Неукротимая Франция

Ученик Бланки Гюстав Флуранс сочетал в себе вдумчивого ученого, многогранного публициста и революционного бойца с огненным темпераментом. Он отличался разносторонностью и глубиной знаний, умом, волей, неуемной энергией и беспримерной неустрашимостью. В двадцать пять лет Флуранс уже читал лекции по этнографии в Коллеж де Франс в Париже, но был уволен за приверженность к материализму. Неистовый вольнолюбец, он, как только вспыхнуло восстание 1863 года в Польше, отправился туда, затем устремился в Грецию и сражался за освобождение Крита. Флуранс много странствовал по свету, прежде чем вернуться в родную Францию.

В январе 1870 года в Париже было неспокойно. Убийство принцем Пьером Бонапартом явившегося к нему молодого журналиста республиканца Нуара всколыхнуло рабочий люд столицы. Еще раз обнаружился во всем объеме кризис, переживаемый Второй империей. Почти двести тысяч трудящихся, охваченных негодованием и гневом, явились в предместье Нейи, где стоял гроб с телом жертвы. Накануне газета «Марсельеза» писала: «Вот уже 18 лет, как Франция находится в окровавленных руках злодеев, которые, не довольствуясь расстрелом республиканцев на улицах, завлекают их в гнусные западни, чтобы убивать у себя на дому».

Возбуждение народа достигло предела. По словам одного писателя, в эти дни Вторая империя получила, подобно Виктору Нуару, пулю в сердце. В числе наиболее рьяно взывавших к мщению и восстанию был Флуранс. Однако выступление в это время было бы пагубным, так как народ был безоружен, во власти же бонапартистов в одном только Париже имелось шестьдесят тысяч отлично вооруженных солдат. Но Флуранс подчинялся часто велениям возмутившегося сердца и порывам необузданной храбрости, не всегда согласующейся с рассудком. Спустя несколько недоль в столице снова вспыхнули волнения. Поводом был арест одного из руководителей газеты «Марсельеза». Кое-где рабочие соорудили баррикады. На одной из них сражался Флуранс. Она продержалась дольше других в борьбе с правительственными войсками. Начались аресты и суды, молодому революционеру удалось бежать в Англию.

Как-то в апреле 1870 года Гюстав Флуранс побывал у Маркса дома и с того времени стал частым посетителем Модона-вилла. Он понравился всем ее обитателям, но особенно подружился с Женнихен. Их сблизило сочувствие ирландским фениям.

Старшая дочь Маркса как раз в это время печатала свои дерзко-смелые статьи в французской газете «Марсельеза». Особенно ее тревожила судьба редактора дублинской газеты «Айриш пипл» О’Донован-Росса. Он был осужден за мятежные высказывания на пожизненное заключение. С узника ни днем, ни ночью не снимали кандалов, и ому приходилось вылизывать из миски жалкую тюремную похлебку, ложась при этом на пол. О нем, а также о нескольких других мучениках за свободу Ирландии, подвергшихся телесным наказаниям и лишившихся рассудка, писала Женнихен в своих страстных, негодующих статьях.

Во французском изгнаннике дочь Маркса нашла не только единомышленника, но и человека, готового к неотлагательной борьбе. Вместе с Женнихен он обдумывал, что предпринять для спасения погибавших в тюрьмах фениев, тотчас же перевел кое-какие письма О’Донован-Росса на французский язык для опубликования в печати.

Нередко, когда молодой француз приходил в Модена-вилла днем, Женнихен встречала его в саду, и они отправлялись бродить по Хэмпстедским холмам.

— Я обещаю вам, Женнихен, сделать все для О’Донован-Росса, — сказал как-то Гюстав с той убедительностью, которая звучит как клятва.

Природа, наделив щедро Флуранса, позаботилась также о его внешности. Особенно красивыми на его правильно очерченном лице были глубоко ушедшие в глазницы умные серо-синие горящие глаза под прямыми бровями. Светло-каштановые, гладко зачесанные волосы, густые усы и борода, высокий рост, статное, крепкое телосложение напоминали средневековых норманских рыцарей. Флуранс любил свою родину и с увлечением рассказывал о ней Женнихен.

— Я мог бы повторить вслед за Монтенем, — признался он однажды, — что Парижу принадлежит мое сердце с самого детства. Я люблю его нежно, люблю в нем все, вплоть до его паразитов, до его пятен. Я чувствую себя французом из-за этого великого города, который является славой Франции и одним из самых благородных украшений мира. И знаете, Женни, эта крепость нескольких революций добыла себе право считаться героической.

Как-то в сырой весенний день, когда прогулка по Хэмпстедским холмам не могла состояться из-за непрерывного дождя, Женнихен предложила французскому изгнаннику ответить на вопросы ее наперсницы — «Книги признаний».

— Прошу вас, — сказала она, глядя прямо в лучистые глаза Флуранса, — пишите по возможности серьезно. Обычно все стараются шутить. А вас мне хочется узнать таким, какой вы есть на самом деле.

— Постараюсь быть до конца искренним, — ответил Гюстав.

Женнихен оставила его одного за своим рабочим столиком у окна гостиной. Апрель подходил к концу. Во всех цветочных вазах стояли букеты цветов красивой окраски, но почти без запаха, как обычно на этом туманном острове с влажным климатом.

Гюстав Флуранс написал, что в людях превыше всего ценит отвагу, в мужчинах — энергию, в женщинах — преданность. Его представление о счастье — жить простым гражданином в республике равных. Он ненавидел раболепство и жаждал вести войну с буржуа, с их богами, с их королями и их героями.

Отличительной чертой Флуранса было, как он сообщал в «Исповеди», — стремиться вперед, а любимым изречением — уметь достойно умереть.

В книге Женнихен остался навсегда слепок с чистой, благородной души талантливого этнографа и революционного воина, о котором даже враги писали, что он учен, подобно энциклопедии, и храбр, как витязь.

Но одаренным людям редко приходится идти торными дорогами, чаще они пробиваются сквозь тернии.

Сын известного ученого-натуралиста — Гюстав Флуранс родился в 1838 году. Десятилетним мальчиком он увидел восхождение и трагический спад революции. Сердце чрезвычайно впечатлительного, не но летам развитого, вдумчивого ребенка содрогнулось и вознегодовало в кровавые июньские дни расправы с рабочими, чтобы никогда но успокоиться и но забыть. Увлекшись этнографией и многого достигнув как ученый, Флуранс мучился сомнениями, не посвятить ли себя науке. С трудом преодолев колебания, отверг он профессорскую мантию. Борец не легко победил в нем ученого.

— Могу ли я быть счастливым в мире зла и несправедливости? Нет. С детства я нес в себе только доброту, среда пыталась вытравить во мне ее и сделать хищником. Но я не умел насыщаться среди голодных, набираться знаний, видя невежество но только моего парода, но и большинства человечества. Я стал революционером, если хотите, сначала из простого эгоизма, поняв, что наслаждаться жизнью смогу только среди довольных людей. Счастье возможно испытать сполна лишь в обществе счастливых, — поверял Флуранс свои мысли девушке.

— Сколь верная мысль, — согласилась Женнихен. — Мне не может быть хорошо, когда вокруг всем так плохо.

— Как видите, эгоизм подчас оборачивается альтруизмом. Диалектика. С этого и начался мой отход от того круга, сословия, класса, к которым я принадлежу по рождению. Я стряхнул оковы предрассудков, мелкого тщеславия и, почувствовав себя наконец в своей стихии, отправился сражаться за свободу поляков и греков. Жизнь моя обрела смысл в борьбе.

— У вас, Гюстав, не только мозг, но и сердце талантливое, — вырвалось вдруг у Женнихен. — Я давно заметила, что способность чувствования бывает различной. Есть совсем тупые, равнодушные, этакие непроницаемые сердца.

— В броне улитки или черепахи, — рассмеялся Флуранс. — Однако меня вы переоцениваете. Я просто человек, не самый худший, вот и все.

Женнихен не возразила. Про себя она думала с нежностью и восхищением, что богато одаренный, обаятельный, гуманный и разносторонний Флуранс отдал свое пламенное сердце делу неимущих, обездоленных. Он спешил всегда в ту страну, где шло сражение между угнетенными и угнетателями. Буржуа его боялись и преследовали с тем большей яростью, что считали отступником.

Дружба Женнихен и Гюстава могла обернуться любовью, и каждый из них понимал это, но оба они были люди высокого чувства долга, самоконтроля, никогда не избиравшие легких дорог. Флуранс посвятил свою жизнь революционной борьбе, требующей полного самоотречения, и считал себя вечным странником.

«Как быть? — размышлял он. — Семья — обуза для бойца. Можно ли совместить служение идее и сердечную привязанность? Однако такая девушка, как Женни, не боится трудностей. Она будет со мной рядом повсюду. Но соглашусь ли я сам подвергать ее опасности?»

Флурапс вспоминал свою мать, живущую в постоянной тревоге за сына. И он откладывал тот решающий разговор, который мог принести с собой столько перемен в жизни. Женнихен также томилась сомнениями, но что-то в поведении Флуранса подсказывало ей, что она любима: так торопился он навстречу к ней, так красноречив, доверителен становился и радовался каждому ее слову.

Шли недели, тягостные думы точили душу девушки. Что, если ей никогда не придется встретить взаимное чувство, быть матерью? Женнихен горячо любила детей. Ей минуло уже двадцать шесть лот. Приближался тот унылый возраст, когда девушек обычно называют старыми девами. Мысли эти вызывали непереносимую тоску, досадные слезы подступали к горлу.

— Я найду цель в жизни, буду, как отец, работать для людей. Я нужна Мавру и всем моим друзьям, нужна, — твердила она себе.

Отношения Женнихен с Флурансом становились все более близкими. Оба они любили и оба оттягивали минуту признания, вбирая и излучая счастье, наслаждаясь тем, как много ого еще впереди. Но снова в Европе заполыхало варево войны и революции. Флуранс недолго задержался в Лондоне. Париж звал ого к себе. Он уехал, уверенный, что скоро увидит Женнихен, чтобы в будущем никогда с ней более не расставаться.

В апреле 1870 года, когда Флуранс часто посещал Модена-вилла, и одном из жалких окраинных домиков Лондона умирал Карл Шаппер. Исхудавший до последней степени, он был охвачен той лихорадочной энергией, которую несет в себе яд чахотки. Не имея сил двигаться, он без устали говорил. Мысли и воспоминания отгоняли страх быстро наступающей смерти, выказать который так но хотел этот искренний, некогда кипучий революционер. В последние годы жизни застарелая болезнь, лишения и тяготы долгого изгнания привели Шаппера к тому, что он вынужден был отойти от боевой работы. Физические силы Шаппера были сломлены. Но он являлся, однако, живой летописью нескольких десятилетий упорных пролетарских боев. После создания Международного Товарищества Рабочих, по предложению Маркса, его избрали членом Генерального совета.

Узнав о грозном обострении болезни старого бойца, Маркс навещал его, стараясь ободрить и обнадежить. В конце апреля здоровье Шаппера резко ухудшилось, и снова Маркс провел несколько часов у постели больного.

— Пятьдесят семь лет не так уж мало. Жаль мпе только, что я частенько дурил и путался без толку в жизни. Времени сколько попусту пропало, зря растратил силенки. Теперь кончено все, песенка моя спета, — говорил, задыхаясь и глухо кашляя, Шаппер.

— Не сдавайся, человече, мы еще поживем, — старался шутить Маркс.

— Зачем прятаться от неизбежного? Да и не удастся. Но я не из слабого десятка, будь уверен. На этих днях бессмертная смерть, как говорил Лукреций, похитит мою смертную жизнь. Я уже велел жене похоронить мои бренные останки в ближайшее воскресенье. Детям но придется тогда оставлять работу. Но женщины не философы по самой своей природе. Бедняжка ревет дни и ночи оттого, что я того и гляди скорчу последнюю гримасу. Не я первый и не я последний. Смерть не жизнь, только у нее пока существует подлинное равенство.

Когда в комнату входил остролицый высокий подросток, сын Шаппера, или его пожилая заплаканная жена, больной переходил на французский язык, которым владел в совершенстве.

— Я умираю спокойным за свою семью. Дети, кроме меньшого паренька, все уже на своих ногах. Это далось мне нелегко, но на них теперь нельзя жаловаться. Лучшая порода пролетариев: и головы и руки годны для дела. Дочь уже замужем. Старший сын переплетчик, а тебе ли, Мавр, толковать, что общение с книгой делает человека человеком. Двое младших шлифуют у ювелира алмазы не хуже самого Спинозы. Они уже зарабатывают каждый но одной гинее в неделю. Славно, не правда ли? Самого младшего после моей смерти заберет к себе на воспитание брат из Германии. Об этом уже договорено. Ну, а моей старушке я оставляю кое-какие пожитки, много ли ей надо, — Шаппер протяжно закашлялся. На губах его появилась капля свежей крови. — Не волнуйся, — сказал он Марксу, когда тот вытер его влажное лицо и рот полотенцем, — все идет своим чередом. Главное, мы сумели воспитать детей так, что они никогда не оставят матери в беде. Что до жизни своей, я мог бы сказать, что прожил достаточно. Все успел.

— Всякая жизнь, хорошо прожитая, — долгая жизнь, так, кажется, утверждал Леонардо да Винчи, — сказал Маркс.

— Все это время, пока меня глодала болезнь, я думал о прошлом. Собственно, мне довелось как бы заново пережить минувшие годы. Я ведь сын сельского пастора, очень бедного и наивного. В детстве я был очень религиозен, а умираю атеистом, не то что Руге, который изрядно струсил на старости лет. Он ищет мужества в вере и твердит теперь, что душа бессмертна. Иначе страшно ему расставаться с жизнью. К туфлям старым привыкаем, а каково вылезать из собственной шкуры! Пусть, однако, каждый утешается, как умеет. Я же с трудом разрушил в себе деистические иллюзии не для того, чтобы сбрести их вновь на пороге небытия.

— Ты всегда был и остался настоящим человеком, как прозвал тебя некогда Энгельс. Кстати, он шлет тебе сердечный привет и пожелания здоровья.

— Поздно. Нам с ним больше уже не свидеться. Дорогой он, замечательный человек. Я любил его, как и тебя, Мавр.

— Если б твое здоровье было действительно плохо, Фридрих приехал бы из Манчестера. Но врачи подают нам надежду, ты будешь жить, старина. Крепись. Воспаление легких вовсе не смертельно. Кризис уже прошел.

— Нет, дружище, я ухожу от вас. Это туберкулез, и спасения мне нет.

Маркс взял липкую, горячую руку Шаппера и не выпускал ее. Ему всем сердцем хотелось влить в умирающего свои жизненные силы, спасти его, чего бы это ни стоило. Больной понял порыв друга и ответил слабым рукопожатием.

— Спасибо, Карл, за все, за то, что ты существуешь. Живи, — прошептал больной.

Несколько минут длилось молчание. Руки их были по-прежнему соединены, как и души. Они чувствовали себя братьями.

— Я попался в когти этой проклятой хвори, очевидно, в каменной норе тюрьмы Консьержери, куда был брошен в 1839 году после неудачного восстания. Ты ведь знаешь, что я был бланкистом и членом «Общества времен года». Спустя семь месяцев меня выслали из Франции. Я попал в Лондон и тогда впервые заболел легкими, но выкарабкался на время. Судьба вознаградила меня сторицей за все, я встретил Иосифа Молля и подружился с ним.

— Он жил и умер героем. Невозвратимая потеря для партии.

— Много я на веку своем ратовал за коммунистическое общество, много спорил и ошибался, но согласись, умел-таки честно сознавать, когда оказывался неправым. А это нелегко. — Шаппер попытался улыбнуться, но ссохшиеся, потрескавшиеся от жара губы с трудом раздвигались.

— Ты не только настоящий человек, но и настоящий коммунист. Кто из нас не ошибался. Это вечное свойство людское. Дело только в том, чтобы вовремя извлечь из промаха пользу.

— Верно. И я не постеснялся вернуться к тебе, Маркс, после этой истории с Виллихом. Я переменил много профессий и мест. Кем только не был, за что не брался! Учился даже в университете, но прожил жизнь и умираю рабочим. Труд был моей радостью, и я убежден, что только он несет счастье. Труд и наслаждение неразрывны и будут всегда чередоваться в будущем мире. Не потребуется никакого принуждения, ибо человек не ленив по своей природе; когда он будет находиться на должной ступени развития и просвещения, то работа станет его утехой, неотъемлемой потребностью.

— Ты прав.

— А вот как я копался на удочку болтуна Виллиха и поплелся за ним прочь от тебя и Энгельса, мне и поныне непонятно. Этот гиппопотам оглушил меня трескучими фразами, ведь глотка у него — сущая труба иерихонская. Могучий он демагог и шут в то же время. Путаник, вынь да положь ему сейчас же коммунистическое общество.

Приближался вечер. Шапперу становилось все хуже. Лицо его покрылось испариной, волосы слиплись, одышка мешала говорить. Маркс приподнял его на подушках.

— Тебе пора отдохнуть. Может быть, позвать жену? — спросил он заботливо.

— Обожди. Мне скоро предстоит бесконечный отдых, который будет длиться тысячи лет. Что ж, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Смешно печалиться о том, чего нельзя изменить. Скажи всем друзьям, Маркс, что я остался верен нашим принципам. Я не теоретик. Во время реакции мне приходилось много трудиться, чтобы прокормить семью. Я жил, тяжело работая, и умираю пролетарием.

Маркс вышел из домика, где в философском спокойствии ждал своего конца Карл Шаппер. Вместе с чувством режущей печали он испытывал невольную гордость оттого, что в партию коммунистов входили такие чистые, простые и цельные люди, как тот, с кем он только что простился навсегда.

Прежде чем свернуть в сторону своего дома на Мейтленд-парк Род, Маркс вспомнил о письме, в котором больной тифом немецкий изгнанник, публицист Боркгейм, просил его зайти. Маркс был необычайно внимателен и заботлив к людям, которых ценил. Как бы ни был он занят и поглощен делом или утомлен, чувство человечности, обязательное между людьми, перевешивало в его душе, и он устремлялся выполнить долг дружбы и товарищества.

Вернувшись домой, Маркс до поздней ночи писал письмо в Манчестер Энгельсу. Заканчивая рассказ о встрече с Шаппером, он добавил: «Всё истинно-мужественное, что было в его характере, снова проявляется теперь отчетливо и ярко». О Боркгейме, который принимал деятельное участие в революции 1848 года и после этого вынужден был жить в изгнании, Карл также подробно сообщал другу:

«Английский врач — один из здешних больничных врачей — до этого предсказал и теперь повторяет, что надеется и даже уверен, что на этот раз он отделается, но что если Боркгейм не откажется от своего сумасшедшего образа жизни, он не протянет более года.

Дело в том, что Б{оркгейм} с 4 % или с 5 часов утра до 9 с яростью занимается русским и повторяет это с 7 часов вечера до 11. Ты знаешь, как он полемизирует с богом и чертом и хочет непременно сделаться ученым с тех пор, как обладает недурной библиотекой.

Доктор требует, чтобы он, по крайней мере, на два года прекратил все занятия, кроме деловых, а свободное время посвящал легкому чтению и прочим развлечениям. Иначе он обречен, и притом неизбежно. У него нет достаточных сил работать за двоих.

…Выглядел он чертовски fatigué[13] и худым. Я ему сказал, что ты, пока был связан службой, лишь very moderately[14] занимался другими вещами. Сделал это намеренно, так как знаю, что он питает к тебе большое почтение. Когда я вернулся в гостиную к его жене, я рассказал ей о нашем разговоре. Она сказала, — и я обещал ей, с своей стороны, необходимое содействие, — что ты сделаешь ей величайшее одолжение, если напишешь ее мужу. Во-первых, его особенно порадует такое внимание с твоей стороны, а во-вторых, на него подействует, если ты ему посоветуешь не губить себя extrawork[15].

По моему мнению, Боркгейм в данный момент, hors de danger[16], но он должен быть очень осторожным».

На следующий же после прощания с Марксом день, в 9 часов утра, Карл Шаппер умер.

«Ряды наших старых товарищей сильно редеют, — писал с горечью Энгельс Марксу, узнав об этой кончине. — Веерт, Вейдемейер, Люпус, Шаппер, — но ничего не поделаешь, à la guerre comme à la guerre»[17].

Заботясь о других, Маркс мало думал о своем здоровье и, вернувшись под дождем от больного Боркгейма, схватил простуду. Домашние решительно запретили ему выйти из дома и отправиться на заседание Генерального совета. В этот вечер вся семья собралась в кабинете Маркса. Ко дню его рождения врач Кугельман из Ганновера прислал в подарок два ковра из рабочей комнаты Лейбница, купленные с аукциона после того, как дом этого великого математика был сломан. На одном из ковров был выткан довольно уродливый старик, очевидно Нептун, барахтавшийся среди волн, на другом — толстая Венера и амуры. По мнению Маркса и его близких, все эти мифологические сюжеты были выполнены в весьма дурном вкусе эпохи рококо, столь излюбленной при дворе Людовика XIV. Но зато тогдашняя мануфактурная работа отличалась завидной добротностью. После долгих обсуждений Карл все же решил повесить оба ковра на степах кабинета из преклонения перед гением Лейбница.


…Маркс с увлечением изучал русский язык. Он читал «Тюрьму и ссылку» Герцена в те самые дни, когда автор этой книги тяжко занедужил, простудившись на митинге, где выступил с отважной речью против режима Наполеона III.

Вождь Интернационала не знал, что в Париже, на улице Риволи, в сумрачном большом доме Александр Иванович напряженно думал о нем.

Был январь, сырой и холодный. Колотье в боку и усиливающийся озноб мешали Герцену работать. Закутавшись в плед, он попросил рюмку коньяка, чтобы согреться.

— Теперь хотелось бы покурить, — сказал он, почувствовав себя несколько лучше.

Наталья Алексеевна Огарева, его вторая жена, принесла трубку, прочистила ее, набила табаком и подала ему. Затем ушла, видя, что больному хочется остаться одному.

Странное необычное состояние охватило Герцена. Голова его горела, однако в пылающем мозгу отчетливо чеканились мысли, ярко вставало прошлое, являлись ответы на многие не решенные ранее вопросы.

Вспомнилась родина. Более двух десятилетий жил Александр Иванович в изгнании, но никогда не рвалась его связь с Россией, с чаяниями, страданиями, заботами ее народа.

Чего бы не дал он, чтобы сейчас за окном был не слякотный Париж, а Москва, вьюжная, белая. Закрывая глаза, он видел себя в отцовском особняке на Тверском бульваре, во Владимирской тюрьме, в Петербурге. Он снова был среди людей, говоривших по-русски, близких, понятных его душе. Герцен откинул большую умную голову с густыми седеющими волосами и закрыл глаза. Ему было тяжело дышать. Широкие ноздри прямого, полного, русского, как он сам говорил, носа раздувались, с трудом вбирая воздух. Как устал он жить на чужбине, где узнал много горя: схоронил мать, сына, страстно любимую жену. Разочарования в людях преследовали его. Недавно навсегда порвал он с Бакуниным, в которого долго верил.

Немногие умели проверять себя, как Герцен, не боясь признаваться в том, что ошибались. Неутомимо искал он истину и стремился быть полезным своим соотечественникам. Отойдя от главы анархизма, Герцен обратил свой ищущий взор к Интернационалу.

«Маркс… А ведь вся моя вражда с марксидами происходила из-за Бакунина, — думал с огорчением больной. — Смутный и двойственный человек этот проповедник всеобщего разрушения. Объят он дикими прожектами — закрыть книги, уничтожить науки. Бредовая ересь».

Острое сожаление, что не узнал до сих пор ближе Маркса, нарастало.

«Подлечусь, одолею хворь, свидимся», — решил Герцен, преодолев былое нерасположение к автору «Капитала». Со свойственным ему прямодушием он признал отныне великую заслугу Маркса, создавшего Международное Товарищество Рабочих. То, что раньше казалось Александру Ивановичу невозможным — вместо противоборствования сближение и борьба на одной баррикаде, — стало вдруг желанным, осуществимым, простым.

«Во многом этот ученый немец прав, — продолжал размышлять Герцен о Марксе, — экономический переворот имеет необъятное преимущество перед религиозными и политическими революциями. Тут подлинно трезвая основа. Экономические вопросы действительно подлежат математическим основам».

Незадолго до своей роковой болезни великий русский демократ принял, хоть и несколько примитивно, теорию Маркса о развитии истории. В «Письмах к старому товарищу» он писал: «Гегель в самом рабстве находил (и очень верно) шаг к свободе; то же — явным образом — должно сказать о государстве, — и оно, как рабство, идет к самоуничтожению — и его нельзя сбросить с себя, как грязное рубище, до известного возраста. Государство — форма, через которую проходит всякое человеческое сожитие, принимающее значительные размеры. Оно постоянно изменяется с обстоятельствами и прилаживается к потребностям… Сословность — огромный шаг вперед, как расчленение и выход из животного однообразия, как раздел труда. Уничтожение сословности — шаг еще больший… Государство не имеет собственного определенного содержания — оно служит одинаково реакции и революции, тому, с чьей стороны сила; это — сочетание колес около общей оси; их удобно направлять туда или сюда, потому что единство движения дано, потому что оно примкнуто к одному центру… Из того, что государство — форма преходящая, не следует, что эта форма уже прешедшая».

В первую же ночь заболевание Герцена приняло угрожающую форму. Под утро мысли его потеряли ясность и последовательность. Он стал забываться, бредил и стонал. Несколько раз ему становилось лучше. Казалось, организм, подорванный застарелой сахарной болезнью, победил. Желание жить, действовать возвращалось тогда к Александру Ивановичу с новой силой. Так много хотелось ему еще сделать, написать, донести до России. Герцен верил, что время революции во Франции приспело. Все последние месяцы он остро ощущал ее освежающее приближение. Париж пробуждался для борьбы за свободу. Герцен неутомимо посещал сходки, лекции, народные собрания, молодея, радуясь и предвидя, что протестующий народ скоро низвергнет Бонапарта.

Но неодолимый недуг оказался убийственным.

— Я умру параличом либо воспалением легких, — часто говаривал Герцен близким и не ошибся.

Проболев пневмонией всего четыре дня, он скончался 21 января 1870 года.


Улица Варенн в Париже так же стара, как и улица Риволи, история которой теряется в глубине веков. Кто только не жил в ее сумрачных домах на протяжении ушедших столетий! Улицы подчас подобны свиткам, на которых прошлое начертало свои письмена. В шестидесятых годах на улице Варенн, в особняке, неподалеку от того, где жил заносчивый и переменчивый поэт Ламартин, поселился историк Гизо, один из образованнейших политиков, обанкротившийся вместе с королем банкиров Людовиком-Филиппом. Тщетно Гизо пытался вернуть себе власть. Ему ничего отныне уже не удавалось. Он, как и Тьер, был сторонником восстановления во Франции династии Орлеанов. Оба эти человека отличались чудовищным честолюбием, но, в то время как Тьер сумел удержаться на политической арене, Гизо исчез с нее и превратился в живой труп. В политике есть свои непреложные правила. Так же как эквилибрист, сорвавшись с колец из-под купола цирка, не сможет, даже если останется жив, вновь подняться на большую высоту, так и политик, сделав ложное движение и свалившись, редко появляется снова. Он казним тем, что жизнь бросает его все ниже и он вынужден быть свидетелем триумфа других. Долголетие становится для него мукой.

Только самоуверенность, граничившая с безумием, усиливаясь с возрастом, помогала Гизо жить. Не в пример своему давнишнему сопернику, все еще бодрому старцу Тьеру, Гизо заметно одряхлел. Все реже на мощенной широкими плитами улице Варенн раздавался негромкий стук колес его богато украшенной резьбой и гербами кареты, запряженной парой добрых коней. Этот нарядный выезд завещала ему, умирая, многолетняя возлюбленная, известная в Европе русская княгиня Дарья Христофоровна Ливен. Гизо свято чтил ее память и с грустью вспоминал счастливые долгие годы их взаимной любви.

Неподалеку от хмурого особняка Гизо проживал сенатор Наполеона III барон Дантес Геккерен, высокий, представительный, седовласый, дородный господин с бездумным и бездушным скульптурно правильным лицом. Невозможно представить себе более самодовольного и самовлюбленного человека, нежели этот признанный баловень женщин и вельмож. Легко, беспечно протекала жизнь знатного преступника, убийцы Пушкина. Судьба Дантеса как бы еще и еще раз опровергала веру в возмездие. В жизни хищного барона никогда не происходило никаких потрясений. Богатство, служебные и семейные удачи, долголетие — все сопутствовало ему постоянно. Он гордился своим преуспеянием и всем, что совершил за долгую жизнь, похваляясь даже подлым убийством, которое считал делом чести. Дантес был бы счастлив вполне, если бы не мысль о возможной революции, которая одна тревожила его сон. Как он жаждал уничтожить всех красных! Ему не терпелось, как некогда на Черной речке в Петербурге, поднять свой пистолет и всадить пулю в Революцию.

На одном из перекрестной улицы Варенн находилась большая мастерская дамского платья под вывеской «Майские цветы». Портнихи в этом заведении славились своей привлекательностью. Все они были молоды. Одной из самых хорошеньких считалась Катрина Сток. Ее волосы янтарного цвета, глубокие матово-черные глаза и гибкая фигурка вызывали откровенные вожделения у господ, сопровождавших заказчиц. В обязанности Катрины входило также протирать узкое окно-витрину и раскладывать там соблазнительные модные наряды. Она была несловоохотлива, и с пей трудно было сблизиться. На улице Варенн Катрину уважали за ее сдержанность и, главное, недоступность. К удивлению окружных кумушек, она, очевидно, не имела зажиточного любовника, как большинство ее подруг, и возвращалась домой всегда одна.

— Это тем более странно, — говорила владелица мастерской, — что она круглая сирота. Про родных Катрины я слыхала мало хорошего. Отец, портной, будто бы был отчаянный республиканец и даже враг нашего императора. Он погиб неизвестно где и как. Вероятно, расстреляли, как всех бунтарей сорок восьмого года, а мать, из той же породы красных, оказалась счастливее и умерла от холеры. Но девочка смиренница и не интересуется политикой. Мне кажется, она даже молится, иначе что бы ее удерживало от распутства. Говорят, ее воспитала жена брата, весьма порядочная женщина. Если бы девчонка не была таких строгих правил и не презирала аристократов, то я давно помогла бы ей найти себе богатого покровителя. Господин Дантес, например, сохранивший, несмотря на возраст, все свое очарование, не раз уже расспрашивал меня о ней. А ведь он истый аристократ и знает толк в женщинах… Нет, положительно эта девчонка не понимает своего счастья и возможностей улицы Варенн.

Катрину вырастила Жаннетта. С раннего детства она внушала ей благоговейную любовь к усопшим близким.

— Иоганн Сток, — говорила Жаннетта, — лучший из людей, каких я видывала. Его совесть была что родниковая вода. Он знал все, точно был не портным, а каким-нибудь профессором, и ничего никогда не боялся. Я могла бы о нем говорить тебе много, если бы слова не были так бедны по сравнению с его живым образом. Но я давно замечаю, что очень трудно говорить о людях так, чтобы они были на себя похожи. Ты сердцем пойми его и люби.

— А моя мать? Расскажи о ней, — просила Катрина, которая не помнила родителей.

— Сама доброта. Никогда ни на что не жаловалась и себя не жалела. Что еще о ней вспомнишь? Я никогда не видела ее рук без работы. Она была матерью не только для своих собственных детей, но для всякого входившего в ваш дом.

Жан Сток, брат Катрины, по-прежнему работал машинистом на паровозе. Он жил безбедно с Жаннеттой на одной из улиц близ Северного вокзала. Приходя домой, Катрина но тому, висел ли в коридоре остро пахнущий мазутом, измазанный рабочий костюм Жана, узнавала, дома ли он. Это случалось, однако, не часто. Машинист постоянно бывал в разъездах. Прошло уже несколько лет, как они похоронили своего единственного грудного ребенка, а горе их все еще было острым. К тому же Жаннетта по-прежнему болезненно относилась к тому, что была на десять лет старше мужа.

— Я могла бы быть уже бабушкой, я стара, — повторяла без улыбки жена машиниста, хотя никто не мог бы дать ей и тех сорока пяти лет, которых она достигла. Все так же Жаннетта была привлекательна. На вздернутом носике, как и в юности, не исчезали яркие веснушки. И по-прежнему Жан нежно говорил, что лицо ее посыпано перцем.

Квартира Стока была всегда открыта для единомышленников. Член Французской секции Международного Товарищества Рабочих, он был таким же убежденным коммунистом, как и его убитый Луи Бонапартом 2 декабря 1851 года отец.

Жизнь машиниста текла сравнительно спокойно, покуда июльским ясным днем над Парижем, а затем над Европой не разнеслось, как похоронный колокольный звон, мертвящее душу слово «война».

Война — великое преступление, которое, по выражению Вольтера, не оправдывает даже победа. Жан Сток не был взят в солдаты. Он остался на своем паровозе, возившем отныне составы с войсками, оружием, продовольствием для столицы.

Четыре года правительство Наполеона III готовило нападение на Пруссию, хвастливо объявляя о мощи имперской армии. Но уже первые столкновения с пруссаками показали, как далеко зашел распад империи Луи Бонапарта.

Объявление войны вызвало подъем патриотических чувств в германских государствах. Все немецкие провинции усиленно помогали Пруссии, у которой было несколько хорошо организованных армий. Французы терпели поражение за поражением. В тылу страны, в Париже, было неспокойно. Огюст Бланки тайно вернулся во французскую столицу и поднял вместе со своими приверженцами восстание против Бонапарта. Однако и в этот раз бланкисты потерпели поражение, как некогда созданное неистовым революционером «Общество времен года». Но Бланки и его единомышленники не сложили оружия.

В самом начале войны Генеральный совет обратился с воззванием ко всем рабочим мира.

«Английский рабочий класс, — говорилось в заключение в этом написанном Марксом документе, — протягивает руку дружбы французским и немецким рабочим. Он глубоко убежден, что, как бы ни кончилась предстоящая отвратительная война, союз рабочих всех стран в конце концов искоренит всякие войны. В то время как официальная Франция и официальная Германия бросаются в братоубийственную борьбу, французские и немецкие рабочие посылают друг другу вести мира и дружбы. Уже один этот великий факт, не имеющий себе равного в истории, открывает надежды на более светлое будущее. Он показывает, что в противоположность старому обществу с его экономической нищетой и политическим безумием нарождается новое общество, международным принципом которого будет — мир, ибо у каждого народа будет один и тот же властелин — труд!

Провозвестником этого нового общества является Международное Товарищество Рабочих».

Фридрих Энгельс, знаток в области военных наук, пристально изучал все сводки и сообщения с фронта. Он писал в это время обзоры для почтенного аристократического органа «Pall Mall gasette», обладавшего необычным свойством — неподкупностью. Маркс, ценивший столь редкое для лондонской печати качество газеты, был одно время также связан с нею.

Один из влиятельных сотрудников редакции летом 1870 года предложил Марксу отправиться в Германию, чтобы писать оттуда обзоры. Миссию военного корреспондента взял на себя вместо Маркса Энгельс. Не выезжая из Манчестера на театр военных действий, он писал замечательные обзоры. В этих работах проявились его врожденный талант полководца, проницательность и глубокие военные знания. «Таймс» как-то поместил передовую, полностью списанную с двух его статей. Особенно ошеломляющим по силе предвидения была опубликованная в газете корреспонденция Энгельса, озаглавленная «Прусский план», в которой он за пять дней до Седанского разгрома не только предсказал его неизбежность, но и указал примерное место капитуляции французов. Пророчество его сбылось с разительной точностью.

Первого сентября на рассвете немецкие войска вступили в бой под Седаном с французами, зажатыми на узком пространстве между рекой Мец и бельгийской границей. Силы противников были неравны. Немцы располагали значительным численным превосходством и отличным вооружением, французы были истощены многочисленными поражениями и не имели хорошей артиллерии. Армия императора под командованием Мак-Магона была наголову разбита. Около трех часов того же дня Наполеон III приказал выбросить белый флаг на крепостной башне Седана. Вслед за тем, не скрывая от окружающих страха, он отправил прусскому королю постыдное послание: «Дорогой мой брат, так как я не сумел умереть среди своих войск, мне остается вручить свою шпагу Вашему величеству. Остаюсь Вашего величества добрым братом. Наполеон».

Не первый раз в своей жизни Луи Бонапарт в минуту опасности проявлял трусость и ничтожность души. Стотысячная армия сдалась в плен врагу.

Предвидение Энгельса снискало ему несокрушимый авторитет и восхищение друзей и соратников.

Маркс писал другу: «Если война продолжится некоторое время, ты будешь скоро признан первым военным авторитетом в Лондоне».

Женнихен назвала Энгельса «Генеральным штабом», и с той поры прозвище «Генерал» прочно утвердилось за ним до самого конца жизни.

«Французская катастрофа 1870 г. не имеет параллелей в истории нового времени, — писал Маркс. — Она показала, что официальная Франция, Франция Луи Бонапарта, Франция правящих классов и их государственных паразитов — гниющий труп».

Спустя два дня после капитуляции Луи Бонапарта во Франции была объявлена республика. Об этом Карлу Марксу телеграммой сообщил член Интернационала молодой журналист Шарль Лонге.

Итак, правитель, заклейменный вечным позором Марксом в его книге «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», был наконец низвергнут.

«Военный заговор в июле 1870 г. является только исправленным изданием coup d’etat[18] в декабре 1851 года… Вторая империя кончится тем же, чем началась: жалкой пародией», — предсказал Маркс в воззвании Интернационала по поводу франко-прусской войны.


Жестокий узурпатор, бессовестный авантюрист и алчный казнокрад девятнадцать лет диктаторствовал во Франции. Он попирал законы нравственности и справедливости, сеял тьму, расправлялся с честными, одаренными людьми, подавляя свободу, мысль, совесть и права народа. Он был смертельным врагом Интернационала и готовил заговор с целью уничтожить его, как опаснейшего противника. Много лет с Луи Бонапартом упорно, неустрашимо боролись коммунисты, твердо веря в его бесславный конец.

Победа цезаризма в стране великих свободолюбцев на много лет сказалась на судьбе Маркса. Он и его семья были изгнаны из Парижа.

В течение двух десятилетий редактор «Новой Рейнской газеты», глава Интернационала, неустанно разоблачал гнусность реакционного режима Французской империи. И вот свершилось. Коронованный прохвост пал. В Модена-вилла торжествовали.


Политический горизонт над Францией был мрачен. События развивались с калейдоскопической неожиданностью. Едва весть об объявлении республики достигла Лондона, Генеральный совет Интернационала возглавил внушительное движение английских рабочих за немедленное признание правительством Великобритании нового режима во Франции. Маркс непрерывно вел переписку с Парижским федеративным советом Интернационала.

Перед отъездом в бунтующую революционную Францию к Марксу пришел тридцатилетний Огюст Серрайе, рабочий, мастер по выработке обувных колодок, член Генерального совета, отправлявшийся в Париж в качество представителя Международного Товарищества. Несколько часов провел он в деловой беседе с вождем Интернационала. Они обсуждали, какой именно линии следует придерживаться парижским секциям Товарищества.

Время было тяжелое. Франко-прусская война продолжалась. Немцы побеждали. Рабочие Парижа вместе с другими тружениками, низвергнув империю, провозгласили республиканский строй. Тем не менее власть в стране захватила буржуазия. Прусские войска двигались к Парижу, хотя Французская республика не угрожала более германскому единству, как это было при правлении Луи Бонапарта. Война теряла былой смысл, Германии больше не приходилось обороняться. Но еще до боев под Седаном Марксу стало ясно, что правящая верхушка Германии, поддерживаемая юнкерством и буржуазией, поняв, сколь слаб Бонапарт, решила продолжать войну, чтобы отторгнуть от Франции по меньшей мере богатые провинции Эльзас и Лотарингию. Захватнический поход Пруссии вызвал, как то предвидели Маркс и Энгельс, взрыв патриотизма во Франции и могучее стремление народа отстоять республику от вражеского нашествия.

Обо всем этом говорили Маркс и Серрайе. Вскоре агент Генсовета отправился в объятую тревогой Францию.

Карл Маркс взялся составлять второе воззвание ко всем членам Международного Товарищества Рабочих в Европе и Соединенных Штатах. В этом большом документе он выразил суровый протест пролетариата против захвата реакционной Пруссией Эльзаса и Лотарингии у молодой Французской республики, а также досконально исследовал подспудные движущие силы франко-прусской войны. С потрясающим даром предвидения охарактеризовал Маркс создавшееся положение.

«Мы приветствуем учреждение республики во Франции, — говорилось в воззвании, — но в то же время нас тревожат опасения… Эта республика не ниспровергла трон, она только заняла оставленное им пустое место. Она провозглашена не как социальное завоевание, а как национальная мера обороны. Она находится в руках временного правительства, состоящего частью из заведомых орлеанистов, частью из буржуазных республиканцев, а на некоторых из этих последних июньское восстание 1848 г.

оставило несмываемое пятно… Орлеанисты заняли сильнейшие позиции — армию и полицию, между тем как мнимым республиканцам предоставили функцию болтовни. Некоторые из первых шагов этого правительства довольно ясно показывают, что оно унаследовало от империи не только груду развалин, но также и ее страх перед рабочим классом…

Таким образом, французский рабочий класс находится в самом затруднительном положении. Всякая попытка ниспровергнуть новое правительство во время теперешнего кризиса, когда неприятель уже почти стучится в ворота Парижа, была бы безумием отчаяния. Французские рабочие должны исполнить свой гражданский долг… Им нужно не повторять прошлое, а построить будущее. Пусть они спокойно и решительно пользуются всеми средствами, которые дает им республиканская свобода, чтобы основательнее укрепить организацию своего собственного класса. Это даст им новые геркулесовы силы для борьбы за возрождение Франции и за наше общее дело — освобождение труда».

На чрезвычайном заседании Генерального совета Маркс зачитал написанное им воззвание. Принятое Генеральным советом, оно было немедленно издано на английском языке в количестве тысячи экземпляров.

…Приближалось 20 сентября, когда наконец должна была осуществиться давнишняя мечта Маркса и Энгельса. Им предстояло отныне жить в одном городе. Женни Маркс деятельно готовилась к окончательному переезду своих друзей из Манчестера в Лондон. Она подыскала наконец для семьи Энгельса удобное жилище, неподалеку от Мейтленд-парк Род, и поспешила подробно написать об этом в Манчестер:


«Только что вернулась после поисков квартиры и спешу доложить Вам о результатах. Я нашла сейчас дом, который вызывает наше всеобщее восхищение своим изумительно красивым и удобным расположением. Женни и Тусси были со мной, и обе находят его особенно красивым…

Очень важно, конечно, чтобы Вы и Ваша супруга сами посмотрели дом, и притом возможно скорее, так как на такой хорошо расположенный дом, наверное, скоро найдутся охотники…

Мне очень хочется еще сегодня вечером отнести письмо на почту, чтобы Вы в течение завтрашнего дня могли обдумать это дело.

Поэтому наскоро шлю Вам привет.

Ваша Женни Маркс».


Женни и Ленхен тщательно и многократно осматривали просторный дом на Ридженс-парк Род, где собирались поселиться Энгельс, его жена Лицци и их маленькая племянница Мари-Эллен. Долго совещались обе женщины с подрядчиком по ремонту, проверили оконные рамы и дымоходы и настояли на том, чтобы парадные комнаты были оклеены красными, под бархат, обоями. Даже самый тщательный осмотр весьма предусмотрительной и хозяйственной Ленхен не выявил изъянов: дом был признан вполне годным для жилья.

В Модена-вилла шли усиленные приготовления к приему гостей. Женин сочла, что Энгельсу с семьей надлежит остановиться по приезде сначала в Модена-вилла и жить там до тех пор, покуда дом на Ридженс-парк Род не будет полностью меблирован и приведен в порядок.

Наконец настал долгожданный, радостный для обоих друзей день. Окончательно уладив в Манчестере все дела по уходу из торговой фирмы, Энгельс навсегда переехал в Лондон. Спустя две недели его единогласно избрали членом Генерального совета Интернационала, и он взялся вместе с Марксом за руководство международным рабочим движением.

Деятельность Интернационала в Германии совпала с завершением промышленного переворота. Увеличилось число машиностроительных заводов, поднялась мощность паровых двигателей. В металлургии строились мартеновские цехи. Механические ткацкие станки вытеснили ручные. Возникли новые акционерные общества и крупные банки. Объединение страны стало явной экономической необходимостью.

К началу франко-прусской войны в Германии насчитывалось уже около 800 тысяч фабричных рабочих, однако успеху их политической борьбы мешали последователи Лассаля, утверждавшие, что капиталисты не могут поднять заработную плату и сократить рабочий день, длившийся 12, а то и 16 часов в сутки, так как это грозит им банкротством.

Швейцер, возглавивший Всеобщий германский рабочий союз после смерти Лассаля, поддерживал контрреволюционный план Бисмарка, стремившегося объединить Германию сверху «железом и кровью» под главенством Пруссии. Во Всеобщем германском рабочем союзе вскоре произошел раскол. Следуя указаниям Маркса и Энгельса, их единомышленники объединили те рабочие союзы, которые разделяли взгляды Интернационала.

С середины шестидесятых годов среди руководителей немецких рабочих появился двадцатисемилетний токарь Август Бебель.

По рождению он не был пролетарием, но вырос в семье, испытавшей много несчастий и потерь, и уже в четырнадцать лет стал у станка, чтобы не умереть с голоду. На себе и своих близких Бебель познал, как несправедливо устроено все в мире. Нищета была и его спутницей. Он видел часто безработных, покупавших у нищих объедки, полученные как подаянье. Сердце его не раз плакало от жалости к людям, и он еще юношей решил посвятить свою жизнь борьбе за рабочих, среди которых вырос. Глаза Августа Бебеля поражали умом, волей и бесконечной грустью. Талантливый, трудолюбивый, своеобычный, отзывчивый, отлично знавший нужды пролетариата, он стал влиятельным революционером.

Дружба с Вильгельмом Либкнехтом предопределила его политическую судьбу. Он сделался решительным приверженцем Интернационала.

В 1869 году проходила конференция германских сторонников Международного Товарищества Рабочих, на которой было решено в том же году созвать съезд. Он состоялся в августе в маленьком городке Эйзенахе и положил начало основанию Социал-демократической рабочей партии Германии. При многих неверных, вполне лассальянских положениях программа новой партии явилась важным достижением для германских рабочих, так как провозглашала классовую борьбу, международное пролетарское единство и выдвигала демократические требования.

Эйзенахцы, как называли эту ветвь социал-демократов, в отличие от лассальянцев, отстаивали идею объединения Германии «снизу». Они боролись против всяких уступок пруссачеству, бисмарковщине, национализму.

Когда началась франко-прусская война, трудящиеся Германии не позволили Бисмарку одурманить себя угаром ложного патриотизма.

«Рабочие всех стран — наши друзья, а деспоты всех стран — наши враги», — объявили пятьдесят тысяч рабочих Хемница.

Их поддержали машиностроители Брауншвейга, братски протянувшие руку пролетариям Франции. Берлинская секция Интернационала заявила, что ни звуки труб, ни гром пушек, ни победа, ни поражение не отвратят трудящихся от общего дела объединения рабочих всех стран.

Идеи Интернационала пробились к рабочим.

Бебель и Либкнехт находились в постоянной связи с Марксом и Генеральным советом. После падения империи Наполеона III Бебель голосовал в рейхстаге против кредитов на военные цели и был арестован. Однако рабочие избрали его в Общегерманский рейхстаг и таким образом вызволили из тюрьмы. Верный идеям Генерального совета Интернационала, Бебель на заседаниях рейхстага смело возражал против отторжения от республиканской Франции Эльзаса и Лотарингии.


В долгожданный счастливый день низложения Наполеона III и провозглашения Республики Жан Сток украсил паровоз красным флагом. Он громко пел «Марсельезу» под стук колес. На полустанках обнимался с кочегарами и машинистами встречных поездов и кричал: «Да здравствует республика на веки веков!»

В одном из узловых депо стихийно возникло собрание.

— Дождались, дожили до праздника. Наконец-то прохвост, палач и вор Бонапарт пал. Жаль, что ему удалось бежать за границу. Он слишком дорого стоил Франции, как и все, впрочем, Бонапарты, — говорил Сток собравшимся. — Идол оказался на глиняных ногах. Сейчас всем видно, какого урода тащили мы на своих горбах, а вчера еще многие надрывались от крика, что император, дескать, великий правитель, мудрый отец народа и слава страны. Продажные души, слепцы и мерзавцы! Они рассчитывали получать от него титулы, поставки, доходные места, измываться безнаказанно над трудящимися. Я-то имею право спросить ответ у всех лизоблюдов из чиновников и буржуазии, как и многие мне подобные пролетарии. Я едва не сдох в императорской тюрьме. Кровью моего отца обагрены руки Луи Бонапарта. Много на его совести человеческих жертв и слез. К суду подлеца! Мы наказываем даже за случайное убийство, но милостивы к оптовому злодею. Преступник исчез. И что же он оставил нам? Кровопролитную войну, позор отступления, голод, обворованные армии. Но народ привык жертвовать собой ради родины. Спасем же Францию и утвердим в ней Свободу, Равенство и Братство!

В эти горячие дни Жан Сток многократно выступал с трибуны. Жаннетта больше не страшилась за мужа и давала ему выговориться. В течение двух десятилетий во Франции народ не решался открыто говорить то, что думает. Появился особый сорт людей, выгодный установившемуся режиму самовластья и поощряемый им.

Подхалимы, лицемеры, лгуны и трусы чувствовали себя отлично. Но есть незыблемая историческая закономерность, согласно которой в годы жестокого произвола и бесправия рождаются небывало смелые, дерзкие свободолюбцы. Они, как и все истинно значительные человеческие души, подобны благородным металлам и не изменяются, не темнеют от едких кислот деспотизма.

Одним из таких людей, литых из золота, был Эмиль-Виктор Дюваль, тридцатилетний, жизнерадостный, энергичный рабочий-литейщик, близкий друг Жана Стока. Его избрали секретарем Федерального совета Парижских секций Международного Товарищества Рабочих, где он сумел приобрести всеобщее доверие и уважение. Одной из отличительных черт его было бесстрашие и проницательный ум. Незадолго до свержения империи Эмиль Дюваль был арестован. На дне бельевой корзины он передал тайком на волю письмо к брату, находящемуся в армии:

«Пишу тебе эти несколько слов, чтобы приветствовать тебя. Надеюсь, что мое письмо застанет тебя в добром здравии, несмотря на жестокое разочарование, которое должна была испытать армия в связи с недавними проигранными ею сражениями.

Мы все чувствуем себя сносно. Моя теща получила известия из наших краев. Она, как и мы, желает тебе побольше здоровья и мужества. С воскресенья, седьмого августа, я нахожусь в тюрьме за совершенное мною преступление — принадлежность к Интернационалу. Меня осудили на два месяца. Я не прошу тебя посылать нам сведения о войне. Мы их получаем из газет, и в них веселого мало, — но это тебе не мешает сообщать нам о себе. Парижские новости тоже малорадостны, хотя патриотизм населения достиг наивысшей степени. Со всех сторон требуют оружия, чтобы помочь вам отомстить за ваши поражения, но для вступления в армию надо пройти через столько формальностей, что вряд ли результат будет соответствовать чаяниям народа.

Не могу писать об этом подробней, ты догадываешься почему. Подай нам весточку о себе поскорее, так как нас беспокоит ваша судьба… Заканчиваю, братски жму твою руку, мужайся и не теряй надежды, может быть избавление от тирании ближе, чем это предполагают.

Твой брат и друг Э. Дюваль, заключенный в Сент-Пелажи».

В первый вечер республики у Стока собралось несколько товарищей по Парижской секции Интернационала. Раньше всех пришли Серрайе и недавно освобожденный из тюрьмы Дюваль с женой. Это была миловидная женщина маленького роста, очень кокетливая, с рыженькой челкой, прикрывающей лоб. Чрезвычайно подвижная, смешливая, она была похожа на подростка.

Дювали принесли кусок превосходно зажаренной телятины — лакомство, ставшее редкостью со времени войны.

— Это тетка прислала нам из деревни, и очень кстати, — лучшего повода попраздновать нельзя было и выдумать, — тараторила маленькая гражданка Дюваль.

Огюст Серрайе только что прибыл из Лондона в качестве полномочного представителя Генерального совета. Этот рабочий был одним из наиболее надежных помощников Маркса и Энгельса в суровую пору. Родившись в Англии, он мало походил на француза, был очень сдержан, скрытен, умел помолчать на людях, однако на трибуне мгновенно загорался и становился убедительно красноречивым. Свободно владея английским и французским, глубоко изучив научный социализм, он был весьма полезным деятелем Интернационала. Среднего роста, худощавый, он обращал на себя внимание огненно-рыжей бородой.

Жаннетта и Катрина с помощью говорливой гостьи принялись накрывать на стол и готовить ужин. Все три женщины полны были радужных надежд и строили планы на будущее.

— Весной Жан свезет нас всех на своем паровозе в Нормандию, — размечталась Жаннетта, — я видела море пока что только на картинках.

— Эмиль хочет съездить в Англию, у него есть дела в Генеральном совете Товарищества. Может быть, лучше отправиться нам всем на этот остров. Там у нас найдется много друзей.

— Как это было бы замечательно! Но я всегда пугаюсь: когда все хорошо, — это перед дурным.

— Ну что ты, Жаннетта! Ведь теперь иные времена — республика, воина вот-вот кончится. Она не нужна нам, — возразила Катрина.

— Вы обе молоды и ничего не помните. А тот, кто пережил лето тысяча восемьсот сорок восьмого года, не может быть спокоен. Революция тяжела и опасна, как роды. Может родиться и мертвый ребенок.

— Но ведь обычно новорожденные живучи, — запротестовала жена Дюваля.

Громкий стук в дверь прекратил разговор. В комнату с шумными приветствиями вошли рабочий-красильщик Бенуа Малой, упитанный крепкий парень, отбывавший недавно, так же как и Дюваль, тюремное заключение за принадлежность к Интернационалу, и худощавый, узколицый чеканщик Толен. Он достал из кармана широкой, навыпуск, клетчатой блузы бутылку вина.

— О-ла-ла! Багровое бордо! Такое мы пили только до войны. Вот удача, право, — у нас будет настоящий пир, — воскликнула бойкая жена Дюваля. Рыжая челка растрепалась на ее низком лбу.

Но ее муж и Сток холодно встретили появление Толена. Он пришел незваным. С некоторых пор в секции к ному стали относиться с недоверием. Это был весьма скрытный человек с лицом, чем-то напоминавшим крысу. Толен часто и запросто посещал Жерома Бонапарта, близкого родственника свергнутого императора, прозванного Плонплоном, который в течение многих лот изображал из себя рьяного поборника республики и заигрывал с противниками цезаристского режима. Весьма богатый и чрезвычайно похожий на Наполеона I, он не терял надежды с помощью подкупа и демагогии занять когда-нибудь престол.

Жаннетта позвала всех к столу, торопя приступить к ужину.

— Где же твой постоялец Врублевский? — спросил Стока Серрайе. — Этот поляк стоит многих французов и заслуживает полного доверия.

— Л это теперь главное, — добавил литейщик Дюваль многозначительно, скосив глаза на Толена.

— Задержался у соотечественников. Они тоже празднуют рождение нашей республики, — живо отозвалась Катрина и тотчас же залилась румянцем.

— Понятно. Наш доблестный офицер достоин любви хорошей девушки. Как знать, не появится ли у Жана и Жаннетты скоро новый родственник, — хитро улыбаясь и добродушно посмеиваясь, заметил Малон.

— Вовсе нет. Врублевский просто наш друг и занимается со мной грамматикой, — еще больше смутившись, пролепетала девушка.

— Значит, будущий зять. С родственниками, кто бы они ни были, хорошо только одно — лежать рядом на кладбище. Можете мне поверить, — вдруг изрек Толен, вызвав, однако, но смех, как того хотел, а тягостное недоумение.

— Неправда, — вмешалась Жаннетта, — плохо, когда нет родных.

— Родня. Да это клад. О-ла-ла! У кого же тогда оставлять ребенка, когда, к примеру, надо отнести мужу в тюрьму передачу, — добавила жена Дюваля, развеселив всех собравшихся.

— Что у кого болит, тот о том и говорит. Теперь уж меня больше не схватят, малышка, — отозвался литейщик.

— Но зато если поволокут, то уж на расстрел, — жестко вставил Толен.

— Нет, шутишь. Мы дешево не дадимся. Всех не перебить и несдобровать тому, кто посягнет на республику. А впрочем, к черту мрачные разговоры. Выпьем, товарищи, за Интернационал, за победу революции! — громко объявил Сток и добавил: — Да, братья, пора думать о том, как рабочему взять власть. Варлен уверен, что час наш пришел.

— Это неизбежно, — заметил Малон, поднимая бокал. — Чем скорее, тем лучше. Итак, за Свободу и Равенство!

Все чокнулись и принялись есть с явным аппетитом. Неслышно открылась дверь, и на пороге появился широкоплечий мужчина среднего роста.

— А вот и Валерий, — искренне обрадовались хозяева и гости.

Врублевский подошел к столу. Это был светлый блондин с пышными вьющимися волосами, откинутыми назад с большого выпуклого лба. Кожа на его лице стала рябой от недавно перенесенной оспы, но крупные, строгие черты его были очень привлекательны и отражали волевой, прямой характер. В осанке и походке Валерия была та особая подобранность и стройность, которые присущи обычно военным. В свое время он учился в Виленском шляхетском учебном заведении. После окончания Петербургского лесного института, где Врублевский приобщился к учению русских революционных демократов, он уехал в Гродненскую губернию. Общительный, терпеливо-внимательный к людям, Врублевский стал неутомимым пропагандистом борьбы с царизмом среди белорусских крестьян. Польским революционерам было очень важно завербовать для подготавливаемого ими в строгой тайне восстания надежных людей, которые в нужный момент смогут помогать повстанцам, доставляя патроны, снабжая их провизией, скрывая от преследователей в дремучих чащах непроходимых лесов.

В 1863 году, когда поляки поднялись на своих притеснителей, Врублевский командовал повстанческим отрядом. Он оказался превосходным военным руководителем, рьяно преданным народному делу. Восстание было жестоко подавлено. Многие друзья Врублевского погибли — кто в боях, кто на виселице. Сам он, дважды раненный, был вывезен за границу в карете одной смелой патриотки. Оправившись, Валерий переехал в Париж. В изгнании Врублевский бедствовал. Довольно долго он добывал пропитание, работая в мэрии: чистил и зажигал по вечерам газовые фонари на улицах, а на рассвете гасил их. Но это было не худшее время в его жизни. Он изучил Париж, его людей, их нравы, особенности, беды, освоил в совершенстве чужой язык. У него появилось много друзей среди тех, кто, подобно ему, тяжелым трудом зарабатывал кусок хлеба. Бодрость никогда не покидала молодого поляка. В свободные часы он прилежно изучал военное дело и добился даже того, что посещал школу генерального штаба.

— Революции в наш век неизбежны, и для победы им потребуются надежные знатоки военного дела, — уверял Врублевский.

Он освоил типографское дело и поступил на работу в издательство, где выпускали книги также и на польском языке. В это время его подстерегла и свалила свирепствовавшая в Париже оспа. Он перенес ее один, в своей каморке со свойственным ему стоицизмом, лечась только по собственной методе и наотрез отказавшись лечь в госпиталь, где была высока смертность.

«Животные, — размышлял Врублевский, — перестают есть, когда тяжело заболевают. Они покорно ложатся, отказываясь от пищи, очевидно для того, чтобы облегчить организму борьбу с раздирающей его инфекцией и не отвлекать кровь к желудку. Инстинкт ближе к нашей физической природе, надо к нему прислушиваться».

За все время своей мучительной болезни он ничего не ел, а пил в большом количестве только теплый чай. Воля к жизни победила, он выздоровел, но кожа на его лице отныне напоминала кожуру земляных орехов.

Все годы пребывания во Франции Врублевский был одним из наиболее видных деятелей левой части польской эмиграции. Его любили за твердость убеждений, скромность, душевное благородство и самоотверженность.

— Я, — говорил Врублевский, — демократ по убеждению, по духу и но крови, по своему прошлому, по всей своей деятельности. Я не могу ни жить, ни умирать за иную Польшу, чем та… где господство человека над человеком уступит место торжеству свободы, разума и права, где невежество исчезнет перед яркими лучами всеобщего просвещения, а нужда — вследствие добросовестного распределения общественных доходов. Все для народа и через народ. В этом лозунге заключен не только политический идеал нашей родины, но и средство для его осуществления. Все для народа — это значит: свобода личности и коллектива, возникающая из права и возможностей развития у человека всех способностей в области интеллектуальной и политической.

Глубоко преданный идее демократии, Врублевский, однако, не понимал решающего значения классовой войны, он не различал те силы, на которые должны были опереться революционеры в борьбе за свободную и независимую Польщу. В этом сказалась свойственная всем буржуазным демократам, к которым он себя причислял, ограниченность.

Весной 1870 года Валерий Врублевский снял угловую комнату у Жана Стока и почувствовал себя своим человеком в прямодушной, дружней семье машиниста.

В вечер празднования победы Республики поляк пришел домой в приподнятом настроении.

— Здорово, друзья, — сказал он, обходя всех присутствующих и пожимая им крепко руки. — А, Толен, давно мы не видались, — обратился он отдельно к чеканщику, — надеюсь, ты порвал наконец свою дружбу с этим толстым боровом, паразитом Плонплоном.

— На все свое время, — уклончиво ответил Толен.

— Время это ты давно упустил, Анри, — крикнул, посерев от досады, Бенуа Малой и стукнул рукой по столу.

— Чего ты шумишь, того и гляди полезешь в драку, — сквозь зубы огрызнулся чеканщик.

— А как же говорить с тобой, господин придворный гравер? Толстая кожа, не скажу пока — подлая, требует крепкого кулака, — нашелся красильщик.

Толен привстал:

— Мы еще увидим, Бенуа, у кого какая шкура. Встречал я таких задир, как ты, на своем веку. Плохо кончали. Или ты забыл, сколько раз сам путал, сума переметная? Разве не заигрывал ты и с «Альянсом»? А? Помалкиваешь. Но ты и не анархист, нет, ты, Малой, просто карьерист. «Иптернационал — это я» — вот до чего ты договорился, павлин. Людовика Четырнадцатого переплюнуть захотел. Расскажи-ка о своих шашнях с Бакуниным?

Малон потемнел, как желудь, и засучил рукава широкой блузы. Сток властно положил ему на плечо ладонь.

— Успокойся, старина, оба вы не без греха и, что уж отрицать, любите властвовать, оба мастера интриговать. Во сне только и видите, как бы стать мэрами и сенаторами. Прямо но верится, откуда у рабочего берется такой зуд честолюбия. Покипятились, и хватит.

Но Толен и Малон не унимались, и перебранка продолжалась.

— Сегодня споры строжайше воспрещены, — вмешалась Жаннетта, появившаяся из кухни с блюдом дымящихся овощей.

Однако свара, подогретая вином, не ослабевала. Все шумели, перебивая друг друга.

— Развязались языки, но уймешь, — сказала жена Дюваля. — Так веселее. Я очень люблю разные драки.

— Худшее позади, — громко заявил Толен.

Сток сухо прервал его:

— Болтовня! Сам знаешь: пока буржуазия у власти, можно ждать чего угодно.

— И в первую очередь ножа в спину, — подтвердил Дюваль.

На столе все было съедено и допито. Мужчины вышли в маленькую прихожую покурить.

— Беда наша в том, что войне не видно конца. Как ты думаешь, Огюст, немцы пойдут на замиренье? Им это, пожалуй, сейчас невыгодно.

— Бисмарк хитрая бестия, жаден как свинья и злобен как волк, — горячился Дюваль.

— Он постарается воспользоваться той неурядицей и развалом, которые Франции достались от ублюдка Бонапарта, — ответил Серрайе.

— Бремя ураганное, Как тут не вспомнить хорошие стихи. — Откинув большую мужественную голову, Врублевский неожиданно начал декламировать:

…Земля

Подо мною трепещет.

Загудело раскатами эхо громов,

Пламя молний сверкает,

Закружилася вихрями черная пыль.

Налетели и сшиблись

Все противные ветры.

— Ого, да ты поэт, друг поляк.

— Это не я писал, а Эсхил. Он жил более двух тысяч лет назад.

— Значит, и тогда уже были люди не глупее нынешних. «Налетели и сшиблись все противные ветры». Надо же так хорошо сказать! Что ты думаешь делать, Врублевский?

— Вступить в Национальную гвардию. Многие поляки уже начали переговоры с правительством Национальной обороны на этот счет. Пусть нас используют для защиты Парижа. Я избран членом эмигрантской Временной комиссии по этому делу, но пока наши старания безрезультатны.

— Подлюга Трошю боится рассердить русского царя, — с нескрываемой злостью сказал Сток.

— Очевидно. Но вряд ли он сможет не допустить нас в Национальную гвардию. А там как действовать, будет видно по обстоятельствам.

В прихожую заглянули женщины. Им стало скучно. Толен и Малон сразу после ужина уселись за партию шашек. Изрядно выпив, оба были навеселе. Обыгрывая чеканщика, Малон напевал:

Под самой крышей — нищета.

Семья большая, теснота,

Нет ни сапог, ни одеяла.

И смерти здесь не раз помог

Дождь сквозь дырявый потолок.

— Какие грустные и трогательные слова, — сказала ому жена Дюваля, — и, однако, столь неподходящая радостная веселая мелодия. Неужели все это придумали вы сами?

— Мотив действительно противоположен смыслу стихов, но иначе заплачешь, очень уж печальная картина, я же терпеть не могу драм, — признался Малон, — Это сочинение моего друга, а музыка Иоганна Штрауса, великого мастера оперетты.

— Я хотела бы увидеть настоящего поэта, — мечтательно заметила Катрина, убиравшая посуду со стола.

— Нет ничего проще. Мой поэт не молод, не красив, к тому же он из рабочих. Но Беранже был тоже не маркиз. Зовут его Эжен Потье. Такая девушка, как вы, Катрина, право же, рождена, чтоб вдохновлять поэтов. Я приведу его сюда.

— Постарайтесь явиться к обеду. Жан привезет нам какую-нибудь провизию для вкусной похлебки. Поэты, да еще из рабочих, всегда голодны, — сказала Жаннетта, хлебосольство которой было хорошо известно среди интернационалистов.

Член секции Интернационала, разрисовщик тканей Эжен Потье оказался пожилым, хворым человеком. Он был очень некрасив собой, и Врублевский, отлично знавший античную литературу, нашел в его мясистом лице, обтянутом серой кожей, в очертаниях приплюснутого носа и в щелевидных пронзительных глазах сходство с Эзопом. Но как это былое великим баснописцем древности, стоило Потье заговорить, невыгодное впечатление от его внешности мгновенно исчезало. Он казался тогда привлекательным. Старый рабочий поэт любил все прекрасное, был воинствен и глубоко правдив. Он никогда в своих стихах не призывал обездоленных, подобно Беранже, к примирению с судьбой и вооружал их не посохом и сумой для странствий, а требовал, чтоб они готовились к суровой борьбе. Он ненавидел нищету и не старался приукрасить несчастье. Член секции Интернационала и рабочий гвардеец, Потье подписал призыв к немецкому народу о прекращении войны.

— Сейчас на время пришлось расстаться с лирой, чтобы лучше справляться с оружием, — сказал он Катрине Сток в ответ на ее просьбу написать стихи о молодой одинокой швее.


В декабре 1870 года в Модена-вилла пришла высокая, тоненькая, красивая женщина и, подав Ленхен рекомендательное письмо, попросила впустить к гражданину Марксу. Елена Демут внимательно оглядела вошедшую. Она хорошо знала людей.

— Я русская, моя фамилия Томановская, Элиза Томановская, — сказала девушка.

Ленхен между тем думала, что у гостьи такие же жгуче-черные волосы и правдивые блестящие глаза, как у Женнихен, та же озорная и вместе с тем застенчиво-нежная улыбка, как у Тусси.

— Обождите, — сказала она властно по-английски и прошла к Марксу на второй этаж.

— Мне кажется, ты можешь принять ее, Карл, — добавила Ленхен, назвав фамилию пришедшей и передав письмо.

Маркс вскрыл конверт:


«Дорогой гражданин!

Разрешите в этом письме горячо рекомендовать Вам нашего лучшего друга, г-жу Элизу Томановскую, искренне и серьезно преданную революционному делу в России. Мы будем счастливы, если, при ее посредничестве, нам удастся ближе познакомиться с Вами и в то же время более подробно осведомить Вас о положении нашей секции, о которой она Вам сможет обстоятельно рассказать.

Положение это является, несомненно, печальным, так как нам приходится, с одной стороны, преодолевать препятствия, которые ставит на пути всякой свободной пропаганды царизм, а с другой — бороться с невежеством и нечестностью (выражение, отнюдь не слишком сильное), которыми проникнуты все слои так называемого образованного русского общества. К тому же узкие групповые интересы парализуют революционную работу даже среди молодежи. В ее рядах преобладают приверженцы ребяческой игры в революцию, желающие подражать прежним немецким студенческим корпорациям и считающие себя способными произвести революционный переворот для народа, но без народа, что в России еще менее возможно, чем где бы то ни было. Все это приводит к тому, что большинство из тех, которые по своему положению могли бы и должны были бы быть настоящими пропагандистами Международного Товарищества, далеки еще от понимания его подлинного значения. От нас потребуется еще немало усилий, чтобы водрузить и укрепить наше общее знамя в России. Однако мы нисколько не сомневаемся в успешном разрешении поставленной задачи, и мы счастливы, что мысль о необходимости направить русское революционное движение в русло общеевропейского движения пролетариата была выдвинута именно нами.

Г-жа Элиза передаст Вам циркуляры инициативной группы пропаганды, которую мы здесь создали…

Г-жа Элиза напишет нам обо всем, что Вы найдете нужным нам сообщить, а по возвращении расскажет о том, какое впечатление произвели на нее, при более близком знакомстве, организации рабочих союзов и политическая и общественная жизнь Англии, и даст нам все сведения о ней. Мы уверены, что Вы своими советами и своими ценными указаниями поможете ей в изучении этих вопросов, и заранее благодарим Вас за это; помогая ей в ее занятиях, Вы тем самым помогаете всем нам.

Примите, дорогой гражданин, наш братский привет».


Маркс встал и пошел навстречу желанному посланцу из Женевы, оказавшемуся еще очень юной женщиной. Если бы на гостье были пестрые шальвары и атласная шаль, она смогла бы сойти за турчанку, прекрасную Гайде или Медору, пленившую байроновского Дон-Жуана.

— Здравствуйте, очень рад вас видеть, — сказал Маркс по-русски, четко выговаривая каждое слово. И вдруг, отечески улыбнувшись, добавил: — А сколько вам лет?

— Девятнадцать, — ответила Элиза. Густые ресницы ее взлетели вверх к бровям и загнулись, как множество вопросительных знаков. На щеках цвета созревших абрикосов появился пунцовый румянец. Впрочем, она мгновенно подавила вспыхнувшее было смущение под изучающим, но доброжелательным взглядом Маркса.

— Так вы и есть та самая Далила, которая посрамила и лишила силы тучного Самсона-Бакунина на диспуте анархистов в Женеве? Старик Беккер писал мне, — а он знает толк не только в щетках, которые делает, — что вы уничтожили Бакунина смехом. Это самое неотразимое оружие в борьбе с людьми, у которых за фразерством скрывается идейная пустота. Расскажите же, пожалуйста, как все это было.

Элиза, быстро освоившаяся в дружелюбном доме Маркса, проявив незаурядное дарование рассказчика, описала женевское кафе, где собрались анархисты, зазывательные афиши на стенах, на которых Бакунин изображался то мучеником, то беглым каторжником, то философом, то самим богом разрушения. Элиза небезуспешно пародировала Бакунина, рычавшего с трибуны, осыпавшего клеветническими стрелами Маркса и его партию. По ее словам, речь идеолога анархии была подобна оглушительным взрывам хлопушек. Пустозвонный диспут превратился в скверный балаган, где все могло окончиться дракой. И тогда Элиза Томановская решила прервать нападение разъяренного Бакунина на терявшего самообладание Утина. Она внезапно вскочила на подмостки и, к великому удовольствию публики, пропела на мотив плясовой песни убийственные своей иронией куплеты, сочиненные про Бакунина. Раздался оглушительный смех. Вождь анархизма был сражен и постыдно бежал с диспута, который с самого начала напоминал клоунаду.

Маркс вдоволь посмеялся над рассказом Элизы. Он был приятно удивлен живостью и глубиной ума молодой русской революционерки.

— Я, однако, смутно представляю себе: как этот интриган и пустозвонный фразер очутился в Интернационале, доктор Маркс? — спросила Томановская. — Знаете ли вы его близко? Он, как мне показалось, очень ожесточен лично против вас.

— С Бакуниным мы знакомы более четверти века, — начал Маркс. — После долгого перерыва мы встретились опять в Лондоне в тысяча восемьсот шестьдесят четвертом году. Он обещал работать в Товариществе не покладая рук. Я, конечно, не предполагал тогда, что он будет подкладывать мины под наше дело.

— Бакунин уехал в Италию, — рассказывал Маркс, — и после нескольких лет, в течение которых о нем ничего не было слышно, опять появился в Швейцарии. Там он примкнул не к Интернационалу, а к буржуазной Лиге мира и свободы. Бакунин вошел в ее исполнительный комитет, но встретил там противников, которые не только противодействовали его диктаторскому влиянию, но и установили за ним надзор, как за «подозрительным русским». Вскоре после Брюссельского конгресса Интернационала Лига мира устроила конгресс в Берне. На этот раз Бакунин выступил как «фиребранд», подстрекатель. Он предложил ряд резолюций, которые сами по себе нелепы и рассчитаны на то, чтобы нагнать страх на буржуазных кретинов и позволить господину Бакунину с шумом выйти из Лиги мира. Достаточно сказать, что его программа, предложенная Бернскому конгрессу, содержит такие нелепости, как «равенство классов», «отмена права наследования как начало социальной революции», и тому подобную бессмысленную болтовню, целый букет вздорных выдумок, — пошлая импровизация, рассчитанная исключительно на мимолетный эффект. Друзья Бакунина в Париже и в Лондоне раструбили всему миру о выходе Бакунина из Лиги мира, как об исключительном событии, и провозгласили его смехотворную программу — этот винегрет из избитых общих мест — чем-то невероятно оригинальным.

Тем временем Бакунин начал свою деятельность в Романском отделении Интернационала в Женеве. Ему понадобились годы, чтобы решиться на этот шаг. Но не понадобилось и нескольких дней, чтобы господин Бакунин решил совершить переворот в Интернационале и превратить его в свое орудие.

— Мы все в Швейцарии были свидетелями его ловкой эквилибристики. Представьте себе, доктор Маркс, он сделал недавно новое открытие. Бакунин заявил, что в России нет идейнее революционеров, нежели разбойники с большой дороги, а в Италии ими являются босяки.

— Ничто не удивляет меня более в Бакунине. За спиной лондонского Генерального совета он основал так называемый «Альянс социалистической демократии». Программа этого общества была та самая, которую Бакунин предложил Лиге мира. «Альянс» с самого начала объявил себя обществом пропаганды специфически бакунинской тайной премудрости, а сам Бакунин, один из невежественнейших людей в области социальной теории, неожиданно выступает здесь как основатель секты. Теоретическая программа этого «Альянса» была, однако, всего лишь фарсом. Суть дела заключалась в его практической организации, а именно — это общество должно было быть интернациональным, с центральным комитетом в Женеве, то есть находиться под личным руководством Бакунина. Но вместе с тем оно должно было являться составной частью Международного Товарищества Рабочих.

— И в Лондоне об этом сначала ничего не было известно? — недоумевая, спросила Элиза.

— О нет, Генеральный совет был осведомлен обо всем. Тем не менее он предоставил Бакунину спокойно действовать до того момента, когда тому пришлось представить через Беккера устав и программу «Альянса социалистической демократии» Генеральному совету на утверждение. На это последовало подробно мотивированное постановление, составленное вполне юридически и объективно, но в своих обоснованиях полное иронии.

В мотивировочной части постановления, — продолжал рассказывать Маркс, — было ясно и решительно показано, что «Альянс» является не чем иным, как орудием для дезорганизации Интернационала.

Удар был неожиданным…

Бакунин хотел любым путем добиться своей цели — превратить Интернационал в свое личное орудие. План Бакунина был таков: когда Базельский конгресс примет предложенные им «принципы», то все увидят, что не Бакунин перешел к Интернационалу, а Интернационал — к Бакунину. Отсюда простой вывод: лондонский Генеральный совет должен будет выйти в отставку, и Базельский конгресс переведет Генеральный совет в Женеву. А это означало бы, что Интернационал достанется диктатору Бакунину в его полное распоряжение.

Бакунин устроил настоящий заговор, чтобы обеспечить себе большинство на Базельском конгрессе. Не было даже недостатка в поддельных мандатах. Бакунин сам выпросил себе мандаты от Неаполя и Лиона. Против Генерального совета распространялась всяческая клевета. Одним говорили, что в нем преобладает буржуазный элемент, другим — что это гнездо авторитарного коммунизма. Но на конгрессе предложение Бакунина не прошло, и Генеральный совет остался в Лондоне.

Маркс познакомил Елизавету Лукиничну со своей семьей. Русская девушка понравилась всем без исключения в Модена-вилла и вскоре подружила с Женнихен и Тусси.

История короткой жизни молодой женщины была так же интересна и необыкновенна, как она сама. Дочь богатого помещика Кушелева и его прислуги Натальи, Елизавета с детства получила разностороннее образование, изучила иностранные языки, приобрела манеры и навыки дворянского общества. Ее учителем музыки был Мусоргский.

Лука Кушелев женился на матери Элизы незадолго до своей смерти, но не успел удочерить девушку. Она осталась незаконнорожденной его воспитанницей, вполне, однако, обеспеченной материально. Двойственность ее положения, унижения наложили на чрезвычайно порывистую, впечатлительную, одаренную натуру резкий отпечаток. Вольнолюбивые книги и знакомство с протестующей против социальной несправедливости молодежью усилили в душе Елизаветы Лукиничны Кушелевой беспокойное недовольство жизнью, желание добиваться для подобных ей людей иной судьбы. Но что могла она сделать в провинциальной глуши, в имении, оставшемся матери после смерти мужа. Не в характере Елизаветы было подчиняться сложившимся обстоятельствам. Одна из ее подруг, чтобы получить самостоятельность и право выезда из России, вышла фиктивно замуж. Елизавета Лукинична решила поступить так же. Среди друзей молоденькой девушки был тяжело больной чахоткой пожилой отставной полковник Томановский, умный, отзывчивый человек. К нему-то и обратилась она за помощью, так как рвалась прочь из отчего дома, в мир, к борьбе. В этом видела она для себя единственный смысл дальнейшего бытия. Елизавета Кушелева была из тех избранных, самоотверженных, ищущих душ, которые не могут быть счастливы, когда вокруг них столько несчастных.

Томановский внял ей, решил помочь. Вскоре они повенчались, покинули имение Кушелевых и отправились в мнимое свадебное путешествие. На границе отставной полковник навсегда расстался со своей фиктивной женой и вернулся домой, где скоро умер. Элиза беспрепятственно добралась до Женевы. Там она встретилась с Утиным, Бартеневым, Трусовым и другими деятелями русской ветви Интернационала, нашла жизненную цель, друзей. Она смогла помочь изданию журнала «Народное дело» своими деньгами, которые охотно вручила единомышленникам. В Бакунине проницательная Элиза увидела опасного властолюбца и беспомощного теоретика.

Прошло всего несколько месяцев, а доверие к знаниям, такту, уму Элизы настолько утвердилось в Русской секции Международного Товарищества, что именно на нее пал выбор, когда понадобилось послать к Марксу кого-либо из его русских последователей.

В Модена-вилла всех тревожила судьба Германа Лопатина и исход его попытки снасти Чернышевского, вырвать его из заключения и переправить за границу.

В дни, когда там бывала Элиза, об этом говорили особенно взволнованно. Женни и ее дочери, Елена Демут и Карл Маркс не скрывали своего беспокойства и тщетно силились найти способ помочь самоотверженному революционеру. Что можно было сделать в Лондоне для того, чтобы проникнуть в Иркутский острог?

Не всегда в Модена-вилла Элиза виделась с Марксом. Она проводила интересно и весело время в обществе приятельниц — Женнихен и Тусси, когда отец их бывал занят. Вечера на Мейтленд-парк Род обычно проходили в игре на фортепьяно, пении, декламации, чтении вслух, рассказах о России и различных путешествиях, шутках и играх. Женни Маркс, когда бывала свободна, охотно присоединялась к молодежи. Она была лучшим другом не только своих дочерей, но и всех их друзей. Остроумная, изобретательная в развлечениях, уникально образованная, увлекательная собеседница, Женни Маркс проявляла большую доброжелательность ко всем близким по духу и целям людям. Элиза Томановская, мать которой была очень добрая, но малоразвитая женщина, не скрывала своего восхищения госпожой Маркс. Иногда Элиза заходила в рабочую комнату хозяина дома, и тогда часами длилась их беседа. Маркс радовался возможности говорить по-русски и слышать звучание изучаемого им языка. Он читал произведения Чернышевского и весьма интересовался развитием крестьянской общины на его родине. Представительница русской ветви Интернационала оказалась очень сведущей в этом трудном вопросе. Она много видела и продумала, когда жила в имении отца в Псковской губернии. Как-то, не желая отвлекать Маркса от дел личным посещением, она передала ему письмо, когда находилась в гостях у своих приятельниц — Женнихен и Тусси.

«Милостивый Государь!…Что касается альтернативы, которую Вы предвидите в вопросе о судьбах общинного землевладения в России, то, к несчастью, превращение его в мелкую собственность более чем вероятно. Все меры правительства — ужасающее и непропорциональное повышение податей и повинностей — имеют своей единственной целью введение личной собственности путем уничтожения круговой поруки. Закон, изданный в прошлом году, уже уничтожает ее в общинах, население которых меньше 40 душ (мужских, женщины, к счастью, не имеют души). Официальная и либеральная пресса нисколько не стесняется громко кричать о благодетельных, по ее мнению, последствиях этого мероприятия. И действительно, столь прекрасное начало много обещает.

Я позволю себе послать Вам номер «Народного дела», в котором разбирается этот вопрос. Предполагаю, что у Вас, может быть, нет этого журнала полностью.

Вы, несомненно, знакомы с вышедшим в 1847 году трудом Гакстгаузена, в котором говорится о системе общинного землевладения в России. Если у Вас случайно его нет, то прошу сообщить мне об этом. У меня есть экземпляр на русском языке, и я могу тотчас же послать его Вам.

Этот труд содержит много фактов и проверенных данных об организации и управлении общин. В статьях об общинном землевладении, которые Вы теперь читаете, Вы увидите, что Чернышевский часто упоминает эту книгу и дает из нее отрывки.

Я не покушаюсь, конечно, на Ваше время, но если в воскресенье вечером у Вас найдется несколько свободных часов, то я убеждена, что Ваши дочери будут так же счастливы, как и я, если Вы проведете их вместе с нами…»

Элиза Томановская, в которой чудесно сочетались юность, красота, женское обаяние с чисто мужским умом, отвагой и волей, обрела дружбу и доверие Маркса. Обе Женни, старшая и младшая, Тусси и Елена Демут также относились к молодой русской как к родному и близкому им человеку.

В Модена-вилла Елизавета Лукинична увидела Энгельса, который в шутку отрекомендовался ей Федором Федоровичем, так он иногда подписывался под письмами к русским людям.

Пребывание Томановской в Англии совпало с бурным периодом в истории Франции.

Всякая война, как туча, несет в себе грозу и бурю, срывающую зрелые и незрелые семена, поднимающую с земной поверхности плодородный слой и камни, растения и сор. Она полна неожиданностей.

Единственным спасением от нашествия Пруссии на Францию, после свержения Наполеона III, как считал Маркс, было вооружение всех парижских рабочих.

«Но вооружить Париж, — писал Маркс, — значило вооружить революцию. Победа Парижа над прусским агрессором была бы победой французского рабочего над французским капиталистом и его государственными паразитами».

Больше, нежели внешнего своего врага, боялась французская буржуазия пролетариев-одноплеменников, Отстаивающее интересы богачей правительство, естественно, стало правительством национальной измены.

Предатели министры Трошю и Фавр не обеспечили население столицы продовольствием и обрекли его на голод. На фронте поражение следовало за поражением. Французские войска сдавались в плен. Глава правительства Трошю тайно встретился с Бисмарком. Весть об этом скоро проникла в народ, и завеса обмана была разорвана, Французские рабочие поняли, что их одурачивают. Всем стало ясно, что временное правительство, вопреки заверениям, заботилось не об обороне, а о капитуляции.

В то же время трудовое население, несмотря на все возрастающую нужду, было преисполнено героической готовности воевать за освобождение Франции. Уже в первые дни революции в Париже народ сам избрал своих представителей в окружные наблюдательные комиссии, возглавляемые комитетом, который состоял из деятелей демократического и социалистического движения, членов Французской секции Интернационала. Были организованы батальоны Национальной гвардии и на деньги, добровольно отданные рабочими, отлиты пушки. Артиллерия парижского пролетариата должна была защищать столицу от пруссаков и собственной коварной буржуазии.

В конце октября Париж узнал о новом вероломстве главнокомандующего Трошю. В Бурже погибли вольные стрелки, геройски сражавшиеся, но оставленные правительством без подкрепления и оружия на произвол судьбы. 31 октября отряды национальных гвардейцев, предводительствуемые бланкистами, восстали и потерпели поражение.

Правительство национальной измены начало борьбу с народом. Еще одно восстание парижских рабочих, возглавляемое Бланки, было подавлено. Жюль Фавр и Тьер бросились в Версаль, чтобы просить Бисмарка о перемирии. Могущественный канцлер потребовал капитуляции Парижа, сдачи его гарнизона и фортов. Хотя Франция могла еще бороться, правительство поспешно согласилось. Перемирие было подписано 28 января 1871 года, а 8 февраля прошли выборы в Национальное собрание, созывавшееся для утверждения мирного договора. Все демократические силы подверглись гонениям и арестам. Выборы проходили наспех, под нажимом и угрозами реакционеров и немецких оккупантов. Большинство рабочих не приняло в них никакого участия. Избранными оказались монархисты. 12 февраля Национальное собрание приступило к работе в Бордо и избрало главой исполнительной власти Адольфа Тьера.

Снова презренный честолюбец, взяточник и человеконенавистник, более двадцати лет назад сброшенный вместе с Луи-Филиппом с исторических подмостков, вернулся к долгожданной власти. Низенький, вертлявый Тьер еще больше, чем раньше, походил на дряхлого, вставшего на задние лапы, облезлого суслика. Не случайно этот бездушный интриган, преданный династии Орлеанов, был призван в вожди реакционнейшим Национальным собранием. Наконец-то Адольф Тьер мог провести ту расправу с парижским народом, о которой мечтал в первые дни революции 1848 года. Он решил ввести в столицу войска, пусть даже вражеские, и с их помощью уничтожить революцию. С этой целью Тьер явился к Бисмарку, который представлял в это время уже не одно прусское королевство, но всю Германскую империю, провозглашенную в январе 1871 года в Версале.

Двадцать шестого февраля Тьер подписал предварительный мир. Германия отторгала от Франции две промышленно и стратегически важные области — Эльзас и Лотарингию. Немцам предоставлялось право ввести в Париж свои войска, которые должны были оставаться там до утверждения мирного договора Национальным собранием.

Когда правительство национальной измены в конце января 1871 года капитулировало перед германской армией, ни одна из воюющих сторон не осмелилась посягнуть на оружие Национальной гвардии. В договоре о капитуляции, заключенном Бисмарком и Фавром, было оговорено, что парижской Национальной гвардии предоставляется право сохранить свое вооружение. Но как только реакционное Национальное собрание приняло предварительные условия мирного договора с Германией, дало согласно на отторжение Эльзаса и Лотарингии и уплату пяти миллиардов франков контрибуции, Тьер немедленно попытался обезоружить Париж.


Осенью 1870 года Красоцкие решили отправиться во Францию. Весь последний год, ввиду ухудшившегося здоровья Сигизмунда, они прожили в Женеве. В сыром, туманном климате Англии вновь дала о себе знать застарелая чахотка. Красоцкого лихорадило, он кашлял, худел. В Швейцарии Лиза и ее муж тесно сблизились с многими деятелями русской ветви Интернационала. Вступив еще в Лондоне в Международное Товарищество Рабочих, Красоцкие посещали в качестве гостей заседания Генерального совета, выполняли различные поручения, главным образом занимались переводами документов и налаживали связи с Польшей и Россией для отправки туда литературы. Они часто слышали речи Маркса. С тем большим почтительным интересом приняли их в свои ряды русские изгнанники-интернационалисты.

Лизе очень понравились некоторые ее соотечественницы: жена возглавлявшего секцию в Женеве Николая Исааковича Утина, миловидная, образованная, приветливая. волевая Наталья Орсини-Утина и резковатая, неутомимо хлопотливая, одевавшаяся и причесывавшаяся на мужской лад Ольга Зиновьева-Левашева. На ее средства издавалось «Народное дело», она была одной из учредительниц русской ветви Интернационала и рьяной пропагандисткой революционных идей.

Наибольшую симпатию внушила Лизе Анна Васильевна Жаклар, урожденная Корвин-Круковская.

Анна Васильевна, как и Красоцкая, была дворянкой. Дочери богатого генерала, Анна и ее сестра Софья Ковалевская, обладавшая феноменальным математическим дарованием, с детства рвались прочь из глухой помещичьей усадьбы. Софья стремилась к научной деятельности, Анна к чему-то необычайному, значительному. Бурное воображение толкнуло ее к мистицизму, затем желание скрыться в монастыре сменилось мечтой о славе на театральных подмостках.

Каждая прочитанная книга приносила ей иную цель и желания. Но вот настала юность. Случайная встреча с бунтарем-студентом привела к чтению тайком сочинений Чернышевского, Добролюбова, журналов «Современник», «Русское слово» и герценовского «Колокола». Потрясенная внезапным прозрением, Анна Васильевна обрела наконец себя. Она небезуспешно начала писать. Рассказы ее заинтересовали Достоевского, в журнал которого она их послала. Отрекшийся от своего революционного прошлого, бывший петрашевец, больной мятущийся писатель, познакомившись с красавицей Корвин-Круковской, влюбился в нее столь пламенно, что просил быть его женой. Анна отказала. Он не внушил ей ответного чувства, к тому же ей хотелось жить для людей, а не для одного, пусть даже большого, человека. Она поняла, что не в силах посвятить себя только семейному очагу и мужу. Работа и борьба упорно звали ее.

Отец отказал дочери в денежной помощи. Анна Васильевна, не желая вернуться под родительскую опеку, поступила в Париже наборщицей в типографию. Познакомившись вскоре с французом студентом-медиком, бланкистом Шарлем-Виктором Жакларом, она стала его женой, Жаклар был человек великодушный, умный, порывистый, несколько беспечный и поддающийся быстрой смене настроений.

Во французской столице у Анны Жаклар, как и везде, где она бывала, появились преданные подруги. Но больше других полюбилась ей писательница Андре Лео. Подлинное имя этой одаренной, отвергавшей какие бы то ни было узы, своеобразной и страстной революционерки было Леодиль Бера, но для литературного псевдонима она избрала имена двух своих сыновей Андре и Лео.

Молодость, у которой много времени впереди, отличается всегда нетерпением, порожденным избытком сил, возможностью все объять и выдержать. Жаклары и их друзья торопили события, не заботясь о том, что у истории свое движение и свои сроки, далеко не совпадающие с человеческими.

«Когда я ехала во Францию, — писала Анна Жаклар на родину, — я даже не подозревала, что моя мечта свергнуть буржуазный строй так близка к осуществлению».

Все в Анне Васильевне было одухотворенно и безупречно. Статная блондинка с чертами лица античных статуй резца Праксителя, с бархатистыми сине-лиловыми глазами, похожими на цветы, с внешней красотой она сочетала творческий своеобразный ум и живой, бесстрашный, несколько по-мальчишески безудержный характер. Лиза была двадцатью годами старше Анны Жаклар и относилась к ней по-матерински, прозвав «Анютиными глазками». Обе эти женщины в совершенстве владели тремя иностранными языками и впитали в себя культуру не только многих поколений, но и разных наиболее передовых стран. Это делало их особенно полезными для рабочего революционного движения, которому они отдались всем сердцем. Часто, глядя на Анну и любуясь ее умом и обаятельным лицом, Лиза вспоминала Женни Маркс.

Правление Наполеона III неуклонно катилось под откос. Чем хуже истинное положение тирана и его камарильи, тем неистовее террор. Жаклар был привлечен к суду по обвинению в заговоре. Ему грозило тюремное заключение. Анна Васильевна и ее муж бежали из Франции в Швейцарию. Им пришлось тяжело бороться за кусок хлеба. До позднего вечера Жаклар давал частные уроки, но зарабатывал гроши. Жена его помогала в работе Русской секции, она переводила брошюры с выступлениями Маркса для издаваемых в Швейцарии номеров русского «Народного дела».

Лиза, чем могла, старалась облегчить нелегкую жизнь подруги. Часы досуга Жаклары и Красоцкие проводили вместе, бродя по горам, отправляясь в экскурсии. На привалах они обычно увлеченно обсуждали злободневные политические события. Раз в неделю друзья уезжали на маленьком белом пароходе в Веве. Там в школе-пансионате училась пятнадцатилетняя Ася, сероглазая, чуть раскосая резвушка, которую за необычную живость и подвижность одноклассники прозвали «ртутью».

Когда началась франко-прусская война, изгнанники напряженно следили за всем происходящим в Париже. Вести приходили тревожные, не предвещавшие счастливого течения и удачи в случае возможной социальной революции, приближение которой заметно ощущалось. Воюющая, терпящая поражения на фронтах, голодная, разоренная, вконец ограбленная имперским режимом Франция, раздираемая внутренней борьбой орлеанистской и бонапартистской партии, вряд ли могла обеспечить победу рабочим, выковать новый социальный строй.

Парижский пролетариат был не в силах в столь роковой момент отстоять свою власть. Понимая это, Энгельс решительно восстал против возможности подобной, весьма опасной своими последствиями, попытки. Он писал, желая предотвратить назревающую трагедию, что было бы ужасно, если бы немецкие армии в виде последнего акта войны напали бы на парижских рабочих.

Красоцкие, как и Жаклары, считали, что следует не мешать реакционерам, находившимся у власти, заключить позорный разорительный мир. Народ смог бы тогда воочию убедиться, что несет с собой для Франции господство буржуазии. Эти взгляды четырех членов Интернационала, находившихся в Женеве, совпадали с мыслями Маркса, высказанными нм во втором воззвании Генерального совета.

Однако стихийные силы, захлестнув смятенную, раздираемую внутренними противоречиями и, главное, войной Францию, смели все расчеты. Рабочие хотели во что бы то ни стало спасти честь нации, изгнать пруссаков из пределов своей родины, добиться социальной справедливости внутри страны. Буржуазия, наоборот, тяготела к сговору с Бисмарком, мешала труженикам — истым патриотам Франции — мобилизовать все силы на разгром врага, не жалея никаких средств и самой жизни, добиться ценой любых жертв победы над германской реакцией.

Революционные выступления в Лионе, Марселе, Тулузе сразу же после сентябрьского переворота сопровождались избранием местных народных органов власти — коммун.

Эти коммуны, созданные в провинциях, осуществили много важных революционных мероприятий: замену полицейского и чиновничьего аппарата, освобождение политических заключенных, введение светского образования, обложение налогом крупных собственников, безвозмездную выдачу вещей из ломбардов по мелким закладным. Правительству удалось жестоко подавить местные коммуны. Однако восставший Париж избрал свою Коммуну, которой суждено было стать великой и бессмертной.

В Лионе, втором городе Франции, под влиянием местной секции Интернационала был создан Комитет общественного спасения, который объявил империю свергнутой и провозгласил Республику. Рабочие захватили склады с оружием. Возникла Национальная гвардия. В Комитете общественного спасения были три комиссии: военная, финансовая и общественных нужд. Так образовалось революционное правительство — Коммуна, состоявшее из рабочих, членов Международного Товарищества и буржуазных республиканцев-радикалов.

Маркс писал о лионских событиях в одном из писем: «Бонапартистские и клерикальные интриганы были терроризованы. Были приняты энергичные меры к вооружению всего народа… Лионское выступление немедленно отразилось в Марселе и в Тулузе, где секции Интернационала сильны.

По ослы — Бакунин и Клюзере — приехали в Лион и испортили все…»

Как только до Швейцарии дошла весть о провозглашении Французской республики, Михаил Александрович Бакунин объявил своим единомышленникам по «Альянсу», что час пробил и пора приобщить французов к его учению об анархии. Он отправился в Лион с несколькими своими сторонниками. Как раз в день их приезда народ завладел ратушей, у стен которой не раз начинались рабочие восстания. Бакунин проник в префектуру, в кабинет мэра, и сразу же вообразил себя хозяином города. Наступил момент, которого он ждал столько лет.

— Паше дело — страшное, повсеместное, полное и беспощадное разрушение. Мы должны изложить народу наши принципы, — изрек он и уселся за огромный письменный стол красного дерева с позолотой.

Несколько часов длились муки творчества Бакунина и пустом здании префектуры. Он писал, встряхивая кудлатой головой, поправляя то и дело очки на толстом носу, и как раз закончил декрет, озаглавленный им «Отмена государства», когда в никем не охраняемую ратушу пришли представители той самой власти, которую он только что упразднил на бумаге. Это были две роты буржуазных национальных гвардейцев.

— Убирайтесь немедленно вон! — крикнул Бакунин и со всей силой ударил кулаком по столу.

— Я представитель Французской республики, — возразил лейтенант, командир роты, и в свою очередь стукнул палашом сабли по спинке кресла, на котором важно восседал апостол разрушения.

— Государства более не существует, — торжественно заявил рассвирепевший и покрывшийся потом Бакунин.

Лейтенант с недоумением взирал на седого, неряшливого, тучного человека. Солдаты смеялись.

— Выведите-ка отсюда этого шута, — сказал весело командир роты.

Национальные гвардейцы с шумом и улюлюканьем за шиворот выволокли на улицу упиравшегося Бакунина. Он поспешил уехать из Франции в безопасную, смирную Швейцарию.

…Жаклары выехали в Париж, как только пришло известие о капитуляции Наполеона. Они не могли ни одного часа оставаться бездейственными созерцателями и бросились в огонь, чтобы встретить врага грудью. Вскоре вслед за Жакларами в Париж отправились и Красоцкие. Участник польского восстания тридцатых годов и гражданской войны в Америке не мог остаться равнодушным к тому, что происходило во Франции.

— Я счастлив только там, где борются за правое дело, — любил повторять Сигизмунд.

В осажденный Париж пробираться было трудно. Большую часть пути Красоцкие совершили на крестьянских возах или пешком.

«Наконец-то, — писала дочери Лиза, — и моя жизнь на что-то пригодится. Именно потому, что мы уже так немолоды, меня постоянно томит мысль, что так-таки превращусь незаметно в немощную старушонку, у которой в жизни много было добрых помыслов, да мало дел.

Зрелость и старость умеют ждать и преодолевать нетерпение, столь присущее молодости. Сознание ограниченных физических сил, учет незначительных уже возможностей и жизненный опыт — все это дается только временем. Юный боец силен порывом, напористостью, старик — продуманностью поступков, ясностью намеченной цели. Нет возраста, не годного для революционной борьбы».

Сигизмунд, который как бы позабыл о своей тяжелой многолетней болезни, выглядел помолодевшим и бодрым. Он старался убедить жену, что будущее Франции сложится наилучшим образом.

— Для нас родина — это все охваченные революционным брожением земли. Мы, интернационалисты, должны быть там, где дерутся за права неимущих.

Ночь застала Красоцких в маленькой прифронтовой деревенской гостинице неподалеку от Парижа. Вдали гулко рвались снаряды. Пруссаки продвигались к столице Франции.

— Как это похоже на Сент-Луис. Мне кажется, что я услышу сейчас мощный баритон милого Вейдемейера, увижу тебя с забинтованной головой, — вспомнила Лиза дни гражданской войны в Соединенных Штатах.

— Мы оба не верим в предчувствия, и тем не менее они окутывают нас подчас, как сумерки, — сказал Сигизмунд жене. — Может быть, наука когда-нибудь найдет им разумное объяснение. Не знаю. Но нынче они давят на меня, да и сон…

— Какой ты видел сон, Сигизмунд? Я боюсь сновидений, они пока загадка и потому таинственны, как буря для дикаря.

— Мне снилось, что я пробираюсь сквозь густой лес по высокой траве и собираю алые ягоды. Не правда ли, красочная картина? Но вдруг выросла передо мной глухая, бревенчатая избушка без окон. Вошел я в нее, а выйти не могу. Исчезла дверь. Темно. Лег я на пол, холодный, дощатый, и вдруг заметил, что потерял в траве сапоги.

— Лежишь босой? Странный сон, — проговорила раздумчиво Лиза. Ей хотелось сказать — плохой, но она намеренно удержалась. — Все это чепуха, милый. Чего-чего только не привидится за ночь. Забудем о нем.

— Однако, независимо от мистического атавизма, смерть, что тень, всегда с нами рядом. Я говорю это на всякий случай, ведь все может произойти. Революция и война что шквал. Так вот, если мне суждено погибнуть и тело мое будет найдено…

— Что ты говоришь, Сигизмунд? Помилосердствуй! Это похоже на бред. Ты болен.

— Нет, вполне здоров. Я только прошу тебя, если буду убит, похоронить мое сердце в люблинской земле. Там я родился, там покоятся отец и мать… А себя ты береги, умереть еще успеешь. Сохрани себя для Аси.

— Я не хочу оставаться без тебя на земле.

— Я тоже не Гамлет, для меня давно вопрос решен — быть! И как можно дольше быть! Но не все зависит от нашего желания. Иногда следует отдать жизнь, чтобы не потерять к себе уважения. На то мы и люди, а не свиньи. На всякий случай запомни мое…

— Завещание.

— Ты подсказала нужное мне слово. Но к нему есть и предисловие. Не думаешь ли ты, что для хронически, безнадежно больного, гибнущего бессмысленно, бесцельно от ядовитейших бактерий, явилось бы большой удачей достойно встретить смерть от нули лютого врага? Мой отец и дед — воины, сложили головы на поле боя. Право, это не плохой конец. Еще лучше умереть за революцию, с пользой для людей, а не корчиться и гибнуть в лапах болезни. Смерть уже занесла надо мной свой отточенный меч, но я ее могу и перехитрить. Ну что, разве я но прав?

— Может быть, но не могу же я слушать тебя спокойно, представляя мертвым.

— Есть возраст, когда каждый человек обязан дать себе отчет и в прожитой жизни, и в приближающейся смерти. Я достиг таких лет. Ты тоже приближаешься к этой предельной черте.

Лиза больше не возражала.

Под утро, прежде чем собрать в дорожный мешок кое-какие скромные пожитки, она достала тетрадь, которую взяла с собой, чтобы снова вести дневник. Много лет Лиза ничего не записывала. Повседневная суета, разъезды, возможность делиться возникшей мыслью и сомнением с мужем мешали ее былым самоотчетам на бумаге. Но, уезжая из Швейцарии и прощаясь с горько рыдающей Асей, которая тщетно умоляла родителей взять ее с собой, мать обещала девочке записывать все, что случится с ними в охваченном войной революционном Париже.

— Я буду поверять тебе все свои думы и чувства, чтобы разлука наша не была тягостной, — говорила она опечаленной дочери.

«В последние годы мне посчастливилось встретить нескольких людей с прозрачно-чистыми душами, — писала Лиза. — Общение с ними — что приближение к морю. Кажется, что воздух вокруг них свежее и несет с собой духовное здоровье. Значительное и доброе тянется к себе подобному. Когда-то в ранней юности я считала, что лучшее на свете — цветы, деревья, спокойные реки и стремительные водопады. С годами любовь моя сосредоточилась на людях. Сердце бьется живое, когда они радуются, и плачет над их горестями. Самое важное и прекрасное на земле — человек. К нему нельзя быть равнодушным. Паскаль назвал ого мыслящим тростником. Пусть так. Но мне довелось видеть людей с душами гигантов. Творческий заряд, заложенный в них, — огромной силищи и образует вокруг как бы невидимое магнитное поле, которое притягивает нас, смертных. В одной человеческой оболочке бывает заключен целый океан мыслей, чувств, творческой энергии. Я вспоминаю Маркса. Разве он не таков? Величайшее чудо на свете — люди. Любовь к ним влечет нас с мужем в Париж, похожий сейчас на пороховой склад перед взрывом. Наше место среди друзой, там, где занесен нож над всем возвышенным и добрым. В Америке я видела страдания черных рабов, в Европе — страдания белых рабов, тружеников и бедняков, за которых когда-то поднял меч Спартак. Как много горя еще вокруг. Можно ли оставаться равнодушным, не потеряв при этом самого себя».

Наконец Красоцкие добрались до столицы Франции. Там они отыскали недавно переехавших из Лиона Жакларов и других членов Интернационала. По совету Дюваля Красоцкие поселились у Стоков, уступивших им одну из двух своих комнат. Катрина охотно перебралась в кухоньку.


Вскоре Врублевский, быстро сблизившийся с Красоцким, помог ему вступить в Национальную гвардию. Незадолго перед тем генерал Трошю разрешил это польским изгнанникам, запретив, однако, создавать отдельные боевые подразделения. Иностранцы носили французскую форму и служили на равных со всеми французскими бойцами и офицерами началах. Как и молодой здоровый Врублевский, пожилой и болезненный Красоцкий беспрекословно подчинился военной дисциплине и примерно выполнял обязанности национального гвардейца.

Лиза присматривалась к окружающему и знакомилась с товарищами. Она часто бывала в доме на улице Кордери, где помещался Интернационал.

С начала войны деятельность Французской секции почти замерла. Мобилизация в армию тружеников, безработица, проследования и аресты пагубно влияли на деятельность интернационалистов. Серрайе сообщал Марксу в Лондон:

«По прибытии моем в Париж один делегат направил меня в мэрию. Я спросил, где я могу найти Ассоциацию, и мне было сказано в отпет, что в настоящий момент не существует ни отдельных секций, ни федерального совета, что псе члены находились ранее в тюрьме, а затем были разбросаны но различным полкам, некоторые находятся в регулярной армии, другие — в Национальной гвардии, и вследствие этого Ассоциация разрушена».

После объявления Республики секция начала оживать, но все же была невелика, и влияние ее стало скорее идейным, нежели организационным. Интернационалисты — последователи тактики Маркса и Энгельса — считали, что им следует держаться весьма осторожной политики, вплоть до заключения мира с Германией. Уточняя эту единственно правильную позицию, Энгельс в письме к Марксу указывал, что не следует допускать выступления французских рабочих до окончания войны.

«Каков бы ни оказался мир, — писал он, — он должен быть заключен, прежде чем рабочие смогут что-либо делать. Стоит им теперь победить — служа делу национальной обороны, — как им придется взять на себя наследство Бонапарта и нынешней паршивой республики; они будут бесполезно раздавлены немецкими армиями и снова отброшены на двадцать лет назад… Сражаться ради буржуазии с Пруссией было бы безумием».

Тяга народа к сплочению приводила к созданию различных революционных комитетов и клубов. Но среди рабочих господствовала идейная сумятица и разброд. Два социалистических течения стремились к руководству: бланкисты, надеявшиеся, как всегда, на успех своих заговоров, и прудонисты, утверждавшие, что стихия вынесет их на поверхность. Рабочие нуждались в объединяющей их партии с научно обоснованной программой действий, но еще не сознавали этого. Отсутствие революционной рабочей партии роковым образом повлияло на исход быстро назревающих событий.

Маркс предвидел это и решительно возражал против восстания, призывая к организации пролетариата и созданию партии.

Париж представлял необычное зрелище. По вечерам только на некоторых улицах зажигались газовые фонари. Прежней нарядной толпы более не было видно. Весна в этом году задержалась. Голод и холод грозно шествовали по угрюмой, неубранной столице. Истощенные женщины с хилыми детьми, жалкие старики уныло бродили в поисках хлеба, стучались в закрытые булочные, тихо попрошайничали и плакались на свою судьбу. Свирепствовали болезни. Не было лекарств и необходимой врачебной помощи.

— Проклятье, в такой холод не добудешь даже вороны для жаркого.

— Все мыши и крысы убежали из города. А жаль. Я убедился, дьявол меня утащи, что они вполне съедобны. Моя старуха отлично поправилась от крысиного бульона, воображая, конечно, что я добыл для нее цыплят. Все дело в вере.

— О, пакостники, святой боже, о чем вы говорите, какой нечистью только не кормится грешный человек.

— Когда голоден, следует добавить, достопочтенная Христова невеста.

— Лучше умереть, чем есть поганых грызунов.

— Значит, в вашем монастыре еще водится пшеница и сочный кусок телятины. Монахи питаются духовной пищей. Это, говорят, отличный десерт после доброго обеда из трех мясных блюд и кувшина с вином.

— Оставьте в покое бедную монахиню, она молится за то, чтобы мы были сыты, — вмешалась в разговор старуха в ротонде из потертого бархата. — Если бы в правительство были отцы церкви, мы не знали бы горя.

— Я всегда говорил, что баб нельзя уравнивать в правах с мужчинами. Они темны, как сегодняшнее небо, и наводнят Францию попами и монастырями.

— Ну, это какая еще баба попадется. В девяносто третьем и сорок восьмом они дрались на баррикадах не хуже нас. Перо Андре Лео — сущая плетка. А чего стоит Луиза Мишель, — бой-девка, ничего не боится. Недавно она привела к ратуше три сотни женщин. Все они требовали немедленной отправки на передовые позиции. Ай да отчаянные девчонки! Такая учительница, как Луиза Мишель, обучит отваге и заткнет за пояс любого национального гвардейца.

— Свобода, та тоже ведь женского рода, — добавил паренек в блузе.

— Ловкая защита. Вы, верно, члены Товарищества Рабочих, потомки Марата и Бабёфа? Не так ли?

Лиза прислушивалась к спорам в очередях у лавок, стараясь проникнуть в то, чем жили в эти дни парижане.

Однажды на собрании Парижской секции Интернационала она услыхала Варлена. Он произвел на нее неотразимое впечатление. Познакомившись с ним ближе, Лиза записала в своем дневнике:

«Эжен Варлен, крестьянин по происхождению, рабочий по профессии, интеллигент по самой сущности и глубине ума и сердца. Только человек, сочетающий в себе такие качества, действительно интеллектуально развит и полностью поднялся над животным. Мне кажется, что Варлен обладает мощной и вместе с тем детски чистой, талантливой душой. Говорит ли он с людьми с глазу на глаз, с трибуны или с газетной полосы, переплетает ли книги, руководит ли секцией Интернационала, командует ли отрядом национальных гвардейцев, поет ли в компании друзей — все у него получается как-то по-особенному, ему одному свойственному: мудро, проникновенно, сердечно. И голова его, большая, мужественная, с выпуклым затылком — признак несомненной одаренности, — с густыми волосами и пышной бородой, начинающейся у висков, тоже необыкновенная. Ему всего тридцать два года, а он уже поседел, верно потому, что за свою недолгую жизнь передумал, перечувствовал, переделал столько, сколько другой не успеет и за сто лет.

Лицо у него спокойное, вдумчивое и печальное. Он похож на древних праведников-воинов с византийских фресок, таких, как Георгий Победоносец, умерщвляющий змия. Мне говорили, что именно он силой своего человеческого обаяния и разума привлек в Парижскую секцию Интернационала не менее трех четвертей ее членов, и теперь она весьма многолюдна. Мне это понятно. Варлен излучает столько тепла и умоет так слушать собеседника и проникнуться его нуждами, что стал необходим людям. Таким самородком вправе гордиться французский пролетариат».

Эжен Варлен был весьма чтим трудовым людом разных стран. В конце шестидесятых годов женевские строительные рабочие объявили забастовку, требуя прибавки заработной платы. Предприниматели ответили им упорным сопротивлением. Тогда Варлен открыл у себя на квартире подписку в пользу бастующих и поместил об этом объявление в газете. Из рук в руки передавались заготовленные им подписные листы. Текстильщики, литографы, печатники, жестянщики, железнодорожники, металлисты тотчас же откликнулись на призыв переплетчика-интернационалиста. Была собрана весьма значительная сумма, обеспечившая победу рабочих соседней Швейцарии. Мир увидел, что значит солидарность трудящихся.

Вскоре правительство Наполеона начало судебный процесс против секции Интернационала. В числе многих обвиняемых был и Варлен. Его речь прозвучала на весь Париж.

— Вы стремитесь, — сказал он судьям, защищая себя и своих товарищей, — во что бы то ни стало сохранить существующий порядок, а мы, социалисты, хотим этот порядок изменить… Земля уходит из-под ног богачей! Класс, который до сих пор появлялся на арене истории лишь во время восстаний для того, чтобы уничтожить какую-нибудь великую несправедливость, класс, который угнетали всегда, — рабочий класс узнал наконец, что именно нужно сделать, чтобы уничтожить все зло и все страдания. С вашей стороны было бы очень благоразумно не мешать его справедливому делу… Буржуазия не может ничего противопоставить рабочим, кроме насилия и жестокости, но насилие только ускорит взрыв…

Варлен отбыл тюремное заключение и, выйдя на свободу, с еще большим жаром отдался политической борьбе. Долгое время он был последователем теорий Прудона, хотя часто отстаивал и проводил на практике свои взгляды. Но со временем Варлен все больше разочаровывался в прудонизме и приблизился к тому, чему учил Маркс. Человек огромной энергии, он работал до изнеможения на революционном поприще и в этом обретал новые и новые силы. Всякий, кто отдает себя значительному и большому делу, получает мощный обратный приток энергии. Варлен посвятил себя сплочению пролетариев и многого добился. В одной из своих статей он гордо заявил:

«До сих пор нас третировали, бесцеремонно эксплуатировали, потому что мы были разъединены и бессильны. Теперь с нами начинают считаться… Это эпоха сопротивления! Скоро, когда мы будем все объединены… мы сможем потребовать, фактически и юридически, права пользования всей совокупностью нашего труда — и это будет справедливо. Тогда паразитам придется исчезнуть с лица земли: если они захотят, им придется стать производителями, полезными людьми».

Бакунин попытался привлечь Варлена в свои ряды, но потерпел поражение. Талантливый переплетчик не поддержал его, и еще раз вожак анархистов вынужден был убедиться, что Французская секция не поддалась его уговорам и не попалась в сеть интриг, ведущих к мятежу против Генерального совета.

В 1870 году, выступая перед членами Интернационала в Париже, Варлен произнес знаменательные слова:

— Мы требуем абсолютного суверенитета народа, прямого народовластия. Мы утверждаем принцип Всемирной Социальной Республики.

Варлен обрел новые силы, его прекрасный низкий голос звучал уверенно, сутулые плечи нахохлившейся птицы распрямились. Он как бы ощутил у себя крылья. В его походке появилась легкость полета. Страстный революционер познал истинное счастье. Осенью после низложения империи Варлен вступил в Национальную гвардию и был избран командиром одного из батальонов. Он хорошо понимал, что вооруженные рабочие являются единственной могучей силой против контрреволюции. Центральный комитет Национальной гвардии, членом которого стал Варлен, явился первым и подлинным органом народной власти, опирающейся на вооруженный народ.


Адольфу Тьеру исполнилось семьдесят четыре года. Это был карлик с выпуклым, распиравшим пиджак животом, с жирной угодливой спиной, худыми кривыми ногами. Сморщенное, обвислое, отталкивающее лицо ого о запавшим ртом, крючковатым носом стервятника и сверлящими глазками, скрывающимися под большими очками в черепаховой оправе, отражало злое сердце и ум изворотливый и опасный. Страшное честолюбие и скаредность глодали его смолоду, и вот на склоне жизни он наконец трясущимися, иссушенными руками ухватился за то, к чему стремился всегда, — получил власть.

Тьеру было чуждо милосердие, и он оправдывал бесчеловечность в отношении к пролетариям, ссылаясь на то, что политика — ремесло жестокое.

Время от времени на поверхности истории появляются такие хваткие, бездушные и беспощадные властолюбцы, сила которых в глубоком презрении к человеческому роду, готовности пользоваться любыми подлыми средствами и в гипнотически действующей на окружающих самоуверенности. Не только люди добрых устремлений, но даже хитроумные честные политики не в состоянии вовремя представить себе истинную сущность таких волкоподобных, лишенных сердца личностей и являются обычно их жертвами.

Тьер досконально изучил опыт былых контрреволюций. История стала для него тем, чем была бы карта для военного стратега и тактика. Ему нравился кровожадный тупой палач прошлой революции Кавеньяк, но он считал его слишком мягкосердечным и недальновидным. Помня, что в 1848 году убийцей парижских рабочих явилась буржуазная мобильная гвардия, состоявшая из головорезов, подкупленных правительством, Тьер предлагал генералам карательных армий, которые тайно готовил для наступления на Париж, хорошо кормить и всячески угождать солдатам. Один из самых скупых и алчных людей, Тьер, однако, учил, как подкупать, не считаясь с расходами, офицеров, служивших в правительственных частях. Сам исполненный пороков, он глубоко презирал людей и старался развивать и поощрять в них худшие инстинкты и наклонности, чтобы затем использовать их в интересах своих и тех, от кого был зависим, — имущих классов и финансового капитала.

Боясь влияния революционных парижан на солдат, Тьер предписал помещать их в строго охраняемые изолированные казармы, чтобы туда не проникал мятежный дух столицы — газеты и агитаторы Национальной гвардии.

Тьер нашел опору в немецком канцлере. В огромном, расплывшемся лице стареющего Бисмарка было что-то бычье. Глаза навыкате, с белками, испещренными кровавыми жилками, багровая шея и многоступенчатый массивный подбородок усугубляли это сходство. Он не терпел возражений, легко ярился и долго затем дышал громко и с присвистом. Вероятно, таким же упорным был гуннский вождь Аттила, один из любимейших исторических героев германского канцлера. Бисмарка считали замечательным дипломатом, и он гордился этим.

— Вся моя дипломатия, — повторял он сиплым, низким, вырывавшимся точно из пивной бочки голосом, — в том, что я говорю только то, что думаю.

Одним из приближенных Бисмарка, неизменно его сопровождавшим в пору франко-прусской войны, был представительный сорокатрехлетний член рейхстага от национал-либералов банкир Иоганн Микель, которому удалось сделать большую карьеру. Бисмарк ценил своего подчиненного за обширные знания и политическую проницательность. Канцлер, обычно недоверчивый, вполне полагался на Микеля и но имел от него секретов, ценя такт, умение молчать и внешний лоск, не переходящий в щегольство, у дельного чиновника. Было в Микеле что-то необычное, чего знающий толк в людях Бисмарк никак не мог объяснить.

Никто в ставке главнокомандующего в Версале не знал, что некогда, в дни ранней молодости, этот один из довереннейших сотрудников канцлера был деятельным членом Союза коммунистов, учеником самого Маркса.

После 1849 года Иоганн Микель вместе с немецкими коммунистами — рабочими Клейном, Фрицем Моллем из Золингена и многими другими — ушел в глубокое подполье и вол дальше большую и опасную работу по пропаганде жестоко преследуемых идей. Он писал постоянно в Лондон, на Дин-стрит, 28, Карлу Марксу о своих конспиративных связях и действиях подпольщиков, подписываясь полным именем.

Ветер реакции после процесса кёльнских коммунистов сорвал и смол все, что было непрочного и случайного. Микель начал колебаться не в учении, а в том, следует ли жертвовать жизнью и благосостоянием, которое обрел, выгодно женившись. Он без труда убедил себя, что надежды на победу безосновательны и благоразумнее провести жизнь вдали от обжигающего революционного пламени.

Катиться вниз легче, нежели подниматься на высоту. В одном случае действует инерция, в другом надо преодолеть препятствия и затратить немалые силы. Микель порвал с прошлым. Отказавшись от идейных дерзаний, он начал преуспевать как чиновник и заслужил доверие Бисмарка, который приблизил его и выдвигал.

Микель терзался страхом, что Маркс может в любой миг предать гласности его письма из коммунистического подполья с дерзкими выпадами против германского деспотизма и его главы. Но не только боязнь мучила члена рейхстага, стремившегося стать министром. Перестав быть коммунистом, он не смог освободиться от искреннего почтения, которое внушал ему Маркс. По собственному почину свидевшись в Ганновере с вождем Интернационала и предложив свои услуги, он обещал осведомлять его о самом важном из того, что готовит реакция против коммунистического движения. Это Микель оповестил Маркса о грозившем ему аресте в Германии. Всю зиму и весну 1871 года он находился при особе Бисмарка и знал из первых уст обо всех переговорах, происходивших между прусским командованием и правительством Тьера. Понимая, насколько важно Марксу иметь сообщения о планах вторжения реакционеров в Париж, Иоганн Микель тотчас же известил его об этом.

Возглавив исполнительную власть Франции и продав Бисмарку родину, Тьер, несмотря на старческие недуги, проявлял кипучую энергию. Человеконенавистничество и властолюбие — могучие рычаги, которыми можно попытаться перевернуть мир. В середине марта Тьер совещался в Версале с членами изменившего народу Национального собрания, а двумя днями позднее он тайно обсуждал в парижской префектуре полиции план контрреволюционного заговора, который должен был кончиться восстановлением монархии Орлеанов. Предполагалось забрать пушки у Национальной гвардии, арестовать членов ее Центрального комитета и разоружить рабочих.

Поголовное вооружение всех взрослых парижан было проведено еще осенью. Но народ хотел иметь свою артиллерию. На собрании в Бельвиле рабочие предложили отлить пушки, и тут же начался сбор средств для этой цели. Их поддержали трудящиеся столицы, требуя переплавить на оружие колокола и статуи. Любовно называя пушку «Марианной», парижане распевали песню, слова которой были написаны одним храбрым канониром:

«Моя Марианна родилась на окраине, ее отлили руки парода. Она никогда не будет стрелять против плебеев. И если возродится какой-либо Кавеньяк со своими коварными планами, Марианна будет стрелять во всех убийц свободы».

Восемнадцатого марта полицейские, жандармы и воинские отряды двинулись на Париж, соблюдая все меры предосторожности, чтобы не быть замеченными горожанами. Этой операцией руководил верный Тьеру, не рассуждающий генерал Винуа.

Солнце еще не появлялось, и только зеленоватые предрассветные лучи едва освещали серый небосклон, гася ночные звезды. На одной из улиц Монмартра семеро национальных гвардейцев охраняли пушки и митральезы, принадлежащие парижским рабочим. Заслышав шаги, караульный взял на изготовку ружье и выкрикнул: «Кто идет? Ни с места!» В ответ ему раздался выстрел. Смертельно раненный часовой упал на влажную землю. К нему подбежала стоявшая на посту девушка с большим, бледным, добродушным лицом. Это была хорошо известная парижским рабочим республиканка Луиза Мишель. Она перевязала умирающего товарища и, пряча оружие под развевающимся суконным плащом, бросилась прочь, чтобы поднять скорее тревогу и оповестить город о вероломном нападении.

— Измена, братья, измена, на помощь! — отчаянно кричала, спускаясь с возвышенности и стреляя, чтобы привлечь внимание национальных гвардейцев, стороживших артиллерийские парки поблизости, отважная и бдительная дочь народа.

В это время войска Винуа захватили врасплох несколько городских холмов. Солнце медленно всходило. Каратели изо всех сил торопились вывезти захваченные орудия, но им не хватало упряжек. Пришлось стаскивать пушки вниз по отлогим неровным улочкам. В это же время начался контрреволюционный поход на другие районы столицы. Не встречая сначала значительного сопротивления, генералы Тьера подвигались в глубь города. Они распространили по телеграфным проводам хвастливые сообщения о своей мнимой победе. В ночной темноте их агенты расклеили по всей столице сообщения о разгроме Национальной гвардии. Однако торжество контрреволюции было преждевременным.

Город проснулся внезапно, шумно. Кое-где домохозяйки, направлявшиеся за покупками и по воду, первые обнаружили захват орудий. На ходу бросив корзинки, ведра, они побежали к мэрии, громко сообщая о случившемся. Раздался набат. Сколько раз на протяжении многих веков несся над Парижем его протяжный, тревожный призыв. Гневные, грозные звуки колоколов были хорошо знакомы горожанам. Они действовали, как искра, брошенная в стог сена, как вопль матери, защищавшей своего ребенка. В нем всегда звучало предупреждение, сулившее смерть и жизнь, поражение и победу, и неизменный зов к борьбе. Никогда набат не встречал равнодушия в тех, к кому взывал. Ему отвечал нарастающий гул переполненных людьми улиц, топот ног, звон сабель, щелканье ружейных затворов, возбужденный человеческий говор.

Вскоре к набату присоединился бой барабанов отрядов Национальной гвардии.

Дети, старики, женщины и мужчины, вооружаясь на бегу, бросились к арсеналам. На Монмартре собрались тысячи людей, готовых ценой жизни спасти пушки — эту гарантию свободы, защиту от врага. Луиза Мишель с национальными гвардейцами вернулась на Монмартр, чтобы сражаться за революцию.

Занялся яркий весенний день, пели птицы. Толпа народа окружила солдат Тьера, называя их друзьями, уговаривая не стрелять в своих сестер, отцов, матерей. II солдаты побратались с народом. Они подняли ружья вверх прикладами. Тщетно офицеры и генералы приказывали стрелять по толпе. Только полицейские попробовали подчиниться таким распоряжениям, но народ и подступившие со всех сторон национальные гвардейцы не допустили кровопролития. Они разоружили жандармов и офицеров и отправили в тюрьму генералов, командовавших наступлением на революционный Париж. Отныне рабочие, ремесленники и их гвардия перешли от обороны к нападению. Отпор коварной провокации Тьера осуществили труженики с помощью Центрального комитета Национальной гвардии. Победа народа была полной. Впервые в истории трудовой люд стал властелином Парижа.

Первая пролетарская революция была подобна вулканическому извержению или шторму, силу которых не легко предвидеть.

Народное восстание 18 марта возникло стихийно. Оно не подготавливалось какой-либо революционной организацией, не имело единого руководящего центра. Это был единодушный отпор парижского трудового люда и сочувствующей ему интеллигенции исконному своему врагу — реакционной буржуазии, замышлявшей коварное уничтожение революции. Однако одного порыва и отваги было бы недостаточно для победы. Нужны были сплоченность рядов, согласованность действия, умелая тактика, быстрота ответного нападения. Все это обеспечил Центральный комитет Национальной гвардии — первое революционное правительство рабочего класса. Десять дней, до передачи всей власти избранной народом Коммуне, Центральный комитет Национальной гвардии осуществлял руководство революционным Парижем.

Члены Центрального комитета не были чем-либо знамениты, но всех их знали, уважали, любили в среде рабочего класса, откуда они в большинстве своем вышли.

Правительство бежало в Версаль. Глава исполнительной власти Тьер в карете с занавешенными стеклами под охраной тайком выбрался из столицы.

Утром 19 марта тысячи парижан прочли с радостным волнением афиши, подписанные Центральным комитетом. В них сообщалось, что назначаются выборы в Коммуну, которой Центральный комитет передаст затем всю власть в столице.

«Граждане! Народ Парижа освободился от гнета, которому старались его подчинить… Париж и Франция должны совместно заложить основы республики, единодушно одобренной со всеми ее последствиями, — единственной формы правления, которая навсегда положит конец эре нашествия и гражданских войн.

Осадное положение отменено. Народ Парижа приглашается в свои секции для организации коммунальных выборов. Безопасность всех граждан обеспечена Национальной гвардией».

Телеграф, префектура, здания министерств — все перешло в ведение Национальной гвардии. Был светлый солнечный воскресный день. Жители окраин, рабочие встретили его как долгожданный счастливый праздник. Бульвары, площади, улицы были особенно людны. Слышались песни, музыка, смех. Над ратушей развевался красный стяг.

В тот день Варлен и несколько десятков национальных гвардейцев без всякого сопротивления завладели министерством финансов. Они прошли в кабинет бежавшего в Версаль министра, вызвали чиновников и потребовали точного отчета о наличии денег в сундуках, хранившихся в особых подвалах. Им назвали ложную цифру и заявили, что ключи от сейфов, где хранится валюта, находятся в Версале. И тут-то делегаты Центрального комитета проявили роковую уступчивость и непрозорливость.

Варлен, как и Жаклар, еще надеялся на примирение с Версалем и просил денег из банка только на самые неотложные нужды. Необходимо было выплатить жалованье национальным гвардейцам. После долгих переговоров управляющий согласился выдать необходимую сумму под расписку — всего один миллион, да еще ассигнациями. В банке хранилось около двух с половиной миллиардов франков. Через несколько дней Варлен потребовал еще одного необходимого Коммуне миллиона. Ему отказали. Лишь после настояний и весьма, впрочем, умеренных угроз маркиз де Плек, заместитель управляющего банком, согласился выдать эту незначительную для казны сумму.

Поведение руководителей революционного движения Парижа крайне озадачило и обеспокоило Маркса и его друга.

«Труднее всего, — писал Энгельс, — понять то благоговение, с каким Коммуна почтительно остановилась перед дверьми французского банка. Это было также крупной политической ошибкой. Банк в руках Коммуны — ведь это имело бы большее значение, чем десять тысяч заложников. Это заставило бы всю французскую буржуазию оказать давление на версальское правительство, чтобы заключить мир с Коммуной».

В дни, когда закладывался фундамент Коммуны, были допущены и другие непоправимые политические просчеты. Группа мэров явилась в ратушу, и один из них задал Варлену вопрос:

— Что вы, собственно, хотите? Удовлетворитесь ли вы все согласием на выборы нового муниципалитета?

Варлен ответил, не задумываясь:

— Да, мы хотим избрания Коммуны, как муниципального совета. Но этим еще не ограничиваются паши требования, и все вы это прекрасно знаете! Мы хотим коммунальных свобод для Парижа, уничтожения префектуры полиции, права для Национальной гвардии самой выбирать всех своих офицеров, в том числе и главнокомандующего, полного прощения неоплаченных квартирных долгов на сумму меньше пятисот франков и пропорционального снижения прочих долгов за квартиру, справедливого закона об уплате по векселям; наконец, мы хотим, чтобы версальские войска отошли на двадцать миль от Парижа.

Муниципальные власти резко и окончательно отказались согласиться даже на такие весьма умеренные требования. Реакционеры разных мастей вопили, что они не признают Центрального комитета и единственной законной властью для них в Париже является собрание мэров и прежних депутатов. До глубокой ночи, пять часов подряд, шел отчаянный спор между представителями Центрального комитета и мэрами. Варлен, но ложившийся спать уже несколько ночей, вконец измотанный, не заметив хитроумной ловушки, уступил с незначительными оговорками. Выйдя из прокуренной, душной комнаты и придя в себя на свежем воздухе, в тиши безлюдной улицы, он тотчас же понял, что оступился. Придя к товарищам, он назвал свое поведение ошибкой и предложил ответить на притязания мэров и депутатов отказом. Но ничего так и не было сделано.

Варлен, как и многие парижские пролетарии, был все еще в плену пагубных иллюзий, порожденных естественным патриотизмом. Страну окружали немецкие войска. Многие революционеры боялись повредить родине, развязав братоубийственную гражданскую войну в столь трудную пору, когда враг стоял на подступах к столице. Они не понимали, что Тьеру и французской буржуазии Бисмарк и его армии были значительно ближе и дороже, нежели французские пролетарии. Нет ничего более беспощадного, чем ненависть классового врага.

Очень скоро для Варлена и его единомышленников настала пора прозрения. Но многое было уже непоправимо упущено. Тем не менее управление Парижем принадлежало трудящимся. Коммуна впервые в истории являла миру подлинное народовластие.

Жан Сток с несвойственной ему суровостью требовал, чтобы Жаннетта и Катрина не принимали участия в быстро растущем женском движении, не посещали стихийно появившихся клубов, не учились там перевязывать раненых и управляться с оружием. С той поры, как подростком в 1848 году Жан вынес окровавленную, тяжело раненную Жаннетту с баррикады, он считал революционную борьбу делом мужчин. Попросту он боялся за жизнь жены и сестры и хотел уберечь их от опасности, удерживая дома.

— Что бы вы ни говорили, а для вас это опасно, — упрямо твердил он, видя, что Жаннетта и его сестра одеваются, чтобы вместе с Лизой Красоцкой отправиться в клуб. — Я не могу быть спокоен на своем посту из-за вашего сорочьего собрания. Вы мешаете нам, мужчинам, спокойно защищать революцию.

— Всякие я видывала сорта мужского эгоизма, но вам удалось вывести новый вид. Не хотите, оказывается, беспокоиться? Жаннетта и Катрина не дети и не вещи, — запротестовала Лиза.

Жаннетта, лукаво улыбаясь, завязывала в это время ленты капора под подбородком.

— Дайте ему высказаться, госпожа Красоцкая, — попросила она.

— В таком случае я действительно выложу вам свои мысли на этот счет. И обдумывал я их не одни раз, а поэтому уверен в своей правоте. Женщине самой природой велено быть при доме, вносить в него уют, тепло. Ее дело смягчать нас и не противоречить, жить сердцем, а не сухарем-разумом. Мужчина, по-моему, в мир пришел работником и воином, а женщина — только его подругой, хранительницей очага. Она первая сказала слово «мир», и хвала ей за это.

— Вот потому, что ты сказал, нам и надо немедленно идти, — твердо заявила Катрина, направляясь к двери.

— Нет, дай ему все сказать, — остановила ее Жаннетта. — Он сегодня речист, как, бывало, шарманка Ламартин. Нынче так красиво и гладко и не говорят уже больше.

— Нечего ухмыляться. По-моему, женщина мужчину-зверя сделала человеком. Она — основа цивилизации.

— Ученые объясняют все по-иному. Этак вы и Еву припомните. Но ведь она же совратила Адама, — заулыбалась Лиза.

— Женщина вдохновила первого поэта, художника, музыканта. Я сам читал об этом, — заупрямился Жан.

— Чепуха! Все создал труд, руки, горб человека. А женщина вовсе не всегда и но у всех была нарядной игрушкой. Вы рассуждаете, как истый прудонист, — холодно заявила Лиза. — Прудон провозгласил, что место женщины в семье. Незачем называть себя последователем учения Маркса.

— Ну, пусть так, может, я и не прав. Вы ученее меня, конечно, но не станете же вы отрицать, что именно женщина родит и растит детей. Хватает ей дела на свете. Я ведь не мешаю Жаннетте и Катрине читать, учиться. Наоборот. Чем могу, помогаю, но назначение женщины — беречь семью, холить…

— Мужа, — воскликнула весело Катрина.

— Скажите-ка вы, деспот, откуда же тогда взялись отряды амазонок, не только в древней истории, но и в первой революции? — напомнила Лиза.

Она хотела рассказать о матриархате и легендарных воительницах древненемецкого эпоса, но воздержалась, чтобы не помешать дальнейшему спору и дать друзьям высказаться. «Все эти люди живут сейчас сердцем. Тем лучше», — подумала она, догадавшись, что Жан, предвидя тяжелую кровавую борьбу, не хочет подвергать женщин смертельной опасности.

— Не хочу я знать о женщинах-солдатах. Были такие. Сам видел в детстве. Одно мне ясно — мужчина и женщина различны по самой своей природе. Вот пример. Лотом ездили мы с Жаннеттой в Медон и гуляли по полям. Стоило ой увидеть васильки, и, право, она начинала плясать и радоваться, как младенец, пока не наберет букет этих сорняков. Для нее это цветок, а для меня вредное растение, которое надо выполоть.

Все три женщины громко рассмеялись.

— Чудак же ты. Восстал против цветов, на красоту осерчал. Вот тоже жалкий признак мужественности. Повелители наши, это вы выстроили тюрьмы, выдумали плаху, гильотину, кандалы, вериги, войны, — поддразнивала брата Катрина.

— Пусть так, и все же ваше дело не ружья, а корыта, сковороды, чугуны.

— Ты смеешь говорить мне такое?! — вдруг сильно побледнев, вскричала Жаннетта и грозно двинулась к мужу. — Нет ничего более жалкого, неблагодарного и тяжелого, чем труд домашней хозяйки. Целые дни точно таскаешь воду в решето. Ничего не остается, кроме усталости, огрубевших рук и морщин. Уберешь, бывало, квартиру, точно вылижешь пол языком, и вот пришли люди, ушли, и снова везде пыль и грязь. Стряпаешь, обжигаешься, и, глядь, уже снова на столе грязные миски, жбанчики и кастрюли. Вертишься как юла, а нет следа от твоего старания и постоянной потуги. Ничегошеньки нет. Да я бы женщине-домохозяйке, рабе кухни и дома, памятник воздвигла. Но теперь настало другое время, и не только для тебя, но и для меня.

— Вы правы, Жаннетта, — сказала Лиза.

— Я для революции не чужая, — снова зажглась гневом Жаннетта.

Она сорвала с себя кофточку и обнажила плечо и грудь, изуродованные глубокими рубцами от ран, полученных в июне 1848 года. Это она, Жаннетта, выхватила тогда багровое знамя, выпавшее из рук убитого мужа, и подняла его над баррикадой.

— А твоя мать Женевьева, — продолжала она, тяжело дыша от волнения, — пусть земля ей будет пухом, разве после многих лет мучений не нашла твоего отца во время восстания «Общества времен года», в котором оба они принимали участие. Стыдись за свои мысли ты, мужчина, красней перед памятью самой скромной героини, какая была когда-нибудь на свете. А разве мало таких?

Жаи стоял, совершенно сраженный.

— Прости, Нетта, — сказал он, обнимая жену. — Я тебя знаю, ты отчаянная, как сама Жанна д’Арк. Если ты погибнешь, мне делать на свете нечего. Я и без тебя отомщу за отца, за многих мучеников наших и буду драться один за нас двоих. Впрочем, не мне тебя учить. Делай, как сама знаешь.

— А я было хотела уже говорить о тебе в секции Товарищества, — пошутила Жаннетта, — и даже, чего доброго, сообщить самому Марксу, какой ты притеснитель. То-то похвалил бы тебя этот великий человек. Пойми же наконец: мы друг другу в борьбе не помеха, а помощь. И, главное, запомни: не для того я поступилась разумом и, будучи на десять лет тебя старше, — Жаннетта горестно вздохнула, но тут же сделала движение рукой, как бы отбрасывая досадную помеху, — пошла за тебя замуж, чтобы остаться снова вдовой. — И незаметно для себя она выговорила те же слова, которыми свыше двадцати лет назад клялась своему погибшему на баррикаде другу: — Где ты, Жан, там и я, твоя Жаннетта. В жизни и смерти мы всегда будем вместе…

Лиза, отвернувшись к окну, с нарастающим волнением слушала этот необычный словесный поединок, окончившийся столь трогательно.


Случилось так, что вместе с приходом к власти народа в Париже утвердилась весна, ясная, теплая. Все зацвело Народ днем и ночью толпился на улицах.

Много раз в человеческой истории революции начинались в самом конце зимы, в первые весенние месяцы. И природа торжествовала победу возрождения вместо с людьми. Но никогда радость людей не была столь пламенна, безудержна, пьяняща, как в эти дни второй половины марта в Париже. Угроза, нависшая со всех сторон, не уменьшала, а усиливала энтузиазм парода, обретшего наконец полную свободу. Все затаенные силы народа выявились, и лихорадочно заработали руки и мозг огромной массы людей.

Члены Центрального комитета Национальной гвардии работали без сна и отдыха. Они постоянно собирались в ратуше — в зале, прозванном голубым из-за поблекшего небесного тона штофа на стенах и росписи на потолке, изображавшей небо и порхающих амуров, — чтобы сообща обсудить, как встретить во всеоружии наступление врагов.

Первые дни взятия власти рабочими кое-кто, в том числе медик Жаклар и переплетчик Варлен, еще помышлял о том, но предложить ли переговоры и некоторые уступки Тьеру. Подобные настроения встречали бурный отпор, так как версальцы, несомненно, воспользовались бы этим, чтобы вероломно обмануть парижан. Пропасть между Парижем и Версалем стала непроходимой и соглашение невозможно. Красоцкий и Сток были в этом так же убеждены, как и Анна Васильевна Жаклар. Зная своего мужа, воля которого то крепла, то ослабевала, она использовала все свое влияние, чтобы поддержать его духовные силы и уничтожить малейший признак колебания.

Такие дальновидные революционеры, как отважнейшие из отважных Ярослав Домбровский, Луиза Мишель, не были спокойны и с первых дней завоевания рабочими власти настаивали на немедленном окружении и уничтожении осиного гнезда реакции. Луиза Мишель, прозванная коммунарами «Красной девой Монмартра», мечтала разделаться с Тьером, уничтожив этого страшного змия реакции.

— Я, которую обвиняют в беспредельной доброте, — говорила она, — я, не бледнея, как снимают камень с рельсов, отняла бы жизнь у этого кровавого карлика.

Опасения Домбровского и Луизы Мишель, что реакция в Версале окрепнет, разделяли в Лондоне Маркс и Энгельс. К несчастью, предвидение это начало сбываться. Значительно усилившаяся благодаря помощи пруссаков версальская армия вскоре попыталась напасть на столицу. С тех пор гражданская война, сначала вокруг города, а затем и в самом Париже, более не затихала.

Двадцать восьмого марта Центральный комитет Национальной гвардии передал свои полномочия избранной свободным голосованием Парижской коммуне. Это новое правительство трудящихся состояло из восьмидесяти шести человек, в большинстве своем рабочих.

Прекрасным было торжество, сопровождавшее провозглашение Коммуны. Во всей истории человечества незабываемо величественны, красочны, великолепны революционные праздники. В эти часы всегда находят самое полное выражение слова «братство» и «равенство». Люди переступают колючий барьер одиночества, в порыве радости и надежды они душой постигают то лучшее, о чем тоскуют всегда, — единение, любовь.

Площадь у городской ратуши была с утра запружена толпами вооруженных людей. Перед деревянным возвышением собрались члены Коммуны. Широкие алые ленты, перетянутые через плечо наискось мундиров и пиджаков, служили знаком их почетного сана. Играла музыка. Казалось, что начался военный парад армии, уходящей на фронт. Поблескивали на солнце штыки меж трепетавшими от ветра ярко-красными, с золотой бахромой знаменами. Прижатые друг к другу ружья колыхались, как густые камышовые заросли. Солнце золотило жерла пушек на лафетах. Речей не было. Под грохот орудийных салютов и дробь барабанов шли батальоны Национальной гвардии. Женщины махали им пестрыми флажками и букетами шелковых багровых гвоздик. Пение «Марсельезы» сливалось со звуками оркестров. Люди держались за руки и улыбались друг другу.

— Да здравствует Коммуна!

Теплый ветер приносил запах молодых трав и плодоносной земли.

— Да здравствует социальная революция!

Этот клич несся с неба, вызывая откровенный испуг и досаду у тех немногих новоизбранных членов Коммуны, которые принадлежали к партиям буржуазных республиканцев.

Измена с первых дней победы народа притаилась в Париже и сразу же начала исподволь подтачивать Коммуну.

Некоторые мэры и депутаты, получив указания от Тьера, намеренно затягивали переговоры о мире, чтобы дать окрепнуть версальской армии и усыпить бдительность парижан.


Едва весть о событиях в Париже достигла Лондона, Генеральный совет Интернационала по предложению Маркса направил в столицу Франции, так же как ранее Огюста Серрайе, Елизавету Томановскую, под именем Дмитриевой, в качестве своего агента. 29 марта 1871 года она благополучно добралась до Парижа, побывав прежде в Женеве, где передала поручение Маркса по поводу бакунинского «Альянса» всем Швейцарским секциям Интернационала.

С первых дней появления в осажденном оккупантами и французскими контрреволюционерами городе Дмитриева, пренебрегая опасностью, ринулась на борьбу с врагами Коммуны. Вместе с неустрашимыми Луизой Мишель, Андре Лео и Анной Васильевной Жаклар обратилась она прежде всего к женщинам-труженицам:


«Гражданки Парижа! Париж подвергнут блокаде, Париж подвергнут бомбардировке. Гражданки, где наши дети, наши братья и наши мужья?

Слышите ли вы рев пушек и священный призывный звон набата? К оружию! Отечество в опасности!

Чужеземец ли предпринял нашествие на Францию? Легионы ли объединившихся европейских тиранов убивают наших братьев, надеясь уничтожить вместе с великим городом даже память о бессмертных победах, купленных ценой нашей крови?

Нет, эти враги, эти убийцы народа и свободы — тоже французы!

Это братоубийственное безумие, овладевшее Францией, эта смертельная борьба — финал вечного антагонизма между правом и силой, трудом и эксплуатацией, народом и его палачами!

Наши враги — все те, которые всегда жили нашим потом и жирели от нашей нужды…

На их глазах народ восстал, восклицая: «Нет обязанностей без прав, нет прав без обязанностей!» Мы хотим труда и права пользоваться его плодами… Не надо эксплуататоров, не надо хозяев… Труд и благосостояние для всех, самоуправление народа. Коммуна, будем жить и работать свободно или умрем в борьбе!

И вот страх предстать перед народным судом побудил наших врагов к величайшему вероломству — гражданской войне!

Гражданки Парижа, потомки женщин Великой революции, которые во имя народа и справедливости отправились в Версаль и привели пленным Людовика XVI, мы, матери, жены и сестры французского народа, допустим ли мы, чтобы нужда и невежество сделали врагов из наших детей, чтобы отец восстал на сына и брат на брата, чтобы они убивали друг друга у нас на глазах по прихоти наших притеснителей, сперва предавших Париж пруссакам, а теперь желающих его уничтожить!

Гражданки, перчатка брошена, мы должны победить или умереть. Пусть женщина, думающая: «Что мне в торжестве нашего дела, если я должна потерять тех, кого люблю», поймет, что есть единственное средство спасти тех, кто ей дорог, — мужа, поддерживающего ее, или дитя, в котором она видит всю свою надежду, — это принять деятельное участие в завязавшейся борьбе…

Горе матерям, если народ будет еще раз побежден. Их сыновья заплатят за поражение, ибо участь наших братьев и мужей уже решена и реакция разгуляется вволю!.. Ни мы, ни наши враги не хотим милосердия.

Гражданки, решимся! Соединимся и тем поможем нашему делу! Будем готовы к защите и мести за наших братьев! К воротам Парижа, на баррикады, в предместья — все равно куда! Будем готовы в нужный момент прийти им на помощь! Если негодяи, расстреливающие пленных и убивающие наших вождей, дадут залп по толпе безоружных женщин — тем лучше! Крик ужаса и негодования всей Франции и всего мира завершит то, что мы начали. А если оружие и штыки разобраны нашими братьями, — на нашу долю достанется булыжник мостовой, чтобы сразить изменников.

Группа гражданок».


Оставшиеся в Париже аристократы попытались свергнуть Коммуну. Сразу после ее провозглашения, 22 марта, господа из фешенебельных кварталов столицы, пряча под одеждой пистолеты и взрывчатку, предприняли под видом «безоружной демонстрации» попытку неожиданно захватить штаб Национальной гвардии. Предводителем восстания был барон Жорж Дантес-Геккерен — сенатор империи Наполеона III и отъявленный враг Интернационала. Рабочая гвардия, открыв ружейный огонь, заставила аристократов разбежаться. Дантес скрылся.

На защиту Парижской коммуны поднялись тотчас же десятки тысяч женщин-работниц и немало интеллигенток. Андре Лео, Луиза Мишель, Лиза Красоцкая открывали женские клубы и женские союзы, создавали «наблюдательные комитеты», благотворительные общества помощи детям, старцам, больным, преследовали подозрительных граждан, тунеядцев и хулиганов.

Луиза Мишель неизменно вызывала у Лизы чувство восхищения. В ее неправильном лицо было нечто большее, нежели красота. Оно светилось внутренним светом и отражало редкую душевную силу. Такие люди по гнутся.

Луиза родилась в деревне Домреми в департаменте Верхней Марны. Точно так же называлось село в Вогезах, где родилась легендарная Жанна д’Арк. Обе эти столь разные и вместе с тем чем-то очень схожие девушки были дочерьми крестьян. В характере Луизы Мишель была та же потрясающая целеустремленность, правдивость, неустрашимость и неистовая отвага, что и у средневековой французской героини. В одном из своих стихотворений Луиза восклицала:

«Придите, братья, придите! Сейчас даже пытка — наслаждение, и даже виселица прекрасна… Кто среди нас не отдаст сто раз свою кровь за святое дело? Придите, великие сердца, придите, пылающие души! Придите все, кто умеет умирать!»

Мечтательная, экзальтированная, росла она в старинном замке, где мать ее была прислугой, зачитывалась книгами о Великой французской революции. Сен-Жюст являлся ей во сне. Она писала стихи о том, как мужественный якобинец призывал ее к действию, к борьбе за права человека. Она рано нашла свое призвание. Это было участие в революции.

Когда в сентябре была провозглашена Республика, учительница Мишель восприняла ее как призыв к действию.

Она писала стихи о «красных гвоздиках» — символе республики.

Тогда настал предел народного терпения.

Сбирались по ночам, толкуя меж собой,

И рвались из оков, дрожа от возмущения,

Как скот, влекомый на убой.

Империи пришел конец! Напрасно

Тиран безумствовал, воинственен, жесток —

Уже вокруг гремела «Марсельеза».

И красным заревом пылал восток!

У каждого из нас виднелись на груди

Гвоздики красные. Цветите пышно снова!

Ведь если мы падем, то дети победят!

Украсьте грудь потомства молодого!

— В период величайшей борьбы мне необходимо оставаться свободной, — заявляла она, когда к ней сватались.

Лишь одно огромное чувство сопутствовало ей всю жизнь. Подобно шекспировскому герою Кориолану, она беззаветно любила свою мать, и судьба этой старушки часто бывала для нее важнее собственной.

Особенно значительной была работа женщин в отряде красных санитарок и в госпиталях. Этим плодотворно занимались Анна Жаклар, Жаннетта и Катрина Сток. Преобладание работниц во всех женских организациях придало им социальный и боевой революционный характер.

Лиза, Жаннетта, Катрина и Анна Жаклар с сумками сестер милосердия часто бывали на редутах и воинских постах. Они дежурили в лазаретах, устроенных наспех в особняках знати, составляли вместе с другими своими подругами воззвания:

«Сестры милосердия Коммуны заявляют, что не принадлежат ни к какому обществу. Вся жизнь их принадлежит революции, их долг заключается в том, чтобы на самом поле боя перевязывать раны, нанесенные отравленными пулями версальцев, а в случае необходимости браться за оружие, подобно другим».

Среди деятельниц Парижа образованных женщин было не так уж много, а нужда в них становилась с каждым днем больше. Открывались школы, клубы. Народ жаждал учиться, рвался к знаниям.

Лиза Красоцкая не только оказывала медицинскую помощь бойцам. Она выполняла немало различных поручений секции и женских клубов. Дома она почти не бывала, мужа видела крайне редко. В апреле она стала членом Комитета бдительности 18-го округа и вместе с Анной Жаклар повела наступление на уличную проституцию и монахинь, которые, как саранча, расползлись по столице, вели злобную агитацию против Коммуны и приносили сознательный вред раненым в госпиталях, куда проникали под видом сестер милосердия.

Несколько недель Лиза работала в редакции газеты «Коммуна», где занималась правкой статей. Там же часто бывала жизнерадостная, вдохновенная, порывистая Андре Лео. Она печатала в газете свои статьи-воззвания к народу, краткие и доходчивые. Красоцкая восхищалась ее публицистическим дарованием и неутомимой энергией.

«Земля — крестьянину, орудия труда — рабочему, работа — всем, — писала Андре Лео. — Не должно быть ни работы без отдыха, ни отдыха без работы».

— А сами вы отдыхали сегодня? — спросила Лиза Андре Лео, прочитав ее призывы.

— Что вы, сейчас не до этого, для нас — только работа, работа и работа. Отдых наступит после победы.

Сама Лиза сотрудничала в редакции, принимала жалобщиц в Комитете бдительности, дежурила в госпитале, выступала в женских клубах «Избавление» и клубе «Гражданок — защитниц Парижа» с докладами об обязанностях женщин в дни осады Коммуны, пропагандировала там идеи Интернационала, организовывала с Дмитриевой, Мишель и Жаклар женские трудовые объединения, вооруженные женские батальоны и обучала отряды санитарок.

Одной из замечательных черт Парижской коммуны была видная роль, которую играли в ней женщины. Революционный шквал бросил их в политику с улицы вместе с вооруженными толпами, они становились во главе клубов, выступали в представительных собраниях, блеснули литературными талантами, ораторским дарованием, историческими и философскими познаниями.

Участницы революционного движения немедленно сделали из лозунгов демократии естественные выводы: «Политическое равноправие означает политические права для женщин. Нужно потребовать признания этого принципа мужчинами».

Женщины — жены городских бедняков из рабочей и ремесленной среды, прислуги, полудеклассированная женская голытьба — жестоко ненавидели не только императорский двор, богатую буржуазию и спекулянтов, наживающихся на голоде и войне. Их движение далеко вышло за рамки феминизма. Когда нужно было дать отпор контрреволюции, женщины бунтующего Парижа немедленно заявили о своей готовности вооружиться и сражаться с врагами. Днем в садах, на пустырях они учились стрелять, владеть кинжалами и шпагой. Юная коммунарка училась перевязывать раны, заставляя подругу изображать воина. Мальчики на улицах играли в патриотическую войну, девочки участвовали в качество санитарок. Дети от восьми до четырнадцати лет учредили клуб, и одна из девочек, ростом чуть повыше табурета, на который взбиралась, чтобы ораторствовать, сожалела, что по молодости не может защищать Коммуну. Она обещала плести лавровые венки для коммунаров, возвращающихся с победой.

На окраинах Парижа в душных каморках тысячи женщин стирали бинты, щипали корпию, шили обмундирование для бойцов, читали газеты и прокламации, баюкая детей, напевали шуточные революционные песни:

Когда сильные дерутся,

Тумаки всегда достаются рабочему классу.

Если мы заплатим квартплату,

Мы дважды окажемся жертвами войны.

Принимая во внимание,

Что у граждан нет средств для уплаты за квартиру.

Пусть домовладельцы пошарят в карманах,

Никто не заплатит им квартплату.

На рассвете изможденные жены рабочих, подмастерьев, мелких ремесленников бежали в очередь за хлебом, за мылом, за сахаром и солью. Дома, без присмотра, оставшиеся некормленными, отчаянно ревели дети, и их крик матери чуяли у дверей булочной.

Весеннее солнце освещало одну из окраинных улиц революционного Парижа, булочную с покривившейся вывеской, полусонных федератов, еще не вставленное после 18 марта стекло витрины и женщин, прислонившихся к стене дома, сидевших на серых камнях мостовой в ожидании ничтожно малой получки хлеба.

— Вчера Варлен правильно говорил в Коммуне о Клюзере, — говорит одна из женщин. — Много еще изменников среди нас, нечего с ними церемониться.

— Что ни говори, а при Наполеоне куда лучше жилось, — ехидно раздается из «хвоста» очереди.

— Молчи, чего болтаешь! — возмущаются несколько голосов.

— Иди выносить ночные горшки буржуазии и Тьеру, — жестко смеются голодные женщины.

— Газета Тьера сообщает, что все защитницы Коммуны старые уродины, безобразные ведьмы, — сообщает старичок с кошелкой, кутавшийся в рваное одеяло.

— Читал бы лучше нашего «Папашу Дюшена», облезлая обезьяна, а не версальских клеветников, — зашумели дружно женщины. — Показать бы им наших девушек, гражданка Крист что ясная зорька, а русская Дмитриева до чего хороша. Позвать бы негодяев в женский клуб нашего округа, то-то бы глаза у них разбежались.

Стирка на Сене в непогоду, холод и жару, варка пищи у огромного дымящегося очага, плетенье кружев при тусклой свечке или масляной коптилке, мытье полов и посуды, сбор отбросов на рассвете, тяготы нищенской жизни не сберегали женской красоты, тем не менее среди коммунарок было много красавиц.

Борьба разгоралась: вдохновенная, упорная, беспримерно героическая — у коммунаров; подлая, основанная на подкупе, вероломстве — у версальцев. По одну сторону фронта находились полуголодные, оборванные люди, терпящие недостаток во всем, начиная с оружия, медикаментов и хлеба, по другую — сытые, отлично экипированные, вооруженные, озверелые полчища немецких солдат и французских реакционеров. Но коммунары поставили на карту самую жизнь. Ничто не могло сравниться с ними по силе отваги и волн. Они были неустрашимы.


Уже несколько месяцев Сток командовал батальоном Национальной гвардии. Со времени осады Парижа он не без боли оставил ненужный более паровоз. Столицу окружили внешние и внутренние враги: 18 марта Жан доблестно дрался на Монмартре и с этого времени стал одним из членов Центрального комитета Национальной гвардии.

Выйдя из дома после шумных семейных дебатов о назначении женщин, Сток, в военной форме, очень его молодящей, насвистывая «Са ира», повернул в сторону бульваров и направился в окружной комитет бдительности. Внезапно к нему подошел Толен. Он, видимо, преднамеренно поджидал давнишнего товарища, с которым поддерживал короткие отношения уже более семи лет с того дня, когда оба они ездили на Всемирную выставку в Лондон, где посетили Маркса. С самого основания Международного Товарищества Рабочих железнодорожник и гравер были в число деятельных учредителей и членов французской ветви Интернационала.

— Привет и братство! — сказал Толен громко.

— Да здравствует Коммуна! — ответил Сток, вглядываясь в молодую женщину, которая стояла рядом с сухопарым, горбившимся Толеном.

— Знакомься. Это Нинон, прелестная женщина. Можешь быть уверен, что она смертельно ненавидит буржуазию и Тьера и хочет поскорее всемирной республики, — добавил чеканщик с наигранной шутливостью, представляя свою спутницу Стоку.

— Если уж драться, то за республику социальную. Куда вы держите путь?

— Ко мне, — вызывающе откинув вуалетку, сказала Нинон. — Есть кофе и кувшинчик бенедиктина. Лучшего не пил и сам Ротшильд.

— Не до ликера. Дел у меня по самую макушку. Так вот где ты пропадаешь, Толен? А какой ты был свойский и горячий парень каких-нибудь семь лет назад!

— Прошу тебя, Жан, зайдем к девочке на полчасика. Окажи товарищескую услугу, я немного запутался, помоги. Надо поговорить по душам, — попросил Толен.

Сток нахмурился, помолчал и вдруг согласился. «Надо прощупать, что у него на уме, почему прячется от нас, чем живет, что хочет делать», — подумал он и сказал:

— Дьявол ты, Толен. Никто теперь не знает, с кем ты якшаешься, кому ты служишь.

— Коммуне, — с той же неуловимой иронией ответил гравер.

«Неужели лжет и свихнулся», — размышлял Жан и вдруг почувствовал, как Нинон, ластясь, берет его под руку.

Грубо оттолкнув ее, Сток невольно выругался. «Где ее подобрал Толен и зачем?» — недоумевал он.

— Гражданин, как вы обращаетесь со слабым полом! — притворно рассердилась Нинон. — Разве мы, женщины, не созданы для того, чтобы украсить вам жизнь? Такой славный парень, а грубиян.

После недолгой паузы гравер вдруг заговорил патетически:

— Посмотри, друг, на этот замызганный, темный город, на этот осажденный лагерь бедняков, вооружившихся, нацепивших воинские доспехи поверх рваного нищенского тряпья. И это наш Париж, блестящий, нарядный, прозванный современным Вавилоном, где господствовали роскошь, обжорство и сытое веселье. Я не узнаю тебя, столица Франции, преемница древней Лютеции.

— Неправда, — резко возразил Сток, — никогда Париж не был красивее и на улицах его не царило большего порядка и полной безопасности. По-моему, только сейчас наш город стал по-настоящему прекрасен. Странно, что ты видишь Париж глазами врагов. Так о нем пишут версальские гнусные газетки.

— Вот мы h пришли, — прервала Стока Нинон.

Все трое свернули в низкую подворотню, пропахшую кошками и конским навозом. В глубине был вход в подъезд. По грязной неосвещенной лестнице ощупью они поднялись на третий этаж. Дверь в квартиру оказалась незапертой. Газовое освещение давно не действовало. Нинон чиркнула спичкой и зажгла свечу в ржавом подсвечнике. В прихожей лежали дрова для кафельной печки.

— Когда-то здесь была консьержка, настоящее пугало для ворон. Но по крайней мере иногда она мыла лестницу и зажигала фонарь. Сейчас эта уродина заседает целыми днями в окружном женском клубе. Она бешеная коммунарка и пробовала меня соблазнить политикой и даже заставить учиться. Я ответила ей, что революция не для красивых женщин. Пусть ею занимаются кикиморы. Для этого незачем иметь изящные ноги и талию.

— Ты, однако, завралась, кошечка, — сказал Толен. — Твоей курносой роже никак не сравниться с личиком Леонтины Сюэтан или очаровательной злючки Ретиф. Эти коммунарки очень хороши собой, а гражданка Жаклар или Дмитриева свели бы с ума самого Тьера, если б только этот старый евнух что-либо понимал в женщинах и красоте, — заметил Толен.

— А моя жена или сестра! — подхватил Жан. — О них тоже никто не скажет, что некрасивы. Не правда ли, Анри? А обе ярые приверженки Коммуны. Я-то видел, какие миловидные девушки сражались на баррикадах летом тысяча восемьсот сорок восьмого года. Каратели и те терялись, глядя на них. Богини! Я был тогда щенком, а все до мелочей помню. Словно отпечатано в мозгу.

— Да, жизнь бывает мощным гравером, — важно подтвердил Толен.

Нинон принялась на спиртовке кипятить кофе. Жан с удивлением рассматривал ее комнату, всю выложенную многоцветными тряпочками, раскрашенными бумажками, подушечками и пуфиками. Бывший машинист но мог определить, кто же такая Нинон.

— Сейчас пришло для нас плохое время. Нет настоящего дела. Вот я и принялась читать, — тараторила между тем Нинон, разливая кофе по прозрачным голубым чашечкам, — раньше никогда этим не занималась. Ах, какие же жили когда-то дамы! Вот прочла я «Жизнь Нинон де Ланкло», и от зависти даже зубы заболели. И вовсе она не так уж была хороша, но будто бы очень обаятельна и имела чудесный цвет лица.

— Умом брала, — зевнул Толен.

— Представьте, родила сына, и несколько виконтов и герцогов бросили жребий, кому быть его отцом. Права у них были одинаковые. А позже этот сын, не знавший, что Нинон его мать, влюбился в нее и, будучи, конечно, отвергнут, закололся шпагой. Вот это женщина! Девяносто лет жила мадемуазель Нинон в богатстве, и все ее уважали, даже королева Христина была ее подругой. А теперь все не так. Мои подружки, ввиду того что наша профессия в дни Коммуны вовсе не пользуется спросом, обратились в секции, требуя другую работу. Одни теперь учатся на швей, другие еще на кого-то. Но я не на то рождена, чтобы портить зрение, спину и руки работой. Пока есть мужчины, я не сдохну с голода. Кому-нибудь понадоблюсь на часок-другой, не все такие целомудренные дураки, как ты, — Нинон презрительно фыркнула в лицо Стоку. — Раз коммунары спят только со своими женами, я проберусь в Версаль, — там на нас большой спрос. Мне обещал…

— Молчи, дура, брысь в кухню! — оборвал Толен.

Сток, весь побагровев, вскочил со стула.

— Так вот в какое грязное логово ты меня затащил.

— Образумься, Жан. Не в ней дело. Я искал места, где бы нам поговорить с тобой наедине. Девка больше не покажется. Выслушай меня, я ведь не о себе, а о тебе хочу говорить. Завтра, на рассвете, с поручением от Коммуны я проберусь в Версаль. Париж что мышеловка. Впереди у нас здесь одна только гибель, виселица или пуля. Войска Тьера состоят из дикой деревенщины. Их не прошибешь словом, этих тупоголовых мужиков, они что темный лес. Вспомни Вандею девяносто третьего года. Я хочу спасти тебя, друг Жан. Идем со мной в Версаль.

— Подлец, — прохрипел пораженный Сток, — Мне ты посмел предложить предательство? Мне, сыну Иоганна Стока, коммуниста? Пьян ты, что ли, или сошел с ума? Вспомни наши сокровенные беседы, Лондон, Маркса. Мечты сбылись. Кто у власти? Люди труда. За что мы боремся? За себя, за рабочих. И ты хочешь бежать? Спасать мерзкую шкуру? Давно уже говорили мне, что ты продажный трус и ищешь, к кому бы пойти в лакеи.

— Стоп! Не пыхти больше, машинист. Коммуна, пойми, не твой паровоз. Разобьется. Пустая ты голова. А ведь я всегда тебя любил, дурня. Не пройдет и месяца, как Тьер и Бисмарк уничтожат вас всех. А за что, спрашивается, подыхать? Бесполезны все жертвы, бесцелен героизм. Зачем быть перемолотым в этой чудовищной мясорубке? Маленькая горсточка люден, пусть самых, лучших, поднялась против целого мира. Будь уверен, никто не окажет вам помощи. Все вы, коммунисты, — безумцы, фанатики или слепцы.

— Молчи, Иуда, я убью тебя собственными руками. — Жан выхватил оружие, но в ту же минуту из-за портьеры выскочил дюжий парень, тоже в форме национального гвардейца, и вместе с Толеном повалили машиниста на пол. В рот ему воткнули кляп, а руки крепко связали веревками.

— Я но хотел этого, Жан, но ты вынудил меня и моего друга, который был наготове, образумить тебя должным образом. Теперь лежи и не пытайся помешать нам оставить этот несчастный город до скорой Варфоломеевской ночи. Впрочем, расправа с гугенотами была лишь детской потасовкой по сравнению с тем, что ожидает вас, коммунаров. Вспомни мои слова, когда будешь дрыгать ногами на виселице. Толен никогда не был мечтателем. Я не святой, а реалист, и даже если, чем черт не шутит, стану когда-нибудь большим человеком, заявлю, что был, есть и буду честным республиканцем.

Толен выкурил одну за другой две сигары.

— Но надо думать не сердцем, а разумом. Это закон в политике. Коммунистический Париж одинок, и он обречен на гибель.

Заметив, что Сток пытается освободиться от веревок и кляпа, Толен проверил узлы и сказал с шутливым сожалением:

— Жаль, что я вынужден говорить один, а не с тобой. Не таращи глаза! Утром кто-нибудь тебя развяжет, и ты сможешь поднять тревогу, сообщить в Комитет бдительности и в Коммуну. Я буду уже в Версале. Там мог бы быть и ты, если бы проклятое Международное Товарищество не внушило тебе дурацкие идеи пролетарской солидарности и прочие вредные бредни, от которых я уже вылечился. Прощай, Жан Сток. Твой отец может гордиться тобой, ты такой же безрассудный, как и он. Скоро вы встретитесь на том свете, оба с разбитыми черепами.

Заперев дверь на ключ, Толен и его товарищ, не произнесший ни одного слова, покинули душную маленькую комнату проститутки. Нинон также исчезла с ними в тот же вечер.

С большим трудом поздней ночью Стоку удалось выплюнуть кляп, разгрызть веревки и, разбив окно, выбраться из безлюдной квартиры. Толена в Париже уже не было. А вскоре стало известно, что он, изменив Коммуне, перешел на сторону версальского правительства.

Сток долго не мог опомниться после случая с Толеном. Трусость и подлый расчет привели чеканщика в лагерь врагов. Как в личном, так и в общественном человек познается в минуты опасности. Толен подло предал революцию и в момент испытания примкнул к версальскому сборищу реакционеров, деятельность которого была направлена на подавление революции. Еще до получения резолюции Федерального совета Парижских секций Интернационала, на основании сообщений лондонских газет о предательстве Толена, Генеральный совет в Лондоне публично заклеймил его позором и заочно исключил из рядов Международного Товарищества Рабочих.

В том, что Коммуна победит, Сток не сомневался. Разве не были идеи и принципы, ею провозглашенные, разумными и светлыми, несущими благо, проникнутыми самой высокой человечностью. Кто может опровергнуть истину? В числе друзей машиниста в его батальоне было немало масонов, которые поддерживали начинания правительства тружеников. Они говорили:

— Мы пришли к вам, чтобы вместе строить разрушенный некогда злом великий храм Соломонов, без которого нет божия царства. Это храм добра и мудрости. Называйте его коммунизмом или как хотите, ваше дело, ибо от прозвища не меняется сущность.

Франция напоминала кратер действующего вулкана. Все, кто стремился построить новый мир на одном маленьком клочке земли, среди бешеной, разбушевавшейся стихии, записывались в Национальную гвардию.

Чего только не могут люди, охваченные единым стремлением! Несмотря на страшную угрозу — войну, город, объявивший власть трудового народа, зашевелился, загудел, ожил и десятками, сотнями, тысячами рук стал действовать, отстраиваться, принаряжаться.


Елизавета Дмитриева, чья романтическая, жаждущая прекрасного душа, нашла в революционном Париже осуществленным свой идеал — истинное братство, любовь, бесстрашие, освобожденную и высоко парящую мысль, жила только одним — революцией. Такими были в то время и все коммунары Парижа. Возвышенность и чистота их устремлений мешали им иногда видеть предательство, низость, проникавшие извне. Они доверились Клюзере, другу Бакунина, личному врагу Дмитриевой, которая еще в Женеве заподозрила в нем человека, способного на измену и подлость. Среди руководителей Коммуны оказался шпион Тьера: сын богатого мануфактуриста Барраль де Монто, втершийся в доверие революционеров, зорко следил за деятельностью представителей Интернационала в Париже. В одном из своих донесений он сообщал: «Дмитриева управляла Комитетом женщин, имевшим в каждом округе могущественное бюро, основанное под предлогом ухода за ранеными… Комитет под руководством Дмитриевой работал только для Интернационала. Все документы его клубов имели заголовок «Всемирная республика». Различные социалистические клубы были, по существу, клубами Интернационала».

В апреле в официальной газете — органе Парижской коммуны — неоднократно публиковались письма в Исполнительную комиссию от имени Центрального комитета гражданок, и в числе подписавшихся неизменно находилось имя Дмитриевой. Женский Центральный комитет просил об организации регулярных отрядов для обслуживания походных госпиталей, готовых в минуты крайней опасности строить баррикады, сражаться на них до победы или смерти.

Версальцы продолжали сжимать кольцо вокруг Коммуны. Парижане оставались верны себе, опасность не лишала их бодрости и способности веселиться. Нередко на улицах и площадях, в клубах устраивались импровизированные балы, пелись песни и народ лихо плясал при свете факелов под звуки случайного оркестра.

Театры были всегда переполнены, и никогда артисты не слышали более пылких, искренних изъявлений восторга и столь оглушающих аплодисментов.

В парижской газете «Папаша Дюшен» особенно часто появлялись злободневные стихи, и тут же они перекладывались кем-либо на музыку. Особенным успехом у коммунаров пользовалась песенка о девушках-бойцах.

Так изящны и столько в них склада,

Что любая годна для парада.

Это лучший во Франции полк,

Пусть возьмут это тьеровцы в толк.

Ну и храбры же наши девчонки!

Носят все, как одна, амазонки.

На версальцев, сплотясь в батальон,

Льют свинцовый горячий бульон.

А гибель неумолимо двигалась к отчаянно сопротивлявшейся столице. В самом начале апреля пал друг Стока — генерал Коммуны, член Интернационала Эмиль Дюваль. Его смерть была одной из первых трагических страниц летописи великих дней пролетарской революции. Кто не знал после 18 марта в Париже молодого потомственного пролетария. Он был одним из руководителей восстания, военным комендантом и делегатом при префектуре полиции. Дни и ночи не покидал он своего поста, и крохотная его жена с лицом озорного ребенка, с рыжей челочкой, спускавшейся к бровям, как некогда в тюрьмы, приносила ему трижды в день скромную еду, чтобы, как она, смеясь, говорила, он не умер, позабыв о хлебе и воде.

В конце марта литейщик Эмиль Дюваль был назначен генералом, одним из трех командующих вооруженными силами революционного Парижа. Дюваль был весьма сметлив, умен и, главное, никогда не знал чувства страха. Новое звание он носил с достоинством и не щадил себя. Во время похода на Версаль Дюваль командовал одной из колонн, был взят в плен и вместе с двумя другими офицерами Коммуны приговорен к смерти.

Этот храбрый воин никогда не винил в своих промахах никого, кроме себя самого. Схваченный врагами, обезоруженный, избитый, он думал о том, что расплачивается за неумение предусмотреть опасность и командовать. Эта мысль так мучила его, что он не замечал короткой дороги, которая вела его к месту казни. Он старался принять смерть мужественно и поддержать своим примером батальонных командиров, ведомых с ним вместе на расстрел. Пленников подвели к стене крестьянского дома, на фасаде которого висела вывеска «Дюваль-садовник».

Это странное совпадение, подумал смертник и попытался улыбнуться.

«Мы тоже ведь были садовниками, да только не пришлось дожить до той поры, когда семена паши дадут всходы», — мелькнуло в сознании Дюваля. Он почувствовал приступ страшного отчаяния от того, как бессмыслен его конец. Не увидеть победы Коммуны, умереть у порога…

Понимая бесцельность сопротивления под дулами десятка наведенных ружей, три пленных борца покорно сбросили мундиры и прижались к холодным камням дома в поисках последней опоры.

— Да здравствует Коммуна! — воскликнули они.

Раздался залп, и коммунары упали мертвыми на сочную апрельскую землю.

Полное спокойствие и высокое человеческое достоинство казнимых произвели сильнейшее впечатление на карателей. Растерянные, безмолвные, они поспешно покинули место расправы.

Как только трагическое известие о гибели смелого командира дошло до Парижа, Коммуна постановила переименовать Итальянскую площадь в площадь Дюваля.

Во имя победы Коммуны пал Гюстав Флуранс. Он командовал 20-м легионом Национальной гвардии и участвовал в Военной комиссии. О подробностях последних часов его жизни возникли разноречивые слухи. Маркс, которого, как и всю его семью, глубоко поразила гибель молодого, многогранного, талантливого ученого, тщательно выяснил, сверяя события каждого дня Коммуны, как был убит Флуранс. Из десятков разрозненных рассказов, фактов и упоминаний в различных газетах он со свойственной ему редкой прозорливостью воссоздал всю картину гибели замечательного коммунара. Не так мечтал умереть Гюстав Флуранс, отважно боровшийся в Польше, Греции и на баррикадах Парижа.

«Флуранс, — сообщал Маркс, — отрезанный от своего корпуса, находился в одном доме в Шату, в сопровождении лишь двух или трех товарищей; он ждал чего-то, должно быть, того, что называется переменой военного счастья… Он ждал… Начальник пожарной команды — колбасник, как говорят, узнает его и доносит на него властям. Являются жандармы. Дом окружен. Флуранс пытается скрыться от убийц: он хочет жить, чтобы сражаться. Но штыки обшаривают все углы. Его выводят, замученного, окровавленного, на порог двери, где донесший на него предатель удостоверяет его личность. Беззащитный, безоружный, побежденный, он становится пленником. Его держат за руки. Пьяный жандарм поднимает саблю и рассекает ему череп. Флуранс падает! На другой день газеты сообщили, что Флуранс выстрелил в своего врага из револьвера и что его убили потому, что он убил. Ложь! Убийство было совершено в трактире. От трактирщика потребовали подписать протокол, в котором утверждалось, что Флуранс стрелял, таким образом хотели снять вину с мерзавца, нанесшего удар саблей. Трактирщик, простой, честный человек, отказался дать свою подпись. Он знал, что тут произошло убийство. Его арестовали, и сейчас он в тюрьме. Верно ли это? Вчера утром пытались запугать и его жену, но и она в свою очередь отказалась быть соучастницей в этом злодеянии».

Отчаянию Женнихен, когда она узнала о страшной смерти своего друга, не было границ. Она делилась своей скорбью в письмах к Людвигу и Гертруде Кугельман. В течение одной недели она писала им дважды:

«Я не в состоянии передать Вам, в каком волнении, страхе и отчаянии весь наш дом. Подобного мы не переживали со времени июньской битвы. Я очень опасаюсь, что движение Коммуны, первый светлый луч в этом мраке, теперь погибло и вместе с ним погибли все наши лучшие, самые верные друзья. Прежде всего нас глубоко потрясла смерть Гюстава Флуранса. Он был нашим личным другом…»

Позже она сообщала: «Мои дорогие друзья! Я должна признаться, что у меня не было достаточной энергии для писания писем: меня покинуло мужество. Я не могу сидеть на месте в то время, как храбрейших и лучших уничтожают по приказу этого кровожадного клоуна Тьера, которому, со всеми его ордами профессиональных убийц из-за угла, никогда не удалось бы победить непокорных парижских граждан, если бы он не нашел помощи у своих прусских союзников, вдобавок чванящихся своей полицейской ролью. Сама лондонская пресса, верная своей достойной миссии, сделавшая все для того, чтобы забросать грязью пролетариев Парижа, должна в настоящее время признать, что никогда еще люди не сражались во имя принципа более храбро и отважно… Большое число наших друзей принимает участие в Коммуне. Некоторые уже пали жертвами версальских палачей. Недавно был убит Гюстав Флуранс. Он пал не во время битвы, как об этом сообщает пресса: дом, в котором помещалась его штаб-квартира, был указан жандармам шпионом и был окружен, а сам Флуранс был убит».

В эти дни Женнихен твердо решила отправиться во Францию, где были в это время также и Лафарги.

Париж, не щадя себя, отражал натиск врагов. По улицам к линии фронта в форт Исси, в Нейи двигались артиллерийские повозки, отправлялись один за другим батальоны. Знаменосцы несли впереди воинов красные стяги. Оркестр почти без отдыха исполнял «Марсельезу» или полюбившуюся коммунарам мелодичную «Песнь прощания». С ружьями Шаспо на плече безмолвно шли люди разных возрастов, улыбающиеся безусые юноши и сосредоточенные бородатые старцы. В воинских рядах, в таких же мужских костюмах, бодро шагали санитарки с отличительными нарукавными повязками и небольшими жестяными котелками и флягами, прикрепленными к широким опоясывающим ремням. Рядом с матерями, держась за их шинели, нередко бежали вприпрыжку малыши, которых не с кем было оставить дома.


Имя Дмитриевой, этой таинственной русской, было окружено легендой. Ее считали то актрисой, прекрасной и неустрашимой, как знаменитая Клара Лакомб; то блестящей куртизанкой из народа, подобно прославленной Теруань де Мерикур, ведшей на приступ королевского Версаля в 1789 году толпы санкюлоток; то загадочной восточной княжной. Никто не знал ее прошлого и подлинного имени. Она появлялась повсюду: на заседании, посвященном устройству народных школ, вместе с любимицей Парижа Луизой Мишель; на трибуне клуба, с неистовой Аделаидой Валантен, работницей, которая, сражаясь на баррикадах, убила своего возлюбленного, когда тот проявил трусость; на поле боя она то сестра милосердия, то командир женских революционных отрядов. Русская коммунарка, даже раненная, но покинула своего поста.

В длинном суконном платье, опоясанная широким кожаным ремнем, на котором сбоку висел револьвер, Дмитриева казалась особенно статной. Теплый алый шарф и тирольская высокая фетровая шляпа с красной кокардой довершали романтический облик двадцатилетней руководительницы парижских коммунарок.

Двадцать четвертого апреля 1871 года Дмитриева писала в Лондон, в письме Марксу и Генеральному совету Интернационала:

«По почте писать невозможно, всякая связь прервана, все попадает в руки версальцев. Серрайе, только что избранный в Коммуну и чувствующий себя хорошо, переправил в Сен-Дени семь писем, но в Лондоне они, по-видимому, не получены… Парижское население (известная часть его) героически сражается, но мы никогда не думали, что окажемся настолько изолированными. Тем не менее мы до сих пор сохранили все наши позиции. Домбровский сражается хорошо, и Париж действительно революционно настроен… Вы ведь знаете, что я пессимистка и вижу все в мрачном свете, — поэтому я приготовилась к тому, чтобы умереть в один из ближайших дней на баррикадах. Ожидается общее наступление — я лично думаю, что все зависит от случая.

Я очень больна, у меня бронхит и лихорадка. Я много работаю, мы поднимаем всех женщин Парижа. Мы учредили во всех районах, в самих помещениях мэрий, женские комитеты и, кроме того, Центральный комитет. Все для того, чтобы основать Союз женщин для защиты Парижа и помощи раненым. Мы устанавливаем связь с правительством, и я надеюсь, что дело наладится. Но сколько потеряно времени и сколько труда мне это стоило. Приходится выступать каждый вечер, много писать, и моя болезнь все усиливается. Если Коммуна победит, то наша организация из политической превратится в социальную, и мы образуем секции Интернационала. Эта идея имеет большой успех. Вообще, интернациональная пропаганда, которую я веду с целью показать, что все страны, в том числе и Германия, находятся накануне социальной революции, — эта пропаганда очень хорошо воспринимается женщинами. Наши собрания посещают от трех до четырех тысяч женщин. Несчастье в том, что я больна и меня некому заменить.

Дела Коммуны идут хорошо, но вначале было совершено много ошибок. 15–20 дней назад был избран Клюзере, несмотря на всю нашу агитацию против него. Теперь Малон рвет на себе волосы, что не послушался меня…

К крестьянам но обратились вовремя с манифестом; мне кажется, что он вообще не был составлен, несмотря; на мои и Жаклара настояния. Центральный комитет не сразу сдал свои полномочия, были всякие истории, которые ослабили партию. Но с тех пор организация окрепла. На мой взгляд, делается все, что только возможно. Я не могу говорить об этом более подробно потому, что боюсь, как бы прекрасные глаза г. Тьера не заглянули в это письмо, — ведь еще вопрос, попадет ли благополучно в Лондон податель этих строк, швейцарец, редактор из Базеля, который привез мне вести от Утина.

Я сижу без гроша. Если Вы получили мои деньги, постарайтесь их с кем-нибудь переслать, но только не на почте, иначе они не дойдут. Как Вы поживаете? Я всегда вспоминаю о вас всех в свободное время, которого у меня, впрочем, очено мало… Что поделывает Женни?

Если бы положение Парижа не было таким критическим, я очень хотела бы, чтобы Женни была здесь — здесь так много дела».

Письмо это произвело сильное впечатление на всех обитателей Модена-вилла. 10 мая две дочери Маркса, Женнихен и Элеонора, с первых дней Коммуны рвавшиеся на континент, выехали во Францию.


В мае 1871 года силы народного сопротивления были подорваны. Шли кровопролитные бои. Парижские пролетарии проявляли чудеса отваги и умирали как герои. Трупы лежали на площадях, во дворах, на тротуарах. Вода в Сене покраснела от человеческой крови. Тяжело больной в это время Маркс вместо с Энгельсом неотрывно следили за каждым этапом борьбы французских рабочих.

Оба они поддерживали связь с оцепленным городом, находившимся в кольце врагов, через знакомого купца, который, пренебрегая опасностью и рискуя жизнью, ездил многократно по делам из Лондона в Париж.

Многое успела сделать Коммуна для народа. Она дала возможность трудящимся участвовать в управлении государством, приняла декрет о восьмичасовом рабочем дне, провозгласила принцип всеобщего бесплатного обучения, создала рабочие кооперативные товарищества, признала полноправными незаконнорожденных детей, увеличила заработную плату, равно как для мужчин, так и для женщин.

Но Коммуна и Центральный комитет были ослаблены доверчивостью. Счастливый человек порой бывает беззащитен. А трудовой люд столицы был опьянен радостью, полон радужных надежд и прекраснейших намерений. Желая сделать наибольшее количество людей счастливыми, коммунары забывали о том, что именно это ожесточало против них многочисленных врагов. Стремясь предотвратить кровопролитие, Коммуна не хотела первой начинать гражданскую войну. Одной из роковых ошибок наряду с другими было непротиводействие уходу из столицы всех регулярных воинских частей в Версаль.

Охваченные великим вдохновенным порывом, не замечая лишений и пушечных жерл, обращенных на них, парижские рабочие, ремесленники, интеллигенты создавали невиданные до сих пор общественные отношения. Они открывали бесплатные курсы и школы для детей и взрослых, детские сады и ясли, больницы, клубы, отделили церковь от государства. Коммуна стала правительством рабочего класса. При ней могло совершиться полное освобождение труда. К несчастью, в Коммуне не было единой ведущей рабочей партии. Прудонисты, анархисты, новоякобинцы, бланкисты, члены масонских лож вносили в деятельность Коммуны немало путаницы и конфликтов.

Не выступив своевременно на Версаль, войско коммунаров дало возможность контрреволюционерам подготовить широкое наступление. Бисмарк передал Тьеру сто тысяч французских военнопленных, преимущественно из крестьян, которые были тотчас же брошены на Париж. Началась смертельная баррикадная война внутри города, куда 22 мая вторглись версальцы. С этого часа уже не умолкала канонада, не потухало зарево вспыхивавших пожаров.

Все, кто испил из чистого родника подлинной свободы и величайших надежд, не раздумывая, бросились защищать Коммуну. Баррикады Парижа объединили в эти дни тех, кто видел свое счастье в служении народу. Вместе с парижанами отстаивали Коммуну польские офицеры-повстанцы Врублевский, Домбровский, русские Петр Лавров, Дмитриева и Корвнн-Круковская, венгр Лео Франкель и многие другие люди разных национальностей. Их были тысячи.

Женщины и подростки сражались рядом с мужчинами. Жизнь без Коммуны не имела для них смысла, как бытие без солнца. Коммуна была их матерью и детищем. Их казнили безвинно за то, что они творили только добро, несущее людям счастье. А когда человек знает, что гибнет, не совершив ничего постыдного, к нему, как последнее ободряющее милосердие, приходит высшее духовное самосознание, и ему более не хочется оставаться в мире, где совершаются столь тяжкие преступления. Смерть становится желанным другом, сулящим полную свободу. Неисчерпаемы сокровища чистой совести. Они делают людей неуязвимыми для страха.

Коммуна была обречена. В недолгие дни своего существования она почти что ощупью, впервые в человеческой истории, попыталась осуществить новую форму государства — диктатуру пролетариата, разрушила паразитический, полицейско-бюрократический государственный аппарат. Но ей суждено было изойти кровью и погибнуть. Для победы социальной революции страна еще не созрела. Коммунары не успели привлечь к себе симпатии крестьянства, они были окружены кольцом внутренних и иноземных врагов. Против них выступили все имущие классы мира. Коммуна горела, как костер в степи.

Жена Маркса, тяжело страдавшая вместе со всеми близкими в эти трагические дни судорожной борьбы обреченных коммунаров, писала Кугельману после отъезда дочерей во Францию:


«Дорогой доктор!.. Вы не можете себе представить, как много пережили мой муж, мои девочки и мы все из-за французских событий. Сперва страшная война, затем еще более ужасная вторая осада Парижа. Смерть Флуранса, храбрейшего из храбрых, глубоко потрясла нас всех, и вот теперь отчаянная борьба Коммуны, в которой принимают участие все наши самые старые и лучшие друзья. Недостаточное военное руководство, вполне естественное недоверие по отношению ко всему, что является «военным», навязчивое вмешательство журналистов и героев фразы… неизбежные вследствие этого раздоры, нерешительность и противоречивые действия — все эти бедствия, неизбежные в столь молодом и отважном движении, были бы, наверное, преодолены ядром крепких, способных на самопожертвование, сознательных рабочих, но теперь, я думаю, потеряна всякая надежда, так как Бисмарк, заставляющий платить себе немецкими деньгами, выдает французским канальям из «партии порядка», каждый из которых в отдельности олицетворяет какое-нибудь подлое уголовное преступление, не только военнопленных, по и все крепостные сооружения. Мы стоим накануне второй июньской бойни… Как только Мавр закончит свой манифест для Интернационала, он Вам напишет.

Ваша Женни Маркс».

Хотя Маркс и Энгельс во время осады Парижа прусской армией опасались неожиданного восстания революционных рабочих столицы, справедливо предвидя неизбежность его поражения в условиях окружения города иноземными захватчиками, тем не менее, как только разразилась революция, они сразу же восприняли Парижскую коммуну как свое кровное дело, как духовное детище Интернационала.

Маркс включился в борьбу Коммуны со всей свойственной ему страстностью. Он написал сотни писем деятелям рабочего движения разных стран, обращая их внимание на историческое значение Коммуны, и сделал все возможное, чтобы установить связь с осажденными в Париже. Напряженно следил он за развитием событий во Франции и сразу же в полной мере оценил героизм рабочих Парижа.

«Какая гибкость, какая историческая инициатива, какая способность к самопожертвованию у этих парижан! После шестимесячного голода и разорения, вызванного гораздо более внутренней изменой, чем внешним врагом, они восстают под прусскими штыками, как будто бы враг не стоял еще у ворот Парижа! История не знает другого примера подобного героизма! Если они окажутся побежденными, виной будет не что иное, как их «великодушие». Надо было сейчас же идти на Версаль, как только Винуа, а вслед за ним и реакционная часть самой парижской Национальной Гвардии бежала из Парижа. Момент был упущен из-за совестливости. Не хотели начинать гражданской войны, как будто бы чудовищный выродок Тьер не начал ее уже своей попыткой обезоружить Париж!.. Как бы там ни было, теперешнее парижское восстание, — если оно даже будет подавлено волками, свиньями и подлыми псами старого общества, — является славнейшим подвигом нашей партии со времени парижского июньского восстания. Пусть сравнят с этими парижанами, готовыми штурмовать небо, холопов германо-прусской Священной Римской империи с ее допотопными маскарадами, отдающими запахом казармы, церкви, юнкерства, а больше всего филистерства».

Члены Интернационала в Париже были храбрейшими борцами Коммуны. Бланкисты и часть прудонистов не считали себя последователями Интернационала. Однако и они отчаянно дрались на баррикадах рабочего Парижа. Вся реакционная печать заявляла, что гражданская война во Франции вспыхнула по воле Генерального совета. Возникновение Парижской коммуны рассматривалось буржуазией как осуществление замысла Маркса и его сторонников. Хотя Интернационал не призывал рабочих Парижа к восстанию, Маркс считал Парижскую коммуну плотью от плоти Интернационала. Он поддерживал связь о интернационалистами в Париже и оказывал им всевозможную помощь советами, насколько это позволяли сложившиеся обстоятельства.

В самом конце марта член совета Парижской коммуны Лео Франкель писал Марксу:

«…Если нам удастся осуществить коренное преобразование социальных отношений, то революция 18 марта останется в истории как наиболее плодотворный из всех бывших до сих пор переворотов (и в то же время она лишит почвы все будущие революции, так как в социальной области уже нечего будет более добиваться…).

В связи с этим Ваше мнение о социальных реформах, которые надо провести в жизнь, будет чрезвычайно ценно для членов нашей комиссии.

Я прошу Вас, многоуважаемый гражданин, в интересах нашего великого дела, как можно скорее ответить мне. Простите мою настойчивость, но необходима спешность, так как прежде всего надо заложить фундамент социальной республики».

Маркс тотчас же ответил.

Несколько позже Франкель снова обратился к Марксу:

«Я был бы очень рад, если бы Вы согласились как-нибудь помочь мне советом, ибо я теперь, можно сказать, один и несу ответственность за все реформы, которые я хочу провести в Департаменте общественных работ. Уже из нескольких строк Вашего последнего письма явствует, что Вы сделаете все возможное, чтобы разъяснить всем народам, всем рабочим, и в особенности немецким, что Парижская коммуна не имеет ничего общего со старой германской общиной. Этим вы окажете, во всяком случае, большую услугу нашему делу».

Переписка Маркса с Лео Франкелем и другими членами Коммуны не прекращалась даже в самые трагические дни боев. Марксу, однако, были совершенно чужды всякие диктаторские устремления, и он считал невозможным давать какие-либо прямые предписания участникам парижских событий.

С первых дней провозглашения Парижской коммуны Маркс тщательно собирал и изучал все сведения о ее деятельности: сообщения французских, английских и немецких газет, информацию в письмах из Парижа, документы о членах правительства Тьера. 18 апреля 1871 года на заседании Генерального совета Маркс предложил выпустить воззвание ко всем членам Интернационала относительно «общей тенденции борьбы» во Франции. Маркс работал над этим документом в течение целого месяца. Сначала им были написаны первый и второй наброски «Гражданской войны во Франции», после чего он приступил к составлению окончательного текста воззвания.

В мае Маркс послал двум руководителям Коммуны — Франкелю и Варлену, — как всегда, через поверенного немецкого купца, чрезвычайно важное письмо. Обычно он старался передавать в Париж свои сообщения и советы устно, так как проникновение в осажденный город было сопряжено с большой опасностью. На этот раз, ввиду чрезвычайной важности, ему пришлось писать:

«Коммуна тратит, по-моему, слишком много времени на мелочи и личные счеты. По-видимому, наряду с влиянием рабочих, есть и другие влияния. Однако это не имело бы еще значения, если бы вам удалось наверстать потерянное время.

Совершенно необходимо, чтобы вы поторопились с тем, что считаете нужным сделать за пределами Парижа, в Англии и в других странах. Пруссаки не передадут фортов в руки версальцев, но после заключения окончательного мира (26 мая) помогут правительству окружить Париж своими жандармами.

Так как Тьер и компания в своем договоре, заключенном Пуйэ-Кертье, выговорили себе, как вы знаете, огромную взятку, то они отказались от предложенной Бисмарком помощи немецких банкиров, — иначе они лишились бы своей взятки. Так как предварительным условием осуществления их договора было покорение Парижа, то они просили Бисмарка отсрочить уплату первого взноса до занятия Парижа; Бисмарк принял это условие. И так как Пруссия сама сильно нуждается в этих деньгах, то она предоставит версальцам всевозможные облегчения, чтобы ускорить взятие Парижа. Поэтому будьте настороже!»

Такие сугубо тайные сведения о секретных переговорах и соглашениях Бисмарка с версальскими изменниками Карлу Марксу сообщал Иоганн Микель.

«Я получил… информацию от правой руки Бисмарка, — писал Маркс о днях Парижской коммуны, — человека, прежде (от 1848 до 1853 г.) принадлежавшего к тайному обществу, руководителем которого был я. Этот человек знает, что у меня еще хранятся все отчеты, которые он посылал мне из Германии и о Германии. Он всецело зависит от моей скромности. Отсюда его постоянные старания доказать мне свои добрые намерения. Это — тот же самый человек, который, как я Вам говорил, предупредил меня, что Бисмарк решил меня арестовать, если я в этом году снова приеду к Кугельману в Ганновер.

Если бы Коммуна послушалась моих предостережений! Я советовал ее членам укрепить северную сторону Монмартра — прусскую сторону, и у них было еще время это сделать; я предсказал им, что иначе они окажутся в ловушке; я разоблачил им Пиа, Груссе и Везинье; я требовал, чтобы они немедленно прислали в Лондон все бумаги, компрометирующие членов правительства национальной обороны, чтобы таким образом до известной степени сдерживать неистовства врагов Коммуны, — тогда план версальцев был бы отчасти расстроен».

С первого дня существования Парижской коммуны ни рабочие, ни Центральный комитет Национальной гвардии не были теоретически подготовлены к строительству новой власти, они самим ходом борьбы оказались поставленными перед необходимостью разрушить старую государственную машину, служившую для угнетения народа, и приступить к строительству общества нового типа. Это историческое дело парижский пролетариат осуществлял с первого же момента начавшейся гражданской войны. Закладывая основы нового государства, он разрушил рычаги буржуазной власти: министерства, армию, полицию.

Большинство членов Коммуны состояло или из рабочих» или из их признанных представителей. Там были пролетарии — социалисты, интернационалисты, и более тридцати членов секции Первого Интернационала. Но рядом с ними находились люди, принадлежавшие к самым различным течениям. Случайные попутчики Парижской коммуны из числа патриотически настроенных буржуазных республиканцев отделились от Коммуны, как только выявилась ее пролетарская сущность.

В партийном отношении Парижская коммуна не была однородной. Она делилась на «меньшинство» и «большинство». К «меньшинству» принадлежали правые прудонисты, отрицавшие необходимость политической борьбы и диктатуры пролетариата, и левые прудонисты-коллективисты, признававшие политическую борьбу и высказывавшиеся за общественную собственность на средства производства. «Большинство» состояло из мелкобуржуазных демократов — «новых якобинцев», стоявших за сохранение мелкой собственности и за «ограничение» крупного капитала; бланкистов, не понимавших значения социально-экономической перестройки и стоявших за революционную диктатуру небольшой группы революционеров. Между «большинством» и «меньшинством» велась острая борьба по всем политическим вопросам, достигнувшая предела в середине мая, когда «меньшинство» вступило было на путь раскола. К чести и славе Коммуны, пролетарии-социалисты завоевали в ней главенство. Они провели через ассамблею Коммуны целый ряд вошедших в историю экономических и социальных мер. Великим социальным мероприятием Коммуны, указывал Маркс, было ее собственное существование, ее работа. По его словам, Коммуна была правительством рабочего класса.

Прежде всего Парижская коммуна приступила к замене учреждений, служивших угнетению народа. Она стремилась создать единство нации — рабочих и всех трудящихся — посредством уничтожения государственной власти, отстаивающей привилегии меньшинства в ущерб интересам народа. Взамен старого буржуазного аппарата, сломанного в ходе революции, был создан новый. В итого государственного строительства Парижской коммуны были заложены начала пролетарской демократии. Для руководства всеми делами Парижской коммуны было создано десять комиссий: исполнительная, военная, внешних сношений, юстиции, финансов, внутренних дел и общественной безопасности, труда, просвещения, продовольствия, общественных служб. Во главе комиссий и сменивших их с 20 апреля делегаций стояли руководители, избиравшиеся Парижской коммуной. 1 мая, в связи с ухудшением положения на фронте, ассамблея Парижской коммуны образовала Комитет общественного спасения, наделенный широкими полномочиями.

Политическая власть пролетариата послужила для него средством разрушения общественного строя, покоившегося на частной собственности на средства производства и на эксплуатации рабочих капиталистами. Парижская коммуна за семьдесят два дня своего существования издала ряд декретов об охране труда рабочих и служащих и, в частности, запретила ночную работу в пекарнях, отменила систему штрафов, провела регистрацию брошенных или приостановленных своими владельцами фабрик, заводов и мастерских и передала их товариществам рабочих для возобновления производства; бывшим владельцам предоставлялось право на получение вознаграждения в размере, определенном особыми посредническими комиссиями. Был установлен государственный и рабочий контроль.

Коммунары попытались привлечь на свою сторону французское крестьянство. По из-за недооценки как «меньшинством», так и «большинством» значения рабоче-крестьянского союза и в силу других причин не смогли этого добиться.

С самого начала ошибочно приняв тактику обороны, Парижская коммуна в дальнейшем также не использовала своих возможностей для разгрома сил контрреволюции, которые возглавил Тьер. Несмотря на то что первые вооруженные столкновения с версальцами начались уже 2 апреля, рабочая власть обращала слишком мало внимания на военную подготовку. Вооруженные силы Парижской коммуны были плохо организованы, не располагали достаточным количеством оружия, в то время как на складах Парижа лежали нетронутыми двести восемьдесят пять тысяч ружей.


Май принес с собой агонию Парижской коммуны.

Многообразно человеческое отчаяние. Иногда оно подобно параличу и сковывает волю, затемняет мысли, иногда граничит со страхом и трусостью, толкает к безрассудству, заставляет метаться в поисках спасения, лишает человеческого достоинства, бросает на землю, уподобляет червям. Есть отчаяние недвижимое, каменное либо размягчающее, слезливое, унылое, жалкое. Отчаяние коммунаров было действенным и гордым. Оно рождало героев. Отныне смерть не пугала более. Если нельзя было жить при Коммуне, оставалось только подороже отдать свою жизнь в борьбе.

Парижские пролетарии, как никто, владели искусством сражаться и умирать достойно. На протяжении восьмидесяти лет они неоднократно дрались на революционных баррикадах. Из поколения в поколение передавались драгоценные были об упорной борьбе за свободу. Отцы и деды коммунаров, презрев смерть, обагряли не раз своей кровью родную землю. Умирая, они оставались непобедимыми. За них поднимались на бой новые полчища мстителей-бойцов. Неописуема сила тех, кто готов умереть ради идеи. Они не знают поражения. Многие разновидности отступничества, вероломства и подлости порождены страхом перед небытием. Коммунары были освобождены от всего этого.

Катрина была санитаркой 101-го батальона 2-й армии, занимавшей южные форты, которой командовал Врублевский. С тех пор как золотоволосая швея покинула мастерскую на улице Варенн и отдалась делу Коммуны, характер ее заметно изменился. Она перестала дичиться людей и замыкаться в себе. Катрина пыталась нарочитой развязностью замаскировать застенчивость, но так и не смогла избавиться от огненной вспышки на щеках даже при взгляде постороннего человека. Катрина любила Валерия Врублевского, и стоило ему появиться в расположении войск, где она перевязывала раненых перед отправ-кой в госпиталь, как девушка, краснея до корней своих нежных волос, бежала ему навстречу.

Врублевский, один из лучших, старательнейших и преданнейших офицеров Коммуны, уступал в знании военного дела лишь своему соотечественнику, командующему войсками, Ярославу Домбровскому, который учился в кадетском корпусе в Петербурге, затем в военном училище и в чине поручика был направлен в Академию Генерального штаба, которую блестяще окончил. Домбровский стал наиболее видным военачальником среди нескольких сотен поляков — участников Парижской коммуны.

Вступление Домбровского и Врублевского в ряды защитников пролетарского Парижа произвело большое впечатление на их соотечественников. Около шестисот польских изгнанников, особенно из «Демократического объединения», близкого к парижской ветви Международного Товарищества Рабочих, и «Общества военного заговора» — левой польской военноконспиративной группы — примкнуло к коммунарам. Валерий Врублевский с небольшими воинскими подвластными ому силами прославился героическими подвигами. Он умел воодушевлять солдат и служить им примером неустрашимости и бодрости. В минуты опасности его самообладание, находчивость и твердость действовали гипнотически на окружающих и вселяли в них уверенность и отвагу.

Когда Врублевского назначили генералом, он решительно отказался от жалованья, соответствовавшего этому высокому чину, и взял только коня. С детства Валерий был отличным наездником. Точно так же он отверг предложение поселиться в Елисейском дворце.

— Место генерала — только среди солдат, — ответил Врублевский. Он жил как простой воин. Федераты, как иногда называли национальных гвардейцев парижские рабочие, высоко ценили эти черты в польском революционере. Он был искренне любим ими и пользовался большим влиянием.

Сто первый батальон Врублевского славился своей неустрашимостью и боеспособностью. С первых дней его сформирования там находилась в качество санитарки и бойца Катрина Сток. Ее нелегко было узнать в потрепанной от непрерывных походов военной форме. Она казалась подростком, надевшим шинель отца. Чтобы не было необходимости заплетать косу, Катрина коротко подстриглась. Ее полосы цвета приморского песка прямыми прядками падали к плечам из-под серой, надетой набекрень шапочки.

13 один из майских, особенно теплых и душистых, дней версальцы повели наступление на форт Ванв и ворвались в него. Поздно ночью в 101-й батальон приехал Врублевский с подкреплением. Штыковой атакой войска под его командованием выбили из форта версальцев. Катрина была легко ранена в бою, но наотрез отказалась уйти из части. Никто никогда не видел ее такой сердитой.

— Ишь какие нашлись умники, гонят меня из батальона. Если бы из-за такой царапины, как моя, все бросали фронт, то давно бы Тьер хозяйничал в Париже. Вот заставить бы мужчин рожать, тогда бы они знали, что такое боль и кровопотеря.

— Да ведь ты-то и сама этого не знаешь.

— Что же, разве я не женщина, не играла в куклы, не нянчила детей?

Вдруг Катрина почувствовала, как кровь бросилась ей в лицо, согрев шею и голову. Еще не видя, она ощутила сердцем приближение Врублевского. Он спешился и медленно шел по мягкой траве к штаб-квартире, на крыльцо которой происходила перебранка между девушкой и тремя офицерами. Впрочем, шумела только одна Катрина.

— Да, очевидно, Бальзак был прав, когда писал, что одним словом женщина может убить трех мужчин, — сказал Врублевский, весело поглядывая на крайне растерянных товарищей и пылающую от гнева санитарку с рукой на перевязи. — Что же тут, однако, происходит?

— Прошу вас, гражданин командующий, приказать, чтобы меня, пока я жива, никуда не отправляли из Сто первого батальона. Тем более что, независимо ни от чего, я не покину фронт.

— Ого, но ведь вы ранены?

— Это пустяк, у меня вполне цела левая рука, ноги, туловище, я могу пока что готовить бойцам пищу.

— Однако…

Но Катрина не дала Врублевскому продолжать.

— Никуда, понимаете, никуда я не уйду… — Девушка запнулась, но командующему показалось, что он услыхал ее шепот — буду там, где вы.

— Отступаю. Воевать с женщиной мне не приходилось, и, пожалуй, я не хотел бы и впредь. Что ж, до заживления раны помогайте батальонному каптенармусу.

В сумерки Врублевский отыскал Катрину в сенном сарае, где она проверяла мешки с зерном. Девушка нисколько не удивилась ого приходу.

— Я думал, что узнал ваш характер, когда недолго давал вам уроки грамматики, — сказал ей Валерий мягко, — но сейчас убедился, что ошибся. По правде говоря, я теряюсь в догадках, отчего вы, тихоня, не признаете дисциплины. Я оставил вас, чтобы избегнуть скандала. Женщина при войске всегда лишняя. Трудно представить на войне заранее, что может случиться, нужна поэтому выдержка и ясность духа, а вы этого вовсе не поняли.

— О-ла-ла, что же я, по-вашему, изнеженная барышня? Но разве вы потерпели бы такую в батальоне? Сосчитайте, скольких бойцов я вынесла из-под пуль, сколько ран перевязала. Многому вы учились, а вот главного не постигли.

— Чего же?

— Любви.

— Замолчи, Катрина. Не время. Все это придет к нам после победы.

— Но сердце не справляется о времени и месте, оно любит вас.

— Милая. Мы должны обождать, — растерянно твердил Врублевский.

— Нет, нет, любовь не помеха. Наоборот, счастливые люди самые добрые и смелые на земле.

Настал вечер, а Врублевский все еще ласкал светло-золотые волосы Катрины, лежавшей подле него на колючем старом сене.

— Как все здесь уродливо. Я хотел бы быть с тобой на зеленой поляне, поросшей цветами, подле тихо плещущегося пруда.

— Красиво там, где мы счастливы. Здесь прекрасно потому, что мы вместе и любим друг друга, — тихо сказала Катрина. — Сквозь дырявую крышу видны темные облака. Нет ничего величественнее неба. Когда я буду умирать, то последний взгляд брошу в небо. Скажи мне, Валерий, что такое смерть? Неужели после нашей смерти все будет, так же, как сейчас, только не будет нас. Меня не будет. Я говорю и не понимаю смысла сказанных слов. Как может не быть меня? Однако ведь были у меня и Жана родители. Они исчезли. Их нот.

— Не думай об этом. Мысль о смерти ослабляет, губит — это как бы начало ее. Гони прочь печальные думы. Мы должны с тобой жить и увидать победу Коммуны. Мы счастливы. Повторим за древним поэтом:

Сверкайте же, факелы,

Радостен путь наш. Ликуйте!

— Да, с тобой я счастлива, Валерий!

К середине мая положение на оборонительных фронтах вокруг Парижа значительно ухудшилось. Лиза не расставалась с Анной Жаклар. Они проводили дни и ночи в больницах, где под обстрелом перевязывали раненых, число которых возрастало с каждым часом.

В это время с риском для жизни к Анне Васильевне пробралась ее сестра Софья Ковалевская с мужем. Их встреча произошла в перевязочной. Над домом разрывались снаряды, и непрекращающийся гул заглушал голоса.

— Помоги мне скатать бинты, — сказала Анна, почти не удивившись внезапному появлению Софьи. В такие дни ничто не вызывает изумления, невозможное становится возможным.

Вскоре обе сестры, в белых глухих фартуках, разговаривали шепотом, перевязывая тяжелораненого. Жена Жаклара резко отвергла просьбу сестры бежать с ней из осажденного города. Ничего не добившись, обеспокоенные Ковалевские уехали в Берлин.

Лиза Красоцкая редко видела мужа, который почти не расставался с командующим войсками Ярославом Домбровским. Трудно было не привязаться всем сердцем к этому рыцарственному поляку с лицом исключительной духовной красоты. Лоб мыслителя, глаза вдохновенного поэта, тонкие черты лица, оттененные узкой бородкой и усами, — все было привлекательно в Домбровском и приводило на память образы великих ученых и писателей эпохи Возрождения.

В дни «кровавой недели» генерал Домбровский верхом на коне под градом пуль объезжал баррикады. В его бесстрашии скрывалось отчаяние. Он искал смерти, не желая встретить поражения.

На одной из баррикад он увидел Луизу Мишель в костюме национального гвардейца. Ничто не могло лишить бодрости и самообладания эту необыкновенную девушку. Она любила опасность и бой, как Жанна д’Арк, на которую была так похожа. Всюду кружила смерть. А Луиза, спокойно опершись на ружье, угощала пришедшую к ней с другой баррикады подругу горячим кофе. Обе они весело смеялись какой-то шутке. Увидев Домбровского, Луиза Мишель обратилась к нему со словами привета, но осеклась. Лицо полководца Коммуны было сумрачно, искажено гримасой горя.

— Мы погибли, — сказал он.

— Нет! — убежденно ответила ему коммунарка. — Нет!

Домбровский перегнулся с коня и протянул ей руку. Через несколько минут, неподалеку, он был смертельно ранен.

— Думайте только о спасении республики, — прошептал он соратникам и закрыл навсегда глаза.

Едва весть о гибели Домбровского разнеслась по Парижу, на Монмартре смолкли пушки. Это канониры и бойцы оставили свои посты, чтобы проститься с любимым командиром. Тело героя Коммуны принесли в ратушу, в ту самую голубым штофом обитую комнату, где обычно заседала Коммуна и столько раз горячо и убедительно выступал замечательный полководец, единственным недостатком которого была чрезмерная отвага. Вдали от родины поляк Домбровский отдал свою жизнь за первую пролетарскую революцию. Как и его друг Врублевский, он считал себя братом и защитником всех трудящихся мира.

Ночью при свете факелов тело Домбровского, обернутое в красное знамя, повезли на лафете к кладбищу Пер-Лашез. На площади Бастилии погребальный кортеж задержали национальные гвардейцы. Они положили погибшего героя у подножья Июльской колонны и под звуки барабанов, бивших поход, совершили обряд последнего прощания, бережно целуя величавый лоб своего генерала. Никто из них не скрывал своих слез.

Гибель Домбровского, которого, как сына, полюбил Сигизмунд Красоцкий, глубоко поразила старого повстанца. Лиза была так занята в госпитале, что не могла разделить с мужем его большую печаль.

В те же часы к кладбищу из разных улиц потянулись десятки других погребальных дрог. Никаких украшений, кроме красных знамен и черного крепа, не было на них. Впереди шли, отбивая похоронную дробь, барабанщики с траурными повязками. Позади играла музыка того легиона, к которому принадлежали павшие защитники Коммуны. Опустив ружья дулами вниз, провожали товарищей национальные гвардейцы. Их строгие лица и одежда были опалены порохом, бинты свидетельствовали о свежих ранах. За дрогами медленно шествовали вдовы, сироты, друзья, представители Коммуны, рабочие делегации округа. Все эти люди с детства знали, что революция означает борьбу не на жизнь, а на смерть. Их деды, такие же неимущие, умирали в годы первой революции, их отцы и матери сражались и гибли в 1830 и 1848 годах. Многие из них родились двадцать три года назад, когда по мостовым Парижа текла кровь борцов июньских баррикад.

Камни Парижа. Они слышали последние вздохи мучеников Коммуны, вобрали их кровь, служили нм опорой и ложем. Безмолвные и холодные, они были свидетелями той предельной жестокости, которая смягчает горечь смерти. Бесцветные немые стены, каменоломни, набережные Сены, плиты бульваров и улиц — суровые памятники революций, покрытые человеческой кровью безымянных героев, преисполненных жалостью и любовью к таким же несчастным, как они. То была последняя «кровавая неделя» Коммуны.


До самой франко-прусской войны Лафарг с женой и маленьким сыном Этьеном жили в Париже, в скромной квартирке на улице Шерш-Миди. Зять и дочь Маркса усиленно пропагандировали идеи марксизма во Франции. По крутой лестнице на верхний этаж в квартиру Лафаргов нередко поднимался, тяжело дыша, худенький, седой старик с узким строгим лицом аскета и неповторимыми по силе взгляда, глубоко запавшими колючими глазами. Это был любимец многих поколений французских революционеров, твердый, как каменные громады крепостных тюрем, где прошла большая часть его жизни, великий человеколюбец — Огюст Бланки.

Испытания и пытки не сломили воли великого ветерана революции, не убили в нем веры в конечную победу. Он не признавал осторожности. Чрезмерная отвага и порывистость иногда делали его неосмотрительным и вели к неудаче. Терпеливый в тюрьме, где он десятками лет ждал свободы, Бланки не хотел, вопреки подчас здравому смыслу, стратегическому расчету, откладывать ни на час поединка со своими врагами — французской буржуазией и ее правительством. Одно поражение его заговоров и восстаний следовало за другим. А он оставался все тем же храбрым до безумства, непреклонным до фанатизма и самоотверженным до самозабвения. Революционный бой стал его стихией. Всю жизнь он восставал не только против тирании, по и против самой могучей силы на земле, против Времени, не желая примириться с тем, что родился предтечей, а но вершителем победы трудящихся. И снова каменные своды тюрем на долгие годы смыкались над этим великим упрямцем и воителем.

Лафарг глубоко чтил не стареющего душой, несмотря на лютые испытания, революционера, которого Марко называл головой и сердцем рабочей Франции, а его сторонников — партией революционного пролетариата.

Сочувствуя идеям Международного Товарищества Рабочих, Бланки был далек от правильного понимания идеи пролетарской диктатуры и значения классовых войн и не воспринял научного материалистического и диалектического объяснения общественных явлений.

— Бланки, — сказал о нем Энгельс, — по существу политический революционер; социалист он только по чувству, из сочувствия к страданиям народа, но у него нет ни социалистической теории, ни определенных практических предложений социального переустройства.

Тем не менее Энгельс считал Бланки единственным человеком, способным возглавить революционное движение во Франции. Сердце этого несгибаемого, неподкупного, великого борца принадлежало всем обездоленным, униженным, несчастным.

Лафарг дал Огюсту Бланки прочесть «Нищету философии» Маркса. Старый революционер восхитился этой книгой, посрамившей Прудона, исконного его недруга. Но тактики марксизма он не понял и навсегда остался только пламенным заговорщиком.

В отличие от прудонистов, бланкисты были твердыми последователями коммунизма. Но, защищая эти идеи, они, однако, смутно представляли себе особенности социалистического строя и экономические условия, которые обеспечивают победу рабочих над буржуазией. Они утверждали, что мысли людей, их сознание, воля и отвага являются решающей силой в социальной борьбе.

Дважды после буржуазной сентябрьской революции Огюст Бланки поднимал парижских пролетариев на восстание, чтобы свергнуть правительство национальной измены, возглавляемое Тьером. Бланкисты были разбиты, их шестидесятипятилетний вождь схвачен и снова погребен заживо в тюрьме Бель-Иль, далеко от Парижа.

Коммуна пыталась освободить Бланки из заточения и предлагала версальцам обменять его на одного из заложников-архиепископов. Но Тьер уклонился от переговоров. Этот бездушный, не лишенный проницательности политик ответил, что освобожденный Бланки равен армейскому корпусу, посланному на помощь Коммуне.

Бланки просидел в тюрьме еще восемь лет. Так и не видел он ослепительно блеснувшую и трагически погасшую Парижскую коммуну, за которую отдали жизнь многие из его соратников и последователей.

В сентябре 1870 года Лафарги покинули Париж и переехали к родственникам в Бордо. Несмотря на то что город этот был одним из значительнейших промышленных и торговых центров Франции, рабочий класс там оставался сравнительно немногочисленным, а влияние местной секции Интернационала ничтожным.

Поль Лафарг немедленно принялся за работу среди бордоских тружеников. Он создал газету, пропагандировавшую воззрения Международного Товарищества Рабочих. После провозглашения Парижской коммуны значительно возросшая Бордоская секция Интернационала высказалась за поддержку рабочих столицы и за немедленную им помощь.

В апреле Поль Лафарг пробрался в Париж, где виделся с деятелями Коммуны. Ему предстояло поднять восстание на юго-востоке Франции и тем поддержать сражающихся парижан. Лафарг вернулся в Бордо. Однако предпринятое им и его товарищами революционное выступление было подавлено. Несмотря на поражение, оно, однако, выявило симпатию трудящегося населения города к идее Коммуны.

Лаура горячо сочувствовала коммунарам. Если бы не маленькие больные дети, она помчалась бы в Париж.

«Я практикуюсь в стрельбе из пистолета в здешних полях и лесах, — писала она, — так как вижу, как хорошо сражались женщины в недавних боях, и никто но знает, что еще может произойти».

В мае к Лафаргам из Лондона приехали Женнихен и шестнадцатилетняя Элеонора. Они намеревались сейчас же отправиться из Бордо в Париж. Но Коммуна доживала последние дни.


На площади Бланш батальон женщин под командой Луизы Мишель и Дмитриевой, накануне сражавшийся в Батиньоле, проявлял чудеса храбрости. Когда позицию уже невозможно было удержать, батальон отступил на несколько сотен метров к площади Пигаль, где вновь сразился с неприятелем, и так двигался от баррикады к баррикаде, чтобы возобновить смертельную борьбу за следующим укрытием.

Несмотря иа прорыв версальцев, армия Врублевского по-прежнему стойко оборонялась. Но силы были столь неравны, что и гигантское мужество не могло обеспечить победы.

После падения Монмартра, в день гибели своего друга Домбровского, Врублевский не потерял самообладания: он собрал в своем штабе командиров фортов, чтобы обсудить с ними и наметить тактику защиты того района, которым командовал. Он укрепил Итальянский и прилегающие к нему бульвары и направил воинские резервы на площадь Жанны д’Арк и в Терси. Под командой Врублевского сражалось несколько батальонов, в том числе легендарный 101-й, который, начиная с 3 апреля, ни разу не был на отдыхе. Ночи и дни не умолкала его артиллерия. Катрина состояла в этом непобедимом воинском подразделении, находящемся в непрерывном движении, перемещавшемся из траншей в открытое поле, из деревень на улицы столицы. Десять раз обращал в бегство врагов и захватывал трофеи этот доблестный батальон, состоящий из парижских пролетариев 13-го округа и нищенского квартала Муффетар. Суровые, обросшие, опаленные порохом федераты, в разорванной пыльной одежде и обуви, шагавшие под пробитыми пулями знаменами, производили неизгладимое впечатление. Победа или смерть! — казалось, говорили их воспаленные от долгой бессонницы и переутомления глаза.

В ночь на 24-е версальцы подошли вплотную к позиции коммунаров, которые, не дожидаясь нападения, бросились в контратаку. Четыре раза федераты обращали в бегство противника.

Наступление войск Тьера развертывалось вдоль берега Сены. Врублевский расставил батареи на Аустерлицком мосту и площади Жанны д’Арк. Отсюда он обстреливал версальцев. Несколько тысяч коммунаров под его начальством в течение тридцати шести часов отбивали атаки целого армейского вражеского корпуса, временами переходя в наступление. Катрина, не знавшая усталости и страха, под пулями перевязывала раненых, обнадеживала их, утешала. Храбрая коммунарка привыкла к канонаде и даже находила, что, как гул морского прибоя, она воодушевляет. Стоило ей вспомнить, что неподалеку от нее Валерий, и чувство спокойной уверенности охватывало ее. В эти страшные дни Катрина была безгранично счастлива. Она старалась ничего не загадывать из суеверной боязни вспугнуть удачу и тем не менее надеялась и верила, что ее и Врублевского ждет, вопреки всему, что происходило вокруг, только хорошее.

Пуля пронзила сердце Катрины, и, падая, коммунарка увидела небо искрящимся и ярким. Глаза ее закрылись, не выдержав ослепительного света. Умирая, она успела подумать! «Так вот какова смерть!» Катрина лежала на небольшом холмике, как бы на алом знамени. Это была кровь ее сердца.

Врублевский, узнав о гибели молоденькой батальонной санитарки, погнал коня к месту, где ее застигла пуля. Он спешился и склонился над Катриной, более чем когда-либо раньше похожей на подростка. Ее стриженые пышные волосы янтарного цвета под солнцем казались еще более блестящими, точно вобрали все его лучи. Никакого отпечатка страдания или горечи не было на окаменевшем белом лице покойной. В нем появилось незнакомое Врублевскому выражение полной отчужденности и глубокой сосредоточенности. Это была иная Катрина. Врублевский достал полотняный платок, подарок возлюбленной, окунул его в застывающий поток ее крови, обернул бинтами и спрятал в сумку. Став на колени, он поцеловал лоб и крепко сомкнутые губы Катрины. На мгновение боль утраты стала такой острой, что он едва удержал стон.

Отчаянная борьба не ослабевала.


На заседании Коммуны в ратуше Сток познакомился с одним из заместителей прокурора Коммуны. Ставший знаменитым в эти исторические дни, Теофиль Ферре был человеком невысокого роста, с растрепанной иссиня-черной шевелюрой, густой бородой и бакенбардами, резко оттенявшими его мертвенно-бледное лицо, на котором заметно выделялись крупный нос с подвижными тонкими ноздрями и скорбно сведенные широкие брови. Черные блестящие глаза под пенсне напряженно, пытливо и несколько недоверчиво всматривались во все окружающее. Он выглядел значительно старше своих двадцати шести лет и зримо сочетал в себе могучую волю и нервную впечатлительность.

Ферре был неистовым последователем Бланки и одним из самых пылких ораторов среди членов Коммуны. Рабочий Париж давно знал и ценил его речи, в которых воскресали революции последнего столетия. Марат и Бабёф, Леба, Бодэн и, наконец, великий узник Бланки говорили с народом устами Ферре. Он был фанатически предан революции и аскетичен в жизни. Его боялись люди с нечистой совестью, как олицетворения честности и беззаветной преданности идее. Власть была для него мощным средством, но никогда самоцелью. Он боролся с контрреволюцией настойчиво, но, однако, недостаточно сурово, потому что, как и остальные члены Коммуны, не верил в ее могущество и проявлял нередко роковое великодушие, снисходительность и доверчивость.

С первого дня победы рабочих невод шпионажа, измены, заговоров и злостного саботажа опутал столицу Франции. Только немногое удалось раскрыть и пресечь. Парижский телеграф намеренно распространял ложные сведения, некоторые офицеры Национальной гвардии продались Тьеру и действовали по его указу. Версальские наймиты пробрались на видные командные должности, пользуясь тем, что среди коммунаров было мало знатоков военного дела.

На собрании в ратуше, куда был приглашен и Сток, Ферре сообщил о раскрытии контрреволюционного заговора.

— Враги, — говорил он, — готовили нам Варфоломеевскую ночь. Они намеревались тайно провести через наши позиции версальские войска, переодетые в мундиры федератов, вторгнуться в Париж и начать массовую резню коммунаров. Чтобы опознавать друг друга, заговорщики собирались надеть на рукава цветные повязки.

— Никакой пощады тьеровским шакалам. На фонарь их! — закричали пораженные слушатели. — На фонарь!

Ферре продолжал говорить гневно, обводя всех горящим взором и откидывая рукой прядь черных волос, падавших на лоб:

— Худшее не в коварстве и выпадах лютых наших противников. К этому мы готовы всегда. Плохо то, что Комиссия безопасности ничего не знала о подготовлявшемся нападении. Лишь случайность предотвратила преступление. Работница, которой один мелкий коммерсант, объявлявший себя сторонником рабочего самоуправления, заказал эти трехцветные опознавательные перевязи, уверенная, что трудится для Коммуны, пришла в ратушу, чтобы попросить о выплате ей вперед денег. Клубок начал распутываться, контрреволюционеры изобличены и задержаны.

В перерыве заседания Сток разговорился с Ферре.

— Не скажете ли вы мне фамилию коммерсанта-заговорщика? — спросил он между прочим.

— Отчего же, это более не тайна, — Ланье.

Сток изумился.

— Я знал его. Он всегда громче других кричал: да здравствует социальная республика, да здравствует Коммуна!

— Будьте бдительны! Все мы, социалисты, гуманны по самой своей природе, но иногда проявить твердость и суровость — значит предотвратить чудовищную жестокость. Тьер своими зверствами по отношению к пленным коммунарам хочет вынудить нас казнить в ответ всех задержанных архиепископов и других его шпионов. И знаете зачем? Чтобы за каждого убитого нами негодяя и заведомого врага революции уничтожать десятки тысяч ни в чем не повинных защитников Коммуны. Это двуногое чудовище считает июньское кровопускание сорок восьмого года недостаточным. Он мечтает, и не скрывает этого, перебить весь трудовой Париж и утонить таким образом в крови наши идеи. Слепец. Он не знает, что кровь мучеников-революционеров — могучее удобрение. Там, где она прольется, вырастет новое племя героев, и победа Коммуны рано или поздно неизбежна.

— Я тоже уверен в этом, — сказал Сток, чувствуя, как слова Ферре ускоряют биение его сердца.

— Доживем ли мы с вами до этого или нет, не важно, главное, что будет именно так.

Вернувшись домой, Сток снова припомнил Ланье, которого считал преданным революции человеком. Чувство недовольства собой, досада охватили машиниста. Часто обманывался он в людях, а казалось, должен был разбираться в них. Так и не постиг он, несмотря на нелегкую жизнь и тюремное заключение, трудную науку человековедения.

Сток обычно мерил людей по себе, мысленно переставляя себя на их место, стараясь представить, что бы чувствовал, как поступал.

Жаннетта была значительно проницательнее мужа и роже поэтому испытывала разочарование в окружающих, которое обычно сравнивала со шрамами на сердце.

— Посмотри на птиц, — говорила она снисходительно Жану, — все они во многом схожи, летают, несут яйца и понимают, я уверена, друг друга, а как они различны. Голуби, например, изменчивы, легкомысленны, а вороны, наоборот, солидны, всегда трудятся и верны своим семьям, воробьи, по-моему, сущие лодыри, а ястребы те же волки. Я люблю лебедей, они похожи на огромные душистые пионы и учат нас любви и верности. Люди с виду одинаковы, но души их различны, как птицы. Надо слушать не только слова человека, видеть не одно лицо его, а душу. Это очень трудно, и оттого на сердце столько шрамов.

— Вот и снова ты рассуждаешь, как женщина. Мы, мужчины, до такого не додумаемся, разве только поэты. Ланье — буржуа, и поэтому в ном смог прятаться враг Коммуны, но как понять Толена, рабочего? Он ведь один из основателей интернациональной секции. Что толкнуло этого чеканщика к гнуснейшему из палачей Жюлю Фавру и старому кровопийце Тьеру? Черту одному известно. Видно, беда моя в том, что я мало учился, постоянно теперь чувствую свое невежество, — сетовал Жан.

Этот разговор между супругами произошел в последнее их посещение своей маленькой квартирки. Воздух в ней был нежилой, затхлый, осиротевшие вещи покрылись пыльным саваном. Жаннетта начала было убирать в шкаф забытую на столе посуду, но затем, махнув рукой, подсела к мужу. Все вокруг казалось ей ненужной обузой. С грустной улыбкой вспомнила она, сколь упорно и жадно собирала когда-то мебель, посуду и дешевые безделушки, радовалась скромному уюту и достатку дома.

Два истекших месяца изменили не только жизнь, но и облик Жаннетты. Б лице ее появились отрешенность и отпечаток глубоко скрытого страдания. Слишком часто приходилось ей быть восприемницей смерти, сознавать свое бессилие в борьбе за человеческую жизнь. И каждому раненому, которого Жаннетта выхаживала дни и ночи в убогих госпиталях, отдала она частицу своего сердца. Жан вдруг заметил, как постарела его жена. Устало вытянув вперед руки, она говорила и говорила, точно страшилась тишины:

— Когда ты был мальчишкой, то однажды, помню, читал мне книгу о людях, которые так любили солнце, что умирали, когда оно скрывалось. Так вот и мы. Какая жизнь может быть для рабочих без Коммуны? Тьма спустится на землю. Мы были так счастливы в первый день Коммуны, и мы умрем в ее последний день. Катрина уже погибла. Бедная девочка, как я надеялась увидеть ее счастливой. Своих детей у пас нет, хотела на ее малышей порадоваться.

Услыхав имя сестры, Жан закрыл лицо руками, он стыдился своих слез.

— Не дай нам бог пережить эту революцию. — Жаннета вздохнула и замолкла. Потом она заговорила снова: — Почему, скажи, все доброе и прекрасное на свете так легко погибает? Попробуй-ка вырвать бурьян из земли — помаешься. А цветы, особенно редкие, не выносят даже прикосновения.

«Ох уж эти женские рассуждения», — хотел было пошутить Жан, но не решился и нежно обнял жену. Голова ее легла на его плечо.

— Да ты у меня совсем седенькая стала, — вдруг огорчился Сток.

— Если бы только волосы, а то и душа вся побелела, — сказала Жаннетта тихо. — Жаль мне людей наших, такие они хорошие, и тебя жаль, всего и всех жаль. Я верю в победу, но уж очень дорого она дается. Видно, нам, как семени, надо лечь в землю, чтобы проросли всходы. Кровью своей и телом должны вскормить мы почву для будущего. — Голос ее дрогнул.

В это время в комнату донесся шум. Со свечой в руке Сток вышел на лестницу и замер у порога. Несколько коммунаров поднимались по ступеням, неся на носилках тело Красоцкого. За ними в темном развевающемся плаще, мертвенно-бледная, пугающе спокойная, шла Лиза, а сзади Анна Жаклар. Размозженная голова, залитое запекшейся кровью лицо Красоцкого сказали Стоку все.

Окруженный версальцами батальон, которым командовал Красоцкий, был оттеснен к Сене и почти поголовно уничтожен в бою. Раненный в ногу Красоцкий оказался в плепу. Его поволокли, избивая по дороге. Один из версальцев, погнав перед собой коммунара, выстрелил ему в затылок, но нуля лишь пробила шею. Захлебываясь кровью, потеряв способность говорить, Красоцкий повернулся к убийце лицом. Руки его были связаны, раненая нога мешала двигаться.

И все-таки, окровавленный и грозный, он пошел грудью на убийцу. И такое презрение к смерти, уверенность в своей правоте, безмерное величие духа отражалось в огненных глазах умирающего, что палач упал перед ним на колени, уронив пистолет.

— Стреляйте же, добивайте этого скота! — завопил генерал Винуа, дрожа от бешенства, но никто из его окружения не пошевелился.

Несколько секунд длилось замешательство. Тогда Винуа, не глядя на жертву, двумя выстрелами убил Красоцкого.

Несколькими часами позже героический 101-й батальон под командой Врублевского атаковал версальцев и отогнал их. Труп Красоцкого был на лафете привезен к ратуше. Красоцкого погребли на кладбище Пер-Лашез подло могилы Ярослава Домбровского, главнокомандующего войсками Коммуны. Сердце Сигизмунда, как он завещал, Лиза сберегла в особом сосуде, чтобы закопать впоследствии в родной люблинской земле.

Коммунары продолжали стоять насмерть, умирали, но не сдавались и все еще надеялись на чудо победы.

Нет в истории более величественных, трагических, кровавых страниц, нежели поражение революции. Тогда кровоточит душа народа, растаптывается его извечная мечта и стремление к добру, справедливости и счастью.

Когда почти весь Париж был захвачен версальцами, Жан и Жаннетта с горсточкой храбрецов соорудили баррикаду и сражались на ней, покуда враги не подвезли пушки. Со времени хитроумной перестройки центральных магистралей Парижа бароном Османом баррикадные бои на широких улицах стали очень затруднительными. Сток с женой и товарищами бросились на кладбище Пер-Лашез. Там собрались готовые биться до последнего вздоха коммунары. Началась отчаянная оружейная схватка, скоро превратившаяся в рукопашный бой. Каждый склеп, надгробие служили укрытием для революционеров и нелегко давались противнику. Но силы были несоизмеримы. Кольцо вокруг последних защитников Коммуны сжималось, как петля виселицы. А майский день был кристально светел и чист. Над нарядными памятниками отцветали сирень и акация. Острый, пряный аромат цветов дурманил голову.

Отстреливаясь на ходу, Жан и Жаннетта оказались в Аллее маршалов. С белых постаментов на них взирали пустыми глазами наполеоновские полководцы в богатых мундирах с аксельбантами и тщательно высеченными по камню орденами. Жан увлек жену за статую некогда расстрелянного маршала Нея. Вокруг повизгивали пули.

Жан и Жаннетта без отдыха участвовали в уличных боях уже несколько дней. Опаленные пороховым дымом, избитые осколками камней, в синяках и ссадинах, в разорванной одежде, они едва держались на ногах. Жан был ранен в голову, Жаннетта сняла свою кофточку, разорвала на бинты и наскоро перевязала его. Она потеряла ботинок и вынуждена была разуться, потертые ноги мучительно ныли. Она спотыкалась и хромала. Жан поддерживал ее. Так они, отстреливаясь, и ползли от одного надгробия к другому.

— Патронов у нас больше нет. Все кончено, — сказал Сток глухо. — Если бы не ты в этом пекле, я был бы спокоен. Но как спасти тебя, моя бедняжка, моя любовь!

— Не такие, как мы, люди погибли уже. Не все ли равно, когда и как умереть. Мы вместе, и в этом счастье. Среди людей принять смерть будет легко. А без Коммуны какая нам жизнь? Помнишь июньские дни? Живые завидовали мертвым.

Солнце было в зените, когда с толпой обезоруженных коммунаров Жана и Жаннетту озверевшие каратели прикладами и пинками погнали на расстрел к серо-желтой унылой кладбищенской стене. Они шли, держась за руки. Жаннетта шепотом повторяла, как молитву, свое любимое с детства стихотворение:

О Франция, мой час настал: я умираю!

Возлюбленная мать, прощай: покину свет,

Но имя я твое последним повторяю.

Любил ли кто тебя сильней? О нет.

Поднялся ветер и, как наемная плакальщица, старательно застонал, шевеля густые кладбищенские кусты и деревья. Жаннетта увидела птиц и подумала, что они одни на земле действительно свободны. Жан казнил себя мыслью, что позволил жене участвовать в боях.

Коммунары подошли к холодной стене, отгородившей от них все, чем они доныне жили. Это был их рубеж, предел. Измученные, они не все держались на ногах и покорно опустились на землю. Жан ужаснулся, увидев женщин на сносях, седовласых старцев, подростков и матерей с грудными детьми на руках. Обреченные жались друг к другу и к стене в поисках опоры. Смерть обещала свободу.

— Не бойся, любимый. Миг — и потом уже ничего больше. Все живое умрет, — ободряла мужа Жаннетта.

Вдруг она вспомнила, как боялась родов. От них невозможно бежать, спрятаться. И также сейчас нельзя было спастись от того непостижимого, что должно было произойти. «Мы носим в себе смерть всю жизнь, мы беременны ею», — подумала она, поразившись этому открытию. Но вдруг поодаль раздался детский плач. Безмолвная, смирившаяся толпа вдруг очнулась, вздрогнула. Версальцы поняли, что медлить нельзя. Офицер скомандовал, и десятки нацеленных дул скрыли искривленные лица убийц.

— Миг, один миг, — шепнула Жаннетта, подалась вперед и, закрыв собой мужа, громко выкрикнула:

— Да здравствует Коммуна!

— Да здравствует Коммуна! — пронеслось над кладбищем Пер-Лашез.

Раздался залп, один, другой, третий. Все было копчено. Убитых оттащили в сторону, чтобы очистить место для следующих жертв, которых сгоняли на место бойни. Теплая липкая кровь ручейками стекала с камней, образуя на них несмываемые багрово-желтые полосы, вычерчивая таинственные мрачные узоры.

К вечеру ветер усилился, и казалось, кладбище ожило. Сток пришел в себя, когда совсем стемнело. Сначала он ничего не мог сообразить.

Однако раны, причиняя ему живительную боль, вернули понимание происшедшего. Он попытался подняться, но ему помешала какая-то навалившаяся на него тяжесть. Это была мертвая Жаннетта. В последнюю минуту она заслонила его собой.

Жан прижался к отталкивающе ледяному телу жены. Он звал смерть и проклинал жизнь. Запах сладковатой терпкой крови сводил его с ума. Он снова потерял сознание. Когда оно вернулось, уже взошла луна. Ее мертвящий свет показался Стоку отвратительным. Он поднял руку и погрозил небу. Кладбище, казалось ему, наполнилось зловещими тенями. Превозмогая боль, Жан на четвереньках отполз от наваленных в кучу мертвецов, поднялся на ноги и, шатаясь, держась за ветки, опираясь о кресты и памятники, двинулся по аллеям. Он хотел, чтоб его обнаружили и убили. Ни о чем другом Жан не думал. «Скорее, скорее, где же враги, их ведь так много».

И снова Сток очутился у пышных маршальских могил, где несколько часов назад он, несмотря на обреченность, не чувствовал себя столь несчастным, потому что рядом находилась живая Жаннетта.

— О господи, — услышал Жан испуганный возглас подле себя. — Вы что — человек или привидение с того света?

— Я коммунар, меня надо расстрелять, — прохрипел Жан. У него пропал голос. — Веди меня скорее к версальцам. Сегодня в Париже живы только Иуды и палачи.

— Молчи, безумец, я надеялся отыскать в груде трупов своего отца, но его там нет. Мой брат — кладбищенский сторож, и мы спрячем тебя, можешь нам довериться. Коротки лапы у Тьера и Фавра, чтобы уничтожить всех друзей Коммуны.

Жан был спасен.


Когда версальцы проникли на бульвар Сен-Марсель и частям Врублевского грозило окружение, он решил отступить. Под защитой батареи на Аустерлицком мосту Врублевский и тысяча его бойцов в строгом порядке перешли Сену. Версальцы не осмелились напасть на них. Отныне весь левый берег принадлежал неприятелю.

В тот же день, после отказа прусского командования вступить в переговоры, Парижская коммуна предложила Врублевскому главное командование.

— Есть ли у вас несколько тысяч решительных людей? — спросил поляк.

— Самое большее — у нас несколько сот.

Врублевский не принял на себя ответственности при столь неравных условиях и предпочел драться на баррикадах простым солдатом. В последние минуты существования Коммуны с несколькими боевыми товарищами он добрался до дома одного верного консьержа на окраине Парижа, переоделся в штатское платье и скрылся.

После захвата власти в Париже версальцами Врублевский, пренебрегая опасностью, открыто посещал одно кафе, где встречался с поляками. Однажды его нашел там знакомый публицист и историк из Польши и был поражен тем, что Врублевский так открыто появляется на улицах французской столицы. Он умолял Врублевского скорее уехать в Лондон.

— Кажется, там скверный климат, — иронически возразил прославленный генерал Коммуны. — А здесь, в Париже, мне очень хорошо. Меня окружают честные рабочие, оберегают меня.

Тьеровские полицейские ищейки с ног сбились в поисках храброго полководца Коммуны. После долгих уговоров Врублевский согласился покинуть Париж. Генерал Владислав Замойский, которому Врублевский при Коммуне спас жизнь, с трудом достал ему польский паспорт. На границе полицейские комиссары терпеливо и долго сличали паспорта едущих в Лондон с многочисленными фотографиями коммунаров, но Врублевский остался неузнанным и благополучно отплыл из Кале в Англию.


Елизавета Дмитриева исчезла. Ее не было среди десятков тысяч героев, схваченных палачом Тьером.

Секретарь русского посольства в донесении начальнику III Отделения графу Шувалову сообщал:

«Эта опасная русская подданная уже давно бросилась в социалистическое движение… Можно было предвидеть, что она сыграет заметную роль в конечном периоде восстания. Действительно… Елизавету Дмитриеву видели на баррикадах, она воодушевляла федератов… раздавала им амуницию и сама стреляла, стоя во главе пятидесяти мегер… Какова судьба этой сумасшедшей? Казнили ли ее среди других, не установив ее личности? Перевезли ли ее в Версаль и оттуда в какой-нибудь морской порт под ложным именем, выдуманным ею самой? До сих пор невозможно было узнать что-либо на этот счет».

Елизавета Дмитриева была ранена на одной из баррикад возле Бастилии. Несмотря на боль, она отказалась покинуть боевых товарищей и продолжала отстреливаться, являя поразительную храбрость. С ней рядом сражался с врагами молодой венгр, член Парижской коммуны и Интернационала, Лео Франкель. Пуля пробила ему руку. Версальцы повели наступление на последнюю баррикаду. Коммунары зажгли фитили пороховых бочек. Начались взрывы. Враг был задержан, время выиграно. Бойцы через проходные дворы и закоулки привели Дмитриеву и Франкеля к линии фронта, занятой германскими войсками. Спасение их зависело теперь от возможности перейти рубежи.

Лео Франкель и Дмитриева присоединились к группе пригородных крестьян и городских обывателей, которые покидали Париж. Красавица Елизавета Лукинична, скрывая перевязанную руку, закуталась в черный плащ и кокетливо надвинула на лоб тирольскую фетровую шляпу с коричнево-зеленым пером. Она превосходно разыграла великосветскую даму перед пограничным патрулем. Никто не смог заподозрить в ней, свободно владевшей немецким языком, коммунарку. Откозыряв, офицер без малейших возражений пропустил знатную даму, опиравшуюся на руку добропорядочного бородатого господина, в занятую пруссаками местность. В ближайшей деревне Дмитриева и Франкель раздобыли экипаж и двинулись по направлению к Швейцарии.

— Мне удалось, — вспоминал Лео Франкель, — проскользнуть рядом с другими людьми, среди которых выделялась на редкость талантливая дама, стоявшая во главе Центрального комитета женщин, раненная рядом со мной в баррикадных боях, в которых она принимала живейшее участие. Один французский рабочий устроил нам вход в какой-то дом, откуда мы беспрепятственно смогли перейти границу. Но меня по пути несколько раз задерживали французские жандармы и полицейские, требовавшие предъявления документов, спрашивали у меня, кто, откуда и куда иду. При отсутствии у меня паспорта я бы, наверное, попался, если бы мне не помог мой притворно-простодушный вид… Но… какой-то полицейский ни за что не хотел удовлетвориться моими ответами и, как Шейлок, настаивая на «расписке», заставил меня вылезть из экипажа. «Вот тут-то и попался!» — подумал я, любезно предлагая руку своей попутчице, которая ни за что не хотела покидать меня, пока я не буду вне опасности. Руку я предложил намеренно, чтобы скрыть, что она раненая. Холодным, невозмутимым тоном я спросил полицейского, далеко ли он собирается меня вести, так как мне не хотелось бы опоздать на поезд. «В крайнем случае, — так же спокойно заметила моя попутчица, — мы тут переночуем, а завтра утром уедем».

«Мне очень неприятно, — ответил полицейский, — но я не могу сказать вам, будут ли завтра еще действительны ваши путевые билеты. А вы, собственно, куда хотите ехать?» — спросил он меня. «Как куда? В Германию!» — ответил я. Он заколебался. «Ну тогда… Ладно, садитесь обратно. Но когда вернетесь, позаботьтесь о паспорте». Так мне удалось выскользнуть из рук сыщиков. Приехав в Кале, я вынужден был распрощаться с моей боевой подругой и попутчицей».


Едва весть о судьбе Коммуны дошла до Бордо, в городе начался разгул реакции.

«Почва Бордо оказалась слишком горяча для него, — писала Лаура отцу о Лафарге. — Реакция свирепствует там, как и везде. Версальские звери разослали своих шпионов и жандармов по всей Франции, и во всех больших городах стало невозможно жить тем, кто не в достаточно хороших отношениях с полицией».

Чтобы избежать ареста, Лафарги с двумя больными детьми отправились на юг Франции, в Пиренеи, поближе к испанской границе. Следом за ними туда же прибыли обе сестры Лауры. Однако в курортном местечке Люшон Поль Лафарг пробыл недолго. Как-то на рассвете его разбудил доброжелатель республиканец, служивший в полиции, и предупредил о предстоящем аресте эмиссара Интернационала, связного между Бордо и Парижской коммуной, зятя самого Маркса.

Лафарг тотчас же тайно выехал в Испанию. Все три дочери Маркса остались в Люшоне, так как младший ребенок Лауры был тяжело болен. Вскоре он умер. Только в начале августа Лаура, с единственным из трех оставшимся в живых сыном, в сопровождении Женнихен и Тусси, направилась к мужу, в маленький испанский городок.

Проводив сестру за границу, Женнихен и Тусси вернулись во Францию. Они добрались до пограничного французского местечка, рассчитывая беспрепятственно поехать в Люшон, но, несмотря на британские паспорта, сестры были задержаны.

Женнихен впоследствии обстоятельно рассказала в прессе все, что произошло с ней и Элеонорой на границе Франции и Испании.


«Нам удалось без приключений проехать по плохим испанским дорогам и благополучно добраться до Фоса. Там французские таможенные чиновники задают нам обычные вопросы и заглядывают в нашу коляску, чтобы убедиться, нет ли у нас какой-нибудь контрабанды. Так как у нас ничего нет, кроме наших пальто, я говорю кучеру, чтобы он трогал, как вдруг появляется перед нами некая особа — не более но менее как procureur de la République[19], барон Дезагарр, — и заявляет: «Именем республики предлагаю вам следовать за мной». Мы оставляем нашу коляску и входим в маленькую комнатку, где нас ожидает существо отталкивающего вида — весьма неженственная женщина, — которой было поручено нас обыскать. Так как мы не хотели, чтобы эта грубая особа дотрагивалась до нас, мы предлагаем сами снять наши платья. Мужеподобная женщина и слышать не хочет об этом. Она выбегает из комнаты и вскоре возвращается в сопровождении прокурора республики, который весьма грубо говорит моей сестре: «Если вы не позволите этой женщине обыскать вас, я сделаю это сам». Моя сестра отвечает: «Вы не имеете права прикасаться к британскому подданному. У меня английский паспорт». Видя, однако, что с английским паспортом не очень считаются, что предъявитель такого паспорта не внушает г-ну барону Дезагарру особого уважения, ибо похоже на то, что он совершенно серьезно готов перейти от слов к делу, мы разрешаем женщине поступать, как она хочет. Она распарывает даже швы наших платьев, заставляет нас снять даже чулки. Мне кажется, что я до сих нор чувствую, как ее паучьи пальцы перебирают мои волосы. Найдя у меня лишь газету, а у сестры — разорванное письмо, она бежит с ними к своему другу и союзнику, г-ну барону Дезагарру. Нас провожают к нашей коляске, нашего собственного кучера, который служил нам «гидом» во время всего нашего пребывания в Пиренеях и очень привязался к нам, насильно удаляют и заменяют другим; против нас в коляске усаживаются два чиновника, и так мы отправляемся в сопровождении повозки, битком набитой таможенными стражниками и полицейскими. Через некоторое время, убедившись, без сомнения, что мы не так уж опасны, что мы не покушаемся на убийство наших часовых, наш эскорт покидает нас, и мы остаемся на попечении двух чиновников в коляске. Под такой охраной мы проезжаем одну деревню за другой, через Сен-Беа, причем обитатели этого сравнительно большого города собираются толпами, принимая нас, очевидно, за воровок или, по меньшей мере, за контрабандисток. В 8 часов, в совершенном изнеможении, мы приезжаем в Люшон, пересекаем городской сад, где собрались сотни людей слушать музыку, так как дело было в воскресенье и в разгар сезона. Наша коляска останавливается перед домом префекта, г-на графа де Кератри. Так как этой важной особы нет дома, то нас — все время под стражей — заставляют ждать у его дверей… Наконец отдается распоряжение доставить нас в наш дом, который оказывается окруженным жандармами. Мы тотчас же идем наверх… но так как жандарм и полицейский в штатском следуют за нами даже в нашу спальню, то мы возвращаемся в гостиную, не освежившись, чтобы ждать прибытия префекта. Часы бьют девять, десять; г-н де Кератри не явился — он слушает музыку в парке и, как говорят, твердо решил не уходить до тех пор, пока не отзвучит последний аккорд. Тем временем дом наш наводняется mouchards;[20] они входят в комнату, как будто в свою собственную, устраиваются, как у себя дома, располагаясь на наших стульях и диване, Вскоре нас окружает пестрая толпа полицейских; по всему видно, что эти преданные слуги республики прошли срок своего ученичества при империи, — они вполне владеют своим почетным ремеслом. Они прибегают к самым невероятным хитростям и уловкам, чтобы втянуть нас в разговор, но, видя, что все их усилия напрасны, пялят на нас глаза так, как это могут делать лишь «профессионалы», пока наконец в половине одиннадцатого не появляется префект в сопровождении генерального прокурора, г-на Дельпека, судебного следователя, мирового судьи, тулузского и люшонского комиссаров и т. д. Моей сестре велят удалиться в соседнюю комнату; с ней уходят тулузский комиссар и один жандарм. Начинается мой допрос. Я отказываюсь сообщить какие бы то ни было сведения о моем зяте и других родственниках и друзьях. Относительно меня самой я заявляю, что лечусь и приехала в Люшон на воды. Больше двух часов г-н де Кератри увещевает и убеждает меня, а в конце концов угрожает, что, если я буду и дальше отказываться выступить в качестве свидетеля, меня будут считать сообщником. «Завтра, — говорит он, — закон заставит Бас дать показание под присягой, ибо — разрешите мне сказать Нам — г-н Лафарг и его жена арестованы». Тут я встревожилась — ведь ребенок моей сестры был болен.

Наконец приходит очередь моей сестры Элеоноры. Мне приказывают повернуться к пей спиной, пока она будет говорить. Передо мной становится офицер, на случай если я попытаюсь сделать какой-нибудь знак. К досаде моей, я слышу, что сестру постепенно вынуждают отвечать да или нет на задаваемые ей бесчисленные вопросы. Позже я узнала, каким образом ее заставили говорить. Указывая на мое письменное заявление, г-н де Кератри (стоя к ному спиной, я не могла видеть его жестов) утверждал как раз обратное тому, что я в действительности говорила. Поэтому, боясь вступить со мной в противоречие, сестра не опровергала заявлений, которые я будто бы сделала. Ее допрос кончился только в половине третьего. Шестнадцатилетняя молодая девушка, бывшая на ногах с пяти часов утра, пропутешествовавшая девять часов в невероятно жаркий августовский день и ничего не евшая с самого Бососта, подвергалась перекрестному допросу до половины третьего ночи!

Остаток этой ночи тулузский комиссар и несколько жандармов провели в нашем доме. Мы легли, но спать но могли, так как ломали себе голову, как бы послать человека в Босост предупредить г-на Лафарга, если он еще не арестован. Мы выглянули в окошко. Жандармы разгуливали по саду. Выйти из дому было невозможно. Мы были в строгом заключении… На следующий день хозяйка и прислуга давали показания под присягой. Меня опять более часу допрашивал генеральный прокурор… Этот хвастливый герой, г-н барон Дезагарр, читал мне длинные цитаты, указывая на наказания, которым я могу подвергнуться, если буду продолжать отказываться выступить в качестве свидетеля. Однако эти господа напрасно расточали свое красноречие. Я спокойно, но твердо заявила, что не буду присягать, и осталась непоколебима.

Допрос моей сестры длился на этот раз только несколько минут. Она также категорически отказалась присягать.

Перед уходом генерального прокурора мы попросили у него разрешения написать несколько строк нашей матери, так как боялись, что известие о нашем аресте может попасть в газеты и взволновать наших родителей. Мы предложили написать это письмо по-французски, в присутствии самого г-на Дельпека. Оно должно было состоять лишь из нескольких фраз: «мы здоровы» и т. д. Прокурор отказал в нашей просьбе под предлогом, что у нас может быть условный язык, что под словами: мы здоровы может скрываться какой-нибудь тайный смысл.

…Вот еще одно доказательство их невероятной глупости: найдя, как нам передала наша горничная, множество коммерческих писем, принадлежащих г-ну Лафаргу, в которых упоминалось об экспорте овец и быков, они воскликнули: «Быки, овцы — интриги, интриги! Овцы — коммунары; быки — члены Интернационала».

До конца дня и ночью мы снова были поручены заботам нескольких жандармов; один из них сидел против нас, даже когда мы обедали.

На следующий день, 8-го, мы удостоились визита префекта и еще одного лица, по нашим предположениям, его секретаря…

Г-н де Кератри после очень длительного предисловия сообщил нам весьма благодушно, что власти ошиблись; выяснилось, что нет никаких оснований для возбуждения дела против г-на Лафарга, что он невиновен и поэтому волен вернуться во Францию. «Что же касается Вашей сестры и Вас самих, — сказал г-н де Кератри, думая, как я полагаю, что лучше синица в руках, чем журавль в небе, — против вас значительно больше улик, чем против г-на Лафарга (таким образом, мы вдруг превратились из свидетелей в обвиняемых) и по всей вероятности вас вышлют из Франции. Однако в течение дня должен прийти приказ правительства о вашем освобождении». Затем, приняв отеческий тон, он сказал: «Во всяком случае, разрешите мне посоветовать вам умерить в будущем ваш пыл…» Вслед за этим предполагаемый секретарь внезапно спросил: «Что, Интернационал в Англии — могущественная организация?» — «Да, — ответила я, — весьма могущественная, и в других странах тоже». — «Ах, — воскликнул г-н де Кератри, — Интернационал — это религия!» Перед своим уходом г-н де Кератри еще раз заверил нас честным словом, что Поль Лафарг свободен, и попросил немедленно написать ему об этом в Босост и предложить ему вернуться во Францию. Но мне показалось, что петлицу де Кератри украшает красная ленточка Почетного легиона, и так как я держусь того мнения, что честь рыцарей Почетного легиона весьма отлична от чести простых смертных, то я подумала, что осторожность но повредит, и, вместо того чтобы посоветовать г-ну Лафаргу вернуться в Люшон, я решила поступить наоборот и попросила одного друга послать ему денег, которые дали бы ему возможность уехать дальше в глубь Испании.

Сопровождаемые повсюду нашей тенью, жандармами, мы тщетно ожидали обещанного приказа об освобождении. В 11 часов ночи procureur de la République вошел в нашу комнату, но вместо того, чтобы передать нам приказ об освобождении, он предложил нам уложить необходимые вещи и последовать за ним в une maison particulière[21].

Я знала, что это незаконно, — но что нам было делать? С нами в доме было лишь несколько женщин, в то время как прокурора сопровождало изрядное количество жандармов. Поэтому, не желая доставить этому трусливому хвастуну, г-ну Дезагарру, удовольствие применить грубую силу, мы велели плачущей горничной приготовить наши платья и т. д. и, попытавшись утешить дочь нашей хозяйки обещанием, что мы скоро вернемся, сели в коляску, где находились уже два жандарма; нас повезли неизвестно куда, глубокой ночью, в чужой стране.

Местом нашего назначения оказались бараки gendarmerie[22], нам указали нашу спальню, нашу дверь должным образом забаррикадировали снаружи и оставили пас одних…

Мы оставались пленницами. Без паспорта мы не могли выехать из Франции, где нас, очевидно, собирались держать до тех пор, пока, придравшись к какому-нибудь случаю, можно будет снова нас арестовать.

Полицейские органы Тулузы ежедневно обвиняли нас в том, что мы действуем в качестве эмиссаров Интернационала на французской и испанской границах…

Я упомянула выше, что нашего кучера заставили покинуть нас в Фосе. Вслед за тем г-н Дезагарр, procureur de la République, и несколько «джентльменов» из полиции пытались убедить его, с самым невинным видом, чтобы он вернулся в Босост и под ложным предлогом уговорил бы г-на Лафарга приехать в Фос. К счастью, один честный человек сильнее полдюжины полицейских агентов. Догадливый малый сообразил, что под этим красноречием кроется что-то неладное, и категорически отказался ехать за г-ном Лафаргом, в результате чего жандармы и таможенные стражники с прокурором во главе отправились в экспедицию в Босост. Г-н барон Дезагарр, в глазах которого «благоразумие есть лучшее проявление храбрости», заявил ранее, что он не отправится в Фос для поимки г-на Лафарга без достаточного эскорта; что он с одним или двумя жандармами не справится с человеком, подобным г-ну Лафаргу, который, наверное, прибегнет к огнестрельному оружию. Г-н Дезагарр ошибался — ему была уготована не пуля, а пинки и тумаки. Вернувшись из Бососта, он вздумал мешать крестьянам, собравшимся на деревенский праздник. Славные горцы, любящие свою свободу не меньше, чем свой горный воздух, задали благородному барону изрядную трепку и выпроводили его вон если не поумневшим, то во всяком случае более мрачно настроенным! Но я забегаю вперед.

Я остановилась на том, что г-н Дезагарр и его спутники отбыли в Босост. Скоро они достигли этого города и нашли гостиницу, где остановились Лафарги, ибо жители Бососта располагают лишь двумя гостиницами, или, вернее, постоялыми дворами. Они еще не настолько цивилизованны, чтобы иметь полагающееся количество постоялых дворов. Так вот, в то время как г-н Дезагарр стоит у парадной двери гостиницы Массе, г-н Лафарг при содействии своих добрых друзей, крестьян, выходит из дома через черный ход, взбирается на гору и спасается по тропинкам, известным только проводникам, козам и английским туристам, — все проезжие дороги охранялись испанскими карабинерами. Испанская полиция с энтузиазмом пришла на помощь своим французским собратьям. Г-же Лафарг суждено было испытать на себе все благодеяния международного товарищества полицейских. В 3 часа утра в ее спальню вламываются четыре испанских офицера с карабинами, направленными на кровать, где спит г-жа Лафарг с ребенком. Бедный больной малютка, внезапно разбуженный и испуганный, начинает кричать; но это не мешает испанским офицерам заглядывать в каждую дырку и щель в комнате, — нет ли там г-на Лафарга. Убедившись наконец, что их добыча ускользнула от них, они объявляют, что заберут г-жу Лафарг. Тут вмешался хозяин гостиницы — весьма достойный человек, — заявляя, что испанское правительство безусловно не даст своего согласия на выдачу женщины. Он был прав. Г-же Лафарг разрешили остаться в Бососте, но с тех нор за ней но прекращалась тягостная слежка агентов полиции. Отряд шпионов устроил свой главный штаб в гостинице…

Но я чуть не забыла объяснить, почему г-ну де Кератри не удалось повидать г-жу Лафарг. Дело в том, что один французский крестьянин из Люшона известил некоторых своих испанских друзей в Бососте о предполагаемом визите г-на де Кератри, а те, конечно, немедленно предупредили г-жу Лафарг…

О бегстве г-на Лафарга г-жа Лафарг известила нас вскоре после нашего освобождения… Позднее мы узнали от одного обитателя Бососта, что г-на Лафарга арестовали в Уэске и что испанцы предложили выдать его французскому правительству. В тот день, когда мы получили это сообщение, наш английский паспорт был нам возвращен мировым судьей. Тогда, чтобы положить конец тревоге, в которой, как мы знали, находилась г-жа Лафарг, прикованная к Бососту болезнью ребенка, в неведении о судьбе мужа, мы немедленно решились ехать в Уэску, чтобы попытаться узнать у губернатора провинции, каковы действительные намерения испанского правительства относительно г-на Лафарга. Приехав в Сан-Себастьян, мы, к нашей радости, узнали, что г-н Лафарг выпущен на свободу. Тогда мы тотчас же вернулись в Англию.

Не могу закончить этого письма, но упомянув вкратце о том обращении, которому подверглась наша хозяйка… В 11 часов утра префект, генеральный прокурор, ргоcureur de la République и т. д. совершили набег на наш дом. Взбешенные том, что им не удалось захватить в свои лапы г-на Лафарга, они излили свою злобу на г-же С., женщине, страдающей застарелой болезнью сердца…

Если бы, воюя против пруссаков, г-н де Кератри пользовался тем же методом, чтобы защищать свои фланги и тыл от внезапного нападения, чтобы застигать врасплох вражеские отряды, устанавливая наблюдательные посты и высылая вперед лазутчиков, — дела в Бретани шли бы лучше, если судить, конечно, по успеху тактики де Кератри в Фосе!

Нашей хозяйке не разрешали разжечь огонь в собственной кухне; ей приказали спать не в постели, а на полу. Последнему приказанию, однако, она отказалась повиноваться. Схватив ее сына, ребенка, которому нет еще трех лет, префект утверждал, что это сын г-на Лафарга. Г-жа С. неоднократно убеждала его, что он ошибается, но напрасно; наконец, стремясь удостоверить личность ребенка (она боялась, что его заберут), она воскликнула: «Помилуйте, мальчик говорит только на местном наречии!» Сначала даже этот аргумент как будто бы показался префекту недостаточно убедительным. Может быть, г-н де Кератри, утверждающий, что «Интернационал — это религия», вспомнил при этом о чуде в виде спустившихся на апостолов с неба разделяющихся языков.

Одной из причин, почему с г-жой С. так плохо обращались, было то, что она никогда в жизни не слышала об Интернационале и потому не могла дать сведений о деяниях этого таинственного общества в Люшоне. Кстати говоря, это было бы непосильной задачей для самого осведомленного члена — во всяком случае до того времени, как г-н де Кератри начал свою активную пропаганду в пользу Международного Товарищества. Затем г-жа С. оказалась виновной в том, что с похвалой отзывалась о своем жильце, г-не Лафарге. Но главным преступлением было то, что она не могла указать, где спрятаны бомбы и керосин.

Да! Это факт, в нашем доме искали бомбы и керосин.

Заметив маленький ночничок, которым пользовались для подогревания молока ребенку, синклит властей стал внимательно разглядывать лампочку, обращаясь с ней с такой осторожностью, будто это была адская машина, с помощью которой можно было бы, находясь в Люшоне, залить керосином улицы Парижа. Даже Мюнхаузен не предавался такому буйному полету фантазии… Власти на самом деле верят в дикие басни о керосине — порождение их собственного больного мозга. Они действительно думают, что женщины Парижа «не звери и не люди, не мужчины и не женщины», но… разновидность саламандр, обожающих свою родную стихию — огонь».


Полиция упорно искала в столице Анну Жаклар. Многие деятельницы Коммуны были уже арестованы и ждали в тюрьмах суда. Но Анне Васильевне удалось спастись, благодаря мужу своей сестры Владимиру Ковалевскому, который помог ей скрыться.

Участь Жаклара оказалась нелегкой. Он сражался до последнего патрона на одной из баррикад в страшный день 28 мая, когда Коммуна перестала существовать. Опознанный затем на улице, Жаклар был арестован и подвергнут пытке. Как и многих других коммунаров, его раздели, привязали к столбу и избили шомполами. Ему предстоял расстрел или, в лучшем случае, ссылка в Новую Каледонию, если бы Анне не удалось упросить своего отца, хорошо знавшего Тьера по совместному пребыванию на курорте, вмешаться в это дело. Благодаря этому Жаклару удалось выйти из версальских застенков.

В той же тюрьме, где был заключен Жаклар, находились Луиза Мишель и Теофиль Ферре. С поразительным хладнокровием руководил бесстрашный последователь Бланки обороной последних позиций коммунаров. Ему удалось ускользнуть от преследующих его по пятам версальцев и найти надежное убежище. Он мог бы спастись, но версальцы решили отомстить его семье. Они арестовали его отца, брата и пригрозили увезти в тюрьму тяжело больную сестру. Старушка мать Теофиля но выдержала испытания. Обезумев от горя, она назвала улицу, где скрывался ее сын-коммунар. Все дома в переулке Сен-Совер были оцеплены. Ферре арестовали. В тюрьме он проявил всю чистоту и твердость своей души.

Как всегда, Ферре заботился не о себе, хотя знал, что дни его сочтены. Теофиль встречал приближающийся конец своей короткой жизни, как стоик, спокойно и находил силы, чтобы ободрять товарищей по заключению. Он стремился возвеличить Коммуну, стараясь, чтобы мир узнал правду о ее действительных целях и деяниях. До последнего дня он переписывался с Луизой Мишель, с которой был связан дружбой, основанной на единстве воззрений и преданности Коммуне. Письма их друг к другу передавала тюремная прачка, зашивая их в рукава выстиранного белья.

Луиза переслала Ферре сделанные из клочков своего шарфа алые гвоздички — этот символ революционных надежд, а также несколько своих стихотворений. Ферро ей ответил.

«Думаю, — писал он Луизе, — Вас порадует это мое сообщение — много хороших и умных людей уже находятся в безопасности. Вам, вероятно, хорошо знакома моя манера смотреть на вещи. Поэтому, без сомнения, Вас не удивит, если я скажу, что я все больше и больше убеждаюсь в том, что паши идеи в конце концов победят. Мы сейчас были побеждены. Ну что же! Если не мы, то паши братья возьмут реванш. Так какое же имеет значение, если я, например, в это время уже не буду жить? Я знаю храбрость и энергию моих товарищей по борьбе и уверен, что моя казнь только увеличит их рвение и сделает еще более необходимым справедливое возмездие… Вместо того чтобы огорчаться нашими неудачами, проанализируйте лучше их последствия, и вместе со мной Вы убедитесь, что никогда социализм не был необходим, как сегодня».

Зная безрассудно смелый, неукротимый, стремительный и великодушный характер «Красной девы Монмартра», Ферре призывал ее в интересах дела к дальновидности, выдержке, уговаривал не бросать вызова судьям и не жертвовать собой бесцельно, а постараться обрести свободу.

«Можно сохранять свое достоинство, не будучи, однако, наивной… — настаивал он, — советую не забывать моих замечаний и постараться поскорее выбраться из этого осиного гнезда».

Для Луизы Мишель, которая была на пятнадцать лет старше Теофиля Ферре, он всегда оставался не только любимым другом, но и непререкаемым авторитетом. Ничто не могло сломить его духа, хотя несчастья сопутствовали ему до самого последнего дня жизни. Мать, которую Ферре очень любил, сошла с ума после его ареста и вскоре умерла, отец находился под арестом. Младший брат Теофиля был в той же тюрьме и, не выдержав заточения, лишился рассудка. После того как Ферре был приговорен к смертной казни, к нему в камеру перевели впавшего в буйство брата. За два часа до расстрела Ферре писал твердой рукой своей сестре Мари:

«Версальская одиночная тюрьма, камера № 6, вторник, 28 ноября 1871 г., 5½ часов утра.

Дорогая сестра! Через несколько мгновений я буду мертв. В последнюю минуту я буду вспоминать о тебе. Прошу тебя, потребуй, чтобы тебе выдали мое тело, и похорони его вместе с телом пашей несчастной матери. Если можешь, напечатай в газетах о часе погребения, чтобы друзья могли проводить меня. Само собой разумеется, никакого церковного обряда: я умираю, как и жил, материалистом…

…Преодолей свое горе и будь на высоте положения, как ты мне не раз обещала. Что до меня, то я счастлив: приходит конец моим мучениям, и потому жаловаться мне не на что. Все мои бумаги, платье и другие вещи должны быть выданы тебе, за исключением денег, которые я оставляю в конторе для менее несчастных заключенных».

Теофиля Ферре отвезли на впитавшее немало крови героев Коммуны поле Сатори вместе с двумя товарищами, приговоренными к смерти за добровольный переход из версальской армии к коммунарам. Пытливые журналисты разных газет сопровождали зловещий кортеж смертников и присутствовали на казни.

В семь часов на поле раздался бой барабанов и появились три экипажа с осужденными. Водворилась могильная тишина. Судья, приговоривший Ферре к смерти, снова зачитал приговор. Самообладание ни на секунду не покидало Теофиля Ферре. Он спокойно курил сигару, опершись о роковой столб. Когда сержант подошел к нему, чтобы завязать глаза, Ферре спокойно взял повязку и бросил ее на шляпу, лежавшую у его ног. С открытыми глазами, гордо выпрямившись, как знаменосец, встретил смерть один из безупречнейших героев Коммуны.


Маркс и его семья переживали мучительные, страшные дни, беспокоясь о соратниках, сражавшихся в Париже. Ничего не знали они и о Элизе. Наконец из Швейцарии пришла долгожданная весть от секретаря Романского федерального комитета Интернационала о Дмитриевой: «Это чудо, что она спаслась. Она у нас в Женеве, и мы охраняем ее с величайшей заботой. Ей удалось с несколькими друзьями и подругами ускользнуть от этой ужасной бойни».

Осенью 1871 года, оправившись от ранения, потрясенная и раздавленная всем пережитым в Париже, Дмитриева вернулась на родину. Тайна ее настоящего имени не была раскрыта русской полицией. Дмитриевой больше не существовало. Елизавета Лукинична Томановская, вдова полковника, беспрепятственно пересекла русскую границу и направилась в Новгородскую губернию. Поело недолгого пребывания в глуши она уехала в Москву. Связь ее с Марксом изредка поддерживалась письмами.

Тридцатого мая 1871 года, через два дня после падения последней баррикады в Париже, Генеральный совет единодушно одобрил зачитанный Марксом готовый текст воззвания Интернационала о гражданской войне во Франции… Оно было опубликовано в Лондоне около 13 июня 1871 года на английском языке в виде брошюры в тридцать пять страниц, тиражом в тысячу экземпляров. Но первое издание быстро разошлось, и вскоре потребовалось второе, которое распространялось но удешевленной цени среди рабочих. В августе того же года было выпущено третье английское издание.

Не все члены Генерального совета отнеслись, однако, к этому воззванию положительно. Оджер и несколько его единомышленников испугались, как бы не навлечь резкого недовольства английской буржуазии, подачки которой они охотно принимали. Давнишние расхождения Оджера и Маркса усилились, и преуспевающий обуржуазившийся сапожник был исключен из Международного Товарищества Рабочих.

В 1871–1872 годах «Гражданская война ко Франции» была переведена на французский, немецкий, русский, итальянский, испанский и голландский языки.

Перевод этой новой работы Маркса на немецкий язык был сделан Энгельсом и напечатан в Германии в газете «Народное государство», а впоследствии издан брошюрой в Лейпциге. На русском языке первое издание «Гражданской войны во Франции» появилось в 1871 году в Цюрихе.

В этом произведении, как и в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта», со всей силой проявился поразительный дар Маркса угадывать значение и последствия великих исторических событий в момент, когда они совершаются.

Еще в «Восемнадцатом брюмера» Марко высказал мысль о необходимости слома во время пролетарской революции буржуазной государственной машины. Развивая дальше это положение в «Гражданской войне во Франции» и рассматривая буржуазное государство как общественную силу, организованную для социального порабощения трудящихся, как машину классового господства, Маркс приходит к заключению, что рабочий класс не может просто овладеть этой машиной и пустить ее в ход для своих целей. Старая государственная машина должна быть сломана, пролетариат, как это показала Парижская коммуна, создаст новую форму государства — диктатуру пролетариата.

В Парижской коммуне, несмотря на короткий период ее существования, Маркс увидел в первоначальной, еще только зарождавшейся, но уже достаточно отчетливой форме черты государства нового исторического типа. Маркс писал, что Коммуна «была, по сути дела, правительством рабочего класса, результатом борьбы производительного класса против класса присваивающего; она была открытой, наконец, политической формой, при которой могло совершиться экономическое освобождение труда».

Страницы «Воззвания» Международного Товарищества Рабочих о гражданской войне во Франции проникнуты глубокой верой в революционные силы народных масс и восхищением перед героизмом рабочего класса Франции и деятельностью Коммуны. Старому миру Версаля — этому «сборищу вампиров всех отживших режимов» — Маркс противопоставляет огромную преобразующую силу пролетарской революции.

«Гражданская война во Франции» звучит гимном рабочему классу Парижа, сделавшему первые шаги по пути создания пролетарского государства. «Трудящийся, мыслящий, борющийся, истекающий кровью, но сияющий вдохновенным сознанием своей исторической инициативы Париж, — писал Маркс, — почти забывал о людоедах, стоявших перед его стенами, с энтузиазмом отдавшись строительству нового общества».

«Воззвание» далее гласит:

«Буржуазный рассудок, пропитанный полицейщиной, разумеется, представляет себе Международное Товарищество Рабочих в виде какого-то тайного заговорщического общества, центральное правление которого время от времени назначает восстания в разных странах. На самом же деле наше Товарищество есть лишь международный союз, объединяющий передовых рабочих разных стран цивилизованного мира. Где бы и при каких бы условиях пи проявлялась классовая борьба, какие бы формы она ни принимала — везде на первом месте стоят, само собой разумеется, члены нашего Товарищества. Та почва, на которой вырастает это Товарищество, есть само современное общество. Это Товарищество не может быть искоренено, сколько бы крови ни было пролито. Чтобы искоренить его, правительства должны были бы искоренить прежде всего деспотическое господство капитала над трудом, то есть искоренить основу своего собственного паразитического существования.

Париж рабочих с его Коммуной всегда будут чествовать как славного предвестника нового общества. Его мученики навеки запечатлены в великом сердце рабочего класса. Его палачей история уже теперь пригвоздила к тому позорному столбу, от которого их не в силах будут освободить все молитвы их попов».


Спустя несколько месяцев после разгрома Коммуны Лафарг под чужим именем обосновался с семьей в Мадриде, где, невзирая на опасность, энергично разоблачал членов бакунинского тайного «Альянса», работая в газете «Эмансипасион», издававшейся Мадридской секцией Интернационала. Лафарг объединил всех подлинных испанских борцов за дело освобождения рабочего класса.

Лаура неутомимо помогала мужу во всех его начинаниях. Когда Лафарг опубликовал в испанской газете серию статей «Организация труда», для которых немало потрудилась и Лаура, Энгельс написал ей: «В статьи в «Эмансипасион», в которых испанцам впервые преподносится настоящая наука, ты тоже вносишь свою значительную долю, и как раз именно в научном отношении, за что я, как секретарь для Испании, считаю своим долгом принести тебе особую благодарность».

В это же время на Лафарга и его жену обрушилось страшное горе. Их единственный оставшийся в живых ребенок, которому было уже больше трех лет, умер от дизентерии, проболев девять месяцев. Только взаимная огромная любовь, общие жизненные цели помогли Полю и Лауре пережить и это несчастье. Однако, тщетно борясь как врач за жизнь своих детей, Лафарг возненавидел медицину и посвятил себя отныне политической деятельности и журналистике. Но это не могло обеспечить его материально. Поиски заработка вынудили Лафарга эмигрировать в Англию и открыть там ателье фотолитографии и гравировки.

Вернувшись в Лондон, Женнихен и Элеонора застали родительский дом переполненным беженцами Коммуны. Вся семья Маркса, включая его самого, занята была тем, чтобы помочь борцам, спасшимся от расправы версальцев. Они не имели ни жилья, ни одежды, ни каких-либо средств к существованию. Энгельс руководил работой Генсовета по оказанию материальной помощи французским эмигрантам. Трудоустройство изгнанников значительно затруднялось тем, что английская буржуазия не желала облегчить положение участников Коммуны и принимать их на работу. Не прощали британские зажиточные люди и сочувствия к деятелям пролетарской революции. Женнихен писала Кугельману:

«Монро порвали со мной всякую связь, так как сделали ужасное открытие, что я дочь главаря поджигателей, защищавшего противозаконное движение коммунаров. Страдания эмигрантов неописуемы. Они буквально умирают с голоду на улицах этого огромного города…

Уже более 5 месяцев Интернационал содержит, точнее говоря, поддерживает между жизнью и смертью эту большую массу эмигрантов».

Падение Парижской коммуны явилось сигналом ко всеобщему наступлению реакции против Интернационала во всех европейских странах. Бисмарк издал приказ об аресте Карла Маркса в случае его появления на германской земле и попытался организовать конференцию правительств Европы для обсуждения вопроса о борьбе с Интернационалом. Французское правительство в циркулярном послании ко всем заинтересованным государствам также призывало к объединению реакционных стран ради общей травли интернационалистов. Тьер и Фавр добились принятия сурового закона против Международного Товарищества Рабочих. Связь Генерального совета с Францией оборвалась.

Враги Коммуны были врагами и Международного Товарищества Рабочих. Как только Генеральный совет и, в частности, Маркс приняли на себя ответственность за все действия Коммуны, буржуазная пресса обрушилась на создателя Интернационала, называя его «красным дьяволом» и «доктором красного террора».

Известность Маркса возрастала непрерывно. Буржуазный парижский журнал «Иллюстрасьон» опубликовал портрет и краткие сведения о его жизни, которые перепечатали многие газеты в Европе и Америке.

Гордясь успехами Международного Товарищества Рабочих, Энгельс назвал его седьмой великой мировой державой.

Ужас, внушаемый Интернационалом, был так велик, что римский папа его проклял, французский парламент объявил вне закона, «железный канцлер» Бисмарк грозил ему крестовым походом.

Настало время, когда центральная печать Англин открыла свои страницы для сообщений о деятельности Интернационала и его руководителях. Лондонский «Таймс» после Парижской коммуны опубликовал важные заявления Маркса и Генерального совета в ответ на клеветнические нападки разных газет на Интернационал. Доступ в большую прессу сделал Маркса еще более известным. Журналисты разных стран писали о нем, его семье и соратниках.


Молодая Социал-демократическая партия Германии — эйзенахцы — из-за побед Бисмарка оказалась в тяжелом положении. Все классы, партии и группы страны хотели единой Германии. Наполеон III — враг этого объединения — потерпел поражение, и это радовало всех немцев. Но революция во Франции изменила характер войны, и немецкие рабочие были заинтересованы отныне в победе скорее Французской республики, нежели в успехах реакционного правительства Бисмарка. В то же время появились слухи, что Германия намерена отнять у Франции Эльзас и Лотарингию в качестве вознаграждения за победу над Наполеоном. Немецкие империалисты заявляли, что это необходимо якобы для укрепления границ Германии на западе.

Центральный комитат Немецкой социал-демократической рабочей партии в Брауншвейге обратился к Марксу, как к секретарю-корреспонденту Интернационала для Германии, за разъяснениями о позиции немецкого пролетариата в отношении франко-прусской войны.

Маркс и Энгельс придавали исключительное значение своему ответу руководителям Социал-демократической партии, поскольку речь шла о директивах, намечающих линию поведения немецких рабочих, и выработали окончательный текст письма совместно. Они предрекли, что если Германия захватит у Франции Эльзас и Лотарингию, то войны в Европе никогда не прекратятся.

«Это — безошибочный способ превратить будущий мир в простое перемирие до тех пор, пока Франция не окрепнет настолько, чтобы потребовать потерянную территорию обратно. Это — безошибочное средство разорить Германию и Францию путем взаимного самоистребления.

Негодяи и глупцы, которые изобрели такие гарантии вечного Мира, должны были бы знать, хотя бы из прусской истории, на примере того, как жестоко Наполеон расплатился за Тильзитский мир, что подобные насильственные меры для обуздания жизнеспособного народа приводят к прямо противоположным результатам…

Тот, кто не совсем еще оглушен теперешней шумихой или не заинтересован в том, чтобы оглушить германский народ, должен понять, что война 1870 г. так же неизбежно чревата войной между Германией и Россией, как война 1866 г. была чревата войной 1870 г.

Я говорю неизбежно, непременно, если не учитывать того маловероятного случая, что в России до этого времени может вспыхнуть революции.

Если этот маловероятный случай не произойдет, то войну между Германией и Россией приходится уже сейчас рассматривать как fait accompli (совершившийся факт).

Будет ли эта война вредна или полезна, — целиком зависит от нынешнего поведения немцев-победителей.

Если они захватят Эльзас и Лотарингию, то Франция вместе с Россией будет воевать против Германии. Нет надобности указывать на губительные последствия подобной войны…

Но я опасаюсь, что негодяи и глупцы будут беспрепятственно продолжать свою безумную игру, если германский рабочий класс en masse[23] не поднимет своего голоса.

Нынешняя война открывает новую всемирно-историческую эпоху тем, что Германия… доказала свою способность, независимо от заграницы, идти своим собственным путем. То, что Германия первоначально обретает свое единство в прусской казарме, является наказанием, ею вполне заслуженным. Но результат, хотя и таким способом, все же достигнут… И если… германский рабочий класс не сыграет выпавшей на его долю исторической роли, то это — его вина. Нынешняя война перенесла центр тяжести континентального рабочего движения из Франции в Германию. Тем самым на германский рабочий класс ложится большая ответственность…»

Следуя указаниям Маркса и Энгельса, секции Интернационала не только в Англии, но и в Бельгии, Испании, США провозгласили те идеи, которые диктовались интересами пролетариата всех стран. Они требовали отказа от всяких завоевательных устремлений по отношению к республиканской Франции и выступали в ее защиту. Центральный комитет Немецкой секции Международного Товарищества Рабочих, находившийся в Брауншвейге, выпустил в сентябре манифест к немецкому рабочему классу, призывающий его не допустить аннексии Эльзаса и Лотарингии и добиться заключения почетного мира с Французской республикой. По приказу командующего германской армией манифест был конфискован, все члены комитета и типограф, напечатавший этот документ, были схвачены, закованы в кандалы и отправлены в Восточную Пруссию.

Требовавшие от германского правительства заключения почетного мира с Францией Бебель и Либкнехт также были арестованы и приговорены к длительному тюремному заключению.

В январе 1871 года идея объединения Германии восторжествовала: Вильгельм I у стен столицы Франции, в зеркальном зале Версальского дворца, получил из рук немецких государей корону германского императора. Объединение было завершено сверху, как того желало реакционное прусское юнкерство. Это укрепило монархический строй и позиции контрреволюционных сил. Пролетариат из-за своей слабости не мог помешать юнкерству и буржуазии совершить преобразование страны в самой невыгодной для рабочих форме, с сохранением монархии и всех привилегий дворянства и бесправия крестьян.

Новая Германская империя была союзным государством, она объединила двадцать две монархии с Пруссией во главе. Газеты писали, что империя является союзом между львом; полдюжиной лисиц и двумя десятками мышей. Во всяком случае, Германия стала великой державой с населением более 40 миллионов человек.

В конце января Бисмарк подписал в Версале перемирие с Францией, а месяц спустя был заключен предварительный мир. Он разрешил контрреволюционному правительству Тьера вдвое увеличить численность войск и районе Парижа для борьбы с Коммуной и возвратил Тьеру часть французских военнопленных, которых враги Коммуны бросили против Парижа. Немецкие войска во время осады столицы Франции пропустили к Парижу контрреволюционные войска правительства Тьера. В тоже время они не разрешали коммунарам подвозить в столицу продовольствие. Бисмарк требовал от Тьера скорейшей расправы с революционным Парижем. Прусские войска, задерживая жителей столицы, бежавших из Парижа, передавали их в руки палачей Тьера.

Мирный договор между Германией и Францией был подписан во Франкфурте-на-Майне 10 мая 1871 года, через три с половиной месяца после заключения перемирия. Германия забрала у Франции часть Лотарингии и Эльзаса, развитие в промышленном отношении и богатые железной рудой районы. Таким образом Бисмарк обеспечил Германии стратегически выгодные позиции для будущего вторжения во Францию. Он считал угрозу реванша со стороны Французской республики выгодной для юнкерства, так как это должно было поддерживать шовинистические настроения в Германии и способствовать подавлению революционного движения внутри страны.

Пять миллиардов франков контрибуции, которую должна была в течение трех лет выплатить Германской империи Французская республика, Бисмарк использовал на вооружение для новых войн.

Париж исходил кровью. На десять дней, с ведома и поощрения новой власти, город был отдан на разграбление озверевшим убийцам. Бандиты, садисты, живодеры с душами рысей и гиен шныряли по улицам, жадно вдыхая запах запекшейся на мостовых крови, убивали заподозренных в симпатии к Коммуне и требовали новых и новых жертв. Следом за версальской армией в столицу явились расфранченные проститутки, торговцы вином, владельцы особняков, больших магазинов, заводов, возбужденные, счастливые в предвидении наживы. И они требовали своей чаши с человеческой кровью, крича о мести и неистовствуя при виде ведомых на лобное место пленников. В экипажах отправлялись они смотреть на массовые казни и нередко превращались из зрителей в изощренных палачей.

Коммунаров хладнокровно расстреливали, избивали прикладами, душили, закапывали живьем. Женщины с нежными лицами, в платьях из светлого муслина, прозрачного как стрекозьи крылья, выкалывали коммунарам глаза модными зонтиками с металлическими наконечниками. Если Коммуна была подобна празднику добра, милосердия и чистой радости, то контрреволюция олицетворяла дьявольское торжество жестокости, кровожадности и злодейства.

Лиза Красоцкая находилась в госпитале, когда версальцы ворвались в палаты и начали добивать раненых коммунаров. Одна из санитарок силой увела ее черным ходом и спрятала у надежных людей. Лиза провела ужасную ночь. По улице, громко стуча прикладами, ругаясь и распевая непристойные песни, рыскали каратели. Они врывались в дома, вытаскивали людей и тут же расстреливали их без суда. Лиза чувствовала себя затравленным ищейками зверем. Она не могла совладать с чувством постыдного, парализующего мозг страха, и это усиливало ее страдания. До утра она боролась с собой и, когда кровавая оргия кончилась, твердо решила остаться в Париже, чтобы помогать уцелевшим товарищам. Вместе с хозяйкой квартиры, в которой ее укрыли, она отыскала несколько преданных людей и, отдав значительную сумму имевшихся при ней денег, занялась отправкой за границу уцелевших от казни коммунаров.

Самым страшным ударом после гибели мужа был для Лизы расстрел Варлена. Его, почти незнакомого ей, она любила всем сердцем, как совершенный образ человека. Судьба привела ее случайно на Монмартр. Под густой вуалью, погруженная в тяжелые думы, проходила Лиза по гористому переулку Лабон и остановилась на перекрестке улицы Розье, завидев зловещую процессию, спускавшуюся с холма. Беснующаяся, ревущая толпа нарядно одетых мужчин и дам сопровождала конвоиров, ведущих арестованного со связанными за спиной руками.

— Слишком рано убивать его, пусть еще поводят, — надрывался тучный буржуа в котелке, откинутом на макушку.

— Нечего корчить из себя героя. Небось поджилки уже у тебя трясутся, — крикнул молодой щеголь и ударил тростью узника.

— Передай поклон всем моим подружкам-потаскушкам, когда будешь в аду, — взвизгнула какая-то женщина в огромной шляпе, украшенной зелеными птичьими перьями.

Приговоренный к смерти, глядя прямо перед собой, шагал твердо и, казалось, не слыхал звериного рева толпы. Это был Эжен Варлен. Еще более, нежели обычно, спокойный, сосредоточенно думающий о чем-то важном, он показался ей теперь похожим на праведника-воина, сошедшего с византийских старинных фресок. Если б можно было спасти его даже ценой собственной жизни, Лиза не колеблясь сделала бы это. Но не было такой силы в этот момент в Париже, которая предотвратила бы еще одно чудовищное преступление контрреволюционеров.

До последнего мгновения Варлен, отступая от баррикады к баррикаде, отчаянно дрался с версальцами. Патроны иссякли. Враги победили. Измученный физически, безразличный к опасности, как боец, воинская часть которого вся погибла, Варлен бродил по городу. Он не пожелал скрыться и, казалось, сам жадно искал смерти.

Он был опознан и выдан священником, переодетым в штатское и занимавшимся ловлей коммунаров.

Накануне, прозревая будущее, Варлен говорил одному из своих соратников:

— Да… пас заживо изрубят в куски. Наши трупы будут волочить в грязи. Тех из нас, кто сражался, убили, пленников убили, раненых прикончат. А если кто-нибудь и уцелеет и его пощадят, то отправят гнить на каторгу. Но история в конце концов увидит все в более ясном свете и скажет, что мы спасли Республику.

Расстрел Варлена был последней каплей скорби для Лизы. Но опа не ослабела, не поникла, как Анна Жаклар, наоборот, после нескольких дней душевной контузии она почувствовала возрождение, воля ее вновь окрепла. Жизнь имела отныне для нее один смысл — бороться. Если раньше она еще верила в гуманность господствующих классов в более развитых странах, то отныне поняла, как они страшны и бесчеловечны, когда мстят за свою собственность и привилегии. Они перестали быть людьми. В огне Коммуны Лиза сожгла все сомнения. Опа поняла и приняла головой и сердцем все, чему учил Маркс.

Воспользовавшись английским паспортом, Лиза поселилась сначала на Больших бульварах в одном из наиболее фешенебельных, недавно открывшихся отелей. Знание иностранных языков и манеры великосветской дамы отводили от нее подозрения. Она удачно изображала из себя скучающую знатную англичанку, прибывшую в Париж в поисках сильных ощущений. Однако это была небезопасная затея. Лизу легко могли опознать на улице многочисленные шпионы и предатели, видевшие ее в женских клубах, редакциях газет и в госпиталях. Чтобы избежать этого, Лиза часто меняла местожительство, разъезжала только в закрытой карете, набрасывая густую вуаль поверх шляпы. В течение месяца ей удалось вместе с несколькими товарищами не только помочь бежать за границу многим уцелевшим коммунарам, но и завязать новые знакомства, наладить конспиративную связь с Генеральным советом Интернационала.

В июле Маркс получил весьма важное письмо от молодого польского революционера, друга Врублевского, участника Парижской коммуны:


«Господин доктор! Дама из Парижа проживает на улице Труффо в Батиньоле (район в северной части Парижа), дом № 14, пароль: «Имеете ли вы цветы темно-вишневого оттенка», ответ: «Да, сударь».

Лондонская дама выезжает не позже понедельника. Я немного затронул ее самолюбие, высказав легкое сомнение в ее храбрости. Тем не менее она перевезет все, что Вы пожелаете, и будет действовать, как условлено. Я за это отвечаю.

Парижская дама меняет квартиру 8-го или 15-го числа этого месяца. Значит, следует ждать присылки ее нового адреса.

Примите уверения, господин доктор, в моем почтении».


Однажды Лиза узнала о крайне бедственном положении находящегося и Париже тяжело больного члена Коммуны, разрисовщика тканей, поэта Эжена Потье. С большими предосторожностями Красоцкая отправилась на окраинную жалкую улочку, где в мансарде старого дома скрывался рабочий-коммунар.

— Вы предполагали найти на этом чердаке одряхлевшую птицу с выщипанными перьями. Нет, я хоть и немощен, но силен, — сказал Потье, с трудом пододвигая гостье дубовый стул, насчитывающий несколько столетий своего существования. — Признаться, находиться здесь но доставляет большого удовольствия. Ступени, ведущие сюда, скрипят, как рассохшийся гроб, и каждый раз я думаю, что пришли по мою душу. Но это так, пустяки. Сражаясь на баррикадах, я успел переворошить столько мыслей и представлений, сколько не удалось за предыдущие пятьдесят пять лет. Когда свистят пули и зовут тебя к праотцам, человек освобождается от шелухи. И я впервые ощутил жизнь, будто ядро зрелого сочного ореха во рту. Расскажите мне обо всем, что происходит за клопиной стеной этого дома.

— Хорошо, что этой стене удалось снасти вас.

— Вы правы. Я мог бы, как тысячи наших несчастных братьев, пропитать своей кровью камни ограды Пер-Лашез. — Потье тяжело вздохнул. — Тьер потопил революцию в крови, а мы, немногие оставшиеся в живых коммунары, в этом кровавом море потопили свои иллюзии. Я покончил навсегда с доверчивостью и прозрел. В эти дни отчаяния, бессильных слез над могилами друзей, совсем один, находясь постоянно под дамокловым мечом, я написал стихи. Они сотканы из волокон моего сердца.

— Прошу вас, прочтите мне ваше произведение, — попросила Лиза.

Потье привстал с дырявого соломенного тюфяка, брошенного прямо на пол, и повернул к окну свое плоское, курносое, мудрое, желтое, как глина, лицо. Лизе припомнилась голова Сократа.

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов.

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой вести готов.

Это есть наш последний и решительный бой,

С Интернационалом воспрянет род людской!

Казалось, что Потье не говорит, а поет эти строки. У него был музыкальный, чистый голос, в который он вкладывал сейчас глубокое чувство. Лиза ощутила острое волнение и вся подалась вперед.

И если гром великий грянет

Над сворой псов и палачей,

Для нас все так же солнце станет

Сиять огнем своих лучей.

Это есть наш последний и решительный бой,

С Интернационалом воспрянет род людской!

За окном внезапно послышались крики. Женщины преградили путь конвою, ведшему на военный суд нескольких коммунаров. Офицер скомандовал: «На изготовку». Усилился шум, проклятия палачам и горестные вопли. В карателей полетели камни, раздались выстрелы и топот ног. Откуда-то глухо донеслось: «Да здравствует Коммуна!» Затем все смолкло.

Изможденный, старый Потье вдохновенно продолжал декламировать, и лицо его подверглось удивительной метаморфозе; на глазах Лизы он помолодел и казался красивым.

Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем

Мы наш, мы новый мир построим.

Кто был ничем, тот станет всем.

Это есть наш последний и решительный бой,

С Интернационалом воспрянет род людской!

Давно нора было уходить, а Лиза все еще сидела подле Эжена Потье.

— Я уношу в памяти ваш «Интернационал», — сказала она ему на прощанье. — Мне кажется, этому творению жить и жить. Множество поколений, как я, отныне будут носить его в сердце и повторять в минуты борьбы, радости и печали. Спасибо, дорогой друг, за этот дар человечеству.

И сомневающийся в себе, как всякий истинный созидатель, Эжен Потье привлек огрубевшими от труда, сморщенными руками голову Лизы и благодарно поцеловал ее в лоб.

Через несколько дней ему удалось благополучно бежать в Англию.

Лето 1871 года подходило к концу. В Веве, в пансионе, все еще оставалась Ася, и Лиза отправилась к дочери, чтобы затем тайно пробраться в Польшу и предать там земле сердце Красоцкого.

После бурлящей Франции соседняя Швейцария произвела на Лизу раздражающее впечатление застойного пруда, в котором резвятся жирные рыбы и головастики. Ничто не могло пробиться сквозь сонное довольство фермеров и мелких буржуа.

Лизе было уже около пятидесяти лет. До отъезда во Францию, несколько месяцев назад, она выглядела молодой женщиной, особенно когда оживлялась в общество и беседе.

Привыкнув к своей внешности, человек редко отдает себе отчет в происходящих изменениях. И только глазами дочери Красоцкая увидела себя такой, какой стала, пережив Коммуну, мужа, друзей. Ася смотрела на мать, приоткрыв жалобно губы, гримасничая, чтобы не расплакаться.

— Я очень изменилась, не правда ли, — допытывалась Лиза и умолкла, так и не получив ответа.

И вдруг она поняла, что перешагнула какую-то черту и незаметно для себя вошла в старость.

Голова Лизы стала седой, и морщины густой сеткой легли на посеревших веках и лбу. Тяжелые, скорбные линии соединили крылья носа с подбородком. И, как увядший стебель, высохла тонкая шея. С недоумением разглядывала себя в зеркале Лиза. Непоправимое произошло. Так дерево, еще недавно покрывавшееся листвой, стоит оголенное, почерневшее, как бы сожженное временем. Лизе стало не по себе. Она всегда так любила все прекрасное на свете. Собственная старость показалась ей уродливой, отталкивающей. Нелегко принять ее покорно, разумно. Но перед Лизой чередой прошли воспоминания недавнего прошлого: простреленная голова Варлена с седыми, слипшимися от крови волосами, мертвое сердце Красоцкого, похожее на увядшие бурые листья клена, дроги с гробами коммунаров. Лизе показалось святотатством, позором огорчаться оттого, что щеки ее стали дряблыми, а глаза запали. Она осталась жива. Для чего? Какую миссию надлежало ей выполнить? Тысячи убитых безвинно людей взывали к ней: помни о нас, живи, борись, неси окровавленное знамя Коммуны, которое пытался растоптать тиран! И Лиза почувствовала, что дух се не сломлен. Ей нечего было бояться того, что так пугает в преклонном возрасте, — одиночества и бесполезного существования, Она была нужна людям и сохранила в огне нетронутой душу. Уверенно и спокойно пошла Лиза дальше по тернистым дорогам жизни, зная, куда и зачем.

Жаклары, благополучно перейдя границу, добрались вскоре до Швейцарии и поселились в Берне. То, что раздражало Лизу, — безмятежный и сытый покой, — пришлось весьма по сердцу этим истомленным беженцам Коммуны. Пережитое заметно отразилось на Анне и се муже, Оба они были крайне подавлены, тем более что приходилось с большим трудом добывать средства на жизнь, давая уроки и занимаясь переводами. Неуравновешенный, легко раздражающийся Жаклар стремился лишь к тому, чтобы скорее закончить медицинское образование и стать врачом. Он проводил все свободное время в анатомическом театре и над учебниками. Лиза почувствовала, что прежней дружбы с Жакларами больше нет.

— Эти семьдесят два дня выпотрошили меня, — откровенно призналась Анна, — революция всегда огонь, и не сгореть на ее огне, очевидно, невозможно.

— А не думаешь ли ты, что она солнце? — загадочно возразила Лиза.

— В таком случае я хочу быть теперь в тени.

— Бедная девочка, как же ты, однако, устала.

Том не менее Анна Васильевна не изменила своим прежним взглядам. Она приняла участие в работе над переводом на русский язык великой книги Маркса «Гражданская война во Франции», вышедшей в Женеве в 1871 году.

В то время агент III Отделения сообщал из Польши в Петербург, что в Варшаву должна вскоре поступить из-за границы для тайного распространения среди молодежи брошюра Карла Маркса, под названием «Гражданская война», переведенная с немецкого языка на русский и польский языки и напечатанная в Цюрихе.

Ненадолго задержавшись и отдохнув на Женевском озере, Лиза вместе с дочерью под чужим паспортом пробралась в Люблин. Россия подавила ее озверелым натиском реакции.

«Сокрушить, раздавить, уничтожить!» — вопил Катков, призывая расправляться с каждым заподозренным в симпатии к коммунарам.

Его газета «Московские ведомости» объявляла деятелей Коммуны бонапартистскими платными агентами, а трагедию семидесяти двух дней делом рук Бисмарка, стремившегося вернуть трон Луи Бонапарту.

Как яркая звезда на черном небосклоне, засверкали стихи Некрасова, посвященные коммунарам. Лиза выучила их наизусть и, повторяя, не могла удержать слез.

Смолкли честные, доблестно павшие,

Смолкли их голоса одинокие,

За несчастный народ вопиявшие,

Но разнузданы страсти жестокие.

Вихорь злобы и бешенства носится

Над тобою, страна безответная.

Все живое, все доброе косится…

Слышно только, о ночь безрассветная,

Среди мрака, тобою разлитого,

Как враги, торжествуя, скликаются,

Как на труп великана убитого

Кровожадные птицы слетаются,

Ядовитые гады сползаются!

Предав родной земле сердце Красоцкого и поклонившись праху его родителей, Лиза с дочерью поспешили в Англию.


Имя Карла Маркса стало известно всему миру. Одни произносили его с любовью и почтительностью, другие со страхом и ненавистью. Маркс олицетворял отныне идеи Интернационала. Грозный всесильный призрак коммунизма, о котором возгласил великий «Манифест», обрел в Парижском восстании плоть и кровь.

Осенью 1871 года III Отделение в Петербурге получило донесение из Лондона, что в Россию с злонамеренной целью, под чужим паспортом, едет Карл Маркс. Известие это всколыхнуло жандармов. Многочисленные шифрованные депеши предписывали обнаружить и поймать Маркса тотчас же после его появления в России. На пограничных станциях сновали пшики, нагло заглядывая в лица всех бородатых иностранцев. И вот из Одессы в Петербург сообщили, что в порту задержан наконец сам вождь мирового рабочего движения. Но радость жандармерии была непродолжительной. Арестованный оказался немецким коммерсантом, носившим фамилию Маркс и принявшим к тому же английское подданство. Чтобы подобные неприятные недоразумения более но имели места, управляющий III Отделением разослал подчиненным добытый в Лондоне и размноженный портрет Карла Маркса. Вскоре в поезде, близ западной границы, был схвачен бородатый седовласый англичанин, похожий на Карла Маркса. Случай этот вызвал было дипломатический протест, но, несмотря на возмущение пострадавшего, с согласия Великобритании был тотчас же замят.

Все возрастающая известность Маркса привлекала к нему многочисленных журналистов из разных стран. Летом 1871 года Маркса и одного из его соратников посетил корреспондент «Нью-йорк уорлд» мистер Ландор. Спустя несколько дней репортер сообщил за океан о своих впечатлениях от встречи с портным Эккариусом и Карлом Марксом.

«Вы поручили мне собрать кое-какие сведения о Международном Товариществе Рабочих, — писал Ландор в редакцию своей газеты, — я и попытался исполнить Вашу просьбу. Эта задача в настоящий момент нелегка. Лондон, бесспорно, является штаб-квартирой Товарищества, но англичане слишком напуганы, и им повсюду мерещится Интернационал, как королю Якову везде мерещился порох после знаменитого заговора. Осторожность Товарищества, конечно, усилилась вместо с подозрительностью публики; и если у его руководителей есть секреты, то эти руководители именно такие люди, которые умеют держать секреты про себя. Я посетил двух наиболее видных членов их Совета и с одним из них имел непринужденную беседу, содержание которой излагаю ниже… Первый из тех двух деятелей, которых я посетил, видный член Генерального совета, сидел за своим верстаком и должен был то и дело отрываться от беседы со мной, чтобы отвечать на не очень вежливые замечания хозяйчика (одного из многочисленных в этой части города хозяйчиков), на которого он работал. Я слышал, как этот же человек произносил на публичных собраниях прекрасные речи, проникнутые в каждом своем слове страстной ненавистью к классу людей, называющих себя его господами. Он, наверное, сознает себя достаточно развитым и способным, чтобы организовать рабочее правительство, а вынужден заниматься всю свою жизнь самым возмутительным подневольным трудом, чисто механическим. Он горд и самолюбив, а между тем на каждом шагу он должен отвечать поклоном на ворчанье и улыбкой на приказ, отдаваемый приблизительно с такой же степенью учтивости, с какой охотник окликает свою собаку. Этот человек помог мне уловить одну сторону Интернационала: протест труда против капитала, протест рабочего, который производит, против буржуа, который наслаждается.

Тут я увидел руку, которая ударит очень больно, когда настанет пора, а что касается головы, которая мыслит, то мне кажется, что ее я увидел тоже — во время моей беседы с доктором Карлом Марксом.

Мы сидели друг против друга; да, я был наедине с воплощением революции, с подлинным основателем и вдохновителем Интернационала, с автором «Манифеста», в котором капиталу было заявлено, что если он воюет с трудом, то он должен быть готов к гибели, — словом, передо мной сидел защитник Парижской коммуны…»

Во время встречи Маркс долго беседовал с Ландором. Войдя, он приветливо поздоровался с американцем. Они обменялись пытливыми взглядами.

— Что привело вас ко мне? — спросил Маркс.

— Человечество, как видно, плохо представляет себе, что такое Интернационал, — сказал Ландор. — К нему питают сильную ненависть, но вряд ли сумели бы объяснить, что именно ненавидят. Некоторые люди, считающие, что сумели глубже других проникнуть в тайну Интернационала, утверждают, что это своего рода двуликий Янус, с честной и доброй улыбкой рабочего на одном лице и с усмешкой злодея-заговорщика на другом. Я попрошу вас, — в упор поставил вопрос корреспондент, — пролить свет на тайну, раскрыть которую бессильны подобные теории.

Маркса развеселила мысль, что буржуа так боятся международного общества рабочих, и он ответил журналисту с улыбкой:

— Тут нет никакой тайны, милостивый государь, разве только тайна глупости людей, которые упорно игнорируют тот факт, что наше Товарищество действует открыто и что подробнейшие отчеты о его деятельности печатаются для всех, кто пожелает их прочесть. Вы можете купить наш «Устав» за пенни, а за шиллинг Бы будете иметь брошюры, из которых узнаете о нас почти все, что знаем мы сами.

Ландор был высокий, поджарый человек с ярко-розовой лысиной. Услыхав слово «почти», он хлопнул себя но острому колену и загоготал.

— «Почти» — это весьма возможно; но не будет ли в том, чего я не знаю, заключаться самое важное? Буду вполне откровенен с Вами и поставлю вопрос так, как он представляется постороннему наблюдателю: не свидетельствует ли это всеобщее недоброжелательное отношение к вашей организации о чем-то большем, чем невежественная злоба толпы? И не позволите ли вы спросить Вас еще раз, несмотря на сказанное Вами, что такое Интернационал?

— Вам достаточно взглянуть на людей, из которых он состоит, — на рабочих, — отпарировал Маркс.

Ландор продолжал настаивать.

— Да, но солдат не всегда показателен для того правительства, которое им распоряжается. Я знаю некоторых из ваших членов и виолне допускаю, что они не из того теста, из которого делаются заговорщики. К тому же тайна, которая известна миллиону человек, вовсе не была бы тайной. Но что, если эти люди только орудия в руках какой-нибудь смелой и — Вы, надеюсь, простите меня, если я добавлю, — не слишком разборчивой в средствах коллегии?

— Ничто не показывает, что это так, — возразил Маркс.

— А последнее восстание в Париже?

— Во-первых, я попрошу Вас доказать, что тут был вообще какой-нибудь заговор, что все происшедшее не было закономерным следствием сложившихся обстоятельств. А если исходить из существования заговора, то чем может быть доказано участие в нем Международного Товарищества?

Ландор отложил тетрадь, в которую быстро записывал ответы Маркса, и откинулся в кресле.

— Наличном многочисленных членов Товарищества в органах Коммуны, — сказал он, испытующе и нагло глядя в лицо собеседника.

Маркс закурил и принялся ходить по кабинету, отвечая на вопросы Ландора.

— Восстание в Париже было совершено рабочими Парижа. Наиболее способные рабочие неизбежно должны были стать его вождями и организаторами; по наиболее способные рабочие обычно являются в то же время и членами Международного Товарищества. Однако Товарищество, как таковое, нельзя делать ответственным за их действия.

Ландор скривил рот в ехидной улыбке.

— Мир смотрит на это иначе, — сказал он многозначительно. — Люди толкуют о тайных инструкциях из Лондона и даже о денежной поддержке. Можно ли утверждать, что открытый характер деятельности Товарищества, на который вы сослались, исключает возможность всяких тайных сношений?

— Возникала ли когда-нибудь организация, — смело заявил Маркс, — которая вела бы свою работу без использования как негласных, так и гласных средств связи? Но говорить о тайных инструкциях из Лондона, как о декретах в вопросах веры и морали, исходящих из какого-то центра папского владычества и интриг, — значит совершенно не понимать сущности Интернационала. Для этого потребовалось бы централизованное правительство в Интернационале; в действительности же форма его организации предоставляет как раз наибольшую свободу местной самодеятельности и независимости. В самом деле, Интернационал вовсе не является, собственно, правительством рабочего класса; он представляет собой скорее объединение, чем командующую силу.

— Объединение с какой целью? — бросил американец, снова оторвавшись от записи.

— С целью экономического освобождения рабочего класса посредством завоевания политической власти; с целью использования этой политической власти для осуществления социальных задач. Наши цели должны быть настолько широкими, чтобы включать в себя все формы деятельности рабочего класса. Придать им специальный характер значило бы приспособить их к потребностям только одной какой-нибудь группы рабочих, к нуждам рабочих одной какой-нибудь нации. Но как можно призвать всех людей, к объединению в интересах немногих? Если бы наше Товарищество вступило на этот путь, оно потеряло бы право называться Интернационалом. Товарищество не предписывает определенную форму политических движений; оно только требует, чтобы эти движения были направлены к одной цели. Оно представляет собой сеть объединенных обществ, раскинутую по всему миру труда. В каждой части света наша задача представляется с какой-либо особой стороны, и рабочие там подходят к ее выполнению своим собственным путем. Организации рабочих не могут быть совершенно одинаковыми во всех деталях в Ньюкасле и Барселоне, в Лондоне и Берлине. В Англии, например, перед рабочим классом открыт путь проявить свою политическую мощь. Восстание было бы безумием там, где мирная агитация привела бы к цели более быстрым и верным путем. Во Франции множество репрессивных законов и смертельный антагонизм между классами делают, по-видимому, неизбежным насильственную развязку социальной войны. Но выбрать, каким способом добиться развязки, должен сам рабочий класс этой страны. Интернационал не берется диктовать что-нибудь в этом вопросе и вряд ли будет даже советовать. Но к каждому движению он проявляет свое сочувствие и оказывает свою помощь в рамках, установленных его собственными законами.

Маркс терпеливо, подробно рассказал заокеанскому корреспонденту о многообразной помощи бастующим рабочим разных стран, о началах солидарности трудящихся, о деятельности профсоюзов, обществ взаимопомощи, кооперативной торговле и кооперативном производстве. Он сообщил о том, как расширяется влияние Интернационала в Европе. Две газеты пропагандировали взгляды Международного Товарищества Рабочих в Испании, три — в Германии, столько же — в Австрии и Голландии, шесть — в Бельгии и столько же в Швейцарии.

— А теперь, — закончил Маркс, усаживаясь против Ландора и протянув ему сигару, — когда я рассказал вам, что такое Интернационал, вы, пожалуй, сумеете сами составить себе мнение о его мнимых заговорах.

Наступило короткое молчание. По комнате плыл сизый дым сигар.

— А Мадзини тоже член вашей организации? — с любопытством и возрастающим интересом спросил Ландор.

— О нет! — весело рассмеялся Маркс. — Наши успехи были бы не очень-то велики, если бы мы не пошли дальше его идей.

— Вы меня удивляете. Я был уверен, что он является представителем самых передовых взглядов.

— Он представляет всего-навсего старую идею буржуазной республики. Мы же не хотим иметь ничего общего с буржуазией. Мадзини отстал от современного движения не меньше, чем немецкие профессора, которые, однако, до сих пор считаются в Европе апостолами развитой демократии будущего. Они были таковыми когда-то, может быть до тысяча восемьсот сорок восьмого года, когда немецкая буржуазия, в английском понимании этого слова, едва достигла своего собственного развития. Но теперь эти профессора перешли целиком на сторону реакции, и пролетариат больше не желает их знать…

— Что вы скажете о Соединенных Штатах? — настойчиво спросил Ландор, видя, что Маркс намерен закончить беседу.

— Основные центры нашей деятельности находятся сейчас в старых европейских странах. Многие обстоятельства позволяли до сих пор думать, что рабочий вопрос не приобретет такого всепоглощающего значения в Соединенных Штатах. Но эти обстоятельства быстро исчезают, и рабочий вопрос, как и в Европе, быстро выдвигается там на первый план вместе с ростом рабочего класса, отличного от остальных слоев общества и отделенного от капитала.

Задав еще несколько второстепенных вопросов, Ландор шумно поблагодарил Маркса и долго тряс его руку, приглашая посетить далекую Америку.

Когда Ландор ушел, Маркс вышел из кабинета и спустился по лестнице в столовую. Модена-вилла была битком набита беженцами-коммунарами. Женнихен и Элеонора уступили им свои комнаты и переселились к Ленхен, гостиная в первом этаже напоминала наспех сооруженную палату госпиталя. Так как в доме не хватало кроватей и диванов, Женни сдвинула несколько стульев и, покрыв их матрасами и одеялами, создала ложе. Ленхен едва успевала стряпать для многочисленных обитателей дома. Все кастрюли и сковороды пошли в дело. На Ридженс-стрит творилось то же самое, и Лицци сбилась с ног, стремясь накормить, подлечить и одеть глубоко потрясенных пережитым людей.

Когда Карл вошел, Женни и ее дочери раскладывали покупки, сделанные на собранные деньги для изгнанников. У большинства не было сменного белья, верхней одежды, обуви. Маркс и его жена роздали все, что нашли в своем гардеробе. Коммунары и их семьи, среди которых были старики и дети, крайне нуждались в лечении и помощи. Ленхен приготовляла настои из липового цвета с лимоном и медом и поила ими занедуживших.

Женни и ее мужу было издавна присуще умение обретать чудодейственную силу воли, когда в их помощи нуждались близкие. В то время как обрушившаяся лавина горя вызвала растерянность у некоторых деятелей Интернационала, Маркс, Энгельс и их жены проявили редкое спокойствие, самообладание и находчивость в изыскании средств для спасения революционеров.

— Мы сможем сегодня же обуть наших постояльцев, — сказала Женни. — Для детворы мы достали удобные сандалии. Я вызвала врача, так как у маленькой Кло жар. Лишь бы не было скарлатины. Лесснер подыскал работу для двух портных и одного плотника в мастерской на Бэкер-стрит. Не правда ли, это хорошие новости?

— Да, дорогая!

— Ты, верно, изрядно устал, Мавр, отбивать словесные мячи этого клещеобразного янки?

— Разговор оказался значительнее, нежели я предполагал. Если он не переврет того, что я ему продиктовал, читатели смогут получить некоторое подлинное представление о том, что же такое Интернационал.

— Да, буржуазные газеты только то и делают, что истязают своих подписчиков ужасами, порожденными бредовым воображением.

— Но больше всего красной и черной краски тратят эти мазилы, чтобы нарисовать дьявольский портрет доктора Маркса, неистового вождя Интернационала и вдохновителя Коммуны, — сказала Женнихен, прислушавшись к разговору родителей.

В комнату вошли три коммунара, чудом спасшиеся от смерти благодаря самоотверженности товарищей. Их появление было встречено громкими изъявлениями радости. Один, постарше, худощавый высокий брюнет с продолговатым смуглым лицом, с глазами, напоминавшими своей формой желуди, бородкой «под Генриха IV» и узкими стрельчатыми усами, мало походил на француза, каким был на самом деле. Он казался уроженцем Южной Испании, сошедшим с портретов знатных грандов кисти Веласкеса. Его звали Шарль Лонге. Он был журналистом и принимал видное участие в Парижской коммуне. И до этого, со времен студенчества, он боролся с цезаристским режимом. С ним вместе пришли Валерий Врублевский и Лео Франкель. Поляк значительно постарел е того дня, как похоронил Катрину. На усталом лицо резче выделялись оспенные рябины, и в углах губ образовались новые складки. По-прежнему уверенно и бодро откидывал он назад мужественную голову, и непреклонная воля была во взоре. Женни Маркс с особым интересом и благожелательностью отнеслась к польскому революционеру. В течение нескольких часов говорили они о Коммуне и ее защитниках.

— Мы слыхали, господин Врублевский, — сказала Женни, — что суд тьеровских палачей во Франции приговорил вас теперь к смертной казни.

— Да, но заочно, госпожа Маркс, — слегка усмехнулся Врублевский.

Женни спросила его о судьбе Луизы Мишель.

— Эта женщина делает честь Франции. Она подлинная народная героиня. Луиза Мишель знала о грозившей ей смертельной опасности, но она ни за что не захотела покинуть баррикаду и оставалась на ней как храбрый капитан на тонущем корабле. Теперь в лучшем случае ее ожидает вечная каторга — Новая Каледония.

— Значит, ей готовят сухую гильотину? Бесстрашие ее не знает примера среди современных женщин. Выдержит ли она и это испытание?

— Будем надеяться на ее железную волю.

Женни, умевшая безошибочно распознавать людей, была потрясена строгим, простым и вместе глубоким рассказом Врублевского. Он внушил ей симпатию и уважение.

— Это гениальная голова и честный человек, — шепнула она Карлу, когда гости отошли, чтобы поговорить с девушками.

Маркс внимательно приглядывался к Лео Франкелю, который был любимцем парижских трудящихся, избравших ого первым из иностранцев в члены Коммуны. Для этого было вынесено особое постановление, гласившее: «Принимая во внимание, что знамя Коммуны есть знамя Всемирной Республики… иностранцы могут допускаться в Коммуну». Шарль Лонге был близко знаком с Франкелем еще со времен Второй империи. Что-то очень располагающее было в бесхитростном, прямом и вдумчивом взгляде больших, немного выпуклых, черных глаз молодого венгра. Чем больше Маркс постигал его манеру говорить и вести себя с людьми, отражавшую истинную скромность, ум, чуткость и повышенную впечатлительность, тем дружелюбнее относился к этому деятелю Коммуны.

— Кстати, я получил забавное письмо от Лафарга, — сказал Маркс. — Он передает сенсационное сообщение испанских и французских газет. Прослушайте эту басню:

«Прокурор Республики арестовал в Фосе трех братьев Карла Маркса, вождя Интернационала, и его зятя Поля Л…» Историю трех братьев Маркса вам лучше знать, чем мне, потому что, когда их арестовали, я был уже на пути в горы, на вершине которых вдыхают воздух чистой воли, как поется в песне».

— У вас действительно есть братья во Франции? — поинтересовался Врублевский.

— У меня вообще нет ни одного родного брата в живых, — ответил Маркс.

Женнихен пригласила всех к чаю.

В сумерки мужчины поднялись в кабинет хозяина дома. Маркс с наслаждением затянулся сигарой. Врублевский набил табаком свою трубку, а Лонге, отказавшись курить, подошел к окну. В саду он увидел Женнихен. С лейкой в руке она шла к своей теплице.

Валерий Врублевский внезапно достал из кармана изрядно потрепанного пиджака мятый исписанный лист бумаги и протянул его Марксу. Тот внимательно прочел раз, другой и сказал, заметно пораженный:

— Но ведь это превосходно. Я слыхал про Эжена Потье, но не предполагал, что он может написать столь мощные строки. Нам очень не хватало такого, из сердца вылившегося, гимна. Прошу вас, прочтите мне эти стихи вслух.

И в рабочей комнате Маркса зазвучал «Интернационал».

Вставай, проклятьем заклейменный…

Врублевский обычно мастерски декламировал стихи, по в этот раз голос чтеца дрогнул, надломился.

Никто не даст нам избавленья —

Ни бог, ни царь и не герой,

Добьемся мы освобожденья

Своею собственной рукой.

Преодолев волнение, Врублевский закончил чтение «Интернационала», Наступила тишина. Маркс курил и о чем-то сосредоточенно размышлял, нахмурив брови.

— На развалинах великой Парижской коммуны раздался этот полный уверенности в конечной победе призыв, — сказал он. — Замечательный памятник коммунарам.

Маркс погасил сигару и попросил Врублевского повторить рефрен.

Это есть наш последний и решительный бой,

С Интернационалом воспрянет род людской!

Загрузка...