, то меньше всего склонны курить ему словесный фимиам. Почитанье, как любовь, почти что святое чувство, и ему присущи скромность и самоотверженность.

— Ты права. Я сурово отчитываю всякого, кто пытается превозносить меня, объявляя какими-то особыми заслугами то, что, по существу, является смыслом всей моей жизни.

Карл докурил сигару. Он отдыхал, усевшись в кресло, наблюдая, как шьет Женни.

Старшие дочери Маркса одевались почти что одинаково. Разнились лишь отделки, цветы на шляпках, косыночки, так как волосы и глаза Лауры были значительно светлее, нежели у ее сестры. Обеих девушек украшал цвет лица. Женнихен — копия отца — была смуглянкой. Лаура унаследовала от матери зеленовато-карие с золотистым отливом глаза и светлую кожу. На щеках ее при малейшем волнении и радости вспыхивал и гас легкий румянец, начинавшийся на висках. Лицо маленькой Тусси было белоснежным, особенно выделялись на нем большие, блестящие, очень черные глаза.

Покуда Женни шила, ее дочери находились в маленькой оранжерее, всегда полной растений, выращенных страстным цветоводом Женнихен. Она недавно посадила луковицы тюльпанов, полученные от родственников отца из Голландии, и вот уже они превратились в неправдоподобно красивые цветы.

— Точно раскрашенный восковой колокольчик, — воскликнула Тусси и слегка прикоснулась пальчиком к тугому пунцовому лепестку.

— Цветы не любят человеческого прикосновения. Ты не ветер и не капля дождя, — обеспокоенно сказала Женнихен.

Она поливала из зеленой лейки выстроившиеся в ряд вазоны. Маленький фонарь, поставленный прямо на земляном полу, скупо освещал стеклянный домик и деревянную, плохо обструганную низкую скамью, на которой сидела Лаура, подперев голову руками. Ее каштановые локоны небрежно рассыпались по плечам.

— Что лучше, любить самой или знать, что ты любима? — спросила она вдруг, встряхнув пышными волосами.

— Любить, — не размышляя ответила Женнихен.

— О нет! Я предпочла бы верить, что меня крепко, на всю жизнь любят, — уверенно ответила ей сестра.

— А по-моему, лучше всего на свете быть моряком и, как капитан Марриет, пережить несколько кораблекрушений, затем высадиться на острове, где живут людоеды, — вмешалась в беседу старших сестер Элеонора.

— Но не быть съеденными ими, как это случилось с бедным храбрым моряком Куком, — напомнила Женнихен. — Кстати, иди-ка, Тусси, домой, тебя, верно, уже ищет Ленхен. Да захвати вот эти семена розовой азалии. Их надо послать дяде Энгельсу. Он обещал мне рассаду редких орхидей лилового цвета с белыми крапинками.

— Кто же из вас лучший садовод? — спросила Тусси, которой очень не хотелось уходить из теплицы.

— Конечно, дядя Фред, я только его ученица.

— Надобно превзойти тех, кто нас учит, не правда ли, Готтентот? — важно изрекла Элеонора.

— Не знаю, может быть, и так, — рассеянно ответила ей Лаура. — Ну, иди же домой, бэби. Тебе пора уже спать.

— Вам хочется выпроводить меня, чтобы снова болтать о любви, — хитро сощурившись, сказала Тусси.

Она приподняла пышную юбочку, из-под которой до щиколоток спускались панталончики в оборочках, юлой закружилась на одном месте и пропела:

Любовь что такое?

Что такое любовь?

Это чувство такое,

Что сушит кровь!

Распевая, девочка вприпрыжку выбежала из оранжереи и тут же исчезла в темном саду.

— Ах ты бесенок! — бросила ей вдогонку Женнихен.

Вдоволь посмеявшись над шустрой Тусси, сестры замолчали. Женнихен закончила поливку и срезала несколько красных гиацинтов, чтобы поставить в вазу на рабочем столе отца.

— Как удивительно пахнут эти странные цветы. Я читала, что Магомет превыше всего на свете любил благовония. Он был прав.

— Надеюсь, ты не собираешься принять из-за этого магометанство, — пошутила Лаура.

— Атеизм объемлет в себе все религии, чтобы затем их опровергнуть. Но если бы я искала земное воплощение божества, то нашла бы его только в цветах — они предел красоты. Напиши об этом поэму, Какаду. Ты ведь у нас поэтесса.

За пристрастие к нарядам и умение красиво одеваться Лауру сызмала в семье прозвали мастер Какаду, по имени модного портного из старинного романа.

— Стихи для меня то же, что для тебя цветы, — ответила Лаура.

— Нравится ли тебе легенда о том, что двое возлюбленных созданы из одного куска материи? Они всю жизнь ищут друг друга. Необъяснимая тоска гонит их по свету. Они единое целое и, чтобы быть счастливыми, должны соединиться, — спросила Женнихен.

— Очевидно, наша мэмхен и Мавр сделаны из одной штуки этого божественного атласа, — усмехнулась Лаура. — Впрочем, я больше не люблю сказок. Они нас обманывают. В действительности все совсем по-другому.

— Жизнь немыслима без грез, — возразила Женнихен. — Посмотри, как загадочны эти цикламены. Знаешь ли ты, что в Италии их называют пармскими фиалками?

— Любить можно многое на свете: родителей, детей, сласти, веселье, наряды… — не отвечая сестре и продолжая мыслить вслух, сказала Лаура.

— И для каждой любви, как пишут сентиментальный поэты, свой бутон на цветущей ветке. И все-таки, что ни говори, это поистине волшебство — встреча среди миллионов людей с тем единственным, кто станет твоим вторым я, — заметила Женнихен.

— Ты романтик, а вот я боюсь, что не сумею любить, как Джульетта Ромео. Мне нравится побеждать. Это тщеславие, и только. Затем приходит скука.

— Ты думаешь о Чарлзе Маннинге?

— Он пока еще не говорил мне о любви.

— Лаура, береги цельность своего сердца, чтобы испытать чувство настоящей любви.

— Я хочу быть любимой.

— Зачем тебе чужая любовь, если ты ее не разделяешь?

— Мы с тобой разные, Женнихен.

— Для нас все только начинается.

— Я могу полюбить лишь выдающегося человека. Он должен хоть чем-нибудь походить на Мавра или на дядю Энгельса, — сказала Лаура. — Я еще не встречала такого. Чарлз Маннинг заносчив. Он унаследовал вспыльчивость от матери-испанки и тяжелодумье от отца-англичанина. Его мысль никогда не парит, а ползет по земле. Он пригибает меня книзу. Кроме того, он влюблен как-то очень смешно. А ведь это чувство должно быть героическим. Не правда ли? Я могла бы простить ому сумасшедшие поступки в любви, но только не глупость.

— Ты действительно к нему совершенно безразлична, Лаура. Мне кажется, хотя я еще никого не любила, что достоинства в любимом человеке являются только поводом, внешним оправданием любви, но не всегда ее причиной. Мы так часто говорим об этом, что могли бы написать с тобой еще один трактат о любви, дополнив Шекспира, Шелли, Бальзака, Стендаля и разных других поэтов и писателей, — смеясь, добавила Женнихен.

Она сложила садовые ножи, поставила лейку и, взяв фонарь, пошла к выходу. Лаура нехотя последовала за ней. У двери их ждал небольшой, лохматый щенок Виски. Женни ласково погладила его густую шерсть. Недавно Женнихен и Тусси нашли его, горестно визжавшего, на дороге, ведущей к Хэмпстедским холмам. Пес пылко привязался ко всем обитателям Модена-вилла.

Луна глядела сквозь решетку из черных ветвей. Лондон готовился ко сну. Сестры прошли на верхний этаж. Женнихен отправилась к отцу, чтобы отнести ему букет цветов. Виски лог на свою подстилку в углу коридора и сразу почувствовал себя сторожем на посту. Вскоре Женнихен вернулась в свою спаленку и, прежде чем лечь, порывшись в книгах, отобрала «Историю Ирландии» и тоненькую брошюрку Мори Вулстонкрафт о борьбе женщин за равноправие, чтобы почитать перед сном. Она жадно отыскивала в густой чаще истории имена выдающихся женщин разных веков и стран и торопилась познакомиться с их судьбами и творениями.

Маркс упорно проработал весь вечор над «Капиталом», первый том которого готовил к печати, и только после полуночи прошел в комнату жены. Они заговорили о дочерях.

— Женнихен и Лаура начинают свой путь по неизведанным дорогам чувств и мыслей, — сказала Женни задумчиво. — Мне немного страшно за них.

— Никто не может заменить их в этом путешествии, — ответил ей Карл. Глаза его, глубоко ушедшие под веки, все еще очень блестящие, добродушно улыбались.

— Не кажется ли тебе, Мавр, что они мало подготовлены к жизни?

— Я не понимаю тебя, родная. Вряд ли много в Лондоне девушек, столь хорошо образованных, воспитанных, правдивых и смелых, а вместе с тем неизбалованных и так часто видевших нужду и лишения с самого детства.

— Все это так, но они привыкли к высоким запросам, к духовной пище самой изысканной. Они знают о пошлости, обмане только по книгам и театру. Девочки беззащитны. Хорошо, если жизнь будет к ним благосклонна, как била к нам, послав людей, столь замечательных, как Энгельс, Вольф, Вейдемейер, Лосснер, Веерт, Либкнехт и многие другие. А если нет? Я боюсь за всех троих. Быть молодым тоже очень трудно.

Карл задумался. Жена была права.

— Я читала на днях в «Таймсе» о маленьком, недавно открытом острове близ Гаити. Это подлинный земной рай, и, однако, жители его быстро вымирают.

— Почему же?

— Воздух там настолько чист и лишен всяческих бактерии, что, когда к берегу пристал европейский корабль, люди, жившие на этой идеальной земле, никогда не хворавшие, начали вымирать от неведомых им ранее болезней. Они оказались лишенными какой бы то ни было сопротивляемости тому, что не причиняло уже вреда морякам.

— Будем надеяться, что наши девочки все же защищены. Жизнь была им суровой нянькой.

— Я призываю себе на помощь мой девиз: «Никогда не отчаиваться», да еще преждевременно. Во всяком случае, дети счастливы в одном — они обладают пока что завидным здоровьем. Однако я не могу избавиться от тревоги за их будущее.

— Милая, ты сама часто шутишь, что особенностью твоего характера является повышенная чувствительность и способность пугать себя, рисуя черта на стене.

— Да, Мавр, без тебя я давно была бы смята такой жизнью.

Маркс подошел к жене и почтительно поцеловал ей руку.

— Мы оба, в равной мере, необходимы друг другу, — сказал он нежно.


Работая в Интернационале, Маркс показывал пример точности и деловитости. В любую погоду он отправлялся на тихую и непримечательную Грик-стрит, Сохо, где в двухэтажном доме находилось небольшое помещение, снятое Международным Товариществом. Только тяжелая болезнь могла задержать Маркса дома.

Генеральный секретарь плотник Кример ревностно наблюдал за тем, чтобы члены Генсовета не пропускали заседаний. На разлинованном в клетку темными чернилами листе бумаги против имени каждого руководящего деятеля Интернационала он проставлял либо плюсы, либо минусы. Наибольшее число крестиков пришлось на долю Маркса, который был самым аккуратным из членов Генсовета. Очень редко отсутствовал также портной Эккариус.

Заседания Генерального совета происходили еженедельно по вторникам в восемь часов вечера. По субботам собирался Подкомитет, членом которого также состоял Маркс. Там сосредоточилась вскоре вся повседневная работа Интернационала, составлялись руководящие документы, отчеты и воззвания.

Деятельность членов Генерального совета и Подкомитета была не только совершенно безвозмездной, но, напротив того, Маркс и его товарищи сами давали деньги на оплату помещения, освещения, почты, печатных изданий.

«Чего не хватает нашей партии, так это денег…» — писал Карл Маркс Энгельсу.

Однако постепенно стали расти поступления от секций. Незначительные, но обязательные членские взносы несколько пополнили кассу Товарищества.

Руководители Генерального совета были по преимуществу рабочие. Они приходили на заседания прямо с фабрик или из мастерских после десятичасового, а то и четырнадцатичасового трудового дня.

Председатель Оджер, сапожник, весьма начитанный, осторожный, немолодой, лысый человек с круглым улыбчивым лицом и выпяченной нижней губой, ко времени избрания в Генеральный совет секретарствовал в Лондонском совете тред-юнионов. Заместителем Оджера был немецкий изгнанник, портной Эккариус, бородатый, бледный, болезненный, живший в постоянной нужде, человек с пытливым умом, склонным к философским обобщениям. Однако недостаток глубоких знаний нередко приводил его к политическим ошибкам. Маркс уделял ему много внимания, стараясь расширить его кругозор, так как ценил его одаренность и преданность революционному делу.

Кример также принадлежал к видным деятелям тред-юнионистского движения и был типичным представителем обуржуазившегося пролетариата. Он основал Объединенное общество плотников и столяров. Крайне педантичный, деловой, он обладал красивым почерком и завидной памятью. Книга протоколов Генерального совета, которую Кример вел в течение нескольких лет, казалась ему священной, и он тратил немало часов на то, чтобы она содержалась в безукоризненном порядке. Это была большая конторская книга в черном клеенчатом переплете. Обычно в начале каждого заседания Кример оглашал не торопясь протокол всего происходившего в предыдущий вторник и требовал, если не было поправок или возражений, подписи у председателя. Затем он медленно, старательно расписывался сам. Нередко Кример вклеивал в протокольную книгу вырезки из газет с различными сообщениями о заседаниях Генсовета и некоторые напечатанные документы.

Постепенно книга эта стала летописью дней и трудов Международного Товарищества и запечатлела нетленным прошлое. Так застывшая лава хранит в себе отпечатки былой жизни.

Генеральный совет занимался организационными, политическими, теоретическими и международными делами. Еженедельно несколько членов Совета посещали различные рабочие общества, чтобы предложить им присоединиться к Международному Товариществу.

Вскоре в Интернационале насчитывалось уже четырнадцать тысяч членов. К нему примкнули влиятельные многолюдные союзы сапожников и каменщиков. Была основана и газета Интернационала в Англии, названная «Защитник рабочих». Генеральный совет основал Общество борьбы за всеобщее избирательное право.

Началась упорная борьба с сектантскими воззрениями прудонистов и последователей лассальянцев, пытавшихся приспособить рабочее движение к интересам богачей предпринимателей.

Как-то давнишний друг Маркса портной Фридрих Лесснер сообщил ему, что из Италии в Лондон приехал Бакунин. Карл решил сам навестить беглеца из Сибири, который во мнении всех революционеров был героем. Шестнадцать лет, с 1848 года, Маркс и Бакунин не видались. Михаил Александрович перешагнул за пятьдесят, но выглядел моложе своих лет. Полнота придала его мощной, атлетической фигуре величавость. Седина легким пепельным налетом легла на его курчавые волосы, смягчая их грубый рыжеватый оттенок. Но борода и бакенбарды остались по-прежнему светло-русого цвета. Из-за очков, с которыми он редко теперь расставался, задорно глядели маленькие, обесцвеченные временем глаза. Жирная кожа на щеках и носу лоснилась. Влажными были его большие пухлые руки. Говорил он много, уверенно, резко и как-то обидно равнодушно слушал собеседника. Но для Маркса он сделал исключение и встретил его почтительно, с изъявлениями симпатии.

Карл Маркс казался в эту пору более утомленным, нежели Бакунин, хотя был на четыре года моложе его. Маркса особенно изнурял непрекращающийся карбункулез, нередко опасной формы. Несмотря на строгие запрещения врачей и уговоры родных и Энгельса, он по-прежнему продолжал работать по ночам над «Капиталом». Дела в Международном Товариществе Рабочих требовали от него все больше и больше энергии.

Густая шевелюра величавой головы Маркса была снежно-белой, но в окладистой бороде и в усах оставалось еще много иссиня-черных волос, оттенявших оливково-смуглую кожу лица. Глубокие, продолговатые, необычайно яркие черные глаза приковывали к себе каждого, на кого устремлялись, неповторимым выражением проникновенного ума, сосредоточенной решительности и тонкой иронии. Они словно приоткрывали сложность и гениальность его духовного мира. Частые болезни век не отразились на них, и они сохраняли живость молодости и излучали волны внутреннего света и силы.

Зрение Маркса, однако, ослабело от непомерного труда, и он пользовался очками, а в обществе — обычно моноклом, который на черной тесьме постоянно висел поверх его сюртука.

В то время как Бакунин был одет нарочито пестро, наглухо застегнутый черный сюртук Маркса из мягкого сукна отличался строгостью, опрятностью и элегантностью. Молоды, и красивы были его узкие руки с тонкими, длинными пальцами.

— Я рад, очень рад снова видеть вас, — сказал Маркс с дружелюбным чувством, вглядываясь в большое лицо Бакунина, — это чудо, что ни прусской, ни австрийской, ни русской монархии не удалось…

— Вздернуть меня на виселицу, — прервал, смеясь, Бакунин. — Я сделал все, чтобы помочь им в этом, но… — он широко раскинул руки, — кисмет, судьба, очевидно. Были часы, когда я уже считал, что никогда не увижу ни свободы, ни вас, Маркс.

Он принялся с деланной скромностью рассказывать о том, что называл восхождением на Голгофу: о Шлиссельбургской крепости, Сибири, скитаниях.

После благополучного побега из России Бакунин нашел приют у Герцена. От него он услышал, будто бы Маркс в английской прессе назвал его шпионом. В действительности статья с такими утверждениями появилась за подписью «Г. Маркс». Автором ее был не Карл Маркс, а неведомый ему однофамилец — Генрих Маркс. Недоразумение это, естественно, разъяснилось, но, видимо, в угоду Герцену Бакунин так и не повидался с Марксом. Вскоре из Иркутска приехала его жена, Антония Ксаверьевна, и Бакунины решили переселиться в Италию, где не затихала революционная борьба, манило южное солнце и повседневная жизнь была очень дешева по сравнению с Англией. Незадолго до отъезда во Флоренцию Бакунин перевел на русский язык «Коммунистический манифест». При этом он жестоко исказил текст и смысл великого документа. Бакунин предпослал ему столь хитрое предисловие, что можно било усомниться в авторстве Маркса и Энгельса. Читатель волен был предположить, что «Манифест» написан самим Бакуниным.

Во время второго пребывания Бакунина в Лондоне, в пору зарождения Интернационала, Маркс сам решил возобновить отношения с Бакуниным. В мужестве русского революционера Маркс не сомневался, веря, что Бакунин в царских застенках с честью перенес все испытания.

Рассказывая о прошлом, Михаил Александрович, конечно, ни единым словом не упомянул о своей исповеди перед русским царем. Он понравился в эту встречу Марксу значительно больше, чем когда бы то ни было раньше. Ему даже показалось, что суровые испытания, которые Бакунин выдержал будто бы не сгибаясь, закалили его душу.

— Теперь, — твердо заявил Бакунин Марксу, — поело польского восстания, я буду участвовать исключительно в социалистическом мировом движении.

Маркс не скрыл своего удовольствия при этих словах Бакунина.

— Хорошо, — сказал он тепло, — очень хорошо. Давно пора нам бороться вместе.

Бакунин, распрямив богатырские плечи, откинулся в кресле и, поглаживая бородку, громко заговорил о героических польских повстанцах. По его мнению, русскому правительству были на руку революционные события в Польше. Это стало необходимым, чтобы удержать в спокойствии самое Россию, но царь не рассчитывал встретить столь упорное сопротивление поляков. Борьба длилась целых восемнадцать месяцев.

— Царское правительство спровоцировало польское восстание, — утверждал Бакунин. — Польша потерпела неудачу но двум причинам: из-за коварства Бонапарта и из-за того, что польская аристократия с самого начала медлила с ясным и недвусмысленным провозглашением крестьянского социализма.

Карл, в свою очередь, подробно рассказал Бакунину о том, как и для чего создано Международное Товарищество Рабочих.

— Я приветствую его рождение, — повторил несколько раз Бакунин, — я хочу тотчас же приняться за работу рука об руку с вами, Карл.

После долгой и весьма откровенной беседы Маркс простился с Бакуниным, который уже на другой день должен был выехать обратно в Италию.

Вернувшись домой, Маркс тотчас же написал большое письмо Энгельсу, в котором наряду с другими новостями подробно описал ему свое впечатление от возобновленных отношений с Бакуниным.

«Бакунин просит тебе кланяться… Он очень справлялся о тебе и о Люпусе, — писал Маркс другу. — Когда я сообщил ему о смерти последнего, он сказал, что движение потеряло незаменимого человека».

Вскоре после этой встречи вышли в свет отдельной брошюрой «Учредительный манифест» и «Временный устав» Интернационала, и Маркс тотчас же отправил Бакунину в Италию несколько экземпляров. Он просил переслать один из них Джузеппе Гарибальди.


Наступил конец зимы. В Лондоне не прекращались туманы. Маркс болел. Тело его покрылось нарывами вследствие тяжелого, многолетнего нервного истощения. Несмотря на острую боль, невозможность сидеть и двигаться, забинтованный и лихорадящий, он но унывал и огорчался лишь тем, что родные принуждали его хоть на время отложить работу. Однако стоило ему почувствовать себя сколько-нибудь сносно, и он снова принимался за рукопись «Капитала». Однажды большой фурункул появился у него на правой руке. Кисть распухла и побагровела. Обеспокоенная Женни наложила ему повязку. Маркс хотел использовать время, потерянное для работы над рукописью, и заняться чтением. Жар, однако, все усиливался, нестерпимо ныло плечо. Он вынужден был отложить научные книги, и только давно знакомые ему романы Вальтера Скотта «Веверлей» и «Пуритане» оказались отличным отвлекающим средством.

Как-то утром Карл почувствовал себя несколько лучше. В окно его кабинета заглянуло не частое в последнем месяце зимы солнце, и он принялся за работу. В полдень Ленхен ввела к нему молодого человека лет двадцати трех, высокого, мускулистого, с очень смуглым, матовым лицом и великолепной темной шапкой волос. Немного выпуклые большие черные глаза, крупный нос и сильный рот были очень красивы, они словно отражали порывистый, волевой, неукротимый характер и живой, впечатлительный ум. Маркс невольно удивился внезапно вспыхнувшему в нем чувству симпатии, которое пробудил юноша. Карл любил молодежь, но, много испытав, относился настороженно к каждому незнакомому человеку.

— Меня зовут Поль Лафарг, — начал гость звучным, низким голосом и протянул Марксу письмо от гравера Толена, члена французской секции Интернационала. — Я обещал, что побываю у вас, доктор Маркс, и выполняю поручение, — холодно добавил молодой человек и хотел откланяться.

Лафарг был сторонником Прудона и только из вежливости, но просьбе Толена, посетил Маркса. Однако эта встреча решила многое в его жизни.

Рекомендация Толена, о котором ходили слухи как о неверном человеке, из-за чего он был отстранен только что от работы секретаря-корреспондента Франции в Генеральном совете Международного Товарищества Рабочих, но могла в глазах Маркса особенно украсить Лафарга. Но обаяние молодого человека было столь велико, что развеяло всякие сомнения. Маркс заинтересовался пришедшим. Он задал французу несколько вопросов. Поль Лафарг рассказал об успехах, достигнутых во Франции организацией Интернационала.

Члены Международного Товарищества Рабочих собирались по вечерам в центре столицы, на улице Гравилье, в полутемной каморке, четыре метра в длину и три в ширину.

— Помещение, откровенно говоря, у нас прескверное, особенно досадно, что оно в глубине двора, притом зловонного. Париж еще очень богат такими трущобами, — рассказывал Лафарг. — Эжен Сю их обессмертил. Но мы наглухо закрываем окна, и табачный дым очень скоро перебивает все запахи нищеты. Толен принес нам изрядно разбитую печку, и когда она топится, то чертовски дымит. Мебель в нашем импровизированном клубе весьма проста. Белый деревянный стол, на котором днем раскладывает свои холсты декоратор Фрибург, — эта комнатенка является его мастерской, — вечером служит нам канцелярской конторкой или трибуной, в зависимости от надобности. Два ненадежных табурета и несколько весьма причудливых стульев, найденных на чердаке среди рухляди, — вот и вся обстановка. Но разве в этом дело! Мы обсуждаем величайшие социальные вопросы и шумим иногда до пробуждения Главного рынка, куда можно отправиться позавтракать у медонских молочниц. Изредка к нам заходят бланкисты. Мы их в нашу секцию пока не принимаем. Вот тут-то и начинается настоящее словесное побоище. Они умелые, спорщики, эти последователи нестареющего великого драчуна Бланки, но, поверьте, и мы, прудонисты, не остаемся в долгу. Право, это стоит парламентских схваток. Среди французских рабочих, вступивших в Товарищество, есть замечательные парни. Переплетчик Варлен, например, человек с виду весьма кроткий и скромный, в действительности же — гейзер энергии и воли. Кто его видел хоть раз — не забудет. Умен, начитан, талантлив в каждом слове, поступке, мысли. Если б вы видели его проникновенные глаза и слышали, как он говорит! Кстати, он и поет отлично. Есть у нас и другие весьма развитые и одаренные рабочие.

Маркс слушал молодого человека с большим вниманием.

Подошло время обеда, а Лафарг все еще не собирался уходить, и Женни пригласила его в столовую.

Студент был заметно поражен красотой дочерей Маркса, которые встретили его просто и ласково, без какого-либо жеманства. Редкий день за обеденным столом в Модена-вилла на Мейтленд-парк Род № 1, где уже год жил Маркс со своей семьей, не сидел кто-либо из его единомышленников. Гостеприимство, присущее Женни и Карлу, хорошо знали все их товарищи но партии и борьбе.

За обедом Поль Лафарг, говоря о себе, сообщил, что родился на острове Куба, в городе Сант-Яго. Отец его имел там небольшую плантацию.

— Моя бабушка, мать отца, была негритянкой, — добавил он неожиданно, обведя всех присутствующих испытующим взглядом больших черных глаз.

«Гибрид. Так вот откуда этот особенный цвет кожи, своеобразная форма черепа, отсутствие белых лунок на ногтях, быстрота мышления, разительно живой темперамент», — подумал Маркс, который обладал острой наблюдательностью; от него ничего не могло укрыться. Лафарг нравился ему с каждым часом больше.

— Мулат? Ваша родина Куба? Это, право, замечательно! — воскликнула Лаура. Эта самая красивая и элегантная из дочерей Маркса особенно понравилась Лафаргу.

— Увы, мне было всего девять лет, когда отец увез нас во Францию, и с тех пор мои родные живут в Вордо, наименее экзотическом из городов Европы, — с некоторым сожалением продолжал Поль Лафарг.

Когда обед был окончен и девушки остались одни, Женнихен сказала, пытливо глядя на Лауру:

— Этот юноша строен, силен и красив, каким, вероятно, был Отелло. Он весь из огня и энергии.

— Я предпочитаю холодность англосаксов. Но хочешь ли ты, Ди, стать его Дездемоной?

Поль Лафарг в это время рассказывал о себе Марксу в его тихом кабинете.

Завершив среднее образование, он поступил в Медицинскую академию и через несколько лет должен был стать врачом. Как и дочери Маркса, особенно Женнихен, студент-медик увлекался не только вопросами переустройства мира, но и литературой, музыкой, гимнастикой.

Маркс закурил и предложил сигару гостю. Лафарг с любопытством разглядывал окружавшую его обстановку, жадно прислушивался к каждому слову Маркса, который вызывал в нем все возраставшее благоговейное чувство восхищения. Юноша был покорен всем, что нашел в доме № 1 на Мейтленд-парк Род.

— Наука вовсе не эгоистическое удовольствие, — говорил между тем Карл, — и те счастливцы, которые могут посвятить себя ей, первыми обязаны отдавать свои знания на службу человечеству. — Говоря о себе, он несколько раз повторил: — Я работаю для людей.

Вместе с тем Маркс утверждал, что ученый никогда но должен отказываться от активнейшего участия в общественной жизни и сидеть взаперти в своем кабинете или лаборатории.

— Вроде крысы, забравшейся в сыр, — пояснил Карл, заразительно рассмеявшись. — Нельзя не вмешиваться активно в самое жизнь и в общественную и политическую борьбу своих современников. Это ведь тоже значит работать для человечества.

Поль Лафарг с первой встречи ощутил на себе благотворное влияние Маркса. Он чувствовал себя одновременно и растерянным и счастливым. «Какой, однако, большой, исключительный человек. Он и ученый, и несравненный агитатор, и мастер социалистической мысли», — думал Лафарг, глядя на Маркса, шагавшего по кабинету с трубкой, которая то и дело затухала. Маркс снова и снова нетерпеливо, на ходу, разжигал ее, истребляя при этом множество спичек. Во время беседы он часто останавливался у стола и мгновенно отыскивал в бумагах, которые для постороннего глаза, казалось, лежали в крайнем беспорядке, то, что требовалось. Изредка, когда принимался читать, он прибегал к моноклю, чтобы лучше видеть.

— На днях «Таймс», — сказал он, нагнувшись к столу, я в груде наваленных газет нашел нужный номер, — опубликовал любезное письмо Авраама Линкольна Международному Товариществу Рабочих. Это ответ на поздравление, которое мы, Генеральный совет Интернационала, послали ему в связи с повторным избранием на пост президента в ноябре прошлого года. Как вы, верно, помните, Линкольн получил тогда огромное большинство голосов.

— Я слышал, что вы автор этого послания, но не читал его.

— Вот оно. — Маркс извлек из кипы рукописных текстов небольшой лист бумаги. — Мы ратуем за освобождение негров. Вам все это будет особенно интересно.

— Да, конечно. Ведь в моих жилах течет и негритянская кровь.

Лафарг не торопясь прочел обращение к президенту и задержался на тех строках, которые показались ему особенно удачными. Они многое ему объяснили.

«Милостивый государь!

…Если умеренным лозунгом Вашего первого избрания было сопротивление могуществу рабовладельцев, то победный боевой клич Вашего вторичного избрания гласит: смерть рабству! — писал Маркс.

Когда олигархия 300 000 рабовладельцев дерзнула впервые в мировой истории написать слово «рабство» на знамени вооруженного мятежа, когда в тех самых местах, где возникла впервые, около ста лет назад, идея единой великой демократической республики, где была провозглашена первая декларация прав человека и был дан первый толчок европейской революции XVIII века, когда в тех самых местах контрреволюция с неизменной последовательностью похвалялась тем, что упразднила «идеи, господствовавшие в те времена, когда создавалась прежняя конституция»…. и цинично провозглашала собственность на человека «краеугольным камнем нового здания» — тогда рабочий класс Европы понял сразу… что мятеж рабовладельцев прозвучит набатом для всеобщего крестового похода собственности против труда и что судьбы трудящихся, их надежды на будущее и даже их прошлые завоевания поставлены на карту в этой грандиозной войне по ту сторону Атлантического океана.

…Рабочие Европы твердо верят, что подобно тому как американская война за независимость положила начало эре господства буржуазии, так американская война против рабства положит начало эре господства рабочего класса. Предвестие грядущей эпохи они усматривают в том, что на Авраама Линкольна, честного сына рабочего класса, пал жребий провести свою страну сквозь беспримерные бои за освобождение порабощенной расы и преобразование общественного строя».

Маркс охотно отвечал на многочисленные вопросы Лафарга и объяснил ему, что сам пришел к коммунистическим убеждениям не из сентиментальных побуждений, хотя и глубоко сочувствовал страданиям рабочего класса, но, главное, в результате изучения истории и политической экономии.

— Я уверен, — добавил он под конец, — что каждый беспристрастный ум, свободный от влияния капиталистических интересов и не ослепленный классовыми предрассудками, непременно придет к тем же выводам и станет коммунистом. Это, несомненно, относится и к вам.

В этот первый приезд в Лондон Лафарг больше не виделся с Марксом, он вскоре вернулся во Францию и со свойственной ему кипучей энергией бросился в водоворот Политической жизни, увлеченный борьбой с режимом Лун Бонапарта. Взгляды его значительно изменились, и теперь он сам рвался в Лондон, к Марксу. Позже, преследуемый бонапартистами, Поль Лафарг вынужден был эмигрировать в Англию, где вскоре вошел в состав Генсовета Интернационала.

Спустя два месяца после беседы Маркса с Лафаргом о событиях в Америко весь мир облетела трагическая весть: президент Авраам Линкольн пал от руки подосланного убийцы. Маркс, Энгельс и все их единомышленники были потрясены этим страшным преступлением.


Весной 1865 года офицер американской армии Сигизмунд Красоцкий отправился из Сент-Луиса в Вашингтон по поручению командующего военным округом полковника Иосифа Вейдемейера. Полковник был близким другом Карла Маркса, членом Союза коммунистов, стойким борцом во время революции 1848 года в Германии. С тех пор как он стал изгнанником и переселился в Америку, между Марксом и Вейдемейером не прекращалась переписка.

Участник польского восстания тридцатых годов Сигизмунд Красоцкий, так же как и Вейдемейер, воевал против рабовладельцев Юга в рядах армии северян. Ехать пришлось на перекладных по глухим лесам, проселкам, мимо новостроящихся городков. Дорога была нелегкой, не раз приходилось сворачивать в сторону, объезжать линию фронта. Красоцкий вез важные секретные документы военному министру Эдвину Стентону, влиятельному деятелю в правительстве Авраама Линкольна.

Война приближалась к концу. Стояла великолепная весна, перекликались птицы, на голых ветках набухали свежие почки. Неприхотливая природа напомнила Красоцкому люблинскую землю. Более тридцати лет он не видел родных полей, густо поросших светло-желтыми лютиками…

Красоцкий только недавно снял белую повязку со лба. На месте штыковой раны, едва не стоившей ему жизни, остался грубый синий рубец. Его офицерский костюм был в заплатах, сапоги прохудились. Но каким это все казалось незначительным по сравнению с радостью, которую он разделял со всеми встречавшимися ему в пути людьми.

«Победа, победа, отмена рабства на всем континенте», — слышалось со всех сторон.

Девятого апреля 1865 года Красоцкий добрался до Вашингтона, и в этот именно день кончилась кровопролитная гражданская война. Северяне ликовали.

Поздно вечером посланец из Сент-Луиса был принят министром. Стентон сидел за столом и, насупившись, перелистывал депеши.

— Садитесь, капитан, — бросил он властно.

«Стентон мрачен, как поздняя осень, несмотря на столь счастливое событие», — подумал Красоцкий, вглядываясь в его недоброе темное лицо.

— Итак, вы не только храбрый офицер американской армии, но также участник польского восстания тысяча восемьсот тридцатого года. Останетесь ли вы в нашей стране навсегда?

— Вряд ли, господин министр. Сердце мое и моей жены принадлежит нашей далекой родине.

— Вы, следовательно, из племени вечных революционеров. Кочевник. Рад знакомству с вами. Война считается оконченной, и субординация сейчас неуместна. Не хотите ли поужинать со мной? Ираида, в обстановке, похожей на привал.

Стентон встал, и Красоцкий пошел за ним в соседнюю комнату, неуютную, как походная канцелярия. На простом столе был сервирован ужин: холодная телятина, овощи, вино и кофе.

— Я часто ночевал здесь, чтобы быть всегда на посту. Минута промедления в штабе иногда решала исход боя. Недальновидные люди, — продолжал Стентон, нарезав мясо и разложив его по тарелкам, — вообразили, что война уже кончилась. Заблуждаются. Она будет еще продолжаться, только отныне скрытая, — значит, еще более опасная. — Стентон злобно поджал губы. — Чувствительные политики считают, что капитуляция Южных штатов дает им право на милосердие, снисхождение к противнику. А что думаете об этом вы, бывший повстанец?

— Вопрос ваш застал меня врасплох, но победители обязаны быть великодушными. Террор к тому же — это палка о двух концах, — твердо ответил Красоцкий.

Стентон посмотрел на него исподлобья и принялся за еду. Несколько минут длилось молчание. Затем министр вытер фуляровым клетчатым платком жирные губы и сказал:

— Жалостливые правители — бедствие для государства. Надо добить врага, пока он слаб. Примирение — это предательство против нации. А кто отомстит за наших погибших братьев? За каждую каплю крови северянина нужно выпустить тонны крови из побежденных южан. Но но это главное. Капитуляция не оплатит нам наших убытков. Их должны возместить враги. Пусть богатые плантаторы выплатят нам все до копейки. Война — это обогащение тех, кто ее выиграл. Если южане откажутся раскрыть свою мошну, в наших лесах достаточно деревьев, чтобы повесить этих негодяев.

Красоцкий широко раскрытыми глазами смотрел на Стентона и невольно отодвинул бокал вина. Он вспомнил, что читал сегодня речь президента о необходимости амнистии.

«Пусть никто не ждет от меня, что я приму участие в убийстве этих людей, даже самых худших из них, — говорил Линкольн. — Если мы хотим сотрудничать и снова стать едиными, то пора покончить с упреками».

— Авраам Линкольн, — сказал поляк холодно, — но разделяет ваших взглядов. Он был беспощаден и жесток во время войны, но сейчас круто изменился. Братоубийственная схватка кончилась. Нужны мир и объединение.

— Вы, по-видимому, в молодости валили лес вместе с нашим президентом? Ваши мнения столь схожи, — рассмеявшись, спросил Стентон.

— Что ж, он величайший из дровосеков, если сумел вырубить рабство в Америке.

— Мне понятна теперь причина поражения польских восстаний. Мягкотелость. Смирение. О, я человек совсем другой породы и, как видите, добыл-таки победу для моей нации.

«Какой опасный честолюбец. Знает ли президент, что у него есть столь явный и могущественный враг?» — подумал Сигизмунд.

Дежурный офицер в это время доложил о Лафайете Бекере, шефе тайной полиции, подчиненной военному министру. Толстощекий, упитанный бригадный генерал показался Красоцкому человеком довольно приятным в обращении, хотя и плутоватым. Маленькие, заплывшие жиром глазки его шныряли с невероятной быстротой с предмета на предмет, ни на чем не задерживаясь.

— Этот поляк пролил кровь за великую Америку, — сказал Стентон. — Кстати, где вы остановились на ночлег, капитан?

Красоцкий признался, что в гостиницах не смог в этот бурный, праздничный день найти себе пристанище.

— Тем лучше, — вмешался в разговор Бекер, — вы переночуете у меня.

— А пока, — приказал министр, — обождите генерала в приемной.

Поклонившись, Красоцкий вышел. Он долго не мог побороть неопределенное и весьма тягостное чувство, которое вынес, расставшись с Стентоном.

«Есть люди, несущие в себе тяжесть противоречивых недобрых мыслей и желаний. Они как бы перекладывают на всех, с кем общаются, часть своего груза, — подумал Сигизмунд. — Стентон из числа таких трудных, деспотических натур».


Лафайет Бекер удивил Красоцкого своей словоохотливостью, граничащей с болтливостью. Это казалось тем более неожиданным, что по роду своей деятельности он должен быть скрытным и молчаливым. Сигизмунд знал, что с начала войны Бекер возглавлял секретнейшее учреждение республики. Впрочем, говоря о чем попало, начальник полиции не касался своих дел. В море слов он легче избегал запретных тем. Его любимой поговоркой, которую он вставлял в разговор иногда без всякого повода, было: «Сделал — не бойся, боишься — не делай».

Привычка много лет подряд работать по ночам развила у шефа тайной полиции упорную бессонницу, и до утра Красоцкий покорно терпел его многословие. Запасшись вином и сигарами, развалившись в кресле, Бекер развлекал беседою своего случайного гостя. Зато тот неожиданно узнал много интересного.

— Линкольн — убежденный фаталист, — рассказал ему Бекер. — Он прав: кому суждено умереть в постели, тому ничего не грозит в дороге. Хороший, неподкупный, простой человек президент. А между тем у него много врагов, и, пожалуй, теперь их больше поблизости, чем на Юге. Если с ним что-нибудь случится, южанам несдобровать. Он ведь твердый сторонник амнистии и замирения. А есть очень влиятельные у нас люди, которые хотят жестокой расправы над побежденными и требуют мести.

— Я слыхал уже об этом, — подтвердил Красоцкий, вспомнив Стентона.

— Линкольн очень смел и упрям. Он ничего не боится и настойчиво отказывается от всяких мер предосторожности. Его личная охрана ничтожно мала. Недавно он заявил нам: «Я привык думать, что, если кто-нибудь захочет меня убить, он все равно это сделает. Даже если бы я носил панцирь и был окружен телохранителями, это не помогло бы». Он прав. Я-то уж это знаю. Нельзя уберечься от домашнего вора и убийцы, если он скрывается под личиной друга и находится рядом. Разве спасешься от Иуды?

Последние слова Бекер произнес столь многозначительно, что Красоцкий запомнил их навсегда.


Четырнадцатого апреля в Вашингтонском театре давалось праздничное представление по случаю окончания войны. В первой ложе, украшенной полосато-звездным знаменем, у самой сцены, незадолго до начала появился президент с женой. Их встретили шумными приветствиями и аплодисментами. Авраам Линкольн поклонился и сел. Очень скромный, он тяготился внешними проявлениями внимания. Худое длинное лицо Линкольна с утомленными глазами было болезненно бледным. Его жена, миловидная моложавая женщина, с трудом преодолевала несвойственное ей беспокойство.

— Я слыхала, как ты просил Стентона, — внезапно вспомнила она, — назначить для охраны этой ложи майора Экерта. Он отличается завидной физической силой, симпатичен и, главное, честный, преданный тебе человек. Почему военный министр услал его?

— Нас караулит за дверью какой-то нетрезвый парень, — беспечно смеясь, сказал Линкольн. — Странная затея Стентона. Я, впрочем, убежден, что наш горе-телохранитель уже отправился пьянствовать в буфет. Оно и лучше.

Оркестр грянул гимн республики, звучавший в этот день особенно величественно. Все встали. Шурша, поднялся занавес, и начался спектакль.

Красоцкий находился в партере. Он подолгу смотрел на Линкольна, который был ему всегда очень симпатичен, и, однако, не заметил, как разыгралась трагедия в маленькой ложе у сцены, не видел, как около 10 часов вечера совершенно беспрепятственно вошел туда молодой усатый брюнет, уверенной рукой нацелил пистолет в затылок президента и спустил курок. Музыка на сцене заглушила сухой треск выстрела. Захлебываясь кровью, Линкольн беспомощно сполз с кресла. Крик его жены совпал с мгновением, когда убийца, перекинув ногу через барьер, запутался в атласном знамени, спускавшемся вдоль ложи, и внезапно рухнул на сцену. Быстро поднявшись на ноги, он сиплым голосом крикнул что-то невнятное в оцепеневший зал и, расталкивая артистов, не понявших, что произошло, скрылся. Красоцкий осознал все, лишь когда, мимо него пронесли смертельно раненного президента.

«Как могло случиться, — думал он, блуждая по городу, где царило смятенье и горе, — что убийца получил не только свободный доступ в ложу президента, но и беспрепятственно исчез».

Тотчас же после покушения президента Эдвин Стентон стал фактическим правителем страны. В доме напротив театра, где лежал умирающий Авраам Линкольн, он отдавал распоряжения и диктовал указы. Вице-президента Джонсона он уговорил отправиться домой, якобы для того, чтобы не рисковать его жизнью. По приказу Стентона, все дороги вокруг Вашингтона были оцеплены, кроме двух основных, ведущих на юг страны. Одной из них воспользовался террорист. Имя его стало тотчас же известно: актер Джон Уилкс Бут. Был ли это маньяк, желавший любой ценой, даже совершая преступление, привлечь к себе хоть на миг внимание человечества, или разъяренный фанатик-изувер, мстивший за раскрепощение негров; психически больной человек или наемный брави, соблазненный большим вознаграждением и обещанием безнаказанности? Кто дал ему в руки пистолет, толкнул и подготовил убийство? Почему верный Линкольну майор Экерт был отправлен в этот вечер из города, а к президенту в качестве охранника приставили пьяницу, отлучившегося именно тогда, когда Бут подошел к ложе? Бездонная тайна окружала совершившееся преступление.

Так как Красоцкий все еще жил в особняке Лафайета Бекера, он знал все, что было связано с поимкой преступника. Бут так и но попал живым в руки правосудия. Настигнутый в одном из селений местными жителями, он был убит в упор неизвестно кем именно тогда, когда мог быть захвачен. Кто выстрелил в Бута, осталось невыясненным. Так убрали человека, столь нужного для раскрытия тайны убийства Линкольна.

Красоцкий не узнавал Лафайета Бекера в эти напряженные дни. Куда девались его благодушие и разговорчивость. Он перестал повторять свою излюбленную поговорку: «Сделал — не бойся, боишься — не делай».

— Вы знаете, что заявил Стентон над трупом президента? «Отныне он принадлежит вечности», — сообщил Бекер, войдя к Красоцкому поздно ночью с большим графином виски.

— Кто же участвовал в заговоре на жизнь Линкольна? Ведь Бут всего лишь исполнитель, — настойчиво допытывался Красоцкий.

После долгого молчания, выпив несколько рюмок спиртного, Бекер внезапно разговорился.

— В новом Риме жили трое, — начал он, заикаясь, — Иуда, Брут и Шпион. Когда павший праведник лежал на смертном одре, пришел Иуда и поцеловал мертвое чело. «Он принадлежит теперь вечности, а нация отныне должна принадлежать мне», — сказал предатель. Вот как все было.

Бекер говорил как бы в трансе, размахивая руками и глядя неподвижно в пространство. Красоцкий почувствовал, что кровь застучала в висках. Он поспешно вышел из комнаты, но Бекер догнал его.

— Слушайте, — сказал он, протрезвев, — я говорил с вами, как на исповеди. В вас есть что-то особенное. Как бы это сказать? Вы похожи на тех святых, которые готовы пожертвовать собой ради таких смешных, нереальных понятий, как правда, справедливость, бескорыстье. Но то, что вы сейчас слыхали, может стоить не только мне, но и вам головы. Мы живем в стране, где все зиждется на насилье и крови. Не верьте ничьим словам, вы сами видели недурной спектакль в Вашингтонском театре. Стентон уже спрашивал меня, отчего вы так долго болтаетесь в Вашингтоне. Это предупреждение. Есть одно жизненное правило — меньше знать. Понятно? И еще запомните: из ста ослов не сделать одной лошади, так же как из ста подозрений не сделать и одной улики. Уезжайте поскорее и благодарите вашего бога, что внушили мне симпатию. Вы профессионал-революционер, а я профессионал-шпион. С большой буквы Шпион, заметьте.

На другое утро Красоцкий начал собираться в обратный путь, но внезапно заболел и слег в постель. В это время в Вашингтоне с небывалой торопливостью прошел суд над подозреваемыми сообщниками Бута. С ними расправились быстро и жестоко. К следствию и делам, связанным с гибелью Авраама Линкольна, Эдвин Стентон не допускал никого. Когда Красоцкий выздоровел, к нему приехал Бекер. Он исхудал и казался помешанным.

— Вас требует военный министр. У него нюх гиены. Будьте осторожны. А я человек уже отпетый. Меня постоянно преследуют. Это опытные профессионалы-убийцы. Я больше но в силах их перехитрить. Есть работа, в которую включается также обязательство принять безропотно мученический венец. — Бекер попытался смеяться, но получилось нечто похожее на волчий вой.

Когда Красоцкий явился в Военное министерство, Стентон подал ему пакет, адресованный в Сент-Луис, и сказал многозначительно:

— После нашей встречи Америка потеряла одного из лучших своих сынов. Помните, я говорил вам, к чему ведет в политике уступчивость и мягкость? Смерть президента Линкольна не представляет ничего загадочного. Южные штаты, точнее, владельцы огромных хлопковых плантаций ненавидели его как своего злейшего врага, ведь это он дал свободу неграм. Именно Линкольн провозгласил отмену рабства. Восставший Юг был изолирован и разбит нами. Но там возникло тайное общество, поставившее своей целью убийство президента. Бут был послан этими людьми. Я всегда говорил, что южан надо беспощадно уничтожать, однако не встречал в этом поддержки. К тому же Линкольн не хотел, чтобы его охраняли, хотя знал о грозившей ему опасности. Он был преступно доверчив и беспечен…

— Но, простите, господин министр, — не выдержал Красоцкий, хотя и дал себе ранее слово молчать, — о чем думали единомышленники, соратники, находившиеся подле президента? Они обязаны были охранять его, предупредить преступление. Жизнь Авраама Линкольна принадлежала не только ему, но всей ого родине. Такие люди, как он, гордость нации.

Красоцкий смолк, пораженный тем, как исказилось лицо Стентона.

— Послушайте, капитан, — сказал тот глухо. — Вы не знаете коварства плантаторов Юга. Вы здесь чужой. Мы признательны вам за участие в войне нашего народа, однако поляки — бунтари по природе. Я не хочу причинять вам неприятностей. Климат Америки, по моему мнению, вам отныне вреден. — Стентон подошел к календарю и, перевернув тридцать листков, назвал число, когда Красоцкому надлежит сесть на корабль, отплывающий в Европу. Затем, не сказав более ни слова, он вышел из кабинета.


Через три недели Сигизмунд Красоцкий с семьей, сердечно распрощавшись с Вейдемейерами, так и не узнавшими причины столь поспешного его отъезда, покинул навсегда берега Америки. Первым местом, где они остановились, был город на Адриатическом побережье.

…Венеция — слово, тревожащее слух, как гениальная, надоевшая, запетая песня, пронесенная но миру всеми музыкальными инструментами, включая шарманку. Слово, наваливающееся грудой назойливых образов: город домов-лодок, стройных гондольеров, пестрых карнавалов, нестихающих песен, вечной луны.

Гипноз исчезнувшего величия «королевы адриатических вод» трудно одолим.

Люди второй половины XIX века как бы атавистически переняли глубокое изумленно своих далеких предков, видевших и прославивших страну-чудо, город на столбах и сваях, среди невскипающих вод, где каналы и триста девяносто мостов подменили улицы, где дома, придвинутые к самой воде, украшены тончайшим деревянным кружевом, рисунок которого украден у индусов, мавров и византийцев.

Оцепенение заезжих торговых гостей из дымной Англии, чье небо, природа и религия так разнились от венецианских, восторг суровых, отважных, вольных граждан Великого Новгорода, мечты бунтарей-пиратов на несколько веков определили отношение к столице на лагуне.

Белая Венеция — город мертвых. Подтачиваемые веками палаццо вдоль каналов, унылый готический Дворец дожей — морги, куда свалено прошлое.

Человеческие шаги в пустых залах гулки, подобны ударам молота по крышке гроба.

Многоцветные фрески в залах советов трехсот, ста и десяти упорно навязывают новому веку происшествия нескольких столетий венецианского могущества.

Во Дворце дожей с потолков смотрят вниз выцветшими, пустыми глазами сто двадцать похожих один на другого седовласых, бородатых патриархов. Одни, как дож Дандало, прославлены чудовищными грабежами Малой Азин в пору доходных крестовых походов; другие, как дож Витале Микеле, отличались в морских сражениях с генуэзцами.

Тщетно с помощью мощей святого Марка, вывезенных из Египта, пытался в течение многих столетий «Совет десяти», подлинный хозяин республики, приобщить к католической церкви несговорчивых протестантов, расчетливых православных, фанатических магометан и буддистов, бросавших якорь у венецианского берега.

Нравы аристократической республики, кровавую неустанную борьбу за власть, небывалые преступления правителей воскрешает тюрьма при Дворце дожей.

Душное подземелье сложными ходами соединялось непосредственно с трибуналом, с залом пыток великого инквизитора.

Великий инквизитор редко пытал воров, фальшивомонетчиков, грабителей. Венецианская республика всегда нуждалась в кадрах наемных убийц, умелых разбойников и шантажистов.

Только погубленные случаем или сообщниками интриганы, соперники дожей, честолюбивые неудачники и редкие вольнолюбцы удостаивались чести, прежде чем подставить голову топору, предстать перед инквизицией.

С Моста вздохов — дороги смертников — стеклянная галерея приводит во дворец, где хранятся великие творения Тициана: золотоволосые мадонны и грешницы.

О наполеоновском шторме говорят больше, нежели исторические исследования, посредственные копии картин, заменившие увезенные в Париж драгоценные трофеи итальянского похода — творения прославленных венецианских мастеров.

Угрюмое господство княжеского австрийского дома проходит стороной от величавого памятника господства венецианской знати.

Безропотно, морской звездой, выброшенной на лагуну, умирает Венеция.

Игрушечный порт — излюбленное ложе карнавальных гондол, удобное вместилище азиатских фелюг, пестро расписанных парусных кораблей, нарядных судов чужеземцев — не годится для чудовищ нового века, выдыхающих удушливый коричневый дым из несокрушимых чугунных легких.

Падение Византии, открытие Америки и новых путей в Индию решили судьбу «страны 117 островов». Генуя, неотступавшая соперница Венеции, отвлекла в свою опальную бухту на Средиземном море товары Ломбардии. Могущественную державу, олигархическую республику, культурный, артистический центр средневековья ждала та же участь, что ранее Византию, позже Голландию и Португалию.


…В ту же пору, что и Красоцкие, в Венецию из Флоренции приехал Михаил Александрович Бакунин.

Он много странствовал по Италии и проповедовал социализм. Речи его были очень непоследовательны и путаны. Однако он имел успех и производил большое впечатление благодаря внушительной внешности, громкому, резкому голосу и особенно ореолу мученичества, который окружал его имя.

Бакунин долго гулял по Венеции, которую раньше никогда но видел. На Пиацце он осмотрел знаменитый храм святого Марка. О крестовых походах, о частых пиратских набегах, о несметных сокровищах Венеции, о маврах на службе дожей, привезших с собою свою культуру, свидетельствует многоцветный, неуклюжий, весь в заплатах драгоценной мозаики сундук — дворцовый собор. Бакунин думал, что венецианские властители напрасно возомнили, что смогут превзойти архитектурной роскошью, драгоценным убранством своей молельни круглые византийские церкви Константинополя, плоские квадратные мечети арабов, продолговатые храмы последних язычников с острова Кипра.

Внезапно к задумавшемуся Бакунину подошла скромно одетая дама. Рядом с ней шла девочка лет десяти в голубом пышном платьице, отделанном кружевами и воланами, с продолговатым бледным личиком и немного выпуклыми зеленоватыми глазами. Бакунин, обычно равнодушный к детям, обратил внимание на вопрошающий и строгий взгляд ребенка.

— Здравствуйте, Михаил Александрович! — обратилась к нему между тем дама по-русски.

— Рад слышать родную речь, но не припоминаю… — замялся Бакунин, поправляя очки.

— Оно понятно. Прошло восемнадцать лет с тех пор, как мы видались в последний раз. Что ж, представлюсь, коли позапамятовали. Лиза Мосолова. Говорит вам что-нибудь это имя?

— Экая неожиданность. Еще бы. Я часто вспоминал о вас и слыхал, что…

— Я замужем и теперь уже редко кто называет меня иначе, нежели Елизавета Павловна Красоцкая.

— Вот и великолепно. Надеюсь, вы разрешите мне проводить вас. Здравствуйте, юная барышня, я знал вашу маменьку давно, очень давно. Впрочем, и тогда я был уже бродяга, мечтатель и вечный борец за правду, а теперь я еще и беглый каторжник.

— Здравствуйте, — сказала Ася тоненьким голоском и церемонно присела.

— Простите нас, Михаил Александрович, но нынче нам недосуг. Мы торопимся. Мой муж хворает и остался один в гостинице. Всего два дня, как мы в Европе.

— Я хотел бы повидаться с вами, Лиза. Мы когда-то были друзьями.

— Да, — тихо ответила Лиза, — были.

Бакунин назвал Лизе отель, где остановился.

— Я дам вам знать, где и когда нам можно будет встретиться, — обещала она.

— Какой он противный, высоченный, нескладный, — сказала Лея, когда Бакунин скрылся за баптистерией собора. — Он мне совсем, совсем не нравится, — продолжала девочка, но умолкла, заметив, что ее не слушают.

Лизу глубоко поразила встреча с человеком, которого она любила много лет. Ей припомнился Брюссель, где в канун революции 1848 года она провела с Бакуниным несколько счастливых дней. Потом из Парижа пришло известие о низвержении монархии. Мишель уехал. Тоска по нем и одиночество заставили ее позабыть женское достоинство и броситься на поиски возлюбленного. Он избегал ее долго. Наконец они вновь повстречались и сошлись. Бакунин метался. Он был жалок, растерян, жаждал громкого подвига и славы. Лиза пыталась вернуть ему уверенность в себе, терпеливо сносила его капризы, утешала, как мать и друг. Все свое жалованье гувернантки она отдавала Бакунину. Она верила в то, что он — натура избранная для великой революционной миссии. Настали дни Дрезденского восстания. Бакунин храбро сражался на баррикадах, воодушевлял колеблющихся и шел навстречу смерти. Если б не его соратники, он взорвал бы городскую ратушу вместе с собой, когда исход борьбы был предрешен и повстанцы оказались окруженными контрреволюционерами. Затем гряда из камней и железа разделила Лизу и Бакунина.

Бакунина приковывали цепями к стенам прусских и австрийских тюрем, дважды он выслушивал смертные приговоры. Наконец его выдали русскому царю. В Алексеевской равелине смерть подступила к нему вплотную. Казалось, спасения нет. Бакунин упал на колени, он пополз к трону, умоляя о пощаде, кляня свое прошлое революционного бойца, восхваляя самодержавие, отрекаясь от соратников. Царь не поверил, но простил. Покаяние-исповедь Бакунина осталось в личной канцелярии его величества. Никто не знал о падении Бакунина, о позоре, которым покрыл себя навеки близкий родственник великого декабриста Муравьева-Апостола.

Лиза верила в честность, несокрушимую волю и подвиг Бакунина. Могла ли она винить его за отсутствие любви к ней? Это было только ее личное несчастье. Она давно преодолела свое чувство и горечь, когда узнала, что отвергнута и забыта. Бакунин внушал ей прежнее уважение. Ей хотелось узнать его таким, каким он стал по прошествии столь многих испытаний и лет. Прошлое воскресло в ее памяти. Но новая встреча Бакунина и Лизы произошла не скоро. Венеция покорила ее своей красотой. Вместе с мужем и пытливой Асей, плывя на черной, позолоченной, громоздкой гондоле по узкому каналу, она но раз любовалась похожим на терем мостом Риальто, знакомым ей с детства, как возвышенные строки Торквато Тассо, приключения сластолюбивого Казановы или поэтические страницы «Консуэло» Жорж Санд. Лиза разглядывала лицо гребца, его вспухшие руки, с трудом опускающие в воду весла. Гондольер стоял на корме, дрожа на сыром пронизывающем ветру, переругиваясь с встречным лодочником, задевшим край его пестро раскрашенной лодки.

— Проклятое ремесло, — бурчал он. — Слава мадонне, мои сыновья ушли из этой сырой ямы на фабрики Милана.

Венецианцы. Лиза уже видела их среди каменщиков и землекопов, которым Америка доверила наиболее трудную и неблагодарную работу. Их было очень много в кварталах итальянской голытьбы Нью-Йорка.

Опустели палаццо на каналах Венеции, но бойко торговали лавочники на Пиацце и старались услужить иностранцам хозяева гостиниц и прокопченных, пахнущих чесноком трактиров. Там приготовляли отличный луковый суп и макароны по-неаполитански. В мрачных городских закоулках, воспетые поэтами, запечатленные художниками венецианки, часто больные чахоткой и трахомой, расшивали в домах-бараках цветным шелком черные шали. Мужчины с искривленными профессией позвоночниками накладывали на клей кусочки стекол, собирали мозаичные картинки: ручных голубей, гондолу под Мостом вздохов.

В полутемной смрадной мастерской несколько горемычных калек, бывшие солдаты Гарибальди, изготовляли искрящиеся, чистейшие зеркала. Десятки стекол со всех сторон без конца отражали их обезображенные войнами лица и тела.

На многочисленных мостах гнили зловонные отбросы. И дети, научившиеся плавать чуть ли не раньше, чем ходить, лягушатами копошились на прибрежных камнях.

Из привокзальной Венеции в лавки вокруг собора святого Марка доставлялись цветные бусы, непревзойденной ясности и чистоты стекло и люстры, прославленные шали-то, что производила и продавала Венеция.

Пробродив несколько часов по отдаленным островкам, Лиза вернулась подавленной.

— И здесь некуда уйти от мрачной и злой правды жизни, — сказала она мужу, — всюду те же контрасты. Этот город-морг так бесконечно печален.

Лиза ничего не утаивала от мужа. С первых дней брака между ними установились отношения, основанные на искренности и доверии.

— Без этого совместная жизнь лишена смысла, — сказала Красоцкому Лиза. — Я иссушена длительным душевным одиночеством, но, чтобы выйти из него, мне нужно отучиться прятаться и защищаться, как большинство из нас вынуждено делать всю жизнь из чувства самосохранения. Брак невозможен без правды, тем более что ложь, как и всякое заблуждение, растет беспредельно у того, кто однажды заблудился, солгал.

Встретив Бакунина, она тотчас же сообщила об этом мужу, хотя понимала, что причинит ему боль. Красоцкий безмолвно ревновал ее, особенно с тех пор, как она сказала неосторожно:

— Мне кажется, что любят в жизни только один раз. Все остальное порождено дружбой, уважением, привязанностью, но не подлинной страстью. Только с одним человеком слова любви звучат как откровенье и потрясают душу, во всех других случаях они лишены новизны, это повторение, вызывающее подчас другой, исчезнувший образ и потому грусть.

Заметив тягостное впечатление от своего признания, Лиза тщетно попыталась смягчить его. Ничто не помогло.

— Ты любила в жизни только Бакунина, — печально подытожил Сигизмунд.

— Бакунин — это только влюбленность, порыв чувственности, после которых осталась горечь и даже отвращение к себе. Ты мне всех дороже на свете, ты и Ася. Любовь — сила, а то была слабость.

— Даже жалость не дает права говорить неправду. Не утешай меня, я очень счастлив своей любовью к тебе ц той преданностью, которой ты мне отвечаешь.

Узнав о том, что Бакунин в Венеции, Красоцкий настоял на встрече с ним Лизы, носам, однако, познакомиться с ним отказался.

— Если ты не увидишь его, не поговоришь, то всегда будешь думать об этом с сожалением. Наше воображение так часто создает то, чего нет на самом деле, — сказал он и сам отослал записку жены, в которой она просила Бакунина приехать в один из модных ресторанов на островке Лидо. Поездка туда на маленьком катере занимала менее получаса. Лиза отправилась вместе с Асей.


День был, как часто в Венеции, очень тихий, влажный и ясный. Адриатическое море удивляло необычайным лиловым, фосфоресцирующим цветом. Вода была неподвижной и тяжелой. Узкая полоска песка точно отмель — островок Лидо, застроенный белыми домами, — походила на большой, бросивший якорь корабль. Приближаясь к причалу, Лиза обернулась назад. Венеция казалась большим палаццо на воде. Как она была тиха и малолюдна. На пустых балконах дворцов больше не появлялись, чтобы слушать серенады или просушивать на солнце выкрашенные в золотой цвет волосы, венецианки. Мертвой казалась и белая гавань, когда-то такая пестрая от сотен каравелл, фелюг, бригантин и лодок. Тревоги, заботы, суета, даже самое существование иного мира доносились издалека только в реве пароходного гудка да в музыке и песнях редких теперь карнавалов.

Лидо был светел, как его песчаный пляж. Легкая дымка испарений заволокла море.

Бакунин не заметил вошедших Лизы и Аси. Он сидел за круглым столиком на террасе, погруженный в думы. Лицо его выглядело необычайно большим, рыхлым, каким-то бабьим. Лиза подумала, что именно таким оно будет постоянно, когда он состарится. Сквозь наслоения времени и пережитого во внешности человека всегда проступает и его прошлый и будущий облик.

Увидя Лизу, Бакунин смутился, точно был захвачен врасплох, торопливо надел очки, подобрал отвисшие было щеки, губы, расправил лоб, вытянул шею и сразу же стал другим, даже привлекательным. Ася со свойственной детям острой наблюдательностью подметила это превращение.

«Да этот господин не фокусник ли?» — хотелось ей спросить у матери. На привокзальной венецианской ярмарке она видела накануне человечка, который так ловко жонглировал масками, что они слету падали и удерживались на его лице.

Бакунин заказал густой кьянти и спагетти по-венециански.

— Что ж, лучшая вещь — новая, лучший друг — старый, — начал он, ласково глядя на Лизу, и принялся рассказывать ей о своей жизни после побега из Сибири. Как и в былые годы, он тотчас же забыл о собеседнике, поглощенный собой, уверенный, что каждая его словесная находка, выпад, мысль, рассказ — откровенье, благодеянье. Асе быстро наскучил непонятный для нее монолог, и она очень обрадовалась, когда кивком головы Лиза разрешила ей уйти погонять большой красный обруч по пустынному пляжу. Бакунин продолжал говорить и кончил патетически:

— Веление рассудка, сама сила вещей, смелое дерзанье духа привели меня к социализму, но я понимаю его по-своему. Я отрицаю всяческий порядок, ибо он есть рабство, оковы для мысли, кнут и унижение для человеческого рода. Только Маркс, этот кабинетный ученый, книжник, далекий от жизни, не хочет этого видеть.

— А что же тогда беспорядок? — широко улыбнулась Лиза. — Я перестаю понимать вас.

— Я и мои единомышленники считаем, — заявил Бакунин патетически, — что беспорядок — это безвластие, беспощадное разрушение всего, превращение в обломки всей нашей цивилизации, дабы наследники наши не получили ничего, кроме развалин, и вынуждены были строить повое общество на пустом месте… Это и есть животворящая анархия. Мы имеем только один неизменный план — беспощадное разрушение. Мы очистим мир от двуногих тварей, таких, как помещики, чиновники, кулаки-мироеды. Попам мы вырвем язык.

Лиза с нарастающим недоумением смотрела на Бакунина.

— Какую же казнь вы изобрели для царя? — спросила она.

Бакунин вспыхнул, мелкие капельки пота появились на его обрюзгшем лице. Он нервно провел ладонями по волосам.

— Мы не будем трогать царя… Мы оставим царя жить… Пусть же живет палач до той поры, когда разразится гроза народная. Судить его не наша цель, для этого есть суд мужицкий.

— Странная логика, — сказала раздумчиво Лиза. Про себя она думала с раздражением: «Какой, однако, фразер».

Разговор продолжался. О Герцене Бакунин упомянул вскользь и как-то свысока, заметив, что отношения их ухудшились. Затем он сообщил, что создает весьма могущественное революционное общество, которое вольется в Интернационал, сохраняя, однако, свои теоретические особенности.

— Недавно я виделся с Марксом, мы вскоре объединим наши силы, но заумные идеи этого немца растворятся в бурном потоке моего нового учения, — доверительно сообщил Бакунин.

— Мне думается, что Маркс сейчас самая значительная личность в революционном движении мира, — заметила Лиза. — В Сент-Луисе мы постоянно бывали у его близкого друга, полковника артиллерии Вейдеменера. Мой муж сражался под его командованием в нынешней американской кампании. Полковник — достойнейший человек, убежденный социалист. Он давал мне все сочинения Маркса, и я не могу не отдать должное автору. Это могучий ум и, кажется, большое сердце.

— Так-с! Значит, и вы не избежали гипноза. Что же, по-вашему, этот немецкий профессор гениален? И это говорите вы, русская женщина и некогда мой друг?

Бакунин не мог скрыть своего раздражения.

— Я не признаю его величья и вообще отвергаю какие бы то ни было авторитеты. Таких немецких ученых, как он, на свете немало.

— Но почему вы так вспылили, Мишель? — удивилась Лиза, впервые, как когда-то, назвав Бакунина уменьшительным именем.

— Ничуть. Я знаю цену Марксу и потому вижу, как вы, подобно многим, заблуждаетесь в нем. Он не создал и не создаст ничего значительного. Не все, однако, превозносят этого божка Международного Товарищества. Карл Фогт, например, родственник Герцена, о нем другою мнения.

— Вам не следовало ссылаться на грязный пасквиль этого сомнительного человека. Он испачкал им только самого себя. Помои Ксантиппы не унизили Сократа, — рассердилась Лиза.

— О, можно поздравить Маркса с еще одной пылкой последовательницей. Вы, однако, скоро узнаете, кто в действительности этот Прометей пролетариата. Он хочет главенствовать. Он опасен потому, что ловко скрывает свои цели. Диктатура — вот к чему он ведет. Я отдаю должное его целеустремленности и знаниям, но еще в Брюсселе я постиг его черную душу.

Бакунин встал, поднялась и Лиза.

— Вы действительно возненавидели его еще тогда и знаете отчего, — четко выговаривая слова, произнесла Лиза. — Потому, что вы ему завидуете, оставаясь вечным одиночкой, бунтарем.

— Нет! — резко, фальцетом выкрикнул Михаил Александрович, будто Лиза вонзила в него булавку. — Он не Моцарт, не гений, а я не Сальери. История нас рассудит и, может быть, отдаст мне предпочтение. Я восемь лет горел в тюремном аду. Я…

Бакунин осекся и быстро закрыл лицо руками. Перед ним вдруг промелькнуло несколько картин, которые он хотел бы забыть навсегда. Алексеевский равелин, полумрак камеры, тюремный фонарь и исписанные листы бумаги с преследующими его и поныне проклятыми словами позорной исповеди: «Государь, я преступник перед Вами… Я благословляю провидение, освободившее меня из рук немцев для того, чтобы предать меня в отеческие руки Вашего Императорского Величества… Кающийся грешник…» Перед ним мелькнули строки доноса царю на Маркса.

Лиза по-другому объяснила его оцепенение. Она устыдилась своих упреков:

— Простите меня, Мишель, вы так долго страдали. Я оскорбила вас, вышедшего из бездны. Вы прошли через тяжелые испытания как герой. Когда потомки будут изучать вашу жизнь, они воздадут должное величью вашего подвига. Простите же меня за грубость.

— Молчите, довольно об этом, молчите. С Марксом мы теперь будем сражаться рядом.

Бакунин опустился на стул и закрыл лицо руками, тяжело дыша и что-то бессвязно бормоча. Внезапно он отвел ладони, протер и надел очки в металлической оправе и сухо сказал:

— Экую мелодраму разыграли мы с вами. Не будем более спорить и касаться прошлого. Бог с ним. Вы, я слыхал, стали нынче богаты, а революционная борьба требует желтого металла, он легко превращается в пистолеты, адские машины и бомбы.

— Я не хотела бы такого их применения. Террор кажется мне безумьем. Если вам нужны средства для издания книг, газеты, которая будет полезна, рассчитывайте на меня и моего мужа. Мы охотно внесем свою лепту, хотя и не разделяем ваших взглядов.

— Вижу пагубное влиянье марксидов.

— Отвечу на это изречением Леонардо да Винчи: верность всегда сильнее оружия, — сказала Лиза.

Разговор не клеился. Наступило неловкое молчание. Лиза спросила Бакунина о его семье, счастлив ли он.

— Как вам сказать? Тот же Леонардо говорил, что счастье или несчастье зависят от того, как мы воспринимаем то или иное, и это правильно. Что до жены моей, Антонии Ксаверьевны, она очень мила, добра и глупа, как, впрочем, большинство женщин. Она мне ни в чем не мешает, а это большое достоинство.

Лизу покоробили развязный тон и слова Михаила Александровича, и она обрадовалась, что могла с ним распрощаться. Когда несколькими минутами позже большая черная гондола увозила Лизу с дочерью прочь от Лидо, она почувствовала то внутреннее спокойствие и легкость, к которым тщетно стремилась многие годы после разлуки с Бакуниным. Ей даже захотелось петь. Когда они подъезжали к белой гавани, им пересек путь плывущий в полном молчании похоронный кортеж. Были уже сумерки. Пунцовые факелы освещали черный гроб на лодке-катафалке, направлявшейся к островку Сен-Микеле, превращенному в кладбище.

«Сегодня и я хороню свои былые иллюзии», — подумала Лиза, провожая взглядом печальную процессию.


Первого мая старшей дочери Маркса минул 21 год, возраст, которым в Англии обозначают совершеннолетие. С раннего утра в Модена-вилла установилась приятная праздничная суета. Готовился торжественный ужин, к которому были приглашены гости. Лаура, славившаяся хорошим вкусом, вместе с матерью заканчивала отделку платьев именинницы и неугомонной Тусси.

Карл дал себя уговорить в этот день и отложил работу над «Капиталом», но выговорил, однако, время, чтобы остаться одному и написать письмо Энгельсу, в котором подробно сообщал о делах и людях, деятельно участвующих в Международном Товариществе.

За обедом Женнихен заняла место подле отца. Это был «ее день». Она сама заказала те блюда, которые наиболее любила с детства. Пирожные со сливками и традиционный именинный пирог Ленхен испекла на славу.

Мысли черноглазой Женнихен были, однако, в этот день не о себе. Ее волновало другое. Накануне Лаура отвергла брачное предложение молодого Чарлза Маннинга. Это событие подробно обсуждалось всеми членами семьи. Маркс написал о нем Энгельсу, который по-отечески любил всех трех его дочерей.

Чарлз Маннинг, брат подруг Лауры и Женнихен, был уроженцем Южной Америки. Красивый, умный, он был без памяти влюблен в Лауру и казался подходящей партией для нее. Лаура умела внушать к себе пылкие, большие чувства. Однако взаимности Маннинг не добился. Тщетно он просил девушку обождать с отказом.

— Может быть, вы меня еще полюбите, — убеждал юноша Лауру и при этом отчаянно теребил в руках свою шляпу.

Молодые люди стояли в саду у дома. Лаура посмотрела на покрасневшие руки Маннинга, на его короткие пальцы с неровными краями ногтей, и ей почему-то захотелось смеяться. «Он, верно, грызет ногти. Какая, однако, дурная привычка», — думала она, покуда Маннинг в патетических выражениях заклинал ее полюбить его и дать окончательный ответ хотя бы через год.

— Нет, Чарлз, я не хочу вас обманывать, ждать моей любви бесполезно. — Лауру удивляло, почему Маннинг настаивает тем энергичнее, чем решительнее она ему отказывает.

«Странно, — чуть не высказала она ему явившуюся вдруг мысль, — я всегда считала: то, что не горит, не зажигает. Неужели у любви другие законы? Вряд ли. Может быть, это следствие оскорбленного самолюбия. Мужчины воспринимают отказ женщины как поражение».

Лaypa осталась неумолимой. Многие молодые люди добивались ее любви, мечтали о браке с нею. Она пользовалась большим успехом. Помимо красоты и невинного кокетства, в ней была чарующая женственность. Но под словом любовь Лаура, как и все дочери Маркса, понимала чувство непостижимое, как чудо, неотвратимое, как рок. Никто пока не вызывал в них таких по-шекспировски великих потрясений. Компромиссы казались им позором и слабостью. Тот, кто стремится к возвышенному, недоступен низменному.

Карл и Женни, естественно, ни в чем не неволили девушек и старались не навязывать им своих мнений о людях и симпатий к кому бы то ни было.

— Что ты думаешь о Маннинге, Чали? — спросила Лаура отца.

Новое прозвище Маркса, коротенькое «Чали», лишь недавно утвердилось в семье.

— Он во всех отношениях милый парень.

— Мне жаль Маннинга, но я его не люблю. Как же мне быть, Мавр?

— Тут не о чем думать. Раз ты к нему равнодушна, решение уже найдено.

Женнихен и Лаура далеко за полночь обсуждали случившееся. В юном возрасте мысли о любви настойчиво посещают девушек. Но требования к молодым людям у дочерей Маркса были весьма высокими. Как все истинно глубокие натуры, они мгновенно чувствовали смешное и фальшивое. Маннинг показался Лауре кичливым и сентиментальным. Вслед за отцом девушки часто повторяли слова Гёте: «Я никогда не был высокого мнения о сентиментальных людях, в случае каких-нибудь происшествий они всегда оказываются плохими товарищами».

День рождения Женнихен в этот раз украсило чистое небо и ясное солнце над Лондоном. После обеда вся семья отправилась на Хэмпстед-Хис. В пути пели и шалили. Особенно веселились Карл и озорница Тусси.

Вечером пришли гости, среди них были несколько членов Генсовета Интернационала, его председатель Оджер и приятель семьи, вождь чартистов, поэт Эрнест Джонс.

— Итак, — сказал Карл, наполнив бокалы густым рейпландским вином, — день рождения нашего китайского императора Кви-Кви мы празднуем, я бы сказал, имея в виду собравшихся, политически. Первый тост за виновницу торжества, второй — за Международное Товарищество Рабочих.

После веселого непринужденного ужина гости перешли в самую большую комнату дома — кабинет хозяина. Разговор коснулся недавнего убийства Авраама Линкольна.

— Бы, верно, уже дописали, Маркс, наше обращение к новому президенту Джонсону? — спросил Оджер, раскуривая трубку.

— Кое-что набросал, но за окончательный текст примусь завтра.

— Злодеяние в Вашингтоне вселяет гнев в сердца всех честных людей Старого и Нового Света, — вознегодовал Джонс, куривший подле камина.

— Даже наемные клеветники, моральные убийцы Линкольна, застыли теперь у открытой могилы в ужасе перед взрывом народного негодования и проливают крокодиловы слезы, — мрачно заметил Маркс.

— Этот президент-дровосек был, однако, слишком добродушным человеком, — сказал Оджер, повернувшись к Марксу вместе с креслом, на котором удобно уселся.

— Линкольна не могли сломить невзгоды так же, как не смог опьянить успех, — ответил Карл. — Он был устремлен всегда к великой цели. Не увлекался волной народного сочувствия и не терялся при замедлении народного пульса. Честно и просто исполнял он свою титаническую работу. Мне кажется, что скромность этого истинно недюжинного человека была такова, что лишь теперь, после того как он пал мучеником, мир увидел в нем героя.

— Посмотрим, что за птица новый президент, — сказал Джонс.

— Он бывший бедняк и смертельно ненавидит олигархию. Джонсон суров и непреклонен. Общественное мнение на Севере из-за убийства Линкольна будет теперь соответствовать намерению нового президента не церемониться с мерзавцами.

Беседа перешла на дела в Международном Товариществе. Германия, где сильно было влияние лассальянцев, возглавляемых Швейцером, Франция, все еще стонавшая под пятой Луи Бонапарта, и многие другие страны постоянно привлекали к себе пристальное внимание Маркса.

В конце вечера молодежь вовлекла всех пожилых людей в свой веселый хоровод. Мебель в рабочей комнате Маркса оказалась сдвинутой к книжным шкафам.

— Приглашаем всех на танцы! — объявила неутомимая Тусси.

Лина Шелер, подруга детских лет Женни, прозванная в семье Маркса за близорукость, серые жидкие волосы и упорство в труде «старый крот», уселась за рояль, как заправская таперша, и комната наполнилась музыкой.

Смущаясь и подшучивая над собой, Карл с женой прошелся в вальсе. Он танцевал с необычной для его комплекции легкостью. Движения его были плавны и уверенны. Хороша в танце была и Женни. Она сохранила девическую живость и кружилась в вальсе с необычайной грацией. Женни улыбалась Карлу. Оба они помолодели и еще глубже ощутили, как безгранично любят друг друга.

— Ты всегда была и будешь для меня прекраснейшей девушкой Трира, царицей балов, — шепнул Карл жене, подводя ее к креслу.

Женни тихонько пожала в ответ его руку.

— Ничто так не омолаживает нас, как любовь, — ответила она.

Начались игры. Маркс на пари взялся с завязанными глазами потушить зажженную свечу. Ленхен добросовестно повязала его лицо платком, проверив, не подглядывает ли он, повернула его несколько раз кругом и предложила подойти и загасить огонь. Широко раскинув руки и забавно переставляя ноги, Карл двинулся вперед. Он перестал ориентироваться, пошел в противоположную от свечи сторону и принялся изо всех сил дуть на щетку, которую вытянула перед ним Тусси. Все весело смеялись. Освободившись от повязки и увидев свечу за своей спиной, Маркс также разразился раскатистым хохотом. Затем начались фанты и жмурки. Когда все вдоволь набегались и устали, Женнихен принесла подаренную ей в этот день книгу в коричневом картонном переплете. Это была «Книга признаний», или, иначе, игра «познай самого себя», недавно появившаяся в Англии и ставшая очень модной.

— Высокочтимый Мавр, я прошу вас открыть своей исповедью этот томик, — сказала, лукаво улыбаясь, Женнихен и грациозно поклонилась.

Вопросы, на которые полагалось ответить, она написала на отдельном листке четким ровным почерком. Тщетно Карл под различными предлогами попытался уклониться от ответов. Ему пришлось уступить, и, вооружившись висевшим на груди моноклем, он принялся писать. Все три дочери, наклонившись над столом, окружили Маркса и затаив дыхание следили за рукой отца. Ответы они читали вслух.

Достоинство, которое вы больше всего цените в людях?

Маркс, немного подумав, ответил:

— Простота.

…в мужчине?

— Сила.

…в женщине?

— Слабость.

Ваша отличительная черта?

— Единство цели.

Ваше представление о счастье?

— Борьба.

Недостаток, который вы скорее всего склонны извинить?

— Легковерие.

Недостаток, который внушает вам наибольшее отвращение?

— Угодничество.

Ваша антипатия?

— Мартин Таппер.

Когда Маркс написал этот ответ, ему зааплодировал Эрнест Джонс.

— Браво, Карл! Я ответил бы точно так же. Трудно найти в наши дни писателя, олицетворяющего большую пошлость, нежели этот преуспевающий литератор! — вскричал он.

— Продолжай же дальше, Чали, — настаивала Женнихен и отобрала у отца трубку, которую тот пытался разжечь.

Ваше любимое занятие?

— Рыться в книгах.

Ваши любимые поэты?

— Шекспир, Эсхил, Гёте.

Ваш любимый прозаик?

— Дидро.

Ваш любимый герой?

Маркс отложил перо.

— Их много, очень много, — сказал он. — Мне трудно решить, кому отдать предпочтение. Впрочем, двоих я укажу без размышлений.

— Кто это, кто? — раздалось с разных сторон.

— Великий Спартак и Кеплер.

— Кеплер? — переспросила Женнихен, несколько озадаченная.

— На основе учения Коперника именно он сделал величайшее открытие, доказав движение планет, — пояснил ей Маркс.

— Ваша любимая героиня? — допытывалась Лаура.

— Гретхен, — улыбаясь, ответил ей отец.

— Ваш любимый цветок?

— Лавр.

— Цвет?

— Я знаю, красный! — крикнула Тусси, опережая отца.

«Красный», — написал Маркс.

— Ваше любимое имя?

Карл придержал перо, и глаза его лукаво сощурились.

— Лаура, Женни.

Маленькая Элеонора-Тусси слегка надула губки. Но того, что она обижена, никто не заметил.

— Ваше любимое блюдо?

— Рыба, — ответила за Карла Ленхен.

— Ваше любимое изречение?

— Ваш любимый девиз?

На эти вопросы Маркс ответил без размышления двумя латинскими поговорками:

«Ничто человеческое мне не чуждо» и «Подвергай все сомнению».

Когда он закончил свои признания, Женнихен потребовала его подписи под ответами.

— Твой почерк, друг Мавр, остер и устремлен ввысь, как шпили готических храмов, — сказал Джоне, разглядывай из-за плеча Маркса исписанный им листок бумаги. — Он также похож на молнии…

— Почему, Чали, ты не подписался полным именем:

Карл-Генрих? — запротестовала вдруг Тусси. — Всегда только «Карл Маркс», а мэмхен — «Женни». А ведь у нее целых четыре красивых имени: Женни-Юлия-Жанна-Берта. Есть из чего выбирать, не то что у меня, всю жизнь я должна быть Элеонорой, и никем больше. Прозвище не в в счет. Вот у нашего Какаду есть в запасе и Мария.

— Мне не нравится мое второе имя. Право, бессмысленно обременять человека несколькими именами, — смеясь, заметила вторая дочь Маркса.

Игра продолжалась.

Пришла очередь Женнихен исповедоваться прилюдно.

— Достоинство, которое я больше всего ценю в людях, это, конечно, человеколюбие; в мужчине — моральную силу, а в женщине — любовь, — объявила она скороговоркой.

— Я знаю, что наша Ди называет счастьем, — лукаво улыбаясь, провозгласила вдруг маленькая Тусси. — Любить! А наш мастер Какаду хочет быть любимой.

— Гадкий, злой карлик Альберих, болтунишка! — сильно покраснев и смутившись, прервала сестренку Женнихен.

— Теперь я буду исповедоваться, — настаивала Элеонора. — Моя отличительная черта — любопытство, а самое большое несчастье — это, конечно, зубная боль. Не правда ли, мэмхен, у тебя на днях удалили зуб и тебе это было очень неприятно.

— Моя антипатия, — продолжала маленькая проказница, — конечно же, холодная баранина, а представление о счастье?

Девочка задумалась. Взгляд ее упал на поднос с бутылкой шампанского, которого ей никогда еще не удалось отведать.

— Знаю, знаю, шампанское! — закричала она и захлопала в ладоши.

— Ну, это уж слишком! В десять-то лет! Девочка избалована. Что будет с ней дальше? Вот к чему ведет утверждение Карла, что дети должны воспитывать своих родителей, — вмешалась Лина Шелер. Она долгое время служила гувернанткой и часто спорила с Женни и Карлом о методах воспитания молодежи.

— Запретный плод всегда сладок и кажется источником счастья, пока его не попробуют, — выступил на защиту Элеоноры сметливый Оджер.

Тусси, румяная, прехорошенькая, возбужденная, продолжала говорить дальше:

— Женни больше всех цветов на свете любит лилию, мэмхен и Лаура — розы, Чали — розовые душистые дафне и лавр, а я, я люблю все цветы без исключения, и мой Девиз: «Стремись вперед»!

— Браво! — зааплодировал Джонс. — Стремись к цели!

— Через тернии к звездам, — объявила Женнихен свой ответ на вопрос о девизе и записала его в тетрадь.

— Истина превыше всего, и она восторжествует! — провозгласила Лаура свои девиз.

Вечер затянулся, и гости разошлись необычно поздно.


Лето 1865 года отличалось, даже и по английским понятиям, чрезвычайной влажностью. Ежедневно шли холодные дожди. В редкие часы потепления Маркс придвигал стол к окну, которое открывал настежь, и писал, радуясь охлаждающей струе свежего воздуха. Это привело к тому, что его внезапно атаковал жестокий ревматизм. Боль в лопатке не давала шевельнуть рукой. Пришлось отложить работу. Денежные дела его были плохи. Энгельс присылал другу регулярно деньги для уплаты вновь появившихся срочных долгов и с нетерпением ждал окончания «Капитала».

«В день, когда рукопись будет отослана, я напьюсь самым немилосердным образом, — шутил он в одном из писем, — отложу это только в том случае, если ты приедешь сюда на следующий день и мы сможем это проделать совместно». В том же письме, беспокоясь о здоровье Маркса, Энгельс писал: «Закажи себе два больших фланелевых мешка такой величины, чтобы они полностью прикрывали больные места… мешки эти наполни отрубями и согревай их время от времени в печке до такой температуры, какую ты только в состоянии выносить; эти мешки нужно все время прикладывать… При этом ты должен оставаться в кровати, тепло укрывшись…».

К ревматизму присоединилась болезнь печени. Все это крайне угнетало Маркса. Он был невесел и раздражен.

В доме на Мейтленд-парк Род почти все лето жил друг Карла, товарищ ого по школьной скамье, брат жены, Эдгар фон Вестфален, приехавший из Техаса, куда собирался со временем вернуться. Рьяный участник Союза коммунистов в Брюсселе, смелый борец, он за долгие годы, проведенные в американских степях, значительно изменился. Находясь в долгом уединении, этот одаренный, умный человек сосредоточил все свои мысли и заботы только на себе самом. Когда-то Женни хотела, чтобы Эдгар женился на Лине Шелер. Но, несмотря на некоторую симпатию, возникшую у этих людей друг к другу, этого не произошло. Эдгар не решился создать семью, и Лина Шелер тщетно ждала его признаний. Она так и осталась одинокой, незаметно состарилась и довольствовалась тем, что стала наперсницей и поверенной чужой любви, сама так и не испытав этого всегда волновавшего ее и желанного чувства. Неустроенность личной жизни обострила в ней наблюдательность и жадный интерес ко всяким любовным перипетиям у других людей. Она первая замечала возникающее увлечение, флирт, сердечную размолвку.

— О, старый крот, — говорила она многозначительно, — бывает иногда дальновиднее и проницательнее орла.

Лина Шелер зачитывалась книгами по феминизму. Она утверждала, что мужчины деспоты и уравнение в правах с ними женщин важнее всех иных вопросов на свете, даже если их отстаивает Маркс. Самыми значительными личностями в истории последнего столетия она считала основательниц клуба синих чулков Ханну Мур и Мери Вулстонкрафт.

Женнихен, Лаура и Тусси любили Лину с тем же оттенком легкой иронии, как и их родители. Лина была очень рассеянна или, как она говорила, мечтательна и потому несколько неряшлива. Она всегда забывала свои вещи и вносила беспорядок, который злил аккуратную Ленхен.

— Ох уж эти старые девы, лучше раз согрешить на деле, нежели постоянно в мыслях.

Эдгар Вестфален, оставшийся холостяком, сосредоточил все свои желания на еде и элегантной одежде.

— Конечно, — говорил он, примеряя новые сюртуки и жилеты, — не только костюмы делают человека джентльменом, но они украшают жизнь.

— Увы, я не узнаю тебя, дружище, — сказал ему как-то Маркс. — В своем уединении ты усвоил себе самый узкий вид эгоизма, а именно привычку с утра до вечера думать только о том, что необходимо для твоего чрева. Но так как ты от природы добродушен, то эгоизм твой похож на эгоизм ласковой кошки. Черт возьми всякое отшельничество. Похоже, что ты отвык и от женщин настолько, что инстинкт пола сменился у тебя чревоугодьем. Ты непрерывно глотаешь пилюли и трепещешь за свое здоровье, и это тот самый Эдгар, который чувствовал себя в безопасности среди змей, тигров и леопардов.

Маркс откровенно огорчался, присматриваясь к шурину. Эдгар Вестфален но скрывал, что его заветной мечтой теперь является обзавестись складом сигар и вин. Он избрал для себя в жизни роль почтенного старого джентльмена, который покончил счеты с жизнью, но вынужден, однако, заботиться о ее продлении.

— Обильный ужин, отборное вино и курево, а также хорошо сшитый фрак — вот чем могу я порадовать еще себя перед смертью.

Лаура и Тусси считали своего американского дядюшку забавным чудаком и прощали ему даже мелочность, граничащую со скупостью, которую он проявлял, если надо было тратить деньги не на собственную персону. Но Женнихен отнеслась к нему сурово. Ее возмущала мысль, что школьный товарищ ее отца, бывший член Союза коммунистов, мог так опуститься духовно.

— Наш старый крот — Лина Шелер — тоже не бог весть какая возвышенная натура, однако она сохранила хоть и изрядно иссушенным, но бьющееся сердце, не то что дядя Эдгар. Он только жалкий ржавый осколок ручной гранаты, — горячилась Женнихен, споря с сестрами. — Право, можно поздравить Лину и его, что они благополучно избавились друг от друга. Воображаю, каким был бы их семейный очаг.

Встреча после долгой разлуки с бывшим соратником долго волновала Карла: он вспоминал Вольфа, Веерта, Шрамма, преждевременно сошедших в могилу, и тех, кто, оставаясь жить, фактически, как и Эдгар, умерли для рабочего движения и борьбы.

Прикованный болезнями к постели, Маркс с увлечением занимался астрономией. Он томился постоянным голодом познания, стремясь знать все, что только может постичь человек. Бескрайние просторы вселенной, далекие звезды и планеты всегда влекли его к себе.

Теория Лапласа об образовании небесной системы, научные объяснения вращения различных тел вокруг своей оси, закон различия вращения планет Кирквуда, да и многое другое в науке о вселенной волновало его. Познавать — вот высшее наслаждение, которое открылось Марксу с юности. Как и Гегель, он страстно увлекался астрофизикой. Не меньше влекла его математика, без которой он не представлял себе науки.

За время болезни Маркса долги в семье росли. Все вещи снова были снесены в ломбард.

«Уверяю тебя, — писал Карл Фридриху, — что я лучше дал бы себе отсечь большие пальцы, чем написать тебе это письмо. Это может прямо довести до отчаяния — мысль, что полжизни находишься в зависимости от других. Единственная мысль, которая меня при этом поддерживает, это то, что мы оба ведем дело на компанейских началах, причем я отдаю свое время теоретической и партийной стороне дела. Я, правда, занимаю квартиру слишком дорогую для моего положения, да и кроме того, мы этот год жили лучше, чем когда-либо. Но это единственный способ дать детям возможность поддерживать такие связи и отношения, которые могли бы обеспечить их будущее, не говоря уже о необходимости хоть на короткое время вознаградить их за все то, что они выстрадали. Я думаю, что ты сам будешь того мнения, что если даже рассматривать это с чисто купеческой точки зрения, то теперь был бы неуместен чисто пролетарский образ жизни, который был бы очень хорош, если бы мы были с женой одни или если бы мои девочки были мальчиками».

Энгельс тотчас же оказал Марксу необходимую денежную помощь, но семью Маркса все же терзала бедность.

Этой же осенью, насыщенной событиями и делами, Маркс и Энгельс дали согласие одному из руководителей Всеобщего германского союза, Швейцеру, на участие в созданной им газете «Социал-демократ». В своем письме в Лондон Швейцер подчеркивал, что Маркс явился фактическим основателем Германской рабочей партии и ее передовым бойцом.

В проспекте газеты совершенно отсутствовали обычные лассальянские лозунги, столь осуждаемые Марксом. Поэтому он и Энгельс надеялись, что новая газета сможет послужить делу пропаганды идей Интернационала в Германии. Маркс послал в «Социал-демократ» «Учредительный манифест» Интернационала, который Швейцер тут же напечатал. Однако первые же номера «Социал-демократа» вызвали у Маркса и Энгельса беспокойство, так как в них отчетливо выявились лассальянские традиции. Газета откровенно пыталась угодить помещичьему правительству Бисмарка.

В середине января 1865 года умер Прудон, и редактор «Социал-демократа» упросил Маркса написать о нем статью для газеты. Маркс ответил Швейцеру письмом, в котором резко высказался против каких бы то ни было компромиссов с существующей властью. Он справедливо назвал постоянные заигрывания Прудона с Лун Бонапартом «подлостью».

Прудон скончался, но прудонизм, мелкобуржуазное учение, опутывал не одно человеческое сознание и вредил борьбе рабочего класса. Маркс понимал это. В своем письме, опубликованном в «Социал-демократе», он был по-прежнему суров к памяти этого человека. По мнению Маркса, Прудон, склонный к диалектике, никогда не сумел понять ее и не пошел дальше софистики. Мелкий буржуа — воплощенное противоречие. «А если при этом, подобно Прудону, — писал Маркс, — он человек остроумный, то он быстро привыкает жонглировать своими собственными противоречиями и превращать их, смотря по обстоятельствам, в неожиданные, кричащие, подчас скандальные, подчас блестящие парадоксы. Шарлатанство в науке и политическое приспособленчество неразрывно связаны с такой точкой зрения. У подобных субъектов остается лишь один побудительный мотив — их тщеславие; подобно всем тщеславным людям, они заботятся лишь о минутном успехе, о сенсации. При этом неизбежно утрачивается тот простой моральный такт, который всегда предохранял, например, Руссо от всякого, хотя бы только кажущегося компромисса с существующей властью.

Быть может, потомство, характеризуя этот недавний период французской истории, скажет, что Луи Бонапарт был его Наполеоном, а Прудон — его Руссо-Вольтером.

А теперь я всецело возлагаю на Вас ответственность за то, что Вы так скоро после смерти этого человека навязали мне роль его посмертного судьи».

Чувствительные удары Маркса, направленные против «насквозь мещанской фантазии» Прудона, попадали также и в Лассаля. Говоря о свойственном мелкому буржуа шарлатанстве в науке и политическом приспособленчестве, Маркс имел в виду именно Фердинанда Лассаля.

В свою очередь, Энгельс направил в «Социал-демократ» старинную датскую народную песню, переведенную им на немецкий язык, и специально указал в комментарии к ней, в противовес лассальянцам, на огромное революционное значение борьбы крестьянства против помещиков. Последователи же Лассаля, исходя из его теории о «единой реакционной массе», отрицали революционную роль крестьянства.

Песня, рассказывающая о смелых крестьянах из Сюдерхарда, которые во время средневековой войны расправились по-своему с жестоким помещиком Тидманом, заканчивается такими строфами:

«Сюдерхардцы, стойте крепко все стеной,

Чтобы Тидман не ушел от нас живой!»

И старик ему дал первый кулаком, —

Это любят сюдерхардцы.

Вот лежит он, барин Тидман, кровь вокруг;

Но свободно в черноземе ходит плуг,

И свободно свиньи кормятся в лесу.

Это любят сюдерхардцы.

«В такой стране, как Германия, — писал Энгельс, — где имущие классы включают в себя столько же феодального дворянства, сколько и буржуазии, а пролетариат состоит из такого же или даже большего количества сельскохозяйственных пролетариев, как и промышленных рабочих, — старая бодрая крестьянская песня как раз к месту».

Время шло, но тщетно Маркс и Энгельс пытались изменить все отчетливее обозначавшуюся королевско-прусскую линию газеты. «Социал-демократ» шел по стопам Лacсаля и все чаще льстил политике Бисмарка. Тогда, видя обман Швейцера, Маркс и Энгельс сделали заявление о своем выходе из состава сотрудников ввиду невыполнения их требований. Они писали, что борьба с министерством Бисмарка и феодально-абсолютистской партией должна вестись по крайней мере столь же решительно, как и против буржуазии.

После разрыва с «Социал-демократом» Энгельс выступил с подробной критикой лассальянцев. Он издал для этого в Лейпциге брошюру «Военный вопрос в Пруссии и немецкая рабочая партия». И Маркс и Энгельс не раз подозревали, что «Социал-демократ» попросту подкуплен Бисмарком. В действительности так оно и было. Все новые и новые факты раскрывали истинную сущность не только лассальянца Швейцера и его последователей, но и самого Лассаля. Энгельс писал об этом из Манчестера в Лондон Марксу в январе 1865 года:

«Благородный Лассаль разоблачается все в большей и большей степени как совсем обыкновенный прохвост. В оценке людей мы никогда не исходили из того, чем они себя хотели показать, а из того, чем они были в действительности, и я не вижу, почему мы для покойного… должны сделать исключение. Субъективно его тщеславие могло ому представить дело приемлемым, объективно это было подлостью и предательством в пользу пруссаков всего рабочего движения. При этом глупый парень, по-видимому, не потребовал даже со стороны Бисмарка какой-либо компенсации, чего-либо определенного, не говоря уже о гарантиях; он, очевидно, просто полагался на то, что он непременно должен надуть Бисмарка, точно так же, как он был уверен, что непременно застрелит Раковица».

В конце сентября 1865 года в Лондоне состоялась первая конференция Интернационала. Она была созвана по настоянию Маркса, который считал, что секции Международного Товарищества Рабочих еще недостаточно окрепли и не готовы к созыву общего конгресса.

В течение пяти дней делегаты от Франции, Швейцарии, Бельгии совместно с членами Генерального совета заслушали доклады о положении в отдельных секциях. Либкнехт прислал отчет о рабочем движении в Германии. Большое значение имело установившееся во время конференции личное общение между наиболее деятельными членами Генсовета — Дюпоном, Эккариусом и Лесснером, с делегатом от Франции переплетчиком Варленом и приехавшим из Швейцарии щеточником Беккером. Оба эти самородка были гордостью рабочего движения. Встречи в Лондоне способствовали укреплению авторитета Интернационала и сплочению вокруг Маркса наиболее боевых пролетариев. Конференция подготовила их к совместным выступлениям на конгрессах по важнейшим вопросам программы и тактики. Они решительно высказались против сектантов — прудонистов, которые требовали, чтобы Международное Товарищество занималось исключительно экономическими вопросами и не вторгалось в политику.

Дни работы конференции совпали с первой годовщиной Интернационала. Было решено отпраздновать эту важную дату — 28 сентября — и одновременно огласить на вечере обращение к американскому народу по случаю уничтожения рабства и победы республики.

В просторном высоком Сент-Мартинс-холле собрались участники Лондонской конференции и члены Товарищества с семьями, проживавшие в Лондоне. Пришло немало гостей.

Лиза и Сигизмунд Красоцкие после долгих странствий и тщетных попыток получить разрешение на въезд в Россию выбрали Лондон местом своего изгнания. Они поселились в маленьком коттедже на Примроз-хилл и вскоре отыскали своих прежних знакомых. В числе их был Оджер. От него они получили билеты на вечер Товарищества рабочих в Сент-Мартинс-холле.

К семи часам все были в сборе. Сначала собравшиеся принялись пить чай. Затем оркестр Ассоциации итальянских рабочих сыграл любимый народом величественный «Марш Кошута» и мелодичный «Гвардейский вальс». Бравурные звуки музыки подействовали на всех, даже самые хмурые из присутствующих оживились, заулыбались, зашумели.

Несколько музыкантов на корнетах и саксхорнах исполнили «Каприччио», заслужив громкие похвалы. Затем раздался пронзительный звонок, и председатель Генерального совета Оджер открыл торжественное заседание. Секретарь Кример долго откашливался, протирал очки и, водрузив их на нос, прочел ровным голосом без модуляций обращение к американскому народу. Зал встретил документ одобрительными возгласами:

— Слушайте! Слушайте!

— Да здравствует свобода и братство!

С короткими речами выступили французский и немецкий делегаты. Они напомнили, что прошел ровно год, как в этом же зале на митинге был основан Интернационал. В ответ по Сент-Мартинс-холлу понеслись приветственные выкрики, и все присутствующие, как один, запели «Марсельезу». На сцену вышли хористы. Сухощавый дирижер во фраке с большой красной гвоздикой в петлице объявлял каждую исполняемую песню. Он заметно волновался, и палочка в его руке слегка вздрагивала. Дирижируя, он пел вместе со своей мастерски слаженной капеллой. Все хористы были немецкие изгнанники. И когда они пели с большим чувством и воодушевлением «Вахту на Рейне» Шмитца, «Крест над ручьем» Рентайера и особенно «Радость охотника» Астхольца, многие в зале поднесли платок к увлажненным глазам. Песни эти всех взволновали. Зато шуточная «Мастерская» развеселила слушателей, и припев к ней, бодрый, радостный, подтягивали в зале.

Когда хор умолкал, выступали на разных языках ораторы. Речь польского делегата Бобчинского произвела на всех большое впечатление.

— Единство пролетариата свято, — сказал он, — оно поможет нам сбросить цепи рабства и создать мир, где воцарится труд, братство и равенство.

И снова под сводами зазвучала «Марсельеза».

Объявив заседание закрытым, председатель Оджер сам с увлечением продекламировал поучительные стихи Элизы Кук «Честность».

Лишь в половине одиннадцатого, после того как в дешевом буфете были съедены все сандвичи, сосиски, сладкие булочки и выпит кофе, портер и легкие вина, начались танцы. Молодежь и старцы отдались веселью и движению под духовую музыку с непосредственностью детей. Они лихо отплясывали экосез, безудержно отбивали такт в галопе, плавно плыли в вальсе и кадрили. Началась мазурка, и вот на круг вышли поляки, закружили своих дам, падая на бегу перед ними на одно колено. Итальянцы вертелись как волчки в неистовой тарантелле, французы пустились в пляс под карманьолу. Так некогда танцевали их деды, разрушившие Бастилию.

Оркестр сыграл «Вальс» Годфри, один из самых известных. В это же время в небольшом низеньком помещении за трибуной Кример записывал новых членов Товарищества. Не только мужчины, но и женщины принимались в Интернационал. Первой к Кримеру подошла Лиза. Секретарь Генерального совета спросил ее имя и фамилию и внес их в большую тетрадь.

— Я хотела бы уплатить взнос за весь год, — сказала она, волнуясь.

— Извольте, один шиллинг и один пенс.

— Всего только?

— Это не малая сумма для пролетария, — сказала стоявшая рядом женщина, работавшая в прачечной.

— Ваше право сделать добровольный взнос в кассу Товарищества. Деньги нам всегда пригодятся для помощи стачечникам в разных странах, — сказал Кример.

Лиза передала секретарю Генерального совета десять гиней. Он выдал ей членский билет и предложил взять «Манифест» и «Устав», чтобы знать свои права и обязанности в Международном Товариществе Рабочих.

Сигизмунд Красоцкий также вступил в члены Интернационала.

Как-то, вскоре после конференции, в октябре 1865 года, в Модена-вилла пришло письмо, которого там совсем не ожидали. Оно обещало большие материальные выгоды.

От имени канцлера Отто фон Бисмарка друг Лассаля, бывший эмигрант Лотар Бухер, поступивший около года назад на службу к прусскому правительству, писал:

«Прежде всего бизнес! «Государственный вестник» желает иметь ежемесячные отчеты о движении денежного рынка. Меня запросили, не могу ли я рекомендовать кого-нибудь для этой работы, и я ответил, что никто этого лучше не сделает, чем Вы. Ввиду этого меня просили обратиться к Вам. Относительно размера статей Вам предоставляется полная свобода: чем основательнее и обширнее они будут, тем лучше. Что же касается содержания, то само собой разумеется, что Вы будете руководствоваться только Вашим научным убеждением; но все же во внимание к кругу читателей (haute finance), а не к редакции, желательно, чтобы самая суть была понятна только специалистам и чтобы Вы избегали полемики». Затем следовало несколько деловых замечаний, воспоминание об общей прогулке за город с Лассалем, смерть которого все еще, по словам Бухера, оставалась для него «психологической загадкой», и сообщение, что он, как известно Марксу, вернулся к своей первой любви — к канцелярщине. «Я всегда был несогласен с Лассалем, который представлял себе ход развития слишком быстрым. Либеральная партия еще несколько раз будет менять кожу, прежде чем умрет; поэтому тот, кто еще хочет в течение своей жизни работать в пределах государства, должен примкнуть к правительству». Письмо заканчивалось после поклонов госпоже Маркс и барышням, в особенности самой младшей, обычными словами — «с совершенным уважением и преданностью».

Карл припомнил Лотара Бухера, с которым когда-то познакомил его Лассаль. Это был нескладный господин с выпуклым, чуть колыхавшимся животом, начинавшимся где-то у самого подбородка. Белый воротник, резко оттенявший его темный сюртук, был ослепителен и туго накрахмален. Из-под сюртука выглядывал дорогой жилет. На золотой цепочке часов висело несколько дорогих брелоков. Короткие пальцы были унизаны дорогостоящими перстнями с неправдоподобно поблескивавшими бриллиантами. Внушительно поскрипывали его новые ботинки с утиными носами. Этот человек всем своим видом хотел показать, что богат и хорошо устроен.

Карл погрузился в размышления. Итак, Бисмарк протянул ему, эмигранту, революционеру, руку. Маркс мысленно видел обрюзгшее лицо с отвислыми щеками и мешочками дряблой кожи под строго глядящими вперед, всегда налитыми кровью глазами главы прусского юнкерства. Бисмарк был напорист, как таран, верно служил своему классу и презирал людей, широко пользуясь их нуждой или пороками.

«Что это, признак слабости? Грубый расчет? Подкуп? Опыт с Лассалем, Швейцером и многими другими привел Бисмарка к мысли, не купить ли и меня. Все, кого он растлил с такой легкостью, несомненно, оправдывали свое падение интересами рабочего класса, революции. Они надеялись, что надуют Бисмарка раньше и ловчее, чем это сделает он с ними. Жалкие недоумки. Рабские сердца, которым льстило, что их пускают через черный ход в переднюю фактического главы государства… А может быть, все-таки использовать прусскую печать для пропаганды наших идей, пусть недолго, но возглашать социалистическую истину? Какой компромисс допустим и когда он превращается в предательство, в подлость не только перед соратниками, но перед самим собой? Опасный соблазн, почти наверняка оборачивающийся против того, кто ему поддался. Где грань дозволенного для революционера в его отношениях с идейными врагами? Граница эта начерчена столь тонкой линией, что ее можно переступить незаметно для себя».

Маркс курил одну за другой сигары. Горки сожженных спичек лежали на столе подле переполненных пепельниц. Никто не решался в эти часы входить в его кабинет. Женни и все остальные члены семьи Маркса хорошо знали, что работает он необязательно с пером или книгой в руке. Достаточно было взглянуть на его лицо, поймать глубокий, как бы устремленный в себя взгляд, когда он ходил по комнате, сидел или лежал на кушетке, чтобы увидеть, как напряженно трудится в это время его мозг.

Маркс думал. Внезапно ему припомнились молодость, Кёльн, «Рейнская газета». Как часто тогда, да и потом пытались его переманить на свою сторону буржуа, промышленники вроде Ганземана, влиятельные финансисты. Чего только не предлагали. Он отвергал малейшее отступление, предпочитая нищету, обрекая семью на бедствия, жертвуя здоровьем и тем, что называется жизненными благами.

С тяжелой ношей лишений и потерь он шел вперед и вперед, высоко подняв голову, глядя смело в лица людей и в самое небо широко открытыми, чистыми глазами.

Связь с Бисмарком, пусть хоть в форме только одного сотрудничества в его газете, не принесет никакой пользы общему делу рабочих, не поднимет ни на одну ступень социалистическое движение. Только вред, кривотолки вызвало бы его согласие писать в «Государственный вестник» обзоры. Свора реакционеров с Бисмарком во главе попыталась бы бросить тень на его имя и тем самым на всех его единомышленников. И Маркс ответил Бисмарку коротким и звенящим, как пощечина, «нет».

Первый том «Капитала» был почти закончен набело. Маркс шутил, что вылизывает свое дитя после тяжелых родовых мук. Он готовил книгу для печати.

Много времени и анергии требовала от Маркса и деятельность в Международном Товариществе Рабочих. Ничто не ускользало от его внимания. Ему приходилось писать и прочитывать сотни писем, инструкций, выступать в Генеральном совете по самым разнообразным вопросам, разбирать возникающие в секциях распри. Нередко он участвовал в митингах, собраниях, торжествах, устраиваемых рабочими-эмигрантами разных национальностей. Влияние его ширилось, известность возрастала.

Написанная им «Инструкция» для делегатов Генерального совета включала следующие разделы: 1. Организация Международного Товарищества. 2. Интернациональное объединение действий при помощи Товарищества в борьбе между трудом и капиталом. 3. Ограничение рабочего дня. 4. Труд детей и подростков. 5. Кооперативный труд. 6. Профессиональные рабочие союзы. Их прошлое, настоящее и будущее. 7. Прямые и косвенные налоги. 8. Интернациональный кредит. 9. Польский вопрос. 10. Армии. И. Религиозный вопрос.

Тезисы по всем этим пунктам были позднее единогласно приняты на конгрессе.

В «Инструкции» Маркс разработал темы, непосредственно затрагивающие насущные нужды тружеников и особо женщин и детей. О необходимости ограничить их рабочий день он писал:

«Мы считаем тенденцию современной промышленности привлекать детей и подростков обоего пола к участию в великом деле общественного производства прогрессивной, здоровой и законной тенденцией, хотя при капиталистическом строе она и приняла уродливые формы. При разумном общественном строе каждый ребенок с 9-летнего возраста должен стать производительным работником так же, как и каждый трудоспособный взрослый человек, должен подчиняться общему закону природы, а именно: чтобы есть, он должен работать, и работать не только головой, но и руками.

…Мы считаем необходимым, основываясь на физиологии, разбить детей и подростков обоего пола на три группы, требующие различного отношения к себе: в первую группу должны входить дети от 9 до 12 лет, во вторую — от 13 до 15 лет, в третью — 16- и 17-летние. Мы предлагаем, чтобы для первой группы закон ограничил труд в какой бы то ни было мастерской или на дому двумя часами; для второй — четырьмя и для третьей — шестью часами. Для третьей группы должен быть перерыв по крайней мере в один час для еды или для отдыха.

…Рабочий не свободен в своих действиях. В слишком многих случаях он даже так невежественен, что неспособен понимать подлинные интересы своего ребенка или нормальные условия человеческого развития. Как бы то ни было — наиболее передовые рабочие вполне сознают, что будущее их класса, и, следовательно, человечества, всецело зависит от воспитания подрастающего рабочего поколения. Они знают, что в первую очередь надо оградить работающих детей и подростков от разрушительного действия современной системы.

…Исходя из этого, мы заявляем, что родителям и предпринимателям ни в коем случае не может быть разрешено применять труд детей и подростков, если он не сочетается с воспитанием.

Под воспитанием мы понимаем три вещи:

Во-первых: умственное воспитание.

Во-вторых: физическое воспитание, такое, какое дается в гимнастических школах и военными упражнениями.

В-третьих: техническое обучение, которое знакомит с основными принципами всех процессов производства и одновременно дает ребенку или подростку навыки обращения с простейшими орудиями всех производств.

Распределению детей и рабочих подростков по возрастным группам должен соответствовать постепенно усложняющийся курс умственного и физического воспитания и технического обучения. Расходы на технические школы должны частично покрываться путем продажи их продукции.

Сочетание оплачиваемого производительного труда, умственного воспитания, физических упражнений и политехнического обучения поднимает рабочий класс значительно выше уровня аристократии и буржуазии».

Был вторник 8 мая. Под вечер Маркс отправился на заседание Генерального совета. Над Лондоном повисли светло-серые сумерки. Хороша поздняя весна в Англии. Her в эту пору ни черных, ни желтых туманов. Только белая дымка окутывает небо и солнечные лучи всегда чуть влажные, как глаза с поволокой.

Маркс шел по Гайд-парку, радуясь, что его черные узкие штиблеты утопают в свежей траве, густо поросшей расцветающими одуванчиками и лютиками. «Гёте, — вспомнил он, — больше всего любил желтый и зеленый цвета, считая их красками самой жизни».

Тишину нарушало пение птиц. Читая газеты, подремывая, на траве лежали люди, рядом же паслись овцы. На берегу тенистого пруда шалили дети, резвились собаки. Трудно было представить, что парк расположен в самой гуще огромного города.

У Марбль-Арч Маркс взобрался на крышу омнибуса. Лошади неслись лихо по многолюдным улицам. На тротуарах появились фонарщики. В окнах лавок зажглись лампы.

Нелегко распознать возраст зданий на лондонских улицах. Климат подменил разрушительную работу времени. Бурый зимний туман, липкая копоть преждевременно старят стены, разъедают кирпич, углубляют складки, изъязвляют, чернят поры, бороздят морщинами камни.

Маркс не хуже уроженца Лондона знал все закоулки самой большой столицы мира. Он часто бывал в Уайтчапеле, расположенном в яме и, подобно Бирмингему, Лидсу, Шеффилду, служившем стоком для гнилостных испарений, вонючего дыма и клейкой копоти. Трудно вообразить себе кусок земли более угрюмый, сырой и однообразный. Католические священники, описывая ад, могут воспроизвести пугающие краски Уайтчапеля. Люди, которым солнце известно как пунцовый факел, тщетно пытающийся поджечь насквозь отсыревшие крыши, а луна — как бурая жаба, не могут не смеяться подчас над собой и над окружающим. Иначе они сойдут с ума. Это безобидное самоиздевательство предотвращает отчаяние. В Уайтчапеле живет немало веселых людей; правда, смех их особенный, горький, пугающий буржуа, которые никогда не посещают этот отверженный уголок, населенный исключительно трудящимися.

К восьми часам Маркс вошел в дом № 18 в маленьком переулке Бувери-стрит, примыкающем к просторной и хорошо освещенной Флит-стрит. Туда недавно переселилось Международное Товарищество.

В узкой, длинной комнате, напоминавшей формой омнибус, за столом сидели члены Генерального совета. В твердо назначенное время председательствующий объявил заседание открытым. Кример, по обыкновению, предложил утвердить протокол предыдущего собрания. Он огласил его, стараясь не тратить на это много времени. Все слушали молча. Маркс закурил, затем пододвинул лист бумаги и изредка записывал что-то. Лафаргу не терпелось заговорить, и он, с трудом сдерживаясь, принялся добросовестно чинить свой карандаш. Кример между тем читал протокол, в котором были вкратце изложены запрос из Бордо о том, куда направить деньги за членские билеты, пожелания в связи с приближающимся созывом конгресса Интернационала, обсуждение кандидатур новых членов Генерального совета. Дойдя до ответов делегаций, направляемых к рабочим с призывом поддерживать и присоединяться к Международному Товариществу, секретарь читал:

«Юнг делает отчет о посещении совместно с Лафаргом второго отделения рабочих-каменщиков; делегатам был оказан восторженный прием и обещана поддержка…

Кример сообщает, что он посетил дамских сапожников Сити… и условился с секретарем рабочих-переплетчиков о посылке делегации на их ближайшее собрание».

Маркс откинулся в кресле. Он был доволен. Непосредственная связь с трудящимися налаживалась. Секретарь, откашлявшись, продолжал читать последний раздел протокола, озаглавленный: «Портные и их последняя стачка».

«Лестер сообщает, что в Эдинбург доставлено известное количество немецких портных; все говорят, что и некоторые из лондонских предпринимателей ведут переговоры о доставке какого-то количества в Лондон. Проживающие в Лондоне немецкие портные образовали комитет и хотят действовать совместно с Советом Международного Товарищества Рабочих, чтобы разбить замыслы хозяев и их агентов в Германии.

Маркс заявляет, что, если Лесснер сообщит ему факты, он сам непосредственно свяжется с немецкими газетами».

Кример закончил чтение протокола и, после того как председатель скрепил его своей подписью, осторожно спрятал в папку, чтобы затем подклеить в большую черную книгу. Члены Генерального совета выпили по чашке крепкого горького чая и продолжили заседание. Сначала избрали двух новых членов Генсовета, кандидатуры которых обсуждались на предыдущем вторнике, и обсудили, кого утвердить секретарем для Польши. Маркс предложил избрать гражданина Бобчинского, находившегося в эмиграции, что и было принято единогласно. Затем перешли к подбору делегатов, которым надлежало посетить и договориться о совместных действиях с объединенным обществом механиков, переплетчиками и бочарами.

После чтения писем из разных стран и городов, споров и вынесения решения, которое утверждалось голосованием, Генеральный секретарь огласил письмо сапожников из Дарлингтона. Они выражали свои симпатии к Товариществу и обещали оказывать ему поддержку. Портные из того же города прислали пять шиллингов и сообщали о присоединении к Интернационалу.

Единая форма заявления для обществ, желающих присоединиться к Международному Товариществу Рабочих, гласила:


«Мы, члены обществ… собравшиеся в… заявляем о своем полном согласии с принципами и целями Международного Товарищества Рабочих и обязуемся распространять и проводить их в жизнь; в подтверждение искренности наших намерений мы просим настоящим Центральный совет принять нас в братский Союз в качестве примкнувшего отделения Товарищества.

Подписали но поручению членов в количестве…

Секретарь

Председатель».


Все новые и новые общества и рабочие объединения вступали в Интернационал. Прошло менее двух лет со времени митинга в Сент-Мартинс-холле, когда великий призыв «Коммунистического манифеста» о соединении воедино рабочих всех стран стал претворяться в жизнь, и вот уже Международное Товарищество становилось сильным и влиятельным. Маркс создал не только его «Учредительный манифест» и «Устав», но и направил всю свою исполинскую волю и умение на то, чтобы слова стали делом. Сам почти нищий, он отдавал Интернационалу последние деньги, не щадя здоровья и сил, работал в нем постоянно, вникая во все без исключения, собирал, учил, оберегал, растил для него людей.

В конце заседания, когда на столе дважды сменились чашки с чаем и пепельницы напоминали отроги Везувия и Этны, Генеральному совету было доложено об организации экскурсии английских рабочих в Ирландию.

— Сколько человек сможет поехать? — заинтересовался Маркс.

— Не менее трехсот. Уже ведутся переговоры с дирекцией лондонской Северо-западной железной дороги, и та дала благоприятный ответ.

— Великолепное начинание, — одобрил Маркс.

Товарищество стремилось всеми возможными средствами улучшить отношения и сблизить ирландский и английский народы. Предложение посетить соседний остров пришлось по душе всем членам Генерального совета. На этом очередное заседание закрылось. Было уже более десяти часов. Лондон отходил ко сну. Вместе с Лафаргом и Лесснером Маркс бодро шел по опустевшим улицам. Как всегда, в руках у него был неизменный, свернутый на этот раз черный зонт. Но небо не предвещало дождя.

— Не выпить ли нам по кружке пива? — предложил Лесснер, давнишний друг Маркса.

Фридрих Лесснер был делегатом почти всех конгрессов и конференций Интернационала. Он поверил в гений Маркса с первой их встречи — еще в пору издания «Коммунистического манифеста».

Упорный, сдержанный, Лесснер, после долгих раздумий приняв решение, уже не отступал от него. Марксизм он принял навсегда. Жизнь убеждала его в правильности этого учения, и не было такой силы на земле, которая могла бы заставить Лесснера поколебаться. Коренастый, с почти квадратной головой, упрямым лбом, большими скулами и широким носом, с прямым, испытующим, смотрящим исподлобья взглядом, с растущей вкривь и вкось лохматой бородой и свисающими на рот густыми усами, он весь был как глыба воли и силы.

— Что ж, Мавр, зайдешь со мной промыть глотку элем? — повторил Лесснер свой вопрос.

— Ты, Фридрих, маг, читаешь чужие мысли, — заметно оживился Маркс. — Тряхнем стариной, человече!

Лафарг предпочитал элю стакан красного вина. И то и другое можно было получить в таверне «Черный бык», к которой они подходили. Содержал ее итальянский изгнанник, осевший в Лондоне, которого знали в Генеральном совете. Он оказывал немалые услуги, предоставляя свое помещение всякий раз, когда это было нужно. Когда Маркс и его товарищи вошли в небольшую таверну, владелец ее был поглощен партией в шашки и не заметил их появления. Маркс очень любил эту игру и, покуда толстая неаполитанка с усиками, которым позавидовал бы любой офицер, и черным пушком на подбородке наливала за стойкой пиво и вино, уселся за столик с шашечной доской. Не прошло и десяти минут, как он обыграл одного за другим водителя омнибуса, плотника, каретного мастера и, наконец, Лесснера.

— Ну и сильны же вы, гражданин Маркс, в шашках, — сказал почтительно хозяин «Черного быка».

— Что шашки, — усмехнулся Лесснер, — наш Мавр кого угодно положит на обе лопатки. Рано или поздно с его головой всех врагов Интернационала победим.

Отдохнув за увлекательной игрой, выпив кружку доброго пива, Маркс отправился домой.

От непомерной работы днями и ночами Карл, и без того ослабленный физически, свалился в тяжелом карбункулезе. По и в постели он отказывался отдыхать и продолжал отделывать и дополнять «Капитал».

Женни часто упрекала Маркса, что он не бережет себя. Фридрих Энгельс также писал об этом из Манчестера:

«…сделай мне одолжение, начни принимать мышьяк и приезжай сюда, лишь только тебе позволит твое состояние, чтобы ты, наконец, мог поправиться. Этим вечным промедлением и откладыванием ты губишь лишь себя самого; ни один человек не в состоянии долго выдержать такого хронического заболевания карбункулами, не говоря уже о том, что может, наконец, появиться карбункул в такой форме, что ты от него отправишься к праотцам. Что тогда будет с твоей книгой и с твоей семьей?

Ты знаешь, что я готов сделать все возможное, и в данном экстренном случае даже больше, чем я имел бы право рискнуть при других обстоятельствах. Но будь же и ты благоразумен и сделай мне и твоей семье единственное одолжение — позволь себя лечить. Что будет со всем движением, если с тобой что-нибудь случится? А если ты так будешь вести себя, ты неизбежно доведешь до этого. В самом деле, у меня нет покоя ни днем, ни ночью, пока я по выцарапаю тебя из этой истории, и каждый день, когда я от тебя ничего не получаю, я беспокоюсь и думаю, что тебе опять хуже».

По настоянию Энгельса Маркс поехал отдохнуть к морю. Он поселился в тихом домике у самого берега и вскоре, отдохнувший, веселый, писал Лауре:

«Очень рад, что поселился в частном доме, а не в пансионе или отеле, где к тебе неизбежно пристают с местной политикой, семейными скандалами и соседскими сплетнями. И все-таки я не могу петь, как мельник из Ди: «Мне ни до кого нет дела, и никому нет дела до меня», потому что есть моя хозяйка, которая глуха, как пень, и ее дочь, страдающая хронической хрипотой. Но они очень славные люди, внимательные и не назойливые.

Сам я превратился в бродячую трость… большую часть дня гуляю, дышу свежим воздухом, ложусь в десять часов спать, ничего не читаю, еще меньше пишу и погружаюсь в то душевное состояние небытия, которое буддизм рассматривает как вершину человеческого блаженства».

Маркс продолжал усиленно работать над «Капиталом», которому отдал двадцать пять лет своей жизни. Ради этой книги ему пришлось отказаться от поездки на Женевский конгресс Международного Товарищества Рабочих, подготовкой которого он занимался.

«Поехать я не могу, да и не хочу, потому что такой долгий перерыв в моей работе невозможен, — сообщал Маркс своему единомышленнику врачу Кугельману в Ганновер, говоря о «Капитале». — То, что я дам этой своей работой, я считаю гораздо более важным для рабочего класса, чем все, что я мог бы сделать лично на каком бы то ни было конгрессе».

В это творчески напряженное время, когда Маркс жил главным образом в сфере научной мысли и открытий, его семью и Энгельса постигло большое горе. В Соединенных Штатах, в городке Сент-Луисе 20 августа 1866 года от холеры умер Иосиф Вейдемейер. Его жена, Луиза, с которой переписывалась Женни, заразившись от мужа, тоже едва не погибла.

Смерть Иосифа Вейдемейера глубоко ранила Маркса. Много лет их связывала дружба. Они сражались в одной рати. Разлука не нарушила их духовной близости. Живя на разных материках, они не теряли живой связи. Вейдемейер был одним из самых преданных сподвижников Маркса и Энгельса и пронес через всю свою жизнь верность их идеям и делу.

Сын прусского чиновника, вестфалец по рождению, способный артиллерист, окончивший Военную академию в Берлине, он всегда избегал торных дорог. Не сразу, не легко пришел он к мировоззрению Маркса, но затем никогда не отступал. Из армии Вейдемейер ушел без колебаний, как только решил, что взгляды его отныне не соответствуют положению, в котором он находился, будучи прусским офицером.

Вейдемейер был из числа редких внутренне ясных, глубоко совестливых, отзывчивых и несокрушимо волевых людей. Глубокая убежденность в правильности избранного пути давала ему силы легко сносить нелегкую жизнь в далеком изгнании. Он отличался жизнелюбием, спокойствием и исключительной отвагой. Во время гражданской войны в Америке полковник действующей армии Вейдемейер снискал себе большое уважение и любовь в войсках. Тотчас же после организации Международного Товарищества он стал одним из самых неутомимых создателей американских секций, упорнейшим проводником идей марксизма. Сильный физически и духовно, он был рожден для долгой жизни, и мысль о смерти бежала при взгляде на этого коренастого, ладно скроенного, румяного, веселого человека. И, однако, болезнь сразила его во время вспыхнувшей в штате, где он жил, эпидемии. Маркс и Энгельс тяжело пережили потерю друга.

В конце 1865 года Поль Лафарг, член Интернационала, был исключен из Парижского университета за участие в студенческом конгрессе в Льеже, осудившем правление Луи Бонапарта. Молодой революционер переехал в Лондон, чтобы продолжить там медицинское образование. Маркс был обрадован ого появлением, и очень скоро Лафарг стал постоянным гостем в Модена-вилла. Лина Шелер, приехавшая навестить семью Маркса, первая выдала Женнихен и Лауре тщательно скрываемую тайну молодого студента.

— Меня, — сказала она таинственно, отведя девушек в сторону, — невозможно обмануть. Если я осталась незамужней, то только из-за своей требовательности и тщетного ожидания сказочного принца, однако я выслушала на своем веку немало признаний, представьте, и я была молода когда-то и изучила сердце мужчины.

— Как Жорж Санд, например, — подавляя улыбку, прервала ее Женнихен.

— Я нахожу эту писательницу однообразной и потому неинтересной. Все ее героини подозрительно смахивают на нее самое и постоянно проповедуют свободную любовь так же скучно, как старушка Жанлис поучает, что счастье женщины в браке. Но зачем нам беллетристика, когда сама жизнь подготовила вам презанимательный сюжет. Мосье Лафарг влюблен, и я уже знаю в кого.

— Вот уж неверно, — запротестовала Лаура.

— Старый крот, как всегда, проницательнее вас всех, — продолжала Лина. — Заметьте, как этот смуглый красавец мрачнеет, когда появляется Лаура. А его необычайная предупредительность ко всем нам! Он готов быть на побегушках даже у Тусси, читает с ней Купера и Марриета, поджаривает с Ленхен бифштексы, я не говорю о делах более важных, когда он часами помогает вашей матери в ее секретарских делах, отыскивает в лавках для Женнихен ноты и книги и готов часами выслушивать мои рассказы о Трире. Что говорить, даже пес Виски и все коты, которых так много вы развели в доме, ему дороги и приятны. О, я-то знаю, что с ним происходит. Когда мужчина влюблен в девушку, он готов исполнять прихоти даже ее прадедушки, и его нежность распространяется на всех и все, с чем она соприкасается.

— Фантазия, я этого не заметила. Мне Поль говорит одни только колкости. Он несносен, — вспыхнула Лаура.

— Браво! Я сделала еще одно открытие. Наш Готтентот тоже любит, — не унималась Лина, окончательно взбесив этим Лауру.

Лафарг был очень привлекателен не только внешне, по и духовно, и Лаура не ошиблась в выборе. Он всей душой, по-сыновьи привязался к Марксу, понял величие его ума и сердца и стремился почерпнуть как можно больше в общении с ним. Поль откровенно радовался любому поручению Маркса, охотно выполнял обязанности писца, помощника и гордился, что они воюют отныне в одной рати. Женщинам в семье Маркса, а впоследствии и Энгельсу студент-медик из Бордо также пришелся по душе. Он стал дорогим и родным человеком для всех обитателей Модена-вилла.

По вечерам Поль Лафарг сопровождал Маркса во время его вечерних прогулок в Хэмпстед-Хис и в это именно время получил от него свое экономическое образование. Опираясь на крепкую палку, Карл бодро шел по пригородным холмам и, сам того не замечая, как бы проверяя на слух самого себя, излагал, шаг за шагом, содержание всего первого тома «Капитала», который тогда дорабатывал. Всякий раз, возвратившись домой, Поль, живший одно время в доме Маркса, торопился в свою маленькую отдаленную комнату и записывал в тетрадь то, что услышал и уяснил в этот вечер. Однажды Маркс изложил ему свою теорию развития человеческого общества и привел научные доказательства и соображения, которые за много лет открылись его мышлению. Молодой человек замер на месте и после долгого молчания сказал, потрясенный тем, как просто и ясно объяснилось для него то, что он считал вечной неразрешимой загадкой:

— Поразительно, доктор Маркс, я чувствую себя так, точно завеса разорвалась перед моим умственным взором. Я прозрел и в первый раз ясно понял логику всемирной истории. Отныне я могу свести столь противоречивые по видимости явления развития общества и идей к материальным причинам.

Действительно, все в словах Маркса было стройно, неопровержимо и просто, как сама величавая природа.

Лафарг с присущей ему горячностью, нетерпением, Упорством принялся читать все, что написал когда бы то ни было Маркс. Его захватила глубина и новизна познанного. И, однако, приглядываясь и прислушиваясь ко всему, что делал и говорил Маркс, Поль пришел к выводу, который часто повторял:

— В жизни, в действии, в живом слово этот человек еще более велик. Ни одно его произведение не воспроизводит во всей полноте его необозримых знаний и гения. Он воистину гораздо выше своих произведений.

Чем больше узнавал Лафарг Маркса, тем непостижимее он ему казался.

«Работа современных беллетристов, — думал он, — даже таких больших, как Флобер, пытавшихся передать то, что они видели, — детская игра по сравнению с трудами Маркса, который сумел изобразить всю жизнь планеты в самых разнообразных и непрерывно меняющихся действиях и противодействиях. Нужна нечеловеческая сила мысли, чтобы так глубоко осознать действительность, и не менее редкое искусство, чтобы передать то, что он рассмотрел, и сказать об этом так, как это сумел сделать он».

Подле Маркса нельзя было оставаться умственно бездеятельным и равнодушным. Он всех вокруг себя заставлял мыслить, мечтать. Каждый час жизни неизменно год за годом наполнялся для него и окружающих его близких чем-то еще неведомым, новым, значительным, обогащающим. Всем, кто общался с Марксом, как и ему самому, не хватало времени, так широки были запросы. В Модена-вилла стекались идеи, интересы, беспокойство всего мира, Слово «скука» здесь забывалось навсегда.

В немногие свободные часы Маркс наслаждался беллетристикой. Превыше всех романистов любил он Сервантеса и Бальзака. Особенно восхитил его мудро-проникновенный, иронический «Неведомый шедевр» Бальзака. Было нечто схожее и близкое в сложной и вечно ищущей душе Маркса с героем повести, гениальным живописцем, которого преследовало желание до мельчайших штрихов воспроизвести то, что жило в нем; из-за этого он без конца дорисовывал, подчищал свою картину, покуда на полотно ничего не осталось.

«Бедняга художник. В поисках совершенства он погубил свое творение. Когда следует остановиться и поставить точку? Лучшее — враг хорошего. Я понимаю душу героя Бальзака, никогда не довольствующегося тем, что он уже сделал».

Действительно, Маркс постоянно вносил в рукописи все новые и новые изменения, дополнял или перечеркивал написанное и горестно утверждал, что изложение его но до конца выражает задуманное, не доносит его мыслей. Самым беспощадным и суровым критиком Маркса был он сам. Энгельс часто осуждал друга за его чрезмерную придирчивость к своему творчеству.

Чтобы написать около двадцати страниц об английском рабочем законодательстве, Маркс изучил целую библиотеку «Синих книг», в которых были опубликованы доклады следственных комиссий и фабричных инспекторов Англии и Шотландии. Поля этих книг от начала до конца испещрены его карандашом. Не раз он с глубоким почтением говорил о добросовестности людей, которые писали эти отчеты:

— Вряд ли возможно в других странах Европы найти таких же компетентных, беспристрастных и решительных людей, как английские фабричные инспектора. — В знак признательности он воздал дань их заслугам в предисловии к «Капиталу».


Жизнь молодежи в Модена-вилла была наполнена разнообразными делами и развлечениями, но с той поры, как Лина Шелер, а затем и проницательная Ленхен обнаружили любовь Лафарга к Лауре, атмосфера в доме стала напряженной. Только Маркс еще не замечал ожидания перемен в его семье да Женни-старшая посмеивалась над возникшим беспокойством.

— Право, не стоит придавать серьезного значения увлечениям молодежи. Это вспышки молнии, которые быстро гаснут на небосводе, — сказала она Лине Шелер, когда та рассказала ей о своих наблюдениях. — Лаура несколько избалована успехом, капризна и самолюбива. Может быть, девочка защищается холодностью от возможных разочарований. Она очень боится любви, считая ее слабостью.

— И, однако, я убеждена, что скоро она сделает тебя бабушкой премилых негритят, — настаивала Лина.

— Это было бы хорошо, — улыбнулась Женни. Она сидела у окна с томом Шекспира в руках. В часы досуга ей никогда не надоедало перечитывать любимые драмы.

— «Кориолан»? — спросила Лина Шелер, усаживаясь с начатым рукодельем подле подруги.

— Да, судьба этого отважного воина меня неизменно волнует. Сколь трогательно любил герой свою мать Волумнию, такую же гордую, как и он. Помнишь слова этой римлянки: «Я меньше ликовала, когда узнала, что родила мальчика, нежели тогда, когда в первый раз услыхала, что он проявил себя храбрецом». Когда же Волумния ослабела в борьбе с невзгодами, Кориолан напоминает ей, как сама она воспитывала в нем мужество. Вот послушай этот замечательный монолог:

Мать, куда девалась

Твоя былая бодрость? Говорила,

Бывало, ты, что крайняя беда

Бывает испытаньем силы духа,

А заурядным людям по плечу

Переносить беду простую только, —

Ведь по морю в спокойную погоду

Нетрудно плыть любому кораблю,

И только тот, кто бодро переносит

Тягчайшие судьбы удары, этим

Выказывает благородство духа,

И ты тем правилам меня учила,

Что делают непобедимой душу,

Проникшуюся ими.

В дверь постучали, и в комнату вошел Поль Лафарг. Он искал Лауру и был необычно взволнован.

— В этом доме, — сказал он, стараясь скрыть свое разочарование, что не нашел Лауру, — все без исключения пылко любят Шекспира. Я не могу сказать этого о себе, вероятно, потому, что мало сравнительно его знаю.

— Что яг, вам можно позавидовать. Откройте для себя скорей чудесный мир, населенный подчас неповторимыми, по всегда живыми людьми. Вряд ли на свете существовал когда-нибудь еще один такой сердцевед и мудрец, как гений из Стратфорда-на-Эвоне.

— Полю, конечно, более всего по душе Ромео, — улыбнулась Липа Шелер. Ее маленькое желтое личико при атом сморщилось и напомнило Лафаргу мятую кожуру земляного ореха. — Лишь бы не Отелло, — поддела молодого студента неугомонная старая дева.

Поль засмеялся низким, басовитым смехом и, извинившись, вышел. Были уже сумерки. Ленхен прошла мимо него по лестнице с зажженной керосиновой лампой в кабинет Маркса. В маленькой гостиной на первом этаже Лафарг увидел Женнихен. Она сидела за бюро и старательно вклеивала в «Книгу признаний» овальные фотографии авторов ответов.

— Вы ищете Лауру? Она сейчас придет сюда, — сказала девушка, не оборачиваясь.

Женнихен осторожно прикрепила головку Элеоноры над ее «Исповедью», а ножки в черных ботиночках приклеила внизу посередине листка у подписи. Полюбовавшись своей работой, она заговорила с Полем:

— Хотите, я прочту вам признания нашего Виски? Это уникальный документ.

— Конечно, мисс Женни. Предвижу, как это должно быть забавно.

— Не имея портрета почтенного пса, я вынуждена была воспользоваться переводной картинкой. Не правда ли, похож? — Женни показала смешную лохматую собачью голову.

— Сходство с мистером Виски полное, — серьезно подтвердил Поль.

— И я нахожу это. Итак, внимание.

Женни начала громко читать:

— «Вопрос. Достоинство, которое вы цените больше всего в людях?

Ответ. Лаять на нищих.

…у мужчин?

— Сварливость.

…у женщин?

— Задиристость.

Ваша отличительная черта?

— Постоянное чувство голода».

Поль весело рассмеялся.

— Вы, однако, проникли в самую сущность собачьей психологии.

— «Ваше любимое занятие?» Знаете, что шепнул мне Виски в ответ на этот вопрос? «Грызть кости».

«Ваше представление о счастье?

— Послеобеденная прогулка.

…о несчастье?

— Быть окунаемым в воду.

Ваш любимый герой?

— Пес Одиссея.

…героиня?

— Подыскивается.

Ваш любимый прозаик?»

— Конечно, Бюффон, — подсказал Лафарг.

— «Ваше житейское правило?

— Ешь и веселись.

Девиз?

— Если стеснять себя, то удовольствие невозможно».

— Ну, знаете, мисс Женни, вы мастерски воспроизвели но только четвероногого, но и двуногого эгоиста, — сказал Лафарг, еще раз перечитав признания Виски и вдоволь посмеявшись.

— Но у Виски такая добрая душа. Жаль, если его ответы не отразили этого, — пошутила Женнихен.

В комнату вошла Лаура. Свет зажженной на столе лампы упал на ее темно-красное шерстяное платье и узенькие черные туфли, выглядывавшие из под пышной, отделанной тесьмой юбки. Лицо девушки оставалось в тени.

— Наша Ди все еще увлечена своей книжкой признаний. Она поставила себе целью познать всех встречающихся на ее пути людей с помощью нескольких вопросов и ответов. Как было бы хорошо, если б люди узнавались столь просто. Увы, игра остается игрой, шуткой, — сказала Лаура. — Исповедовались ли вы уже, Поль?

— Нет еще. Если вы позволите, однако, я сначала разожгу камин. В мое представление о несчастье всегда включался холод. Я чертовски не люблю мерзнуть.

— Вам следовало бы вернуться на родной остров Кубу. Он кажется мне одним из блаженных островов Кампанеллы, прекрасным, как мифическая Эллада.

Женнихен вышла, сославшись на необходимость переписать кое-что для отца. Обернувшись в дверях, она напомнила Лафаргу:

— Не забудьте ответить на вопросы. Книга на столе.

Когда огонь в камине запылал, Поль подошел к столу, за которым сидела Лаура. В комнате было очень тихо. Никто не прерывал молчания. Поль пододвинул книгу признаний и принялся писать.

— Вот как, ваша отличительная черта — опрометчивость, — заметила Лаура, читая из-за спины молодого человека его ответы. — А почему вы скрываете имя любимой героини?

— Я не могу ее назвать. Имена, которые мне больше всего нравятся, — это Лора и Маргарита. Если вы любопытствуете узнать мой любимый цвет глаз, то он… — Поль посмотрел как-то особенно на Лауру, — …с золотистым отливом. Но я умолкаю, так как мой девиз: «Прежде чем говорить, поверни язык семь раз во рту». Пусть за меня сегодня говорит Петрарка.

Мне хочется тебе, Сеннуччо мой,

Сказать о том, какую жизнь веду я.

Я тот, что был: любя, томясь, тоскуя,

Горю Лаурой, верен ей одной.

Вот лик ее…

Поль остановился и коснулся руки девушки.

То гордый, то простой,

То строг, то благ, то хмурясь, то ликуя,

То сдержанность, то шалость знаменуя,

Он — ласковый, иль гневный, иль немой;

Вот запоет она; вот сдержит шаг;

Вот сядет медленно; вот обернется;

Вот чудным взором мне взволнует кровь;

Вот скажет что-нибудь; вот улыбнется;

Вот побледнеет…

Поль встал. Глаза его жгли.

— Я люблю тебя, Лора, и ты, я знаю, ответишь мне тем же, — внезапно переходя с рифм на прозу, закончил Поль и поцеловал девушку. — Ты будешь моей женой.

— Я не уверена, что достаточно люблю тебя, — попыталась протестовать Лаура, — но, кажется, ты убедил меня в том, что кто горит, тот зажигает, — добавила она, не отнимая руки, которую горячо целовал Лафарг.

В тот же вечер молодые люди сообщили родным о своем решении обвенчаться. Наконец-то Лаура, столько раз отвергавшая брачные предложения и считавшаяся поэтому в семье безнадежно нерастопляемо-ледяной, полюбила.

Не скрывая своей радости, Маркс сказал, добродушно щуря глаза и смеясь:

— А я-то думал, что это ради меня, старика, наш мулат так часто сиживал допоздна на Мейтленд-парк Род. Не тут-то было, он, оказывается, давно уже присмотрел в Модена-вилла кой-кого помоложе. Впрочем, будь я в его возрасте, то поступил бы, верно, точно так же.

Однако свадьбу Лауры решено было отложить до той поры, когда жених закончит свое образование и получит Диплом врача.

— Надоест еще быть замужем, а вот в невестах походить — это короткая радость, — назидательно сказала Елена Демут и почему-то всплакнула.

— А знаете ли вы, какая отличительная черта нашего диктатора Ленхен? — объявила Тусси. — Она сама написала об этом в своей исповеди: «Любовь к молодым Марксам». Каково?


Международное Товарищество полностью завладело Марксом. Он часто выступал перед рабочими по самым разнообразным злободневным вопросам. На празднестве, устроенном поляками-изгнанниками вместе с Интернационалом, Маркс произнес речь, в которой заявил, что без независимости Польши не может быть свободной Европы. Споря с теми, кто недооценивал значение Польши, Маркс указал, что отмена крепостного права еще более укрепила царизм и Россия, как и прежде, остается оплотом европейской реакции, всех привилегированных классов против социальной революции. Независимая Польша послужит предварительным условием «социального возрождения» Европы.

В середине ноября 1866 года первая часть рукописи «Капитала» была отправлена в Гамбург Отто Мейснеру, издателю демократической литературы, который до этого напечатал брошюру Энгельса, направленную против лассальянцев.

Весной Маркс решил сам отвезти остальную часть книги в Гамбург к издателю Мейснеру и в ожидании первых корректурных листов посетить в Ганновере своего последователя и многолетнего корреспондента врача Людвига Кугельмана.

Как только весть о предполагаемом отъезде Маркса на континент дошла до Германии, одна из ганноверских газет сообщила, что глава Интернационала собирается уехать с острова, чтобы подготовить восстание в Польше. Через Кугельмана Маркс вынужден был опровергнуть эту ложь там же, где ее распространили. Заявление Маркса было напечатано в «Газете для Северной Германии» в конце февраля.

Накануне отъезда Маркс выкупил из ломбарда свое пальто и часы.

Маркс уезжал в приподнятом, отличном настроении. В эти дни Интернационал одержал большую победу. Бастующим парижским рабочим бронзового производства с помощью вмешательства Международного Товарищества удалось получить существенную денежную поддержку от английских тред-юнионов. Узнав об этом, хозяева предприятий тотчас пошли на уступки. Случай этот, столь необычный, наделал немало шуму в французской прессе и значительно поднял престиж Интернационала.

Морской переезд из Англии на континент оказался очень трудным, так как пароход попал в опасный шторм. Маркс, однако, хорошо переносил качку и чувствовал себя превосходно среди немногих пассажиров, избежавших морской болезни. Добравшись до Гамбурга, он послал Энгельсу веселое шуточное письмо:

«…вид заболевших и слабеющих спутников отравил бы мне дальнейшее путешествие, если бы некоторое ядро не держалось стойко. То было «ядро» очень «смешанного» состава, а именно: немецкий капитан, очень похожий на тебя лицом, но малого роста; в нем было так же много твоего юмора и то же добродушно-фривольное подмигиванье глазами; лондонский скотопромышленник, настоящий Джон Буль;…немец из Техаса и — это главная персона — немец, который уже 15 лет разъезжает по восточной части Перу, в местности, лишь недавно зарегистрированной в географии, где, между прочим, еще исправно едят человеческое мясо. Это — сумасбродный, энергичный и веселый парень. Он имел при себе ценную коллекцию каменных топоров и т. п., которые заслуживали того, чтобы быть найденными в «пещерах». И — в виде приложения — одна дамская особа (все остальные дамы, больные морской болезнью, лежали в дамской каюте), старая кляча с беззубым ртом, великолепно, по-ганноверски, говорящая, дочь какого-то допотопного ганноверского министра, по фамилии фон-Бер или что-то в этом роде; теперь она уже давно исправительница рода человеческого, пиетистка, филантропка — друг рабочих… В четверг вечером, когда буря наиболее неистовствовала, и все столы и стулья танцевали, мы кутили en petit comité[1], в то время, как старая кляча лежала на диване, откуда толчки парохода время от времени сбрасывали ее на пол, в середину каюты, очевидно, чтобы ее немного развлечь… Наш немецкий дикарь со смехом рассказывал о… свинствах дикарей… Образчик: его принимают в качестве гостя в индейской хижине, где как раз в этот день женщина разрешилась от бремени. Послед приготовляется в виде жаркого, и ему — это высшее выражение гостеприимства — дают его отведать!»

Энгельс немало веселился, перечитывая письмо друга.

Повидав своего издателя и договорившись с ним о выпуске книги, Маркс отправился в Ганновер.

Людвиг Кугельман как врач пользовался хорошей репутацией в своем городе, имел изрядную практику и жил вполне зажиточно. Еще будучи студентом, он прочитал книги Маркса и написал ему восторженное письмо. Между ним и лондонским изгнанником началась переписка, длившаяся несколько лет до их очного знакомства. Кугельман писал Марксу по условному адресу, называя его А. Вильямсом, чтобы письма избегли цензуры. Он неоднократно приглашал творца глубоко чтимого им учения к себе, но только в 1867 году желание его наконец сбылось.

Известие о приезде дорогого гостя вызвало в семье врача великую сумятицу. Молодая, миловидная жена Кугельмана, Гертруда, уроженка, как и Маркс, Рейнландии, страшилась показаться невежественной столь выдающемуся человеку. Ее восьмилетняя, не по годам развитая, наблюдательная дочь Франциска слышала, как отец, успокаивая оробевшую мать, предсказывал, что никогда ни о одним человеком не будет она чувствовать себя так непринужденно и приятно, как в обществе Маркса. Так оно и случилось. Вместо ожидаемого чопорного и важного господина в гостиную вошел элегантно одетый, приветливо улыбающийся человек, который после нескольких минут уже казался всем, впервые его увидевшим, давно знакомым. Для каждого нашел он доброе слово. Госпоже Кугельман особенно понравился мягкий, рейнский говор, раскатистый смех Маркса и то, как, улыбаясь, он щурил заметно близорукие глаза.

Маркс не мог не оценить сердечности и стремления всех членов семьи Кугельмана сделать его пребывание в их доме особо приятным. Здоровье его улучшалось с каждым днем. Он позабыл на время о болезнях и радовался, что был снова на родной земле.

В свободные, обычно ранние часы, за чашкой кофе, приготовленной с завидной старательностью и уменьем госпожой Кугельман, которую за благовоспитанность и изящные манеры Маркс тут же в шутку прозвал графиней, велись нескончаемые разговоры. Беседа всегда бывала очень занимательной, Маркс говорил просто, никогда но впадая в поучительный тон. Беспощаден он был, лишь когда высмеивал всякую преувеличенную чувствительность и слащавость в ком бы то ни было. Он тотчас же схватывал фальшивую поту, наигранность в поведении или словах. Тогда, саркастически улыбаясь, цитировал он стихи Гейне:

Раз барышня стояла

Над морем в поздний час

И горестно вздыхала,

Что солнца луч погас.

Гертруда Кугельман интересовалась философией, и Маркс терпеливо, в самой доступной форме, объяснял ей, в чем особенности и различия взглядов Фихте и Шопенгауэра. Нередко приводил он примеры и из Гегеля.

— Увы, — заметила как-то Гертруда со вздохом, — я никак не могу попять учения этого великого немецкого философа.

Желая ее ободрить, Маркс, улыбнувшись, сказал полушутя:

— Пусть это вас не смущает. По словам самого Гегеля, ни один из его учеников не понял его, кроме Розенкранца, да и тот понял неправильно.

С Людвигом Кугельманом у Маркса установились приятельские отношения. Он прозвал неустанно восхищавшегося нм врача в шутку Венцелем и затем всегда так к нему и обращался. Прозвище это произошло вследствие забавного рассказа самого Кугельмана о его путешествии в Прагу, где гид поведал ему о добром и злом Венцелях — двух чешских правителях. Один царь Венцель творил множество злодеяний, другой, с тем же именем, немало добра. С тех пор, в зависимости от высказываний Кугельмана, Маркс называл его либо хорошим, либо нехорошим Венцелем.

Обычно до обеда Маркс оставался один в кабинете, который, помимо спальни, был предоставлен ему в доме Друзей. Он писал письма, читал газеты и правил корректуру первого тома «Капитала».

На письменном столе возвышался чернильный прибор, украшенный статуэткой Минервы. Богиня держала в руке филина — символ мудрости. Это дало повод Марксу прозвать маленькую дочь Кугельмана, Френцхен, которая полюбилась ему своим пытливым, быстро схватывающим все услышанное, не по-детски глубоким умом, Совушкой.

По утрам, осторожно постучавшись в дверь и сделав церемонный книксен, немного стесняясь, Совушка подходила к большому креслу. Карл подхватывал ее и усаживал на колени, и скоро из кабинета доносился детский смех и веселый говор. Дети находили в Марксе неиссякаемый кладезь забавных историй, сказок и шуток. Восьмилетняя Франциска пылко привязалась к грозному, по мнению врагов, и сердечнейшему для друзей вождю крепнувшего из месяца в месяц Интернационала.

В мирные, радостные дни пребывания в Ганновере Маркс ответил и на давно полученное письмо своего единомышленника, горного инженера, немца Зигфрида Мейера, поселившегося в Соединенных Штатах, в Нью-Йорке.

Письма нередко отражают душу того, кто их пишет, тайное тайных сердца. Маркс писал:

«Вы, вероятно, очень плохого мнения обо мне и будете еще худшего, если узнаете, что Ваши письма не только доставляли мне большую радость, но и были для меня настоящим утешением на протяжении того очень мучительного периода, когда они приходили ко мне. Сознание, что я привлек к нашей партии ценного человека, стоящего на высоте ее принципов, вознаграждало меня даже за самое худшее. К тому же Ваши письма были полны самых дружеских личных чувств по отношению ко мне, а Вы понимаете, что, ведя жесточайшую борьбу со всем (официальным) миром, я меньше всего могу недооценивать это.

Итак, почему же я Вам не отвечал? Потому что я все время находился на краю могилы. Я должен был поэтому использовать каждый момент, когда я был работоспособен, чтобы закончить мое сочинение, которому я принес в жертву здоровье, счастье жизни и семью. Надеюсь, что этого объяснения достаточно. Я смеюсь над так называемыми «практическими» людьми и их премудростью. Если хочешь быть скотом, можно, конечно, повернуться спиной к мукам человечества и заботиться о своей собственной шкуре. Но я считал бы себя поистине непрактичным, если бы подох… не закончив своей книги, хотя бы только в рукописи.

Первый том работы появится через несколько недель в издании Отто Мейснера в Гамбурге. Заглавие: «Капитал. Критика политической экономии».

В этот же период Бисмарк снова прислал к Марксу одного из своих приближенных, в этот раз не Бухера, а хориста Варнебольда. Глава прусского правительства хотел бы использовать доктора Карла Маркса и его большие таланты на благо немецкого народа. Карл тотчас же сообщил об этом Энгельсу и вскоре получил ответ.

«Я так и думал, — писал ему друг, — что Бисмарк постучится к тебе, хотя и не ожидал, что он так поспешит. Характерно для образа мыслей и кругозора этого субъекта, что он мерит всех людей на свой аршин. Конечно, буржуазия должна восхищаться современными великими людьми, в них она видит свое отражение. Качества, при помощи которых Бонапарт и Бисмарк достигли успеха, это качества купца: преследование своей цели путем выжидания и экспериментирования, пока не угадаешь благоприятного момента, дипломатия всегда открытой задней двери, уменье торговаться и выторговывать, проглатывать пощечины, когда это требуется в интересах дела, клясться, что ne soyons pas larrons[2], словом, быть купцом во всем… Бисмарк думает: ничего, попытаюсь установить связь с Марксом, в конце концов я все-таки улучу благоприятный момент, и тогда мы вместе обделаем дельце»..

Снова Маркс без малейших колебаний отверг предложение Варнебольда, несшее ему богатство и положение в среде правящей буржуазии и помещиков, а главное, возвращение с семьей на родину.

И опять пошел, не оглядываясь, своим тернистым путем революционера, вождя рабочих.

Мир, согласие, веселье царили обычно в доме Кугельмана. Маркс, полный надежд на будущее, был душевно уравновешен. Только однажды в гостиной Людвига Кугельмана произошла тяжелая сцена, когда кто-то посмел неуважительно отозваться об Энгельсе и намекнуть, что тот, будучи столь состоятельным человеком, мог бы помогать Марксу больше. Карл вспылил, так как не терпел, если кто-либо осмеливался обижать дорогого ему человека. Дружба была в его глазах священным и великим чувством, соединявшим навсегда людей. Побледнев, он произнес, четче, чем всегда, выговаривая каждый слог:

— Между Энгельсом и мной существуют такие близкие и задушевные отношения, что никто не вправе вмешиваться в них.

Дружба между Марксом и Энгельсом крепла из года в год. И по-прежнему, когда они бывали в разлуке, то постоянно переписывались друг с другом.

Отчитываясь во всем происходящем, Маркс писал как-то Фридриху из Ганновера:

«Я надеюсь и глубоко уверен, что через год я уже настолько завоюю себе положение, что смогу в корне реформировать свое экономическое положение и стать, наконец, на собственные ноги. Без тебя я никогда не мог бы довести до конца этого сочинения и — уверяю тебя — мою совесть постоянно, точно кошмар, давила мысль, что ты тратишь свои исключительные способности на торговлю и даешь им ржаветь главным образом из-за меня… С другой стороны, не могу скрыть от тебя, что мне предстоит еще один год of trial[3]… Но чего я боюсь больше всего… так это возвращения в Лондон… Долги там значительны… снова домашние неприятности… беготня, вместо того, чтобы со свежими силами и беспрепятственно приняться за работу.

Д-р Кугельман и его жена относятся ко мне самым любезным образом и исполняют малейшее мое желание. Они превосходные люди. Они, действительно, не оставляют мне времени для того, чтобы углубиться в «мрачные пути своего собственного я».

В Ганновере, как всегда и везде, Маркс жадно вглядывался во все происходящее вокруг него. Очень скоро он убедился, что прусские правительственные чиновники хозяйничали и тиранили народ с чисто средневековой азиатской жестокостью. Не имея, однако, достаточной власти, чтобы по своему расчету и произволу переместить население из непрусских в прусские провинции, они попытались сделать это с мелкими служащими. Даже местных почтальонов под угрозой увольнения отправляли в центральные округа. Множество гессенцев, ганноверцев эмигрировали в Соединенные Штаты. Они бежали кто от налогов, кто от тягот воинской повинности и невыносимых политических условий, от режима сабли и постоянно угрожающей военной бури.

Маркс интересовался также положением немецкой промышленности. Вместе со знакомым директором акционерного литейного завода он обошел как-то все цехи этого производства и нашел там немало современных машин. Но при изготовлении деталей применялась еще ручная обточка, чего не было уже давно на заводах англичан и шотландцев.

Время пребывания в Ганновере промчалось быстро. Сердечно простившись с «добрым и злым Венцелем», с «графиней» и Френцхен, Маркс вернулся в Лондон.

В типографии О. Виганда в это время заканчивали печатать «Капитал».

Шестнадцатого августа 1867 года, в 2 часа ночи, Маркс написал Энгельсу:

«Дорогой Фред!

Только что закончил корректуру последнего листа (49-го). Приложение — о формах стоимости, — напечатанное мелким шрифтом, занимает 1¼ листа.

Предисловие тоже отослал вчера прокорректированное. Итак, этот том готов. Только тебе обязан я тем, что это стало возможным! Без твоего самопожертвования ради меня я ни за что не мог бы проделать всю огромную работу для трех томов. I embrace you, full of thanks![4]

Прилагаю два чистых листа.

Пятнадцать фунтов стерлингов получил, большое спасибо.

Привет, мой дорогой, верный друг!»

Дописав письмо, Маркс встал из-за стола. Он как бы мысленно вглядывался, вслушивался в самого себя. С удивлением заметил он, что не испытывает радости, которая, казалось бы, должна сопровождать окончание столь трудного творческого пути. «Я будто колос после обмолота», — подшутил он над собой. Были только усталость и неясное беспокойство. Достаточно ли отработана книга, каково ее будущее? Маркс курил, медленно прохаживаясь по комнате. Почти четверть века его жизни вобрало в себя это его детище. Время в его воображении как бы повернуло свое течение вспять. Париж, первые месяцы счастливой близости с Женни на улице Ванио. Тогда впервые вдвоем слушали они Девятую симфонию Бетховена. Маркс вспомнил мелодию финала, шиллеровские слова, переложенные на музыку. От страдания к радости! Незаметно для себя Карл начал тихонько напевать мотив этой жизнеутверждающей симфонии. Ему показалось, что в кабинет ворвались извне ее могучие звуки. Но вдруг они исчезли, и многоголосый хор поднял ввысь «Марсельезу». Карл увидел площадь близ парижской ратуши. Революционное шествие. Бланки на плечах демонстрантов, с глазами, горящими как факелы, двигался к нему навстречу. Праздники истории! Неповторимые дни опьяняющих надежд и счастья. Затем темная беззвездная ночь в Кёльне. Маркс один за столом над кипами исписанных и готовых к печати листов «Новой Рейнской газеты». Июньские дни. Кровавые рассветы. Поражение революции.

Маркс подошел к окну, раздвинул шторы. Чуть пробивался скучный темно-лиловый рассвет. Ему вспомнились две нищенские каморки на Дин-стрит. Смерть его четырех детей. Муш. Маленький веселый «полковник», умерший на отцовских руках. Ах, этот предсмертный взгляд ребенка, доверчивый, недоумевающий, казнящий, как любая пытка. Память поднимала со дна и раскладывала перед Карлом одну за другой картины его невеселого прошлого. Самая страшная из войн, война с нищетой, наполнила многие десятилетия его жизни. И всегда он видел себя поглощенным тем, что теперь было окончено. «Капитал»! Столько лет, что бы он ни делал, творчество звало, требовало. Днем и ночью он был его данником, и вот настала разлука. Книга уйдет в мир, навстречу людям, скрестится с их жизнью. Но никогда связь творца и творения не обрывается. Оно станет его глашатаем, той частью существа автора, которая останется жить.

Сбылись сроки. Первый том «Капитала» скоро увидит свет. Карл вспомнил всех, кого любил и кто не дожил до этого часа. Дорогой усопший друг Вильгельм Вольф. После его кончины Маркс собирался написать о нем книгу, но помешала работа над «Капиталом».

«Бедняга Люпус, он так часто брюзжал, что я медлителен как черепаха и не перестаю переделывать текст», — подумал Маркс. Подойдя к письменному столу, он с чувством благоговейной печали и любви написал на титульном листе рукописи:

«Посвящается

моему незабвенному другу,

смелому, верному, благородному,

передовому борцу пролетариата

ВИЛЬГЕЛЬМУ ВОЛЬФУ.

Родился в Тарнау 21 июня 1809 года.

Умер в изгнании в Манчестере 9 мая 1864 года».

Подобно Прометею, предрекшему гибель всемогущему Зевсу, Маркс в главном труде жизни своей — «Капитале» — предсказал неизбежность гибели буржуазного общества. Он открыл закон развития капитализма и первый указал на пролетариат как силу, способную привести в исполнение приговор истории.

«Капитал» монументален и неисчерпаем. Он как бы высечен из одной гигантской глыбы мрамора рукой великого ваятеля. Все в этом гениальном, энциклопедическом труде, цельном, логичном, строгом и сложном, неоспоримо. С каждым десятилетием то, что прежде казалось трудным для понимания в «Капитале», становится яснее, нагляднее и доступнее. Учение Маркса принадлежит векам. Оно сияет, как путеводная звезда, для все новых и новых поколений. Этим служением вечности и проверяется гений, всегда предвосхищающий будущее.

Вывод Маркса, что в обществе, так же как в природе, все вновь зародившееся диалектически меняется, крепнет, набирается сил, расцветает, вынашивает в себе зародыш нового строя, чтобы затем постепенно увянуть и погибнуть, уступив место окрепшим побегам, произвел переворот в понимании всемирной истории.

Каждый новый общественно-экономический уклад, появившись и достигнув своего предела, обречен на умирание и на замену его более совершенным видом. Первобытно-общинный строй сменился рабовладельческим, на смену феодализму пришел капитализм, и все это было связано с изменением и развитием способа производства.

Хаос и произвол, господствовавшие в понимании истории и политики, сменились благодаря историческому материализму цельной и стройной научной теорией.

Идеалистическая философия рассматривала историю общества как таинственные произвольные деяния отдельной личности, как следствие воли и желаний людей. Но действительность жестоко опровергает эти представления. Развитие человечества идет по законам, существующим и действующим независимо от воли людей. Человек может эти законы изучить, познать, учитывать их в своих действиях, использовать их в своих интересах, но он не может их отменить или изобрести новые.

Исторический материализм вооружил пролетариат знанием путей революционного преобразования общества. Материалистическое понимание истории привело к необходимости изучения не поступков отдельных личностей, а действия классов.

Движущей силой истории человечества — по учению Маркса — являются люди труда. Они играют главную роль в производственном процессе, они творцы всех богатств мира, необходимых для существования общества.

В зависимости от способа производства складываются и особенности строя, политических учреждений, образ мыслей людей, их идеи, теории. Общественное бытие определяет общественное сознание.

Взгляды людей — политические, правовые, художественные, философские, религиозные — зависят от господствующих производственных отношений между людьми. Они коренным образом изменяются с изменением производственных отношений. Раз возникнув, общественный и политический уклад становится силой, воздействующей на условия, его породившие.

Другим важным открытием Маркса было выяснение отношений между капиталом и трудом. В буржуазном обществе, объяснил Маркс, рабочая сила продается так же, как и всякий товар. Однако живая сила рабочего в течение дня создает значительно больше, чем необходимо для того, чтобы покрыть издержки производства. В процессе труда рабочим создается прибавочная стоимость. Именно она составляет цель капиталистического производства, является основой капитализма.

Производство прибавочной стоимости, или нажива, говорил Маркс, — таков абсолютный закон капиталистического способа производства.

Именно прибавочная стоимость является источником всех доходов эксплуататорских классов: и прибыли промышленника, и торговой прибыли купца, и ссудного процента банкира, и ренты землевладельца.

Однако процесс присвоения капиталистом результатов прибавочного, или бесплатного, труда рабочего замаскирован заработной платой. Это дает возможность капиталисту утверждать, что сделка по покупке физической силы была честная и труд рабочего оплачен сполна.

Некогда рабовладелец отбирал у раба все и постепенно физически уничтожал его. Крепостной трудился на господина и лишь затем работал на своем клочке земли, чтобы прокормиться. Зависимость и угнетение были тогда ясно видимы. Теперь, в буржуазном обществе, угнетение хитро спрятано под кажущейся независимостью и свободой работника.

Буржуазное общество, при котором громадное большинство народа эксплуатируется незначительным меньшинством, было разоблачено Марксом без пощады.

Он достиг небывалых вершин научного познания и облек свое гениальное творение в прекрасную форму. Его книга явилась научной поэмой, которая раскрыла до самых недр всю сущность современного капитализма для того, чтобы вынести ему суровый приговор и обосновать неизбежность появления нового общества. В «Капитале» исследуется буржуазное общество в его возникновении, развитии и упадке. Дни капитализма сочтены — таков пророческий вывод Маркса.

«Монополия капитала становится оковами того способа производства, который вырос при ней и под ней. Централизация средств производства и обобществление труда достигают такого пункта, когда они становятся несовместимыми с их капиталистической оболочкой. Она взрывается. Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют».

«Капитал» объединил все органически связанные между собой звенья в учении Карла Маркса: философию, политическую экономию и учение о социалистической революции. В этом произведении дано глубокое философское и экономическое обоснование пролетарского социализма, учения о всемирно-исторической миссии пролетариата, о социалистической революции, о диктатуре пролетариата.

Маркс превыше всего ставил практику, он всегда подчеркивал решающую роль деятельности, и прежде всего производственной деятельности, в жизни людей. «Общественная жизнь, — писал Маркс, — является по существу практической».

Маркс и Энгельс всегда боролись против принижения сил человеческого разума, выступали против тех ученых, которые проповедовали непознаваемость мира. Оба великих революционера, не щадя сил своих, работали над тем, чтобы открыть законы, движущие человеческое общество, внести свой вклад в дело познания мира.

В центр всех вопросов философии Маркс и Энгельс ставили практику, революционно-практическую деятельность людей, они создали новую, высшую форму материализма, вооружили пролетариат пониманием значения революционной борьбы, как единственного средства коронного изменения существующих общественных порядков. Слова Маркса — освобождение рабочего класса должно быть завоевано самим рабочим классом — стали основным принципом всей деятельности Интернационала.


«Капитал» был встречен коварным вражеским выпадом — полным молчанием.

Здоровье Карла ухудшилось, нищета стучалась в дверь. Снова грозило выселение из квартиры. Между тем приближалась свадьба Лауры и Поля Лафарга. Родителям хотелось одарить новобрачную. Необходимо было пригласить кой-кого из ее подруг и дать молодежи повеселиться. И это стало возможным только благодаря чуткости и заботам манчестерского друга и его самоотверженности. Энгельс все еще занимался ненавистной проклятой коммерцией, чтобы Маркс мог посвятить себя всецело их общему делу.

Будь Маркс одинок, он относился бы вполне равнодушно к материальным лишениям. Он весело рассмеялся, услышав однажды притчу о старике, который просил у судьбы всего одну лишнюю копеечку, и часто повторял, когда дома не было денег:

— И всегда, какой бы ни был достаток, людям не хватает малого, именно только одного лишнего гроша…

Но дети и Женни… Не случайно, отвечая в «Исповеди» на вопрос, что внушает ей антипатию, Женни написала: «Долги». Они преследовали семью Маркса на протяжении нескольких десятилетий, как рок, омрачали дни, подобно черному туману. Когда безденежье грозило здоровью и жизни близких, Маркс с трудом скрывал свои страдания и чувствовал себя как бы в чем-то виноватым. Но, не колеблясь, шел он к избранной цели. Порою мысли о том, следовало ли ему обзаводиться семьей, мучили его. И только Женни снимала с его души страшный гнет. Без ее любви и дружбы Фридриха Маркс не смог бы сделать того, к чему толкал и обязывал его природой данный гений.

Непреодолимые трудности вынудили Карла подумать о переезде в Женеву. Там жизнь была значительно дешевле. Но как мог он оставить Генеральный совет Интернационала, расстаться с библиотекой Британского музея, из сокровищницы которой обильно черпал? Кроме того, Маркс стремился подготовить перевод «Капитала» с немецкого на английский язык, чтобы он стал доступен большему числу читателей.

Нелегко было Марксу. Особенно изнуряло хитрое замалчивание прессой его детища — «Капитала». Этот труд вобрал его знания, опыт, мысли, исследования, открытия нескольких десятилетий. В книге жила великая душа Маркса. Это был итог бытия гения, его подвиг.

«Молчание о моей книге нервирует меня, — признавался он другу. — Я не получаю никаких сведений. Немцы славные ребята. Их заслуги в этой области, в качество прислужников англичан, французов и даже итальянцев, действительно, дали им право игнорировать мою книгу. Наши люди там не умеют агитировать. Однако остается делать то, что делают русские — ждать. Терпение, это — основа русской дипломатии и успехов. Но наш брат, который живет лишь один раз, может околеть, не дождавшись».

Враждебный замысел врагов и невежд — скрыть «Капитал» — приносил большой вред всему рабочему движению. Маркс понимал, какое всесокрушающее оружие дал он своей книгой армии революционеров. Но книгу преднамеренно, упорно и злобно замалчивали, а надо было объяснить, донести учение тем, кому оно предназначалось. Враги постоянно действенны. Заговор критики колол душу, как штык, требовал ответной атаки единомышленников. Энгельс первый понял, что далее ждать нельзя. Между Марксом и большинством человечества, которому он отдал себя всего с юных лет, встало коварное вражеское заграждение: влиятельные газеты принадлежали капиталистам. Энгельс решил сам пробить брешь.

Статьи о книге — то же, что ветер, разносящий семена, что всполох зарниц, освещающих небо из края в край. В битве друг не задастся вопросом, следует ли ему броситься вперед, чтобы спасти друга, и никому не придет в голову осудить этот естественный порыв. Иное бывает в тихой заводи мещанской повседневности, где считается подчас неудобным вступиться за единомышленника, чтобы не подумали о сговоре. Когда цель велика и полезна людям, кому же, как не единомышленнику, прийти на помощь? И соратникам удалось напечатать во многих буржуазных газетах заметки о выходе книги, отзывы на нее и даже поместить биографическую статью об авторе вместе с его портретом. Последнее, однако, не понравилось Марксу, он терпеть не мог того, что могло напоминать рекламу.

— Я считаю это скорее вредным, чем полезным, — объявил он с неудовольствием, — и не соответствующим достоинству человека науки. Редакция энциклопедического словаря Мейера уже давно письменно просила меня доставить ей мою биографию. Я не только не послал ее, но даже не ответил на письмо.

Произведение Маркса было замечено, вскоре появились статьи о «Капитале». Даже Арнольд Руге, многолетний идейный противник Маркса, выступил в печати и заявил, что книга «составляет эпоху и бросает блестящий, порой ослепляющий свет на развитие и гибель, на родовые муки и страшные дни страданий различных исторических эпох. Исследования о прибавочной стоимости вследствие неоплаченного труда, об экспроприации рабочих, которые раньше работали на себя, и предстоящая экспроприация экспроприаторов — классические. Маркс обладает широкой ученостью и блестящим диалектическим талантом. Книга превышает горизонт многих людей и газетных писак, но она совершенно несомненно проникнет в общее сознание и, несмотря на свои широкие задания или даже именно благодаря им, будет иметь могущественное влияние».

Людвиг Фейербах был не менее захвачен титаническим размахом труда Маркса. Он заявил, что «книга изобилует интереснейшими, неоспоримыми, хотя и ужасными фактами». Почтительно и многословно писал о «Капитале» профессор Дюринг, считавшийся знатоком вопроса. Были и нелепые высказывания. Старый поэт Фрейлиграт, которому Маркс подарил «Капитал», сообщал, что вынес много поучительного из чтения книги и знает о самом положительном отношении к ней купцов и фабрикантов на Рейне. Бывший редактор славной «Новой Рейнской газеты» увидел в «Капитале» только полезный источник знания и руководство для молодых коммерсантов.


Прекрасна скромная Ирландия, зеленая, холмистая страна с неоглядными розово-лиловыми от вереска, лаванды и цветущей мяты лугами, светлыми неторопливыми реками и густыми перелесками. Народ, живущий на острове, храбр, умен, мечтателен и музыкален. Арфа — национальный инструмент, и под ее нежный, как колыханье тростника над заводью, аккомпанемент Сарды издавна декламировали поэмы. Странствующие поэты, сказочники, импровизаторы настойчиво призывали ирландцев к борьбе с поработителями. В XVII веке Стюарты, затем Кромвель и Вильгельм III закабалили поэтическую мирную «страну картофельной кожуры», и с тех пор протяжные чистыо звуки арф славили в эпическом стихе борцов за освобождение. Безымянных певцов жестоко преследовали англичане, и арфа все чаще печалилась о бедствиях страны фениев, как в незапамятные времена назывались жители острова Эйрин. Согнанный с пашен колонизаторами народ покидал тихий остров, и свыше трех миллионов людей в начале второй половины века нашло прибежище в других странах. Больше всего изгнанников переселилось за океан, в Соединенные Штаты.

Лицци Бёрнс, вторая жена Энгельса, принимала деятельное участие в движении за освобождение своей родины, начатом революционерами, назвавшими себя фениями в память вольных обитателей острова. От нее дочери Маркса впервые услыхали песни и легенды древней морской страны. Лицци, на редкость благожелательная к людям, отзывчивая, правдивая, скромная и справедливая, научила их любить ее родину и тех, кто боролся с колонизаторами.

Первые объединения фениев появились в конце пятидесятых годов в Америке среди ирландских переселенцев. Затем их тайные кружки возникли в самой Ирландии. Была создана единая организация «Ирландское революционное республиканское братство». Она состояла из интеллигентов, крестьян и рабочих. Программа фениев была проста — борьба против колониального гнета англичан и массового сгона ирландских арендаторов c родных земель новыми чужеземными помещиками. Фении требовали независимости Ирландии, провозглашения республики и передачи земли в собственность тем, кто ее обрабатывал и платил неимоверно большую арендную плату англичанам-землевладельцам.

Энгельс, отлично знавший историю соседнего с Великобританией острова, ознакомил с ней всех обитателей Модена-вилла.

Ирландцам присущ особый, своеобразный юмор, острый, помогающий жить, всегда бодрый, вызывающий радостный смех. Он свойствен только очень гибким, наблюдательным умам. Как нож — ирония может быть убийственна, а может быть целительной и удалять вредные наросты. Шутка ирландцев — следствие подчас завидной проницательности — обычно человеколюбива и не начинена ядом. Лицци Бёрнс обладала чисто ирландским юмором, который очень нравился всем, кто ее знал.

Несколько излишне полная, круглолицая, с задорным маленьким носом, Лицци никогда не унывала и заражала окружающих своим оптимизмом.

Вся семья Маркса сочувствовала фениям и всячески подчеркивала свои симпатии к порабощенному ирландскому народу, столь щедро одаренному в поэзии, литературе и музыке. Лицци Бёрнс и Лаура часто пели дуэтом ирландские народные песни, мелодичные и остроумные. Обычно Женнихен носила подаренный ей повстанческий крест в память польского восстания 1863 года на черной ленте, но после казни в Манчестере ирландских революционеров облачилась в траур и стала носить бесценную революционную реликвию на ленте зеленого, национального, цвета Ирландии. Женщины семьи Маркса как вызов англичанам носили в эту пору зеленые платья.

К рождественским праздникам Тусси вышила в подарок Энгельсу и его жене диванную подушку, узор которой изображал арфу на зеленом фоне. Женинхен участвовала в шествиях и собраниях, на которых провозглашались требования амнистии арестованным фениям. Одну из наиболее значительных демонстраций, организованных в Гайд-парке Международным Товариществом Рабочих, Женни подробно описала ганноверскому врачу Людвигу Кугельману.

«Этот крупнейший в Лондоне парк представлял собою одну сплошную массу мужчин, женщин и детей. Даже деревья до самых макушек были усыпаны людьми. Число присутствовавших составляло, по данным газет, около 70 тысяч человек, но так как газеты эти английские, то цифра, несомненно, слишком низка. Некоторые демонстранты несли красные, зеленые и белые знамена с самыми разнообразными девизами, например: «Держите порох сухим!», «Неповиновение тиранам — долг перед богом!» А выше флагов вздымалась масса красных якобинских колпаков, и несшие их демонстранты пели «Марсельезу».

В ирландском городке Типперери был избран в парламент один из бывших руководителей печатного органа фениев «Айриш пипл» («Ирландский народ») — О’Донован-Росса, приговоренный английским судом к пожизненной ссылке на каторгу. Это стало наиболее сенсационным политическим событием Англии и Ирландии. В семье Маркса ликовали.

«Мы все плясали от радости, — писала Женин. — Тусси вообще неистовствовала… Какую панику вызвало в Англии сообщение об избрании фения!..»

Английская пресса пыталась всячески исказить это происшествие, и особенно изолгался правительственный официоз. Французская демократическая газета «Марсельеза» на основании этой ложной информации газеты гладстоновского министерства поместила сообщение, дававшее неверное освещение событий в Ирландии. Но вскоре в той же газете появилась корреспонденция за подписью Дж. Вильямс, опровергающая ложь английского официоза. За псевдонимом Дж. Вильямс скрывалась дочь Маркса Женин. Восемь статей, в которых проявилось незаурядное дарование смелого, умного журналиста, об ирландских фениях напечатал Дж. Вильямс. Только одну из них Женни писала вместе с отцом. Корреспонденции Вильямса обратили на себя внимание читателей и вызвали многочисленные отклики.

Маркс высоко оценил творчество дочери и в шутку прозвал ее «наш знаменитый Вильямс»; а Энгельс, знаток ирландских дел, поздравил ее и поощрил:

— Мистер Дж. Вильямс имеет славный и вполне заслуженный успех. Браво, Женни!

Мастерски написанные корреспонденции Женни Маркс возымели свое действие, и премьер-министр Англии Гладстон на одном из заседаний палаты общин вынужден был наконец согласиться расследовать зверское обращение с заключенными фениями. Одновременно, верный своей политике удушения Ирландии, он внес на обсуждение законопроект об отмене в этой колонии конституционных свобод и о введении там осадного положения.

Борьба разгоралась. Интернационал помогал ирландскому народу и способствовал распространению во всем мире истины о его трагическом положении.

Общность интересов и стремление помочь ирландцам соединили жену Маркса и Лицци. Они искренне привязались друг к другу. В Лицци было то душевное равновесие, которого так искала измученная жизненными трудностями и заботами Женни. Ей нравился здравый практический природный ум Лицци, ее смелость и способность к самоотверженности. Жена Маркса не уставала помогать борющимся фениям. Она перевела на французский язык много стихотворений томившегося в тюрьме, избранного в парламент любимца своего народа ирландца О’Донован-Росса, за освобождение которого ратовала в печати младшая Женни. Вместе с дочерьми жена Маркса посещала собрания в защиту фениев и привлекала немцев-изгнанников к движению солидарности с ирландским народом.

В доме Энгельса и его жены в Манчестере находили в эту пору приют многие ирландские революционеры. Оказывая поддержку фениям, Энгельс в то же время сурово осуждал их заговорщицкую тактику, недостаточное общение с свободолюбивыми соотечественниками, попытки устраивать местные восстания и прибегать к террору.

События в Ирландии захватили и Маркса. Несмотря на непрекращающиеся мучительные карбункулы, он согласился выступить в Лондонском коммунистическом просветительном обществе немецких рабочих с докладом об Ирландии.

Маркс был непревзойденным оратором. Своим воодушевлением и силой убеждения он привлекал к себе слушателей, разных по уровню развития, и был понятен каждому. Он без особого труда разоружал противников и завоевывал союзников. Глубина его знаний и ясность мышления служили падежным арсеналом, и он оставался непобедимым в любой схватке, покоряя сердца людей. Он был также увлекательным педагогом, одинаково убедительным для неграмотного щетинщика, бунтующего студента или самонадеянного профессора.

Говоря об Ирландии, Маркс поведал слушателям о тех бедствиях, которые она испытывала, сделавшись английской колонией.

Земледельческое население, говорил Маркс, питалось только картофелем и водой, так как пшеница и мясо отправлялись в Англию. Вместе с продуктами и рентой из страны вывозились также удобрения, земля была истощена. Часто в той или иной местности возникала картофельная болезнь и в 1846 году привела к всеобщему голоду. Миллион человек умерли от недоедания. Картофельная болезнь была следствием истощения почвы, результатом английского владычества. Высокие цены на мясо и банкротство еще оставшихся мелких землевладельцев способствовали сгону крестьян с участков и превращению их земли в пастбище для скота. Свыше миллиона ста тысяч человек были вытеснены 9600 тысячами овец.

Только при монголах в Китае когда-то обсуждалась возможность уничтожения городов, чтобы очистить место для овец.

Ирландский вопрос являлся поэтому не просто национальной проблемой, а вопросом о земле, вопросом о существовании, жизни пли смерти для огромного большинства ирландского народа.

Сообщая Энгельсу различные подробности о своем выступлении, Маркс не мог удержаться от шутки по поводу карбункулов, мешавших ему сидеть: «Вчера я прочел в нашем немецком рабочем союзе (но там были представлены еще три других немецких рабочих ферейна, всего около ста человек) полуторачасовой доклад об Ирландии, так как «стоячее» положение теперь для меня самое «легкое».

Маркс много писал об ирландских делах. Он увидел, что из-за безработицы Ирландия выбрасывает на английский рабочий рынок избыток своего населения и этим снижает заработную плату английского труженика. Между работниками ирландцем и англичанином начинается борьба за труд, за кусок хлеба, приводящая к взаимной ненависти и раздорам. Английский пролетарий озлобляется, считая ирландца конкурентом, и противопоставляет ему себя как представителя господствующей нации. Ирландец ярится на англичанина, считая его врагом и орудием порабощения своей родины. Это зло перекинулось и в Америку, куда потянулись согнанные с родных земель бедняки из разоренной Ирландии.

Интернационал, по мнению Маркса и Энгельса, должен повсюду, открыто отстаивать права Ирландии, а обязанностью Генерального совета было пробуждение в английском пролетариате сознания, что национальное освобождение Ирландии не только дело отвлеченной справедливости и человечности, но первое условие его собственного социального освобождения.

Бурный подъем революционной борьбы ирландского народа за свою независимость, восстание фениев в феврале и марте 1867 года заставили Маркса вплотную заняться вопросом, которому он придавал огромное теоретическое и политическое значение. Учтя соотношение сил в самой Англии и революционные возможности ирландского освободительного движения, Маркс заново пересмотрел все, что думал о положении в Ирландии.

Если раньше он полагал, что рабочее движение угнетающей английской нации принесет свободу Ирландии, то теперь пришел к выводу, что национальное освобождение «Зеленого острова» должно послужить предварительным условием освобождения английского рабочего класса.

Маркс с гениальной проницательностью вскрыл заинтересованность не только ирландского, но и английского народа в уничтожении национального гнета на соседнем острове. Он стремился утвердить идею боевого союза английских чартистов с борцами за независимость Ирландии. В качестве лозунга английского рабочего движения Маркс обосновал требование о предоставлении Ирландии национальной независимости, вплоть до ее отделения от Англии. На опыте Ирландии Маркс, сделав дальнейший шаг в развитии своих идей по национальному и колониальному вопросу, пришел к выводу о необходимости сочетания национально-освободительного движения в этой первой английской колонии с борьбой пролетариата за социализм во всей метрополии. В Генеральном совете Маркс был неутомимым вдохновителем кампаний, митингов, дискуссий в защиту и поддержку борющейся Ирландии, докладчиком и автором решений по ирландскому вопросу.

В письме Генерального совета Интернационала Федеральному совету романской Швейцарии Маркс обосновал интернациональное значение ирландского вопроса, показав важность разрешения ирландской проблемы для развития международного рабочего движения, прежде всего для успешной борьбы английского пролетариата. Он указал, что одной из основ экономического могущества английских господствующих классов является колониальное угнетение Ирландии.

«Если Англия, — писал Маркс швейцарским руководителям Интернационала, — является крепостью лендлордизма и капитализма, то единственный пункт, где можно нанести серьезный удар официальной Англии, представляет собой Ирландия.

Во-первых, Ирландия является цитаделью английского лендлордизма. Если он рухнет в Ирландии, то он должен будет рухнуть и в Англии. В Ирландии это может произойти во сто раз легче, потому что экономическая борьба сосредоточена там исключительно на земельной собственности, потому что там эта борьба есть в то же время и национальная борьба и потому что народ в Ирландии настроен более революционно и более ожесточен, чем в Англии. Лендлордизм в Ирландии удерживает свои позиции исключительно при помощи английской армии. Как только прекратится принудительная уния этих двух стран, в Ирландии немедленно вспыхнет социальная революция, хотя и в устаревших формах. Английский лендлордизм потеряет не только крупный источник своих богатств, но также важнейший источник своей моральной силы как представителя господства Англии над Ирландией. С другой стороны, оставляя неприкосновенным могущество своих лендлордов в Ирландии, английский пролетариат делает их неуязвимыми в самой Англии.

Во-вторых, английская буржуазия не только эксплуатировала ирландскую нищету, чтобы ухудшить положение рабочего класса в Англин путем вынужденной иммиграции ирландских бедняков, но она, кроме того, разделила пролетариат на два враждебных лагеря. Не происходит гармонического соединения революционного пыла кельтского рабочего и положительного, но медлительного нрава англосаксонского рабочего. Наоборот, во всех крупных промышленных центрах Англии существует глубокий антагонизм между английским и ирландским пролетарием. Средний английский рабочий ненавидит ирландского как конкурента, который понижает заработную плату и standard of life[5]. Он питает к нему национальную и религиозную антипатию. Он смотрит на него почти так же, как смотрели poor whites[6] южных штатов Северной Америки на черных рабов. Этот антагонизм в самой Англии искусственно разжигается и поддерживается буржуазией. Она знает, что в этом расколе пролетариев заключается подлинная тайна сохранения ее могущества.

Этот антагонизм воспроизводится и по ту сторону Атлантического океана. Вытесняемые с родной земли быками и овцами, ирландцы вновь встречаются в Северной Америке, где они составляют огромную, все возрастающую часть населения. Их единственная мысль, их единственная страсть — ненависть к Англии. Английское и американское правительства (то есть классы, которые они представляют) культивируют эти страсти, увековечивая скрытую борьбу между Соединенными Штатами и Англией. Они таким образом препятствуют серьезному и искреннему союзу между рабочими по обо стороны Атлантического океана, а следовательно, и их общему освобождению.

Ирландия — это единственный предлог для английского правительства содержать большую постоянную армию, которую в случае нужды, как это уже имело место, бросают против английских рабочих, после того как в Ирландии эта армия пройдет школу военщины.

Наконец, в Англии в настоящее время повторяется то, что в чудовищных размерах можно было видеть в Древнем Риме. Народ, порабощающий другой народ, кует свои собственные цепи.

Итак, позиция Международного Товарищества в ирландском вопросе совершенно ясна. Его главная задача — ускорить социальную революцию в Англии. Для этой цели необходимо нанести решающий удар в Ирландии».

Маркс призвал рабочий класс угнетающей нации — англичан — к борьбе против всякого национального гнета и доказал, что одной из главных причин слабости английского рабочего движения, несмотря на ого организованность, является всячески разжигаемая английской буржуазией национальная рознь между английскими и ирландскими рабочими. Угнетение Ирландии и других колоний, подчеркивал Маркс, является преградой для прогрессивного развития самой Англии. «Народ, порабощающий другой народ, кует свои собственные цепи» — так определил Маркс важнейший принцип пролетарского интернационализма.


… Восьмого сентября 1867 года в Лозанне собрался 2-й конгресс Интернационала. Основной опорой его все еще оставались тред-юнионы.

В воззвании, которое Генеральный совет издал за два месяца до конгресса, был дан обзор положения международного рабочего движения в третьем году существования Товарищества. В Европе, за исключением Швейцарии и Бельгии, секции не достигли многого. Зато Североамериканский союз в некоторых штатах завоевал для трудящихся восьмичасовой рабочий день. Это была большая победа.

Маркс на конгрессе быть не мог. Не переставая болеть, он продолжал работу над «Капиталом». Среди представителей от Генерального совета находился его сподвижник Эккариус. Съехалось более семидесяти человек. Преобладали делегаты романских стран: французы, итальянцы, бельгийцы.

Конгресс утвердил пребывание Генерального совета в Лондоне, что было очень важно для Маркса и Энгельса, установил обязательный годовой взнос в 10 сантимов для каждого члена Интернационала и подтвердил, что борьба за социальное освобождение рабочего класса неразрывно переплетена с его политической деятельностью. Завоевание политической свободы для рабочих является первейшей необходимостью.

Вместе с третьим годом существования Интернационала закончилась пора его спокойного развития.

После окончания конгресса Женни Маркс сообщила в Женеву соратнику — щеточнику Филиппу Беккеру:

«…Вы не поверите, какую огромную сенсацию во всей прессе вызвал здесь Лозаннский конгресс. После того как газета «Таймс» задала тон, ежедневно печатая корреспонденции о конгрессе, другие газеты также стали посвящать рабочему вопросу не только заметки, но даже длинные передовые статьи, не считая более, что это ниже их достоинства. О конгрессе писали не только все ежедневные газеты, но и все еженедельники».

В этом же письме жена Маркса поделилась своими размышлениями о вышедшем из печати «Капитале».

«Если Вы уже приобрели книгу Карла Маркса, то советую Вам, в случае, если Вы еще не пробились, как я, через диалектические тонкости первых глав, прочитать сначала главы, посвященные первоначальному накоплению капитала и современной теории колонизации. Я убеждена, что Вы, как и я, получите от этих глав огромнейшее удовлетворение. Разумеется, Маркс не имеет для лечения зияющих кровоточащих ран нашего общества никаких готовых специфических лекарств, о которых так громко вопит буржуазный мир, именующий теперь себя также социалистическим, никаких пилюль, мазей или корпии; но мне кажется, что из естественно-исторического процесса возникновения современного общества он вывел практические результаты и способы их использования, но останавливаясь перед самыми смелыми выводами, и что это было совсем не простым делом — с помощью статистических данных и диалектического метода подвести изумленного филистера к головокружительным высотам следующих положений: «Насилие является повивальной бабкой всякого старого общества… Многие не помнящие родства капиталы, функционирующие в Соединенных Штатах, представляют собой лишь вчера капитализированную в Англии кровь детей… Если деньги… «рождаются на свет с кровавым пятном на одной щеке», то новорожденный капитал источает кровь и грязь из всех своих пор, с головы до пят… Бьет час капиталистической частной собственности…» и до конца.

Должна сказать откровенно, что этот изумительный по своей простоте пафос захватил меня, и история стала мне ясной как солнечный свет».


«Снегопад — щедрый живописец. Он постоянно меняет облик города. Зимой даже нескладная полуазиатская Москва красива и нарядна», — думал управляющий петербургского кожевенного завода немец Иосиф Дицген, прибывший по делам во вторую столицу Российской империи. Он ехал в больших санях по широкой Воздвиженке. Рядом с ним сидел высокий, сутулый, узкоплечий студент Петр Иванович Николашин, молодой человек с грустными глазами и насмешливым, чуть искривленным ртом. Он родился и вырос в Москве, но вот уже несколько лет проживал в Санкт-Петербурге, где и познакомился с Дицгеном, которому давал уроки русского языка.

Немец жадно разглядывал незнакомый ему город.

— Колоссальное впечатление, — сказал он, когда сани въехали на Красную площадь, и добавил, подумав: — Восточный город Москва.

Белые ворсистые снежные заплаты скрывали ветхость невысоких домов, убогость ржавых заборов, сгладили бугристую поверхность дурных мостовых.

Широко раскинутый барский город косых переулков и тупиков, похожих на пустыри площадей казался огромным имением, вокруг которого приютились крепостные деревеньки — окраины.

Дицген и Николашин остановились в гостинице Самарина, славившейся кухней, неповторимыми расстегаями с рыбной сочной начинкой. Из окна номера, занятого немцем, открывался красивый внушительный вид на кремлевские башни и стены.

В один из первых вечеров пребывания в Москве Дицген был приглашен на вечер к крупному заводчику, где его представили влиятельнейшему из москвичей, господину Каткову, редактору «Московских ведомостей», о котором он слышал от Николашина как о жестоком реакционере и рьяном прислужнике царизма. За ужином Катков произнес речь:

— Социализм, господа, с его ужасными бедствиями — язва, которой благородное общество заразилось от соприкосновения с народом. Мужики наши и через несколько столетий будут так же темны, как и сегодня, — это, господа, у них врожденное.

— Кость черпая, — поддакнул кто-то.

— Наше дело не допустить социальной анархии. Мы, господа, рождены для великой миссии. Призываю вас к крестовому походу на нигилизм и социализм. Нет такой мерзости, которая не могла бы взойти на их нивах. Но они обречены. Их цель лишена положительного начала и организующей силы.

Дицген был поражен тем, насколько схожи язык и мысли реакционеров во всем мире. Он просил Николашина рассказать ему поподробнее о лидере московских мракобесов.

Свой день Михаил Никифорович Катков обычно начинал с посещения парикмахерской на Тверской, где господствовал элегантнейший француз Жюль. Никто лучше его не знал причуд и слабостей, свойственных влиятельным персонам второй столицы. Сам губернатор и полицмейстер доверяли ему свои бакенбарды и прически. В дни осады Севастополя Жюль знал все перипетии Крымской войны и передавал последние новости своим клиентам задолго до сообщения газет. За добрую взятку юркий цирюльник мог добыть местечко в канцелярии его превосходительства и составить протекцию в салоне какой-нибудь сиятельной дамы. Дицгену настойчиво советовали завести знакомство с этим московским брадобреем.

Немец побывал в парикмахерской Жюля. Покуда шустрые вихрастые мальчуганы приносили горячие щипцы, тазики и салфетки, французский чародей, изогнувшись, отставив ногу в узенькой штанине, нашептывал клиенту всевозможные городские сплетни. Ни один преуспевающий чиновник пли щеголь из Замоскворечья не женился раньше, чем Жюль не давал ему справки по поводу качеств и действительного приданого невесты. Парикмахерская на Тверской, где правил Жюль, была своеобразным клубом, биржей, справочной конторой. Мозольные операторы, дамские куаферы, ходившие на дом, разносили по Москве всевозможные вести. Жюль, этот Фигаро московских чиновников и богатых купцов, становился могущественнее с каждым годом.

Подле парикмахерской, тут же на Тверской, находился «Изидин храм», полубалаган, где невидимый голос отвечал за недорогую плату на заданные вопросы: умрет ли родственник и оставит ли наследство, удастся ли заполучить доходное место, взять на откуп винные погреба, получить прибыльную поставку.

Как раз в то время, когда Дицген брился, пришел Катков. Все мастера засуетились. Жюль поклонился в пояс. Смазанные розовой помадой волосы француза, его тщательно нафабренные усы — все отображало предельную угодливость.

Катков был человек заметный, Редактор влиятельной газеты, он направлял общественное мнение города — многочисленных усадеб вокруг Собачьей площадки и Тверской.

Когда-то и Катков отдал дань свободолюбивым устремлениям дворянской молодежи. Но особняки помещиков покончили с вольнодумством. Опасные это были игры. Катков стал мечтать о спокойном, выгодном месте, об именьице. Это сбылось. Появились у него и поместье, и большая квартира в доме обширной редакции. Унылые салоны московских реакционеров впустили его.

«Московские ведомости» отражали чаяния Москвы, и чиновный Санкт-Петербург прислушивался к их голосу, порой кликушествующему, порой вкрадчивому. Это был голос исконной дворянской Руси и богатеющего купечества. В газете, как на блестящей поверхности, с мельчайшей точностью отображены были черты времени.

С каждым днем все более сумрачной и отталкивающей начала казаться Дицгену Москва. В тупой праздности жили ее богатые закоулки. В застойных водах сытого быта вскармливались всевозможные пресмыкающиеся. Дряхлели традиции, вырождалась былая мудрость. То, что казалось некогда величавым, вызывало теперь только смех и недоумение. Богатая дворянская Москва, как упрямая провинциалка, ругала новшества и выставляла напоказ истлевшую ветошь. Славянофилы с длинными бородами, в полушубках и смазных сапогах рьяно отстаивали старину.

По вечерам в жарко натопленной комнате гостиницы Петр Иванович Николашин раскрывал перед Дицгеном, слушавшим его с подстегивающим вниманием, все, что думал о Москве реакционеров и ненавистных ему славянофилов.

— Это они рвали в куски Польшу, восстание которой было подавлено с великой жестокостью. Они аплодируют «Московским ведомостям», закармливают Каткова, перо которого сыплет соль на польские раны, — кривя большие губы, говорил студент, размахивая длинными руками. — Москва вельможного дворянства и купцов-миллионщиков всегда была крепчайшей опорой монарха, а всесильный Катков стал ее красноречивейшим пророком и политическим стратегом реакционного бешенства, обер-доносчиком, разоблачителем либерализма. Но нет покоя сонной Москве и «Московским ведомостям», плохо спится ретивому редактору. Нигилизм! Везде притаился нигилизм. Страшный бич для обитателей поросших кустарниками площадок, зеленых тупичков, упершихся в церковный двор. — Николашин смеялся тяжелым невеселым смехом. Он объяснил Дицгену, что таит в себе понятие нигилизм. — Откуда он явился? Не с Хитровки, не из трущоб вокруг Смоленского рынка, Там вечная тьма. Туда тянутся горе, нищета, печаль со всего города. Люди в зверином исступлении бросаются там друг на друга. Им нечего терять, кроме жизни, которая, однако, не стоит и краюхи хлеба. Безработные — бывшие крепостные, мелкий ремесленный люд, спившийся от чрезмерных испытаний, оттого, что жизнь, как невод, мешает им двигаться, бездомные всех возрастов нашли там прибежище. Они но опасны. С ними, говорят Катковы, справится и полиция. Нет, опасность движется на Москву с других мест столицы.

— Говорите, говорите, господин Николашин, я все это расскажу своим друзьям в Германии, — поощрял Дицген своего красноречивого учителя.

— Со Страстного бульвара, из редакции «Московских ведомостей» зоркий Катков наводит жерла пушек на узкие деревянные дома Бронной и темные хибарки Красной Пресни. Он далеко целит! Сквозь студенческие кварталы жандармская картечь, по катковской указке, должна лететь прямо в головы восставших крестьян, в рабочих.

Московские студенты, преимущественно провинциальная беднота из разночинцев, ютились между двумя Бронными и Палашевским переулком, где немощеные улицы поросли травой. Весной и осенью тут непросыхающая бурая грязь, летом пыль колет глаза, зимой снег вздымается неровными холмиками. Студенты по иностранной моде носили длинные, по плечи, волосы, широкополые шляпы, крылатки, очки. В стужу они кутались в полосатые пледы.

Дицген и Николашин подолгу бродили по московским улицам, пытливо разглядывали прохожих. Бывали они и на окраинах, где в Покровском, Преображенском, Семеновском по-деревенски жили мастеровые и рабочие мелких фабрик. Собирались они обычно в харчевнях, где допоздна засиживались за беседою. К ним частенько захаживали студенты.

Нигилизм, по мнению Каткова, заразил собой эти два сословия и грозил благополучию Москвы и всей России. Об этом твердили «Московские ведомости», то же думали завсегдатаи Английского клуба и Дворянского собрания.

— Нигилизм с развевающимися рыжими волосами и могучими руками наступает на Москву, — шутил Николашин.

Полицейская опека простерлась над студенчеством. Малейшее проявление вольнодумства каралось изгнанием из университета. Но Каткову казалось всего этого недостаточно.

Звонили колокола сорока сороков. Завывали богомолки. Шли, ползли, кривляясь, крича, юродивые, кликуши и блаженные, одинаково желанные в разраставшихся домах замоскворецкого купечества и в ветшавших дворянских особняках. Их были сотни в Москве, этих жалких и сметливых торговцев невежеством, страхом. Им жилось сытнее и вольготнее, нежели студентам и мастеровым. Для них строили дома, их щедро одаривали, хоронили с почестями.

В те же годы разрослась торговая Москва. Крепло Замоскворечье. Звонили новые колокола, отлитые на деньги поставщиков и купцов, нажившихся на Крымской войне. Безмерно богатели откупщики. И казалось, застыла Москва — город, откуда бежала прочь живая протестующая мысль, где Катков вокруг собственных домов разводил огурцы и капусту, как встарь московские бояре, где в холодных домах умирал износившийся крепостной век.

Катков но верил болотному спокойствию отставной столицы. Вся ли это Москва? В день приезда Дицгена в Петровском парке, в гроте, был убит провокатор. На Бронной студенты-нечаевцы устроили штаб-квартиру в заброшенном, рассыхающемся барском доме. В книжной лавке Черкесова собирались революционеры. Николашин чуть не попал в засаду, когда отправился туда на подземное, как называли тайные сходки, собрание. Немало студентов участвовали в тайных обществах и готовы были к арестам, судам, каторге, одинокой смерти в Забайкалье. В сумрачном трактире «Ад» на Цветном бульваре собирался кружок революционеров. Место это долго не вызывало подозрений у полиции.

Дицген, закончив дела в Москве, вернулся вместе с Петром Николашиным в Санкт-Петербург, чтобы затем навсегда покинуть Россию и уехать в Германию. Он уговаривал Николашина отправиться с ним за границу. Но у того были иные планы.

— Я должен оставаться на родине, покуда над нею не будут реять алые знамена. Свобода, равенство и братство — должно быть начертано на них золотыми буквами, — говорил студент несколько высокопарно, как всегда, когда он мечтал вслух о будущем России.

Покуда, до отъезда Дицгена, он продолжал обучать его русскому языку. Оба они часто бывали в театрах и на концертах. Немца удивляла высота, на которую поднялось российское искусство. Он услыхал неведомые ранее произведения высокоодаренных музыкантов, Чайковского и Мусоргского. Правда, Иосиф Дицген не очень ценил композиторов. Чтя и хорошо изучив Гегеля, он повторял вычитанные у него слова, что это творчество безмысленное. Однако нередко на концертах русской музыки немецкий кожевник ощущал особое, ни с чем не сравнимое высокое наслаждение. Бессловесный язык мелодий становился ему понятнее с каждым днем. «Нет, — думал он, — Гегель не прав, инструментальная музыка не лишена мысли, она далеко не безмысленна».

Дицген любил живопись, и Россия удивляла его своими мастерами. В картинных галереях он меньше восхищался искусством прошлого, нежели тем, что видел на выставках молодых художников, смело запечатлевающих жизнь такой, как она есть. В столичных театрах шли замечательные пьесы Островского, оперы Серова и Даргомыжского. Лев Толстой закончил уже «Войну и мир», книжные лавки были заполнены новинками Гончарова, Достоевского и многих писателей, имена которых ранее никто не знал.

— Что это? — недоумевал Дицген, беседуя с Николашиным. — В стране, где недавно большинство людей жило в цепях, в рабстве, так расцветает искусство! Какая же мощь у вашего народа, как он одарен!

— Да, — отвечал ему Петр Иванович, — где-то глубоко под землей борются с самодержавием за права народные отчаянные вольнолюбцы. Россия зажата в тисках реакции, а музы ведут свой чудесный хоровод и щедро одаривают моих соотечественников. Не успеваешь радоваться книгам и картинам, новым операм и симфониям, Сколько имен и надежд.

— Гордитесь своей страной, юноша, ее сокровищем — людьми, — подтверждал Дицген. — Если в ночи горестной действительности они столь созидательны, что же будет, когда свет и радость снизойдут на всю Россию!

Лиза Красоцкая с дочерью направлялась в Англию. Насколько с годами Лизе труднее было общаться с незнакомыми ей людьми, настолько же общительнее становилась, подрастая, юная Ася. Веселая, приветливая девочка вовсе не была красивой, но смышленое выражение очень курносого личика с добрыми полными губами и смешной ямочкой на круглом подбородке вызывало симпатии. В поезде Ася познакомилась с несколькими пассажирами, а с одним настолько подружилась, что попросила мать пригласить его к ним в купе. Это был представительный высокий господин весьма располагающей внешности. Особенно привлекательны были его глубокие темные глаза, полные мысли и чувств, и выпуклый лоб, напоминавшие Лизе портреты Гёте. У него был также подкупающе мелодичный и вместо металлический голос. Узнав, что новый ее знакомый немец, Лиза спросила, не с Рейна ли он.

— Вы правы, я рейнландец, Вы узнали это, вероятно, по нашей привычке говорить слегка в нос. Разрешите, однако, представиться. Моя фамилия Дицген, Иосиф Дицген. У вас, верно, есть друзья среди моих земляков?

— Я знала многих уроженцев вашей прекрасной провинции и недавно имела случай слышать одного из наиболее одаренных.

— Кто это, если не секрет? Я, правда, давно небывал на родине…

— Тот, о ком я говорю, изгнанник и проживает в Лондоне. Это очень заметный ученый и революционер. Вы, может быть, принадлежите к другому идейному лагерю?

— Нет, — мягко ответил Дицген, — я и сам старый бунтарь.

— Вот не сказала бы. Вы выглядите таким невозмутимым.

— Мама, — вмешалась в разговор Ася, — я читала, что вулканы, пока они не действуют, кажутся совсем тихими, спокойными.

— Правильно, девочка, — оживился Дицген.

Выражение такой задушевной доброты появилось на его лице, что Лиза окончательно уверилась в своем первом весьма благоприятном впечатлении, которое он производил.

В дороге легко завязываются знакомства и по-разному складываются в дальнейшем. Иногда они кончаются вместе с путешествием, промелькнув, как полустанки, но случается, длятся до конца долгого пути, каким является жизнь.

Покуда поезд медленно двигался на запад, Лиза узнала многое о Дицгене. Он оказался в прошлом простым рабочим-кожевником.

— Представьте, я была уверена, что вы по меньшей мере профессор философии или экономист и уж во всяком случав буржуа, — призналась она. — Не только ваша внешность, маноры, но, главное, речь, мысли отражают глубокие познания.

— Сейчас такими бывают и пролетарии. Я только самоучка, довольно упорный и прилежный. Пишу научные книги и статьи. Совсем недавно, пораженный одним гениальным трудом, я написал о нем отзыв. Вам, верно, не интересны ученые предметы, такие, например, как исследование, откуда берется капитал?

— Вы говорите о произведении доктора Карла Маркса?

Дицген опешил.

— Вы, мадам, знаете эту великую книгу?

— И даже ее автора. Упомянув об изгнаннике и не назвав по имени, я имела в виду как раз его, — пояснила Лиза. — Ваш голос и выговор напомнили мне Маркса.

— Я имею честь, — с оттенком торжественности в топе сказал Дицген, — быть с Карлом Марксом в переписке и многим, очень многим ему обязан. Благодаря его творениям и письмам я приблизился к постижению истины. Мои политические взгляды совпадают со всем тем, что проповедуют Маркс и его достойный друг Энгельс. Сейчас, возвращаясь на родину, я поставил себе целью как можно скорее лично познакомиться с этими людьми. Маркс собирается погостить у своего друга Кугельмана в Ганновере, а я поселюсь неподалеку, в маленьком местечке Зигбурге. Это дает мне надежду скоро пожать руку могучего рейнландца.

Лиза и Ася расспрашивали Дицгена о его прошедшей жизни и узнали много интересного.

Иосифу Днцгену было уже более сорока лет. Он родился в живописной местности близ Кёльна в многодетной семье кустаря-кожевника. С малолетства он помогал отцу в его маленькой мастерской. Несмотря на бедность, Иосиф жадно тянулся к знаниям, учился у местного пастора латыни, читал Аристотеля, Канта и те книги, которые попадались ему случайно. Весьма от природы одаренный, он хорошо знал французский язык и, не получив никакого систематического образования, самоучкой изучал философию и политическую экономию. Жизнь его проходила в физическом труде, среди неимущих. Он рано осознал себя пролетарием и сначала стихийно, затем сознательно принял участие в борьбе за права рабочего класса.

— В то время я писал стихи, неуклюжие, плохие, но идущие от сердца, — признался он Лизе. — Знание жизни народной, полной бед и лишений, спасло меня от многих заблуждений и бесцельных скитаний мысли. Я не стал рабом прописных истин буржуазной философии, избежал вульгарного материализма. В революцию тысяча восемьсот сорок восьмого года решающим стало для меня слово «Новой Рейнской газеты». Я был ее пропагандистом и учеником. — Дицген заговорил вдруг обычно несвойственным ему патетическим тоном, приподняв многозначительно руку: — Как неугасимый костер освещала «Новая Рейнская газета» весь темный бор, каким была наша Германия. Великое время! — Он помолчал. — Когда начала свирепствовать реакция, пришлось эмигрировать в Америку, Мне стукнул тогда двадцать один год. За океаном хватил я горя горького. В поисках работы и куска хлеба бродяжил от Висконсина до Мексиканского залива, от Гудзона к Миссисипи. Кем только не был я в то время: учителем и маляром, кожевенным подмастерьем, грузчиком и просто жалким скитальцем. Затем, потеряв надежду осесть где-нибудь прочно и обзавестись постоянной работой, я вернулся в Рейнскую область. Там и женился на доброй, набожной девушке. И по сей день моя жена, бедняжка, тщетно молит бога вернуть ее мужа — безбожника и коммуниста — в лоно лютеранской церкви. Хорошая она женщина, но в плену у религии. У нас дети. Мы могли бы жить счастливо, если б не ее страх перед дьяволом, в лапы которого, по мнению пастора, попал я. В семье я одинок душевно. Мои сестры и братья также не понимают моих идеалов и стремлений и считают меня неисправимым мечтателем. Но с того дня, когда я прочел «Коммунистический манифест», мне дороги назад заказаны. Скажу, как Гай Юлий Цезарь: жребий брошен. Я коммунист.

— Теперь вспоминаю, что в Америке у Вейдемейера я уже слыхала ваше имя, — сказала Лиза. — Вы вернулись, как мне помнится, в Америку снова. Впоследствии вам жилось там уже значительно лучше, не правда ли?

— Да. Во второй мой приезд я бывал в Нью-йоркском коммунистическом клубе, основанном в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году, и встречался там с друзьями Вейдемейера. Вот тогда-то узнал я многих сподвижников Маркса, таких, как Зорге и Мейер. Я зарабатывал на жизнь неплохо, и уже не голод и безработица, а моя революционно-демократическая деятельность, мимо которой не прошли власти Соединенных Штатов, вынудила меня покинуть землю дяди Сэма. Я вернулся назад в родную рейнландскую деревню и взялся за старое тяжелое ремесло кожевника, чтобы прокормить себя и семью. Но и здесь я пробыл недолго. Нужда снова погнала меня по свету.

— Но как вы очутились в России? — спросила Лиза.

— Случайно. Жил я с семьей в Германии только что не впроголодь и как-то, когда было особенно трудно, прочел в «Кёльнской газете» объявление одного из крупных кожевенных заводов Санкт-Петербурга. Нужен был управляющий, знающий новейшие технические методы обработки кожи. Предложение было во всех отношениях заманчиво. О России слыхал я много, и всегда противоречивое. Одни говорили, что страна эта населена дикарями, другие — талантливейшими и образованнейшими людьми. В годы, пока я жил в России, мне удалось многое прочитать и продумать. Книги Маркса обогатили мой мозг. Я писал ему и получал ответы. То, что я увидел на вашей родине, право, стоило курса в хорошем университете. Думаю, что скоро вы не узнаете свою Россию. Ее ждут очистительные бури, Представьте, что и поныне рабочий день на кожевенном заводе в Петербурге длится четырнадцать и пятнадцать часов. И я торжествовал, когда русские пролетарии начали наконец стачечную борьбу. Революционные кризисы в вашей империи неизбежны. Тем более что численность работников в стране все возрастает. Освобождение крестьян, как ветер, подняло и кружит массы полунищих людей. Прежней неподвижности в народе больше нет. Да и во всем мире воздух накаляется, и поэтому вам легко себе представить, что «Капитал» Маркса звучит для меня подобно первым раскатам грома.

Лиза, не без сожаления, распрощалась с Иосифом Дицгеном.


Самой любимой наукой Женнихен с детства была история. Как все дети Маркса, она томилась неутолимой жаждой — знать.

«Жизнь так коротка, — думалось ей, — не надо упускать ни одной возможности заглянуть во все уголки прошлого и настоящего. Что может быть интереснее путешествий, а история — это странствие во времени, не имеющее преград».

Женнихен берегла стопку тетрадок и записных книжек в черных дерматиновых переплетах. В то время как сверстницы старшей дочери Маркса стремились наполнить альбомы стихами, виньетками, чувствительными рисунками, переводными картинками, она исписывала листы подробностями битвы при Фермопилах, заметками о характере Перикла и Аспазии, записями о реформах Солона и Клисфена. Гомер, Фукидид, Геродот были ей так же хорошо знакомы и дороги, как позднее Корнель, Расин и Вольтер, Шекспир, Шелли и Бёрнс, Данте и Ариосто. Мечтой Женнихен было воспроизвести на сцене образы шекспировских героинь. Ее грудной, волнующий голос, отличная стать, красивое лицо, четкая дикция и несомненный талант словно были созданы для сцены. Однако препятствий было много.

«Она давно бы поступила на сцену, — писала ее мать своей приятельнице, — если бы не семейные предрассудки. Многие из тех, кто ее слышал, утверждают, что в ней скрывается талант Рашели или Ристори и является большой ошибкой удерживать ее от этого шага». И, однако, Женни только изредка как любительница выступала в театре. Быть профессиональной актрисой она не осмелилась. Тяжело отказаться от того, к чему влечет сердце. Немало людей приходят и уходят из жизни, не раскрыв себя до конца, не отдав людям заложенный в них клад, каким всегда является талант.

Женнихен решила стать преподавательницей и как можно скорее начать давать уроки, чтобы помогать родителям, Ко всякому делу она относилась с большой добросовестностью и считала, что учить других можно лишь тогда, когда сама находишься во всеоружии знаний. Девушка напряженно работала над саморазвитием и образованием. Но, как и в ранней молодости, ее особенно влекли литература и история. Женнихен горячо интересовалась судьбами женщин разных веков. Они привлекли ее сложностью, подчас героичностью характеров и необычайностью обстоятельств, сопровождавших их жизнь. Одних из них она осуждала, других оплакивала. Мадам де Сталь вызывала в ней только равнодушное уважение. Манон Ролан казалась напыщенной честолюбивой буржуазной, но особенно Женнихен возненавидела, так же как самого Наполеона I, его жену Жозефину.

В галерее выдающихся женщин Англии обеих Женни, младшую и старшую, привлекал грустный и скромный образ Мери Вулстонкрафт, одной из талантливейших феминисток, и ее последовательницы — преобразователя бесплатных госпиталей Флоренс Найтингел. Основательно изучая прошлое, Женнихен все больше углублялась в историю города, где выросла и жила. Вместе с пытливой Элеонорой она часто бродила по огромному, необычному Лондону. Женнихен обладала от природы взволнованным богатым воображением, которое магически воскрешало перед ней исчезнувшие времена. Она рассказывала младшей сестренке о старом Лондоне, точно жила в нем сотни лет назад.

К середине XVIII века город, разрушенный великим пожаром, совпавшим по времени с эпохой английской революции, начал понемногу отстраиваться, восстанавливать здания докромвелевской поры.

Над низкими новыми домами далеко видимой квадратной громадой возвышалась уцелевшая тюрьма Тауэр — могильная плита вольному Лондону, городу, созданному смелыми кельтами, великой данью и порабощением заплатившими за культуру римлян.

В темных сырых погребах крепости валялись скованные по ногам и рукам узники: несчастливый претендент на корону; подмастерье, оклеветанный хозяином; разуверившийся в существовании справедливости крестьянин, оскорбивший имя короля; сутяга, не давший вовремя взятки судье; ученый, попытавшийся пробить толщу невежества; плательщик, не смогший внести налога; непокорный солдат; дерзкий поэт; подозрительный бродяга. Человек, вступивший за ограду Тауэра — английской Бастилии, бывшего дворца норманских завоевателен, редко сохранял жизнь.

Улицы Лондона, настолько узкие, что две кареты едва могли в них разъехаться, постоянно кишели бездомной голытьбой, покинувшей деревни из-за непосильных налогов и арендной платы на землю. Бывшие крестьяне промышляли попрошайничеством и мелким воровством.

Знатные леди отправлялись в лавки за покупками под охраной надежных слуг, аристократы не оставляли домов безоружными. Для богачей улицы были тогда небезопасными.

Время от времени вспыхивавшая чума в значительной мере «очищала» город от бедняков.

Если с чумой совпадал пожар, город охватывало паническое безумие, церковь оглашала наступление конца света, и лиловый дым казался погибающим от пламени и болезни разверстым небом.

Наиболее опустошаемым эпидемиями и огнем местом была припортовая часть английской столицы, улицы, примыкавшие к лондонскому мосту, куда никогда не решались заглядывать жители благоустроенного по тем временам Вестминстера и Уайт-холла.

В жаркие дни в этих проклятых трущобах стояли столбы слепящей, густой пыли. Крысы, лишайные — нередко взбесившиеся — собаки и кошки бегали между темных жилых конур. Просаленная бумага заменяла стекла на окнах домов, в которых ютились человеческие существа, заедаемые насекомыми, влачащие однообразные дни в непосильном труде и чудовищных лишениях.

Во время частых дождей в грязных стоках, совершенно размывающих почву так называемых улиц, плыли, отравляя воздух, вонючие, гнилые овощи, сор, изношенное тряпье, долго валявшееся в подворотнях.

Люди этих окраин жили Темзой. Ее порт давал им иногда пропитание, на ее берег выползали они из своих логовищ за водой и воздухом. Иногда их ждало там и занимательное, «веселое», с тогдашней точки зрения, зрелище. В начале XVIII века суды над обвиненными в колдовстве и сношениях с дьяволом были делом частым и вполне обычным. «Дознание водой», измышленное опытными садистами инквизиционных трибуналов, широко применялось в Англии. Заподозренного в черной магии бросали в воду, — акт, символизировавший святое крещение, Если жертва мракобесия шла тотчас же ко дну, ее признавали оправданной, причем, однако, не всегда спешили вытащить и вернуть к жизни.

— По мнению всезнающих судей, вода не принимала грешников. Горе тем, кто всплывал: их ждал неминуемый костер, — рассказывала Женнихен слушавшей ее с широко раскрытыми блестящими глазами Тусси. — Водянов испытание, как и сожжение ведьм и колдунов на городских площадях, привлекало несметное количество зевак. Не всегда, однако, вода давала неопровержимое показание. Я читала о том, что в тысяча семьсот седьмом году старуха нищенка, брошенная в мелководную реку, пошла ко дну головой, но ноги ее остались торчать на поверхности. Ученые мужи церкви долго спорили о том, как понимать такого рода примету. Испробовали иные средства: запустили под ногти несчастной острие щетины, и появившаяся кровь послужила ей оправданием: видишь ли, у лиц, находящихся на службе у черта, раны не кровоточили.

Тусси часто прерывала рассказ сестры взволнованными вопросами. Ей хотелось знать все о средневековой Англии. Женнихен была неисчерпаемым рассказчиком. Она поведала Элеоноре много интересного о разгуле мракобесия в пору инквизиции.

— Охота на колдунов стала тогда весьма прибыльным делом, — говорила Женнихен, — Каждый чернокнижник оценивался в двадцать шиллингов, выплачиваемых казной тому, кто мог доказать, разоблачить грех. Инквизитор Матвей Хопкинс в годы кромвелевской гражданской войны изрядно подработал, отправив на костер несколько десятков человек, Он пытал свои жертвы с таким умением и изощренной жестокостью, что некоторые из них в порыве наступившего безумия или отчаяния оговаривали себя сами, рассказывая фантастические подробности о своих отношениях с чертом и предпочитая сожжение невыносимым мукам и издевательствам. В конце концов усердный палач Хопкинс сам был обвинен в колдовстве и сожжен.


Старшая Женни жила напряженной и многообразной жизнью. Она входила в подробности каждодневных событий и дел Интернационала, помогала мужу во всех его начинаниях, вела переписку с многочисленными соратниками Маркса в разных странах, слушала лекции по естествознанию и увлекалась концертами классической и новейшей музыки.

Приближалось замужество красавицы Лауры, и мать деятельно готовила ей обязательное приданое: постельное белье из снежно-белого полотна, платья из тяжелой тафты и костюм для свадебного путешествия из клетчатой шотландской шерсти с пышной короткой, по икры, юбкой. Все три дочери Маркса, отличные гимнастки, тотчас же оценили преимущество такой одежды, но допускалась она только в дороге. В повседневной жизни, как и все девушки их возраста, Женнихен, Лаура и Элеонора носили длинные, до пола, платья, отделанные воланами или тесьмой. Несгибающиеся, густо накрахмаленные нижние юбки придавали таким одеяниям из тяжелых тканей вид колокола. Старшие дочери Маркса причесывались одинаково: тугие локоны, черные у Женнихен и золотисто-бронзово-* го цвета у Лауры, ниспадали на плечи.

Женни, как и ее мужа, мучило сознание, что они не могут обеспечить на первых порах молодоженов и, более того, должны как-то скрывать свою бедность от родителей Лафарга, пригласивших невесту и двух ее сестер погостить у них в Бордо. Если в молодости нужда — страдание, то для пожилых и старых людей она смертоносный бич. Карл при всей крепости своего духа чувствовал на себе его удары. Он мог сносить любые лишения, но терял стойкость, видя, как прячут от него свои невзгоды жена и дочери, «Капитал» не принес ему значительного заработка, и снова только Энгельс бережно отвращал беды от Модена-вилла и всем, чем мог, облегчал жизнь друга, призывая его к творческому труду и выполнению заветной цели. Свадебные расходы он взял на себя.

Перед бракосочетанием Лауры, которое решено было совершить по-граждански, в мэрии, Лафарг отправился в Манчестер познакомиться с вторым отцом своей невесты — Фридрихом Энгельсом.

В апреле Лаура и Поль зарегистрировали свой брак в бюро актов гражданского состояния в Лондоне. Энгельс приехал на это торжество ненадолго, так как в Манчестере его ждали неотложные дела.

Весело и шумно в кругу родных и самых близких друзей была отпразднована свадьба. Не только Ленхен, но и отличная стряпуха сама новобрачная постарались накормить гостей на славу, а Энгельс доставил великолепные вина и шампанское, которое в этот раз было разрешено отведать и Тусси. Женнихен не преминула заставить Энгельса ответить на вопросы ее заветной книги признаний.

— Ты не сопротивляйся, дядя Энгельс, наша Ди настойчива, как Мавр, и она все равно поставит на своем.

— Но мне разрешается шутить, надеюсь. Это ведь не опрос фабричного инспектора, — оговорил свои права Фридрих, — они честнейшие люди, по не всегда им свойственно чувство юмора.

— Ты можешь писать что хочешь. Да и попробуй кто приневолить Фреда! — вмешался Маркс.

Энгельс отправился к рабочему столу друга, уселся поудобнее, со свойственной ему тщательностью принялся писать без помарок, четким, красивым, ровным почерком.

— Только тот комик смешон, который сам траурно серьезен, — возгласил Энгельс, состроив при этом мрачную гримасу, и подмигнул Тусси.

Достоинство, которое вы больше всего цените в людях?

— Жизнерадостность.

… в мужчинах?

— Не вмешиваться в чужие дела.

… в женщинах?

— Умение класть вещи на предназначенное им место.

Ваша отличительная черта?

— _ Знать все наполовину.

Ваше представление о счастье?

— Шато-Марго тысяча восемьсот сорок восьмого года.

Недостаток, который вы считаете неизвинительным?

— Ханжество.

Ваша антипатия?

— Жеманные, чопорные женщины.

Ваше любимое занятие?

— Поддразнивать самому и отвечать на поддразнивание.

Ваш любимый герой?

— Нет такого.

… героиня?

— Их так много, что не могу назвать ни одной.

Любимый цветок?

— Колокольчик.

… цвет?

Энгельс вспомнил зловонные красильные цехи текстильной фабрики и написал:

— Любой, кроме цвета анилиновых красок.

Ваше любимое блюдо?

— Холодное — салат, горячее — тушеная баранина по-ирландски.

Ваше житейское правило?

— Не иметь никакого.

Ваш девиз?

— Относиться ко всему легко.

— Ах, дядя Энгельс, — сказала Тусси разочарованно, прочитав его ответы, — ты зря, шутки ради, наговорил на себя напраслину. Ты совсем другой.


Сразу после свадьбы Лафарги уехали на месяц во Францию. Они решили обосноваться в Лондоне, где Поль, закончивший медицинское образование, должен был начать врачебную практику.

Энгельс вернулся в Манчестер, чтобы вместе с Лицци еще раз отметить радостное событие в семье друга. Однако Лицци была грустна в этот вечер. После смерти своей старшей сестры Мери молоденькая, пухленькая, домовитая Лицци осталась в доме Энгельса и скоро стала его гражданской женой. Она любила мужа и встретила с его стороны верность нежность и глубокую привязанность. Но счастье Лицци нарушалось сознанием, что брак ее с Энгельсом не узаконен. Она с юности придавала этому большое значение. Ей всегда нравились церемонии, сопровождавшие бракосочетание. В мечтах она видела себя в белом подвенечном платье и тюлевой фате, с венчиком из жесткого искусственного флердоранжа на голове. Ей хотелось носить фамилию мужа и не смущаться, встречая в родной ирландской деревне досужих кумушек. Как ни развита и свободомысляща была Лицци, она страдала от своего, как ей казалось, двусмысленного положения. Она выросла в бедной, религиозной семье и не могла переступить через многие понятия, внушенные сызмала. Энгельс же превыше всего ценил свободу и считал, что его семья должна создаваться только на основах любви и полного взаимного доверия. Всякие узы казались ему оскорбительными, а брачные обряды считал смешными и даже постыдными. Он понимал их неизбежность и своеобразность в зависимости от той или иной эпохи, но для себя считал необязательными.

Радуясь свадьбе Лауры, Лицци горевала о себе. За ужином Фридрих заглянул ей в добрые, печальные глаза:

— Ты все еще придаешь значение таким обрядам, как запись в мэрии в измазанной жирными пальцами книге актов гражданского состояния? Это требуется только для статистических отчетов и не прибавляет никому счастья.

— Так водится пока что в этом мире. Я люблю тебя, Фред, и мне постоянно кажется, что я не настоящая твоя жена. При всем презрении к формальностям Лаура и Поль вынуждены были все же венчаться.

— Если бы ты только знала, как противны мне все эти лицемерные пустые церемонии в присутствии какого-нибудь ханжи. Раз ты так дорожишь ими, то лучше нам сочетаться браком, как это делали огнепоклонники или еще теперь поступают жители Малайского архипелага. Они произносят сакраментальные заклинания у подножия вулкана, у моря. Что ж, отправимся как-нибудь и мы на острова в Индийском океане. Что, собственно, волнует тебя, неужели ты мне не веришь? — спросил Фридрих.

Лицци заплакала. Фридрих был расстроен.

— Успокойся, дорогая. Даю тебе клятву, что мы обязательно заключим брачный союз согласно всем юридическим законам и ты будешь не только женой, свободно избравшей себе по любви мужа, но и официальной супругой старого купца из Бармена, почтенной госпожой Лицци Энгельс. Ты довольна? Запомни, я поклялся. Если хочешь, мы завтра же пойдем в мэрию, — предложил Фридрих.

— Спасибо, мне достаточно твоего обещания. Мы сделаем это позже, раз ты более не возражаешь.

Десятого апреля Фридрих послал Карлу письмо о том, как весело прошел в его семье вечер, устроенный по поводу замужества Лауры.

«Свадьбу мы здесь отпраздновали с большой торжественностью. Собаки имели зеленые ошейники, для шести ребят был устроен чай, огромный кубок Лафарга служил чашей для пунша, и бедного ежа напоили пьяным в последний раз».

Ручной еж был другом не только Энгельса и его жены, но и Тусси Маркс, часто наезжавшей в Манчестер. Однако в ночь, когда праздновалась заочно свадьба Лафаргов, еж разгрыз одеяльце, на котором спал, сунул голову в какую-то дыру и так запутался, что утром его нашли задохшимся.

Известие это огорчило Тусси, и Карл с шутливой печалью выразил Энгельсу соболезнование по поводу кончины «достопочтенного ежа».

Тотчас же после отъезда дочери и зятя Маркс принялся за рукописи второго и третьего томов «Капитала», снова перечитал Адама Смита и много других книг. Он тщательно прослеживал взаимосвязь между нормой прибыли и нормой прибавочной стоимости и выработал схему всего последнего тома своего труда. Однако нездоровье мешало ему. Несмотря на уговоры Женни лечиться, Карл не только отказывался от помощи врачей, но часто скрывал от домашних, что болен. Не раз в течение долгой дружбы Женни обращалась к Энгельсу, надеясь, что он уговорит Карла серьезно заняться своим здоровьем. Она писала в Манчестер:


«Дорогой господин Энгельс!..

Я должна выступить с целым рядом форменных жалоб на него… особенно после ганноверской кампании он был нездоров, беспрерывно кашлял и, вместо того чтобы Припять меры к поправлению своего здоровья, стал с пылом и жаром изучать русский язык, стал мало выходить, нерегулярно питаться и показал карбункул под мышкой лишь после того, как он уже созрел и отвердел. Как часто в течение последних лет мечтала я, дорогой господин Энгельс, о вашем переселении сюда!! Многое сложилось бы иначе… Прошу вас, дорогой господин Энгельс, не делайте ему в ваших письмах никаких замечаний на этот счет. Он в настоящий момент легко приходит в раздражение и будет очень сердиться на меня».

Далее Женни просила Энгельса поговорить со своим врачом, много лет лечившим также Вильгельма Вольфа и и Маркса, когда тот наезжал в Манчестер.

«Гумперт — единственный врач, к которому он питает доверие, — продолжала она и добавляла со свойственным ей юмором: — В нашей семье господствует теперь всеобщее презрение ко всякой медицине и ко всяким врачам, и все же они еще являются необходимым злом, без которого нельзя обойтись».


Первый том «Капитала» в это время уже прокладывал себе дорогу, удивляя и завоевывая людей. Сложны и необычны судьбы эпохальных книг — откровений. Их сжигали, но они снова вставали из пепла и совершали свое триумфальное шествие через века. Их предавали анафеме, оплевывали, а они воскресали и начинали новую жизнь, радуя и обогащая человеческие души. Их не замечали и пытались уничтожить молчанием, и все же они, сильные как буря, двигались по всей земле, проникали в каждое жилище. Сгусток гениальных мыслей и чувств, эти книги неизменно рано или поздно доходили до тех, кому предназначались, потому что служили счастью и добру людей. Ничто не могло задержать победный путь «Капитала». Гениальное не умирает.

Приближалось пятидесятилетие Маркса. Есть таинственная сила в числах, которыми размечен путь человеческий по жизни. Она утвердилась в сознании, переходя из поколения в поколение, как прапамять. Годы убивают человека, и они же возносят его.

Маркс работал над третьим томом «Капитала» и находил в этом высшее удовлетворение, счастье. Он погружался в темную, неведомую и страшную пучину цифр, изысканий, глубинных мыслей и находил одну за другой бесценные, прозрачные и ясные, точно живой жемчуг, научные истины.

О полувековом юбилее ему напомнили родные. Отложив формулы и наброски сложившихся решений, Карл потянулся к сигаре и задумался о прожитых годах. Пятьдесят лет! Порог старости! В окно кабинета врывался запах майских цветов. Гудели жуки, пели птицы. Карл закурил и оперся головой на руку. Промелькнули разрозненные картины детства, юности, зрелых лет, припомнились давно исчезнувшие люди.

«Ах, Карлуша, Карлуша, ты все еще нищий и таким умрешь. Если б ты послушался меня и вместо того, чтобы пытаться осчастливить все человечество, сколотил капитал и жил бы, как дядя Филипс и даже богаче, ведь у тебя такая голова», — вспомнил он слова покойной матери.

Карл насмешливо сощурил глаза. Много лет тянул он лямку, был изгнан с родины, беден, болен, вступал в необеспеченную старость. И рядом с ним терпели тяжкие лишения жена и дети. И, однако, подводя итоги прожитого, Маркс знал, что, начни он жизнь сначала, все равно пошел бы по тому же пути, не отказался бы ни от чего.

И когда Женни, поздравив Карла, прижала к груди его седую голову, Карл сказал ей с глубоким чувством:

— Я нашел все-таки в жизни самое редкое и ценное: настоящую любовь — тебя, и дружбу — Фридриха.

«Дорогой Мавр! — писал Марксу Энгельс в те же дни. — Поздравляю… с полувековым юбилеем, от которого, впрочем, и меня отделяет лишь небольшой промежуток времени. Какими же юными энтузиастами были мы, однако, 25 лет тому назад, когда нам казалось, что к этому времени мы уже давно будем гильотинированы».

Подобно тому как огромная масса луны влечет к себе морские пучины, вызывая приливы и отливы океанов, так гений обладает магнетической силой притяжения. Женни фон Вестфален пожертвовала ради Маркса всеми привилегиями своего аристократического происхождения, она любила его безмерно. Энгельс не жалел своих лучших лет, чтобы предоставить другу возможность творить. Вильгельм Вольф завещал Марксу свое небольшое, трудом скопленное состояние, так же как Елена Демут бескорыстно посвятила Марксу и его семье всю свою жизнь.

Маркс вселял уверенность в революционеров, восхищал ученых, вдохновлял поэтов. Люди разных национальностей и профессий тянулись к нему и, узнав ближе, никогда уже не оставались к нему равнодушными. И в то же время он был очень скромен.

По-прежнему большую часть рабочего времени Маркс тратил на дела Генерального совета. Революционное движение на родине занимало его постоянно. Выслуживавшийся перед Бисмарком увертливый Швейцер просил Маркса воздействовать на Либкнехта, настойчиво боровшегося против предательской линии Всеобщего германского рабочего союза. Швейцер сменил на посту председателя этого Союза Лассаля и оставался неизменным его последователем. В ответном письме Маркс с обычной всеразрушительной логикой изложил суть расхождений между Швейцером и членами Интернационала. Он без обиняков раскритиковал сектантские действия, ошибки и двойственность покойного Лассаля и нынешнего Всеобщего германского рабочего союза. Соглашаясь посредничать в качестве секретаря Международного Товарищества для Германии между враждующими Либкнехтом и Швейцером, Маркс оговорил свое право бороться с неверной линией председателя Всеобщего германского рабочего союза. Особенно внимательно наблюдал Маркс за путями развития профсоюзного движения в Германии и докладывал об этом Генеральному совету.

Однажды Кугельман уведомил Маркса, что профессор Гансен из Берлина намерен предложить ему кафедру в прусской столице.

Многократно едва сводящему концы с концами, изнуренному долгами вождю пролетариата предлагали деятельность, несущую немалые выгоды, полное удовлетворение житейских нужд. Канцлер Бисмарк пытался соблазнить его участием в королевских органах печати. Маркс мог бы вернуться на родину, чтобы надеть профессорскую мантию. Стоило его жене унизиться и обратиться к брату, влиятельному министру Пруссии, и навсегда разорвалась бы сеть долгов и бедности. Но без тени сомнений Карл и Женни отвергали эти уступки своей совести революционеров, борцов.

В конце 1868 года Энгельс и Маркс обменялись следующими письмами:


«Дорогой Мавр!

Постарайся совершенно точно ответить на прилагаемые вопросы и ответь с обратной почтой, так, чтобы я имел твой ответ во вторник утром.

1) Сколько денег нужно тебе, чтобы уплатить все твои долги so as to have a clear start?[7]

2) Хватит ли тебе на обычные регулярные расходы 350 фунтов стерлингов в год (причем экстренные расходы на болезнь и непредвиденные случайности я исключаю), т. е. так, чтобы тебе не приходилось делать новых долгов. Если нет, то укажи мне сумму, которая тебе необходима. При этом предполагается, что все старые долги будут предварительно выплачены. Этот вопрос, разумеется, самый главный.

Дело в том, что мои переговоры с Г{отфридом} Э{рменом} приняли такой оборот, что он хочет к концу моего контракта — 30 июня — откупиться от меня, т. е. он предлагает мне известную сумму денег, если я обязуюсь в течение пяти лет не вступать ни в какие конкурирующие предприятия и разрешу ему дальше пользоваться фирмой. Это как раз то, чего я добивался от этого господина. По так как за последние годы балансы были плохи, то для меня вопрос, даст ли это предложение нам возможность прожить в течение ряда лет без денежных забот, учитывая даже при этом и тот вероятный случай, что какие-либо события вынудят нас переехать на континент и, следовательно, вовлекут нас в экстренные расходы. Сумма, предложенная мне Готфридом Эрменом (еще задолго до того, как он предложил ее мне, я решил, что она пойдет на покрытие необходимых выдач тебе), гарантировала бы мне возможность посылать тебе в течение пяти-шести лет по 350 фунтов стерлингов ежегодно, а в экстренных случаях даже и несколько больше. Но ты понимаешь, что все мои расчеты были бы опрокинуты, если бы время от времени снова накапливались долги, которые опять приходилось бы выплачивать из капитала. Именно потому, что я вынужден строить свои расчеты на том, что мы покрываем наши расходы не только из дохода, но с самого начала отчасти и из капитала, имепно поэтому опи несколько сложны и должны строго соблюдаться, иначе мы потерпим крушение.

От твоего ответа, в котором я прошу тебя изложить мне положение дел откровенно, как оно есть на самом деле, будет зависеть мой дальнейший образ действий по отношению к Готфриду Эрмену. Итак, определи сам сумму, которая нужна тебе регулярно в год, и посмотрим, что можно сделать.

Что будет после вышеупомянутых пяти-шести лет, мне, правда, еще самому неясно. Если все останется так, как оно есть сейчас, я, конечно, не буду тогда в состоянии выдавать тебе ежегодно 350 фунтов стерлингов или еще больше, но все же, самое меньшее, 150 фунтов. Однако к тому времени многое может измениться, да и твоя литературная деятельность может кое-что приносить тебе.

Наилучшие пожелания твоей жене и девочкам. Из прилагаемых фотографий пошли одну Лауре.

Твой Ф. Э


«Дорогой Фред!

Я совершенно knocked down[8] твоей чрезмерной добротой.

Я просил жену представить мне все счета, и сумма долгов оказалась значительно больше, чем я думал, — 210 фунтов стерлингов (из них около 75 фунтов на ломбард и проценты). Кроме того, надо прибавить счет доктора за лечение во время скарлатины, который он еще не представил.

За последние годы мы проживали более 350 фунтов стерлингов; но этой суммы вполне достаточно, так как, во-первых, в течение последних лет у нас жил Лафарг, и благодаря его присутствию в доме издержки сильно увеличивались, а во-вторых, вследствие того, что все бралось в долг, приходилось платить слишком дорого. Только начисто развязавшись с долгами, я смогу повести strict administration[9].

Как неприятно стало положение у нас в доме за последние месяцы, ты можешь видеть из того, что Женничка — за моей спиной — взяла место учительницы в одной английской семье! Занятия начнутся лишь в январе 1869 г. Я задним числом согласился на эту комбинацию с тем условием (хозяйка этого дома, — се муж — доктор Монро, — была по этому делу у моей жены), что обязательство действительно лишь на один месяц и что, по истечении месяца, каждая сторона имеет право отказаться от него. Как ни горька была для меня эта история (девочке придется заниматься почти целый день с маленькими детьми), — об этом мне незачем тебе говорить, — я все же с этою оговоркою дал свое согласие…»


В один из туманных слякотных декабрьских дней 1868 года Генеральный совет рассмотрел на своем заседании просьбу бакунинского «Альянса» о приеме его в Международное Товарищество Рабочих. Составление ответа взял на себя Маркс. Как всегда, вернувшись домой, он тотчас же написал Энгельсу, оповещая его подробно об этом, и послал ему для изучения устав бакунинской организации.

Спустя неделю Генеральный совет единогласно принял резолюцию, в которой подчеркивалось, что вторая международная организация, имеющая свой устав, действующая внутри и вовне Интернационала, неизбежно повредит делу рабочего объединения и внесет раздоры.

Узнав об этом, Бакунин прислал из Женевы в Лондон Международному Товариществу программу «Альянса социалистической демократии» и письмо о полном присоединении. Он также объявлял себя учеником Маркса.

Через некоторое время «Альянс» объявил себя распущенным и попросил включить его членов в секции Интернационала. Генеральный совет согласился на это, однако при условии, которое изложил Маркс. Лозунг «Альянса» об «уравнении классов» был заменен формулой — уничтожение классов. Бакунисты вошли в Международное Товарищество Рабочих.


Цензурный комитет в Санкт-Петербурге получил «Капитал» Маркса на немецком языке вскоре после его выхода в свет. Цензор Скуратов писал в своем заключении:

«Как и следовало ожидать, в книге заключается немало мест, отличающих социалистическое и антирелигиозное направление пресловутого президента Интернационального общества… Но как ни сильны, как ни резки отзывы Маркса об отношении капиталистов к работникам, цензор не полагает, чтобы они могли принести значительный вред, так как они, так сказать, тонут в огромной массе отвлеченной темной политико-экономической аргументации, составляющей содержание этой книги. Можно утвердительно сказать, что ее немногие прочтут в России, а еще менее поймут ее».

Осенью 1868 года Маркс получил письмо от незнакомого ему русского из Петербурга. Николай Францевич Даниельсон, псевдоним которого был «Николай — он», двадцатичетырехлетний литератор, служивший в Петербургском обществе взаимного кредита, сообщал, что «Капитал» переводится на русский язык и принят издателем Поляковым. По просьбе Даниельсона Маркс послал ему фотографию и краткие автобиографические сведения.

Мысль о переводе «Капитала» возникла у участников полулегального кружка, прозванного «Рублевым обществом», по размеру установленных в нем членских взносов. Несколько десятков молодых людей с честными и пылкими сердцами объединились, чтобы нести знания в народ. Они надеялись пробудить в бесправных и обездоленных соотечественниках стремление к борьбе за общечеловеческие идеалы добра и равенства. С этой целью образованная молодежь старалась ознакомиться со всем новым и значительным, что издавалось в других странах, и по возможности переводить и издавать эти книги на родине.

Одним из учредителей и вдохновителей «Рублева общества» был Герман Лопатин, ученик Чернышевского, рано испытавший на себе когти царских жандармов, выдающихся способностей юноша, отлично окончивший университет, владевший свободно тремя иностранными языками. Неистовый революционер, жаждущий деяний, Лопатин нелегально пробрался за границу, чтобы бороться за свободу в отрядах Гарибальди, затем вернулся в Россию, где было много дела для самоотверженных беспокойных душ, жаждущих не эгоистического личного процветания, а счастья для всего народа. Герман Лопатин был из числа таких исключительных натур. В его груди билось большое сердце, вмещавшее любовь ко всему человечеству.

В России Лопатин был связан с революционно настроенной молодежью, вел переписку с ссыльными, следил за социалистической литературой. Едва «Капитал» появился в Германии, как был приобретен членами «Рублева общества». Тогда-то и возникло у них желание перевести книгу Маркса на русский язык, чтобы сделать ее достоянием наибольшего числа людей. Но в переписку с Марксом Лопатин уже вступить не мог, так как был вскоре арестован и заключен в Петропавловскую крепость, а затем отправлен в ссылку. Письмо в Лондон послал товарищ Лопатина по университету и друг всей его жизни Николай Даниельсон после того, как договорился об издании с Поляковым. Пересылку этого письма взял на себя также близкий в то время Лопатину человек, член «Рублева общества» Любавин. Все эти три человека хорошо знали немецкий язык.

Герману Лопатину удалось бежать из ссылки за границу. Прежде чем, по решению петербургского кружка и просьбе издателя Полякова, отправиться к Марксу, он поехал в Женеву. Лопатин был тягостно поражен распыленностью, сплетнями и личной враждой, которые раздирали отдельные группы русских эмигрантов. Ни дружбы, ни спаянности, ни единой цели, каких искал Лопатин, в среде изгнанников не было.

Швейцария, как и Англия, стала страной, куда со всех сторон мира стекались эмигранты. Много осело на берегах Лемана и русских. Были тут сподвижники Чернышевского, члены разгромленной бунтарской группы «Народная расправа» и другие политические изгнанники. Значительное влияние в эту пору приобрели Бакунин и близкий к нему Сергей Нечаев, который в Женеве начал издавать журнал, развивающий идеи, охарактеризованные Марксом и Энгельсом как «казарменный коммунизм». В свои двадцать три года Нечаев представлял совершенно законченный тип нетерпимого властолюбца, грубого демагога, провозгласившего иезуитский лозунг «цель оправдывает средства». Провокации, подметные письма, шантаж и даже убийство представлялись Нечаеву дозволенными в общественных войнах. Для себя он требовал единовластия и не терпел в своем кружке никакой критики и возражений. Под видом защиты интересов тайного общества Нечаев в Петербурге убил студента Иванова. Затем бежал за границу и оказался в Женеве, где нашел поддержку и понимание у Бакунина.

Лопатин прибыл в Швейцарию в тот период, когда царское правительство потребовало выдачи Нечаева, как уголовного преступника. Русские эмигранты попытались противодействовать этому, просили швейцарское правительство не выдавать друга Бакунина.

Лопатин, бывая на собраниях, где русские изгнанники словесно жестоко дрались между собой, окончательно убедился в их беспомощности и негодности для борьбы. Он резко разошелся с анархистами, не поладил с народниками, с которыми его, однако, многое идейно связывало. У большинства своих соотечественников ясных и четких позиций Лопатин не обнаружил и почувствовал себя одиноким и чужим. Тогда-то у него родилась, ставшая затем неотвязной, мысль во что бы то пи стало спасти сосланного в Сибирь Чернышевского для сплочения всех разрозненных и ослабленных распрями русских революционеров, не имеющих достойного, авторитетного руководителя.

Был еще один человек, который мог указать выход из трудного положения, создавшегося в значительной степени из-за происков, интриг и диктаторских замашек Бакунина. И Лопатин решил направиться в Лондон, надеясь с помощью Маркса рассеять свои сомнения в теории. Но главной целью оставался разговор о переводе «Капитала».

Приближаясь на пароходике к Дувру, Лопатин, обращавший на себя внимание могучим ладным телосложением и красивым одухотворенным лицом, заметно волновался. Он то и дело без нужды снимал и протирал очки, которыми из-за близорукости постоянно пользовался, что, впрочем, нисколько но портило его красивые, серые, простодушные и вместе очень умные глаза.

Имя руководителя Интернационала было уже широко известно, а большие люди всегда внушают некоторую робость. Они являются мерилом для каждого встречающегося с ними человека. Нелегко увидеть самого себя маленьким. Однако Герман Лопатин мог не бояться этой встречи. Он умел думать и не мало знал для своих двадцати пяти лот, и главное — хотел обрести неотразимое оружие для борьбы с самодержавием.

Наконец Лопатин добрался до желанной улицы Мейтленд-парк Род и увидел на стене фонарь с № 1. Перед ним была Модена-вилла, двухэтажный серый небольшой дом, за которым находился густой зеленый сад.

Карл Маркс жил очень уединенно. Тому было немало причин. Творчество и напряженный труд требуют покоя и сосредоточенности. И ничто не приносит столько вреда, как суета, празднословие и случайные ненужные встречи и знакомства. Они как ил, от которого мелеет даже самая глубокая и быстроводная рока.

В семье Маркса все боялись пошлости, пересудов и бесцельной потери времени. К тому же автор «Манифеста Коммунистической партии», «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта» и «Капитала», глава международного рабочего движения, интересовал полицию нескольких стран. Под разными предлогами к нему старались проникнуть агенты и провокаторы, и поэтому Маркс незнакомых ему людей допускал к себе с большим разбором и был весьма осмотрителен. О Лопатине он слыхал немало похвал от Лафарга и принял молодого русского очень приветливо. Лопатин понравился не только Марксу, но и его семье с первой же встречи. Как некогда Поль Лафарг, он стал другом всех обитателей Модена-вилла и очень подружился с веселым подростком Тусси. Она познакомила Лопатина со всеми четвероногими, которых было много в доме и саду на Мейтленд-парк Род № 1.

Карл, как и его жена и дочери, нежно любил животных, и они платили ему большой привязанностью. Но верховным повелителем над всеми собаками, черепахой и ежом была черноглазая резвая Элеонора. Кошка Томми доставляла особенно много хлопот Ленхен, так как очень часто в доме появлялся новый выводок котят, вносивших невообразимый беспорядок. Они ползали по всем комнатам, подвертывались под ноги, дико визжали и пачкали полы.

Лохматый пес Виски ни на шаг не отходил от своей хозяйки Тусси или лежал у кресла Карла. Он был столь же добр и чуток, сколь громоздок и неуклюж. Пес стал любимцем всех не в пример кошке Томми, которую Маркс называл старой ведьмой. Были в доме еще собаки, приблудшие или подобранные жалостливой Элеонорой: Самбо, Блекки и Дикки, причем последний отличался необыкновенной музыкальностью, и когда Маркс принимался напевать, пес вторил ему низким воем.

— Дикки любит оперные арии и песенки, но терпеть не может свиста, стоит мне начать насвистывать какую-нибудь мелодию, и он, как Лютер при виде дьявола, немедленно поворачивается ко мне хвостом и бежит опрометью, — пошутил Маркс, прогуливаясь с русским гостем но саду.

Как раз в это время к ногам Лопатина подползла большая черепаха.

— Это Джокко, — сказала Элеонора ласково, — умнейшее существо, уверяю вас, хотя склонное к сплину, подобно большинству англичан.

Черепаха высунула крохотную узкую головку и дала себя погладить. Затем степенно уползла в одну из ямок под холмиком.


Маркс был замечательным лингвистом. Как и Энгельс, он легко усваивал иностранные языки. Кроме древних и основных европейских, он знал румынский язык, а в 1869 году принялся за изучение русского.

— Без этого нельзя, — утверждал он, — иностранный язык есть оружие в жизненной борьбе. Нужны люди, которые смогут вести коммунистическую пропаганду среди разных народов.

На книжных полках в кабинете Маркса появилось больше ста русских книг. В записной тетради он отвел несколько страниц под каталог для них. Значительное количество литературы прислал из Петербурга Даниельсон. На полях книг, прочитанных Марксом, оставались пометки, штрихи и ризки. Сочинения Добролюбова, Чернышевского, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Флеровского особенно часто попадали с полок на столы и кресла, чтобы быть у Маркса под рукой. Он читал их большей частью без словаря.

Когда Герман Лопатин пришел к Марксу впервые, тот уже достаточно свободно владел русской разговорной речью. Это изумило Лопатина, не ожидавшего, что автор «Капитала» так хорошо знаком с книгами русских писателей.

Маркс испытывал молодого русского студента, он задал ему несколько вопросов:

— Глубоко ли пришлось вам изучать политическую экономию?

— Недостаточно, на мой взгляд, — ответил, не задумываясь, Лопатин, — хотя в пашем кружке в Петербурге мы все увлекаемся этим предметом, так же как и философией.

Улыбаясь смущенно, Маркс сказал по-русски:

— Ваш прекрасный поэт Пушкин выказал себя знатоком экономической науки, когда писал о своем герое Онегине:

Бранил Гомера, Феокрита;

Зато читал Адама Смита

И был глубокий эконом

То есть умел судить о том,

Как государство богатеет,

И чем живет, и почему

Не нужно золота ему,

Когда простой продукт имеет.

Отец понять его не мог

И земли отдавал в залог.

Отец Онегина, — продолжал Маркс, снова переходя на английский, — не хотел признать, что товар — деньги. Но другие русские поняли это давно. Достаточно вспомнить о ввозе хлеба в Англию из России в тысяча восемьсот тридцать восьмом — тысяча восемьсот сорок втором годах, да и всю историю торговли вашей страны. Мне пришлось как-то писать об этом.

Во время первой же встречи с Лопатиным и много раз впоследствии Маркс с подчеркнутым уважением отзывался о Чернышевском. Он считал, что из всех современных экономистов именно Чернышевский представляет единственного действительного оригинального мыслителя, между тем как остальные являются всего лишь простыми компиляторами.

— Несомненно, — отмстил Маркс, — его сочинения полны оригинальности, силы и глубины мысли и единственные из современных произведений в этой науке действительно заслуживают прочтения и изучения.

Маркс негодовал по поводу того, что ни один из русских не позаботился познакомить Европу с столь замечательным мыслителем.

— Политическая смерть Чернышевского — потеря для ученого мира не только России, но и целой Европы, — неоднократно заявлял он Герману Лопатину.

Отношение Маркса к тому, кого Лопатин считал своим идейным учителем, укрепило в молодом русском борце неотступно преследовавшее его желание предпринять все возможное для освобождения узника. Устройство побега Чернышевскому за границу казалось Лопатину вполне осуществимым делом, и он тщательно продумывал план освобождения автора «Что делать?».

Как-то Герман Лопатин, говоря о том, каким должен, по его мнению, быть глава правительства, прочел Марксу отрывок из воззвания Шелгунова «К молодому поколению»:

«Нам нужен не царь, не император, не помазанник божий, но горностаева мантия, прикрывающая наследственную неспособность; мы хотим иметь главой простого смертного, человека земли, понимающего жизнь и парод, его избравший. Нам нужен не император, помазанный маслом в Успенском соборе, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье».

Лопатин переводил книгу Маркса с большим воодушевлением и радостью, тем более что мог видеться с автором и пользоваться его советами. Однако переводчик должен был сознаться, что никак не может сладить с первой главой. Тогда Маркс подсказал ему выход из создавшегося творческого тупика: Лопатин занялся второй, более легкой для него главой и, таким образом, постепенно сжился с особенностями языка, манерой изложения и самой темой произведения. Благодаря непосредственному общению с Марксом, переводчик «Капитала» смог передать образность и неповторимый сарказм речи, особенности стиля и революционный взлет мыслей автора. Маркс, знавший уже достаточно русский язык, высоко оценил мастерство перевода.

В Лопатине Маркс увидел задатки большого ученого. Политически Герман был еще незрел. Ошибочность взглядов молодого русского Маркс отметил в первой же их беседе, когда Лопатин, рассказывая о Польше, обрисовал положение, создавшееся в ней, с тем же пренебрежением колонизатора к аборигенам, как это сделал бы англичанин, говоря о делах в Ирландии. Желая подготовить в лице Лопатина теоретически сильного русского революционера, Маркс вовлекал его в широкое русло политической деятельности. Скоро Лопатин стал членом Генерального совета Интернационала.

Дружба маленькой Элеоноры и Лопатина радовала Маркса и его жену. Молодой русский отличался редкой искренностью, скромностью и вдумчивостью.

Тусси была великим знатоком животных. Она любила их так же нежно, как старшая дочь Маркса Женнихен цветы, а другая дочь, Лаура, поэзию.

Поэтому почти все разговоры Лопатина с Тусси велись о ее любимцах.

— Виски талантлив. Этого не отрицает и Мавр, который постоянно берет его с собой на прогулку, — рассказывала девочка Лопатину. — Я не могу сказать этого о Дикки, хотя он обладает великолепным музыкальным чутьем, Собаки, как и люди, бывают умны либо глупы, жизнерадостны или меланхоличны, — продолжала Тусси со всей серьезностью. — Когда Виски переест, — а Ленхен к нему весьма расположена, не то что к кошке Томми, которая снова принесла шесть котят, — и ему нехорошо, я вынуждена ставить ему грелку. Не удивляйтесь, я пользуюсь бутылкой с горячей водой. Пес от этого горд, он польщен и лежит, задрав лапы кверху, много часов подряд, несмотря на то что вода давно остыла и ему очень неудобно. Ему, видите ли, нравится лечиться. Не хотите ли поиграть в мяч с Виски или Самбо? Они великолепно отбивают и подают его, подбрасывая длинной мордой.

Как будто понимая, о чем говорит его хозяйка, Виски подкатил к ногам молодого русского небольшой черный мяч.

— У вас и люди и животные все какие-то особенные, — пошутил Герман.

— Знаете ли, что я делаю, когда ухожу с Виски далеко-далеко, в поля за Хэмпстедскими холмами? — сказала как-то Тусси Лопатину, когда они уселись на маленькой скамеечке у оранжереи.

— Я буду вам очень признателен за доверие.

— Играю сама с собой в перевоплощения. Это замечательно интересно. Я превращаюсь в пилигрима и брожу по Китаю, проникаю к далай-ламе. О нем никто толком ничего не знает, и я могу сочинять что угодно. А племя людоедов ньям-ньям! Его необходимо скорее очеловечить. Знаете ли вы, как красиво озеро Чад в Африке? Там, конечно, есть крокодилы. Не следует говорить о них дурно, когда лезешь в воду, — есть такая поговорка у негров.

— Вы, видно, очень увлекаетесь географией, — заметил Лопатин.

— Нет. Больше литературой. Я люблю изображать Титанию. На свете нет лучшего писателя, нежели Шекспир. Были ли вы в Стратфорде-на-Эвоне, где он родился? Там есть чудодейственный колодец. Надо шепнуть над ним три своих сокровенных желания, и они сбудутся. — Элеонора умолкла, по ненадолго. — Жаль, что и колодец — только сказка… — Она вздохнула, затем продолжала оживленно: — Недавно я читала о великой трагической актрисе Сарре Сидонс и пошла посмотреть на ее портрет в Тэт-Галери. Она не очень красива. Когда я стану совсем взрослой, то буду обязательно играть на сцене ее роли. В детстве мне правилось перевоплощаться в Джен Грей, и как это было с нею, умирать на плахе. Я бывала Робин Гудом и Спартаком. Не смейтесь надо мной, пожалуйста. Я ведь доверила вам свою тайну. Даже Мавр ее не знает.

— Что вы, Элеонора! То, что вы рассказываете, так неожиданно и так увлекательно. Вы кудесница, мечтательница. Все мы грезим наяву, и это очень хорошо. Мечта мне кажется началом всех великих деяний. Это она погнала Магеллана на поиски сказочно прекрасной Индии, привела шлифовальщика алмазов Спинозу к философским открытиям, даже Мартина Лютера вдохновила на борьбу с папским произволом.

— Мама считает Лютера одним из лучших знатоков немецкого языка.

— Может быть, я его не читал. Но вот о мечтателях скажу, что ими были Коперник, Марат, Гегель, и уж конечно, великим мечтателем является ваш отец. Он ведь, насколько я знаю, также и поэт.

— Мэмхен бережно хранит все его стихи, но но любит их показывать. А Мавр всегда смеется над своей лирой. Но никто не умеет выдумывать столь замечательных фантастических приключений и историй, как он. Можете мне поверить, он поразительный сказочник! — заявила Элеонора.

Необыкновенная девочка, какой была младшая дочь Маркса, глубоко заинтересовала Лопатина. Они проводили много времени вместе. Нередко Тусси расспрашивала русского о его родине. Далекой своеобразной страной интересовались, впрочем, все без исключения в семье Маркса.

— Верно ли, что народ ваш необычайно покорен и терпелив? — спросила Лопатина как-то за ужином госпожа Маркс.

— Это привито ему долгим пребыванием в рабстве, но время и просвещение изменят характер наших простолюдинов.

— Вероятно, день, когда невольники получили свободу, был подобен землетрясению? — спросила Тусси.

— О нет, совсем наоборот. Я был еще юношей и случайно оказался в Москве проездом. Никогда не забыть мне того, что я видел.

— Хотелось бы послушать, как все это было воспринято народом. Это произошло третьего марта тысяча восемьсот шестьдесят первого года? — сказал Маркс.

— Да, и, помню, совпало это событие с шалой русской масленицей.

— С чем, с чем? — переспросили Ленхен и Женни.

Лопатину пришлось объяснить, что это за праздник.

— Было раннее утро, — рассказывал он, — ночные сторожа все еще прохаживались с колотушками, а последние кутилы, сонные и отяжелевшие от плотной еды, вина и цыганских песен, возвращались по домам на тройках и парных выездах. Вдруг услышали мы колокольный звон. С папертей оглашали манифест царя. Я видел, как угрюмо, настороженно слушали его люди в рваных шубенках и кафтанах. Мяли в темных, натруженных руках шапки. Бабы тихо плакали. Это были крепостные, которым даровалась свобода. Только и разговору было у них: «Что-то с нами будет теперь?» Л в московских особняках за глухими заборами, где свои дворня, конюшня, псарня, вчерашние рабовладельцы опасались бунтов. Все понимали, что крестьяне ограблены. Только одна надежда была у помещиков на полицию.

— И что же, были восстания в тот день? — спросила Женнихен.

— Нет. Подавленные, будто с похорон, возвращались дворовые в свои каморки и людские. «Какая и кому в том выгода, что нас освободили? — раздумывали крестьяне. — Земля как была барская, так и осталась».

— Сколько рабов было в это время в вашей стране? — поинтересовалась Женни.

— Двадцать миллионов, да из них не менее миллиона престарелых и больных. Их ждали голод, нищенство и смерть. Желая оградиться и в дальнейшем от крестьянских беспорядков, кой-кто из предприимчивых помещиков решил создать филантропическую организацию по сбору средств для таких немощных.

— Сперва все отобрать, потом собирать крохи для ограбленных, — старая история, — сказала Женнихен.

— Конечно.

— Продолжайте вага рассказ, — попросил Маркс.

— Все людные места в Москве были в те дни пусты, глухи, даже темны. Бог весть куда подевались все извозчики, лихачи и «ваньки», обыкновенно стоящие тут чуть не у каждого дома, а то снующие по улицам во всех направлениях; только изредка на главных улицах — Тверской да на Кузнецком мосту попадались кареты, проезжавшие очень быстро, с явной поспешностью; а пешеходов было так мало на улицах и площадях, что просто глазам не верилось.

— Вот как? Странно, — заметила Женни.

— Еще можно было бы и не очень удивиться, что центр города был в ту пору совсем нелюден: на этих улицах и всегда не особенно много встречается простого, черного народа, а притом и торговля здешняя, преимущественно предметами не общего употребления, помещается в больших магазинах и прекращается по вечерам нередко довольно рано. Но поразительны были вдруг охватившие со всех сторон тишина, глушь, пустота и темнота на окраинах и около базаров, в тех именно мостах, где сосредоточивается самая разнообразная мелочная торговля, разбросавшаяся напоказ простому люду по неказистым так называемым «заведениям», в балаганах и дрянных лавчонках, а то и просто на подвижных ларях. Там обычно до позднего вечера толпится очень много народу. Но установившиеся в этот день на улицах и площадях московских поистине странные тишь и глушь поразили меня до такой степени, что одно время даже как-то жутко стало. И это в тот самый день, когда объявлен манифест об освобождении всего народа от крепостной неволи! Право, народное возмущение, как бы ни было оно бурно, не произвело бы на меня такого впечатления. Да где же этот освобожденный народ? По какой же это причине спрятался он весь в свои темные норы — спрятался и притаился там, как будто и нет его вовсе?.. Ну как же это: ни одного-таки взрыва восторга! Даже ни малейшего проявления не только радости, но и просто веселого настроения! Как будто бы великое дело уничтожения крепостного права вовсе и но касается этого народа, как будто бы нынче и не ему, этому народу, объявляли, что воля ему дана, освобождение.

— Русский народ проницателен, — сказал Маркс, внимательно слушавший взволнованную речь Лопатина. — Немало страданий и схваток ждет его еще на пути к действительной свободе.

Дружба Маркса и его семьи с Лопатиным непрерывно крепла. Тем больше поражены были все в Модена-вилла, когда узнали о его внезапном исчезновении из Лондона. В это время более трети перевода «Капитала» было уже им закончено. Надеясь скоро вернуться в Англию, Герман Лопатин отложил на время работу переводчика и уехал в Россию осуществить свой отважный замысел освобождения Чернышевского.

Он не признался в этом даже Марксу, несмотря на всю свою любовь и уважение, так как опасался, что тот сочтет затею безумной и попытается отговорить его. Лопатин никогда не отступал от намеченной цели, как бы безрассудна она ни была в глазах более опытных, здравомыслящих людей. В Женеве с помощью издателя Элпидина он приобрел подложные документы и под видом турецкого подданного Сакича прибыл в Россию. В деревянном сундучке, составлявшем весь его багаж, хранился экземпляр «Капитала» и отдельные листы перевода с немецкого на русский язык. Нелегко было выяснить, где в эту пору находился Чернышевский, Добыв у друзей деньги, паспорта и адреса сибирских явок, Лопатин поехал в Иркутск. С дороги он послал Марксу письмо, желая оправдаться в своем внезапном исчезновении.

«По почтовому штемпелю на этом письме вы увидите, — писал он, — что, несмотря на Ваши дружеские предупреждения, я нахожусь в России. Но, если бы Вы знали, что побудило меня к этой поездке, Вы, я уверен, нашли бы мои доводы достаточно основательными».

Из Петербурга Лопатин снова сообщил в письме Марксу о предстоящем путешествии.

«Стоящая передо мной задача, — писал он в Лондон, — вынуждает меня покинуть в ближайшие дни Петербург и отправиться в глубь страны, где я задержусь, по всей вероятности, три-четыре месяца».

Лопатин поехал в Сибирь с подложным паспортом и документом члена Географического общества Любавина.

Общительный, кипучий характер, врожденное обаяние, находчивость и ум помогали Лопатину преодолевать многочисленные затруднения в дороге. В Иркутске он узнал, где ему искать Чернышевского, но на этом смелое предприятие его окончилось. Неосмотрительная доверчивость Элпидина послужила всему виною. Тот рассказал подосланному в Женеву III Отделением под видом революционера агенту о скором освобождении Чернышевского.

Маркс был крайне встревожен судьбою полюбившегося ему молодого человека, столь таинственно покинувшего Лондон. Он получил известие от друзей из Швейцарии об опасности, угрожающей Лопатину.

В условно составленном письме Маркс писал Даниельсону: «Наш друг должен вернуться в Лондон из своей торговой поездки. Корреспонденты той фирмы, от которой он разъезжает, писали мне из Швейцарии и других мест. Все дело рухнет, если он отложит свое возвращение, и сам он навсегда потеряет возможность оказывать дальнейшие услуги своей фирме. Соперники фирмы уведомлены о нем, ищут его повсюду и заманят его в какую-нибудь ловушку своими происками».

Но было уже поздно. Лопатина схватили «соперники фирмы», то есть русская полиция. Он попытался бежать, был, однако, настигнут и засажен в Иркутский острог. Ему удалось оттуда обо всем сообщить Даниельсону и просить друга продолжать работу над «Капиталом», чтобы далее не оттягивался выпуск этой книги в России.

Даниельсон принялся тотчас же за книгу Маркса и быстро ее закончил. Первую главу и приложение, однако, перевел не он, а один из знакомых Лопатина, член «Рублева общества» Николай Любавин.

В дни выхода «Капитала» на русском языке Лопатин все еще находился под надзором, и хотя он был основным переводчиком книги, указать его имя на обложке не представлялось возможным. Сам Лопатин настаивал на скорейшем издании книги.

Маркс очень обрадовался «Капиталу», изданному на русском языке. Этот день был отмечен как большое торжество в Модена-вилла.

«Прежде всего, — писал он Даниельсону, — большое спасибо за прекрасно переплетенный экземпляр — перевод сделан мастерски».

Великий труд Маркса стал учебником социалистов многих стран. II в одной из резолюций Брюссельского конгресса Интернационала было сказано, что эта книга Маркса рекомендуется всем секциям как «библия рабочего класса».

Но первенство издания гениального творения Карла Маркса на иностранном языке принадлежит России.


С конца шестидесятых годов у творца «Капитала» и вождя Интернационала постоянно бывали многие русские. Одним из близких и особо ценимых Марксом людей стал петербуржец Александр Александрович Серно-Соловьевич, Он, как и его трагически погибший в 1865 году брат Николай, посвятил всю жизнь революционному движению. Братья Серно-Соловьевичи прожили каждый не многим более тридцати лет. Николай и Александр выросли в дворянской семье и рано под влиянием идей Чернышевского, Добролюбова и Герцена принялись за поиски высокой цели в жизни и «разумной работы». Они любили родину, и девизом их было: «Верим в силы России и ее будущность».

Николай Серно-Соловьевпч был осужден «на гражданскую казнь» как участник «подземного общества», как тогда говорили о подпольщиках, «Земля и воля». После обряда казни на Мытнинской площади в Петербурге он в кандалах пошел в Сибирь, откуда рассчитывал бежать за границу, но в пути его зверски избил конвой, и он скончался в Иркутской острожной больнице. Это был богатырь по только телом, но и душой. Умнейший конспиратор, он вместе с Чернышевским и другими открыл Шахматный клуб, где за игрой велись секретные и важные беседы. Оба брата занимались книжным делом — на магазин и издательство они израсходовали не только свое состояние, но и состояние родственников. И долго купцу первой гильдии Николаю Александровичу Серно-Соловьевичу, деятельному члену Русского географического общества и политико-экономического комитета, удавалось успешно распространять в России запрещенные «Колокол» и «Общее вече». Убеждения выдающегося подпольщика и революционера но шли, однако, дальше того, чему учил Чернышевский и народники: «крестьянская община — ядро будущего социалистического общества». Таково было и общество «Земля и воля», членом Центрального комитета которого был Николай Александрович.

Младшего Серно-Соловьевича — Александра — от участи брата спасло изгнание. Он тоже принимал живейшее участие в тайном обществе «Земля и воля» и был членом ее Центрального комитета. Александр Александрович внешне и внутренне несколько отличался от покойного брата. Он был более замкнут, менее уравновешен, физически не столь силен. В больших, внимательно смотревших глазах отражалось неуловимое беспокойство, а подчас и печаль. Лицо его было всегда очень бледным. Красивые большие губы под тонкими, остриженными «треугольниками», темными усами часто подергивались. Он был повышенно чувствителен, легко раним. Александр жил спартанцем, ограничивая свои потребности и отдавая себя и все, что имел, делу борьбы за бесправных и обездоленных.

Отличаясь умом и опытом в вопросах революционной тактики, Александр Александрович явился в Швейцарии подлинным предшественником организаторов русской ветви Интернационала, которая объявила, что ставит перед собой задачу «оказывать всемерную энергичную помощь активной пропаганде принципов Интернационала среди русских рабочих и объединять их во имя этих принципов».

Одно время Серно-Соловьевич редактировал швейцарскую газету «Равенство», которая стала вскоре органом романских секций Интернационала. Он рьяно занимался созданием социал-демократической рабочей партии Швейцарии. Под его руководством она впервые в истории страны вышла в 1868 году на парламентские выборы со своей особой избирательной программой.

В 1867 году из Италии в Швейцарию переселился Бакунин. По Женеве разнеслась о нем, отчасти им самим раздуваемая, слава героического революционера, Голиафа, победившего стойкостью и отвагой саксонских, австрийских и российских деспотов. История его побега из Сибири переходила из уст в уста. Внешность Бакунина, особенно его огромный рост, проникновенный голос, демагогическая цветистая речь произвели очень сильное впечатление на неискушенных в политике и часто слабых в теории молодых русских эмигрантов. Но Александр Александрович не поддался стадному чувству поклонения, охватившему многих его сверстников. Он сразу же увидел, как властолюбив, душевно сух, склонен к интригам новоявленный пророк анархии. Даже вид Бакунина показался Серно-Соловьевичу противным. Недобрые глаза никогда не смотрели прямо на собеседника, а прятались под опухшими веками и стеклами очков. Идеи Бакунина совершенно расходились с теми, которые отстаивал Александр Серно-Соловьевич. Основные их расхождения были по вопросу об отношении рабочих к политической борьбе. Бакунин проповедовал теорию «политического воздержания», соратник же Чернышевского, член Центрального комитета «Земли и воли», отвергал эти взгляды, как тормоз революционного движения. Он понимал, что, создав политическую партию, рабочий класс может добиться улучшения своего положения. Еще менее соглашался он с бакунинской пропагандой необходимости немедленной социальной революции.

Серно-Соловьевич был членом Интернационала и принимал живейшее участие в работе романских секций. Человек неукротимой энергии, не щадивший себя для дела, он, случалось, спал в течение суток всего два-три часа и восклицал с горечью, что ему не хватает времени, чтобы выполнить хоть часть задуманного.

В одном из своих весьма характерных памфлетов, споря с буржуа, который изустно и в печати клялся в любви к рабочим, Александр Александрович писал: «Что значит: я люблю рабочих? Любите ли вы их, как любят капусту, ветчину, больше или меньше? Что вы толкуете нам о любви? Пожалуйста, оставьте эти выражения ваших чувств! Любите себя, жену, детей и т. д., — все это очень хорошо, но чего требует рабочий от вас и подобных вам? Только должного и даже менее того. Обогащаясь за счет его труда, по крайней мере, избавьте его от вашего сочувствия».

Маркс высоко ценил Серно-Соловьевича, переписывался с ним и ему, единственному русскому, подарил по собственному почину «Капитал», как только он вышел из печати в Лейпциге.

Последние годы жизни Александр Александрович отстранился от участия в русских эмигрантских делах, так как всецело отдался работе в Международном Товариществе Рабочих. Он говорил, однако, одному из своих друзей:

— Меня мучает, что я не еду в Россию мстить за гибель моего брата и его друзей, но мое одиночное мщение было бы недостаточно и бессильно. Работая здесь в общем деле, мы отомстим этому проклятому порядку, потому что в Интернационале лежит залог уничтожения всего этого порядка повсюду, повсеместно.

Работа в Международном Товариществе всегда казалась Серно-Соловьевпчу служением не только всему рабочему движению, но и делу освобождения родины от царского ига.

Борьба с Бакуниным и его приверженцами становилась все более тяжелой для Серно-Соловьевича. В то же время ему выпало на долю много иных неудач и разочарований: женевские рабочие проявили недостаточную твердость во время вспыхнувшей стачки, которой он руководил; созданная им социал-демократическая партия Швейцарии провалилась на выборах; его газета подвергалась зверской травле анархистов, приобретавших большое влияние среди местного пролетариата. Испытания сломили его. Из-за непрекращающихся потрясений усилилась душевная болезнь, которой он был подвержен. Узнав от врача о якобы безнадежном своем положении и не желая очутиться в страшном мраке подступающего безумья, он покончил жизнь самоубийством тридцати одного года от роду.


Дружба между всеми членами семьи Маркса смягчала трудности жизни и материальные лишения. Невозможно определить, какая из трех дочерей Карла и Женни могла бы считаться лучшей, так богаты и цельны были их души. Это были не только преданные, любящие родителей дети, но и их верные друзья и единомышленники.

Желая хоть чем-нибудь помочь родным, Женнихен поступила домашней учительницей в зажиточную шотландскую семью. Тринадцатилетняя Элеонора училась, много читала и резвилась в свободные часы вместе с своей многочисленной четвероногой командой.

Любовь Поля и Лауры росла с каждым днем. Тот, кто любит, всегда способен понять душу другого человека, поглощенного тем же всесильным чувством. Отныне Лауре до конца открылось сердце ее матери, захваченное на всю жизнь одной страстью. Приближавшееся материнство умиротворяло молодую женщину и вместе пугало ее. Но Лафарг — сильный, целеустремленный, вдохновенный — умел успокоить жену и развеселить ее. Вместе с Лаурой он принялся за перевод «Коммунистического манифеста» на французский язык. В свободное время, когда Поль отправлялся в госпиталь, где работал врачом, Лаура занималась хозяйством. Она отлично стряпала и шила крошечные распашонки и чепчики для будущего ребенка, которого ждала с нетерпением и страхом.

Первого января нового, 1869, года Карл и Женни узнали о рождении внука. Лафарги назвали новорожденного мальчика Этьеном, но скоро за ним прочно утвердилось прозвище Шнапсик.

Маркс непрерывно посещал Британский музей и много работал. В свободные часы с большим свернутым черным зонтом в руке на случай дождя он отправлялся в сопровождении постаревшего пса Виски в Хэмпстед-Хис. По дороге нередко Маркс заходил к кому-нибудь из старых знакомых рабочих, чтобы послушать их мнение о злободневных делах. Эккариус и Лесснер, соратники Карла со времен создания Союза коммунистов, чаще других были его попутчиками в таких прогулках. Седой, сутулый портной Лесснер не скрывал удовольствия, когда слушал Маркса. Изредка и он вставлял меткое словцо или принимался рассказывать о своих делах и наблюдениях. Его заветпой мечтой было добиться восьмичасового рабочего дня для всех трудящихся.

И Лесснер и Эккариус, случалось, очень нуждались в Деньгах, и, сам крайне стесненный материально, Маркс Делился с ними последними крохами.

— Как было но помочь, — объяснял он грустпо Энгельсу, — у Лесснера умерла жена, бедняга запутался в долгах, а Эккариуса чуть не выбросили за неуплату из квартиры. У старика, когда он пришел ко мне, на глазах были слезы. Рабочий Дюпон, самый дельный из здешних людей, сидит давно без работы. Он так скромен, что никогда без самой крайней нужды не занимает денег. А тут еще письмо от Либкнехта, который просит о ссуде… В общей сложности я роздал четырнадцать фунтов.

В августе Вильгельм Либкнехт сообщил телеграфно Марксу о значительном событии — основании Социал-демократической рабочей партии Германии. Рабочее движение ширилось и набирало мощь.

В семье Маркса всех интересовали далекие страны, волнующие маловедомой, сложной древней культурой. Все, что печаталось об Индии и Китае, жадно прочитывалось не только Марксом, но и его женой и дочерьми. Прозвищем Женнихен было Кви-Кви — император Китая, а Тусси Кво-Кво — китайский принц. Благодаря Энгельсу, связанному с Индией торговыми делами, девушки постоянно слышали о Калькутте и Дели. Они стремились в сказочно-увлекательные путешествия по южным морям. Особенно тревожил воображение впечатлительного подростка Тусси неповторимый, далекий Китай. В Манчестере она познакомилась у Энгельса с купцами, подолгу жившими в Срединной империи.

Часто, уединившись с Ленхен в просторной, чистой кухне, Элеонора принималась рассказывать о континентальной стране, где все так необычно: мужчины носят халаты, а женщины узенькие брючки; ноги и грудь женщин бинтуются с малолетства, а символом красоты считается лотос; где дети играют гробиками и народ преодолел страх смерти.

— Представь себе, в Китае существуют не писаные, а звуковые вывески. Бродячие торговцы и ремесленники установили для своих цехов звуковую рекламу. Вот, скажем, сижу я так же на табурете, ты стоишь у плиты, а за окном раздается напев фруктовщика…

— Это было бы кстати. Нет яблок для штруделя, — заметила Ленхен.

— Шипит водовоз, продавец игрушек несет свой товар в ведрах на коромысле и громко насвистывает, в руках парикмахера не унимается трещотка, а слесарь звонит в колокольчик.

— Экий шум там, однако.

— Да, у китайских улиц, как у моря и леса, свой голос, — мечтательно заключила девочка.


Тусси была всегда желанным гостем в манчестерском Морингтон-паласе, где поселился Энгельс с женой и ее племянницей малюткой Мари-Эллен, толстушкой, прозванной Пуме.

В этом доме, который был ей дорог так же, как и родительский, Тусси имела много четвероногих друзей. Любимцем ее и Энгельса стал большой весьма разумный и добродушный Дидо, ирландский рыжий терьер с квадратной бородатой мордой и горящими глазами доисторического пещерного жителя. Он постоянно сопутствовал своему хозяину в пеших и верховых прогулках. С Тусси у Дидо установились самые короткие приятельские отношения, которые пес выражал неутомимым вилянием хвоста и радостным визгом. Он, так же как и Виски, умел играть в мяч, отбивая его носом, и часто заменял пони, разрешая запрячь себя в колясочку Мари-Эллен.

В Манчестере Тусси чувствовала себя полноправной хозяйкой дома. Ее нежно любила и баловала Лицци, которой девочка помогала в рукоделии, хозяйстве и приеме гостей. Четырнадцатилетняя Тусси была особенно горда тем, что давала маленькой Пуме первые уроки немецкого языка. Она беспечно носилась по всем комнатам и только в кабинет Энгельса входила не без робости. Там, в святая святых дома, царил ошеломляющий порядок. Каждая вещь, включая тряпочку для чистки перьев, имела строго определенное ей место, и горе было тому, кто это нарушал, — всегда спокойный, мягкий в обращении Энгельс становился тогда мрачным и суровым. От волнения он начинал заикаться и с трудом усмирял в себе начинающуюся бурю. Книги и бумаги, лежавшие стопками, также были будто прикованы к столу, и домочадцы никогда но прикасались к ним.

Как-то в самом конце июня Энгельс позвал Тусси к себе. Она вошла с книгой сербских песен на немецком языке, которую читала. Осмотрев кабинет слегка насмешливым взглядом, девочка выпятила полные губы и сказала:

— У тебя, дядя Энгельс, в кабинете очень скучно и вещи так же аккуратно разложены, как в шкафу у педантичной старой девы.

Энгельс залился по-детски чистым смехом. Только Маркс мог соперничать с ним в врожденном искусстве чистосердечно смеяться и находить в этом душевную разрядку. Смех обоих друзей заражал окружающих и был радостен, будто гимн бытию.

Посмеявшись вдоволь, Энгельс сказал:

— Ого! Разница, однако, в том, что сложенное в шкафу приданое ей не пригодится, а здесь все, что видишь, находится в непрерывном действии. К тому же я слишком стар, чтобы приобретать новые привычки. Кстати, вот два письма для мисс Элеоноры от Мавра, — продолжал он и протянул их девочке.

Тусси, усевшись в кресло, погрузилась в чтение. Вдруг она снова услыхала, что Энгельс хохочет над письмом Маркса.

— Черт возьми! Карл снова раскопал кое-что у Рошфуко. Послушай-ка, Кво-Кво: «Мы все имеем достаточно силы, чтобы переносить чужое несчастье». Это ли не истина? Или вот еще: «Старики любят давать хорошие советы, чтобы вознаградить себя за то, что они уже не в состоянии больше подавать дурных примеров». Отлично сказано. А вот еще: «Когда пороки нас оставляют, мы льстим себя верой, что это мы их оставляем».

— Мавр — подлинный кудесник. Не зря он сам часто называет себя Лешим. Что еще сообщает он смешное?

— Изволь: «Короли поступают с людьми, как с монетами: они придают им цену по своему произволу, и их приходится расценивать по курсу». Умен был старый француз. «Мы часто прощаем тех, которые причиняют скуку, но мы не можем простить тех, которым причиняем скуку».

Еще одно изречение, приведенное в письмо, Энгельс, сочтя неподходящим для Тусси, прочел про себя: «Любовники и любовницы никогда не скучают друг с другом, потому что они всегда говорят о самих себе».

— Знаешь, Туссихен, — сказал Энгельс, отложив чтение, — никто не может себе представить, как часто, несмотря на то что не всегда нам с Мавром жилось сладко, мы искренне веселились в письмах. Если бы ты знала, сколько шуток запечатлено в нашей эпистолярной продукции за двадцать пять лет. — Энгельс достал ящик, в который обычно складывал письма друга. В нем было несколько десятков тщательно перевязанных пачек. Тусси подошла к креслу Энгельса и заглянула через его плечо. На столе лежал только что полученный листок почтовой бумаги. Она узнала дорогой ей непостижимый, острый, как зигзаги молнии, почерк отца. Рядом лежал ответ Энгельса, написанный четкими, красивыми, мелкими буквами.

Тусси перевела глаза на настольный календарь. Был канун первого июля.

— Завтра, не правда ли? — шепнула Элеонора.

— Да, карлик Альберих. Завтра великий день.

— Мы устроим большой праздник. Ведь ты ждал этого двадцать лет.

— Конечно, бэби. Я расстаюсь навсегда с проклятым божком коммерции Меркурием. Я наконец свободен. Ура! Ура!

Энгельс встал с чисто юношеской резвостью с кресла и подхватил Тусси на руки, как делал это, когда она была совсем маленькой. Затем он устремился в соседнюю комнату и закружил Лицци.

— Да здравствует свобода! Ура!

Около двадцати лет Энгельс был впряжен в ненавистное ему ярмо коммерции. Как часто подавлял он чувство, граничащее с отчаяньем, оттого что вынужден отслуживать долгие часы в конторе за томительными подсчетами, подведением баланса, ходить постоянно на биржу, общаться с чуждыми людьми, терять невозвратимые часы, которые хотелось бы использовать совсем иначе. И только мысль о друге и его семье, понимание, что без его денежной поддержки их ждет гибель, а человечество лишится гениальных творений, изысков, открытий, давали ему силу и укрепляли волю. Укрощая себя, Энгельс снова отправлялся в контору. А годы, молодость прошли, подступала старость. И вот настало освобождение.


На следующий день Энгельс поднялся, как всегда, очень рано. Выражение его лица было просветленное, блаженное.

— В последний раз! В последний раз! — возгласил он, натягивая высокие сапоги, чтобы в последний раз отправиться в контору. Лицци не могла скрыть своей радости и обняла мужа.

Спустя несколько часов она и Тусси вышли к воротам, чтобы встретить «коммерсанта в отставке», как в этот день говорили в Морингтон-паласе. Энгельс шел, размахивая приветственно тростью над головой, и громко пел бравурную немецкую песню.

До поздней ночи не затихали шутки и смех. Лицци убрала по-праздничному стол, и в честь «бегства из египетского пленения», как Маркс назвал совершившееся событие в жизни друга, распили не одну бутылку шампанского. Когда пир был окончен, Энгельс уединился в кабинете, чтобы подробно сообщить своей матери Элизе обо всех делах по передаче конторы компаньону.


«Моя новая свобода, — писал он между прочим, — мне очень нравится. Со вчерашнего дня я стал совсем другим человеком и помолодел лет на десять. Вместо того, чтобы идти в мрачный город, я ходил сегодня утром в эту чудесную погоду несколько часов по нолям. За моим письменным столом в комфортабельно обставленной комнате, где можно открыть окно, не боясь, что повсюду черными пятнами осядет копоть, с цветами, стоящими на окнах, и несколькими деревьями перед домом, работается совсем иначе, чем в моей мрачной комнате на складе с видом на двор гостиницы. Я живу в десяти минутах ходьбы от клуба… В 5 или 6 часов вечера я обедаю дома, кухня очень хороша, а затем большей частью ухожу на несколько часов в клуб читать газеты и т. д. Но все это я смогу организовать как следует лишь тогда, когда мне не нужно будет больше бегать в город из-за баланса и пр…

Сердечно любящий твой сын

Фридрих».


В том же году Энгельс с женой и Тусси поехал в Ирландию. Его дорожные рассказы о стране, прозванной «Ниобеей наций», согласно древнему мифу о несчастной матери, потерявшей своих, детей, остались в памяти младшей дочери Маркса на всю жизнь. В путешествии Фридрих Энгельс всегда был чрезвычайно вынослив, бодр и заражал окружающих юношеской энергией и умением радоваться жизни. Хотя он приближался уже к пятидесяти годам, в его каштановых волосах и густой окладистой непокорной бороде не было ни одного седого волоса и лицо без морщин сохранило краски ранней молодости. Он был неутомим в каждом деле, за которое брался, и постоянно углублял свои познания в естествознании, химии, ботанике, физике, политической экономии и военных науках. Филология была его страстью; он знал двадцать языков, и из них двенадцать в совершенстве.

Со времени ухода от коммерции ничто не удерживало Энгельса в Манчестере. Он начал деятельно готовиться к переезду в Лондон, поближе к любимому другу и его семье. Давно уже Маркс и Энгельс мечтали о возможности жить в одном городе. Женни Маркс энергично приискивала в Лондоне квартиру, которая понравилась бы Фридриху и Лицци и находилась поблизости от Мейтленд-парк Род.


Тысяча восемьсот шестьдесят девятый год оказался для Маркса необычно разнообразным. Он ездил не только гостить в Манчестер, но побывал несколько раз на континенте. В Париже у Лафаргов Маркс поселился под именем А. Вильямса. За ним следила полиция. Один из самых последовательных упорнейших врагов Лун Бонапарта мог поплатиться свободой, а то и жизнью, если бы его обнаружили во Франции. Тем не менее Маркс ступил на землю императора. Снова был он в городе, который всегда любил. На улице Ванно тот же пыльный каштан сторожил дом, где провели Карл и Женни незабываемый счастливый год. Там родился их первенец — Женнихен — и столько раз вдохновенный Гейне читал свои только что написанные стихи. Как давно это было!

Глядя на своего первого внука, Маркс как бы заново измерял ушедшее время. Он часто брал ребенка на руки, не пропускал торжественных часов купания и кормления Шнапсика. Когда ребенок лежал распеленатый и ножонкой тянулся к подбородку, безмятежно улыбаясь и раскрывая беззубый рот, Маркс чувствовал, как нежность теплым ветром обвевает его голову. Он думал о своем умершем сыне Муше. Тоска по нем не уменьшилась с годами. Тем сильнее он любил внука. Если Шнапсик принимался плакать, дед умел его успокоить.

— Ты чародей, Мавр, — удивлялась Лаура, — можешь смело сказать о себе: «Не мешайте детям приходить ко мне, я их люблю и понимаю».

— Я уважаю в детях наше будущее и всегда пропускаю их вперед, даже когда они еще в колыбели, — мягко ответил ей отец. — Как, однако, стремительно пронеслись годы, сделавшие меня дедушкой, — добавил он раздумчиво.

Вечерами, в сопровождении дочери и зятя, Маркс долго гулял по столице. Было жарко и пыльно. На узеньких улочках вокруг Сен-Жерменского предместья воздух поражал зловонием. Только на бульварах у Сены, начиная с фасада Лувра, все резко изменилось.

— Барон Осман заметно перекроил Париж, османизировал его изрядно, — шутил Маркс, глядя на прямые, широкие улицы. — Постарел я, что ли, но мне кажется, что за минувшие годы француженки все до одной подурнели. — Заметив ярко размалеванные портреты императора и его супруги Евгении, выставленные в витринах лавок, он добавил, смеясь: — Наполеон Первый, говорили, имел гений, а его мнимый племянник только Евгению.

В Париже Маркс надеялся повидаться с Огюстом Бланки, этим несокрушимым, вечно действующим вулканическим революционером, но тот после многолетнего заключения, преследуемый французской полицией, тайком покинул Францию и поселился в Брюсселе, откуда направлял борьбу своей рати с империей.

Дождавшись, когда Лаура с малюткой сыном отправились на берег моря, Маркс и Женнихен поехали в Зигбург, где их с нетерпеньем поджидал Иосиф Дицген. Уже несколько лет его соединяла с Марксом оживленная переписка. Теперь они встретились впервые и обнялись как братья.

Каждый составил себе уже по письмам вполне правильное мнение о другом. Дицген чтил в Марксе гения, который был для него непререкаемым авторитетом в вопросах теории и борьбы. Однако глубоко честный по натуре самородок-рабочий остался чужд экзальтированному восхищению и потребности создать себе божка, чтобы поклоняться ему. Настоящий пролетарий, Дицген был полной противоположностью врачу Кугельману, который искал для себя некий сверхчеловеческий идеал, чтобы, обожествляя его, одновременно подняться в собственном мнении и сделаться главным жрецом при своем божество. Есть идолопоклонники, склонные, по рабской своей сущности, к созданию земных богов. Не авторитеты нужны им, а кумиры, которых они сами лепят, а потому по надобности легко и разрушают.

Иосиф Дицген, как и Маркс, отличался суровой правдивостью и по отношению к себе, и с окружающими. Ему претила всякая слащавость и деланность во взаимоотношениях с кем-либо. Маркс пытливо всматривался в этого необыкновенного самоучку.

«Да ведь это истый философ, мыслитель», — думал он.

Как некогда Вентлинг, потом Эккариус и другие, Дицген вызывал в вожде Интернационала чувство законной гордости за пролетариат, выдвинувший столь одаренных людей. Редко кто умел так радоваться достижениям и удачам своих соратников и учеников, как Маркс. Он вырастил уже плеяду теоретиков и отважных борцов из самих рабочих и считал это делом важным и срочным.

Несколько дной, проведенных в семье Дицгена, прошли быстро, в оживленнейшем разговоре и спорах. Круг интересов собеседников был очень широк и включал историю философии, экономическое учение Маркса, вопросы политики и тактики Международного Товарищества и прежде всего применительно к немецкому революционному движению. С первых дней возвращения на родину Дицген стал одним из последовательнейших проводников учения Маркса и Энгельса среди рабочих и ремесленников. Пренебрегши материальной выгодой, Дицген покинул Россию ради социал-демократической деятельности на родине.

Общность мировоззрения и единые цели крепко спаяли кожевника Дицгена с вождем Интернационала. Однако, обсуждая что-либо, особенно только что законченную книгу Дицгена «Сущность головной работы человека», они часто горячо возражали друг другу. Громкоголосые, как все рейнландцы, легко вспыхивающие, они поднимали такой шум, что в комнату вбегала Женнихен или кто-либо из женщин семьи Дицгена. Однако, так же внезапно, как начинался, спор вскоре обрывался и беседа переходила на более спокойные тона, сопровождаясь шутками и взрывами смеха. Маркс дал немало решающих советов и указаний Дицгену по всем вопросам философии и политики. Он помог ому овладеть методом диалектического материализма и додумать до конца идеи, поднятые в его книге. Не раз поверял Дицген Марксу сомнения в собственных силах.

— Мне недостает систематически полученных знаний, — говорил он своему высокочтимому другу. — Я не кончал ни одной школы и постоянно страдаю оттого, что не уверен, имею ли право судить без солидной научной подготовки о «Критике чистого разума» или «Логике». Правда, свободный от всего побочного и школьных догм, я усвоил практически то, чему учили Аристотель, Кант, Фихте, Гегель, Фейербах, а главное, понял ваши труды. Ведь мышление невозможно без соприкосновения с жизнью, иначе это только блуждание в темных дебрях схоластики. Мышление не привилегия профессоров. Мы, рабочие, должны жить также и своим умом, чтобы наши недруги, пользуясь духовным преимуществом, не эксплуатировали пас во всех отношениях, в том числе и материально. Об этом я писал также и в рецензии на вашу великую книгу «Капитал».

— Что ж, слушая вас, я могу смело сказать: пролетариат одолеет все и постигнет одну из наибольших радостей бытия — теоретическое мышление.

— Признаюсь, я не перестаю дивиться тому, с какой щедростью и легкостью вы отдаете всем людям лучшее из того, что добыл ваш мозг, — заметил Дицген.

— Все, что я отдаю, обогащает меня, — раздумчиво сказал Маркс. — То, что мы дарим другим, возвращается к нам сторицею.

— Истина, глубочайшая философская правда! — воскликнул кожевник.

Прощаясь с Марксом, растроганный Дицген долго не выпускал из своей его руку.

— Я по-прежнему льщу себя надеждой, что смогу содействовать продвижению в народ тех научных сокровищ, которые вы сделали общим достоянием.

После недолгого визита к двоюродному брату в Аахен, поездки по издательским делам к Мейснеру в Гамбург Маркс с дочерью Женни наконец прибыл к Кугельманам.

Ганноверские друзья окружили Карла и Женнихен дружеской заботой. Приветливая, превосходно воспитанная, тактичная Женнихен тотчас же завоевала сердца Гертруды и Френцхен. Кугельман, как всегда, шумно выражал свое преклонение перед Марксом. В его отношении к автору «Капитала» была примесь опасной экзальтации, которая подобна бурлящей пене над пивом. Внезапно взметнувшись вверх, она так же быстро исчезает, и тогда обнаруживается не дополна налитая кружка.

В доме, принадлежавшем восторженному врачу, в одной из парадных комнат о пяти окнах, в которой обычно принимали гостей, были расставлены вдоль стен на постаментах и колонках гипсовые бюсты различных греческих богов. Кугельман то и дело надоедал Марксу утверждением, что Карл точь-в-точь похож на Зевса.

— Обратите внимание, — приставал он к Женнихен, видя, что Маркс его не слушает, — у обоих могучее чело и голова с копной курчавых волос. На лбу вертикальные складки мыслителя, а выражение лиц в одно и то же время повелительное и добродушное. Я нахожу также у Маркса, — добавлял он многозначительно, — жизнеутверждающее спокойствие души, которое воспел у обитателей Олимпа великий слепец Гомер. Таким людям чужды рассеянность и завихрения. — Красноречивый врач погружался в глубокомысленное созерцание голов Зевса и Маркса.

— Классические боги — символ вечного покоя, лишенного страсти, — продолжал он убежденно. — Не правда ли, Мавр?

— Вы не правы, — ответил тот, не задумываясь, — они символ вечной страсти, чуждой покоя.

Когда к Марксу приходили товарищи по партийной или политической работе, Кугельман принимался ворчать. Он хотел, чтобы, подобно античным богам, Маркс был недоступен людям, метал молнии и громовые стрелы на бумаге, а не занимался тем, что ганноверскому врачу казалось всего лишь земной суетой, не стоящей траты времени. Маркс вежливо, но решительно прекращал сетования Кугельмана и продолжал общаться с самыми различными людьми. Его посетила депутация Всеобщего германского рабочего союза металлистов, и более часа продолжалась их оживленная беседа. Маркс рассказал делегатам о подлинном значении профсоюзов и высказался против принципов организации рабочих объединений, проводимых Швейцером и его партией. Спустя несколько дней к вождю Интернационала пришли члены Центрального комитета Социал-демократической рабочей партии Германии.

Разговор между ними был резким и не исчерпал разногласий.

В зале у Кугельманов, прозванном «Олимпом», устраивались часто концерты, в которых участвовали местные певцы и музыканты, а также Женнихен. Она прочла монолог леди Макбет. Незадолго до того она выступала в той же роли в одном из лондонских театров. Полученные за это деньги Женнихен потратила тогда на покупку бархата для Ленхен, не имевшей теплого пальто.

Случалось, по вечерам Маркс читал семье Кугельманов наизусть отрывки из греческих классиков, Шекспира, Гёте, Шамиссо, Рюккерта. Беседуя о литературе, он метко судил о своих любимцах — Кальдероне, Фильдинге, Бальзаке, Тургеневе, который, по его мнению, верно понял своеобразие русского народа, восхищался описаниями природы у Лермонтова. О чем только не говорили! Маркс как-то весьма юмористически описал бывшее с ним происшествие, когда его чуть не задержали и не препроводили в полицию по подозрению в краже. Он пытался сдать в ломбард под залог фамильное серебро жены, на котором был баронский герб и монограмма фон Вестфаленов. Только вмешательство Женни разъяснило это грустное недоразумение.

Женнихен привезла с собой «Книжку признаний», и многие из новых знакомых и друзей ответили на ее вопросы. Маленькой Френцхен больше всех иных нравились шуточные признания Елены Демут, которые девочка многократно перечитывала и повторяла.

— Как это верно, — повторяла следом за дочерью Гертруда Кугельман, — что тому, кто постоянно возится с кастрюлями, счастьем кажется «съесть обед, который я не готовила». Так, кажется, пишет ваша Ленхен?

На вопрос, какое ваше любимое занятие, Елена отвечала: «Строить воздушные замки». Любимым героем ее был — кофейник, а героиней — самая большая сковорода.

Девизом своим Елена Демут объявила: «Живи и жить давай другим».

Личностью наиболее неприятной казался ей Лассаль, чей черствый эгоизм, скупость и обжорство навсегда запомнились Ленхен.

Дни в Ганновере, прозванные Марксом «оазисом в пустыне», пронеслись быстро. В октябре он уже снова был в Лондоне. Из России Николай Францевич Даниельсон прислал ему к этому времени «Положение рабочего класса в России» Флеровского.

Случалось, что в английской и немецкой прессе появлялись злобные отзывы на «Капитал», которые смешили Маркса и его друзей, но неизменно сердили Елену Демут. Она яростно ополчалась на всех, кто осмеливался непочтительно говорить или писать о Марксе.

Прусская бульварная печать изрыгала в пароксизме бешенства и бессилия ядовитую пену в адрес вождя Интернационала, чей могучий ум теоретика и бойца был признан уже во многих странах:

«Политический преступник, беглый бунтовщик, красный разбойник из Трира Карл Маркс, укрывшись в Лондоне, терроризирует своей книгой все слои низших классов».

Однако и противники «Капитала» скрепя сердце вынуждены были признавать всю внутреннюю силу и пламень, заложенные в этом великом труде.

Журнал «Субботнее ревю», снабжавший отставных клерков и местных торговцев постным, нравоучительным, богобоязненным недельным чтивом, писал в обзоре новых немецких книг о труде Маркса: «Как бы ни были зловредны взгляды автора, нельзя все же не признать убедительности его логики, силу его красноречия и своеобразную прелесть, которую он сообщает самым сухим проблемам политической экономии».

Наступил последний день 1869 года. Отрывая листик календаря, Маркс задумался.

В памяти всплыли наиболее важные дела последнего месяца: сбор денег для Золингенского производственного товарищества, составление письма, предназначенного лорду Личфильду. В нем Маркс рассмотрел постановление Международного Товарищества Рабочих и развил свой взгляд на отмену частной земельной собственности и историческую необходимость ее национализации. Написал он и резолюцию о фениях председателю Ирландской ассоциации рабочих. На заседании Генерального совета докладывал о нападках анархистского бакунинского журнала «Равенство». Многократно говорил с трибуны о событиях в Ирландии, подготовил контрнаступление против подрывной работы Бакунина в Интернационале и послал об этом подробное сообщение в Брюссель своему единомышленнику де Папу для доклада Брюссельскому комитету Международного Товарищества. Ходатайствовал перед Генеральным советом об организации сбора денег в пользу бастующих горнорабочих Вальденбурга. Написал статью для газеты, выступал на праздничном рождественском вечере в Рабочем просветительном обществе немецких изгнанников. Посетил тяжело больного ирландского рабочего, члена Интернационала. Отредактировал составленный Эккариусом отчет о Базельском конгрессе.

Вспоминая события прошедшего месяца, Маркс мысленно присоединил к этому множество прочтенных и проработанных книг, занятия русским языком, написанные заново страницы следующих томов «Капитала».

В январе 1870 года у Лауры Лафарг родился второй ребенок — дочка. Сообщая об этом Энгельсу, бабушка новорожденной, Женни Маркс, заканчивала письмо шуткой: «Я надеюсь, что этот быстрый темп прекратится. Иначе скоро придется петь 1, 2, 3, 4, 5…6…10 little niggers-boys»[10].

Лафарги снова переселились во Францию, где в это время разыгрывались значительные события. Империю Луи Бонапарта судорожно лихорадило. Начался новый подъем рабочего движения. Горняки каменноугольного бассейна Луары и прядильщики Руана, литейщики и каретники Марселя, текстильщики, булочники и штукатуры Лиона, корзинщики, столяры, щеточники Парижа бастовали. Стремительно разрастались секции Интернационала, и его влияние среди тружеников становилось все более значительным.

«Интернационал, — писала Лаура отцу, — делает здесь чудеса. Рабочие явно питают к Товариществу неограниченное доверие; ежедневно образуются новые секции… Инициатива каждого нового движения среди рабочих, каждой новой стачки приписывается в той или иной мере Интернационалу, привлекая в его ряды все большее число обществ и отдельных лиц. К званию члена Интернационала начинают здесь относиться с большим уважением».

Весной в Париже возникла Федерация секций Международного Товарищества Рабочих. Тревога в правительстве Наполеона III возрастала по мере усиления Интернационала. Социалистов проследовали. В июне предстали перед судом тридцать восемь членов Интернационала. Смело отстаивали на суде свои социалистические взгляды обвиняемые французские рабочие.

Кризис Второй империи назрел.

В сумрачные, дождливые зимние дни Маркс зачитывался книгой «Положение рабочего класса в России» и писал Энгельсу об авторе Флеровском: «Видно, что человек этот всюду разъезжал и наблюдал все лично. Жгучая ненависть к помещикам, капиталистам и чиновникам… Хорошо обрисована и семейная жизнь русского крестьянина — с отвратительным избиением насмерть жен, с водкой и любовницами…»

Двумя днями позже Маркс снова писал о сделанном им важном выводе после чтения Флеровского:

«Из его книги неопровержимо вытекает, что нынешнее положение в России не долго удержится, что уничтожение крепостного права, в of course[11], лишь ускорило процесс разложения и что предстоит страшная социальная революция».

В письме Маркс подробно знакомил Энгельса с перипетиями усиливающейся с каждым днем внутри Интернационала борьбы с Бакуниным. Женевская социалистическая газета «Равенство» под влиянием Бакунина выступила с бесчестными нападками на Генеральный совет Интернационала, и в ответ на это Маркс составил обращение к Романскому комитету и всем секциям в Швейцарии, говорящим на французском языке.

«Результат: вся бакунинская банда вышла из «Egalité»[12], — сообщал Маркс Энгельсу. — Сам Бакунин избрал своею резиденциею Тессин. Будет продолжать свои интриги в Швейцарии, Испании, Италии и Франции. Состояние перемирия между нами прорвано, так как он знает, что я сильно нападал на него и разоблачал его… Это животное и вправду воображает, что мы «слишком буржуазны» и потому не в состоянии понять и оценить его возвышенные идеи о «праве наследования», «равенстве» и замене нынешней системы государств «Интернационалом».

В 1869 году группа русских политических эмигрантов примкнула к Интернационалу. Именно в это время Генеральный совет Международного Товарищества Рабочих вел ожесточенную борьбу с бакунистами, и русская секция, состоявшая из яростных противников новоявленного апостола анархии, оказала значительную помощь Марксу и Генеральному совету в борьбе против раскольнических действий Бакунина.

В Италии, Испании, Швейцарии, России и отчасти по Франции Бакунин имел к тому времени уже немало сторонников и стал одним из наиболее опасных врагов развивающегося марксизма.

Бакунин пытался подчинить Интернационал своему влиянию, возглавить его, навязать анархистскую программу. Затаенные раскольнические стремления бакунистов вскоре выявились, и Генеральный совет вынужден был решительно противодействовать их интригам.

Маркса и Бакунина разделяла непроходимая идейная пропасть: в то время как коммунисты призывали к революционной борьбе и были уверены в победе рабочего класса, Бакунин проповедовал «политическое воздержание». Борьба, утверждал он, ведет лишь к укреплению буржуазии, трудящиеся массы заинтересованы в уничтожении всякого государства, будь то монархия или какая угодно республика, а не в переделке его. Бакунин пытался доказать, что не капитал создает государство для защиты своих интересов, а, наоборот, государство — капитал. Любое государство является злом, поэтому необходимо его уничтожить, и тогда исчезнет сам собой капитал. Бакунин призывал не способствовать развитию государства, проповедовал полное пренебрежение ко всякой политической деятельности, осуждал стачки, демонстрации, участие трудящихся в парламентских выборах и выдвижение депутатов-работников. Он запрещал своим последователям принимать участие в местных самоуправлениях, не понимая, что отсутствие политических свобод задерживает развитие классового самосознания.

Анархисты объявили государственную власть причиной социального неравенства и нападали на учение Маркса о диктатуре пролетариата в переходный период от капитализма к коммунизму. По мнению Бакунина, надлежало немедленно путем революции уничтожить все виды и формы государства и на его развалинах установить анархию.

Но, как всегда, Бакунин оставался человеком двойственным и, проповедуя безвластие, анархию, втайне мечтал о диктатуре революционного меньшинства, подчиняющего своей воле народные массы.

«А чтобы спасти революцию, — писал Бакунин в марте 1870 года своему другу Ришару, — чтобы довести ее до благополучного конца, посреди этой самой анархии необходимо действие коллективной незримой диктатуры, не облеченной никакой властью, а потому тем более продуктивной и мощной».

Ненависть Бакунина к Марксу прорывалась в каждом его действии и слове. Душа Бакунина, противоречивая, слабая, никогда не знала покоя. Беспомощный в теории и практике революционной борьбы, чрезвычайно субъективный в оценках событий и людей, сильный в демагогическом нападении и на уличной трибуне, визгливо злобный путаник в серьезном споре, пожираемый славолюбием, Бакунин приносил большой вред рабочему международному движению, сеял раздоры, плел паутину интриг в Интернационале.

Уже более четверти века он знал Маркса. Судьба свела их, как Моцарта и Сальери, на одном поприще. Один был гением, а другой хотел им быть. И зависть, как проказа, с каждым годом все больше разъедала сердце Бакунина. Бессильная и тем более лютая, неуемная зависть.

Маркс был во всем таким, каким тщетно мечтал стать Бакунин. Бакунин мстил Марксу, стараясь, где и как мог, умалить, опозорить, низвергнуть. Где-то в глубине замутненной души своей Бакунин иногда ощущал нечто подобное раскаянию и стыду. Тогда он старался подняться до беспристрастия и, прикидываясь равнодушным, давал Марксу некую положительную оценку, но тотчас же срывался и заканчивал обвинением в том, чем сам был томим — жаждой диктаторствовать, уничтожать.

Бакунин всю свою жизнь весьма проигрывал от близкого знакомства. Среди русских изгнанников в Швейцарии он скоро вызвал к себе резкое охлаждение и настороженность. Таков обычный итог общения с болтунами и властолюбцами, как бы красноречивы ни были их посулы.

Лучшие люди среди изгнанников, примыкавшие к русской ветви Интернационала, отвернулись от всенизвергающего говоруна. Правда, царское правительство, по особым и сложным соображениям, не предало гласности исповедь и постыдные коленопреклоненные прошения Бакунина, считая, что, внося смуту, он является хорошим противодействием научному коммунизму и Международному Товариществу Рабочих.

В то же время среди русских эмигрантов все больше возрастало уважение к Марксу. В марте 1870 года Русская секция Интернационала в Женеве направила в Лондон письмо:


«Дорогой и достопочтенный гражданин! От имени группы русских мы обращаемся к Вам с просьбой оказать нам честь быть нашим представителем в Генеральном совете Международного Товарищества в Лондоне. Эта группа русских только что образовала секцию Интернационала…

Мы рады сообщить Вам, что подготовительная работа… увенчалась успехом и мы нашли сторонников пропаганды Интернационала среди чехов, поляков и сербов…

Наше настойчивое желание иметь Вас нашим представителем объясняется тем, что Ваше имя вполне заслуженно почитается русской студенческой молодежью, вышедшей в значительной своей части из рядов трудового парода. Эта молодежь ни идейно, ни по своему социальному положению не имеет и не желает иметь ничего общего с паразитами привилегированных классов, и она протестует против их гнета, борясь в рядах народа за его политическое и социальное освобождение.

Воспитанные в духе идей нашего учителя Чернышевского, осужденного за свои сочинения на каторгу в Сибирь в 1864 году, мы с радостью приветствовали Ваше изложение социалистических принципов и Вашу критику системы промышленного феодализма. Эти принципы и эта критика, как только люди поймут их, сокрушат иго капитала, поддерживаемого государством, которое само является наймитом капитала. Вам принадлежит также решающая роль в создании Интернационала, а в том, что касается специально Вас, то опять-таки именно Вы неустанно разоблачаете ложный русский патриотизм, лживые ухищрения наших демосфенов…

Русская демократическая молодежь получила сегодня возможность устами своих изгнанных братьев высказать Вам свою глубокую признательность за ту помощь, которую Вы оказали нашему делу Вашей теоретической и практической пропагандой, и эта молодежь просит Вас оказать ей новую услугу: быть ее представителем в Генеральном совете в Лондоне…

А чтобы не вводить Вас в заблуждение и избавить Вас от сюрпризов в будущем, мы считаем также своим долгом предупредить Вас, что не имеем абсолютно ничего общего с г. Бакуниным и его немногочисленными сторонниками… Напротив, мы намерены в ближайшем будущем выступить с публичной оценкой этого человека, чтобы в мире трудящихся — а для нас ценно только их мнение — стало известно, что существуют личности, которые, проповедуя в этой среде одни принципы, хотят сфабриковать у себя на родине, в России, нечто совсем иное, вполне заслуживающее позорного клейма. Настоятельно необходимо разоблачить лицемерие этих ложных друзей политического и социального равенства, мечтающих на самом деле только о личной диктатуре…

Соблаговолите сообщить нам, разрешаете ли Вы направлять к Вам наших друзей, уезжающих в Англию, и по какому адресу надлежит посылать наш журнал и наши бюллетени, которые будут выходить ежемесячно. Нет необходимости добавлять, что мы были бы Вам крайне признательны хотя бы за несколько строк для нашего журнала, раз мы не можем надеяться на несколько страниц.

Примите, гражданин, от имени всех наших братьев выражение нашего глубокого уважения».


Первой под этим обращением к Марксу была подпись Н. Утина.

Маркс прочел письмо из Женевы в кругу своей семьи. Он был тронут искренностью и теплом, которым веяло от каждой строки.

— Это неожиданно. Я — представитель молодежи России! — сказал он, добродушно улыбнувшись. Прищурив глаза, добавил с шутливой досадой: — Однако я не могу простить этим молодцам их обращения ко мне со словами «достопочтенный». Они, видимо, думают, что я старик восьмидесяти или ста лет.

Одним из наиболее выдающихся деятелей Русской секции Интернационала в эти годы был Николай Исаакович Утин, болезненный, хрупкий, но смелый, образованный молодой человек. Некоторое время он и Бакунин жили не только в одном и том же швейцарском городке, но и в одном доме. Как и Серно-Соловьевич, молодой петербуржец окончил университет, отдался революционному движению, чтил Чернышевского, был членом Центрального комитета «Земли и воли». В декабре 1862 года он участвовал в переговорах с польскими революционерами, создал подпольную типографию, где печатались прокламации «Земли и воли». После провала типографии он бежал за границу. Заочно царский суд приговорил его к смертной казни.

Бакунин и Утин встретились впервые в Лондоне и спустя несколько лет, в 1868 году, приступили совместно с другими русскими революционерами-эмигрантами к изданию журнала «Народное дело» для распространения его в России. Первый номер вышел в сентябре 1868 года и состоял почти весь из одних только статей Бакунина. Наряду с требованием уничтожения государства Бакунин выдвигал теперь новую идею — об упразднении законного брака, родительской власти и введении общественного воспитания детей. Ни в одной из своих статей Бакунин ни словом не обмолвился о какой бы то ни было деятельности Интернационала.

Но Утин, отстаивавший принципы Международного Товарищества Рабочих, добился того, что редакция «Народного дела» отвергла анархистскую программу Бакунина, вывела из состава редакции «апостола анархии» и его сторонников. Постепенно, от номера к номеру, журнал стал поддерживать идеи, проповедуемые Интернационалом, и включился в борьбу Генерального совета с «Альянсом» Бакунина. Одновременно Утин выступил против диктаторского замысла Бакунина, который требовал создания за границей России центра, управляющего из-за рубежа всем освободительным движением на родине. Революционерам, действующим внутри страны, отводилась роль исполнителей предначертаний Бакунина. Утин же, наоборот, считал, что руководящая роль должна принадлежать направляющему центру в самой России, а эмигранты должны помогать соотечественникам в изучении западноевропейского социалистического движения и оказывать содействие в выработке передового миросозерцания и тактики.

Редакция «Народного дела» состояла ил революционных народников, последователей Чернышевского. Журнал в каждом номере помещал сообщения о деятельности Международного Товарищества, отмечал его успехи в разных странах мира, сообщил о выходе в свет «Капитала» Маркса. Утин и его товарищи встали твердо на сторону Маркса в борьбе, развернувшейся в Интернационале с бакунистами. Сотрудники «Народного дела» считали необходимым распространять идеи Интернационала в России.

Так родилась мысль, а затем и решение создать «Русскую ветвь» Международного Товарищества и просить Карла Маркса быть ее представителем в Генеральном совете.

Борьба Интернационала с Бакуниным и его группой в 1869 году обострилась. Вступив в секции Международного Товарищества Рабочих, члены формально распущенного «Альянса» сохранили его внутри Интернационала, но в качестве тайной организации. Сторонники Бакунина усвоили его девиз — «в политической борьбе хороши все средства» — и при выборах делегатов на 4-й конгресс Интернационала прибегали к мошенничеству, чтобы только добиться большинства и прибрать в свои руки Генеральный совет.

Конгресс состоялся в сентябре 1869 года в Базеле. Съехалось семьдесят восемь делегатов от разных стран, в том числе от Национального Рабочего Союза Соединенных Штатов Америки.

Бакунин выступил на конгрессе с заявлением, что отмена права наследования на земельную собственность явится мерой для постепенного перехода земли от частных владельцев к народу. Маркс в присланном на конгресс и зачитанном там докладе о праве наследования доказал, что план Бакунина утопия и но может быть осуществлен в условиях капитализма, когда у власти находятся сами землевладельцы. После революции же идея Бакунина вовсе лишается смысла, ибо тогда земля и недра перейдут в руки народа и станут собственностью всего общества.

Конгресс раскололся. Часть делегатов поддержала Маркса, остальные Бакунина. Принять решение по этому вопросу оказалось невозможным. Однако, когда начались выборы, конгресс одобрил деятельность Генерального совета и переизбрал его в прежнем составе. Анархисты, таким образом, к руководству Интернационалом допущены не были.

После Базельского конгресса Бакунин в газете «Равенство» повел клеветнический поход на Маркса и Энгельса. Он выступил в апреле 1870 года на съезде секций романской Швейцарии в Ла Шо-де-Фоне с возрожденным прудонистским лозунгом об отказе членов Интернационала от всякой политической деятельности и добился раскола Романской федерации. Бакунисты создали свои секции, организовали комитет и приняли самостоятельное название — Юрская федерация.

Но Бакунин но хотел и на этом успокоиться, он пытался во что бы то ни стало скомпрометировать сторонников Генерального совета. На общем собрании членов всех секций Интернационала Женевы он выступил против Утина и его единомышленников. «Эти люди нетерпимы, — говорил Бакунин, — они требуют моей головы». Он обвинял своих противников в желании предать его казни.

Утин опроверг подобные обвинения в газете «Эгалите». «Правда, — писал он про Бакунина, — что я его непримиримый противник. Он принес много зла революционному делу в моей стране, и он пытался принести его Интернационалу. Когда наступит день всенародного мщения, народ узнает своих истинных врагов, и если тогда гильотина будет действовать, то пусть эти великие люди — диктаторы поостерегутся, чтобы народ не гильотинировал их первыми».

Вскоре популярность Бакунина начала катастрофически падать. Все секции Интернационала Швейцарии и даже строительные рабочие, среди которых он пользовался большим авторитетом, отшатнулись от «апостола анархии». Им стало ясно, что Бакунин фразер, повторяющий вслед за Лассалем и Прудоном уже опровергнутое самой жизнью, что проповедуемый им утопический социализм устарел. Бакунин с горечью замечал наступившее политическое одиночество.

«Когда я оставил Женеву в октябре 1869 года, — писал он одному из своих единомышленников, — все строительные рабочие, за очень небольшим исключением нескольких человек из комитетов, особенно завербованных женевской кликой и голосовавших вместо с ней, — были такими большими друзьями моими, что пришли сказать мне, прощаясь со мной: «Эти господа из фабрики думают оскорбить нас, называя «бакунистами», но мы им ответили, что мы предпочитаем, чтобы нас называли бакунистами, чем реакционерами…» Когда я возвратился в Женеву в конце марта 1870 года, я нашел их если не всех враждебными по отношению ко мне, то по крайней мере всех предубежденно настроенными и недоверчивыми».

Смута, которую Бакунин породил, вредила рабочему движению, однако влияние Интернационала непрерывно возрастало и, хотя очередной 5-й конгресс не мог состояться из-за начавшейся франко-прусской войны, Генеральный совет все так же напряженно работал, откликаясь на все события, руководя политическими организациями трудящихся многих стран мира.

Б редакцию журнала «Народное дело», издававшегося русской ветвью Интернационала, пришло письмо с лондонским штемпелем на конверте. Его нетерпеливо ждали. Прочитанный вслух в маленьком кабинете редактора Утина, долгожданный ответ Маркса пошел по рукам. Всем хотелось перечесть текст, рассмотреть необычный почерк создателя Интернационала.


«Граждане!

В своем заседании 22 марта Главный Совет объявил единодушным вотумом, что ваша программа и статут согласны с общими статутами Международного Товарищества Рабочих. Он поспешил принять вашу ветвь в состав Интернационала. Я с удовольствием принимаю почетную обязанность, которую вы мне предлагаете, быть вашим представителем при Главном Совете».


Итак, Маркс согласился представлять Россию в Интернационале. Это было волнующим событием для молодых русских изгнанников. Далее в своем письме Маркс касался вопроса об отношении к Польше и о книге Николая Флеровского:

«Это — настоящее открытие для Европы. Русский оптимизм, распространенный на континенте даже так называемыми революционерами, беспощадно разоблачен в этом сочинении. Достоинство его не пострадает, если я скажу, что оно в некоторых местах не вполне удовлетворяет критике с точки зрения чисто теоретической. Это — труд серьезного наблюдателя, бесстрашного труженика, беспристрастного критика, мощного художника и прежде всего человека, возмущенною против гнета во всех его видах, не терпящего всевозможных национальных гимнов и страстно делящего все страдания и все стремления производительного класса.

Такие труды, как Флеровского и как вашего учителя Чернышевского, делают действительную честь России и доказывают, что ваша страна тоже начинает участвовать в общем движении нашего века.

Привет и братство.

Карл Маркс.

Лондон, 24 марта 1870 года».

Загрузка...