«Колокольчик»

Было это на праздновании 600-летия города Кирова-Вятки-Хлынова. Но вот тоже сразу вопрос — почему шестисот-, а не восьмисотлетие? Не могу я поверить легенде, что шестьдесят ушкуйников создали огромную республику, с огромным населением, войском, управлением по типу новгородского веча, республику, ведущую переговоры с другими княжествами и, наконец, почти добровольно пятьсот лет назад вступившую в состав русского государства? А было времени республики почти триста лет. Сунулся я со своим вопросом к историкам, но мне дали понять, что открылись другие факты, что достовернее другое, то есть омоложение на двести лет, и вообще намекнули, что это их дело, историков, устанавливать даты, а рое, писательское, ковыряться в душах, хоть в чужих, хоть в своей собственной. Тут, может, сработала политичная мысль, что вроде не по чину областному городу быть вровень со столицей, хотя в те-то годы, во времена Боголюбского, чем была Москва? Сошлись мы с историками только на том, что наши вятичи выместили своими застройками язычников угро-финнов. То есть на месте Хлынова что-то стояло и до упоминания в летописях, а уж сколько этому чему-то было лет, никто не знает и не празднует. Но уж ладно, шестьсот так шестьсот, что для нас два века!

И вот в лето от рождества христова в Киров съехались гости. Выходцы из вятской земли были отовсюду, может, в этом и есть историческая роль Вятки — рассылать своих сыновей по белу свету. На пресс-конференции перечислялось столько знаменитостей, что уж никто бы не повторил слова Костомарова о Вятке, что «в русской истории нет ничего темнее Вятки и истории ее». В числе приглашенных были и члены Союза писателей, а в числе последних был и я.

В библиотеке имени Герцена, под ее знаменитыми пальмами, состоялся литературный вечер. Вдоль стен просторного зала стояли стенды с книгами участников, вырезки статей положительных отзывов о книгах. На одном из стендов книги немного потеснились, впустив и мою первую книжку.

* * *

Бел перерыва мы отсидели больше трех часов. Собратья по перу говорили о своей любви к городу Кирову, читали отрывки или стихи, ему посвященные. Пришло и мне выходить на трибуну. До этого я думал, о чем говорить. «Расскажи о себе, — посоветовал собрат, — тебя еще не знают». Подразумевалось, что остальных знают. Тут он похвалил мою первую книгу, она и в самом деле как-то быстро разошлась, о ней уже кое-где написали хорошие отзывы, несколько писем пришло от читателей: материнские рассказы, открывавшие книгу, передавались по радио, и туда пришли благодарности.

Начал я с того, что вятская земля не знала крепостного права, но почувствовал, что это известно, перекинулся на благодарность вятским женщинам, вообще на материнское начало вятской земли. В президиуме скрипели стулья. Зал был вежливее и терпел.

— Моя мама, — заявил я, — родила меня дважды.

В зале засмеялись.

— Да, именно дважды. Один раз как всех, другой раз как писателя. — Даже не заметив, что этими словами я выделил себя изо всех, я продолжал: — Как было. Шел с мамой на реку полоскать белье, это она шла, конечно, ну и меня взяла, и вот, шли мимо больницы, мама говорит: «Ты здесь родился». Я ничего не ответил, а когда возвращались, заявил: «Я здесь родился и еще буду родиться!» Мне об этом мама рассказала, когда я студентом приезжал на каникулы. Вот этот рассказ был первым из записанных материнских рассказов… К тому времени я кончал болеть детской болезнью прозаика — стихами, — добавил я, не подумав, что среди собратьев много всю жизнь пишущих стихи. Надо или не надо, но рассказал собравшимся о первой публикации, как мне велели и я пытался «высветлить» рассказы, но хорошо, что не получилось, как мама решила, что я публично ее опозорил, побежала на почту узнавать, кто еще получает такой журнал. Оказалось, никто. «Я же тебе только одному рассказывала, ты зачем записал?» Закончил я вводную часть выступления спорной фразой: — Но что есть писательство, как не публичный донос одного о чем-то или о ком-то для многих?

Далее говорил о книгах детства, как тяжело они доставались: чтобы записаться в библиотеку, нужно было сдать десять рублей, и вот мы собирали кости по оврагам, сдавали кости проезжим старьевщикам: тогда не было открытого доступа к фондам, а всегда казалось, что за прилавком книги самые интересные: как я все свои первые любви отдал девушкам библиотекаршам — на фоне книг они нанялись неземными. В этом месте, так как в зале было много работников библиотек, я сорвал аплодисменты. Словом, говорил сбивчиво, путано, но, как написали на следующий день в областной газете, «взволнованно и с большой любовью к вятской земле». Для чего-то сказал, что когда был маленьким, то меня, чтобы не уполз, клали спать в хомут. Тут видно, хотел усилить свое ямщицкое, по дедушкам, происхождение, то, что мы жили на конном дворе лесхоза и я много времени провел в конюховской. Первые анекдоты, услышанные мною, были на тему: ямщик и барыня. А то, что ребенок лежал в хомуте, я видел сам как раз в этой конюховской. Там жила большая семья конюха Федора Ивановича. Жена его положила сына в хомут, а я, кажется пятилетий, пришел с мороза погреться и вытереть сопли, увидел такое дело и, считая нормой русского языка все матерные слова, восхищенно сказал: «Ну, Анна, в такую мать, ты и придумала!»

После вечера редактор радиовещания пригласил записаться для передачи. Сговорились на завтра, с утра, так как в обед мы, разбитые на бригады, уезжали по районам.

Наутро я шел на радио, смутно вспоминая вчерашний вечер, который после официального вечера местные собратья давали приезжим. На нем говорили почему-то о проблеме, почему наше сельское хозяйство отстает по урожайности от частных хозяйств Запада, а так как сильно специалистов по сельскому хозяйству среди нас не было, поэтому отставание мы списали на характер русского землероба. Также досталось отсутствию дорог и сселению деревень, кто был за него, кто против, спорили азартно, будто кто спрашивал у нас совета: уничтожать деревни или сохранять? Но все время разговор возвращался к характеру землероба. Кто признавался, что не знает его, кто заявлял, что там и знать нечего, ссылки на авторитетные мнения летали над богатым столом во всех направлениях: бывавшие за границей пробовали провести параллели, но зря трудились: там, где ожидалась логика, было пренебрежение загадочного характера, расчет заменяла догадка, там, где в руки этому характеру шла явная выгода и надо было только шевельнуть пальцем, шевелить пальцем он не хотел, заменяя ответ на все упреки и доводы бессмертной формулой: да ну и хрен с ним! Как понять его, сокрушались инженеры душ, как? Но все же мы решили, что поймем и отобразим, нас много и становится ДО все больше, — и вот, вспоминая вчерашний вечер и постепенно оживая, я доплелся до студии, где редактор запер меня наедине с микрофонами в звуконепроницаемой комнате. Редактора я видел через стекло. Договорились, что я по своему выбору прочту два небольших рассказа.

Прочел.

Редактор пришел в комнату, полистал книгу и ткнул пальцем в две так называемые лирические миниатюры.

— Это плохо, — сказал я, — проба пера. Нагонял объем.

— Прочти, прочти, — велел редактор и снова запер дверь.

Я попил воды и прочел. Меня отпустили.

К обеду погода испортилась, пошел дождь. Сели в машину и поехали. В машине вначале поговорили о проблеме дорог, вспомнили вчерашние теории, особенно одну из них, что дорог не нужно, что это предотвратит проникновение в село теневых сторон цивилизации, но сейчас, на практике, трясясь на плохом асфальте, буксуя на глинистых обочинах, было решено, что дороги все же нужны, причем если их делать к каждой деревне, то и деревни не надо сносить. Правда, мы не знали, что экономически дороже — свозить деревни в поселки или тянуть к деревням дороги, но морально было лучше сохранить уклад и обычаи крестьянства.

Но вскоре разговор, как все писательские разговоры, съехал на материальный вопрос, на тиражи, одинарные и массовые, на то, в каком издательстве главный бухгалтер — собака, а в каком можно договориться, привычно ругали художников, выражающих в оформлении книг только себя и не помогающих доносить до читателей мысли…

Писательский шофер, видно, таких разговоров слышал-переслышал, часто зевал и, щурясь, вел машину, помогая нам проникать к читателям. Торопливо выскакивало солнце, озаряло темные ели и вновь скрывалось. Асфальт дымился, казалось, горит. Так и ехали под дождем и солнцем по тракту часа два, потом свернули и потряслись по проселку. Неубранные хлеба высились по сторонам, были хороши, самое время было их убирать.

Колхозная улица была вся изъезжена тракторами. Шофер, взглянув на наши ноги, подрулил прямо к крыльцу правления. Нас ждали, провели в кабинет председателя. В красном углу на специальной подставке стояло много знамен. Все простенки занимали красные вымпелы и почетные застекленные грамоты. Председатель для начала рассказал, какие знамена и вымпелы переходящие, а какие «б» насовсем. Но и переходящие, сказал он, «прописаны и колхозе постоянно». Селекторная связь на его столе но умолкала, и он перевел ее на секретаршу, сказав ей при этом: «Собирайте».

Посидели, поругали погоду, похвалили поля. Председатель, как и шофер, с сожалением взглянул на нашу легкую обувь, пожалел, что не может показать нам строящиеся объекты, — строил колхоз много: коровник, свинарник, птицеферму. Строителей приходилось привлекать со стороны, даже, тут председатель не скрывал, переплачивать вдвое-втрое, чтоб сманить от других.

— Конечно, это общая беда. Также будем строить школу, магазин, музыкальную школу, Дворец культуры. Пока у нас не Дворец, вы увидите, но проходит по смете по разряду Дворца, тут хитрость, чтобы заву и кружковцам платить побольше. Но это опять-таки общая хитрость, — засмеялся председатель.

Еще с полчаса мы потянули время, потом решили отправляться в клуб. Но дождь все шел, грязь увеличивалась, поэтому мы не могли пройти в своей обуви даже двести метров, залезли снова в машину и в ней достигли крыльца клуба.

Внутри копился народ. Продавали книги. Радостным сюрпризом было то, что Книготорг доставил сюда и наши книги.

Подошли с моей книгой и ко мне. Милая краснеющая девушка. Я спросил имя и написал: «Очаровательной Татьяне», следующей читательнице я написал: «Очаровательной Наташе…», дело пошло. В конце я размашисто расписывался.

— Дядь, — сказал мне какой-то мальчишка в громадных сапогах, — я не верю, что ты писатель.

Я не сразу понял всю глубину его слов и подумал, что он решил так оттого, что книга моя была без фотографий, а у собратьев с ними.

Позвали за кулисы.

В гримерной познакомились с представителями из района, договорились, кто за кем выступает.

— Начнем в восемнадцать двадцать, бригадирам приказано, — говорил председатель.

Меня как ударило: в восемнадцать тридцать по радио должны были передавать мое выступление. К удовольствию собратьев, я попросился выступать последним, потихоньку спросил завклубом, можно ли послушать радио, и объяснил, ДО почему нужно. Она ответила, что приемник есть, но внутри клуба радио будет обслуживать выступающих, но что дело поправимое, она включит радио на улице, там, над крыльцом, висит громкоговоритель, называется «колокольчик».

— Восхитительно! — поблагодарил я. — «Колокольчик»!

Мне сразу вспомнилась поговорка, которую мама употребляла, останавливая поток моего неразборчивого красноречия: «Болтаешь, как из колокольчика напоенный», Я решил это сравнение где-нибудь к месту употребить, гордо подумал, что у меня ассоциативное мышление.

В гримерную входили бригадиры, докладывали о прибытии людей со всех участков. Председатель разрешил не присутствовать дояркам и трактористам. Начиналась вечерняя дойка, а трактористы жили на полевом стане.

Пошли на сцену. В зале захлопали. Председатель представил нас. Вначале стал говорить представитель из района. Я постарался незаметно уйти. Завклубом помнила о моей просьбе и кивнула:

— Идите на крыльцо.

В фойе свертывали книжную торговлю. Я подписал книгу очаровательной продавщице. Снаружи в клуб рвались двое выпивших мужиков, но их не пускали, а за мной сразу закрыли. Этих двух мужиков уговаривал уйти третий.

— Че вы там не видали? — спрашивал он.

— Баба у меня там, — отвечал один, — у ней деньги, да и сам я, че ли, буду ребятам ужин делать.

— А мне интересно, — говорил другой.

Внезапно громко заговорил репродуктор, названный колокольчиком. Мужики замолчали, прислушались. По радио как раз объявили о писательском выступлении.

— Наряд читают? — спросил один мужик.

— Да вроде рано, — другой еще послушал, — нет, не наряд.

И мужики продолжали говорить свое. На улице показалось стадо. Коровы старались идти ближе к заборам, но и там было грязно, копыта скользили. Трактор «Беларусь», буксуя, тянул тележку с травой.

Вдруг мой голос раздался над всем этим так громко и такой гадкий, что я содрогнулся. Да и все бы ничего, и это можно было стерпеть, но я услышал, что я читаю не те рассказы, которые хотел, а те самые лирические миниатюры, которые меня заставили прочесть.


Стадо брело по улице, трактор буксовал, шел дождь, мужики спорили на крыльце. Перестав ломиться в клубные двери, они сговорились идти в магазин и пошли, а мой безобразный голос орал над этой распутицей, над этими мужикам». над застрявшим трактором, над коровами, над пастушьим кнутом, над всей нечерноземной округой, орал о том, что не бывает в жизни, а если и бывает, то только для зажравшихся, для тех, потешать кого я чуть не угодил. Редко мне бывало стыдно, как тогда на крыльце. «Слушан, — говорил я себе, — слушай, выходец из народа, слушай, дважды рожденный, крестись второй раз на своей родине». Я стал под дождь и заставлял себя слушать, но не смог все равно до конца, да и никто, кроме коров, не слушал меня. Но и перед ними было стыдно. Я вспомнил, как нашу корову загнали в ограду сельсовета за то, что она ушла на поле озимых и надо было платить штраф. Платить было нечем, как и другим загнанным, тогда нам сбавили жирность молока на одну десятую, это означало, что налог на корову будет не сто пятьдесят литров, а больше, а мы и так сидели без молока, вспомнил я бесконечные осени моей земли, длинные ленты желтых кустиков картошки, худых лошадей, измученных женщин, черное картонное радио на стене… да мало ли еще что вспомнил. А «колокольчик» все орал, все орал…

Когда я вернулся, выступал председатель. Говорил он коротко, жестко, слушали его гораздо внимательней, чем вслед ему выступавших поэтов. По какой-то непонятной потребности каждый поэт вначале долго усыплял слушателей пересказом содержания стихов, которые читал после пересказа. Потом, боясь, что смысл не дошел до умов, растолковывал и смысл. Когда зал порядком заездили, объявили меня. Слова «земляк», «молодой», «сельская тематика» разбудили некоторых. Для начала я пошутил, но очень топорно:

— Вас усыпили ритмы стихов, понадобилась проза, — тут же я спохватился и поправился: — Проза, так сказать, жизни. Тут, перед вечером, не знаю, чей сын… — стали просыпаться женщины, — … но это хороший сын, успокойтесь, он сказал мне: «Дядь, я не верю, что ты писатель».

В зале засмеялись.

— … Он прав, никакой я не писатель. Какие мы писатели? — Это опять было бестактно: нельзя говорить за всех, можно только за себя. Я торопливо кинулся объяснять: — Он нрав, потому что язык, на котором я пишу, — русский, а не цыганский и не татарский… — В зале зашевелились, представитель из района кашлянул, вглядевшись, я узрел в зале и татар, и цыган. Снова я стал карабкаться из самим же вырытой ямы: — Ничего плохого, кроме хорошего, я не хочу сказать ни об одной национальности, но русский язык — великий язык, это самое главное, что есть у нас, смотрите, наш Пушкин, он родной и неграм, и всем.

— И французам, — подсказали из президиума.

Я даже не посмел обидеться за подсказку — косноязычие владело мною. Мешал, ох мешал мне мой собственный голос, который только что перед этим оглушил меня. Зачем я стал называть святые имена, но раз уж начал, раз уж начал, тащил ношу дальше:

— На русском писали Достоевский и Толстой, и какая ж нужна высокая душа и мера любви к отечеству, чтобы отважиться писать на русском языке?..

Вряд ли были нужны мои слова людям из зала, а сзади довольно громко заметили: «Чего ж тогда Сам-то полез писать?» Нет, не мог я говорить, но должен был, и, поймавшись, как в детстве, за мамину руку, я поймался за материнские рассказы и прочел несколько. Прочел и те два, которые не были переданы по радио, на том и закончил свое выступление.

Нас благодарили, приглашали еще приезжать. Сфотографировали с группой читателей.

Вечер кончился, мы вышли. Вверху висел безгласный «колокольчик».

Сели в машину, но поехали не обратно, а к рыбакам. И совершенно случайно оказалось, что над рыбацким столом натянут брезентовый навес, что случайно в этот день в сети попал осетр, что стол случайно застелен скатертью, и пили в этот день рыбаки не из стаканов, а из рюмок. Случайно вскоре и рыбаков не оказалось за нашим столом, а только мы да представитель с председателем да хозяйничала женщина, вся закутанная от комаров. Я запил горечь двумя порциями и пошел просвежиться. И как раз набрел на рыбаков. Они разложили маленький огонь от комаров, вывалили на газету разваренную рыбу. По кругу гулял родимый граненый. Говорили они, употребляя в десятках вариантов одно и то же слово. Меня они застеснялись, но я употребил еще один вариант этого же слова и стал как бы «и свой. И все же это было не го, о чем мечталось. Я вернулся под брезент, взял с белой скатерти бутылку, объяснив зачем. «Сегодня нм можно», — разрешил председатель. Обо мне же один из собратьев ехидно заметил, что я пошел в народ. Впрочем, собратьям без меня было лучше. Как, впрочем, и рыбакам, которые на разговор со мной не рассчитывали.

Но все равно, посидели хорошо. Успели выяснить, что матерные слова русскому языку навязаны, их корни в монголо-татарском нашествии, а до этого мы не ругались, не из-за чего было. И вообще, что это такое, говорили мы, до нашествия не ругались, вроде за ругань не виноваты, до Петра Первого не курили, не пили, тоже вроде не наша вина, но сами-то мы чего, чего мы сами-то думаем своей головой? Этак завтра чего-нибудь с нами вытворят, и опять будем не виноваты? Что ж это такое за жизнь, мать-перемать, говорили мы, прикуривая от костра и не давая отдыха стакану, это, значит, на нас черти отыгрались, а мы терпим, нет, ребята, это не ремесло, предел кончен, этак жить — только врагам на радость.

Пойду купаться, решил я. Рыбаки говорили снова о своем, я спустился к воде.

Вятка текла, светло-серая под дождем. Комары жрали непрерывно, пили кровь.

Я разделся, еще нарочно подержал себя в виде подарка комарам и нырнул.

Внутри воды показалось светлее, чем на берегу. Течение реки ощутилось — мощное, ровное. Да, если мои предки жили у такой реки столетиями, они невольно стали походить на реку — спокойную со стороны, но напряженную, сильную, неостановимую.

Я вспомнил, что до сих пор Вятка, пожалуй, единственная река, не перегороженная плотиной электростанций, ушел глубже ко дну, достал его — обломки резного дерева попались под руку, зрение памяти показало мне деревню у реки, девушку по колено в воде, деревянных и глиняных божков всех времен года, всех обычаев и ожиданий. Голого ребенка старшие тащили купаться, с промысла шла к деревне долбленая лодка, и я, выныривая, боялся удариться о ее дно…

На берегу меня ждали. Рыбаки уже ушли, ушла и женщина с ними. Но мы еще побыли, взбодрили забытый рыбаками костерок, старшие поехидничали надо мной, что я оторвался от интеллигенции, стали учить, что не надо приседать перед читателем, надо вести его за собой. Попробовали и запеть, но на общую песню не набрели, решили уезжать. Загасили костер.


Шофер спал. Был ли он на вечере в клубе, спросил я его, нет, конечно, не был, он этих вечеров перевидал страшенное количество.

Проехали напоследок по деревне. У правления простились с хозяевами. Шофер залил в радиатор воды. Было еще не совсем темно.

Со столба, стоящего у крыльца, слышался громкий голос. Здесь тоже висел «колокольчик» — усилитель радио.

Читали наряд на завтра.

Загрузка...