Во всю ивановскую


Ивановская — Иван Купала — это праздник, пришедший из времен язычества. В нем много поэзии и веселья, много удали, к сожалению иногда грубоватой, Здесь и плетение венков, и пускание их по воде, здесь и обливание водой («Иван Купала — обливай кого попало!»), здесь и хождение в страшный, темный, гудящий полчищами комаров лес за цветом папоротника, здесь и хороводы, выродившиеся сейчас в танцы и пляски, здесь и драки. Праздник этот православная церковь соотнесла с днем рождения Иоанна Предтечи, который походил на Купалу и именем, и обычаем — крестил людей посредством купания в реке Иордан.

Раньше в Чистополье, на родине моего друга Толи, была церковь его имени, и как раз седьмое июля было в селе престольным праздником. По давней традиции в этот день чистопольцы ходили на кладбище, поминали родителей, принимали многочисленных отовсюду друзей. Горожане и посейчас стремились взять к этому времени отпуска. Когда мы ехали от Котельнича в Чистополье, нам понимающе говорили: «На ивановскую!»

В лесу по дороге нас остановил застрявший частник. Дорога была, что и говорить, не из породы асфальтовых.

Да еще добавили долгие перед этим дожди. Пока готовили трос, мы в самом прямом смысле не могли вдоволь надышаться лесным воздухом. Пытались по запаху определить, какие травы в нем слышатся. Конечно, иван-чай был в нем, анис был, но особенно головокружительно пахла таволга, по-вятскому — лобазник: ее белые пушистые метелки с легкой желтизной невесомой пыльцы стояли справа и слева от дороги.

Вытащили частника, поехали дальше. Солнце, еще задолго до обеда, поддавало до полного разморения, хорошо еще, пыли после дождей не было. Измаявшись (да еще перед этим ночь на верхней боковой полке), мы непременно решили перед Чистопольем выкупаться, чтобы взбодриться. Что и выполнили. Больше всех измаявшийся Гриша, пятиклассник, сын Толи, первый же и воспрянул, когда зашел в золотистую торфяную воду лесной реки. Река называлась Боковая. Толя, буду называть его так, мой давний друг, земляк, поэт из. Перми, давно звал меня побывать на его родине, и вот мечта сбылась.

Гриша, вырвавшийся из-под присмотра мамы, отважно поплыл, это было красиво необычайно — при солнце в этой янтарно густой воде тело его казалось слитком золота или, лучше сравнивать с живым, золотой, поднявшейся со дна рыбой.

Попрыгали и мы.

У обочины Чистополья стояло множество машин и даже тракторов. Причина была ясна — не проехать. Мы сунулись м застряли. Еле спятились. Достали вещи и пошли пешком. Толя напугал, что идти далеко, но это он говорил нарочно. У поворота открылась высоченная уцелевшая колокольня, а не доходя до нее, был дом. Гриша, побежавший вперед, сказал о нас бабушке, Анне Антоновне, и она уже хлопотала на кухне. Но Толя торопил идти на кладбище, боялся, что разойдется народ.

По случаю моего первого приезда в Чистополье Толя подарил мне красную рубашку, которую велел тут же надеть. И сам новую надел. И вот, вырядившись, мы отправились вверх по селу, к магазинам, а там еще наверх, к «кусту», как называли тут кладбище. Издалека оно напоминало рощу.

— Чистополье на бугре, Караванно в ямине, — говорил Толя, показывая направление к Караванному селу, к традиционным соперникам по части молодецкой удали. — Они к нам ездили на ивановскую, мы к ним на николу зимнего. Их мы тут лупили, они нас там.

— Зачем тогда ездили?

— Ну как же, доблесть. Знаем, что получим, а едем. Трусом же не будешь.

Навстречу и по пути шло множество людей, все нарядные, веселые. Перекликались, договаривались, кто к кому придет, где собираться. Толю окликали и обнимали непрерывно. Кричали: «Григорьич! Натолий! Ой, да ведь, гли-ко ты, Анны ведь Гришихи сын! Толя, да как это ты без гармозеи?» Тут же вырывали обещание побывать и у них. По дороге на кладбище почувствовал я жуткую крепость чистопольских рукопожатий, правая рука моя онемела.

Почти у каждой могилы были застолья. В общем-то все могилы были так или иначе по родне Толе или же хорошо «гг знакомые. Первая остановка была вынужденная — Толя понадобился как врач. На него налетел совершенно ошалелый парень с пустой бутылкой и торопливо прокричал, что бежит за водой для тещи, что ей плохо и чтобы Толя спасал ее.

В самом деле, на лавочке две женщины отваживались с третьей. Сняли с нее кофту, расстегнули ворот платья, побрызгали принесенной водой, женщина ожила. Радостный, красный парень, заставляя женщину еще и попить воды, говорил:

— Теща, ты что это надумала? Ты ведь, если помрешь, дак не с кем и поругаться будет.

Уже раздавалась гармошка на дороге, уже редели компании у могил, а все больше скапливались около музыки. Уже и песня раздавалась: «Я тебе доверяла, словно лучшему другу, почему же сегодня ты идешь стороной?»

Мы пришли к родне на могилы дедушки и бабушки, которым именно в этот год исполнилось бы по сто лет. К стыду своему, я должен сказать, что пропустил в жизни эту дату своих бабушек и дедушек. Глухая тетка Толи расплакалась, вспоминая отца. И вообще на всем кладбище было так — кто пел, кто плакал. Но плакавшего быстро утешали привычными словами, что все помрем, что нам бы еще дожить до их лет и тому подобное.

Солнце полудня стало снижаться, меньше ощущалось, так как его задерживала листва. Листва кипела и сверкала, и шум ее от ветра был радостным.

Забыть о том, что с нами гармонист, нам не дали, — Толю непрерывно звали, посылали к нашему застолью послов. И вынудили. Мы пошли в центр кладбища — большую поляну, заполненную людьми. Играла там гармошка, но гармонист, завидя Толю, поспешно свел мехи и сдал полномочия. Толя, согласно законам приличия, поотказывался, но тут вывернувшаяся сбоку и обнимающая Толю старуха прокричала:

Гармонист у нас хороший,

Мы не выдадим его!

Всемером в могилу ляжем

За него за одного!

И дело было решено — Толя заиграл. Ох, как он играет! Цыганку, «сербиянку», «прохожую», несколько частушечных размеров, любые песни, вальсы, фокстроты, — словом нет того, что бы Толя не выразил в звуках гармони или баяна.

Толя так заиграл, что ожившая теща выскочила в круг в паре с зятем. Тут же увидел я женщину, пляшущую с ребенком на руках, мужика с портфелем, даже одноногого инвалида увидел, пляшущего на деревяшке. Одна баба дробила так, будто хотела вся целиком втоптаться в землю, другая ударяла подошвами, склоня голову и будто вслушиваясь, будто добиваясь из земли нужного ей звука. Частушки шли внахлестку, их было мудрено разобрать и запомнить, потому что веселье хлынуло враз и все почти хотели выкричаться. Но тут мужик с портфелем пропел так, что я сразу вспомнил рассказ Толи о нем, это был односельчанин, сын знаменитого, погибшего на войне гармониста. Осталась от отца «колеваторка» — восьмипланочная гармонь ручкой работы мастеров Колеватовых, и мать мечтала, чтобы сын выучился играть на ней. Но ничего не вышло, хотя она, по ее выражению, «пальцы ему привязывала». Слуха не было никакого. Он и частушку пел не в такт за музыкой. Но гармошку, как память об отце, не продавал никому, сколь за нее ни предлагали. Частушек он знал три и пел их всегда в строгой последовательности.

А г-го-род Киров, го-род Киров,

Кировски поля-ноч-ки-и-и…

Я поеду в город Киров

Забывать гу-ля-ноч-ки-и-и…

Дальше шла вторая:

Хоть я сам и не-кра-си-вый,

За-то во-ло-сы вол-но-о-ой.

Все дев-ча-та мо-ло-дые

Гурьбой бегают за мно-о-ой!

Третью он пел в застолье, когда оно тормозилось:

Вороны каркают, Собаки тявкают, Мелки пташечки поют, Что-то редко подают.

— Резкая гармония, — одобрительно говорили рядом со мной.

Совершенно необъяснимые переборы взмывающих высоких голосов, поддержанные басами, делали свое дело. Народ, как мотыльки на свет, слетался на музыку и пляску. Ввернулась в круг и уж не чаяла вырваться из него лохматая собака. Ребенок бегал за ней, да все не мог поймать и вдруг сам заплясал под одобрительные крики. А частушки просверкивали, вызывая смех и новые варианты. Огромный мужик в комбинезоне и сапогах, видно с работы, тяжело топал и гудел на тему женитьбы:

Как над ношей деревней

Черный ворон пролетал,

Я хотел было жениться —

Поросенок околел.

Один молодой мужик, которому кричали: «Витя, перестань!» или «Дает Колпащиков!», заклинился на частушке, которую, сильно опресняя, можно передать так: «Растаковская деревня, растаковское село. Растаковские девчоночки гуляют весело!»

Женщина в нарядной, белой в кружевах кофте выхаживала перед парнем в голубой рубашке, который плясал, ускальзывая от нее вбок, она значительно, намекая на что-то известное только им, пела:

Ягодиночка, потопаем,

Потопаем с тобой:

Больше нам уж не потопать —

Жена будет с тобой.

Парень, ответствуя, тоже ей что-то напомнил:

Подожди, моя милая,

Наревешься обо мне,

Належишься белой грудью

На растворчатом окне.

Снова взревел механизатор:

Я хотел было жениться,

Я теперя не женюсь:

Девки в озере купались —

Посмотрел — теперь боюсь.

Тут я услышал частушку, которая запомнилась мгновенно. Ее спел инвалид на деревяшке:

Раскатаю всю деревню,

До последнего венца!

Сын, не пой военных песен,

Не расстраивай отца!

«Сын, не пой военных песен, не расстраивай отца», — повторял я себе, думая, что веселье такого размаха не может долго держаться, но ошибался. Даже зрители и те притопывали на месте, а чаще срывались, раззадоренные музыкой, в круг. Я потерял из виду тех, за кем пытался смотреть, погоде му что добавлялись новые, будто в самосожжение веселья бросались они, чтобы оно разгоралось. Вспыхивали иногда слова почти хрестоматийные, например: «Посмотрите на себя, хороши ли сами-то». Пли из недавнего прошлого: «Ах ты, дроля, дроля, дроля. Дроля, дроля, дроби бей. Мы в колхозе не работаем, живем без трудодней». Старуха, стоящая рядом со мною, потряхивала плечами и все не решалась, ожидая, наверное, вызова из круга или толчка из круга. Все повторяла: «Эх, ножки мои, что мне делать с вами, не хотела я плясать, выскочили сами».

Толя упарился. Уже старухи, жался его, кричали другим гармонистам, чтобы сменили его, но те не решались: что к говорить — поиграй-ка после мастера. И Толя продолжал.

Многие поколения русской молодежи немыслимы без музыки именно гармошек. Слово «резкая» по отношению к гармошке — слово, отличающее ее звук, слышимый иногда за много километров, количество планок обозначает богатство звука и вместе легкость разведения мехов. Гармониста берегли. В драках его заслоняли и не позволяли вступать в потасовку. А когда парни шли в чужую деревню или навстречу другой компании с гармошкой, тут гармонист был первое лицо. Случалось, что одной игрой, резкой, громкой, складной, одерживалась победа. Встречные не выдерживали, сворачивали, шутками и восклицаниями извиняя свое поражение. Вспомним трубы Иерихона. Не зря за упомянутую «колеваторку» давали корову и два стога сена.

Ухарство сказывалось в частушках молодежи:

По деревнюшке пройдем,

На конце попятимся.

Старых девок запряжем,

С молодым прокатимся.

А кто постарше, пел и такую:

Как, бывало, запою —

Все дома валятся,

А теперя ни один

Даже не шатается.

Веселье оборвалось внезапно и даже как-то глупо. Невысокий краснолицый мужик, стоявший во всю пляску около Толи, попросил гармонь, и Толя охотно снял ее с плеча. Мужик же и не думал играть, он взял гармонь под мышку и… ушел. Это оказался владелец гармони. Кто говорил, что ж он пожалел инструмент, кто говорил, что его ждали в каком-то доме, думаю, что разгадка была в ревности к игре мастера, мужику бы так не сыграть, хотя и на своей. Толя развел руками, жалея, что не взяли свою, его гармошку, еще со времен юности ждущую его каждое лето, и веселье окончилось.

Засобирались домой. Но многие вновь разбрелись по могилам. Плача больше не было слышно. Солнце скользило к западу, уже не доставало до земли, резало деревья на две части: нижнюю — темную и остальную — изумрудную. К прохладе оживились и запели птицы. Но и комары зазудели.

По дороге нас все время останавливали, тянули к себе, мы отговаривались, но от всех отговориться было невозможно говорили мы, что только что с дороги, нам отвечали, что как раз и зовут нас отдохнуть, говорили, что Анна Антоновна ждет к обеду, нам возражали, что как раз на обед нас и зовут.

— Айдако-те, парни, в Красное, — решительно сказал сродник Петро, рукопожатие которого было самым железным..

— Точно, ждут — звали, — подтвердил муж Толиной сестры Риммы, тоже Толя. — А завтра — Бляха медная, к нам.

— Завтра кошу, — отвечал Петро, — беру роторную косилку, с бочкой пива договорился, и с утра — по коням!

Оказалось, что в Красное мы просто обязаны идти. Заскочили домой, взяли гармошку и хотели забрать Гришу, но его уже утащил Вадимка, деревенский мальчишка: Грише было с ним интересней. Правда, Толе, как отцу, тревожней, ибо стало известно, что Вадимка уже посылал Гришу за деньгами к бабушке, а также взманивал на луга, на озера, на самостоятельное купание без надзора.

С нами шел и Витя Колпащиков, азартнее всех плясавший на кладбище, и его жена, ругавшая его за все ту же частушку о растаковском селе, деревне и девчонках и пугавшая тем, что не пойдет в Красное и его не пустит. Витя замолкал, но частушка, будто живчик, выскакивала сама. Шел Петро, Толя Бляха медная, еще несколько знакомых, сзади плелась полуживая старуха, за которую я очень боялся, что она не дойдет, упадет при дороге. Нет — дошла.

Столы были накрыты перед домом, в просторном палисаднике. Дом был основателен, крепок. Даже двор был под крышей и застелен по земле половым тесом. Вода на огород шла по трубам, качалась насосом, даже лужок на поскотине поливался веерными струйками, и трава была там густой, высокой. Поговорили о том, кто к кому приехал, о покосе, о погоде. Я уж отчаялся запомнить всех по имени, это было неудобно, так как меня-то быстро запомнили как приехавшего с Толей.

Веселье разгорелось не сразу. Сидели мы как на сцене, потому что вокруг ограды много собралось любопытных, и Петро шутливо, подобрав с травы клочок сена, совал его через ограду, предлагая пожевать. Тут сыпанул дождь, любопытных не стало. Думали перебраться во двор, но вновь, по выражению Толи, «окрасилось небо багрянцем», разгорелся огромный закат. Видимо, от него все лица казались розовыми и красными. Мне этого цвета добавляла пылающая алостью рубаха, которую Петро сравнивал с флагом над рейхстагом. Петро вообще играл после Толи чуть ли не первую роль. Он сидел рядом со мной, спрашивая: «У тебя высшее?» — «Да». — «Ну и у меня кое-что за плечами».

— Петро, выпейте вы, че секретничать! — кричала женщина Александра, как она представилась: Александра из села Сорнижи. Еще она поддразнивала чистопольских, что не только у них есть свой поэт, но и у них, и не поэт даже, а поэтесса — Татьяна Смертина.

— Поженим, — кричали за столом. — Толя, ты как?

— Ни-ког-да! — отчеканивал Толя.

— Витя, тебе хватит, ведь не спляшешь.

— Я?! Чтоб я не сплясал! Я мертвый спляшу!

— А давайте за погоду!

— За ивановскую!

— Ну! Подняли!

— У меня уж до ведра доходит!

— Ну, Бляха медная, когда и попить, как не в ивановскую! Работа подопрет — не больно разольешься!

— Петро, на рыбалку свозишь? — спрашивал Толя.

— О! — взорлил Петро. — Я ведь мотор к лодке купил! Новьё! Работает, как пчелка! На Пижме любого на одном цилиндре догоню и затопчу! Сделаем рыбалку. Директору скажу — кореша приехали. Уважит, куда денется. Траву вот подвалю.

— Да чего это, мужики, ровно все вареные, — заговорили вдруг женщины.

Уже кто-то ставил Толе на колени гармошку, уже ожившая Старуха стащила с головы платок и помахивала им, крича:..

Сербиянка рыжая

Четыре поля выжала,

Снопики составила,

Меня возить заставила.

Вышла Александра и еще без музыки, встав перед Толей, пропела:

Поиграй, залетка милый,

Поиграй, повеселюсь.

Меня дома не ругают,

Посторонних не боюсь.

Толи, налаживая по плечу ремень, весело в тон отвечал:

Поиграй, поиграй,

Зеленая веточка!

Ты на что меня сгубила,

Эка малолеточка?

И сразу, без паузы:

На гулянье привезла

Меня кобыла сивая,

А с гуляньица проводит

Милочка красивая.

Я сильно подозревал, что Толя сам многие частушки сочинил, даже те, что пошли в оборот, а это признак высокого качества. Причем если кто-то в пляске пел частушку совсем не к месту, а ту, что вспоминалась, то Толя, направляя застолье или круг, давал тему. В частушках, конечно, далеко не вся душа русского народа, но часть ее, и не маленькая.

Витя уже изготовился к пляске, стоял, шатаясь и комментируя свое состояние: «Бес кидает». Но только лишь заиграла гармонь, он моментально окреп и дал такую присядочку, что впору бы и профессионалам из хора Пятницкого. Пошли и многие другие, старуха, махая платком, голосила:

Оттоптались мои ноженьки, Отпел мой голосок, А теперя темной ноченькой Не сплю на волосок!

Правду сказать, и меня подмывало сплясать, да уж и Александра поударяла передо мной, но понимание, что мне и в одну десятую так не сплясать, как они, это понимание останавливало, и я не рыпался. Рядом сидела тетка Мария, тетка Вити-плясуна, я слышал, что она ему обещала завещать две тысячи, на что он — пьян-пьян — отвечал: «Ты всегда: выпьешь, обещаешь, а вот где ты завтра будешь со своими тысячами!» Сейчас, хваля Витю за пляску, я спугнул ее тем, что наивно спросил, на что же Вите эти две тысячи, он что, чего-то покупать думает? Тетка закряхтела и засобиралась, говоря, что надо домой, надо скотину устряпывать, да где-то и внуков не видно. И ушла.

Плясуны усердствовали. Петро, запыхавшись, свалился на скамью и кричал Толе:

— Перестань играть, они с ума сойдут!

Но перестать было мудрено. Взять хотя бы одного Витю. Он сразу выкрикнул Петру:

Что ж ты, Петя, приустал, Ты пляши, не дуйся.

Если жарко в башмаках, Ты возьми разуйся.

И продолжал носиться, страшно красный, яростный. Толя пробовал тормозить музыкой, но Витя так отчаянно подскакивал и делал выходку, что Толя вновь нажимал.

— Этот Витька да еще один на прошлую ивановскую трех гармонистов утолкли, — сказал сосед.

В этот раз Вите не было достойного соперника. Толя сдался перед Витей, свел мехи и закричал, чтоб Вите не сразу давали пить, раза бы три обвели вокруг дома, как запаленную лошадь. Витя сел на клумбу и все еще махал руками и потряхивался, будто пляска продолжалась у него внутри и его сотрясала. А Толя жаловался, что смозолил пальцы.

Хозяин дома подошел ко мне, обнял за плечи, сказал: «Вот запомни, чего я тебе скажу», — но ничего не сказал.

Женщины запели и прекрасно, душевно спели песню «Деревня моя, деревянная, дальняя…». Там были прекрасные слова: «Мне к южному морю нисколько не хочется, нисколько не тянет в чужие края. Тебя называю по имени-отчеству, святая, как жизнь, деревенька моя..»

Вновь подошел ко мне хозяин:

— У меня прошла крупная жизнь. Я записал ее в общую тетрадь, но не знаю, как изорвал.

Я вышел в огород, решил послушать пение издалека.

«Не осуждай несправедливо, скажи всю правду ты отцу. Когда свободно и счастливо с молитвою пойдешь к венцу… Умчались мы в страну чужую, а через год он изменил. Забыл он клятву роковую, а сам другую полюбил…»

Потом запели: «Отец мой был природный пахарь, я я работал вместе с ним…» Там были невозможно щемящие душу слова: «Горит село, горит родное, горит вся родина моя…»

На огороде хозяйка укрывала стеклянными банками ростки огурцов.

Вновь я был за столом, и седой старик в фуражке говорил:

— Не знаю, как я остался жив, прямо не знаю. Да-а. Сыновья все полковники. А я поучаствовал во всех переворотах. И куда жизнь утекла, куда делась? Были девки, стали старухи, как это, а? Я не боюсь, что я уже седой, что я дед к прадед. Все моложе меня уже в могиле, даже кому была бронь, и те уже там.

Шли домой в летних прозрачных сумерках. Хотели поворачивать прямо к дому, но громкая музыка, яркий свет из клуба поманили зайти туда. В клубе мирно сотрудничали магнитофон и баян. Уставал баянист — включали магнитофон, надоело современное дрыганье, просили баяниста играть, например, краковяк. Или затевали «комсомольский ручеек», запевая при этом песню. При нас запели «Уральскую рябинушку». И еще, завидя Толю, подошли к нему две девчушки, попросили подыграть им и мгновенно дружно закричали девичью песню запоздалого раскаяния: «Виновата ли я, виновата ли я, виновата ли я, что люблю…» Какой-то парень, вообще из молодой клубной публики, дождавшись паузы, выкрикнул переделку другой песни, тоже про вяну: «Прости меня, но я не виновата, что я люблю солдата из стройбата». В этом был какой-то смысл, понятный его и девчоночьему окружению, так как поющие девчонки кинулись колотить парня, в шутку, разумеется…

* * *

Ночью была гроза. Мы спали в пологах в клети, спали после огромного дня без задних ног, но гроза нас подняла. Молнии освещали клеть солнечным сквозным сиянием. Одна не успевала исчезнуть, вспыхивала другая. Даже темноты в глазах, какая бывает после вспышки, не было. Гром сотрясал воздух.

Такие грозы ночью называют почему-то воробьиными, говорят, что воробьи начинают кричать. Может, они и кричали, но где их было расслышать. Чтобы не стало вовсе жутко, мы заговорили. Толя рассказывал, что в прошлые

О! ивановские было больше народу и событий. Он называл уже умерших мужиков фронтового поколения, с которыми в детстве и отрочестве бывал на покосе, в поле: «Как они красно говорили! Где это все?»

Молния и гром огнеметной силы полыхнули и тряхнули так что сбросили Толю с постели. Он что-то крикнул, но я не расслышал, но понял, что он боится за Гришу, чтоб тот не испугался, и что он пошел в избу его проверить.

Вернулся Толя в таком виде, что меня подбросило с лежанки. Оказалось, что Вадимка все же сманил Гришу ночевать на луга. Подучил сказать бабушке, что будет ночевать на клети. Мы оделись, обуваться не стали.

Вышли за ворота. Куда идти? Молнии ослабевали, уходили на запад, колокольня чернела при вспышках. Гром отстал от молний я не пугал. Дождя почти не было.

— Папа! — раздался крик, и мокрый, дрожащий Гриша радостно подбежал под отцовский шлепок.

Гриша рассказал, что шалаш их свалило ветром, а вначале примочило внутри шалаша, что они побежали домой и что молния один раз ударила прямо у его ног.

Вадимка, как опытный соблазнитель, скрылся от возмездия на сеновале какой-нибудь тетки, коих у него было во множестве. Гришу переодели, затолкали на печь, укрыли одеялами, напоили теплым молоком. Анна Антоновна обохалась вся, призывая на Вадимку кары небесные, но и оправдывая его — живет без родного отца.

Мы пошли досыпать.

Утром — как и не было грозы — сияло солнце. Звенели по-за огородами косы-литовки. И на нас укоризненно глядел заросший бурьяном угол огорода. Вытащили свои косы, направили. Пошли размяться. Косили с радостью. Наклоняясь за пучком травы, чтобы протереть лезвие, я услышал: «Парень, видно, крестьянство знает». Не было мне большей радости от этих слов. Сказал это кто-то из двух пришедших проведать гостей. Один, знакомясь, сказал: «Валерка буду», а другой назвался Николаем. Работа была оставлена.

Как раз у этого Николая два сына погибли, это о них я вчера узнал на кладбище. Выпив, Николай разревелся. Толя принес ему еще раньше обещанное лекарство. Вообще весь этот день к нам непрерывно текли гости, и почти всем им Толя давал какие-то привезенные заказы.

Пришел пастух Арсеня с сыном, который не давал ему пить, но сладить с Арсеней было мудрено.

Со всеми были обстоятельные разговоры о рыбалке, о лугах, про которые Николай сказал, что на них так красиво, что душа отпадывает. И что хотя и были дожди, но рыба есть, побродить можно.

К обеду затрещали по селу мотоциклы. Стояли у ворот, незнакомый парень привернул, ухарски тормознув, мгновенно занял три рубля и похвалился тем, что на прежнем мотоцикле сломал три ребра, но все равно завел новый.

Нужно было дать телеграммы, чтобы не беспокоились домашние, пошли на почту.

На почте ждал ряд новостей. Ночная гроза оборвала и связь, и радио, то есть дать телеграммы было невозможно. Женщина обещала по возможности с кем-нибудь передать, кому будет по дороге. «Если еще будет транспорт». Тут же на почте говорили, что трактора по дороге вязнут и что мы отрезаны от мира, вот только еще телевизор работает. Другая новость была, что Петро, работавший по связи, вызван на устранение аварии, значит, на луга он не поехал и, значит, не пойдет с нами на рыбалку.

Не успели мы загрустить, как все наладилось. На крыльце почты появился Гена-десантник. Тут же обещал достать клюковой (от слова «клюшка») бредень, велел немедленно собираться. И так нас затормошил, что мы, собираясь, многое забыли, например ложки, чтобы хлебать уху. С нами напросились Гриша и Вадимка, которого, куда денешься — родня, пришлось простить, тем более он изъявлял усердие не по годам. Еще взяли палатку.

Гена дергал нас поминутно, будто могла уйти вся рыба. Поймал на дороге мотоциклиста Володю, сына Арсени, перечеркнув все его планы, и велел везти вещи к Большому озеру. Мы отправились пешком.

Гена своей торопливостью лишил нас многой добычи. Пустых заходов он не терпел. Не успевали мы выцарапать тину, траву, ил из крыльев бредня, он немедленно требовал сменить место. Наконец мы все сошлись на том, что надо пробрести часть канала, соединявшего озеро и Пижму. Володя был поставлен в центр, сам Гена отчаянно кидался в глубину, я тащил прибрежное крыло бредня. Толя шел по берегу с ведром.

Рыбы попалось не так много, но самой разнообразной: щучки, ерши, караси, плотва, подлещики, язенки, даже небольшой линек, даже окуни. Но наловить полное ведро не дал Гена.

— Хватит на уху!

На уху, и на заправскую уху, хватило куда с добром. Пока она варилась, пока Толя, злясь на указания Гены, устанавливал очередность запуска в кипящую воду различных сортов рыбы, хватились ложек. Гена было погнал за ними Володю на мотоцикле, но Володя нашел выход получше — залез в озеро, нащупал там ногами и натаскал огромных ракушек-перловиц. Я таких и не видывал. Больше сложенных лодочкой ладоней. Володя располовинил и выскреб раковины. Гена объявил, что будет есть их содержимое, что не зря японцы такие умные — моллюсков едят, но все мы стали плеваться, когда он и взаправду потащил в рот мясное и кишечное тряпье раковин.

Уха — огромное ведро — была готова. Черпали самодельными ложками и нахваливали. Случились на озере еще мальчишки, приезжали купаться на велосипедах, хватило и нм, и еще осталось.

Время до ночи еще было, хотелось полежать у костра после ухи, но Гена не дал, стал тормошить, чтоб натянуть палатку, это ему было после практики в десантных войсках «элементарно». Наконец, забрав бредень и оседлавши Володин мотоцикл, Гена отбыл, и мы полезли купаться. После купания снова принялись за уху. Когда стали укладываться на ночь, оказалось, что не взяли по милости Гены ничего теплого, только Вадимка был в куртке старшей сестры. Нарвали таволги и подстелили под днище палатки, чтобы не простыть снизу. Мальчишек положили в середку, сами легли по краям. Было тесно, мы шевелились, вытягивали ноги, палатка расшнуровалась, и нам добавили жизни комарики.

Мальчишки, едва рассвело, дали от нас тягу, мы немного добрали сна, но, разбуженные птицами, жарой первых солнечных лучей, выбрались, и вправду говорил Николай — душа отпала: до того красивы были луга. А небо какое было над ними — низкое, сияющее, склоненное к розовой воде, белому туману, мокрым, сверкающим кустам ивняка. В полусне, в полубреду стояла природа, трава и вода, соединенные туманом, смыкались, ложбины дымились белым паром.

Мы воскресили костер, разделись догола, чтоб потом надеть сухое, и ринулись в озеро. Сверху оно было теплое, но внизу — смерть какой лед. Поплыли горизонтально. Толя пугал меня воронками и глубиной. «Трои вожжи дна не достают». Шутка шуткой, а бездна внизу ощущалась. Вылезли озябшие, грелись у огня.

— «Ах, зачем эта ночь так была хороша, — пел Толя, — не болела бы грудь, не страдала б душа…»

А и в самом деле — зачем эта ночь так была хороша?

* * *

Ведь живем настолько нервно, задерганно! «В затыке», как говорила знакомая редакторша, и вдруг такая радость выключения из суеты. Стоял легкий звон в голове от обилия свежего воздуха, тянуло на сон. Я лег в траву — и запахи. Какой там сон — запахи детства охватили меня. Скошенная трава, цветы, ягоды, ветер принес даже дыхание северного лотоса — кувшинки — и еще запахи каких-то трав, которые были не для обоняния, для памяти и воскрешали не образ самих себя, но время, в котором они впервые узнались.

Но сейчас-то зачем травить душу, зачем видеть в родниках свое стареющее отражение, зачем так безжалостно понимать невозвратимость молодости? Живя во многом для впечатлений, мы со временем получаем сильнейшее — то, что впечатления повторяются, и с этого начинается старение души. Избавиться от этого помогает интерес к жизни, и самое страшное, если интерес увядает. Чужая молодость кажется хуже прошедшей собственной не оттого, что она хуже, оттого, что не хочется признаваться, что в чем-то был обездолен. Чего уж теперь, как было, так и было.

Солнце вознеслось и нажаривало поистине во всю ивановскую. Подумав о завтраке, мы разогрели вчерашнюю загустевшую уху… И очень кстати — прибыли гости. Десантник Гена и Толя Бляха медная. Толя искал ушедших из дому оренбургских пуховых коз, а Гена, по-прежнему опекая, явился помочь свернуть хозяйство. Гена сказал, приятно поразив нас, что вчера он ездил в свою деревню Разумы, теперь бывшую деревню, нарвал цветов и положил по цветку на места бывших домов. Звал съездить и нас, но невыносим вид разрушенных печей, крапивы, глушащей иван-чай, обугленных бревен, отесанных со стороны жилой части и светлеющих пятнами на тех местах, где висели фотографии, зеркала, вешалки, численники. «Нет, не поедем, Гена, не обижайся». Да и легко ли вновь и вновь видеть свою вину исчезновения деревень. Именно свою — не при нас ли «собратья» по перу воспевали централизацию сельской местности, как совсем недавно славили торфяно-перегнойные горшочки и кукурузу.

И еще новость так новость привезли гости — в Чистополье был пожар. Горел верхний порядок, но счастливо отделались — сгорели двор, сарай, дрова, а на дома не перекинулось — отстояли. Конечно, Гена был в первых рядах.

— Не успеешь уйти, — говорил Толя, — все чего-нибудь случится.

— Курятина-то есть ли? — спросил Толя Бляха медная. Я его так называю по его присловью.

— Тебе что, ухи не хватило? — спросил я, а они захохотали.

Оказалось, что курятина — это курево. Гости закурили, отказавшись купаться, сказав при этом, что воды боятся как огня. Темой общего разговора, как чаще всего среди молодежи и мужиков, стала армия, тем более говорить о другом при Гене было трудно.

— Пей чай, — пригласил Толя, — наводи шею как бычий хвост.

— Эх! — принимая приглашение, сказал другой Толя. — «Сорок лет коровы нет, маслом отрыгается». Эту-то знаешь ли? — спросил он меня.

— Память-то уж не молоденькая, может, и знал.

— А эту: «Штаны спали, штаны спали, потихоньку съехали, все колхозники на тракторе сбирать поехали».

Гена и тут не отстал. Он добавил тоже замечательную:

Мне не надо решета, Мне не надо сита.

Меня милый поцелует, Я неделю сыта.

— Ну, бляха медная, еще подумают, какие Чистопольцы, поют да пляшут. Но ведь не все же работать, надо и дыхание перевести.

Они увезли у нас все тяжелое — палатку, ведро, — и мы налегке шли домой. По дороге ели чернику, выбирали из зарослей брусники красные холодные ягоды, даже и земляничины алели в мокрой траве. Говорили о детстве.

— Может, ты меня осуждаешь, что я Гришке ночью поддал? Нет? Я на себя сержусь! Ведь это — рыбалка, ночевка на лугах — для нас было естественно. Что ты! Я год пропустил из-за этих лугов: «Бросить школу — и вольному воля — поревет и отступится мать…» А за Гришку испугался — не приучен. Я по две недели в шалаше один жил, а он пропадет. Случись чего — его больше жена не отпустит со мной, она и так меня к Чистополью ревнует. А что я без него?

Я спрашивал Толю о Петре, о Вите Колпащикове. Петро, узнал я, был знаменит еще тем, что отвадил от села приезжих с юга строителей.

— И хорошо, — заключил Толя. — Строили они быстро, рвали деньгу большую, а проходило пять-шесть лет — и их дома начинали трещать по всем швам.


Интересно, что Петро, мужик, живущий основательно, всегда с мясом, с техникой, собирался уезжать из села. Как и Витя Колпащиков, бывший заведующий клубом, изба которого была, по давнему выражению русскому, подбита ветром.

В селе была встреча с Петром. Он, не наладив связи, уезжал на луга, навербовав работников. Увезли уже вперед на «Беларуси» бочку пива. На том же тракторе была навешена роторная косилка.

— Погоду нельзя упустить, — говорил Петро, все уже зная про наш улов и ночлег.

— А связь?

— Война будет, так скажут. День ничего не решает, а сено уйдет.

— Телеграммы женам никак не можем дать.

— Поволнуются, так крепче любить будут, — отвечал Петро. — А накопят злости, дак приедете и обесточите. Так ведь? Дождут! Вы ведь не какой-нибудь цех ширнетреба, орлы! — И Петро умчался. И то сказать — у него были две коровы, телка, овцы.

Вернувшись домой, мы взялись за осуществление своей мечты — истопить баню. Но не сразу. Надо было сходить за хлебом, которого в селе из-за бездорожья не было три дня. Очередь двигалась медленно, но так спокойно, что стоять было не в тягость.

Вдруг Толя весь озарился и вывел меня на дорогу, а там повлек за собой к колокольне. «Да как это так, чтоб ты на ней не побывал!»

Колокольня была крепка и явно собиралась нас пережить, но лестницы внутри были расшатаны, а кое-где лишены ступеней. Поднимаясь впереди, Толя рассказал, что церковь разломали для кирпича. Рушить не давали, и что колокольня теперь передана лесничеству, как пожарная вышка.

Толя поднимался и читал:

Заметная на сотню верст, пожалуй,

Теперь уже безгласная, она,

Чтобы лесные упредить пожары

Лесничеству на службу отдана.

С нее мы даль оглядывали жадно.

И, не держась за узенький карниз,

Как ангелы, легко и безоглядно,

За горизонт неведомый рвались.


— И мы, школьники, помогали ломать, как ни горько, я надо в этом признаться, — говорил Толя, — а как было. Понадобился кирпич под фундамент для школы. Пригласили фотографа аз района, черные веревки развесили по стенам — сфотографировали, ну точно — вся в трещинах, аварийное состояние, надо ломать. Вначале тремя тракторами купол сволокли.

Я вспомнил, как в детстве в своем селе растаскивал кованую церковную узорную ограду на металлолом. За разговором мы поднялись на большую площадку, где Толя сделал остановку и, проверяя мои нервы и заодно вестибулярный аппарат, предложил обойти вокруг колокольни по карнизу. На карниз ветром нанесло земли, росла трава, даже, как подарок, показалась нам земляничка, росла крепкая береза, на другом повороте рябина, на третьем бузина. Медленно, перехватываясь руками, обошли вокруг и опять вступили на скрипучую лестницу.

На самом верху был ветер, закричали вороны, но, видя нашу невооруженность, замолчали. Толя показал направление к Караванному, к Горьковской области, леса которой синели на западе, рассказал, где какие были деревни. Сверху мы видели свой маленький домик и лужок на задворках, который следовало выкосить, видели дорогу, по которой приехали, я узнал Красное и дом, в котором позавчера мы веселились. Толя жалел, что в маленький приезд не успеть во многих местах побывать.

В магазине подошла наша очередь, мы набрали хлеба, взяли «горного дубняка», который только и был, ибо после бани полагалась ритуальная чарка. При выходе нас перехватил пастух Арсеня, которому Толя привез редкие лекарства, но не до этих лекарств было Арсене. Толя, выговаривая ему, все ж отсчитал просимую сумму, которая тут же была отоварена.

— На сутки хватит, — говорил Арсеня, — я помаленьку. Вот спасибо. Эх, товарищ, — говорил он мне, — жизнь моя прошла со скоростью поросячьего визга.

* * *

Анна Антоновна, ползая по борозде на коленках, полола. Я стал помогать, а Толя хлопотал с баней. У нас одинаковые матери, и легко было разговаривать.

— Свекор был, покойничек, злой на работу, но гордень-кий. Вот напеку утром блинов, раньше всех встану, говорю:

«Гриша, зови тятю!» Гриша зовёт. Тот молчит. Потом уже я сама: «Тятенька, пойдем блины есть». И так до трех раз. Уж только потом полати заскрипят. Еще до войны помер. А мой-то отец в войну. Когда Гришу убило подо Ржевом, как выжила с детьми — не знаю. Теленок — бычок родился, я, как чувствовала, не дала под нож, вырастила. Такой был сильный, два лошадиных воза в леготку тащил. Меня и без кольца слушался. С ним я в Ежиху на лесозаготовки нанималась, а дети одни дома. От этого быка корова у нас долго была, она раз Толю чуть до смерти не покалечила, на рог поддела. До сих пор заметно. А тогда, какие тогда доктора, везли двадцать километров, думали, не жилец. — Анна Антоновна разогнулась, заулыбалась. — Теперь и Толя, и все дети, и вся родня на врачей выучилась.

Скоро мы допололи грядку лука, и я пошел к Толе. Баню он сделал своими руками прошлым летом, она, по его словам, прошла самые взыскательные испытания.

— Крышу не рассчитал, очень конек высоко вознесся. Ты не находишь в архитектуре бани нечто прибалтийское? У кого какая баня, у меня осинова, у кого какая милка, у меня красивая. У кого какая баня, у меня из кирпичей, у кого какой миленок — у меня из трепачей.

Толя еще сказал ряд частушек про баню и связанные с ней события, но пусть он их сам попробует обнародовать.

Не успел я взяться за натаскивание воды, как явился Семен, земляк Толи, так он представлялся, и дело застопорилось. Семену хотелось поговорить с умными людьми, так как он и сам был не из простых.

— Кончил политех, занимаюсь внутренней начинкой предприятий соцкультбыта. — Так он характеризовал себя. Рассказал, что любит читать, любит добраться до смысла непонятных слов: — Например, что такое «одиозный»? А я выяснил. Также слово «меркантильный». Вот что это такое?

— Сеня, говори по-людски, а то мы, ничтоже сумняшеся, подвергнем тебя остракизму.

— Да, Семен, — поддержал я Толю, — поверь, что это не инсинуация.

— Тогда как вы оцените вчерашний пожар и отсутствие пожарного снаряжения?

— Так и оценим.

— Хорошо еще, что направление ветра было в противоположную сторону от жилого массива. Верно?

— Верно, Сень, ты давай затапливай, я еще дров подколю, воды наносим да и вымоемся, — распорядился Толя.


Но тут нас позвала обедать Римма Ивановна, сестренница Толи. Дом се был рядом, она жила со слепой теткой, одна. Римма принесла окрошку, квас, вареное мясо прямо в предбанник, где стоял маленький столик. Я притащил три ведра холодной воды, в ведра мы поставили «горный дубняк», квас, молоко, явился на столе мед, огурцы, лук, селедка «иваси», садовая клубника в блюде.

Пообедали, но не плотно, оставили место послебанному угощению. Толя занялся дровами, я водой. Семен стал затапливать. Вскоре дым обволок остроконечную крышу, Семен доложил, что дело сделано, и пошел сказаться теще, что будет с нами мыться. Толя предсказал (так и сбылось), что теща Семена не отпустит, а вооружит каким-либо ручным сельхозорудием. Я уже дотаскивал воду в котел, как белый дым повалил из дверей. Я их распахнул и понизу пролез к печке. Открыл ее — в ней было… пусто. Где же тогда горело? Оказалось, что Семен — деревенский выходец — затопил баню в отдушине трубы, в том месте, где были камни, кирпичи, накаляемые огнем для того, чтобы на них поддавать. То-то мы посмеялись. Переложили горелые поленья на место, и вода в котле, не прошло и получаса, закипела.

Кожа зудела и просила веника. Раздевшись, Толя хлопнул на камни полковшика. Из отдушины ахнуло пеплом и сажей, это было следствие Семенова усердия. Проветрили, вновь поддали. Баня держала пар на славу.

— Ложись, — приказал Толя и хлестанул меня чем-то жутким, будто теркой шаркнул по спине. Я взвыл и сверзился на пол. — Что? — спросил Толя. — Посильнее «Фауста» Гёте? Будешь знать, как баню описывать.

Толя хлестанул меня веником из вереска. А дал он мне урок оттого, что я в одном месте описывал баню и для пущего эффекта придумал, что парятся Вересковыми вениками. Вот я и был наказан.

— Мы же березовые ломали.

— Есть и березовые.

Попарились для первого раза немного. Закраснели и чесались места бесчисленных комариных укусов. Но когда мы опрокинули на себя по шайке холодной воды, стало хорошо. В предбаннике ждали Вадимка и Гриша и примкнувший к ним племянник Толи, Андрей. Мы их положили на полок, как карасей на сковородку, и хлестали вдвоем. Вадимка и тут сумел всех обхитрить — попал в середину, и ему не досталось ударов по бокам.

* * *

Попарив, оставили их мыться и пошли передохнуть. Слышно было, как мальчишки разговаривают. Узнать, о чем они говорят, было страшно интересно. Вадимка, как человек практичный, срывал с Гриши обещания принести пряников. Обещал за это дать такую подкормку, что вся рыба с озера должна была сбежаться к Гришиной удочке. Гриша, как человек городской и начитанный, отставал, конечно, от Вадимки в познании конкретной жизни, но не сдавался за счет знаний.

— Ребята, — говорил он, — а вы знаете, бронтозавров не надо бояться. Они трусливые, вот точно. На них крикнешь погромче, они убегут.

Толя изобрел веник, на который впору выдавать патент и который усиленно рекомендую, — две трети березовых веток, одна треть вересковых. Береза смягчает вереск, а тот, все же чувствуясь, дает прекрасный смолистый запах. Эффект мы ощутили при втором заходе так, что захотелось третьего. Но тут явился новый посетитель. Потом были еще. Кто со своей бутылкой, кто в расчете на нашу, и мы, как римские патриции, принимали всех в предбаннике в течение пяти предзакатных часов.

— Ты поживи, мы тебе покажем настоящую жизнь, — говорил Василий, дальний родственник Толи. — Вот Толя жил, и результат налицо, слушай: «На Угоре колокольня, кладбище, а дальше сплошь — за селом, за Чистопольем, в чистом поле ходит рожь». Все точно, нигде не соврал. Про многих сочинил, про Арсеню даже вывел, а про меня нет. Толь, ты чего про меня тормозишь сочинять? Смотри, помру, спохватишься. А ведь умру, Толь, умру в колхозной борозде. Ну, ребята, давай, ваше здоровье, мешать бане не буду. Баня, ребята, это — человек!

На смену ему явился одноклассник Толи Николай Федорович — я уже слышал о его мастеровитости. Он сам, почти в одиночку срубил дом с паровым отоплением, сделал теплицу, развел плодоносящий сад, выкопал пруд, запустил в него рыбу, которая жила даже зимой («к проруби подплывала, из рук кормил»), но, насколько я заметил, делал Николай не для накопительства, а от природной одаренности и нетерпения рук.

— Как там караси? — спросил Толя.

— Плавают, чего им. Породу вот улучшаю, нынче на Светлице наловил, запустил, пусть скрещиваются. Надо ли вам на уху-то, скажите? Или на лугах ведро оплели, дак пока сыты.

— Ты пока притащишь, мы уж проголодаемся, — поддел Толя в соответствии с чистопольским юмором.

— Да я.. — Николай рванулся к двери.

— Не надо, не надо.

Мы остановили Николая и уверили, что для нас лучше, если он попарится с нами. Тем более с таким изобретением — Толя показал веник.

Но Николай сказал, что только вчера топил свою, и, пока мы парились, он заменил воду в ведрах, чтобы молоко, квас и остальное по-прежнему было холодненьким. Поздравил нас с легким паром. Мы заявили, что пар действительно легкий, но не окончательный. Сели подкрепить выпаренные силы. Николай стал пытать Толю: помнит ли он, какие места были в окрестностях Чистополья?

— Где Пронина кулига?

— Да ты что! Проня мой прадед, чтоб я не знал! А где Крутая веретья?

— Спросил, — усмехнулся Николай. — А где Савкино репище?

— А скажешь, где Лебединое озеро, так отвечу.

— А где Круглое, где Бродовое? А Ореховое поле где? А Тихонин ключ? А Утопша? Вот скажешь, где Утопша, сдаюсь.

— Да там, где шалаши ставили.

Николай кивнул, и состязание прекратилось.

— Николай Федорович, — спросил я, — а твои дети все эти места знают? И вообще молодые. Знают?

— Где уж там все-то. Вон Толя молодец, я думал, бывает наездами, так выветрилось, нет уж, что вложено, то вложено. Толь, видно, тянет сюда?

— Еще бы! Я и Гришку сюда везу, чтоб знал. Нынче сам изо всех сил просился, ни на какой лагерь Чистополье не променяет.

— Пчелы вот только у вас, — посетовал я, — днем меня прямо в голову жиганула.

— Умнее будешь, — решил Толя как врач, — пчелиный яд полезен. Другой рад бы специально голову подставить, а тебе повезло.

— Это Фомихи пчелы, — сказал Николай, — Фома был жив, пчелы у него были как мухи, а помер Фома, и пчелы у ней стали как собаки.

Мы пошли по последнему разу. Поддали как следует на камни и кирпичи, и они при последнем издыхании, геройски раскалили банный воздух.

* * *

Перешли в клеть. Там стояла Толина гармошка, Николай взял и поиграл немножко.

— Толь, — как мне показалось, сказал с грустью. — Как ты мне дом помогал делать, помнишь?

— Как же. Те с двуручником дорожили, пол сошкантивали.

— Да. А потом ты сочинил. И про пол тоже. «И дрогнет он в свой час под каблуком, а я рвану гармонь-полубаянку, чтоб друг в последний раз холостяком спел и сплясал лихую «сербиянку».

Когда Николай ушел, Толя рассказал, что Николай его одноклассник только до шестого класса, а там ему пришлось идти работать — умер от ран отец и от туберкулеза старший брат. И Николай больше не учился. До всего доходил сам. Но жену выучил, она учительница.

Не было нам суждено отдохнуть в этот вечер. Явился за нами и с ходу заявил, что мы обещали у них побывать, Толя Бляха медная.

— Когда это обещали?

— А в Красное-то ходили, перед этим. Я ж говорил, туда могли бы не ходить.

— Туда сильней тянули.

Толя вздохнул и велел мне надевать красную рубаху.

— А ты, бляха медная, коз-то нашел? — спросил я.

— Нашел, покажу.

Я впервые видел оренбургских коз пуховой породы. Длинношерстные чистенькие красавицы с умненькими жующими козьими мордочками и каменно замерший черноглазый козел очень мне понравились, и этим я очень угодил Толе. Чтоб не путать, назову его фамилию — Смертин. Он муж другой Толиной сестры, тоже Риммы, еще в гостях была тетка Лиза, сестра Анны Антоновны, и Ольга, ее дочь с мужем Николаем, очень молчаливым, по фамилии — Русских.

И в этом застолье были песни, частушки, пляски. Как подарок были две старинные песни, которых я раньше не слышал и которые до сих пор в Чистополье пелись. Вот первая:

Девица, красавица, что, скажи, с тобой,

Отчего ты сделалась бледной и худой?

Иль тоска-кручинушка высушила грудь,

Или тебя, бедную, сглазил кто-нибудь?

На сердце есть кручинушка, сохну день от дня,

Сглазил добрый молодец бедную меня.

Полноте печалиться и тратить красоту,

Разве не найдется милых на свету?

Много в кебе звездочек, полон небосклон,

Много в свете молодцев, но они — не он.

Перед второй надо предупредить, что «герба» — это межевой столб.


Вы поля, вы поля, вы широкие поля…

Что во этих полях урожай был не мал.

Что во этих полях среди поля герба,

Как под этой гербой солдат битый лежал.

Он не битый лежал, сильно раненный,

Голова его вся изломана,

Бела грудь его вся изранена,

На груди его крест золотый лежал,

А в ногах его конь вороный стоял.

Уж ты конь, ты мой конь,

Развороный мой конь,

Ты лети-ка, мой конь, на Россию домой,

На Россию домой, к отцу-матери родной.

К отцу-матери домой, ко женушке молодой,

Ко женушке моло-о-до-ой…

Второй песне Толя не подыгрывал, ее спели без аккомпанемента. Потом пели шутливые песни, где уж вели дочери, а не мать. Например, подражая церковным распевам, вспомнили комсомольскую самодеятельную тридцатых годов:

Отец благочинный пропил нож перочинный —

Расточительно, расточительно, расточитель-но-о-о…

Поп Макарий ехал на кобыле карей, упал в грязь харей —

Омерзительно, омерзительно, омерзительно-о-о…

Монашенки молодые пошли гулять в кусты густые —

Подозрительно, подозрительно, подозрительно-о-о…

У богатого мужика дом с чердаком, у бедного кисет с табаком —

Несравнительно, несравнительно, несравнительно-о-о…

— Цыганочку мне! — требовал Толя-хозяин который раз.

— Да я уж их тебе целый табор наделал, — отвечал Толя-гармонист.

— Эх, Толя-Толя, огурчик ты мой малосольненький, — приговаривал Толя-хозяин, не давая снять ремень с плеча и не давая встать, командовал: —Зетцен зи плюх!

Уже за полночь засобирались.

— Ну, бляха медная, ни выпить, ни высказаться! Вы что, хотите без Есенина уйти, это не по-людски!

Спели: «Над окошком месяц, под окошком ветер, облетевший тополь серебрист и светел…» — и с этой песней вышли на улицу. Восток начинал алеть.

— Эх, бляха медная, недогуляли, — огорчался хозяин, — терпеть ненавижу, когда спешат. Уж сами пошли, так хоть узду оставьте.

Унося в памяти это последнее, совершенно непонятное мне выражение, шли мы по спящему селу. Толя и Римма негромко завели песню:

Где эти лу-унные ночи, где это пел соловей, Где эти карие очи, кто их целует теперь?..

Римма простилась, и Толя на прощанье спел: «Покидая ваш маленький город, я пройду мимо ваших ворот», а мне, сводя и застегивая гармонь, сказал:

— Надо выспаться, а то, в самом деле, «утро зовет снова в поход».

* * *

Петро наладил связь. Он после лугов вышел на линию, отмахал пешком чуть не сорок километров, но результат был налицо, связь работала. Толя позвонил знакомым врачам в райцентр Котельнич, и они обещали прислать машину. Звонили мы от Петра, взаимно жалея, что вместе не порыбачили. Петро весело говорил о той трехсуточной нагрузке, которая легла на него.

— Начальник базарит, мол, с опозданием починил. А работы там было на бригаду, и пришлось бы ее высылать, я и говорю: чего базарить-то, мы же все мужики, поработали — попили соответственно. Знаете ведь, парни, по себе, какая жизнь, как провода закрытые, — раскрываешь их и не знаешь, в котором месте стукнет. Я думаю, что я с этой работой обмандаринился и, конечно, уйду, но не сразу, я его доведу до молочно-восковой спелости.

— Слушай, Петро, а зачем тебе столько сена? Понимаю, что много скотины, но, может, поубавить. Она ведь вас заездит.

— «Ниву» покупаем, — отвечал Петро.

Толя рассматривал Почетную грамоту жены.

— Петро, у тебя разве Нине уже шестьдесят лет?

— Откуда? — воскликнул Петро.

— Смотря — в связи с шестидесятилетием за добросовестный труд. И еще не на пенсии? Оригинально!

— Да га что, это же в связи с шестидесятилетием СССР, — объяснил Петро, но понял, что розыгрыш Толи удался, и первый захохотал.

— Сам мясо на рынок повезешь? — продолжал спрашивать я.

— Ни в кои веки! Тут с этим просто, сейчас полно умельцев — шарят по сельской местности на своих машинах. Перекупщики. Берут на корню, все берут. И мясо, и ягоду, а уж мясо только сюда подай. Колхозникам же выгодно отдать больше, чем по закупочной. И с клеймением не возись, и со всякими справками от ветеринара. Тот еще начнет губы надувать, а то и не найдешь. А эти прохиндеи сами везде договорятся — и деньги из рук в руки. А потом уж с вас, горожан, они вдвое слупят. Это я вам точно предсказываю.

— Что?

— А вот что. Мужикам сейчас дали вздохнуть, кто пообористей и посильнее, тот и заживет. А перекупщики-спекулянты будут плодиться. А потом того, кто сильно меры знать не будет, налогом прихлопнут. Оно, может, и правильно — не хапай, ну, а кому-то и руки опять отобьют. Тут у меня, в этом суставе, — Петро постучал по голове, — есть кой-какие соображения.

Мы еще раз позвонили в Котельнич, и нам сказали, что машина вышла (к нашему счастью, был попутный врачебный осмотр), так что нам было пора собираться. Простились с Петром. Обещали приехать.

— Только застанем ли тебя в другое лето?

Петро засмеялся загадочно.

В деревне была встреча с Витей Колпащиковым. Расстегнутый, веселый, он ругал за что-то Фомиху, сидя, кстати, на ее же завалинке. Он радостно сообщил, что и не думает кончать ивановскую, что он домой еще не являлся и у него третьи сутки идет соревнование с поросенком. Кто выдержит и первый не помрет — поросенок без еды или Витя без сна, с одним только питьем и плясками?

— На которого, парни, ставите?

Толя стал выяснять, из какой древесины сделан хлев, арб который сейчас грызет поросенок, я, не сомневаясь, поста» вил на Витю. В благодарность за это Витя пошел с нами в магазин, сказав Фомихе загадочно:

— Вот ежели бы ты кончала СПТУ, тогда бы конечно, а так, чтобы вокруг да около, это не ремесло.

Фомиха на это не шевельнулась.

Мы взошли на прощанье на колокольню. Теперь я уже сам смотрел на окрестность как на знакомую.

На задворках, что за нашей баней, маленькая женская фигура вела прокосье. Что ж это мы, ведь хотели помочь. Спешно мы спустились с небес на землю и, надеясь, что машина не так скоро одолеет сотню километров, ударили в три литовки. Косить было приятно, но вот у края, у заплота, сильно рос репейник, и в конце прокосья будто был не сенокос, а лесозаготовка — такие толстые задеревеневшие стволы татарника и репейника приходилось перерубать. Конечно, надо бы было их корчевать, да где взять руки и время. Анна Антоновна, выйдя в огород, вынесла нам холодного парного молока. Когда мы закончили и обливали друг друга водой у колодца, она рассказала, что не могут найти теленка, который на пожаре бросался прямо в огонь, в хлев, конечно, он сбесился, и его теперь только стрелять.

Пообедали на дорогу. Слепая тетушка пришла по стенке проститься. До этого она крошила корм курам. Прибежал Вадимка, спросивший, едет ли с нами Гриша, обрадовался, что не едет, и ясно было, что он доволен грядущей полнотой влияния на городского братенника. Пришли сестренницы, но на минутку, у всех были дела, работа. Толя не позволял никому унывать, укладывал сумку и говорил: «Запевай, товарищ, песню, запевай, какую хошь. Про любовь только не надо — больно слово нехорош».

Машина снова, как и при приезде, не дошла до дома, мы вышли ей навстречу. Стояли на мосту через Каменку, водную артерию Чистополья. Вода была чистой, но мелкой, и серебряная монетка, которую я бросил, не успев сверкнуть, легла на дно.

Загрузка...