Часть третья В серой стране, где господствует смерть

В серой стране, где господствует смерть,

Завтрашний день не сулит воздаянья.

Зигфрид Сассун «Мечтатели»

Глава тринадцатая

Пусть явятся, нарядные, как жертвы;

Мы огнеокой деве дымной брани

Их в жертву принесём, кровавых, тёплых…

Шекспир «Король Генрих IV», Часть I

Пер. М.А. Кузмина, В. Морица

Муссоны начались в середине сентября. Сначала дожди шли только по ночам и рано поутру, проливные дожди, нагоняемые ветрами, которые дули с моря и гор к северу от Дананга. На рассвете ветер стихал до легкого спокойного бриза, а дождь становился изморосью. На оборонительных рубежах стрелки, просыпаясь в затопленных окопах, видели перед собою пейзаж, подобный негативному изображению на фотоплёнке — лишь серые, белые и чёрные тона. Вершины Аннамских гор скрывались за тучами, рисовые чеки и долины — за туманом, который назывался «крашэн», а склоны, видневшиеся в просветах между тучами и клубами тумана, были темны как после пожара. К середине утра прояснялось, туман рассеивался, и снова показывались очертания горных вершин. Воздух давил своей неподвижной тяжестью, поля парили под солнцем. Так продолжалось весь день, а ближе к вечеру на горы опять наползали тучи, и поднимался ветер, тарахтя жестяными банками, развешанными по проволочным заграждениям по периметру. Время от времени раздавался удар грома, и его ровный раскатистый гул был неотличим от звука артиллерийского орудия. Вечером снова начинались дожди.

В тот месяц штаб полка выдвинули вперёд, расположив его на нескольких ровных глинистых площадках у прохода Дайла. Батарею 155-миллиметровок разместили по соседству, и артиллерия всё так же распевала нам свои серенады. Орудий стало больше, так же как танков и палаточных лагерей, ещё больше стало проволоки, которая раскидала свои колючки посреди созреваюшего риса. Потерь тоже стало больше, в три-четыре раза. Славная маленькая война, которая давно уже перестала быть славной, перерастала теперь в большую войну.

Перед новой позицией штаба, по обе стороны прохода Дайла, располагались две высоты. В проходе стояла старая французская караульная вышка, она возвышалась над раскисшими подножиями холмов, где стрелковые роты сооружали новый передний край обороны. Почти каждый день колонны грузовиков, подвозившие колючую проволоку, мешкотару и боеприпасы, натужно взбирались по заболоченной дороге, которая вела через проход к переднему краю обороны. Всё делалось в атмосфере неотложной спешки. Ожидалось, что вьетконговцы начнут муссонное наступление, это ежегодное ритуальное действо во Вьетнаме, и новый рубеж обороны должен был не дать им захватить аэродром. Поэтому большую часть того месяца полк занимался тем, что копал землю, заполнял мешки песком и устанавливал проволочные заграждения. В расположении штаба мы приступили к сооружению большого командного бункера — в ответ на поступавшие сообщения о том, что вьетконговцы в больших количествах запасают тяжёлые миномёты и реактивные снаряды большой дальности. Пока отряд военных инженеров трудился на строительстве бункера, младших офицеров штаба отправили на земляные работы меньшего размаха, и они махали кирками и лопатками бок о бок с рядовыми и сержантами. Так приказал полковник Никерсон, новый командир полка — скорей не ради насаждения духа демократичности, а для того, чтобы побыстрее выполнить задачу. Однако эта атмосфера неотложной спешки наблюдалась только на переднем крае, в пехотных батальонах. Штабные в полку жили как раньше, особо не напрягаясь.

Копать под дождём, в грязи, которая через несколько дюймов от поверхности сменялась глиной — тяжкий труд, но мы восприняли эту работу как долгожданное избавление от нудного переворачивания бумажек. Мы вовсю занимались этим делом, когда полковник приказал нам всё бросить и приступить к работе над самым важным для него проектом: ямой для метания подков. Лейтенант Нарги, помощник майора Бурина, был назначен руководить этим проектом за две недели до того дня. И вот полковник, выдвинув вперёд свою огромную голову и сгорбив плечи, подошёл к нам и спросил, почему ничего не сделано по поводу ямы. Нарги пожал плечами — мол, война ведь идёт.

— Я тебя постоянно тереблю по этому поводу, Нарги, а ты ни черта не сделал, — сказал Никерсон. — Мне эта штука нужна прямо сейчас.

— Прямо сейчас, сэр? — спросил Нарги, глядя на него из наполовину отрытого окопа.

— Прямо сейчас, лейтенант. Повторяю — прямо сейчас. Ты и кто-нибудь ещё из этих — прямо сейчас за работу. И уже завтра я должен метать подковы. Ясно?

— Так точно, сэр.

Полковник развернулся и пошёл прочь — широкоплечий, с толстой шеей, с несоразмерно маленькой каской на голове. Когда он удалился на безопасное расстояние, Нарги швырнул лопатку себе под ноги.

— И да поможет мне Христос, — сказал он взбешённо, чуть ли не со слезами на глазах. — Когда ж я уберусь, наконец, из этой гребанутой части? Задолбали, докапываются без дела по мелочам. Как окажусь между этим козлом и Бурином — так и хочется камнем залепить. И да поможет мне Христос, уделаю кого-нибудь из них и в тюрягу попаду.

Излив свои горести, Нарги приступил к работе. На следующий вечер полковник радостно метал подковы. Лошадей во Вьетнаме нет, и где он брал подковы — ума не приложу.

Никерсон принял полк в конце августа, когда полковника Уилера отправили обратно в Штаты по состоянию здоровья. По контрасту с замкнутым, аристократичным Уилером, Никерсон был громогласным сквернословом и раздолбаем, любившим пообщаться с младшими офицерами, сержантами и рядовыми. Кроме этого, он был подвержен скоротечным, диким переменам настроения. В хорошие моменты это был сердечный, отзывчивый человек и энергичный боевой офицер, с усердием занимавшийся своей работой. В плохие же моменты казалось, что он находит какое-то извращённое удовольствие в том, чтобы вести себя безрассудно, зачастую путая мелочные дела с важными. С самого начала Никерсон дал понять, что он прибыл во Вьетнам, чтобы воевать, и вывел начальников секций штаба из их обычного умиротворённого состояния, потребовав работать полный рабочий день. «Мы эту войну не выиграем, если так и будем сидеть не отрывая задниц в этих чёртовых анклавах, — проревел он в первый же день своего пребывания в полку. — Я намерен перетащить всё здешнее хозяйство отсюда на южный берег». Он имел в виду, что собирается перевести полк в район вьетконговского опорного узла к югу от Дананга, но нашёлся человек, который напомнил ему, что братский наш 9-й полк уже действует в тех местах. Этот промах был вполне простителен — он ведь только что прибыл.

Тем не менее, невзирая на заявленное полковником намерение заставить штабных отрабатывать свои оклады в поте лица своего, они в скором времени вернулись к прежним привычкам. А у самого Никерсона начались какие-то странные причуды.

Однажды вечером, часов около восьми, он пришёл в столовую и обнаружил там группу офицеров, пьющих пиво.

— Что тут происходит, чёрт возьми? — спросил он.

— Ничего, сэр, — ответил один из них, капитан.

— Что значит «ничего»? Вы пьёте. Я сказал — никаких распитий в столовой после девятнадцати тридцати. А сейчас двадцать ноль ноль, господа офицеры.

— Сэр, — напомнил капитан Никерсону, — вы доводили, что после семи-тридцати не допускается употребление крепких напитков, и что нам можно пить пиво до двадцати одного тридцати. Мы убрали крепкие напитки в девятнадцать-тридцать. Мы пиво пьём, сэр.

— Этого я никогда не говорил.

— Прошу извинения у господина полковника, но вы это говорили, сэр. Вы сказали, что нам можно пить пиво до двадцати одного тридцати.

— Я никогда этого не говорил, — заорал полковник. — Нет-нет, этого я никогда не говорил. А теперь убрались отсюда на хрен и живо за работу. Мы находимся в зоне военных действий, и все вы должны работать. А за ваше сраное остроумие, капитан — не будет больше ни пива, ни чего покрепче, ничего не будет в этой столовой после восемнадцати тридцати.

Невзирая на то, что мы находились в зоне военных действий, полковник со страстью следил за футбольным тотализатором штабной роты. Шёл сезон 1965-го года. Полковник захотел, чтобы был тотализатор, и получил его. Тима Шварца поставили им заведовать. Я был на замене и следил за тотализатором в отсутствие Шварца.

В одну промозглую ночь я несколько часов проторчал на периметре со своей караульной командой из десяти солдат, содрогаясь от холода. Нас только что подняли по боевой тревоге, после того как часовой из штабной роты погиб от разрыва гранаты — своей собственной. (Часовой увидел, или ему показалось, что он увидел, лазутчиков, продвигающихся к заграждениям. Он попытался кинуть в них гранату, но пальцы соскользнули с предохранительного рычага, граната выпала и разорвала часового напополам). После отбоя тревоги я прошлёпал к палатке офицера по личному составу, составил отчёт о гибели этого часового, а потом направился в палатку полковника обновить табло. Я обнаружил там разъярённого Никерсона. На той неделе я отвечал за тотализатор, а почему результатов нет? Я ответил, что не успел.

Полковник стукнул кулаком по столу. «Ну так займитесь этим, мистер Капуто! Первым делом с самого утра. Завтра утром первым делом я должен узнать, кто на этой неделе взял банк».

— Есть, сэр, — ответил я, потому что так промок и так устал, что сил у меня хватало лишь на смиренную покорность.

* * *

Мой прежний батальон, Первый Третьего, убыл в Кэмп-Пендлтон на переформирование. Батальон должен был вернуться во Вьетнам в ноябре, но уже без тех, кто участвовал в мартовской высадке. Прежний личный состав ожидало увольнение со службы или перевод в другие подразделения. Мне было жаль прощаться с ними, но им было не жаль уезжать. Они потеряли кое-кого из друзей и большую часть своих прежних убеждений по поводу причин этой войны. Конечно, если бы кто-нибудь спросил их: «Как думаете, вы делали то, что надо?», они бы ответили «да». Но если указать на список потерь и спросить их, за что погибли их друзья, они бы не стали отвечать какими-нибудь абстрактными словами о защите демократии и пресечении распространения коммунизма. Их ответы были бы просты и конкретны: «Ну, Джека убил снайпер, Билла грохнуло из миномёта, а Джим наступил на мину». Как-то вечером накануне отъезда батальона капитан Питерсон обобщил умонастроения, бытовавшие в роте «Чарли». «Фил, — сказал он мне, когда мы пили пиво в столовой штабной роты, — в нас стреляли и мазали, на нас срали и попадали, а сейчас мы линяем из этой дыры».

На смену Первому Третьего пришёл 1-й батальон 1-го полка морской пехоты, который был выведен из состава своего родного полка на Западном побережье и передан в наше оперативное подчинение. После двадцатидвухдневного путешествия из Сан-Диего в Дананг новички шумно высадились с транспортного корабля, исполненные неуёмной энергии. По сравнению с морпехами из первого третьего они выглядели просто замечательно: лица румяные, из них просто пёрла жизненная энергия, которая накапливается благодаря ежедневным физическим упражнениям на свежем воздухе, восьмичасовому сну каждую ночь и трёхразовому приёму горячей пищи в день. Винтовки сияли так же, как их лица, форма накрахмалена и выглажена, все до предела «ганг-хо». Само собой, «ганг-хо». Не знали они ни дизентерии, сжимающей желудок, ни страхов, от которых съёживается сердце, ни призраков погибших товарищей, неотвязно живущих в памяти. И вот, прибыли они во Вьетнам — считай, война уже выиграна. Они собирались сделать это без посторонней помощи, 1-й батальон 1-го полка 1-й дивизии морской пехоты — дивизии, которая задала жару северным корейцам в Инчхоне, пустила кровушки китайцам у водохранилища Чаджинха и вышвырнула япошек с Гуадалканала. А теперь наследники этих победоносных традиций прибыли на новую войну — так себе война, «но другой ведь нет» — и они намеревались её выиграть, первые из первых и лучшие из лучших. Месяцы перестрелок холостыми патронами остались позади, они собирались сыграть в Большую игру. За время длительного пути через Тихий океан они наслышались о славном подвиге 7-го полка морской пехоты в битве в долине Чулай, когда американцы впервые участвовали во Вьетнаме в том, что можно назвать битвой. За три дня боёв в середине августа 7-й полк уничтожил элитный 1-й полк Главных сил Вьетконга. Солдаты 1-го полка морской пехоты были уверены в том, что будут воевать не хуже, если не лучше. Уверенность эта происходила не только от незнания ситуации, но и от их количества. Это был «жирный» батальон, то есть подразделение, укомплектованное по штатному расписанию или сверх того. Когда первый первого высадился на берег, в нём было тысяча сто человек.

Это был большой, красивый батальон, и увидел я их с теми же чувствами, что испытывает старик, когда глядит на человека, напоминающего ему о юности. Я вспоминал, какими были мы сами шесть месяцев назад. Их невинный энтузиазм меня и очаровал, и опечалил — я был очарован, потому что мне снова захотелось стать таким, и мне стало грустно от того, что они совсем ещё не знали, куда попали. А я знал. Я был бессменным статистиком полка. Я знал, что мне придется вписывать имена многих из них в бланки, размноженные на мимеографе, потому что я знал, что они идут не на ту войну, на какой сражались мы в период с марта до августа. Шла уже совсем не партизанская война. Наши патрули по-прежнему сталкивались с партизанами, но всё чаще и чаще мы вели боевые действия против регулярных солдат Главных сил, а в ряде случаев и против подразделений Северовьетнамской Армии. Я не знал, начал ли противник обычное для периода тропических дождей наступление, или нет. Я знал только, что наши батальоны удерживали участки такой ширины, что там по идее должны были стоять полки, что из-за погодных условий зачастую не могли взлететь наши самолёты и вертолёты, что были трудности с передвижением колонн снабжения, танков и тяжёлых орудий по размытым дорогам, что противник сражался всё упорнее, и что мы теряли всё больше людей. Экспедиционная война стала войной на истощение, затяжным противостоянием в грязи и под дождём.

Гордый, уверенный в своих силах 1-й батальон 1-го полка морской пехоты вступил в эту войну в сентябре и оставался там до марта, пока не завершилась кампания сезона муссонных дождей. После этого их отправили в Хюэ, а из Хюэ в демилитаризованную зону — вести ещё более тяжёлые битвы с северными вьетнамцами. К этому времени это был уже не жирный, а скорее тощий батальон, и их самоуверенность уменьшилась пропорционально потерям. За шестимесячную кампанию суммарные потери батальона составили четыреста семьдесят пять человек убитыми и ранеными. Более половины из них залатали и снова отправили в бой, некоторых за новыми ранениями. Чуть менее двухсот человек составили невозвратные потери — убитые, списанные по инвалидности, либо раненые и госпитализированные на длительные сроки. Получалось по восемь человек в неделю — уровень сокращения личного состава, немного не доходивший до такового (десять человек в неделю) во многих британских батальонах на Западном фронте в 1915 году и в начале 1916-го.

Шла уже другая война. Интенсивность потерь возросла до такой степени, что гибель людей и увечья казались уже совсем обычным делом. За первые два месяца, с середины сентября до середины ноября, батальон потерял двести сорок девять человек. Убыль личного состава. Убыль личного состава, виною которому был противник и мы сами. Ганшип «Хью», который вылетел поддержать огнём роту, зажатую в засаде, а в итоге поддержал огнём вьетконговцев, зайдя на бреющем на морпехов. Транспортный вертолёт, который упал, попав в грозу во время муссонного дождя. Бронетранспортёр, который сдавал назад, выходя из-под миномётного заградительного огня, и раздавил морского пехотинца, лежавшего на дороге. В общем и в целом я составлял в среднем семьдесят пять-восемьдесят отчётов в неделю. Это занятие стало частью моего ежедневного распорядка, монотонным как ровно льющий дождь, и в скором времени эти фамилии стали означать для меня не больше, чем фамилии в телефонном справочнике.

За одним исключением. 18 сентября я сидел за своим столом в палатке офицера по личному составу. Стояла послеобеденная жара, и пот с меня капал на бумаги, которыми я, как обычно, занимался. Зазвонил ЕЕ-8. Я поднял трубку. На том конце линии был лейтенант Джоунз, офицер по личному составу 1-го батальона. Он не представился, но заговорил бойскаутским шифром: «Крауд-Один? Я Баунд-Один. Твой Один-Альфа на месте?»

— Я Один-Альфа.

— Один-Альфа, у Баунд-Чарли-Два — два Гроза-Один и три Гроза-Два. Как понял?

По-английски это означало, что во 2-м взводе роты «С» двое убитых и трое раненых.

— Обожди секунду, — ответил я.

Я встал и вытащил бланки учёта потерь из патронного ящика, приспособленного для хранения папок. Усаживаясь снова на место, я сказал: «Ладно, валяй».

— Сначала сообщаю Гроза-Один.

— Понял. Начинай.

Первым убитым был санитар. У него было пулевое ранение, сквозное, в голову.

— Так, это был первый, — сказал Джоунз, закончив с санитаром. — Фамилия второго — Леви. Лима-Эхо…

— А зовут как? Уолтер?

— Лима-Эхо-Виктор-Янки. Леви.

— Баунд-Один, зовут его Уолтер? — спросил я, выводя неровными буквами «Л-е-в-и» рядом со строкой, озаглавленной «ФАМИЛИЯ». Рука моя слегка дрожала, голос изменился.

— Один-Альфа, обожди секунду, ладно? Точно так. Зовут Уолтер. Второе имя Невилл. Новембер-Эхо-Виктор…

— Я знаю, как пишется.

— О'кей. Звание: первый лейтенант. Личный номер… — Вмешались помехи. — Подразделение: это ты знаешь. Ранения: множественные осколочные ранения…

— У, чёрт! — воскликнул я, позабыв о правилах касательно употребления ругательств при ведении полевой связи. Записав только что переданное Джоунзом, я словно наяву увидел смугловатое приятное лицо Леви и его спокойную добродушную улыбку. Все, кто его знал, отмечали его улыбку — добрую, располагающую, обнажавшую ровные белые зубы; однако было в ней что-то неуловимо загадочное, как будто улыбался он какой-то шутке, скрытой от посторонних. «Чёрт! Чёрт побери всё и вся».

— Ты этого парня знал? — спросил Джоунз.

— Мы в Куонтико вместе учились. Да и дружили крепко. Я и не знал даже, что он у вас служил.

— Вон как. Ладно, давай закругляться с этим делом. Возраст: двадцать три. Обстоятельства: в ходе патрулирования, окрестности города Дананга.

— Баунд-Один, давай без этих «понял-выполняю». Просто расскажи, как всё было.

Он рассказал мне, сколько знал. Патруль из 9-го полка морской пехоты попал в засаду и вызвал по рации подкрепление. Отправили взвод Леви, но тот и сам попал в засаду, не успев до них добраться. Леви был поражён осколком от мины и упал, в другого морпеха попала пуля. Санитара, который обрабатывал того, что был ранен пулей, убил снайпер. Не зная о том, что санитар убит, Леви собрался с силами, поднялся и наполовину пошёл, наполовину пополз к нему. Когда Леви пытался вытащить его с линии огня, его самого застрелил снайпер.

— Ты уверен, что это он? — спросил я.

— Само собой, уверен.

— Ладно. Дальше давай.

Джоунз стал продолжать: религиозная принадлежность Леви, лица, наследующие выплаты по его страхованию жизни военнослужащего, адрес ближайшего родственника. Таковыми оказались его родители, проживающие в Нью-Йорке. Каково будет им, когда они услышат звонок, откроют дверь и увидят человека в военной форме в дверном проёме? Поймут ли они инстинктивно, зачем он пришёл? Что он скажет? Как можно прийти и сказать родителям, что многие годы, которые они растили сына, давали ему образование, пошли прахом? Похерены. На той войне на солдатском сленге смерть обозначалась словом «похерили». Такого-то похерили. Удачное слово.

Мы покончили с отчётами. Я их подшил, затем перевёл Леви, санитара и прочие потери в цифры. Случайная арифметика войны. Я пробыл во Вьетнаме семь месяцев и меня даже не царапнуло. Леви продержался две недели. Выйдя из палатки полковника, я увидел набухшие, аспидно-серые тучи, собиравшиеся над горами. Из головы у меня не выходил Леви. Вот он стоит прислоняясь спиной к стене, руки в карманах. Рядом с ним музыкальный автомат. Где же это было? В Джорджтауне, в баре «Мэк'c Пайп-энд-Драм», куда мы ходили в увольнения по выходным выпить, поглазеть на девчонок и попритворяться, что мы по-прежнему гражданские. В тот вечер нас там было человек пять-шесть. Мы подцепили девчонок, секретарш из правительственных учреждений — в Вашингтоне, похоже, все девчонки работают секретаршами в правительственных учреждениях. Мы потанцевали с ними на маленькой танцплощадке у окна, выходившего на улицу. Скорей всего, тогда была поздняя осень, потому что я припоминал, что окно запотело. Леви не танцевал. Высокий, стройный, он беззаботно прислонился спиной к стене и улыбался, а мы шли обратно к столику с девчонками. На столике стояли наполовину опустошённые кувшины с пивом и бокалами с пивной пеной на стенках. Мы сели и наполнили бокалы, и все смеялись — наверное, над чем-то из сказанного Джеком Бисселлом. А был ли там Бисселл в тот вечер? Скорее всего, был, потому что мы все смеялись до упада, а Бисселл был великим юмористом. Не присаживаясь, Леви вытащил свою трубку и наклонился ко мне, чтобы что-то сказать. Вспоминая тот вечер, я видел, как шевелятся его губы, но я его не слышал. Я не мог вспомнить, что он тогда сказал. Было это в Джорджтауне, давным-давно, до Вьетнама. Я давно уже стал замечать за собой такое: мне было трудно вспоминать всё, что было до Вьетнама.

Я всегда относился к Леви с симпатией, а иногда ему завидовал. Он отличался спокойной целеустремлённостью, в то время как я был вспыльчив и импульсивен. Я закончил колледж при церкви в спальном районе, он учился в Колумбийском университете. Он был из богатой семьи, моя же только-только с трудом выбралась из рабочего класса. У него были все преимущества, но он пошёл на военную службу, в то время как легко мог заняться чем-то другим. По-моему, было это в нём: высоко развитое чувство долга. Мои собственные мотивы для поступления в морскую пехоту были в основном личными, но у Леви, вроде бы, личных амбиций вовсе не было. Он был патриотом — из самых лучших, из тех, кто не просто так расхаживает с американским флагом в петлице. Он пошёл добровольцем, потому что считал, что так надо, и сделал это тихо, легко и естественно. У него была ещё одна особенность, редкая в наш нетребовательный век: непоколебимая верность нормам поведения. В Куонтико мы с ним однажды вместе попали в переделку. Как и я, он не очень хорошо умел читать карту. Выполняя сложное упражнение по ориентировке на местности, мы оба, идя по разным азимутам, заблудились на одном и том же заболоченном участке. Там было полно ежевики и глубоких трясин — зловещее место, где на зачахших деревьях сидели водяные щитомордники, обвивая ветки. Я пробирался по тем местам уже час с лишним, и начинал всё больше паниковать, ныряя из одних зарослей в другие. Казалось, что конца этому болоту не будет, а до заката оставалось всего несколько часов. Разрубая ежевичные кусты штыком, я услышал, как кто-то шумит и ругается в нескольких ярдах передо мной.

В подлеске появилось лицо Леви, под каской, с которой свисали колючие ветки. Как только он увидел меня, он перестал орать и ругаться. Мне стало легче от того, что я увидел ещё одного человека, но Леви, который славился своей невозмутимостью, похоже, смутился от того, что его застали в тот момент, когда он вышел из себя. Мы решили держаться рядом, пока не выберемся из болота. По его краю протекал ручей, а за ручьём тянулась вереница холмов, поросших соснами. Мы вытащили карты и попробовали определиться, где находимся. Ситуация представлялась безнадёжной. Я пересёк ручей в надежде отыскать топографический указатель, который мог быть приделан к одной из сосен на той стороне. Ничего не отыскав, я сказал, что хочу срезать путь и идти через холмы, пока не дойду до дороги. Это означало, что я провалю упражнение, но это было лучше, чем заночевать в тех мрачных лесах. Леви же сдаваться пока не собирался. Он сказал, что сейчас рассчитает дорогу обратно к последнему указателю и попробует понять, где совершил ошибку. Я попробовал его отговорить. Чтобы совершить задуманное, он должен был вернуться по своим следам обратно через болото, а это и при дневном свете было нелегко; было бы ещё хуже, если бы он застрял в нём на всю ночь. Но он стоял на своём. Он собирался сделать всё как полагается, или, по крайней мере, попробовать. Я сказал ему: «Ладно, валяй». По сравнению со мной упорства ему было не занимать. Он пошёл обратно в заросли. Я пересёк ручей и, наткнувшись на другого заплутавшего, добрался до дороги. Ну, а с упражнением я не справился.

Леви тоже не справился. Темнота заставила его выбираться, прикинув маршрут, как сделал я сам. На следующей неделе он снова отправился в тот лес вместе с остальными двоечниками, чтобы пройти маршрут заново. Но я не мог не восхищаться его решимостью сделать всё так, как требовалось. В этом был он весь. И я думаю, именно эта верность нормам поведения его и погубила. Получив тяжёлые ранения в ноги, он мог не подвергать себя опасности, пытаясь спасти санитара. Не уронив своей чести, он мог оставаться в безопасном месте, но в наши головы вдолбили, что морпех никогда не оставит раненого под огнём противника. Мы никогда не оставляли раненых на поле боя. Мы их выносили, из опасного места в безопасное, даже когда при этом приходилось рисковать собственной жизнью. Это была одна из норм поведения, которые мы должны были соблюдать и утверждать. Я знаю, что я не смог бы сделать того, что сделал Леви. Заставляя себя подняться на раненых ногах, он пытался спасти санитара, не зная того, что ему уже ничем не поможешь. И он, наверное, сделал это так, как делал всё остальное — самым естественным образом и потому, что считал, что так надо.

Я никак не мог вспомнить, что он сказал мне в тот вечер в Джорджтауне. Ничего важного в его словах и быть не могло, но я хотел вспомнить. Я и сейчас хочу вспомнить, вспомнить, что ты сказал — да, ты, Уолтер Невилл Леви, чей призрак преследует меня до сих пор. Нет-нет, не могло быть там ничего важного или глубокого, но дело не в этом. Дело в том, что тогда ты был живым, ты жил и говорил. И если бы я смог вспомнить, что ты тогда сказал, я бы смог заставить тебя повторить это снова, на этой странице, и, может быть, сделать так, чтобы ты предстал живым перед другими людьми, как до сих пор предстаёшь передо мной.

Столько всего ушло с тобой, столько таланта, ума, достоинства. Из нашего выпуска 1964-го года ты погиб первым. Были и другие, но ты был первым, и более того: ты был воплощением всего лучшего, что было в нас. Ты был в нас всех, и вместе с тобою умерла частица нас, та маленькая частица, что была ещё юной, которую смерть не успела ещё пропитать цинизмом, озлобить и состарить. Твоё мужество было для нас примером, и что бы ни было на той войне правым или неправым, ничто не может принизить правоты того, что ты попытался совершить. Ты сделал это от великой любви. Ты погиб ради человека, которого пытался спасти, и погиб ты pro patria[69]. Не было в ней ничего приятного или уместного, в смерти твоей, но я точно знаю, что умер ты в уверенности, что умираешь pro patria. Ты остался верен. Страна твоя — нет. И сейчас, когда я это пишу, через одиннадцать лет после твоей смерти, страна, за которую ты погиб, хотела бы забыть о той войне, на которой ты погиб.

Само название её звучит как проклятие. Её героям не ставят памятников, статуй на площадях маленьких городков и в городских парках, не вешают мемориальных досок, не возлагают венков от общественности, не сооружают мемориалов. Ибо доски, венки и мемориалы — напоминания, и из-за них твоей стране было бы труднее погрузиться в беспамятство, которого она жаждет. Она желает забыть, и уже забыла. Но кое-кто из нас всё же помнит, благодаря тем мелочам, из-за которых мы тебя любили — твоих жестов, слов, что ты говорил, того, как ты выглядел. Мы любили тебя за то, каким ты был и за то, на чём стоял.

* * *

Полковник Никерсон сказал, что стал плохо спать. Было это в конце сентября, и причиной его бессонницы стали потери, которые понесла рота из Первого Первого в ходе недельной операции. Из без малого ста семидесяти человек они потеряли почти сорок, почти всех из-за мин-ловушек и мин, подрываемых из засад. Это была бы ещё приемлемая цена, принеси та операция хоть какой-нибудь результат; ничего она не принесла. Вьетконговцы никуда оттуда не ушли.

Я выписывал мелом статистические суммарные данные, когда Никерсон поведал мне о своей беде.

— У нас слишком много потерь, лейтенант. Я полночи провожу без сна, всё думаю об этих мальчишках.

Полковники обычно не признавались лейтенантам в таких вещах, поэтому я и не знал, что ему ответить. А вдруг он начал думать о том, не губим ли мы людей во Вьетнаме зазря, и хочет, чтобы кто-нибудь это опроверг. А может, хочет, чтоб я сказал: «Не волнуйтесь, полковник. Эти люди погибли за правое дело». Ну, за этим-то ему следовало обратиться к кому-нибудь другому. У меня у самого сомнений было выше крыши.

Но этот подавленный полковник оказался совершенно другим человеком два дня спустя, когда патруль из тридцати пяти человек из роты «А» попал в засаду. Типичная была засада: вьетконговцы взорвали мину типа «Клеймора», осыпали патруль очередями и снова слились с окружающей местностью.

Всё это длилось не дольше тридцати секунд, но пятнадцать из тех тридцати пяти морпехов были убиты или ранены. В очередной раз подводя итоги на табло, я заметил новому начальнику штаба, подполковнику Мэклу, что если первый первого и дальше будет нести такие потери, то прекратит своё существование месяца через четыре. Как раз в этот момент вошёл Никерсон. Он был заляпан грязью, а во рту у него была зажата неприкуренная сигара.

— О чём это ты, лейтенант? — спросил он, и по его интонации я понял, что вместо того душевного офицера передо мной стоит жёсткий начальник, готовый переть во весь опор.

— Об интенсивности убыли личного состава в первом первого, сэр, — ответил я. — Если так пойдёт и дальше, то к февралю их потери составят сто процентов.

— С чего это? Я только что из госпиталя, — сказал полковник. — Я видел этих мальчишек из того патруля. Задора им и сейчас не занимать, лейтенант.

— Я не порочил их мужества, сэр. Я говорил о том, что у них слишком много потерь.

— Чёрт возьми, там был один мальчишка, Мартинез. Знаешь, что он хочет сделать?

— Никак нет, сэр.

— Он снова хочет туда. Вернуться и надавать этим чёртовым вьетконговцам. Гляди, вот что я из него вытащил.

Он помахал у меня под носом осколком, как секундант, приводящий в чувство боксёра в состоянии «грогги» с помощью нюхательной соли.

— Чёрт возьми, пятнадцать потерь — совсем ничего, — сказал Никерсон, подходя к настенной карте и ведя пальцем по маршруту следования того патруля. — В этом полку три тысячи человек.

— Точно так, сэр, но пятнадцать потерь в одном взводе — это много.

— Правда? Когда я высадился на Гуадалканале, девяносто процентов моего взвода выкосили за час. Мы остались впятером или вшестером, но продолжали сражаться.

— Я в этом не сомневаюсь, сэр. Я имел в виду, что…

— Мы продолжали сражаться, чёрт возьми! — заорал полковник, а затем угостил меня продолжительным рассказом о битве за Гуадалканал, в восприятии тогда ещё второго лейтенанта Никерсона. Когда он прервался, чтобы перевести дыхание, я сказал, что мне надо идти работать.

— Ладно, валяй. Пшёл к чёрту отсюда.

Глава четырнадцатая

В таком состоянии нет … исчисления времени, ремесла, литературы, нет общества, а, что хуже всего, есть вечный страх и постоянная опасность насильственной смерти, и жизнь человека одинока, бедна, беспросветна, тупа и кратковременна.

Гоббс «Левиафан»

В конце октября батальон противника атаковал одну из наших вертолётных баз, охранявшая её рота потеряла пятьдесят человек, и более сорока машин было уничтожено или повреждено. Двое суток спустя, ночью, другой вьетконговский батальон захватил заставу, на которой было восемьдесят морпехов из роты «А», двадцать два человека были убиты, ещё пятьдесят ранены. Привычные засады и мины-ловушки ежедневно уносили новые жертвы, и медэвакуационные вертолёты летали взад-вперёд по низкому небу, с которого лилась вода.

Настроение в полку становилось под стать погоде. Нам было далеко до того отчаяния, которое будет терзать американских солдат в последние годы войны, но в эмоциональном плане мы уже несколько отдалились от той весёлой самоуверенности, в которой пребывали восемь месяцев назад. Наше настроение отличалось озлобленностью, фатализмом и грустью. Это отражалось и в нашем чёрном юморе: «Эй, Билл, ты сегодня в патруль идёшь? Если тебе ноги оторвёт, я ботинки твои возьму?» Это слышалось в песнях, которые мы пели. Некоторые сочинялись на сентиментальные мелодии в стиле «кантри-энд-вестерн», вроде «Детройт-Сити», и в припеве звучала надежда любого стрелка:

А я домой хочу,

А я домой хочу,

Я так домой хочу.

Другие песни были полны виселичного юмора. Одну из таких, строевую песню «Наелся я войны», сочинил один офицер из роты «А».

Я теперь убийцей стал

И окопов накопал,

Они мне не нужны.

Дожди весь год идут,

С ума меня сведут,

Наелся я войны.

Я от жары зачах,

Весь грязный и в прыщах,

Они мне не нужны.

Я плачу и кричу,

Я просто жить хочу,

Наелся я войны.

Ты без меня шагай,

Ханойцев побивай,

Они мне не нужны.

Лежу я и грущу,

Кишки собрать хочу,

Наелся я войны.

Война оборачивалась и такой стороной, о которой не пели песен, и по поводу которой не отпускали шуток. Бои не только участились, в них стало больше озлобленности. И мы, и вьетконговцы привыкали творить жестокости. Один радист из 1-го батальона был захвачен патрулём противника, его связали и избили дубинками, после чего казнили. Тело его, плавающее в реке Сонгтуйлоан, было обнаружено через три дня после пленения, руки и ноги были связаны верёвками, а в затылке зияла дырка от пули. Ещё четыре морпеха, из другого полка, попали в плен и были потом обнаружены в общей могиле, они также были связаны, а черепа их были раздроблены пулями их палачей. Патруль из двадцати восьми человек под командованием моего сокурсника по Куонтико, чернокожего офицера по имени Адам Симпсон, попал в засаду, где сидели две сотни вьетконговцев, и был почти целиком уничтожен. Лишь два морпеха, оба из которых получили тяжёлые ранения, смогли выйти оттуда живыми. В живых там могло бы остаться и больше, но вьетконговцы организовали систематичное добивание раненых. После удара из засады они обошли оставшихся лежать морпехов, всаживая пули в любое тело, подававшее признаки жизни, включая моего сокурсника. Тем двоим удалось выжить благодаря тому, что они заползли под тела своих убитых товарищей и притворились мёртвыми.

Мы отплачивали врагу тем же, иногда с лихвой. Всем было известно, что очень многие из пленённых вьетконговцев не добирались до тюремных лагерей; в отчётах о них значилось «был открыт огонь, убит при попытке к бегству». В некоторых боевых ротах даже не утруждали себя взятием пленных; там просто убивали всех вьетконговцев, что попадали на глаза, а также кое-кого из вьетнамцев, которых только подозревали в принадлежности к Вьетконгу. Последние обычно засчитывались как потери противника, согласно неписанному правилу: «если вьетнамец убит, то он вьетконговец».

Там всё загнивало и портилось быстро: тела, кожа на ботинках, брезент, металл, нравы. Наш гуманизм, опалённый солнцем, измотанный муссонными ветрами и дождями, боями в негостеприимных болотах и джунглях, облезал с нас так же, как защитное воронение со стволов наших винтовок. Мы сражались в условиях жесточайшего из всех конфликтов — народной войны. Эта военная кампания не была упорядоченной войной, как в Европе — это была война на выживание, которая велась в диких местах, где не было ни правил, ни законов; война, в которой каждый солдат дрался за свою собственную жизнь и жизни тех, кто был рядом, и ему было наплевать, кого он убьёт, защищая свои личные интересы, сколько человек и каким образом, и ничего кроме презрения не испытывал он по отношению к тем, кто хотел заставить его дикарскую борьбу за выживание подчиняться жеманным тонкостям цивилизованной войны — кодексу боевой этики, придуманному, чтобы гуманизировать войну, которая по сути своей негуманна. Согласно этим «правилам боя» пристрелить бегущего невооружённого вьетнамца было морально оправданным деянием, но убить стоящего или идущего — уже нет; нельзя было пристрелить военнопленного в упор, но снайпер с большого удаления мог убить вражеского солдата, который был не более способен защищаться, чем военнопленный; пехотинец не мог уничтожить деревню гранатами с белым фосфором, но пилот истребителя мог сбросить на неё напалм. Вопрос об этичности становился вопросом о расстоянии и технических средствах. Ты всегда оказывался прав, убивая людей с большого расстояния с помощью мудрёного оружия. Ну а потом — генерал Грин издал воодушевляющий приказ: убивайте Ви-Си. Во времена патриотического подъёма в годы Кеннеди мы спрашивали: «Что мы можем сделать для страны?», и наша страна ответила: «Убивайте Ви-Си». Вот такая была стратегия — лучшее, на что оказались способны наши лучшие военные умы: организованная бойня. Организованная, не организованная — бойня оставалась бойней, и кто мог что-то говорить о правилах и этичности на войне, где их не было совсем?

* * *

В середине ноября, по собственной просьбе, я был переведён в боевую роту 1-го батальона. Мои убеждения по поводу этой войны сошли почти на нет; никаких иллюзий я не питал, но всё равно пошёл добровольцем в боевую роту. Тому было несколько причин, и первейшей их них была скука. У меня не было других занятий кроме подсчёта потерь. Я ощущал свою никчёмность и некоторое чувство вины из-за того что жил в относительной безопасности, в то время как другие рисковали жизнью. Не могу отрицать, что фронт всё ещё меня притягивал. Если не рассматривать вопросы праведности и неправедности войны, была в бою некая притягательная сила. Казалось, что под огнём живёшь ярче. Все чувства обостряются, рассудок работает чётче и быстрее. Возможно, это объяснялось борьбой противоположностей — привлекательное уравновешивалось отвратительным, надежда вела войну со смертельным страхом. Ты ходил по опасному эмоциональному краю, испытывая опьянение, какого не мог дать ни один напиток или наркотик.

Опасение сойти с ума было ещё одним мотивом. Галлюцинация, посетившая меня в тот день в столовке, когда я в своём воображении увидел Мору и Хэрриссона мёртвыми, стала постоянным страшным сном наяву. Я стал видеть всех такими, какими они станут после смерти, включая себя самого. Когда я брился перед зеркалом по утрам, я видел себя самого мёртвым, и были моменты, когда я видел не только свой собственный труп, но и то, как на него глядят другие. Я видел, как жизнь продолжается без меня. Ощущение того, что меня больше нет, приходило по ночам, прямо перед тем, как заснуть. Иногда от этого я смеялся про себя; как мог я воспринимать себя всерьёз, когда я мог заранее увидеть свою собственную смерть? И других я не мог воспринимать всерьёз, потому что видел их мёртвыми. Мы все были жертвами великой шутки, которую сыграли с нами Бог или Природа. Возможно, именно поэтому трупы всегда ухмыляются. До них доходит эта шутка в самый последний момент. Иногда я от этого смеялся, но чаще всего мне было совсем не смешно, и я был уверен, что ещё несколько месяцев работы по установлению личностей трупов доведут меня до психиатрического отделения. В штабе для мрачных размышлений о трупах было слишком много времени; в боевой роте времени для раздумий очень мало. Вот в чём секрет эмоционального выживания на войне — надо ни о чём не думать.

И, наконец — ненависть, ненависть, сокрытая так глубоко, что я бы и не смог тогда признаться в её существовании. Сейчас могу, хотя это по-прежнему доставляет много боли. Я сгорал от ненависти к вьетконговцам и от чувства, которое живёт в большинстве из нас, и которое намного ближе к поверхности, чем мы себе признаёмся: жажда воздаяния. Я ненавидел врагов не за их политику, а за то, что они убили Симпсона, казнили того мальчишку, тело которого нашли в реке, за то, что выбили жизнь из Уолта Леви. Желание отомстить было одной из тех причин, по которым я добровольно пошёл в боевую роту. Я искал возможности кого-нибудь убить.

Джима Куни, с которым я делил комнату ещё на Окинаве, вытащили из 3-го батальона мне на замену. И я с каким-то чувством гордости за свои достижения передал ему папки с данными о потерях, которые были в несколько раз толще тех, которые я получил в июне.

Казмарак отвёз меня в штаб первого первого. Провожал меня сержант Хэмилтон. Я знал, что мне будет его не хватать, потому что его чувство юмора помогало поддерживать по меньшей мере внешнее подобие душевного здравия на протяжении предыдущих пяти месяцев: однажды Хэмилтон, постоянно страдавший от гастроэнтерита, забежал в гальюн полковника, а потом сказал офицеру, который решил его за это пропесочить за это вздрючил: «Да чёрт побери, сэр, меня настигла «месть Хо Ши Мина». И что вы от меня хотите? — чтоб я в штаны наложил лишь потому, что на моих какашках нет орлов, как у полковника? Говно и смерть погон не различают, сэр».

Батальонный штаб, потонувший в грязи, представлял собой сборище палаток и блиндажей возле французского форта. Там я прошёл по обычным этапам Крёстного пути: зашёл в палатку кадровика зарегистрировать своё предписание, в батальонный медпункт — сдать медицинскую карту, потом обратно к кадровику, чтоб отметить перевод в личном деле, затем на приём к командиру батальона, длинноногому подполковнику по фамилии Хэтч. Он сказал мне, что я должен буду принять взвод в роте «С», в которой раньше служил Леви. Шкипером там был капитан Нил, а Макклой, оставшийся на следующий срок — начальником штаба. Поболтав с полковником, я пошёл обратно в кадры дожидаться водителя из роты «Чарли», который должен был меня забрать. Шёл проливной дождь. Дожди шли день и ночь две недели подряд.

Водитель, рядовой первого класса Вашингтон, подъехал на джипе, густо облепленном грязью. Как все ротные водители, Вашингтон был старателен, весел и услужлив. Старательные, весёлые и услужливые закреплялись на этой работе, а ленивым, хмурым и неуслужливым вручали винтовки и отправляли обратно в строй. Мы ехали по дороге, проложенной по проходу Дайла, и дождь хлестал по лицам, потому что ветрового стекла не было. Дорога, которую дождь превратил в грязевую реку, виляла среди деревьев, вонявших буйволовым навозом и нуокмамом. Вдоль дороги тянулись затопленные рисовые чеки и вереницы банановых деревьев, пригнувшиеся под дождём. Переключив передачу, Вашингтон на полном ходу погнал джип вверх по пологому холму, колёса завращались вовсю, и джип завилял задом, перебираясь через вершину подъёма. Оттуда я увидел Т-образный перекрёсток на расстоянии около полумили впереди, кучку тёмных деревьев, под которыми пряталась деревушка, а за ними — рисовые чеки и предгорья, восходящие уступами к чёрным горам. Клубы тумана, вздымавшегося через листву джунглей, придавали горам вид угрожающий и таинственный. Мы поехали с холма вниз, и дорога стала походить на красновато-коричневый пудинг толщиною в два фута. Несколько крестьян стояли у деревенского колодца, обмывая ноги и ступни. Где-то далеко размеренными очередями бил пулемёт. Вашингтон свернул на просёлок, чуть-чуть не доехав до Т-образного перекрёстка, и проехал мимо оштукатуренного дома, стены которого были испещрены дырками от пуль и осколков. Секция 81-мм миномётов, размещённая на поле позади дома, обстреливала удалённый холм. От мин на хребте холма вспыхивали серые клубочки, он и сам был серый, серый как груда шлака под дождём. Пройдя по краю заросшей долины, просёлок уходил в низкие, побитые временем холмы. Лагерь роты «С» лежал прямо перед нами. Палатки были понаставлены в беспорядке за батареей стопяток, чьи полосатые бело-красные вехи — искусственные точки наводки — выглядели как-то нелепо празднично на фоне палаток, орудий, грязи и омываемых дождями холмов. Отделение морпехов шлёпало по тропе, ведущей от лагеря к линии фронта. Они шли медленно, в одну колонну, пригнув головы, их длинные пончо с капюшонами вздымались на ветру. Приклады винтовок, повёрнутых стволами вниз для защиты от дождя, выдавались под пончо на спине; в поднятых капюшонах, со склонёнными головами, морпехи походили на колонну сгорбившихся кающихся монахов.

Капитан Нил сидел за своим столом в штабной палатке. Жилистый, с неприветливым взглядом и сжатыми тонкими губами, он был похож на строгого директора с какой-нибудь из картинок, изображающих школьную жизнь в Новой Англии старых времён. Я вручил ему свои документы. Он оторвал голову от бумаг, и в глазах его я увидел только то, что они светло-голубые.

— Лейтенант Капута, ждал вас, — сказал он.

— Капуто, сэр.

— Добро пожаловать на борт.

Он попробовал изобразить улыбку, но у него ничего не вышло.

— Даю вам второй взвод, мистер Капута. У них офицера не было с тех пор как погиб мистер Леви.

— Я в Куонтико был с мистером Леви, шкипер.

— Третий взвод и взвод оружия тоже без офицеров.

Он встал, развернул карту и ознакомил меня с обстановкой. Батальон, а вообще-то и вся дивизия находятся сейчас в обороне. Наша задача — предотвратить новое нападение вьетконговцев на аэродром, удерживая главный рубеж обороны. Никаких операций наступательного характера не ведётся, за исключением патрулирования в составе отделения или взвода, и даже они не должны удаляться от главного рубежа дальше чем на две тысячи ярдов.

Боевые позиции роты простираются от Т-образного перекрёстка на юг вдоль дороги до реки Сонгтуйлонг, что составляет почти милю, т. е. участок в три раза больший по длине, чем тот, на котором рота может обеспечить достаточную оборону, к тому же в роте этой насчитывается значительный некомплект личного состава. Пробелы на этом рубеже закрываются заградительным огнём артиллерии. Рота живёт по заведённому распорядку: два взвода по ночам охраняют рубеж, отправляя по одному отделению в дозор. Третий взвод удерживает высоту Чарли-Хилл, боевую заставу ярдах в семистах впереди. По утрам там поддерживается 25-процентная готовность, пока остальные солдаты уходят на полмили назад в лагерь, чтобы поесть горячей пищи, почистить винтовки и отдохнуть. После полудня они в свою очередь заступают на боевое дежурство, работают на своих позициях или выходят на дневное патрулирование. По вечерам всё начинается заново тем же порядком.

Большую часть потерь рота несёт из-за противопехотных мин и мин-ловушек. Постреливают снайперы, изредка обстреливают из миномётов. Я должен бдительно следить за тем, чтобы в моём взводе не было траншейных стоп. Солдаты постоянно мокрые. Устали они, иногда и есть хотят, потому что живут почти исключительно на холодных сухих пайках. Но я не должен давать им поблажек. Начнёшь им потакать — начнут думать о доме, а хуже нет для пехотинца, чем думать. Всё понятно? Так точно. Вопросы есть? Никак нет.

— Хорошо. Сегодня же вечером отправитесь на рубеж, поэтому всё снаряжение получите немедленно, мистер Капута.

— Капуто, сэр. Как в «как будто».

— Да как угодно. Вечером заступаете.

— Есть, сэр, — сказал я с мыслью о том, что человека с таким безнадёжным отсутствием чувства юмора я в жизни точно не встречал ни разу.

Вечерня началась часов примерно в семь, когда гаубицы и миномёты по заведённому распорядку открыли беспокоящий огонь. Вместе со своим новым взводом я побрёл на рубеж. Снаряды раздирали воздух над нашими головами, и дождь, бивший наискось из-за сильного муссонного ветра, молотил по нашим лицам. Взвод взбирался по тропе ровным тяжёлым шагом, который является одним из признаков ветерана-пехотинца. А они были ветеранами до мозга костей. Глядя на них, трудно было поверить, что большинству из них всего девятнадцать или двадцать лет. Ибо лица их не были детскими, а в глаза глядели с холодным безразличным выражением, которое присуще людям, вынужденным существовать в мире беспощадно конкретных дел. Каждый день им приходилось прилагать массу усилий, чтобы не промокнуть, чтобы предохранить кожу от пузырей тропической гнили, чтобы оставаться в живых. В насквозь промокшем мире, в котором они обитали, ходьба, деятельность почти столь же бессознательная, как дыхание, могла принести смерть. Тропы, по которым им приходилось ходить в патрулях, были усеяны минами. Один неверный шаг — и тебя разорвёт на кусочки или изувечит на всю оставшуюся жизнь. Один неверный шаг или секундная потеря бдительности, если глаза на что-то отвлекутся и не заметят тонкую проволоку, растянутую через тропу.

Мы дошли до дороги, отмечавшей линию фронта. Я заполз во взводный командный пункт — окоп в кольце мешков с песком, крытый протекающим пончо. Джоунз, радист, Брюер, взводный посыльный, и санитар заползли туда вместе со мной. КП располагался на поросшем травой бугорке прямо за дорогой. На дне окопа скопилась лужа холодной воды. Мы вычерпали её касками, и, постелив пончо поверх грязи, присели выкурить по последней сигарете перед наступлением темноты. Джоунз стянул со спины тяжёлую древнюю рацию PRC-10 и приткнул её к стенке окопа.

— Чарли-6, я Чарли-2. Проверка связи, — сказал он в трубку. — Как слышите, Шестой?

— Второй, я Шестой. Слышу вас хорошо. Шестой-Реальный просит сообщить вашему Реальному, что рота «Альфа» под миномётным обстрелом.

— Вас понял, Шестой. Если нет дальнейших сообщений, я Второй, конец связи.

— Я Шестой, конец связи.

— Вы слышали, сэр? — спросил Джоунз.

Я сказал, что слышал.

Дул сильный ветер, и дождь хлестал горизонтально над чеками, словно дробью осыпая наше укрытие. Я слушал, не летят ли мины, но из-за ветра ничего не было слышно — из-за ветра и безжизненного треска веток окружавшего нас бамбука. Последние бойцы из моего взвода цепочкой пробирались сквозь серый сумрак на свои позиции. Тяжело ступая, они шли по линии обороны, которая представляла собой не линию, а пунктир из отдельных позиций, отрытых там, где почва была плотная — и сваливались по двое в окопы. Витки проволочных спиралей перед позициями извивались на ветру.

Я дежурил у рации первым. Джоунз и прочие улеглись спать, свернувшись калачиком. Выглянув из окопа, я попробовал освоиться с местным ландшафтом. Участок линии обороны, который занимал второй взвод, шёл вдоль дороги, огибал деревушку, которую охраняли Народные силы — сельское ополчение, и кончался у реки. В общей сложности мы держали участок фронта в семьсот ярдов, в обычном случае там была бы рота, и между позициями были опасно большие разрывы. Между одной из таких позиций, прозванной «школьная» из-за стоявшей там оштукатуренной школы, и другой, на бугорке у реки, было почти двести ярдов затопленного рисового чека. Эти две позиции были как острова в архипелаге. Перед нами ещё были чеки, речушка с берегами, поросшими джунглями, а ещё дальше — серо-зелёные предгорья. Там находился Чарли-Хилл — грязный красный бугорок, который выпирал из окружавших его холмов как воспалённый нарыв. В свете надвигавшихся сумерек я мог разглядеть лишь пятна укрытий оливково-защитного цвета и крохотные фигурки наших солдат. За заставой не было ничего кроме холмов, за которыми горы уходили в облака. По сравнению с теми местами линия фронта представляла собой центр цивилизации. Чарли-Хилл стоял на зазубренном крае земли.

Стемнело быстро. По-прежнему не было слышно ничего кроме ветра и треска веток, и теперь уже глаз различал лишь черноту разных оттенков. Деревня чернела смоляным пятном среди серовато-чёрных полей. За очертаниями джунглей, будто бы нарисованных тушью, скалистая горная цепь была такой чёрной, что походила на огромную дырку в небе. Даже когда глаза мои привыкли, я не замечал уже этих мельчайших цветовых оттенков. Там была пустота, и, когда я смотрел на неё, мне казалось, что я вглядываюсь в противоположность солнца, источник и центр всего тёмного в этом мире.

Ветер продолжал дуть, беспощадно и пронизывающе. Я промок насквозь и уже дрожал. Держать трубку неподвижно было тяжело, и я запинался, когда передавал часовой доклад о ситуации. Я не припоминал, чтобы когда-то раньше мне было так холодно. Взлетела ракета, высветив силуэты пальм, мечущихся под ветром, и полосы дождя, валившиеся из несущихся по небу туч. Сильный порыв ветра кинжалом ворвался в окоп, дёрнул за укрытие и оборвал навес с одной стороны. Мокрое прорезиненное пончо хлестнуло меня по лицу, и я услышал «чёрт побери» Брюера, когда дождь хлынул в окоп, оставшийся без защиты. Затем с вершины холма обрушился водный поток, просочился через щели в мешках и чуть не затопил нас доверху. Пончо по-прежнему хлопало на ветру, как парус, оторвавшийся от шкотов. «Чёртов мать его Нам».

— Джоунз, Брюер, закрепите её кольями, — сказал я, заново вычерпывая воду каской. Дождь заливал мне за воротник и вытекал из рукавов куртки как через сточные трубы.

— Есть, сэр, — сказал Джоунз. Они с Бьюером вылезли наружу, поймали пончо и закрепили его, колотя по металлическим кольям торцами рукояток штыков. Мы с санитаром вычерпывали воду, и от работы немного согрелись. В окопе оставалось ещё с дюйм воды, когда мы снова там устроились. Я передал рацию Джоунзу. Была его смена. Улегшись на бок и подтянув к груди ноги, я попробовал уснуть, но из-за лужиц с водой и ледяного ветра сделать это было невозможно.

Где-то около полуночи одну из позиций возле деревушки обстреляли из автоматического оружия. Командир отделения связался со мной по полевому телефону и сообщил, что по его правому флангу было произведено двадцать выстрелов, но к потерям это не привело. Прозвучала ещё одна очередь.

— Опять он за своё взялся, Второй-Реальный, — сказал голос в трубке. — Думаю, он в кустах у той речушки.

— Вас понял. Дайте по нему пару раз из М79. Сейчас приду.

Захватив с собою стрелка для охраны, я пошёл по дороге через деревню. В лесной чаще разорвались две гранаты из М79. Грязь на дороге стояла по самую щиколотку. Ничего не было видно, только в одном из домишек горела лампа. Держась поближе к дренажной канаве у обочины на случай необходимости быстро залечь, мы добрались до обстрелянной позиции. В морпеховском укрытии была пара дырок от пуль. Дождь усилился, хоть это и казалось невозможным. Пристроившись к стрелкам, я попытался хоть что-то рассмотреть в черных зарослях в ста ярдах оттуда за рисовым полем. Поле превратилось в крохотное озерцо, и поднятые ветром волны плескались о дамбу перед нами. Затем оранжево-белые огоньки замелькали во тьме. Пули струями понеслись над нами с гадким, сосущим звуком, и я упал ничком в грязь.

— Вот и показался, защеканец, — сказал один из стрелков, засыпая очередями место дульной вспышки снайпера. Ещё три-четыре гранаты с яркими вспышками влетели в деревья.

— Может, сейчас одумается, если его там не разнесло нахрен, — сказал стрелок, прекратив огонь.

Мы выжидали ещё где-то с полчаса. Видя, что ничего больше не происходит, я со своим охранником отправился обратно на КП. Ветер наконец притих, и в неподвижном воздухе жужжали комары. Две миномётные мины разорвались далеко позади нас, где дорога шла вверх и огибала речной изгиб. Они взорвались возле позиций роты «D», рассыпавшись струями красивых красных вспышек. На противоположной стороне первый третьего, вернувшийся незадолго до того во Вьетнам со сплошь необстрелянными солдатами, вёл перестрелку с плодами своего воображения. Мы проходили мимо домишка с горящей лампой, когда кто-то прошептал: «Эй, джи-ай. Джи-ай, сюда ходить». Крестьянин средних лет стоял в дверном проёме, жестами приглашая нас в дом. Мой морпех поднял винтовку, на всякий случай, и мы зашли в домишко. Там воняло чесноком, печным дымом, протухшим рыбным соусом, но в доме было сухо, и мы были рады хоть на несколько секунд укрыться от дождя. Я закурил сигарету, и это тоже была радость. Я глубоко втянул в лёгкие дым, ощущая, как успокаивающе это действует на нервы.

А крестьянин тем временем вытащил из клеёночной обёртки пачку фотографий. Это были изображения вьетнамских шлюх и американских солдат, занимавшихся любовью в разнообразных позициях. Одну за другой показывая фотографии, крестьянин сопровождал каждую шипеньем и хихиканьем. «Хорошо, а? — говорил он. — Номер раз, да? Купить хотеть? Ты купить. Номер раз».

— О боже, старый извращенец, да ни за что, — ответил я. — Кхунг. Не купим.

— Не купим? — спросил крестьянин удивлённо, как это делают все торговцы, когда встречаются с отказом покупателя.

— Кхунг. Чао онг.

— Чао онг, дай-уй (До свиданья, капитан).

— Нет дай-уй. Транг-уй (Лейтенант).

— А! А! Транг-уй. Хокей. Чао транг-уй.

— И как вам эта хрень, лейтенант? — сказал стрелок, когда мы вышли на улицу. — И вот таким мы должны помогать. Мы тут мокрые насквозь, в нас, нахер, пули летят, а он сидит там и дрочит на похабные картинки.

— Жизнь полна несправедливостей.

— У солдата — это верно, сэр.

Остаток ночи мы проспали неспокойным сном и проснулись под моросящим дождём. Взвод в полубессознательном состоянии побрёл в лагерь, оставив одно отделение на охране рубежа. Рисовые поля залило водой, там было полно змей. Они извивались у самой поверхности, и на воде виднелись оставляемые ими следы. Одной огневой группе, оказавшейся отрезанной на островке возвышенной местности, пришлось занять у селян несколько сампанов, чтобы добраться обратно до дороги. Как заключённые с выхода на работу, морпехи шли в лагерь безрадостно, и не ждали, что новый день принесёт им что-то новое или хорошее. Встряхиваясь, чтобы согреться, я чувствовал себя таким уставшим, как ни разу прежде. Всего одна ночь на рубеже меня измотала, и я удивлялся: а как же должен чувствовать себя взвод, проведший несколько месяцев на рубеже? Весьма скоро я это узнал: ничего они не чувствовали, кроме периодических приступов страха.

* * *

До конца месяца всё продолжалось тем же порядком. Боёв тогда было мало, а жизнь была бесконечно тоскливой. На одну неделю меня назначили командиром 1-го взвода, на время отсутствия их офицера. В течение той недели мы понесли всего одну потерю в лице командира отделения, которого укус многоножки довёл до госпиталя. Серьёзные бои переместились в долину Иадранг в центральном горном районе, где Седьмой кавалерийский полк, герой битвы на реке Литл-Бигхорн, вёл с северными вьетнамцами сражения, самые крупные в то время на той войне. Но у Дананга было спокойно. Каждую ночь почти каждый час радисты монотонно докладывали: «Обстановка нормальная, без изменений». Два-три раза я выходил во главе патруля, но контактов с противником не было, за исключением обычных снайперов. Обстановка нормальная. Без изменений. Рота потеряла двух пулемётчиков, подорвавшихся на мине. Обстановка нормальная. Без изменений. Мы таскались то на рубеж, то обратно, патрулировали по тропам, утыканным минами-ловушками, отрывали окопы, потом отрывали их заново, когда они обваливались из-за дождя. Дожди шли постоянно. Мы спали, если спали, в грязи. Трясясь от холода, выстаивали ночные смены, ежечасно докладывая: «Обстановка нормальная. Без изменений». Однажды поутру лазутчики убили часового из роты «B». А дождь всё не прекращался. Вьетконговцы выпустили в нас несколько снарядов, но они не долетели, разорвавшись в полях далеко от наших заграждений, цветком расцвёл серый дым, гейзерами взметнулись вода и сгустки грязи. Чарли-6 видел, как в двухстах метрах от той позиции разорвались шесть мин противника из 60-миллиметрового миномёта. Потерь нет. Обстановка нормальная. Без изменений.

В конце месяца вьетконговцы предприняли небольшое наступление на деревню. Дождь в ту ночь шёл слабо. Вода сочилась с разбухшего неба как гной из воспалённой раны. Мы с командиром второго отделения сержантом Коффеллом, которого перевели в первый первого из другого батальона, стояли на смене в грязном окопе, болтая друг с другом, чтобы не заснуть. Мы болтали о доме, женщинах и своих страхах. В джунглях перед нами вдоль реки стелился плотный туман. Казалось, что деревья стоят в глубоких снежных сугробах. Коффелл шёпотом рассказывал мне, как страшно он боится «Попрыгуний Бетти»: это мины такие, которые выпрыгивают из земли и разрываются на уровне пояса. Утром ему предстояло возглавить патруль, и он сказал, что надеется, что они не зацепят ни одной «Попрыгуньи Бетти». Его прежнего ротного поразило такой миной.

— Она ему ногу оторвала по самое бедро, сэр. Бедренную артерию перерезало, и кровь из неё хлестала как из шланга. Мы не могли её остановить. Мы ни хрена не знали, что делать, поэтому просто начали затыкать её грязью, прямо с рисового поля. Мы всё обшлёпывали этот обрубок грязью, но толку от этого не было. Нет, сэр, «Попрыгуньи Бетти» эти, чёрт, как же я их ненавижу.

Автоматическая винтовка глухо грохнула в деревне позади нас. Кто-то из ополченцев Народных сил дал очередь из карабина.

— Чёрт бы побрал этих энэсовцев, опять по призракам палят, — сказал Коффелл.

— Призраки с автоматами не ходят. По звуку на АК похоже.

Затем раздался треск, как будто вспыхнула груда хвороста. Начали рваться ручные гранаты, и трассеры красноватыми огоньками заблестели над нашими головами. Пара пуль шмякнули в позицию по соседству, едва не задев пулемётчика. Низко пригнувшись, я поднял телефонную трубку и позвонил Доджу, взводному сержанту. Он был с другим отделением на школьной позиции, с той стороны деревни. Я спросил, видит ли он, откуда ведут огонь.

— Никак нет, сэр. Нас тут прижали. Даже голов поднять не можем. У нас тут по школе бьют из автоматического оружия. Откуда-то рядом с деревней, но точно сказать не могу.

— Значит, Чарли позади нас. Никого не задело?

— Никак нет, сэр, но ваш покорный слуга чуть-чуть не получил промеж шаров. Рядом со мной раз четыре-пять в стену попало. Штукатуркой всего обсыпало.

Взорвались ещё две гранаты, и стрельба на рубеже прекратилась.

— Додж, слышишь меня? — спросил я, несколько раз щёлкнув кнопкой на трубке. Ответа не было. Гранаты оборвали линию, и у меня теперь одно отделение было прижато огнём к земле, и связи с ними не было.

Перекатившись через бруствер окопа, я пополз к дорожной насыпи посмотреть, на замечу ли дульных вспышек противника. И заметил. Вьетконговцы были в деревне, палили во все стороны. Над дорогой показалась красная светящаяся строчка. Она быстро приближалась ко мне, и один из трассеров просвистел мимо моего уха, так близко, что я ощутил ударную волну. С тошнотным чувством, которое возникает, когда по тебе стреляют сзади, я скатился обратно по насыпи.

— Коффелл, они за нами. Разверни своих. Пусть развернутся к дороге, и скажи им валить там всё, что движется.

— Есть, сэр.

Скользя на животе к рации, я слышал, как сердце колотит в мокрую землю. «Чарли-6, я Чарли-2-Реальный, — сказал я, пытаясь связаться с Нилом. — Слышите меня?» В ответ раздались помехи. «Шестой, я Второй, дайте света на концентрацию-один. Слышите меня, Шестой?» В трубке шипели помехи. Рядом со мной лежал стрелок, направив М14 на дорогу. Он повернулся ко мне. Я его не узнал — в темноте я различал только его пустые, ввалившиеся глаза под краем каски. «Шестой, я Второй. Если слышите меня, то у меня тут в деревне за мной Виктор-Чарли. Одно отделение прижато огнём, связь оборвало гранатами. Дайте света на концентрацию-один». Издевательски шипели помехи. Я стукнул по рации кулаком. От этих отбросов Второй мировой войны, PRC-10, всегда следовало ожидать, что в критической ситуации они откажут.

Промаявшись так минут пятнадцать, я связался с ротным штабом. Нил сказал, что ни о каком бое ничего не знает.

— Он идёт прямо за мной. Или шёл. Сейчас, вроде, кончился.

— А я не слышу ничего, — сказал он.

— Шестой, это потому что он почти уже закончился. Раньше они пёрли всерьёз. Можете дать света на концентрацию-один? Может, засечём, как Ви-Си отходят».

— Я и раньше ничего не слышал, Чарли-Второй.

— Да в деревне, Шестой! Виктор-Чарли в деревне позади меня, ведут бой с энэсовцами. У меня первое отделение к земле прижали.

Я понимал, почему капитан Нил ничего не слышал: он был в лагере роты, за половину мили от рубежа. Он почти всегда по ночам спал там или в блиндаже КП. «Я так переживал, что сплю в своей палатке, пока вы там сидите» — сказал он мне однажды после одной особенно мерзкой ночи. «Так точно, сэр, — ответил я. — Мы тоже по этому поводу переживали».

— Чарли-Второй, потери есть?

— Никак нет.

— Как полагаете — справитесь?

— Подтверждаю. Свету бы не помешало.

— Держите меня в курсе. Я Шестой-Реальный, конец связи.

— Я Второй, конец связи.

В общем, не будет мне освещения. Не полагается мне света.

К тому времени как я кончил разговаривать с Нилом, перестрелка завершилась. Мы связались с командиром НС, который сказал: «Сейчас хокей. Ви-Си ди-ди».

Я снова связался с Нилом. «Виктор-Чарли отошли, Шестой. Потерь нет. Местность осмотрели, результаты отрицательные».

— Вас понял. Как обстановка сейчас?

— Обстановка нормальная, — ответил я. — Без изменений.

На следующее утро в ротной столовке я сидел, обхватив онемевшими руками чашку с кофе. После того боя я не спал. Никто у нас не спал. Нас привели в состояние полной боевой готовности, потому что поступило сообщение о том, что батальон противника движется в нашем направлении. Мы ждали, и, пока ждали, боролись со сном. Нас то и дело дразнил снайпер, шёл непрестанный дождь, но ничего не произошло. На рассвете мы отправились обратно в лагерь, кроме тех, кому выпало оставаться на рубеже или выйти на патрулирование.

Когда я сидел в столовке напротив капитана Нила, дождь шёл по-прежнему. На улице очередь морпехов брела мимо нагревателей, каждый окунал котелок в кипящую воду. Мне хотелось спать. Мне хотелось поспать в сухости и покое четыре-пять часов, но надо было прокладывать телефонную линию на новую позицию. На это должна была уйти большая часть дня. Кроме того, мне надо было проверить, как навели порядок в секторе моего взвода. Нил обнаружил возле школы груду пустых банок из-под сухпая, и очень расстроился по этому поводу. Ему нравилось, когда на поле боя было прибрано. Поэтому мне надо было убедиться, что мои солдаты те жестянки закопали. Надо обязательно не забыть, и всё это сделать. На войне уборка мусора за собой — важное дело. Чей-то голос у меня в голове сказал мне, что я чересчур язвлю. Мне стало стыдно за себя самого. Никто меня не заставлял идти в морскую пехоту или проситься в боевую роту. Сам напросился. Так-то оно так, но признание этой истины не разрешало насущной проблемы: я очень устал, и мне хотелось немного поспать.

Нил сказал, что он просматривал моё личное дело и заметил, что я уже девять месяцев во Вьетнаме без отпуска. Есть свободное место на завтрашний утренний рейс в Сайгон. Не хотел бы я слетать в Сайгон на три дня отдохнуть? «Так точно», — ответил я без колебаний. Так точно, точно, точно.

* * *

Рано утром C-130 коричнево-зелёной маскировочной окраски совершил посадку в аэропорту Таншоннят. Мы поехали в Сайгон на автобусе с экранами из проволочной сетки на окнах, которые должны были отбрасывать гранаты террористов. Автобус остановился перед Мейеркортом, отелем, отведённым для пребывания солдат-отпускников. По верху высокой стены, окружавшей отель, тянулась колючая проволока, а у двери в караульной будке, обложенной мешками с песком, стоял военный полицейский с дробовиком. Стоя на балконе своего номера на восьмом этаже, я глядел, как на болота к югу от города самолёт бросает осветительные ракеты. На горизонте мелькали вспышки артиллерийского огня, орудия ритмично ухали. В общем, даже в Сайгоне от войны было никуда не уйти. Однако номер был чистый и недорогой. В нём были душ и кровать — настоящая кровать, с матрасом и чистыми простынями. Я принял горячий душ, испытав огромное удовольствие, лёг и проспал пятнадцать часов.

На следующее утро я нашёл, куда можно уйти от войны. Место это отыскалось в тихом городском квартале, где высокие деревья закрывали от солнца улицы, и где я смог долго идти, не видя солдат, шлюх или баров — просто тишина, тенистые улицы и побеленные виллы с красными черепичными крышами. В одном из переулков стояло уличное кафе. Я зашёл позавтракать. Ранним утром в кафе было прохладно и свежо, и, кроме меня, там было всего два посетителя — две милые вьетнамки в оранжевых аодаях. Официант подал мне меню. Меню! Я мог выбирать, что съесть — нечто, чего я был лишен много месяцев подряд. Я заказал сок, кофе с молоком и горячих круасанов с джемом и маслом. Поев, я откинулся на спинку стула и стал читать сборник Дилана Томаса. Эта книга, подарок сестры, унесла меня далеко от Вьетнама, в покой холмов Уэльса, на скалистые валлийские берега, где летают цапли. Мне понравились «Папоротниковый холм» и «Стихи в октябре», но я не мог читать «У смерти никогда не будет власти…». Я мало что знал о жизни Дилана Томаса, но мне казалось, что на войне он не бывал. Любой, кто повидал войну, даже усомниться не мог в том, что власть у смерти есть.

Когда я уходил, ко мне подошла однорукая старуха и попросила милостыню. Она подала мне бумажку, на которой было написано: «Мне пятьдесят лет, и я потеряла левую руку при артобстреле. Мой муж погиб в бою с вьетконговцами в 1962 году. Дайте мне, пожалуйста, 20 пиастров». Я дал ей сотню, она поклонилась и сказала: «Кам онг». Расскажи-ка ей, Дилан, что у смерти власти нет.

На второй день в Сайгоне на одном из шумных крытых городских рынков я познакомился с торговцем шёлком из Индии, и он спросил, нравится ли мне Сайгон. Я ответил, что очень нравится. Прекрасный город, великолепный город — по сравнению с тем безобразием, что творится в сельской местности. «Да, вы правы, — сказал он невесело. — Что-то в этой стране не так. Я думаю — война».

Вечером я ужинал на террасе отеля «Континенталь-Палас». «Палас» — очень старый французский отель, и официанты там вели себя вежливо без раболепства, и с достоинством, в котором не было высокомерия. Я сидел на террасе за одним из столов, покрытых льняными скатертями, рядом с аркой, через которую открывался вид на улицу. Напротив меня сидели несколько французских плантаторов, старых колонистов, которые никуда не уходили из Индокитая. Загорелые, в хлопковых рубашках и шортах хаки, они пили холодное белое вино, ели и жестикулировали, как будто сидели на Елисейских полях или на Левом берегу. Радовались жизни. Мне в голову пришла мысль о том, что я давно уже не видел людей, радующихся жизни.

Подошёл официант и спросил, что я решил заказать.

— Chateaubriand avec pommes frites, s'il vous plait.

Официант, старый вьетнамец с повадками сельского старейшины, сморщился, услышав мой акцент. «Pardonnez-moi, monsieur. Le chateaubriand est pour deux.»

— Я знаю, всё равно принесите, — сказал я, переходя обратно на английский.

— Bien. Vin Rouge?

— Oui, rouge. Бутылку.

— Но кроме вас, тут никого нет.

— Я выпью. Не переживайте.

Он сделал отметку в блокноте и ушёл.

В ожидании вина я глядел, как французы болтают, жестикулируют, смеются над своими шутками, и у меня повело голову. Частично виной тому была беззаботность этих людей, их смех и бряканье вилок о тарелки. Вино усилило это ощущение. Позднее, покончив с шатобрианом и половиной бутылки красного вина, я понял, что означает это ощущение: нормальность. Я две ночи крепко спал, принимал ванну, отлично поужинал, и ощущал себя нормальным человеком — то есть я не испытывал страха. Впервые за очень долгое время я не испытывал страха. Меня выпустили из тесного мирка смерти, с фронта, из того мира крестьян-страдальцев, измотанных солдат, грязи, дождя и страха. Я снова понял, что живу, что я влюблён в жизнь. Французы напротив жили, не просто выживали. И я на какое-то время стал частью их мира. Я временно заново обрёл гражданство в мире рода людского.

Я ещё выпил вина, наслаждаясь видом запотевшей бутылки на белой льняной скатерти. Мне в голову пришла мысль о дезертирстве. Мысль была восхитительно захватывающей. Я останусь в Сайгоне и буду жить настоящей жизнью. Конечно же, я понимал, что это невозможно. Это было физически невозможно. Я был белым, на несколько дюймов выше и фунтов на семьдесят тяжелее самого здоровенного вьетнамца. Военная полиция такого бы никак не упустила. И кроме того, меня удерживали обязательства перед взводом. Я бы дезертировал от них, моих друзей. В этом состояло настоящее преступление, которое совершал дезертир: он бросал своих друзей. И наверное именно поэтому, невзирая ни на что, мы так упорно сражались. У нас не было другого выбора. Дезертирство было немыслимым. Каждый из нас сражался за себя самого и за тех, кто был рядом. Единственным способом выбраться из Вьетнама, кроме гибели или ранений, было выбираться оттуда через бои. Мы сражались, чтобы жить. Но побаловаться мыслишкой о дезертирстве было приятно, попритворяться, будто выбор есть.

* * *

Мы, человек двадцать-тридцать, стояли на лётном поле, когда С-130 вырулил и остановился. Наши три дня свободы кончились. Старый комендор-сержант стоял рядом со мной, развлекая толпу анекдотами. Он знал больше анекдотов, чем эстрадный комик, и травил их один за другим. Он воевал и на Иводзиме, и в Корее, и во Вьетнаме пробыл уже семь месяцев. Он был ветераном, и лицо его — коричневое, покрытое морщинами, было ветеранским. Его скорострельные анекдоты заставляли нас непрестанно смеяться, удерживали нас от мыслей о том, куда мы направляемся. Наверное, он пытался и сам себя удерживать от мыслей. Но анекдоты и смешки прекратились, когда открылся люк С-130, и оттуда вынесли трупы. Трупы были в зелёных прорезиненных похоронных мешках. Мы понимали, что это такое, по выступам в мешках от ботинок — почему всегда так больно смотреть на них, на ботинки мертвеца?

Настроение изменилось. Никто не разговаривал. Мы молча глядели на то, как похоронная команда выносит трупы по трапу и загружает их в санитарную машину, припаркованную возле самолёта. И я почувствовал, как он вернулся — этот старый, привычный, холодный, приводящий в оцепенение страх. Тот юморной комендор-сержант, ветеран трёх войн, покачал головой. «Чёрт бы побрал эту войну, — сказал он. — Чёрт бы побрал эту войну».

Глава пятнадцатая

Для нас война — суровая работа;

В грязи одежда, позолота стерлась

От переходов тяжких и дождей…

Шекспир «Генрих V»

Пер. Е.Н. Бируковой

Балансируя подобно канатоходцам, мы перебирались на другую сторону по узкому бамбуковому мостику, перекинутому через ручей. Муссоны превратили ручей в реку, и глубокий поток бурой воды стремительно нёсся под нами. Солдаты из 3-го взвода насмехались над нашей эквилибристикой из окопов на высоте Чарли-Хилл, располагавшейся прямо перед нами. «Не свалитесь там, а то ножки намочите, сладкие вы наши».

— Сам пошёл, придурок, — ответил кто-то из моих морпехов.

Накрапывал дождь. Взвод колонной пересёк рисовый чек на той стороне ручья, оскальзываясь на раскисшей дамбе, и взобрался на высоту. Когда мы добрались до вершины, остальным пришлось дожидаться, пока мы с Джоунзом не сходим за запасной рацией. Они уселись передохнуть и выкурить по последней сигарете перед выходом на патрулирование. Мутно-зелёные подножия холмов, утыканные пальмовыми островками, тянулись от заставы к горам. Гор было не видно, их скрывали от нас облака, стоявшие плотной свинцово-серой стеной. Третий взвод долго уже сидел на Чарли-Хилл, даже слишком долго. Оборванные и грязные, они уставились на нас измотанными глазами, отпустив ещё несколько избитых шуток.

— Ты там мин этих проклятых берегись, — сказал один из них. — Нам твоя погибель ни к чему, Аллен.

— Никого там, на фиг, не убьёт, — ответил младший капрал Аллен, командир огневой группы из моего взвода.

— А если тебя всё-таки убьёт, давай, твои ботинки мне достанутся? Размер-то почти что мой.

— Достанутся. Достанется тебе по яйцам. Ты вот что, мудак, сиди тут и жди. А мы на тебя целый злогребучий полк погоним.

— Злогребучий? Злогребучий. Во как, злогребучий полк на нас погонят. Аллен, ну ты ваще, мамодёр ты этакий.

— А то ты не знаешь, мудак. Твою же маму и драл.

— Значит, я твой сын, и если тебя грохнут, я останусь сиротой. И твои ботинки мне достанутся. Ты не против, папа?

— Сказал же — достанется тебе по яйцам. По яйцам.

Я зашёл в землянку за рацией. Там было почти столько же грязи, сколько снаружи. Вода просачивалась через глинистые стенки блиндажа и капала с прогнившего матерчатого полога над дверным проёмом. Я проверил рацию.

— Работает, хочешь верь, хочешь нет, — сказал Маккенна, командир 3-го взвода. В роту «С» он пришёл недавно — чернявый ирландец из Бронкса, усыпавший свою речь тамошними словечками, прозвище у него было «Чёрный Мак», а войну он воспринимал как уличную разборку грандиозных масштабов.

Рация и в самом деле работала. И это было странно. Малыш Джоунз — по какой-то причине все радисты небольшого роста — взвалил PRC-10 на спину. Я закурил сигарету, мне так не хотелось покидать землянку и день напролёт торчать под дождём. Я слышал, как он барабанит по крыше блиндажа из мешков с песком. Не хотелось мне ни дождя этого, ни долгих часов хождения в ожидании того, что мина-ловушка сейчас разнесёт кого-нибудь в клочья. Две недели прошло после Сайгона, но я был уже вымотан не меньше, чем до отпуска. Нет, больше. Казалось, я тогда совсем не отдыхал, что, сколько ни отдыхай, усталость никуда не денется. То же можно бы сказать о других. За тот месяц, что я провёл в роте, она провела две сотни патрулей, а ведь по ночам ещё и на рубеже сидели. Солдаты были в состоянии нескончаемого изнеможения. Тяжко им было, и с каждым днём они опускались на очередной уровень измотанности, и командиры отделений постоянно упрашивали дать им передышку. «Они устали, лейтенант. Так устали, что половина в патрулях спят на ходу. Передохнуть бы им». Но передыху не было. В тыл, как на прежних войнах, там было не отойти, потому что тыла не было, и отходить было некуда.

Джоунз подтянул лямки ранца с рацией и вышел.

— Ну, как, прошли осмотр оружия, что капитан Блай устроил? — спросил Маккенна.

— Ага, прошли. Осмотр оружия! Этот козёл, наверно, думает, что мы в гарнизоне сидим.

— Видел бы ты, что за херню он тут устроил. Заявился сюда и первым делом устроил взводное построение. Уже ништяк. Одна мина — и всем п…ц. Потом нашёл стрелка с грязным патронником, обложил его по полной программе, и весь взвод заодно. Пошёл дальше, нашёл другого, с ржавым пятнышком на магазине, вытащил магазин и бросил в грязь. Взял и бросил. Взвод был его убить готов. Когда он ушёл, сержант Хоум приказал всем снова браться за работу, и тут у нас чуть бунта не вышло. Один пацан Хоума послал, ну, Хоум его и вырубил. Вообще-то, не стоит этого громилу посылать. Тот пацан — за винтовку, говорит Хоуму, мол, убью сейчас. Пацан-то, скорей всего, хотел убить Нила, но Хоума — тоже неплохо. Хоум говорит ему: «Валяй, тебя за это или повесят, или пожизненное дадут», а потом отобрал у него оружие, пацан и выстрелить бы не успел. Пацан просто расплакался. «Не могу я больше», — говорит. Только это и повторял: «Не могу я больше, мы на фронте, а тут дрочат не по делу». По-моему, этот шкипер чокнутый. Скоро кто-нибудь пулю ему в затылок пустит.

— Ну, кто бы ни пустил, надеюсь, что дадут ему за то медаль Почёта Конгресса. Чёрт возьми, Мак, на войне и без того тяжко, а тут ещё и самодура этого проклятого терпи.

— Мы в корпусе, Пи-Джей. В Мудне. Semper fi — насри на друга.

— El Crotcho endalay. Пойду-ка я разделаюсь с этой прогулкой.

Я затушил сигарету и вышел к взводу, который ждал, терпеливо перенося тяготы своего положения.

— По коням, второй, — сказал сержант Биттнер, новый взводный сержант. Доджа, которого донимали старые раны на ноге, перевели в батальонный штаб. — По коням, второй. Выдвигаемся.

Все во взводе поднялись как один, как прихожане во время мессы.

— Направляющая огневая группа — вперёд, дистанция двадцать пять метров. Курительную лампу я гашу. Как спустимся с высоты — никаких разговоров или курева. Набрать дистанцию и соблюдать. Десять шагов от одного до другого. Растянуть колонну.

Можно было и не командовать. Так, часть заведённого ритуала. Взвод знал, что делать — столько раз уже всё проделывали.

Мы съехали с бруствера под гору. Так и было каждый раз, когда мы уходили с заставы вниз, на территорию, контролируемую противником — как будто съезжая с обрыва под гору.

Взвод прошёл немного по остаткам старой дороги, спотыкаясь, спустился в заболоченную долину, вскарабкался на холм, спустился в другую долину, потом взобрался на следующий холм. В голове у меня крутились строчки полузабытого детского стишка: «У князя десять раз по тысяче вояк, он в гору их повёл, потом опять в овраг». Мы где-то с час петляли по предгорьям, отбиваясь от влажных объятий высокой слоновьей травы. Преодолев невысокую гряду с бритвенно-острым гребнем, колонна начала спуск к просторам тянувшихся вдоль берега реки рисовых чеков, пробираясь по ним по-ветерански умело. Головная огневая группа первой пересекла поле под прикрытием остальной части взвода и пулемётной группы. Когда головная группа добралась до кустов на той стороне поля, через него двинулась основная часть взвода под прикрытием всё той же пулемётной группы, затем перешли и они. Наши тактические манёвры не заслужили даже мимолётного взгляда крестьянина, работавшего на одном из полей. Он ехал по грязи на плуге, походившем на санки, подгоняя парящие бока своего буйвола длинным бамбуковым шестом. Мы перебрались через поле, костеря вязкий ил, который доходил нам до щиколоток и мешал идти. Он был чёрен как дёготь и почти столь же густ. Дождь всё так же лил не переставая.

После трёхчасового перехода взвод добрался до прибрежной тропы. Это была та же тропа, по которой несколько месяцев назад я ходил в патрулях, когда служил в первом третьего, но теперь её называли «Тропа «Пурпурное сердце»». Река Туйлоан разлилась вовсю. Она неслась между осыпающихся глинистых берегов, кружась в омутах и теребя залитые водой кусты, которые до муссонов росли на суше. По сторонам тропы стали попадаться ямы-ловушки и стрелковые ячейки. Никого не было видно ни в деревнях, ни на полях, некоторые из которых были испещрены воронками от снарядов. Ни звука, кроме редких вскрикиваний птиц и шипения дождя в листве деревьев. В голове колонны младший капрал Кроу шёл осторожненько — как человек, идущий по минному полю. Да тропа им и была — длинным, узким минным полем. Свидетельством тому торчал почерневший пень, два дня назад там взорвалась мина-ловушка, нанеся серьёзные ранения двум морпехам из другого взвода. Тропа «Пурпурное сердце» обычно оправдывала своё название. Голова Кроу, как у ящерицы, поворачивалась из стороны в сторону, глаза метались из стороны в сторону, высматривая тонкий блеск растяжки или детонирующий шнур, змеёй уползающий в подлесок. Шагавшие вслед за ним Аллен и рядовой первого класса Лоунхилл шарили глазами по деревьям в поисках снайперов. Я шёл за ними, за мной — Джоунз, и оставшаяся часть взвода — за нами. Мышцы были напряжены, чувства обострены, ступни саднило от постоянной сырости. Прямо по курсу показалась поляна, и, на дальнем её краю, деревня, которую мы должны были проверить. Кроу, Аллен и Лоунхилл двинулись по поляне, ускорив шаг, потому что шли по открытой местности. Мы с Джоунзом шли следом. Пуля ударила как хлопок пастушьего кнута. Она попала в ветку прямо над головой. Мы с Джоунзом скользнули за береговой гребень, Джоунз при этом пригнул антенну рации, чтобы спрятать её от снайпера.

— Аллен! Снайпер, справа. Скорей всего, вон в тех кустах. Из М79 достанешь?

— Думаю, да, лейтенант, — сказал Аллен, который залёг с двумя морпехами за земляным холмиком.

Гранатомёт хлопнул раз, два, в третий раз. Снайпер выстрелил снова. Пуля пропела в траве у самой земли, и шматки грязи взметнулись в воздух, когда она впилась в тропу. Разорвалась первая 40-миллиметровая граната, и я заорал: «Второй, через поляну бегом марш, бегом!» Лоунхилл поливал по зеленке очередями из винтовки. Снайпер запаниковал, нарвавшись на ответный огонь, и, уже особо не целясь, выпустил пять-шесть пуль. Когда разорвались две следующие гранаты, взвод уже добегал по тропе, бренча касками и амуницией.

Оставив поляну позади и оказавшись в безопасности, мы подошли к деревне. Кроу проверил бамбуковые ворота — нет ли мин-ловушек. Чисто. Отделение Коффелла стало в оцеплении, отделение капрала Эйкера обыскало деревню. При обыске были обнаружены обычные вещи: небольшой запас продовольствия, пара тоннелей, несколько магазинов для стрелкового оружия — таких старых, что лежали там, наверное, со времён войны во Французском Индокитае.

В деревне было только четыре человека — две старухи, девчонка и маленький мальчик.

— Чаоба, — сказал я одной из старух.

Она улыбнулась, оголив красные зубы. «Чаоань».

— Мань гиой кхунг?

— Той мань. (Хорошо).

— Ба гап Вьет Конг кхунг? (Женщина, вьетконговцев видела?).

Порывшись под кофтой, обнажив на мгновение обвисшие, высохшие груди, она вручила мне удостоверение личности. Это была запаянная в пластик карточка удостоверения личности установленного образца, выдана правительственным органом. А если не выдана правительственным органом, то выдана вьетконговцами, которые часто подделывали удостоверения личности.

— Женщина, это мне ни о чём не говорит. Я тебя спрашиваю: ты видела вьеткоговцев?

— Кхунг. (Нет).

Я жестом указал на поляну, и, не зная, как по-вьетнамски «снайпер», сказал по-английски: «Ви-Си. Ви-Си. Десять минут назад. Бах. Бах».

— Той кхунг хьё. (Не понимаю).

Я изобразил человека, стреляющего из винтовки, затем указал на себя: «Ви-Си. Бах. Бах. В меня. Той. Десять минут назад».

— А, той хьё.

— Где вьетконговцы?

— Той кхунг бьет. (Я не знаю).

Мне уже приходилось проделывать то же самое с дюжину раз в дюжине других деревень, и это начинало выводить меня из себя — вот такое ослиное крестьянское упрямство.

— Женщина, ты знаешь, — я показал ей магазин под патроны калибра 7,62 мм. — Ты знаешь. Ви-Си здесь. Сколько?

— Я не знаю.

— Мот? Хай? Лам? (Один? Два? Пять?)

— Я ничего не знаю про вьетконговцев.

И тогда я впервые представил себе зверскую сцену — сигнал о том, что напряги и отчаяние, присущие той войне, довели меня до грани. Я представил себе, что красная жидкость во рту этой женщины — кровь, а не сок бетеля. Я представил себе, что ударил её по рту тыльной стороной ладони, и что по губам её изо рта выливается кровь, пока она рассказывает мне всё, что я хочу узнать. Выбил-таки из неё правду. Одним ударом прекратил это нудное «нет» да «не знаю». В тот момент никто не мог помешать мне так и сделать, никто и ничто, кроме моей собственной системы моральных запретов, что называется совестью. Система эта пока функционировала, и старуху я не тронул. Я просто спросил, в очередной раз: «Где вьетконговцы?»

— Я не знаю.

Моя правая рука напряглась. «Старая ты стерва, говори, где они», — сказал я по-английски.

— Я не понимаю.

— Ба гап Вьет Конг кхунг?

— Нет. Я ничего не знаю про вьетконговцев. Ви-Си много в горах.

— Я знаю, буку Ви-Си в горах. А здесь сколько?

— Нет Ви-Си здесь.

— Ви-Си здесь, — сказал я, показав ей магазин.

— Нет Ви-Си здесь.

— Ага, конечно, старая карга, а мы отсюда выйдем и опять на снайпера нарвёмся.

— Я не понимаю.

— Ну да, я же по-английски говорю. А ты ни черта не понимаешь, так?

— Той кхунг хьё.

— Кам ань ба. Ди-ди. (Спасибо, женщина. Ступай).

Она кивнула и вместе с другими уволоклась в хижину.

Я уселся рядом с Коффеллом и вытащил банку сухпая из оттянутого набедренного кармана. Коффелл спросил, удалось ли чего узнать. Нет, ответил я, само собой, не удалось.

— Скажи там, привал на хавку. Через пятнадцать минут выдвигаемся.

— Есть, сэр, — сказал он, поднимаясь как старик с поражёнными артритом суставами. Коффеллу было двадцать четыре года. — Знаете, так неохота столько обратно идти.

— Ну, всегда можно тут засесть.

— А вот этого мне ещё больше неохота.

Бойцы взвода съели под дождём холодный сухпай и отправились обратно к позициям наших. Срезая дорогу через поля, чтобы не идти обратно тем же путём по тропе, мы продирались через слоновью траву — острую и густую, как иглы на ежовой спине. Погода стала какая-то непонятная. Периоды полного затишья и давящей жары вдруг ненадолго прерывались плотным дождём, налетавшим, казалось, из ниоткуда. Всю обратную дорогу нас попеременно вымачивало насквозь, пронизывало холодом и поджаривало. К наступлению сумерек мы добрались до линии фронта — ну, или того, что на той войне сходило за линию фронта. Бойцы отделения сержанта Прайора, оставленного на охране взводного участка рубежа, замазывали лица углем и ваксой, готовясь к выходу в засаду. Отделения Коффелла и Эйкера брели на свои позиции, и впереди их не ждало ничего кроме очередной ночи в сырости и нервном ожидании.

Ожиданием мы, собственно, и занимались следующую неделю. Каждую ночь по нам постреливали снайперы, и поливал на нас дождь. Новый взводный командный пункт, заброшенный одноэтажный амбар, каменные стены которого были побиты в каком-то давно забытом сражении, приобрёл ещё несколько шрамов. Тем временем роту «С» подняли по тревоге в состояние готовности к вылету на операцию под кодовым названием «Харвест мун». Для того этапа войны это была крупная операция. Ночь за ночью вспыхивали и гремели орудия. Мы ждали, отупев от бесконечного дождя и ветра. Такое всегда хуже боёв как таковых — ожидание вступления в бой.

Боевые действия шли у Хойана, маленького городка к югу от Дананга. Как-то после обеда мы узнали, что часть противника, участвующая в этом сражении — 1-й полк.

— Бог ты мой, это ведь его мы заделали в Чулае, — сказал Корси, командир 1-го взвода. До перевода в Первый Первого он участвовал в сражении в долине Чулай.

— Вы, наверное, забыли заделать их призывной отдел, — сказал я.

— Надеюсь, без нас обойдутся. Никаким боком не хочу в это ввязываться. Одного раза хватило.

— А мне туда охота, — сказал капитан Нил. — Вижу, приключения вам как-то не по душе.

Нил выписывал название родного городка на листе бумаги. Он часто этим занимался — постоянно писал название этого городка в Теннесси на клочках бумаги, коробках из-под сухпая, поливиниловых обёртках карт; стоило ему найти что-нибудь пригодное для письма, он писал там название своего родного городка.

Хадсон, офицер-артиллерист, приданный роте «С», повернулся и уселся на своей койке. «Валяй, шкипер. Дуй прям туда, раз приключений ищешь. А по мне, война эта проклятая — совсем не приключение».

— Я просто никаким боком не хочу в это ввязываться, — повторил Корси. Лицо его было изборождено морщинами — результат нескольких месяцев, проведённых в поле. — В Чулае мне приключений досыта хватило, на всю жизнь. Ничего они не решают, долбанные эти операции. Мы этот полк в Чулае стёрли с лица земли, а сейчас опять с ними дерёмся, и, наверно, снова в порошок сотрём, а потом опять придётся с ними драться — через несколько месяцев. Херня всё это.

— Ну, а мне всё равно туда охота.

— И мне. Даёшь Конга. Мы с пацанами хоть сейчас смахнёмся с Чарли.

Это был Маккенна, похвалявшийся тропическим гамаком, который он раздобыл, выменяв на что-то у спецназовца из подразделения, стоявшего в Дананге. Он был в каске и бронежилете, а свёрнутый гамак прицепил к ремню. «Мы им дадим просраться. Понял? Люку-гуку, нах, конец». Пригнувшись, прижав карабин к груди, он пробирался взад-вперёд по проходу между койками как охотник, подкрадывающийся к добыче. «Понял? Теперь у меня есть нулёвый нейлоновый камуфлированный супер-нах-спецназовский тропический гамак, и я готов к чему угодно».

— Да ты к одному готов — в психушку загреметь, — сказал Хадсон.

— Да ну тебя, ну тебя. Всё со мной ништяк, и всё для поля есть. У меня есть вот этот тропический гамак и взвод зверюг, и потому я — чемпион мира по тропическим боям. Глянь-ка, глянь — я чемпион мира по тропическим боям.

Он всё шарился вокруг с маниакальной улыбкой на лице.

— Ты чемпион мира по долбоёбству, Мак, — сказал Хадсон.

Маккенна стремительно развернулся и осыпал офицера-артиллериста воображаемыми пулями. «Ба-бах. Ба-бах. Тра-та-та-та-та. Сделали тебя, пушкарь и говнодав техасский, и сделал тебя чемпион мира по тропическим боям. Душегуб я, понял? Душегуб я, нах.

— Понял? Я душегуб, и у меня целый взвод зверейших зверюг во всём Вьетнаме. Мы зверские, звер-ски-е, нах, душегубы.

Он обернулся к Нилу, который выписывал название своего городка на полях листа почтовой бумаги. Остальную часть листа он уже заполнил. «Глянь-ка, шкипер, — сказал Маккенна, подбираясь к нему и ухмыляясь. — Я чемпион мира по тропическим боям. Ты нас туда пошли, меня с моим зверьём. С этим спецназовским гамаком я неуязвим».

Не отрывая глаз от своих каракуль, Нил сказал: «Сними-ка эту дурь, мистер Маккенна».

— Да ну, шкипер, это ж мой гамак для тропических боёв. Всё как надо, пропитка, сетка от москитов…

— Слышал, что я сказал? Сними.

— Есть, сэр.

— А как снимешь, дуй в связной блиндаж и проверь, как там телефонная линия до Чарли-Хилла.

Поникнув головой, чемпион мира по тропическим боям ответил: «Есть, сэр».

* * *

Операция «Харвест мун» завершилась на третьей неделе декабря. Вертолёты прилетали без ликования, кучами доставляя раненых в дивизионный госпиталь. Один санитар рассказал нам, что раненых было так много, что в госпитале принимали только тех, кто нуждался в неотложной помощи. «Они складывали мертвецов в рефрижераторы, — рассказывал он, — но всё забили, и сейчас трупы укладывают в ящики из-под снарядов, и составляют их по четыре в высоту в отделенных палатках». Но потери противника оказались эквивалентны батальону, и на этом основании наши генералы единодушно порешили, что операция увенчалась великим успехом.

23-го числа мой взвод получил подарок к Рождеству: нас придали роте «D» капитана Миллера, которой предстояло провести трёхдневную операцию по изгнанию вьетконговцев из деревни Хойвук. Эта деревня, которую зачищали уже неоднократно, до сих пор оставалась в руках противника. План нападения был в равной мере прост и опасен. Мой взвод должен был провести отвлекающий манёвр для прикрытия подхода роты «D» к деревне, и должны мы были это проделать, пройдя по тропе вдоль северного берега реки и привлекая к себе как можно больше внимания. Тем временем рота «D» должна была подойти к Хойвуку с юга и нанести удар по Ви-Си с тыла. Опасность состояла в том факте, что моему взводу предстояло пройти пять миль по тому самому протяжённому минному полю, что называлось «Тропа «Пурпурное сердце»». Вероятнее всего, нам предстояло наткнуться как минимум на одну серьёзную мину или напороться на засаду, а поскольку взвод сократился почти до половины исходной численности, даже умеренных потерь мы себе позволить не могли.

Как бы там ни было, мы все были бодры и веселы, когда побрели в то утро с Чарли-Хилла. Погода наконец наладилась, и мы рады были видеть солнце, жар которого так проклинали в засушливый сезон. Кроме того, мы ликовали по поводу временного избавления от капитана Нила. А главное, нам предстояло хоть что-то да делать, а не просто выжидать.

Взвод пересёк рисовый чек к югу от заставы, растянувшись змейкой по дамбе и будто бы исполняя некий дикарский танец. Река лежала прямо перед нами, вся в излучинах, жёлто-коричневая, обрамлённая пальмовыми и бамбуковыми зарослями. Мы свернули на тропу, инстинктивно увеличив дистанцию до десяти шагов. «Исходный рубеж. Оружие к бою». Командиры отделений передали команду назад. «Оружие к бою». Раздалось резкое металлическое щёлканье передёргиваемых затворов. Морпехи медленно шагали в безмолвных зелёных сумерках джунглей, кое-кто хромал из-за волдырей, покрывавших ступни. Мы форсировали узкую протоку, по которой пролегал фронтир индейской территории. Аллен, Лоунхилл и Кроу шли впереди в отрыве от колонны, голова Кроу поворачивалась из стороны в сторону, механически, как радиолокационная антенна.

Я подтянул наплечные лямки рюкзака, тяжёлого от набитых в него сигнальных ракет, дымовых гранат, запасных носков, пончо и сухпая на три дня. По бокам его были привязаны сапёрная лопатка и мачете. В карманах я тащил карту, компас, ручные гранаты, ещё несколько ракет, гализоновые таблетки, таблетки против малярии и запасной магазин к карабину. Пистолет, две обоймы с патронами, нож, перевязочный пакет и две полные фляжки висели у меня на ремне. Стальная каска и бронежилет — ещё двадцать фунтов к нагрузке. Амуниция тянула фунтов на сорок в общем и целом, но меня будто отрывало от земли ощущение чудесной лёгкости. Я чувствовал себя во всех отношениях отлично, так хорошо мне не бывало уже много месяцев. Даже Нил, не склонный к раздаче комплиментов, с похвалой отозвался о моём бравом энтузиазме перед выходом взвода с базы. Эта перемена в настроении была вызвана неожиданным и загадочным избавлением от вируса страха. Я не знал, почему. Знал только, что перестал бояться смерти. Не то чтоб я считал себя неуязвимым, мне, скорее, стало всё равно. Я уже перестал бояться смерти, потому что перестал переживать по этому поводу. Само собой, иллюзий по поводу того, что смерть моя, если придёт, будет благородным самопожертвованием, у меня не было. Это будет просто смерть, к тому же некрасивая. Красивая смерть подразумевала некоторый выбор, ритуал, стиль. А на войне красивых смертей не бывает.

Но то, как именно я умру, больше ничего не значило. Мне было всё равно, какой там будет моя смерть, лишь бы наступила быстро и безболезненно. Я умер бы так же просто, как жучок, раздавленный каблуком ботинка, и, наверное, именно осознание своей никчёмности — как насекомого — привело к тому, что мне уж стало наплевать. Я был простым жучком. Мы все были жучками, сучащими лапками в борьбе за выживание в этом забытом богом месте. Те, что проиграли в этой борьбе, ничего не изменили умерев. От того, что погибли Леви, Симпсон, Салливан и другие, ничего не изменилось. Тысячи людей каждую неделю погибали на войне, и от суммарного количества всех этих смертей ничего не менялось. Война продолжалась и без них, и, так же, как она продолжалась без них, продолжалась бы и без меня. Моя смерть ничегошеньки не изменила бы. Ступая по тропе, я не мог припомнить других ощущений, которые были бы более возвышенными или в большей степени дарили ощущение свободы, чем это безразличие к собственной смерти.

Взвод прошагал всё утро, продолжив марш и после полудня. Тихонечко, почти неуловимо, тропа поднималась к возвышенностям. Сонгтуйлоан сузилась. Сучья и всякий мусор уносились её бурлящим потоком. Река, которая одно время была прямой как канал, резко заворачивала, образуя водовороты на месте излучины, и исчезала в гуще джунглей, лежавших перед нами. За четверть мили до нашей цели, деревни Хойвук, мы свернули на тропу, которая шла по кругу через густые джунгли и заново соединялась с основной тропой там, где река охватывала деревню подковой. Продираться через заросли пришлось долго. Мы с Кроу по очереди махали мачете. Пиявки падали с мокрых листьев и устраивались на наших шеях. Мы прошлёпали через очередную протоку. Запруды, образованные подлеском, превратили её в ряд затхлых луж. Однако на другом берегу пошли джунгли пореже, и идти через тенистый бамбуковый лес стало легко. Солнце лучиками пробивалось через неподвижные изящные бамбуковые листья. Огневая группа Аллена оторвалась довольно далеко вперёд от колонны. Это была, можно сказать, лучшая тройка скаутов на свете. Месяцы, проведённые в лесах, превратили вполне заурядных юношей в искусных охотников на людей; Аллен, костлявый паренёк со Среднего Запада, который улыбался — когда улыбался — весело, как череп; Кроу, низкорослый крепыш, мастерски владевший своим дробовиком 12-го калибра; Лоунхилл, чистокровный команч из Оклахомы, отличный стрелок, ростом он был шесть футов два дюйма, а взгляд у него был такой, что заставлял при беседе с ним осторожно выбирать слова. Они бесшумно, по-охотничьи шли по раскисшей тропе. Мы слышали лишь шуршание тонких, смертельно опасных крайтов в зарослях, далёкую канонаду и недовольное урчание реки прямо по курсу.

Стрелок, шедший передо мной, неожиданно опустился на одно колено, вскинув вверх правую руку — условный знак «стой!». Он указал пальцем на воротник (командира взвода сюда), затем соединил ладонь левой руки и кончики пальцев правой, получилась буква «Т» (впереди — противник). Я передал эти сигналы следовавшему за мной морпеху и, пригнувшись, двинулся вперёд по тропе. В наступившей тишине казалось, что мои промокшие ботинки шумят неимоверно. Лес обрывался на небольшой поляне. Выбравшись из леса, я сощурился от резкого яркого света, заливавшего поляну. Огневая группа Аллена была на дальней её стороне, они засели в зарослях прямо у реки. Кроу и Лоунхилл целились во что-то на том берегу, где деревенские хижины серо-коричневыми пятнами проглядывали через деревья и живые изгороди. Аллен глядел в мою сторону, лицо его было вымазано в камуфляжной краске, прорезанной струйками пота, и обрамлено венком из зелёных побегов, натыканных под ленту каски в пятнистом чехле. Он знаками показал, чтобы я лёг и полз вперёд. Я пополз на животе, держа карабин на сгибах рук. Пока я полз, я видел реку, сверкавшую под солнцем в разгаре дня, живые изгороди на том берегу, серые стены и черепичную крышу разрушенного храма в нескольких ярдах за ними, и, возле храма, выступавшего из-за него человека в военной форме цвета хаки. Аллен знаком показал, чтоб я остановился, и выполз на открытое место, чтобы встретить меня на середине поляны. Кроу и Лоунхилл оставались в зарослях. Они залегли там, застыв как статуи, Кроу с дробовиком наготове, Лоунхилл приник к прицелу своей автоматической винтовки М14.

— Лейтенант, их там трое, три регулярных. Возле вон той пагоды стоят, — торопливо зашептал Аллен. — До них ярдов пятьдесят, не больше, оружие за спиной. Там ещё человек десять-пятнадцать за излучиной. Купаются, или ещё чего-то делают. Мы слышали, как они там болтают вовсю и плещутся. Если вы подведёте взвод, мы сможем их всех похерить. Они как рыбки в банке, сэр.

— Ладно. Вы тут не стреляйте, только если вас засекут. Я попробую развернуть взвод, но в тех зарослях бесшумно подойти быстро не получится. Вы только не стреляйте, только если вас засекут.

— Есть, сэр.

Он отправился обратно.

Не отрываясь от земли, я медленно-медленно развернулся, опасаясь, что вьетконговцы услышат, как бьётся моё сердце.

Глава шестнадцатая

Устали белые солдаты в хаки,

Их путь — по джунглям, а постель — коровник,

Их смерть — в болотах, их могилы — в топях.

Редьярд Киплинг «Баллада о Бо Да Тоне»

Я полз по чахлой траве, и мне казалось, что шума от меня — как от человека, бредущего по кучам сухих листьев. «Прошу, сделай так, чтоб они меня не услышали и не увидели, — молился я про себя. — Сделай так, чтобы всё прошло как надо. Сделай так, чтобы я их убил, всех-всех». Меня охватило чувство стыда, потому что я просил Бога помогать мне убивать. Мне было стыдно, но я всё равно молился. «Дай мне их убить, всех-всех. Всех хочу убить». До края поляны оставалось менее десяти ярдов, но мне казалось, что до него я никогда не доберусь. Он всё отступал и отступал, как мираж. Сердце моё громыхало, словно литавра в тоннеле. Я был уверен, что вьетконговцы вот-вот услышат его стук или моё дыхание.

Посреди мёртвой тишины выстрел из винтовки прогремел оглушительно громко. Пуля взметнула пыль в нескольких ярдах от моего лица, и я завертелся на животе словно краб. Кроу с Алленом уже перекатывались по земле, — пуля прошла прямо между ними, — они перекатывались в положение для стрельбы, а тем временем Лоунхилл, став на одно колено, выпустил длинную, от всей души, очередь в живую изгородь на том берегу. Один из вьетконговцев вскинул вверх руки и, казалось, оторвался на несколько дюймов от земли прежде чем рухнуть навзничь. Винтовка его закувыркалась в воздухе, как жезл мажоретки. Казалось, что какой-то невидимый гигант приподнял его и шмякнул о землю. Труп вьетконговца пропал из вида — скорее всего, пока я вставал на ноги, кто-то из товарищей утащил его в подлесок. Третий вьетконговец засел за храмом. Заметить, как он прятался, я не успел, но инстинктивно чувствовал, что он там. Лоунхилл стрелял по живой изгороди, Кроу палил из своего дробовика 12-го калибра, хотя разлёт дроби был чересчур большим, чтобы с такого расстояния можно было кого-нибудь убить. Я побежал к ним, понял, что надо всё же привести сюда остаток взвода, развернулся на месте, собираясь побежать обратно в лес, но упал, когда пули цепочкой легли в землю рядом со мной.

Едва успев подняться, я тут же снова упал, когда вьетконговец, засевший за храмом, опять открыл огонь, из автоматической винтовки Браунинга или пулемёта — из чего конкретно, я не разобрал. Лёжа в неглубокой ямке, я прижимался к земле, словно к любимой женщине. Вьетконговец открыл огонь из-за речной излучины, и получилось, что на полуострове, который подковой огибала река, мы вчетвером попали под перекрёстный огонь. Я предпринял ещё одну попытку добраться до края поляны, но стоило мне поднять голову и приготовиться бежать, как взметнувшаяся земля тут же ударила мне в лицо. Когда оказываешься под плотным огнём, то чувствуешь себя так, как будто задыхаешься; воздух вдруг становится смертельно опасным, как ядовитый газ, и кажется, что его молекулы становятся кусочками свинца, летящими со скоростью две тысячи миль в час. Над моей головой с визгом и шипением проносились пули, и я закричал — нет, завопил: «Аллен! Меня прижали. Дай им жару, чёрт возьми! Справа по фронту, за излучиной. Дай им жару, чёрт подери!» Три морпеха умудрялись шуметь как маленькая армия, громом гремел дробовик Кроу. Затем послышались невыразительные, глухие разрывы гранат — это Аллен открыл огонь из 40-мм гранатомёта.

Меня охватило какое-то жуткое спокойствие. Рассудок заработал с такой быстротой и ясностью, что я сам бы этому немало удивился, будь у меня время об этом поразмыслить. Я знал, что надо сделать. Взвод не мог наступать через глубокую и быструю речку, зато я мог обрушить на вьетконговцев испепеляющий огонь. И если он всех их и не поразит, то уничтожит хотя бы несколько человек, а остальных заставит оставить деревню. Но сначала мне надо было установить здесь пулемёт, чтобы подавить огонь противника, который вёлся из-за излучины реки, и ещё гранатомёт, чтобы выбить вражеского автоматчика, засевшего за бетонными стенами храма. И лишь тогда можно будет развернуть взвод для наступления, не подвергая его излишней опасности. Если не подавить огонь противника заранее, то все наши сгрудятся на этой полянке, и тогда многим из них несдобровать. И всё это следовало проделать очень быстро, пока вьетконговцы не успели прийти в себя и не открыли по нам меткий огонь. Весь план атаки молниеносно нарисовался у меня в голове за какие-то несколько секунд. Пока всё это происходило, тело само собой напряглось и, совершенно не завися от моих мыслей или желаний, приготовилось для стремительного броска в заросли. И вся эта мощная концентрация физической энергии внутри меня была порождена страхом. Оставаться же в той ямке мне можно было ещё лишь несколько секунд. Иначе потом вьетконговцы, прицелившись более тщательно, запросто смогут попасть в неподвижную цель, лежащую на незащищённой позиции — то есть в меня. Осознавая всю опасность, я понял, что мне надо уходить, преодолев свой страх перед ней. И тогда я понял, почему так опасен загнанный в угол зверь — он в ужасе, и его инстинкты, все до единого, направлены на одно: уничтожить то, что его пугает.

Повинуясь одним лишь инстинктам, а не рассудку, я влетел в лес и с шумом стал продираться по тропе, вызывая пулемётчика и расчёт 3,5-дюймового реактивного гранатомёта. Они подбежали, спотыкаясь под тяжестью своего оружия, и бегом понеслись через поляну туда, где продолжали стрелять люди Аллена. Оглушительно громыхнул 3,5-дюймовый, и через мгновение бронебойный снаряд ударил в стену храма. Из образовавшегося дыма в разные стороны полетели куски бетона и черепицы, вращавшиеся на лету. Пулемёт поливал по живым изгородям, и гильзы от патронов калибра 7,62 мм с длинными тонкими пулями на конце звенели, быстро вылетая одна за другой из выводного окна для выбрасывания гильз. Я с восторгом опустошил магазин своего карабина в дыру, проделанную гранатомётом в стене храма. Вслед за этим разорвалась вторая граната из 3,5-дюймового, и вражеский пулемёт больше уже не стрелял.

— Первое и третье отделения — ко мне! — закричал я, направляясь бегом обратно к лесу. — Первое и третье — ко мне, к бою!. Второму — прикрывать нас с тыла.

Следуя за здоровенным сержантом Вером, взводным направляющим, морпехи бегом выскочили из джунглей. Вер совсем недавно прибыл во Вьетнам, и невидимые штуки, трещавшие в воздухе, явно привели его в некоторое замешательство.

— К бою, я сказал! Развернуться прямо здесь. Первое — налево, третье отделение — направо. Развернуться и открыть беглый огонь по деревне.

Низко пригнувшись под огнём противника, морпехи быстро рассыпались в стрелковую цепь, крутнувшись как на катке во время игры в «кнут», и растянулись вдоль одной из сторон речной излучины. Затем цепь двинулась через поляну, бойцы стреляли с бедра короткими, судорожными очередями, и вся цепь залегла, добравшись до берега, залегла и открыла безудержный беглый огонь. Я не мог различить ни одного отдельного выстрела, все они слились в единый громкий, непрерывный, неистовый огонь. Живые изгороди за пятьдесят ярдов от нас затряслись, как под натиском бешеного ветра, и хижина разлетелась на куски от попадания гранаты из 3,5-дюймового. Обломки бамбуковых брёвен и пальмовые листья с крыши подбросило взрывом в воздух, а затем они посыпались на землю, и листья пылали на лету.

Я на четвереньках пополз вдоль цепи, надрывно выкрикивая команды, управляя огнём взвода. Морпехи обезумели, они заливали деревню огнём, залп за залпом, одни что-то неразборчиво вопили, другие выкрикивали грязные ругательства. Ко мне подбежал Аллен. Взгляд его голубых глаз был безумен. Он сообщил, что видел, как несколько вьетконговцев стали отходить, и один из них упал, сражённый пулемётным огнём. Пуля с чмоканьем впилась в землю между нами, мы упали и раскатились в разные стороны, потом снова подползли друг к другу, я истерично засмеялся, а Аллен с ещё более безумным видом начал выпускать в деревню гранаты из 40-миллиметрового гранатомёта. Чуть-чуть спустя Миллер связался с нами и подтвердил, что вьетконговцев из деревни Хойвук мы выбили; снайпер из его роты увидел, как их отделение спасается бегством по тропе, и двоих убил.

По нам по-прежнему постреливали, но беспорядочно и не прицельно. Я передал по цепи, что вьетконговцы бегут, и что бойцы из роты «D» ещё двоих убили. Взвод воодушевился, подобно хищнику при виде убегающей жертвы; несколько морпехов съехали по береговому склону и начали стрелять от самой воды. Я чувствовал, что вся цепь хочет броситься в атаку через реку. Взвод превратился в единое существо, изготовившееся к тому, чтобы броситься вперёд и вышибить душу из чего угодно, что станет на его пути. Я это чувствовал, и потому отправил огневую группу младшего капрала Лабьяка вниз по течению на поиски брода. Сможем перебраться на тот берег — сможем закончить дело. Мне жутко хотелось форсировать реку. Я хотел сровнять деревню с землёй и уничтожить оставшихся вьетконговцев в ближнем бою. Мне хотелось, чтобы мы намотали их кишки на свои штыки.

По нам открыл огонь снайпер, но мы заставили его замолчать гранатами из М79. Вернулся Лабьяк, мокрый по грудь. С его слов, форсировать реку возможности не было. Дно резко уходило вниз, и течение чуть не сбило его с ног. Ну да ладно, нормально, обойдёмся без преследования, без окончательной, завершающей штыковой атаки. И всё же меня пьянил некий восторг. Происходил он не только от неожиданного избавления от опасности, но и от радости, потому что я видел, как безупречно действовал взвод под моим руководством, попав под сильный огонь. Подобного ощущения я ни разу до того не испытывал. Когда цепь развернулась и бросилась вперёд через поляну, под вражескими пулями, воющими вокруг них, развернулась и бросилась вперёд чётко, как на учениях, меня охватила сладкая боль, пронзительная, как при оргазме. Может, именно поэтому некоторые офицеры посвящают свою жизнь службе в пехоте, потому и терпят они все эти мелочные наставления, бытовые неудобства и лишения, тоску лет, проведённых в скучных гарнизонах: лишь бы испытать один-единственный момент, когда группа солдат под твоим началом и в крайне напряжённой атмосфере боя делают в точности то, чего ты от них хочешь, как будто бы они суть продолжение тебя самого.

Я никак не мог отойти от этого кайфа, вызванного недавними событиями. Перестрелка завершилась, разве что было ещё несколько беспорядочных выстрелов, но я не хотел, чтобы всё кончалось. Поэтому, когда снайпер начал стрелять из зарослей за деревней, я повёл себя как-то безумно. Приказав взводу навести винтовки на те кусты, я стал прохаживаться по поляне, пытаясь навлечь на себя огонь снайпера.

— Как выстрелит, каждому сделать по пять выстрелов, беглым, вон по тем кустам, — приказал я, прохаживаясь взад-вперёд и чувствуя себя неуязвимым, как индеец в заколдованной рубахе.

Ничего.

Я прекратил расхаживать и, обернувшись к лесу, стал размахивать руками. «Давай, Чарли, стреляй, сучара, — заорал я что есть мочи. — Хо Ши Мин — козёл! Е…л я коммунизм! Стреляй, Чарли!».

Некоторые из морпехов засмеялись, и, услышав, как один из них пробормотал: «Коротышка этот вовсе на хер спятил», я тоже расхохотался. Я был не в себе. Я парил высоко, очень высоко в горячке озверенья.

— Давай, стреляй, Чарли, — заорал я снова, выпуская в кусты очередь из карабина. — Сукин ты сын, попробуй, попади! Е…л я дядю Хо! Жди в Ханое в Рождеству!

Я был Джоном Уэйном в «Песках Иводзимы». Я был Альдо Реем в «Боевом кличе». Нет — я был молодым, не совсем ещё зрелым офицером, парившим на крыльях передоза адреналина, вызванного тем, что я только что без единой потери вышел победителем в ближнем бою.

Снайпер отклонил моё предложение, и я постепенно успокоился. Вызов на связь от капитана Миллера вернул меня в реальный мир. Взвод действовал отлично, сказал он. Мы должны были их отвлечь, и, видит бог, отвлеклись вьетконговцы не на шутку. Он приказал нам заночевать на месте. Идея эта пришлась мне не очень по душе; противник знал, где мы находимся, и мог обстрелять нас из миномётов. С другой стороны, в том и состояла наша задача — отвлекать внимание противника от роты Миллера.

Взвод занял круговую оборону и начал окапываться. Понимая, что нас могут обстрелять, окопы мы отрывали глубокие, то есть настолько глубокие, насколько это было возможно в липкой, неподатливой земле. Когда мы с Джоунзом закончили работу, то воткнули лопатки в бруствер и спустились в окоп перекурить. Никогда ещё сигарета не казалось мне столь приятной на вкус. Я по-прежнему был в приподнятом настроении. Пока я курил, я чистил свой карабин, с любовью водя ветошью по лакированному прикладу, стволу и длинному изогнутому магазину, двигая взад-вперёд затвор и наслаждаясь тем, как приятен он на ощупь, и какие приятные звуки издаёт. Я никого ещё не успел из него убить, но благодаря моим приказам погибло несколько человек, и меня в какой-то степени это тоже радовало, и, когда мы начали убивать вьетконговцев, я глядел на это с удовольствием.

* * *

В ту же ночь передышка от муссонных дождей кончилась. Окопы превратились в миниатюрные бассейны. Снайперские пули хлопали над нами почти всю ночь. И хотя шансов попасть в цель у снайперов практически не было, расслабиться нам они не давали. Через каждые пятнадцать-двадцать минут раздавалось «крэк-крэк-крэк», и ничего не было видно — лишь кружащиеся пятна тьмы да клочья белого тумана над рекой. Рано утром, перед рассветом, дождь прекратился. И тут полчища москитов, которых до того прибивали к земле дождь и ветер, взлетели с мокрой земли и набросились на нас. У пиявок тоже начался банкет.

Лёжа в полусне в луже воды глубиной шесть дюймов, я услышал пронзительный вой, чей-то истошный вопль «Ложись!», и звук, похожий на треск дерева, поражённого молнией. Земля содрогнулась.

— Господи Исусе, что это было? — спросил Джоунз, сидевший рядом и дежуривший у рации.

— Чем бы это ни было, это не 60- и не 82-миллиметровый. Свяжись с ротой «D». Может, наши же и бьют.

Дотянувшись через плечо до трубки рации «PRC-10», Джон снял её и нараспев заговорил: «Дельта-6, я Чарли-2, приём… Дельта-6, Дельта-6, я — Чарли-2, Чарли-2, приём… Дельта-6, я Чарли-2, как слышите, приём… Я Баунд Чарли-2, вызываю Баунд Дельту-6, как слышите, приём…

Снова возник и начал нарастать тонкий свист. Снаряд ударил в речной берег менее чем в пятидесяти ярдах от нас, и земля снова вздрогнула. Куски земли, ветки и горячие осколки с шипеньем обрушились в реку.

— Дельта-6, я Чарли-2, - сказал Джоунз лёжа, прикрывая загривок одной рукой. — Как слышите меня, Дельта-6, приём.

Он повернулся ко мне. Я перекатился на бок и почувствовал, как холодом обожгла меня вода, скатившаяся по рубашке в брюки, в паховую область.

— Сэр, не могу связаться с ротой «D». Скорей всего, аккумуляторы промокли.

— Чёрт бы побрал эти рации. Шлют нам всякое барахло. Ладно, пробуй, дальше. Если это наши бьют, заставим их прекратить огонь.

— А если не наши?

— Тогда нас, может, разорвёт всех на хер. Пробуй дальше.

— Дельта-6, Дельта-6, я Баунд Чарли-2, вызываю Баунд Дельту-6, приём.

Слабый голос, прерываемый помехами, прохрипел из трубки:

— … два… позиция… приём.

— Дельта-6. Связь неустойчивая. Прошу повторить.

— Я Дельта-6… вашу позицию… приём.

Я взял трубку и передал наши координаты, надеясь, что голос в трубке принадлежал не какому-нибудь вьетконговцу — они иногда прослушивали наши радиопереговоры.

— Слушайте, Дельта-6: у нас тут снаряды рвутся, менее чем в пятидесяти метрах от указанной позиции. Возможно, это Виктор Чарли, его стодвадцатки или ракеты. Передаю запрос: это не наши пушкари? Если наши, то прикажите им прекратить огонь.

— Второй, слышу вас… прошу всё повторить…

— Прошу повторить, Дельта-6. — Разорвался ещё один снаряд. — Дельта-6, прошу повторить.

— …повторить всё после «рвутся», Чарли-2, приём.

— Повторяю, снаряды рвутся… — Четвёртый снаряд ударил в речной берег, и я подумал об огневой группе младшего капрала Смита — они сидели на посту подслушивания неподалёку от того места. — Дельта-Шестой, вы, наверное, слышали последний разрыв. Похоже на миномёты Виктора Чарли, 120 майк-майк[70]. Передаю запрос: наши пушкари могут вести огонь по окрестностям нашей позиции? Приём.

— Сигнал слабый и неразборчивый, Второй. Прошу повторить всё после «миномёты».

Нецензурно помянув Иисуса Христа, я начал было повторять сообщение, но тут же перекатился на бок, прикрыв руками голову, которую опустил как можно ниже — разве что воды губами не касался. Вопрос о том, наши это снаряды или снаряды противника, потерял уже какую бы то ни было практическую ценность, потому что на нас с бешеным воем уже надвигалась лавина сосредоточенного огня, и кто-то снова завопил «Ложи-и-и-сь!» Казалось, что полёт снарядов длился целую вечность. Очень, очень долго (как нам представлялось) мы слушали, как воет в небе бесноватый хор, тела наши напряглись в ожидании удара, душа ушла в пятки, все мысли на время остановились.

А затем разразилась буря. Снаряды, бившие в землю ярдах в двадцати пяти от окопов, рвались один за другим без перерыва, слившись в один огромнейший взрыв продолжительностью в пять минут. Осколки пролетали над головой со звуком, похожим на звон лопающихся туго натянутых стальных тросов. Мы с Джоунзом, прижавшись друг к другу как двое перепуганных мальчишек, прижались к земле. Я попытался слиться воедино с трясущейся землей, и жалел о том, что окоп мы отрыли всего в три фута глубиной. Я просил бога о том, чтобы он не впускал в мои уши этот рёв. Сделай так, чтобы он прекратился. Ну пожалуйста, господи, сделай так, чтобы он прекратился. Один снаряд разорвался совсем недалеко от нас. Где точно, я не понял. Казалось, что он разорвался прямо у скромного периметра круговой обороны взвода, и я подумал, что сейчас нас выбросит взрывом вон из окопа, прямиком в то смертельно опасное пространство, где осколки, как косы, стригут по воздуху. Земля шмякнула мне в грудь, подбросив меня на дюйм или вроде того, но я будто бы взлетел ещё выше. Я почувствовал, как вылетаю из своего тела и лечу до самых верхушек деревьев. Паря на той высоте, я ощутил неописуемое спокойствие. Я глядел оттуда на вспышки разрывов, но они меня больше не пугали, потому что я стал бесплотным созданием. Я видел себя самого, как я лежу ничком в окопе, обхватив загривок руками. Страх пропал, остались лишь величайшее спокойствие и добродушное презрение к тому ничтожному существу, что скрючилось в окопе подо мной. «А может, я умираю?» — подумал я. Ну что ж, если так, то не так уж всё и плохо. Умирать, оказывается, приятно. Безболезненно. Смерть — прекращение боли. О, Вакха дар бесценный! Вином воспламененный, забудь, сын брани, бранный труд. Смерть — это вино. Это главное слово на букву «С»? самый сильный наркотик на свете, идеальный анестетик.

Затем обстрел прекратился, и душа моя, неохотно покинув покой тех мест, где высоко парила, слетел обратно в тело. Я снова стал полноценным существом. Цельным человеком. Иезуиты в колледже всегда подчёркивали, что иезуитское образование направлено на формирование цельного человека. И, снова став цельным человеком, я представлял собою цель, цельную такую цель.

Я дополз до периметра и окликнул огневую группу Смита.

— Я здесь, сэр, — прошептал Смит.

— Как вы тут?

— Не считая того, что замёрзли, промокли, устали, есть хотим и перепугались все до усрачки, всё нормально, сэр.

— Потерь нет?

— Никак нет, сэр. Я ведь чёрный, вот снаряды меня и не заметили.

Я засмеялся про себя, подумав: «Отличные ребята, лучше не найдёшь. И в перестрелке побывали, и под обстрелом — ещё и шутят по этому поводу».

Взвод вышел из-под обстрела невредимым. На какое-то непродолжительное время наступила полная тишина, затем снова объявились снайперы. «Крэк-крэк-крэк». В сыром рассветном сумраке мы сидели, заваривая в банках пайковый кофе и подёргиваясь, пытаясь согреться. Джоунз продолжал возиться с рацией. Я сидел на бруствере окопа, прихлёбывая кофе. Ко мне подошёл сержант Прайор и плюхнулся на землю рядом со мной. К его губе была приклеена сигарета в жёлтых пятнах от капель пота. Выглядел он так же, как и остальные — запавшие глаза на почерневшем от усталости лице, сплошь распухшем, как и руки, от укусов насекомых.

— Должен сказать, сэр, что вчерашний день и эта ночь — самые длинные в моей жизни. Особенно ночь. Самая длинная ночь в моей жизни.

— Сколько тебе ещё? — спросил я его, будто один заключённый другого.

— Семь-восемь месяцев. Семь-восемь месяцев херни этой. Устал я до чёртиков. Рация заработала, сэр?

— Нет. Связи пока нет.

— Чёрт.

— Без этой рации мы всё равно, что на тёмной стороне Луны.

Прайор безрадостно рассмеялся. «Всё равно, что?» Он по-военному затушил сигарету, распылив по воздуху бумагу и табак, как старик, рассыпающий в парке корм для птичек. «Всё равно, что? А где же мы тогда, лейтенант?»

После получаса безуспешных попыток Джоунз связался с ротой «D». Миллер приказал взводу идти на север, к высоте 92 у подножий гор, и организовать там базовый лагерь для патрулирования.

Добирались мы туда часов шесть-семь. Наша колонна извивалась, пробираясь через лабиринт лощин и оврагов, через болота, где было по колено ила, по узким тропинкам, ведущим сквозь джунгли. Мы шли под непрерывным дождём, и снайперы беспокоили нас непрестанно. На полпути до высоты взводу пришлось остановиться из-за завала из веток и брёвен, которым вьетконговцы перегородили тропу. Завал был устроен в расщелине, где тропу зажимали с обеих сторон крутые склоны холмов, поросшие такими густыми джунглями, что мы не смогли бы продраться сквозь них, будь даже у нас бульдозер. Обойти завал было никак нельзя — надо было подрывать её гранатами. Когда мы с младшим капралом Кроу подошли к ней, я заметил паутинку, блеснувшую в нагромождении веток и листьев. Виднелось лишь несколько дюймов этой паутинки: туго натянутая, она не шевелилась на ветру, продувавшем расщелину. Я похолодел от страха, как будто меня обдали струёй из баллона со сжиженным газом.

— Кроу, — сказал я, — рядом с этим завалом будь крайне осторожен. Там мины. Я растяжку заметил.

— Есть, сэр.

Я быстро проделал несложный расчёт: после того как мы отпустим спусковые рычаги, гранаты взорвутся секунд через четыре-пять. Футах в тридцати-сорока позади нас была водопропускная труба, там, где тропа начинала огибать подножие одного из холмов. Мы вытащим чеки из гранат и осторожно, не прикасаясь к растяжке, положим гранаты туда, где они взорвутся с наибольшим эффектом, затем побежим и укроемся в трубе. Я подробно изложил этот план Кроу и поинтересовался его мнением — получится или нет.

— У нас будет максимум пять секунд.

— Думаю, получится, сэр. А не получится — отправят нас домой в почтовых конвертах.

Каждый взял по осколочной гранате. Глядя на эти гладкие яйца размером с грушу, нельзя было даже представить, что каждая способна разорвать человека напополам.

— Кроу, делаем всё по разделениям. Как скажу «Вытащить чеку» — вытаскиваем, рычаги не отпускаем, гранаты кладём на землю. Ты свою кладёшь вон под то бревно, что слева. Я свою — под то, что справа. Ни к чему не прикасайся. Кладёшь очень-очень осторожно. Убегаешь первым, я — за тобой, чтоб не столкнуться. Понял?

— Так точно, сэр.

Я обтёр скользкую от пота ладонь и свёл концы чеки, чтобы её можно было резко выдернуть. (Так, как в кино, зубами, чеку из гранаты не выдернешь — зубов лишишься, а чека останется на месте).

— Вытащить чеку.

Мы вытащили чеки и, прижимая спусковые рычаги руками, положили гранаты на землю. Я старался не глядеть на тонкую блестящую паутинку. Кроу сорвался с места, я побежал за ним. Мы нырнули в трубу, прикрыв головы руками. Я отсчитывал время: «Тысяча-раз, тысяча-два, тысяча-три…» Тишина. «…Тысяча-четыре, тысяча-пять, тысяча-шесть».

— Что за блядство, чёрт! Ни одна не взорвалась. Ничего не работает, Кроу. Рации, гранаты — ничего. Чёрт.

— Придётся повторить, сэр.

Эта фраза прозвучала скорее с вопросительной, чем утвердительной, интонацией.

— Да, повторим.

Я шёл обратно по тропе на полупарализованых ногах, как будто в страшном сне, когда за тобою гонятся, а ты беспомощно пытаешься убежать. Не было никаких гарантий, что гранаты не взорвутся у нас под носом. Может, запалы у них бракованные, горят медленно? Ноги мои всё больше наливались тяжестью, а затем я ощутил худший из страхов: страх перед страхом. Мне казалось, что я почти уже дошёл до состояния полного паралича, и это ужасало меня больше всего на свете. «Э, про лейтенанта Капуто слыхал? Облажался он в том патруле. Чувак ничё сделать не смог — мины-ловушки испугался. Шваль они, всё это офицерьё, блин». Я уговаривал себя пройти последние двадцать футов до завала подобно отцу, разговаривающему с ребёнком, делающим первые шаги. Сначала правой. Теперь левой. Теперь снова правой. Вот так! Почти дошли, малыш.

— Вытащить чеку, Кроу.

Мы положили на землю гранаты. Уложенные рядом, они походили на четыре оливково-зелёные яйца в гнезде.

— Бежим!

Мы шумно пробежали по тропе и ласточкой нырнули в трубу. Гранаты и мина-ловушка громыхнули, разнося всё вокруг. Нас обсыпало обломками с баррикады. Кроу улыбнулся с победным видом.

Взвод добрался до высоты 92 где-то после обеда. К этому времени бойцы вымотались, плечи ныли под тяжестью винтовок, рюкзаков и бронежилетов. Целые сутки они провели под огнём то одного, то другого рода, и изнемогли до оцепенения. Соорудив навесы от барабанившего дождя, они прилегли отдохнуть. Некоторые даже навесов делать не стали. Им было уже на всё наплевать, даже на самих себя. Я обошёл их, проверяя состояние ног. У нескольких человек были серьёзно поражены ноги: траншейная стопа, сморщившаяся кожа в красных прыщах и пузырях. Я просто поражался — как могли они вообще ходить? Пообедали. Наш сухпай был таким же, как у вьетконговцев: варёный рис, скатанный в шарики с начинкой из изюма. Рисовые шарики было легче носить, чем тяжёлые банки из Сухпаев, к тому же они приостанавливали понос, от которого страдали все. Поедая рис на той хмурой высоте, я вдруг понял, что мы всё больше и больше начинали походить на противника. Ели мы то же, что и они. Мы научились передвигаться по джунглям так же скрытно, как они. Мы страдали от тех же напастей. Собственно говоря, у нас было больше общего с вьетконговцами, чем с представителями армии писарей и штабных офицеров, сидевшими в тылу.

Я натягивал сухие носки, когда капитан Нил вызвал меня на связь. Рождественское перемирие вступило в силу. Операцию было решено завершить. Моему взводу следовало вернуться как можно быстрее. «А вертолётами вывезти нельзя?» — спросил я. Нет, ответил Нил, об этом не может быть и речи. Я огласил это известие, и солдаты шумно возрадовались. «Хей-хей! Потащимся чуток. Весёлого, нах, Рождества!»

— Ну уж нет. Я тут останусь, — заявил рядовой первого класса Баум. — Житуха тут чудесная — грязь, дождь, говно.

Взвалив на плечи рюкзаки, мы побрели вниз, к тропе «Пурпурное сердце»? по ней можно было быстрее всего добраться обратно. У Дьёфуонг, деревушки, располагавшейся в нескольких сотнях ярдов от высоты Чарли-Хилл, тропа раздваивалась. Правая ветка уходила дальше вдоль реки, а левая — за подножия холмов к заставе. Мы пошли по левой, потому что так получалось ближе, и меньше было вероятности напороться на мины или засаду.

За деревушкой начинался затопленный рисовый чек, на дальнем краю которого располагалась крутая насыпь. По всей длине этой насыпи тянулась ограда из колючей проволоки, с одной стороны приклеплённая к мёртвому дереву. Тропа вела вверх через дыру в ограде рядом с этим деревом. Мы с головным отделением, сержантом Прайором и Джоунзом пересекли рисовый чек. Вода была холодна и местами доходила до груди, дождь покрывал её рябью, походившей на утреннюю игру форели в реке. Именно так выглядела по вечерам река Онгоноган, там, где она текла спокойно и широко, огибая поросший лесом крутой берег, выше каменистого узкого участка у Бэрнд-Дэм, где вода бурлила и пенилась. А там, на излучине, река была глубокой и гладкой, и от крупной форели по медно-зелёной воде расходились круги. Мы с Биллом, приятелем по рыбалке, обычно ходили туда на закате ловить на удочку коричневых форелей. Улов наш никогда не был большим, но зато мы отлично проводили время, закидывая удочки и беседуя о том, что будем делать после школы, обо всём, что ждало нас за пределами нашего города, в огромном мире, который, как нам казалось, обещал так много. Мы были ещё мальчишками и думали, что всё для нас возможно. От этих воспоминаний мне на какой-то момент сжало сердце: не от тоски по дому, а больше из-за ощущения того, что меня там больше нет, что я ухожу всё дальше от того исполненного надежда прежнего мальчика, из-за желания снова стать таким же, как тогда.

Отделение Прайора взобралось на насыпь. Бойцы оскальзывались на илистой тропе, съезжая вниз и валясь друг на друга, и сбились в итоге в плотный клубок. Остальная часть взвода брела по рисовому чеку позади нас, держа винтовки над водой. Змея, проскользнувшая между двумя бойцами из колонны, несколько раз прочертила по чёрной воде букву «S». Выбравшись на сушу, морпехи Прайора растянулись и зашагали вверх по хребту, который возвышался над насыпью. Вдалеке виднелись Аннамские горы, высокие и неприступные. Два последних отделения начали взбираться на насыпь, сбиваясь в кучу по мере того, как бойцы один за другим оскальзывались и съезжали к тем, что следовали за ними.

Стоя у мёртвого дерева, я помогал морпехам взбираться по тропе. «Передай назад — в кучу не сбиваться», — сказал я. Слева от меня с тихим журчанием через долину тёк ручей. «В кучу не сбиваться,? повторил морпех.? Передай назад». На той стороне чека последние бойцы колонны шли мимо хижины, стоявшей на краю деревушки. Их хижины поползли клубы дыма, из неё с воплями выбежала женщина.

— Биттнер! — крикнул я взводному сержанту, который вёл к нам хвост колонны. — Что там происходит, чёрт возьми?

— Не расслышал, сэр.

— Я про хижину. На кой чёрт и кто её поджёг?

— Кто-то сказал, что вы передали, что с этой хижиной надо разобраться, сэр.

— Что?!

— Передали, что с хижиной надо разобраться, сэр.

— Да бог ты мой. Я же сказал: «В кучу не сбиваться. В кучу не сбиваться! Затушить огонь».

— Есть, сэр.

Я стоял у голого дерева, наблюдая за тем, как морпехи заливают огонь водой из касок. К счастью, кровля ещё до поджога была влажной, и горела медленно. Зашагав обратно к головному отделению, я увидел Аллена, ковылявшего по тропе.

«Ален, как дела?»? спросил я, протягивая ему руку. Ухватившись за неё, он перебрался через край насыпи.

«Тащим службу, лейтенант. Тащим, всё нормально», — сказал Аллен, шагая рядом со мной. Впереди я видел отделение Прайора, взбирающееся на хребет. На хребте появился и тут же исчез силуэт головного, перешедшего на другой склон холма. «Но это вот перемирие как раз вовремя, — продолжал Аллен. — Отдохнуть не помешает. Это вот перемирие — первый раз хоть отдохнуть…»

Что-то громыхнуло, налетел горячий плотный воздух, бедро будто иглой укололо, и что-то ударило меня в поясницу. Я свалился ничком прямо в грязь, в ушах звенело. Лёжа на животе, я услышал очередь из карабина продолжительностью в несколько секунд, затем кто-то начал звать: «Санитара! Санитара!» В ушах у меня звенело, и поэтому выстрелы и голос доносились как будто издалека. «Санитара! Санитара!» Кто-то заорал: «Ложись!» Я поднялся на четвереньки, пытаясь понять, что за дурак орал «ложись». То не снаряд был — противопехотная мина, большая мина. И кто же, чёрт возьми, заорал «ложись»? Да ты и заорал, идиот. Твой же голос был. И зачем ты это сделал? Ограждение. Ограждение из колючей проволоки — последнее, что ты увидел перед тем как упасть. Ты упал лицом к ограждению, и всё произошло так же, как тогда, когда тебе было шесть лет, и ты гулял по лесу со своим другом Стенли. Стенли было девять, и он всё пугал тебя рассказами о лесных медведях. Затем издалека до тебя донеслось какое-то рычание и урчание, и ты, решив, что это медведь, побежал по направлению к шоссе, попытался перелезть через ограду из колючей проволоки на обочине, и зацепился брюками за колючки. Повиснув на той ограде, ты закричал: «Стенли, это медведь! Это медведь, Стенли!» А Стен подошёл, заливаясь смехом, потому что урчание исходило от грейдера, ехавшего по шоссе. То не медведь был, а машина. Так и тут: громыхнула наземная мина, а не снаряд.

Я стоял, пытаясь вернуть мыслям ясность. Меня слегка пошатывало, но задеть не задело, лишь тонкий осколок застрял в штанине. Я вытащил его. Он был ещё горячим, но даже кожу не пробил. Аллен стоял рядом на четвереньках, бормоча: «Что это было? Как же так? Господи, господи ж ты мой». В тридцати-сорока футах позади нас лежал клочок опалённой земли с воронкой, колыхалось облачко дыма, и стояло мёртвое дерево, ствол которого обуглился и треснул. Рядом с воронкой лежал сержант Вер. Он встал на ноги и упал — подломилась нога. Вер снова поднялся, и снова подломилась нога, и, вытянув раненную ногу прямо перед собой, он закрутился на здоровой, как в казачьей пляске, затем упал навзничь, размахивая взад-вперёд рукою перед грудью. «Бах. Бах, — сказал он, продолжая болтать рукой взад-вперёд. — Первый раз в патруль, и — бах».

Аллен встал на ноги, глаза его были будто стеклянными, на лице застыла ухмылка. Он спотыкаясь подошёл ко мне. «Что это было, сэр?»? спросил он, свалившись на меня и сползая по груди, хватаясь руками за рубашку. Не успел я его поддержать, как он снова упал на четвереньки и рухнул на живот. «Господи, что это было? — произнёс он. — Как же так? Голова болит». И тут я увидел, что из его раны в районе затылка и шеи сочится кровь. «Бог ты мой, больно-то как. Как же так?»

Я был ещё немного не в себе после взрыва и лишь приблизительно представлял, что случилось. Да, это была мина. Скорее всего, из засады взорвали. Взрыв произошёл после того, как мимо того места прошло всё отделение Прайора. Я сам менее чем за десять секунд до взрыва стоял на том самом месте, возле того дерева. Будь это мина-ловушка или мина нажимного действия — она взорвалась бы именно тогда. А затем — огонь из карабинов. Да, это была мина с электродетонатором, и взорвали её из засады — ничего особенного для тех, кто взирает на «общую картину» в тылу, и переворот в душе человека, испытавшего это на себе.

Опустившись на колени рядом с Алленом, я полез рукой себе за спину, чтобы достать перевязочный пакет, и оцепенел, нащупав большую дыру с рваными краями в бронежилете. Я вытащил оттуда несколько шрапнелин. Они были цилиндрической формы, размером с охотничью картечь калибра «00». Мина была типа «Клеймора», скорее всего самодельная, судя по чёрному дыму. Чёрным порохом начинили. В воздухе ощущалась характерная вонь — как от тухлых яиц. Да уж, когда б не бронежилет, эти шрапнелины славно бы разделали мой позвоночник. Мой позвоночник. Бог ты мой — задержись я на том месте ещё на десять секунд, мои ошмётки сейчас по деревьям бы собирали. Случайность. Чистая случайность. Аллена, который находился непосредственно рядом со мной, ранило в голову. Меня не задело. Случайность. Вот он, единственно истинное божество современной войны — слепая случайность.

Вытащив подушечку, я попытался остановить кровотечение у Алена. «Господи, больно как,? сказал он.? Голова болит».

«Вот что, Аллен. Всё будет хорошо. Кость, по-моему, не задело. Всё будет нормально». От моих рук, перепачканных в его крови, поднимался пар. «Теперь-то наотдыхаешься ты вволю. В дивизионном госпитале отдыха до отвала. Вывезем тебя — моргнуть не успеешь».

— Господи, больно как. Как же так? Больно.

— Знаю, что больно, Билл. И хорошо, что ты это чувствуешь, — сказал я, вспомнив, как крошечный осколок остро ужалил меня в бедро. От него всего лишь волдырь вскочил, как от пчелиного укуса. Да-да, конечно — больно тебе от ран, младший капрал Билл Аллен.

В голове у меня прояснилось, звон в ушах стих, осталось лишь тихое жужжание. Я приказал Прайору и Айкеру организовать вокруг рисового поля круговую оборону силами своих отделений. Эвакуационные группы начали вытаскивать раненых с чека на ровный участок земли между насыпью и основанием хребта. Участок был небольшой, но ему предстояло сойти за посадочную площадку для вертолётов.

Мы с одним из стрелков потащили сержанта Вера, положив его руки себе на плечи. «Бах. Бах, — повторял он, ковыляя между нами, обхватив нас за шеи.? Первый раз в патруль, лейтенант, и бах, попало. Чёрт!». Санитар разрезал штанину ножом и принялся перевязывать раны. Крови было много. Двое морпехов притащили с чека Санчеса. Лицо его было так сильно посечено шрапнелью, что я с трудом его узнал. Невредимыми на его лице остались лишь глаза. Осколки каким-то образом в глаза не попали. Он был без сознания, и глаза его были полуприкрыты — две белые щёлочки в массе клубнично-красной плоти. Санчес выглядел так, как будто его подрал когтями некий невидимый зверь. Морпехи обмахивали его руками.

— Ему всё хуже и хуже, сэр, — сказал один из стрелков. — Если его в ближайшее время не вывезти, то, боимся, станет ему так худо, что умрёт.

— Ладно, ладно, как только остальных доставим.

— Роделлу, сэр. Пусть Роделлу принесут. По-моему, у него проникающее ранение в грудь.

Я соскользнул с насыпи и пошлёпал по воде туда, где санитар, Док Кайзер, пытался спасти капрала Роделлу. Всю его грудь и живот покрывали марля и подушечки. Одна из перевязок, закрывавшая дыру, которую осколок проделал в его лёгком, насквозь промокла от крови. При каждом вдохе вокруг раны образовывались и лопались розовые кровяные пузырьки. Он издавал хриплые звуки. Я попробовал с ним заговорить, но он ничего не мог сказать, потому что из-за этого дыхательное горло заполнилось бы кровью. Роделла, который имел уже два ранения, на этот раз рисковал захлебнуться собственной кровью. А больше всего мне было не по себе от выражения его глаз. В его глазах были боль и непонимание, как у ребёнка, которого жестоко выпороли непонятно за что. И вот эти его глаза, его молчание, пенящаяся кровь и булькающие, хриплые звуки, исходившие из его груди, породили во мне такую пронзительную душевную боль и такую сильную ярость, что я не мог отличить одного чувства от другого.

Я помог санитару перенести Роделлу к посадочной площадке. Вокруг него были его товарищи, но он был один. В его глазах читалась отстранённость. Он был одинок в том мире, в котором оказываются люди с тяжкими ранениями, его отделяла от нас боль, которой никто не мог с ним разделить, и смертный страх тьмы, грозившей его поглотить.

Затем мы доставили последнего из раненых, капрала Грили, пулемётчика, левая рука которого висела, держась на нескольких волокнах мышечной ткани, а сама рука представляла собой алое месиво. Грили был в сознании, и очень зол. «На хер, — повторял он снова и снова. — На хер. На хер. На хер это перемирие. Хер им, а не перемирие, но меня им не убить. И хер какая мина меня когда убьёт». Пока мы его тащили, я сам ощутил гнев, очень холодный, очень сильный гнев, который не был направлен ни на что конкретное. Это была просто ледяная, неукротимая ярость; ненависть по отношению ко всему на свете, кроме вот этих бойцов. Именно так — кроме этих моих бойцов, любой из которых был лучше всех тех, кто послал их на войну.

Я вызвал по радио медэвак. Началась обычная тягомотина. Сколько раненых? Девять — четыре ходячих, пятерым требуется эвакуация. Девять?! Девять раненых от одной-единственной мины? Что ж там за мина была? С электродетонатором, на чёрном порохе, самодельная «Клеймор, скорей всего». Нет, а как всё было? Чёрт, потом расскажу. Медэвак давай. У меня тут как минимум один, а может, и двое раненых, что умрут от ран, если их не вывезти. Мина большая была? Четыре-пять фунтов взрывчатки, шрапнели очень много. Она была установлена на насыпи, а взвод находился на рисовом чеке возле неё. Большая часть шрапнели прошла над их головами. В противном случае у меня было бы несколько убитых. Всё, доволен? А теперь «птичек» давай. «Бах. Бах, — сказал сержант Вер. — Первый раз в патруль, и бах, попало». Чарли-2, сообщите первые буквы фамилий и личные номера раненых, нуждающихся в эвакуации. Что, прямо сейчас? Так точно, прямо сейчас. Роделла и Санчез лежали уже без сознания. Санитары и несколько морпехов обмахивали их. Док Кайзер бросил на меня умоляющий взгляд.

— Спокойно, док, — сказал я. — Птички будут, но сперва этим козлам в их загадочном дворце надо бумаги оформить. Биттнер! Сержант Биттнер, тащи жетоны тех, кого надо эвакуировать, живей давай.

— Есть, сэр, — ответил Биттнер, один из ходячих раненых, с зелёной временной перевязкой на голове. Один из ходячих раненых. Все мы были ходячими ранеными.

Биттнер вручил мне жетоны. Я ободрал зелёную защитную ленту, который их обматывали, чтоб они не бренчали, и передал капитану Нилу необходимые данные. Тут рация замолкла. Джоунз сменил аккумуляторы и начал зачитывать длинную последовательность цифр для проверки связи: «Десять, девять, восемь, семь…» Я снова услышал голос Нила. Есть ли у меня тяжелораненые? Чёрт возьми, конечно есть, а с чего ради, по-вашему, я медэвак прошу?

— Чарли-2, — сказал Нил, — вы явно плохо следили за своими людьми. Они явно стояли страшно скученно, раз от одной мины девять раненых.

— Чарли-6, — ответил я, с хрипотцой в голосе от ярости. — Птичек давай, срочно. Если хоть один из этих пацанов умрёт из-за этой пустопорожней херни, я вам там такое устрою! Птичек давай!

Наступило продолжительное молчание. Наконец сообщили: «Птички вылетели».

Вертолёты, спикировав с хмурого неба, сели в клубах зелёного дыма от дымовой гранаты, которой я обозначил посадочную площадку. Старшие медицинских команд вытолкнули через двери носилки. Мы уложили на них раненых и, подняв, затолкнули носилки в «Хьюи», всё это под дождём. Вертолёт взлетел, и, глядя на то, как раненые улетают всё выше и дальше от этого жалкого клочка джунглей, мы им почти завидовали.

Перед самым выходом взвода в путь один из бойцов обнаружил в траве неподалёку от деревни обрезок проводной линии подрыва. Засада вполне могла располагаться в деревне: вьетконговцам надо было всего лишь нажать кнопку и слиться с гражданскими лицами (если в той деревне вообще были гражданские лица). Или укрыться в одном из тоннелей под домами. Ладно, подумал я, сами напросились. Вы перемирие не соблюдаете — мы тоже не будем. Я отдал приказ расчётам реактивных гранатомётов выпустить по деревне гранаты с белым фосфором. Выпустили четыре. Гранаты, сверкнув оранжевым, разорвались облаками чисто белого цвета, куски пылающего фосфора, описывая дуги, взметнулись над деревьями. Пламя охватило около половины деревни. Я слышал, как кричат люди, увидел несколько силуэтов людей, бегущих сквозь белый дым. Желания мстить я не ощущал, равно как не ощущал ни угрызений совести, ни сожаления о своих поступках. Я даже злости не испытывал. Слыша крики и глядя на людей, выбегающих из своих домов, я не испытывал абсолютно ничего.

Глава семнадцатая

…Говорю вам как солдат, -

Начав бомбардировку вновь, не кончу,

Пока полуразрушенный Гарфлёр

Не будет погребён под грудой пепла.

Замкнутся миросердия врата;

Свирепый воин, грубый, жёсткий сердцем,

С душою необузданнее ада,

Рукой кровавой скосит, как траву,

Прекрасных ваших дев, детей цветущих.

Шекспир «Генрих V»

Пер. Е.Н. Бируковой

После того патруля прошло одиннадцать дней. Грили, Роделла и Санчез лежали в госпитале на излечении? Грили с Роделлой дожидались отправки из Вьетнама, а Санчез — возвращения в строй вслед за Вером и Алленом; Вер ещё не избавился от хромоты, но его выписали, похлопав на прощанье по спине с бодрым напутствием: «отправляйся снова туда и разберись там с ними, тигр». А тем временем в батальоне шли нервные сборы в ожидании вылета на операцию против северовьетнамского полка.

На площадке сбора в базовом лагере роты «С» бойцы расселись на рюкзаках или, не находя себе покоя, стояли небольшими группами. Выстрелила стопятка с соседней батареи, снаряд улетел с затихающим свистом и разорвался на какой-то далёкой высоте. Больше ничего не нарушало тишины. В черноте безлунной ночи тихо звучали голоса и мерцали сигареты, которыми затягивались украдкой, спрятав огонёк в ладонях. Мы с Макклоем стояли прислонясь к джипу, не различая отдельных морпехов, виднелись лишь тёмное скопление людей и круглые силуэты касок. Позади нас на дороге стояла колонна грузовиков с выключенными двигателями. Трёхосники стояли один за другим, из темноты проступали лишь их прямоугольные силуэты, и они напоминали вереницу грузовых железнодорожных вагонов. Иногда где-то далеко от нас взлетала осветительная ракета, высвечивая истомлённые ожиданием лица с искажёнными чертами, плотно набитые рюкзаки с прикреплёнными к ним свёрнутыми одеялами, оливково-коричневатые кабины грузовиков, уставленные в небо стволы гаубиц, прислонённую к рюкзаку винтовку, чей полированный приклад блестел до тех пор, пока ракета не гасла, и всё заново не погружалось во тьму.

Было 5 января, мы уже третью ночь подряд ждали начала операции «Лонг лэнс». Наш батальон должен был атаковать противника, высадившись ночью с вертолётов в точке, расположенной милях в двадцати пяти к юго-западу от Дананга, в долине Вугиа, по названию протекавшей по ней реки. Предполагалось, что полк СВА при поддержке местного вьетконговского батальона использовал данный район в качестве базы для нападений на Дананг. В ходе инструктажа до младших офицеров было доведено, что данная операция будет вторым случаем наступления с ночной высадкой с вертолётов в истории. Возможно, это было сделано с целью нас приободрить, но причина, по которой наступление должно было начаться ночью, никак не радовала: прошла информация о том, что в северовьетнамском полку была батарея 37-мм зениток — таких же, какие применялись на Севере для борьбы с нашими истребителями-бомбардировщиками. В дневное время вертолёты были бы против них беззащитны. Как сказал один из моих стрелков, «если есть у них 37-миллиметровые, посшибают нас как уток в день открытия сезона охоты».

Подготовка к операции «Лонг лэнс» велась тщательно, поскольку наступление ночью является чрезвычайно непростым манёвром. Кроме того, мы должны были отправиться в район, в котором ни американские, ни южновьетнамские части ранее никогда не бывали, а разведка, как обычно, не могла с определённостью доложить, сколько подразделений противника находится в долине. Разведка не была даже уверена в том, что они вообще там есть. Там мог находиться полк СВА, с другой стороны, его могло там и не быть. В полку могли иметься зенитки, с другой стороны, их могло там и не быть. Вот одна из причин, по которым та война была столь серьёзным испытанием для нервов: постоянная и полная неопределённость. Что при патрулировании силами отделения, что при наступлении силами до батальона, мы никогда не знали, с чем нам придётся столкнуться. Мы жили в постоянном напряжении, чувствуя, что в любой момент может произойти всё что угодно.

Офицеры отпраздновали Новый год, переходя с одного инструктажа на другой. Мы провели следующие два дня, инструктируя и натаскивая своих бойцов, проверяя и перепроверяя их оснащение, и заново их инструктируя и натаскивая, до тех пор, пока все, до последнего рядового, не уяснили в точности, что им делать. Так же, как и другие две роты, которые должны были участвовать в том наступлении, рота «С» испытывала существенный некомплект личного состава; но после того, как писаря и повара были переведены в стрелки, больные возвращены в строй, а для попадания в лазарет стало требоваться заболеть по меньшей мере раком в последней стадии, мы смогли наскрести порядка 140 бойцов. Солидное число, хотя до обычной численности личного состава роты морской пехоты во время ведения боевых действий всё равно не доставало семидесяти человек.

Наступление было запланировано на ночь с 3 на 4 января. Все напряжённо ожидали его начала. Последние дни декабря измотали роту «Чарли», выходы на патрулирование на тропу «Пурпурное сердце» следовали один из другим, увеличилось число потерь из-за противопехотных мин и мин-ловушек. Мы поистине творили историю, будучи первыми американскими солдатами, сражавшимися с противником, главным оружием которого были противопехотные мины и мины-ловушки. И такого рода война была по-своему, по-особенному страшна. Когда воюют таким образом, мир пехотинца переворачивается с ног на голову. Солдат, действующий в пешем строю, испытывает к земле особые чувства. Он ходит по ней, сражается на ней, спит и ест на ней; земля укрывает его под огнём; в ней он отрывает себе жилище. Но противопехотные мины и мины-ловушки превращают эту дружелюбную, привычную землю в нечто угрожающее, в нечто такое, чего следует бояться не меньше пулемётов или миномётов. Пехотинец знает, что в любое мгновение земля, по которой он шагает, может взметнуться и убить его, причём если убьёт — значит, повезло. Если же не повезёт, то он превратится в слепое, глухое, бесполое и безногое тело. Это была не война. Это было убийство. Мы не могли давать отпор вьетконговским минам или укрываться от них, или прикидывать, когда они сработают. Мы шагали по тропам, ожидая, что они вот-вот взорвутся, и ощущали себя в большей степени жертвами, нежели солдатами. И потому мы были готовы вступить в сражение, традиционное, распланированное сражение с нормальными солдатами, такими же, как и мы.

Однако операцию «Лонг лэнс» перенесли с 3-го числа на более позднее время, потому что из-за крашэна в районе десантирования была нелётная погода. На следующий день нас снова отвезли на грузовиках на аэродром, заставили всю ночь прождать у вертолётов, а затем отвезли обратно в базовый лагерь, где мы продолжали ждать. Наступило 5-е число, а мы по-прежнему ждали, когда прояснится. Мы уже изнемогли от ожидания. Бодрость духа падала. Мы начали думать. Становилось всё труднее и труднее обуздывать воображение, из-за которого дожидаться начала наступления становится эмоционально невыносимо.

Кое-кто пытался притвориться больным. Им неизменно это не удавалось. У одного морпеха произошёл нервный срыв, и глядеть на это было неприятно. Он был ветераном сражения в долине Чулай, после него несчётное число раз выходил на патрулирование, и вдруг он закричал, свалился на землю и начал кататься в грязи, со всхлипыванием выкрикивая, что больше не может. Остальные бойцы роты застыли по стойке «смирно», многие и сами были на грани срыва. Затем к этому морпеху грузной походкой подошёл сержант Хоум, пнул ему по рёбрам и поднял на ноги. «Ты, ссыкун! — проревел Хоум. — Терпи, гондон зассанный, понял?» Лицо Хоума с торчащими усами побагровело от ярости. Он яростно встряхнул морпеха. «Трус ты грёбаный, будешь драться и всё стерпишь. Столько же, сколько я». Схватив морпеха за грудки, он тряс его будто тряпичную куклу.

«Понял, грёбаный ты трус? Терпеть будешь, столько же, сколько и я». Никто из нас и пальцем не шевельнул, чтобы остановить Хоума, потому что нам было так же до ужаса страшно. И мы знали, что страх такого рода сродни заразной болезни, а этот морпех — её переносчик. И потому тряси его до полусмерти, сержант Хоум. Бей его, пинай его, вышиби из него этот вирус, пока он не успел распространиться.

И лекарство это подействовало. Морпех выздоровел, его страх перед сражением был задавлен страхом посильнее — страхом перед здоровенным как бык Хоумом.

Раздался голос комендор-сержанта Стронга: «Рота «Чарли», становись! Седлай коней и по машинам. Давай-давай, живее там».

— Ну да, конечно, ганни, — сказал какой-то морпех. — Поспешай и жди.

— Хорош болтать, девчонки, резче по машинам.

Тёмное скопление солдат пришло в движение под поскрипывание лямок и побрякивание винтовок, они потянулись к колонне, чавкая ботинками по грязи. Почихав, двигатели грузовиков ожили и вскоре монотонно заурчали. Я взвалил на спину рюкзак, и тут Макклой обнял меня рукой за плечи.

— Ну, на этот раз мы им покажем, Пи-Джей. Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом!

Я засмеялся. По всей видимости, ничто не могло притушить его романтический пыл. У этого стройного уроженца штата Кентукки с волосами цвета соломы в голове был некий механизм, небьющаяся призма, обращавшая самые грубые реалии войны в нечто романтически-цветастое. Мертвецы были для него не изувеченными разлагающимися трупами, но исключительно героями, павшими смертью храбрых в бою. Вот и сейчас: мы должны были пойти в наступление, где вполне могли погибнуть, а он мнил себя принцем Хэлом, готовым снова ринуться в пролом.

Колонна покатила по неровной дороге, колёса грузовиков пробуксовывали, теряя опору в мягкой грязи. Мы ехали не включая огней, разве что время от времени водители мигали фарами по избежание столкновений. Трёхосники медленно пробивались вперёд по раскисшей дороге, водители лихорадочно переключали передачи, и шум моторов то поднимался от низкого рёва до визга, то снова опускался до рёва, и заново обращался в визг. Мы проехали через деревню, где на дороге, тянувшейся между островков раскидистых деревьев, было черным-черно, как под сводом. Водители то включали огни, то выключали, то включали, то выключали. Во время этих вспышек фар видна была пелена холодившего нас дождя. На какое-то мгновение высвечивались и тут же пропадали лица, винтовки, блестящая листва придорожных деревьев. Невидимые из-за темени буйволы встречали рёвом проезжаюшие машины. Колонна свернула на дорогу, которая огибала высоту 327 и вела далее к аэропорту. Здесь, на возвышенном месте, дорога была посуше, и грузовики набрали скорость. На фоне неба мелькнул снаряд. Несколько секунд спустя мы услышали долгое, скорбное эхо взрыва. На крутом повороте водители снова начали включать и выключать фары, и я смог разглядеть бойцов в грузовике, шедшем перед нашим. Морпехи сидели, прислонившись к деревянным поручням. Некоторые спали, и их вялые тела бросало на соседей при рывках грузовика. Пулемётчик сидел сгорбившись у своего М60, стоявшего на сошках на полу кузова. Патроны в ленте блестели, напоминая ряд длинных острых зубов. Аллен сидел у задней двери, зажав винтовку вертикально между коленями. Лицо его было исполнено решимости, злобы и грусти — лицо ветерана, направляющегося туда, где он уже бывал, и далеко не один раз. Затем фары выключились, и виднелись лишь силуэты людей и стройные очертания винтовочных стволов. Бойцы в грузовике снова стали сборищем людей без лиц, не более того.

Рота «Чарли» добралась до аэродрома в очень ранний утренний час. Пока мы высаживались с грузовиков, прибыли рота «D» и штабная группа батальона. Выглядело всё несколько таинственно и драматично: урчат грузовики, звучат команды «Становись!», с грохотом откидываются задние борта машин, и очень много трудноразличимых людей, встающих в строй. Вертолёты стояли, прижавшись к взлётно-посадочной полосе, и их раскинутые поникшие лопасти походили на крылья парящих ястребов.

Рота «С» построилась, несколько минут постояла по стойке «смирно», затем ей приказали отдыхать. Мы какое-то время подождали, снова прозвучала команда «смирно!», поступил приказ разбиться на вертолётные группы. Рота перестроилась в группы по восемь человек с чёткостью школьного оркестра, исполняющего номер в перерыве спортивного матча. Мы снова подождали, затем группы были отправлены по местам посадки в вертолёты, потом их отвели обратно на площадку сбора, а затем опять по местам посадки. Всё шло по тому же распорядку, что и в предыдущие две ночи. Нил приказал роте отдыхать не разбивая строя. Продрогнув под дождём, мы закутались в свои пончо и заснули (или попытались заснуть). Вертолёты будоражили моё воображение. Я представил себе чёрные облака разрывов зенитных снарядов в небе, падающие, пылающие вертолёты, тела, высыпающие из них в воздух. Да уж, перед выходом на выполнение боевой задачи от страха не уйдёшь. Можно лишь держать его под контролем и не терять головы. Поэтому я стал думать о задаче, поставленной моему взводу — закрепиться на возвышенности на южной границе района десантирования и удерживать позицию, пока не высадятся остальные силы батальона. Заставив себя думать только об этом, и ни о чём другом, я внутренне успокоился и уснул.

Занялся рассвет, и лучи восходящего солнца просачивались сквозь серые тучи, словно кровь через грязную временную перевязку. Промокшие, до смерти уставшие, мы прождали всё утро. Начало проясняться. Стало очень жарко, но солнце было как бальзам на суставы и мышцы, оцепеневшие от сырости под муссонным дождём. Вскоре после полудня сверху сообщили о принятом решении: нам следовало рискнуть и начать наступление в светлое время суток. Двигатели вертолётов, прогревшись, ровно зарокотали, и, со смешанными чувствами облегчения и страха, мы расселись по вертолётам.

Двадцать пять миль они покрыли за четверть часа. Под нами лежала долина: полоса ярко-зелёных рисовых чеков, протянувшаяся между двумя мрачными горными хребтами. Я глядел на реку Вугиа, светло-коричневую под солнцем, полоску джунглей вдоль её берегов, крыши хижин в деревнях, видневшихся кое-где в джунглях, красную дорогу, проходившую мимо этих деревень, пару изрезанных безжизненных холмов посреди окружавших их рисовых полей, и островок покрытого грязью продолговатого возвышенного участка, похожего на миниатюрный хребет — его должен быть удерживать мой взвод. Вертолёты начали снижаться по кругу малого радиуса, и стали виды горы с южной стороны долины, затем горы с севера, они мелькали в квадратном проёме открытой двери как слайды на экране. Центробежная сила вдавила нас в матерчатые откидные сиденья. Полёт выровнялся. Я осматривал небо в поисках тёмных облачков от огня зениток, но таковых не нашёл. У меня свело живот, когда вертолёт резко пошёл вниз, готовясь высадить десант для наступления. Коффелл поднёс руки рупором ко рту и прокричал: «Исходный рубеж, заряжай!» Морпехи зарядили винтовки, но хлещущий ветер и шум от двигателя заглушили звуки, издаваемые затворами. Мы в очередной раз перешли черту, разделявшую мир относительной стабильности и мир, где стабильности не было вовсе, мир, где в любое мгновение могло произойти что угодно.

Сидя возле двери и глядя на набегающую зелень, я услышал приглушённые хлопки огня из стрелкового оружия и увидел облачко дыма, вздымающееся на границе района высадки. На другом конце возникло ещё одно облачко. С высоты, на которой мы летели, разрывы мин походили на серые распускающиеся цветы. Вертолёт продолжал снижаться под треск и хлопки стрелкового оружия. Миномёты больше не стреляли, но это было слабым утешением: первые две мины могли быть пристрелочными. Вьетконговцы могли и подождать, пока мы все не соберёмся. Огонь из винтовок не прекращался, и похоже было на старую рекламу «Райс Криспиз». Щёлк. Трах. Бах. Вертолёты уже летели горизонтально, несясь примерно в ста футах над землёй. На некотором удалении я заметил двух или трёх вьетконговцев, которые бежали к зарослям, намереваясь там укрыться. Расстегнув ремешки касок, морпехи цепочкой присели за мной. Они сидели с напряжёнными лицами в ожидании момента, когда взметнётся сигнальная ракета, и они ринутся вперёд через дверь.

При атаке с высадкой из вертолётов в горячем районе десантирования человек эмоциональное состояние человека подвергается намного более сильному воздействию, чем при обычном наземном наступлении — из-за замкнутости пространства, шума, скорости, и, что важнее всего — из-за ощущения полной беспомощности. На первый раз всё это действует в какой-то степени возбуждающе, но потом уже становится одним из самых неприятных переживаний, которым подвергает человека современная война. На земле судьба пехотинца хоть как-то зависит от него самого, по крайней мере, так ему кажется. В вертолёте под обстрелом у него даже иллюзии этой нет. На него действуют бездушные силы тяготения, баллистики, механики, его самого одновременно раздирают самые разные, противоречивые эмоции. В замкнутом пространстве его терзает клаустрофобия: ощущение того, что ты заперт внутри машины и ничего не можешь с этим поделать, невыносимо, но ему приходится это терпеть. И, терпя, он начинает ощущать слепую ярость по отношению к силам, которые сделали его беспомощным, однако ему надо держать эту ярость под контролем, пока он не покинет вертолёт и снова не окажется на земле. Он страстно стремится оказаться на земле, однако желание это противоречит осознанию того, что там опасно. Но эта опасность в то же время и манит его, потому что он знает, что сможет преодолеть свой страх лишь столкнувшись с ним лицом к лицу. И тогда его слепая ярость сосредоточивается на людях, от которых исходят эта опасность и этот страх. Она концентрируется внутри него, и посредством неких процессов преображается в яростную решимость сражаться до тех пор, пока эта опасность не прекратит своё существование. Но эта решимость, которую иногда называют отвагой, неотделима от породившего её страха. И даже степень её определяется степенью страха. Она, по сути, является сильнейшим желанием перестать бояться, избавиться от страха путём устранения его источника. Эта внутренняя, эмоциональная война, порождает настолько сильное внутреннее напряжение, что его можно сравнить с сексуальным. Его нельзя переносить долго — настолько оно болезненно. И солдат может думать лишь о том мгновении, когда сможет покинуть это заключение, где он бессилен, и излить это напряжение. Все остальные соображения, о правоте или неправоте того, что он делает, о вероятности победы или поражения в сражении, о цели этого сражения или её отсутствии, становятся настолько абсурдными, что значат уже меньше, чем ничего. Ничто больше ничего не значит, кроме этого последнего, самого важного мгновения, когда он выпрыгивает из вертолёта навстречу бешеному катарсису, который для него и желанен, и ужасающ.

* * *

Взвод, по крайней мере большая его часть, залёг на склоне серповидного хребта и вёл огонь по зарослям, из которых вьетконговцы стреляли по вертолётам, с которых высаживалась оставшаяся часть батальона. Лес начинался прямо перед нами, ярдах в двухстах, за рисовыми чеками, а район десантирования — за нами на том же расстоянии. Я не помнил, как мы добрались до того места, помнил лишь, как все повыпрыгивали из вертолёта в грязную воду, доходившую до пояса, спотыкаясь, неуклюже продвигаясь вперёд под пулями, рассекавшими воздух над нашими головами, и как затем мы полезли на скользкий хребет, при этом ниже пояса мы все промокли и продрогли, а выше пояса обливались потом из-за жары. В неразберихе высадки несколько моих бойцов потерялись. Я их видел, они сбились в кучу, неуклюже ковыляя по дамбе, по краю ирригационного канала. Я закричал им, чтобы они рассредоточились, но они меня не слышали. Две мины из миномёта красноречиво разорвались впереди. Ещё две упали позади нас, разорвавшись с характерным противным уханьем. Я спустился и побежал вдоль дамбы к этим заплутавшим. «Эй, вы там, рассыпаться! — закричал я. — Да чёрт, рассыпаться. Сюда давай. Бегом, бегом, бегом!!!» Я схватил одного из них, ничего не понимавшего стрелка, за воротник, и швырнул его с дамбы в чек. «Сюда, — сказал я. — Давай-давай, бегом. Нас обстреливают». Спотыкаясь как пьяные, они побежали за мной к хребту. Мы начали спешно взбираться на холм с тыльной стороны, оскальзываясь на липкой густеющей грязи. С десяток мин ударило в склон, обращённый к противнику, и в воздух взметнулись брызги грязи, запели стальные осколки. Мы бросились на землю. Дым от мин тянулся по хребту, в воздухе стоял запах бризантной взрывчатки. Позади нас разорвалось ещё несколько мин. Джоунз, залёгший рядом со мной, произнёс: «Взяли нас в вилку, сэр. Запросто можем тут погибнуть, на долбаном этом холме».

Но мы не погибли, потому что противник брать нас в вилку не стал. Вместо этого он перенёс огонь в район десантирования. Там всё было как на батальной картине. Последние вертолёты взлетали, поднимаясь с опущенными носами и закладывая крутые виражи на фоне тёмно-зелёных гор. Морпехи рассыпались по рисовым чекам, некоторые растянутыми стреловыми цепями, некоторые сбившись в неровные шеренги. Мины рвались между ними. Из-за поросших травой пригорков, протянувшихся цепочкой к западу от посадочной площадки, стрекотали автоматы. Пули чиркали по светло-зелёным чекам, одна из наших мин, начинённых белым фосфором, выжгла землю у горстки пальм на верхушке одного из пригорков, бело-оранжевые полоски дугами взметнулись над грациозными деревьями. Группа стрелков цепью продвигалась вперёд по затопленному полю, бойцы шли по грудь в воде, держа оружие над головой; и едва они начали взбираться на дамбу, как пропали из виду в облаке дыма от разорвавшейся мины. Один из тех морпехов взлетел в воздух и шлёпнулся на бок, его винтовка, издалека походившая на тонкую палочку, плавно отлетела в противоположном направлении.

Тяжёлая мина ударила в чек между моим взводом и лесом. Позади нас кучкой бежали морпехи, пригнувшись, как это делают солдаты под огнём. Некоторые несли рации, и высокие качающиеся антенны представляли собой заметную цель. Я изо всех сил закричал им, чтобы они рассыпались. Они двигались, плотно сбившись в кучку, и один из моих морпехов сказал: «Это штаб батальона. Крысы грёбаные, не врубаются, что огребут сейчас». Я снова изо всех сил закричал им, но они или слышали, или просто-напросто не обращали на меня внимания. И только я решил в третий раз попробовать до них докричаться, как их всех поглотил клуб дыма и облачка измельчённой земли. «Крамп-крамп-крамп» — рвались мины, и люди падали или вылетали из клубов дыма. Издалека, приглушённые расстоянием, через поле доносились крики «Санитара! Санитара!» Там был штаб батальона, и почти все они погибли. Сержант по оперативным вопросам, мастер-сержант, прошедший три войны, остался лежать в грязи с оторванной ногой. Офицер по оперативным вопросам был ранен в пах. Офицер по артиллерии получил тяжёлые ранения в лицо и голову. В общем и целом штаб потерял восемь офицеров и несколько рядовых и сержантов. Серьёзных ранений удалось избежать одному полковнику Хэтчу. А тем временем мины всё летели, и трещало стрелковое оружие.

Мы услышали глухой звук, как будто кто-то кашлянул, затем ещё один. Через несколько секунд неподалёку от нас разорвались две 60-миллиметровые мины. «На этот раз слышал, — сказал капрал. — Слышал их».

— Они в лесу? По-моему, в лесу.

— Самое место для миномётов, лейтенант. Хотя…

Я насквозь промок от пота, а во рту было такое ощущение, как будто туда засунули кухонную металлическую мочалку. Штаб батальона был уничтожен почти целиком. Рота «D» несла потери, наших прижали к земле. Мой взвод должен был удерживать хребет до получения другого приказа, но я чувствовал, что обязан что-то предпринять. Я связался с Нилом по рации и спросил, не могла ли батарея 4,2-дюймовых миномётов, выделенная в поддержку батальону, обстрелять заросли. Я не был уверен в том, что миномёты противника находятся там — вьетконговцы, по своему обыкновению, себя не обнаруживали — но 4,2-дюймовые могли, по крайней мере, подавить автоматную стрельбу вьетконговцев. Нил ответил, что наши миномёты открыть огонь не в состоянии, и, потому что мы были далеко за пределами радиуса действия артиллерии, он принял решение вызвать авиацию для нанесения удара с воздуха.

Самолёты появились через несколько минут — три «Скайхока» пронеслись над нами на низкой высоте. «Баунд Чарли-2, - сообщил по радио командир звена, — Я Плейбой. Обозначьте свои позиции авиасигнальными полотнищами, цель — «вилли-питером». Мы разложили оранжевые переливающиеся полотнища и запустили в заросли гранату, снаряженную белым фосфором. Первый из группы коренастых тускло-серых самолётов заложил вираж и стрелой понёсся по направлению к столбу белого дыма. Вьетконговские пулемётчики открыли по нему бешеный огонь. Две бомбы отцепились от его крыльев и закувыркались в воздухе. Первая не сработала, а вторая взорвалась так, что земля под нами подпрыгнула. Бойцы мои шумно зааплодировали, однако мины противника продолжали разрываться в районе десантирования. Над целью прошёл второй «Скайхок», сбросив ещё две бомбы в столб чёрного дыма, поднимавшегося с того места, где взорвалась первая бомба. Одна из двухсотпятидесятифунтовых бомб упала на деревню за леском. С огромной силой в воздух взметнулись дым, земля, черепица, куски бетона, горящие пальмовые листья с крыш, ветки с деревьев. «Плейбой, Плейбой, — сообщил я. — Я Баунд Чарли-2. Последняя — перелёт. Следующую в лес уложи».

— Вас понял, — ответил пилот, и меня охватило головокружительное ощущение своего могущества. Эти машины были в моей власти.

С пронзительным свистом, над самыми верхушками деревьев, на цель зашёл третий самолёт. Два контейнера с напалмом оторвались от бомбодержателей «Скайхока» и полетели, кувыркаясь, в лес; самолёт «бочкой» пошёл вверх, а красно-оранжевый напалм расцвел как огромный цветок мака.

— Здорово! Здорово! — радостно воскликнул я. — Прямо на них!

Клубы напалма поднялись из-за деревьев, грязный дым увенчивал полыхающий шар. Миномётный обстрел прекратился. И в этот же миг три вьетконговца выскочили из кустов. Они побежали по дамбе друг за другом, направляясь к соседней рощице, чтобы укрыться там. «Бей их! Бей вон тех! Смерть им!» — закричал я пулемётчикам, стреляя из своего карабина по бегущим людям в тёмной форме, до которых было двести ярдов. Пулемётчики открыли огонь, нащупывая очередями вьетконговца. Пули взметнули цепочку фонтанчиков на поверхности рисового чека, затем осыпали дождём первого вражеского солдата, упавшего на колени. Издав воинственный клич, я направил карабин на второго, и в это мгновение по нему хлестнула струя трассеров из пулемёта. Я увидел, как он свалился. В это время первый вьетконговец, так и не поднявшись с колен, неуклюже свалился за дамбу, за которой укрылся третий. Он полз с той стороны дамбы, виднелась лишь самая верхняя часть его спины. То, что было после, произошло очень быстро, но когда я вспоминаю об этом, перед моими глазами мучительно медленно разворачивается тот смертельный балет с участием никем и ничем не защищённого человека и беспощадной машины. Мы прицельно стреляем в солдата противника, но прекращаем огонь, когда один из «Скайхоков» заходит в атаку на лес. Нос самолёта слегка наклонён к земле, видны мерцающие оранжевые огоньки, это миниган, самолётная пушка, которая выпускает разрывные 20-мм пули с такой скоростью, что звук её походит на бензопилу. Пули, бьющие по зарослям и рисовому чеку при невероятном темпе стрельбы в сто выстрелов в секунду, вздымают полупрозрачную завесу из дыма и водяных брызг. Сквозь эту завесу видно, как вьеткоговец, укрывавшийся за дамбой, поднимается и садится, вытянув руки вверх в позе человека, о чём-то умоляющего бога. Кажется, что он обращается с мольбой о милосердии к пронзительно визжащей машине, пролетающей всего лишь в сотне футов над ним. Но самолёт пикирует на него, ещё раз открывает пушечный огонь и разносит его в клочья. Самолёт улетает, набирая высоту. Я рассматриваю убитого в бинокль. Всё, что осталось от третьего вьетконговца — несколько размётанных в разные стороны кучек окровавленных тряпок.

* * *

После боя в районе десантирования роты «C» и «D» начали наступать по долине, продвигаясь к блокирующей позиции, занятой ротой «B» на удалении в несколько миль. Мы с трудом тащились по чекам под беспощадным солнцем. Противник сопротивления не оказывал, но длилось это недолго. После обеда рота «Чарли» получила приказ проверить деревню Хана, одну из крупных деревень, стоявших по берегам реки Вугиа. Сделать это оказалось чертовски непросто, потому что по деревне вдоль и поперёк тянулись живые изгороди, колючие и труднопреодолимые, как заграждения из колючей проволоки. Нам пришлось прорубать проходы с помощью мачете или проделывать их гранатами, а там, где мачете и гранаты не помогали, мы шли в обход изгородей и натыкались на другие. В результате рота разбилась на группки людей, которые не знали, куда идти дальше и натыкались друг на друга, осыпая проклятиями и друг друга, и колючки, впивавшиеся в кожу и раздиравшие одежду.

Отделение сержанта Прайора обнаружило крупный схрон с рисом, медикаментами и военной формой. Всё это хранилось в плохо замаскированной яме, рис — в жестяных банках, медикаменты — в металлических аптечках, а форма — в перевязанных тюках. Всего там было с тонну продуктов и припасов. Связавшись с Нилом по рации, я спросил его, не сможет ли он выслать вертолёт, чтобы всё это вывезти. Нет, ответил он, времени нет. Операция и так идёт с отставанием от графика. Рота должна прибыть к первой цели, высоте 52, к такому-то и такому-то времени. Вперёд!

«Вперёд! — сказал я Прайору. — Чоппера не будет».

Сержант в разодранных брюках обернулся ко мне с сердитым выражением на обожжённом солнцем лице. «То есть бросить всё это добро? Да ни за что я его Чарли не оставлю, сэр. На кой хер тогда нас послали эту деревню проверять?»

«Ладно. Уничтожь всё на месте и выдвигай своих». Я вручил ему две гранаты с белым фосфором.

Он забросил их в схрон, который загорелся. Загорелся и дом, стоявший по соседству — куски выброшенного взрывом фосфора упали на лиственную крышу. Всего за несколько секунд пламя охватило дом, и искры от него полетели на соседнюю хижину, которая тоже загорелась. Из неё с воплями выскочили четыре женщины. Сквозь вопли я услышал крики военных инженеров, приданных роте: «Берегись, взрываю!» На краю деревни они обнаружили комплекс бетонных бункеров и намеревались взорвать его тротиловыми зарядами. Когда раздались взрывы, женщины в ужасе бросились на землю и закрыли уши руками. Когда от второго взрыва содрогнулась земля, и на их головы обрушился дождь из земли и бетонной крошки, он снова завопили.

С тростниковых плантаций, располагавшихся сбоку от деревни, по нам открыли огонь снайперы, и треск выстрелов был почти не отличим от звуков, с которыми лопались бамбуковые каркасы горящих хижин. Полыхало уже шесть или семь домов, и языки пламени лизали кроны деревьев. Взводы Корси и Маккенны бросились вперёд. Мой взвод продолжал проверять деревню. Ко мне подошёл капрал с покрытым копотью лицом. Он вёл вьетнамца, направив на него оружие.

«Поймали сукина сына, убежать хотел, — сказал капрал. — Что с ним делать?»

Мужчина, на вид лет сорока, был одет в рубашку цвета «хаки» и чёрные брюки. «Школа учить. Не Ви-Си», — сказал он.

— Охотно верю. Свяжи и отведи шкиперу, — сказал я капралу. Выражение его лица мне не понравилось, и я добавил: «Живым. Сдашь шкиперу живым».

— Есть, сэр, — ответил капрал. Он стянул рубашку вьетнамца с плеч и связал ему руки рукавами. Этот школьный учитель, бывший, как выяснилось, политруком местного вьетконговского батальона, обладал сложением борца, выступающего «в весе мухи».

— Не Ви-Си. Школа учить, — твердил он уводившему его морпеху. Оба они задыхались от дыма.

В деревне стало страшно жарко, как в топке, и воздух обжигал лёгкие. Прайор подтолкнул по направлению ко мне двух истерично рыдающих молодых женщин.

— Лейтенант, надо взять эту парочку. Я руки пощупал — мягкие, ни одной мозоли. Ни черта они не крестьянки.

Не успел я ответить, как инженеры снова закричали: «Берегись, взрываю!» Мы бросились на землю. По ушам ударил очередной взрыв. Девушки с воплями упали и начали кататься по пыльной земле. Прайор поднял их на ноги, одной рукой схватил одну, другой — другую, и грубо встряхнул обеих. «Хватит, — сказал он. — Хватит уж вопить, чёрт возьми». Он обернулся ко мне: «Что делать с ними, лейтенант?»

— Да отпусти их, бога ради.

— Но, сэр…

— Сержант! Я сказал «отпусти».

Он пихнул девушек прочь. «Есть, сэр, — он издевательски подчеркнул «сэр». — Есть, сэр». Я почувствовал, что и он, и взвод выходят из-под моего контроля. Морпехи по-прежнему были на взводе после прошедшего боя, а тут ещё жара, живые изгороди, снайперы, вопли крестьян, шум от распространяющегося по деревне пожара — они вот-вот могли потерять душевное равновесие, которого почти уже не оставалось.

Впереди начали стрелять из пулемётов и винтовок. Пули смачно впивались в окружавшие нас деревья. Я узнал от Нила, что взвод Корси открыл огонь по отделению вьетконговцев, предпринявшему попытку форсировать реку на лодке, а стрелки противника, засевшие на том берегу и прикрывавшие своих товарищей в лодке, открыли огонь по взводу.

Через несколько минут на вьетконговские позиции, располагавшиеся на том берегу реки Вугиа, зашёл истребитель-бомбардировщик. Он перешёл в пике, открыв ракетно-пушечный огонь. Обезумев от этого грохота, несколько буйволов вырвались из загона и понеслись врассыпную по деревне с налитыми кровью глазами, мыча и бодаясь кривыми рогами. Одно из этих взбешённых, озверевших животных, набросилось на морпеха из взвода Корси, пришлось уложить его из автоматической винтовки.

К этому времени половина деревни была охвачена пламенем, огонь перескакивал с одного дома на другой, и от огня поднимался свой собственный ветер. Сквозь дым, перехватывавший дыхание, я побежал к взводу, чтобы заново его собрать. Из-за изгородей и пожара он распался на группы по два-три человека. «Собирай своих и выдвигайтесь на высоту 52», — говорил я каждому обнаруженному сержанту. — «Собирай своих». Морпехи, почти ничего не видя, пробирались сквозь чёрные клубы дыма, пытаясь отойти подальше от огня. Рявкали сержанты с капралами: «В цепь становись! Левый, правый фланги — подтянись! Где огневая группа Смита? Подтянись на правом фланге. Направляющий — правый фланг. Где Баум? Баум! Где ты, мать твою?» Посвистывали пули снайперов с тростниковой плантации.

Затем рота «D», располагавшаяся в трёхстах ярдах слева по флангу, наткнулась на упорное сопротивление противника. Сквозь выстрелы снайперов и хлопанье бамбука до нас доносились звуки этого боя, как если бы огромный кусок брезента разрывали напополам. Где-то впереди нас загрохотали тяжёлые миномёты. Нил связался со мной по радио: рота Миллера наткнулась на сосредоточение пулемётов противника и потеряла тринадцать человек. Они оставались на месте, прижатые огнём к земле, и обстреливали позиции вьетконговцев из 4,2-дюймовых миномётов. Роте «С» просто необходимо незамедлительно добраться до высоты 52. Давай со своими вперёд. Есть, сэр. Уже выполняю, сэр. «Второй взвод, цепью марш!» Сорвав от крика голоса и наглотавшись дыма, мы с сержантами смогли-таки образовать некое подобие цепи. Но порядка всё равно не было. Люди Маккенны затесались между моих людей, мои — между его. Взвод двинулся к высоте, подгоняемый ревущим за спиной огнём и непрестанными криками сержантов: «Держать строй, справа подтянись, равнение по правому флангу». Деревня была большая, она растянулась вдоль берега на четверть мили. Там создавалось такое впечатление, что через каждые десять ярдов попадалась или живая изгородь, или волчья яма, или канава с бамбуковыми колышками на дне. В полях за тростниковыми зарослями вновь раздался звук разрываемого брезента. Нил снова вызвал меня на связь: под прикрытием миномётного огня рота «D» приблизилась к пулемётам, однако 4,2-дюймовые миномёты ничего не смогли поделать с хорошо укреплёнными блиндажами вьетконговцев. Миллер во время атаки потерял семнадцать человек и отошёл, чтобы вызвать авиацию. Мой взвод продвигался недостаточно быстро. Мы отставали от людей Корси.

Я отдал трубку Джоунзу. Покрикивая на своих бойцов и отвешивая пинки, я погнал их вперёд. Прибыли реактивные самолёты, чтобы нанести бомбовые и пушечно-пулемётные удары по дотам противника, где засели пулемётчики. Самолёты с оглушительным рёвом проносились прямо у нас над головами. От двухсотпятидесятифунтовых бомб сотрясалась земля, и деревья с домами подрагивали. Самолётов стало больше, они открыли по противнику огонь из пушек с характерным звуком, похожим на бензопилу. Затем первое звено, описав круг, осуществило новый заход и снова сбросило бомбы. В воздух взметнулись громадные столбы коричневого дыма, но вьетконговские пулемёты стучали по-прежнему. «Вперёд, ребята! — кричали командиры отделений, пытаясь перекричать шум. — Направляющий — правый фланг. В середине в кучу не сбиваться». Сзади к нам подступала полыхающая стена пламени от горящей деревни. Мы продрались через очередную зелёную изгородь, выбили из бетонного здания засевшего там вьетконговца и подорвали это здание ранцевым зарядом. Бросившись вперёд через воняюший серой дым от взрыва, пыль и обломки бетона, дождём валившиеся сверху, морпехи запрыгнули в зигзагообразную траншею. Я хотел было их организовать, но взвод попал под продольный огонь снайпера с тростниковой плантации. «Крэк-крэк-крэк». Пули нас миновали, мы выкарабкались из траншеи и обстреляли из винтовок плантацию. Из жёлто-зелёных зарослей тростника выбежал вьетконговец. С дистанции в почти четыреста ярдов Лоунхилл попал ему в стопу, поправил прицел и хладнокровно выстрелил снова. Солдат упал замертво. Самолёты снова зашли на цель для нанесения бомбового удара. Раздался могучий рёв, и силуэты людей передо мной на миг расплылись, как будто между нами опустилась тонкая колыхающаяся пелена. Пока шла бомбардировка, мы продирались через живые изгороди и дым к высоте, безмятежно спокойный бледно-зелёный гребень которой возвышался над деревьями. Мы продвинулись вперёд на несколько сотен ярдов, но к высоте, казалось, так и не приблизились. Незатихающий грохот боя действовал на нервы, равно как живые изгороди и жар от огня, бушевавшего позади нас.

Тут-то всё и случилось. Взвод просто взорвался. Произошёл коллективный эмоциональный взрыв людей, доведённых до крайнего предела. Они вышли из-под моего контроля, да и себя самого я уже не контролировал. Отчаянно стремясь поскорее добраться до высоты, мы с дикарским гиканьем пронеслись до конца деревни, яростно разрушая всё на своём пути, поджигая хижины с крышами из пальмовых листьев, забрасывая гранаты в бетонные дома, которые мы не могли предать огню. Обезумев, мы продирались через живые изгороди, не ощущая уколов колючек. Мы ничего не ощущали. Нам уже было всё равно, что происходило с нами, не говоря уж о других. Мы не обращали внимания на крики и мольбы жителей деревни. Ко мне подбежал какой-то старик и, схватив меня за рубашку, начал повторять один и тот же вопрос: «Тай сао? Тай сао?» Почему? Почему?

— Пшёл ты к чёрту, не мешай, — сказал я, отрывая от себя его руки. Я схватил его за рубашку и с силой швырнул на землю. Я будто бы видел себя самого в кино. Старик остался лежать там, где упал, с плачем повторяя: «Тай сао? Тай сао?» Я рванул по направлению к подножию высоты, которая была уже совсем рядом.

Большинство бойцов во взводе уже совсем не понимали, что творят. Один морпех подбежал к хижине, поджёг её, побежал дальше, развернулся, бросился в огонь и вытащил оставшегося в хижине человека, гражданское лицо, после чего побежал поджигать следующую хижину. Мы словно ветер пронеслись по деревне, и к тому времени как мы начали подъём на высоту 52, от деревни Хана осталась лишь выжженная полоса, где дымился пепел, стояли обугленные стволы деревьев, листву на которых уничтожил огонь, да валялись кучки раздробленного бетона. Изо всех безобразий, что я повидал во Вьетнаме, это зрелище было одним из самых безобразных: разложение моего взвода, когда из группы дисциплинированных солдат он неожиданно превратился в шайку поджигателей.

Взвод вдруг вышел из этого взбешённого состояния, почти моментально. Стоило нам оставить деревню позади и вдохнуть чистого воздуха на вершине высоты, как наши головы прояснились. До нас довели, что рота Миллера после ударов с воздуха подавила пулемётные точки противника, хоть и понесла большие потери. Рота «С» получила приказ оставаться на высоте 52 всю ночь. Мы начали окапываться. Позади нас продолжала пылать разрушенная деревня Хана. С другой стороны поднимался дым, с того участка, где провела бой рота «D», и из леса, по которому отбомбились самолёты в первый час боя.

Мы копали окопы в тишине, и тишина эта казалась странной после пятичасового боя. Мой взвод снова можно было назвать взводом. Спокойствие окружавшего нас мира гармонировало с охватившим нас душевным спокойствием, столь же глубоким, как недавняя ярость. Мы, можно сказать, наслаждались этим душевным успокоением, но не смогли бы его испытать, когда б не разрушили ту деревню. Казалось, что сожжение деревни Хана было вызвано некоей эмоциональной необходимостью. Произошёл определённый катарсис, избавление от груза, накопившегося за несколько месяцев, полных страха, тоски и напряжения. Мы излили собственную боль, заставив страдать других. Однако это облегчение было неразрывно смешано с ощущением вины и стыда. Мы снова стали людьми, и к нам вернулись человеческие эмоции. Нам было стыдно за то, что мы сделали, но при этом не верилось, что мы сделали это на самом деле. Происходившие с нами изменения, из дисциплинированных солдат в необузданных дикарей и обратно, протекали настолько скоротечно, и так глубоко нас затронули, что последняя часть боя представлялась чем-то произошедшим будто бы во сне. Несмотря на явные свидетельства обратного, кое-кто из нас никак не мог поверить, что весь этот разгром был учинён именно нами.

А вот у капитана Нила никаких сомнений не было. Он обрушил на меня свой праведный гнев и предупредил, что если подобное повторится, я буду незамедлительно отстранён от командования взводом. Но в предупреждениях я не нуждался. Меня и без того уже тошнило от всего — от войны, от того, что война делала с нами, от себя самого. Глядя с высоты на пожарище, на остовы домов, я ощущал, как чувство вины ложится на душу тяжким грузом, не легче самого тяжёлого из тех, что мне приходилось когда-либо таскать. Мне не давало покоя не только бессмысленное уничтожение деревни Хана, но и то, что на протяжении всего того боя, начиная практически с того момента, когда начали рваться первые мины противника, я находился во власти тёмных, разрушительных сил — меня охватило неуёмное желание уничтожать, порождённое страхом того, что меня самого могли уничтожить. Я с наслаждением наблюдал за тем, как убивали того вьетконговца, что выскочил из кустов. А когда мне казалось, что я вижу себя самого как на киноэкране — это было страннее всего. Одна часть меня совершала некоторые поступки, а другая тем временем наблюдала со стороны, и увиденное её поражало и ужасало, но предотвратить творившееся она была не в силах.

Копаться в себе я мог сколь угодно, но факт оставался фактом: мы без нужды лишили жилья примерно две сотни человек. Никакие самокопания не заставили бы новую деревню вырасти на пепелище. Они не могли ответить на вопрос, который я задавал себе снова и снова, равно как и облегчить чувство вины, лежавшей на душе тяжким грузом. Обычные доводы и обоснования тоже не помогали. Да, та деревня явно была под контролем противника, она была в равной степени и населённым пунктом, и вьетконговским складом. Да, сожжение схрона была законным деянием на войне, и пожар от этого возник случайно. Да, позднее деревня была разрушена людьми, находившимися в крайне ненормальном состоянии, на войне постоянно случаются крайние ситуации, и солдаты часто совершают на войне из ряда вон выходящие поступки. Но все эти банальные истины никоим образом не снижали ощущения вины и не отвечали на вопрос: «Тай сао?» Почему?

Ночью на нашем участке было тихо, на участке роты «D» шуму было больше. Санитарам в роте Миллера пришлось оказывать помощь большому числу раненых, и у них кончился морфий, а вертолётов для эвакуации убитых и раненых не было. Поэтому они пролежали там всю ночь, трупы распухали, а раненые стонали, потому что морфия не осталось.

Перед самым рассветом вьетконговцы предприняли слабую попытку атаковать оборонительные позиции батальона, но были отогнаны миномётным огнём. Через некоторое время прилетели вертолёты, чтобы вывезти раненых и восполнить наши запасы продовольствия и боеприпасов. Они зависли над высотой 52 и, пока старшие экипажей выбрасывали припасы из дверей, вьетконговцы с позиций за рекой обрушили на них настоящий шквал огня из автоматического оружия. Мы дали в ответ несколько очередей из пулемётов. Пули, не долетавшие до берега, взметали фонтанчики на воде, светившейся золотом в лучах восходящего солнца.

Война продолжалась.

Глава восемнадцатая

Нас разбирал весёлый смех -

Там жизнь была нелепей смерти.

Что совесть? Просто режешь всех,

Крутясь в зловещей круговерти.

Уилфред Оуэн «Apologia Pro Poemate Mea»

Взбираясь цепочкой по тропе, которая вилась посреди чахлой тропической поросли, окружавшей заставу, шесть человек, составлявших патрульную группу, шагали словно босиком по битому стеклу из-за гниющих ран на натруженных ногах. Часовые помахали патрулю руками, и морпехи по очереди перелезли через ржавую проволоку, растянутую вдоль переднего края обороны. Предгорья, на которых они провели всё утро, простирались за их спинами, уходя к буровато-зелёным горам, колыхавшимся в жарком мареве.

Жара стояла удушающая, как всегда бывает в промежутках между муссонными грозами. Казалось, что воздух вот-вот взорвётся. Одурев от жары, половина людей во взводе дремали под навесами. Остальные чистили винтовки, зная, что через несколько часов они начнут покрываться ржавчиной, и их придётся чистить заново. Несколько человек сидели на корточках вокруг банки с сыром, доставленной на Чарли-Хилл с последним подвозом продовольствия, которое пополняли два раза в неделю. Сыр был ценным продуктом: он разнообразил наше скудное меню, состоявшее из Сухпаев, и приглушал не отпускавший никого понос. Рассевшись вокруг банки, бойцы ели сыр руками, одобрительно покрякивая.

«А у нас тут сыр, — сказал один из них морпехам патруля под началом Кроу. — Хороший сыр. Сыру хотите?»

Но вернувшиеся с патрулирования бойцы так устали, что есть им не хотелось. Они лишь помотали головами и, хромая, направились к своим окопам. Кожа их была мертвенно-бледной, за исключением загоревших мест: лиц, шей, рук и клиновидных участков на груди. На бицепсе одного из стрелков красовалась татуировка: череп со скрещенными костями над девизом: «МП США — лучше смерть, чем позор». Мне стало смешно. Глядя на то, как шли дела после операции «Лонг лэнс», я был совершенно уверен, что этому морпеху выбирать не придётся. У Пейджа и Наварро, убитых несколько дней назад, выбора не было. Самодельная мина из артиллерийского снаряда не дала им времени ни подумать, ни спрятаться, ни вообще что-либо сделать, выбор у них был один — моментальная смерть. У каждого из них до конца вьетнамского срока оставалось четыре дня, и смерть их подтвердила истинность пословицы «вот домой вернёшься, тогда и говори, что ты «старик»».

Подставив солнцу ноги, я сидел на крыше блиндажа, в котором располагался командный пункт заставы. Санитары сказали мне, что под солнцем и на воздухе мои никак не заживающие болячки на ступнях и голенях подсохнут. Заболевание моё определили как «тропическое импетиго». Подхватил я его, скорей всего, во время последнего выхода на патрулирование, когда мы провели три дня под муссонным дождём, который мог бы привести в удивление даже библейского Ноя; мы три дня бродили по раскисшим, залитым водой болотам. Санитары сделали мне несколько уколов пенициллина, но в том климате даже антибиотики не помогали. Гной по-прежнему сочился из язв, поэтому каждый раз, когда я снимал ботинки, чтобы сменить носки, мне приходилось задерживать дыхание, чтобы не чувствовать вони от гниющих ног. С другой стороны, хорошо ещё, что не подцепил какое-нибудь другое, ещё худшее кожное заболевание.

Кроу подошёл ко мне с докладом, держа в руке карту. Во взводе, в котором большинству бойцов не было и двадцати лет, Кроу прозвали «Папаня» из-за его солидных двадцати трёх — в глазах большинства стрелков в боевых подразделениях возраст более двадцати одного года сам по себе был неким достижением. Глядя на его лицо, с этим прозвищем вполне можно было согласиться. Ему месяцами приходилось то и дело вздрагивать, услышав выстрел снайпера, не спать ночами напролёт, постоянно напряжённо высматривать растяжки, и это его состарило. Глаза Кроу, прикрытые очками, были тусклыми, как у старика.

Он сообщил, что его патруль добыл кое-какую разведывательную информацию. Разложив карту на крыше блиндажа, заложенной мешками с песком, он указал на деревню «Гиаотри».

«Помните, сэр, тех троих Ви-Си? Мы их в этой деревне пару недель назад поймали».

Я ответил, что помню. Он имел в виду тот случай, когда мы привели с патрулирования на допрос троих юношей. Поскольку деревня Гиаотри была из разряда деревень, контролируемых вьетконговцами, присутствие в ней молодых мужчин было вполне обычным делом. У этих троих юношей были к тому же явно фальшивые документы с подделанными датами рождения. Макклой, который к этому времени научился бегло говорить по-вьетнамски, вместе с сержантом милиции АРВ наскоро их допросили. После того как сержант выяснил, что документы и даты рождения они подделали, чтобы избежать призыва и продолжать учёбу, их отпустили. Они оказались лицами, уклоняющимися от призыва, а не вьетконговцами.

— В общем, сэр, — продолжал Кроу, — двое из них, похоже, всё-таки, Чарли — те, что постарше.

— Откуда знаешь?

— Мне самый молодой сказал, Ле Дунг его зовут. Мы и в этот раз обнаружили его в деревне, и я стал его допрашивать. Понятно как: немного по-английски, немного по-вьетнамски, немного руками. Он сказал, что те два — Ви-Си, сапёры, мины делают. Не врёт, похоже, потому что один из тех двоих мимо проходил, и пацанчик сразу же заткнулся. Видно было — напугался он до чёртиков и заткнулся. В общем, тот чувак ушёл, я пацана и спрашиваю: «Ви-Си? Он Ви-Си?» А пацан кивает и говорит: «Ви-Си». А там третий стоит возле дома, калитку ладит или типа того. Я на него показал и говорю: «Ви-Си там?» Пацан опять кивает, говорит, что оба Чарли в том доме живут. Тогда я достал карту, и пацан рассказал, что в деревне Биньтай пять конговцев живут, тоже «сапёры», и оружие у них есть. Он мне их нарисовал. Гляньте-ка. — Кроу протянул мне листок бумаги с грубым изображением автоматической винтовки с магазином сверху. Похоже было на английский «Брен». — Потом говорит, в Хойвуке взвод стоит — пятнадцать Ви-Си, и у них есть миномёт и пулемёт.

Рассердившись, я спрыгнул с крыши блиндажа.

— Кроу, какого чёрта тех двоих не взял и не привёл?

— Ну, не знаю, сэр. Их ведь мистер Макклой отпустил. Раньше ведь сказал, что с ними всё нормально.

— Чёрт! Мы ж этого тогда не знали. Кроу, в нашей роте за последний месяц тридцать пять человек убитых. И все из-за мин, а ты нашёл человека, который показал тебе двух «сапёров», и ты оставил их на свободе.

— Виноват, сэр. Их же отпустили. Чёрт! Тут ведь никогда не знаешь, кто партизан, а кто нет.

— Ясный хрен. А информация-то хорошая. Молодец. Ладно, ступай отдыхать.

— Есть, сэр.

Я спустился в блиндаж. Джоунз сидел там и чистил винтовку. В блиндаже было душно, спёртый воздух был пропитан запахами пота, ружейного масла, матерчатых рюкзаков, развешанных по колышкам, вбитым в земляные стены. Покрутив ручку полевого телефона, я связался со штабом роты, намереваясь передать доклад Кроу, и со страхом ожидая нотаций от капитана Нила: «А почему он их не арестовал? Что у вас во взводе творится, лейтенант? Вы что, думать разучились?»

Потеряв почти тридцать процентов подчинённых только за последний месяц, Нил стал несносен до крайности. Я догадывался, что командование батальона очень сильно на него давит, ведь со времени завершения операции «Лонг лэнс» бойцы роты убили всего троих партизан и ещё двоих взяли в плен, понеся в то же время в шесть раз больше потерь. Соотношение убитых в роте «С» было неудовлетворительным. Убитых. Убитых. Убитых. Командование батальона требовало убитых. Нил требовал убитых. Он читал офицерам нотации о важном значении агрессивности и делал угрожающие намёки, когда ему казалось, что этого качества нам недостаёт. «Твои люди недостаточно агрессивны», — заявил он мне, когда однажды ночью одно из моих отделений не стало преследовать двоих обстрелявших его вьетконговцев. Я ответил, что командир отделения поступил разумно: располагая всего восемью бойцами, ночью, в миле от своих, он никак не знал, действовали те двое партизан сами по себе или же представляли собой головной дозор целого батальона.

Если бы он стал их преследовать, его отделение могло попасть в западню. «Мистер Капуто, когда мы входим в соприкосновение с противником, мы в нём находимся, а не выходим из него, — сказал Нил. — Рекомендую привести своих людишек в чувство». Кротко, настолько кротко, что я ощутил к самому себе не меньшее презрение, чем к нему, я ответил: «Есть, сэр. Приведу их в чувство». Несколько дней спустя Нил сообщил мне и другим офицерам, что устанавливает новые правила: отныне любому морпеху в роте, убившему вьетнамца, в отношении которого будет подтверждено, что он вьетконговец, будет выдаваться дополнительная норма пива и предоставляться время для его употребления. Наши люди были настолько измотаны, что мы понимали, что обещание предоставить время для отдыха значит не меньше, чем стимул в виде дополнительной нормы пива. Поэтому мы поддержали инициативу капитана не размышляя о её моральной стороне. Вот до чего мы опустились, и это после того возвышенного идеализма годичной давности. Мы были готовы убивать людей за несколько банок пива и время для его употребления.

Трубку поднял Макклой. Нил отсутствовал, и это спасло меня от разноса. Я зачитал доклад Кроу Макклою, который, разумеется, задал вопрос: «А почему их с собой не привели?» Я объяснил. Мэрф сказал, что передаст эти сведения офицеру по разведке. Ну да, подумал я, кладя трубку в обтянутое материей гнездо, а оттуда их передадут офицеру по разведке полка, который передаст их в разведку дивизии, где их погребут в шкафу, а «сапёры» всё так же будут ставить мины, на которых будут подрываться бойцы роты «Чарли». Меня охватила безмерная усталость. До чего же всё достало: бесплодные патрули, операции, не завершавшиеся разгромом противника, мины, грязь, болезни. Всего месяц оставался до конца моего вьетнамского срока, и я питал одну-единственную надежду: покинуть эту страну на собственных ногах, а не на носилках и не в гробу. Всего лишь месяц. А что такое месяц? Месяц во Вьетнаме — вечность. Пейджу и Наварро оставалось всего по четыре дня. Я никак не мог избавиться от мыслей об их гибели.

Джоунз сидел прислонившись к стенке блиндажа и продолжал чистить винтовку. Его лицо лоснилось от пота. Шомпол, который он гонял взад-вперёд по каналу ствола, издавал монотонный скрежет. Я улёгся на пончо, разостланное на полу. Спать. Мне надо было немного поспать. Сняв с колышка рюкзак, я опёр его о каску, чтобы получилось нечто вроде подушки, и повернулся на бок, скривившись, когда мои брюки, прилипшие к гнойным язвам, оторвались от них, отдирая кусочки тела. Сном забыться. Уснуть[71]. И лучше бы без снов. Меня снова начали мучить дикие кошмары.

* * *

Месяц, прошедший со времени наступления в долине Вугиа, сам по себе был кошмаром. От того периода в памяти сохранились лишь отрывочные фрагменты, в голове мелькают отдельные эпизоды, как отрывки из фильма: вот рота идёт мимо леса, спалённого напалмом во время наступления. Я разглядываю в бинокль свиней, которые роются в каких-то предметах, похожих на чёрные поленья — это обугленные трупы. Щёлк! Следующий эпизод. Безумная схватка в последний день операции, все бегут, вьетконговцы, стреляя на бегу, несутся по одному берегу широкой реки, а мой взвод, отстреливаясь, бежит по дамбе на другом берегу. Пули пляшут по рисовому чеку между рекой и дамбой, приближаясь ко мне и Джоунзу. Когда пули начинают бить в землю у нас под ногами, мы оба валимся спиной в кучу буйволиного навоза, потом с бешеным смехом вскакиваем на ноги, и грязь капает с наших лиц. Затем ротные миномётчики начинают бить по противнику из 60-миллиметровых миномётов, а мой взвод отчаянно палит из винтовок в пелену дыма от разрывов мин. Наблюдатель, пролетающий над нами в самолёте-корректировщике, выходит на связь и сообщает, что видит семь вражеских трупов, лежащих на прибрежной тропе.

Щёлк! Следующие эпизоды разворачиваются в зоне боевых действий роты в окрестностях Дананга. Все они похожи один на другой, эти эпизоды с патрулями, которые возвращаются, сократившись на двух, трёх, шестерых человек. Звуковая дорожка неизменна: глухие разрывы мин, торопливая трескотня стрелкового оружия, топот морпехов, преследующих убегающие из засад группы противника, и почти никогда их не находящих, крики «Санитара!» и «вап-вап-вап» медэваков. Щёлк! Вот покадровая съемка с интервалами, только на экране не распускающиеся цветы, а наша тающая рота. С каждым кадром шеренги становятся всё короче и короче, на лицах написано, что эти люди знают, что дни их сочтены, и каждый просто ждёт, когда придёт его очередь подорваться на мине. Щёлк! На экране — мой взвод в ночном патруле, он пробирается вперёд в такой густой тьме, что каждому бойцу приходится держаться за рукоятку лопатки, висящей на ремне идущего впереди человека. Мы, слепо спотыкаясь, пробираемся сквозь эту темень под неистово хлещущим нас дождём. Одной рукой я держусь за лопатку, в другой компас. Я не вижу морпеха, который идёт впереди на расстоянии вытянутой руки, видна лишь бледная светящаяся шкала компаса. Щёлк! Эпизод с рядовым первого класса Арнеттом, который подорвался на мине. Он лежит на спине под дождём, обвитый алыми ленточками — струями его собственной крови. Он глядит на меня с мечтательным, отстранённым выражением, как святой на картине эпохи Возрождения, и говорит: «Это моё третье «Пурпурное сердце», и теперь уж им не отвертеться. Домой поеду».

Из других эпизодов видно, что сделала с нами война. Капрал гонится за вьетконговцем, раненным во время перестрелки. Он идёт по кровавым следам, и наконец обнаруживает его, тот ползёт ко входу в тоннель. Вражеский солдат оборачивается лицом к своему преследователю — может, сдаться хочет, может, о пощаде попросить. Капрал подходит к нему и спокойно стреляет в голову. Щёлк! Сержант Хоум стоит передо мной с нервной улыбкой на лице. Он говорит: «Сэр, мистер Маккенна с ума сошёл». Я спрашиваю его, на каком основании он поставил этот диагноз. «Мы сидели днём в засаде у деревни Хойвук, — отвечает Хоум. — Подошла старуха и нас заметила, и мы её задержали, чтобы она не предупредила вьетконговцев о нашем присутствии. Она жевала бетель и совершенно случайно попала плевком Маккенне в лицо. Он тут же вытащил пистолет и выстрелил ей в грудь. А потом сказал одному из санитаров, чтобы тот её перевязал, словно не понял, что убил её». Тут же — смена кадра, вечер того же дня, офицерская палатка. В мягком свете керосиновой лампы мы с Маккенной беседуем об этом убийстве. Он говорит: «Фил, пистолёт сам собой выстрелил. Но знаешь, волнует-то меня не это». Я отвечаю, что так и должно быть. «Нет, я не о том, — говорит Маккенна. — Я её убил, и меня волнует то, что меня это не волнует».

* * *

Спал я в том блиндаже недолго, беспокойно, и проснулся в возбуждённом состоянии. Мне никогда ещё не было так плохо в психологическом плане. Со времени моего пробуждения прошло всего несколько секунд, и тут меня захлестнули те же чувства, что и после того кошмарного сна, в котором я видел изувеченных бойцов моего прежнего взвода: мне было страшно без каких бы то ни было причин. И этот беспричинный страх тут же вызвал ощущение, которое нередко возникало у меня в бою: я словно видел себя в кино. С тех пор прошёл десяток лет, и времени для размышлений у меня было достаточно, но я до сих пор не могу объяснить, почему я проснулся тогда в таком состоянии. Пока я спал, снов никаких не видел. День был тихий, один из тех дней, когда не верилось, что мы на войне. И всё же я чувствовал себя как человек под настоящим огнём. Может, это была запоздалая реакция на какие-то прежние события. Может — психологическая травма как последствие участия в боях. К тому времени я почти год провёл во Вьетнаме, и, наверное, был измотан больше, чем тогда понимал. Напряжение, накопленное за многие месяцы, могло прорваться именно в тот момент, неожиданно и без каких-либо явных причин. Но что бы ни было тому причиной, со стороны я выглядел нормальным человеком, хотя, возможно, и нервничал чуть больше, чем обычно, но изнутри меня переполняли бурлящие эмоции и сбивчивые мысли, и я никак не мог избавиться от диковатого ощущения расколотости на две половины.

Я решил, что свежий воздух пойдёт мне на пользу, и выбрался из затхлого блиндажа. Стало только хуже, меня раздражала боль, возникавшая каждый раз, когда штанины отдирались от язв. Ранки чесались невыносимо, но поскрести их я не мог, потому что от этого заболевание только распространилось бы дальше по телу. Послеполуденный воздух действовал угнетающе, жара поднималась с раскалённой земли и обрушивалась с неба. Над горами серыми грудами собирались тучи, угрожая очередным дождём. Дождь. Дождь. Дождь. И когда же он кончится? От гальюнов доносилась вонь от фекальных масс, этих жидких извержений из наших больных животов. Потребность в физической деятельности взяла верх над неприятными ощущениями, и я пошёл обходить траншеи. Я всё ходил и ходил кругами, иногда останавливаясь поболтать с бойцами, иногда присаживался и глядел вдаль. В нескольких ярдах за рубежом обороны ярко сияли под солнцем белые стены полуразрушенного здания. На них нельзя было смотреть не щурясь, но я всё равно смотрел. Я долго на них глядел. Почему — не знаю. Помню лишь, как я глядел на них, чувствуя, как жара становится всё более невыносимой. На небе сгущались и наползали на нас тучи. Когда-то это здание было храмом, но сейчас от него осталась всего лишь груда камней. Лианы ползли по камням и изуродованным, побитым пулями стенам, цвет которых менялся с белого на ярко-розовый, когда солнце заходило за тучи. За зданием начиналась чахлая тропическая поросль, покрывавшая склоны холма. Там пахло гниющими деревьями и листьями, и невысокие деревца окружали заставу словно неровные шеренги армии, осаждающей крепость. Глядя на эту поросль и разрушенный храм, я чувствовал, как во мне нарастает ненависть — ненависть к этому зелёному, допотопному, чужому миру, в котором мы дрались и погибали.

У меня остались лишь безнадёжно перепутанные воспоминания о том, о чём я думал и что чувствовал на протяжении нескольких следующих часов, но в какой-то момент, когда день только начал клониться к вечеру, меня охватило непреодолимое, маниакальное желание что-нибудь сделать. «Надо что-то сделать», — самая, наверное, ясная мысль из тех, что крутились тогда в моём мозгу. Я просто зациклился на том, что рота находится в таком невыносимо трудном положении. У нас насчитывалась лишь половина от исходной численности личного состава, и у половины бойцов, остававшихся в строю, было как минимум по одному ранению. И если бы в следующем месяце мы понесли такие же потери, как и в предыдущем, то у нас осталось бы человек пятьдесят-шестьдесят, чуть больше усиленного взвода. Идиотизм какой-то — и дальше ходить по тем же тропам и подрываться на минах, не имея ни малейшей возможности отомстить. Отомстить. Слово это набатом гремело в голове. Я отомщу. И тогда-то мои хаотично метавшиеся мысли начали всё больше сосредоточиваться на тех двух мужчинах, которые были опознаны как вьетконговцы Ле Дунгом, осведомителем Кроу. Мой разум не просто сосредоточился на них, он зафиксировался на них подобно тому, как ракета с тепловым наведением фиксируется на сопле двигателя реактивного самолёта. Они стали моей навязчивой идеей. Я до них доберусь. Я доберусь до них, пока они не добрались ни до кого из нас, пока они до меня не добрались. «Я доберусь до этих гадов», — сказал я себе, неожиданно ощутив какое-то опьянение.

«Я доберусь до этих гадов», — громко произнёс я, врываясь в блиндаж. Джоунз вопросительно посмотрел на меня. «Ви-Си, Джоунз, Ви-Си, я до них доберусь». Меня разбирал смех. Я вытащил из планшета кальку с нанесённым на неё маршрутом патруля, в который должно было выйти этой ночью 2-е отделение. Они должны были дойти до пересечения троп совсем рядом с деревней Гиаотри. Замечательно. Если те два вьетконговца выйдут из деревни, они попадут в засаду. Я чуть не захохотал во весь голос, представив себе их гибель. Если же те вьетконговцы из деревни выходить не будут, то отделение скрытно войдёт в деревню, Кроу приведёт бойцов к дому, на который указал Ле Дунг, и они возьмут вьетконговцев в плен — «возьмут языка», другими словами. Да, именно это я и организую. Патруль с захватом «языка». Отделение возьмёт в плен тех двоих вьетконговцев и доставит их на заставу. Я их допрошу, хорошенько отмудохаю, если понадобится, узнаю, где находятся остальные ячейки и отряды противника, а потом их всех поубиваю или захвачу. Я до них до всех доберусь. А вдруг те два партизана окажут сопротивление? Тогда бойцы их убьют. Убьют Ви-Си. Сделают то, чего от нас требуют. Будут убитые. Нил требует убитых. Вот и получит от меня убитых, и тогда мой взвод перестанут ругать и поощрят. У меня не было полномочий, чтобы посылать отделение в деревню. В приказе на патрулирование говорилось лишь об организации засады в месте пересечения троп. Но кто тут реальный начальник — здесь, на этой отдельной заставе? Я! Я сам со всем разберусь. Здесь я могу делать всё, что захочу, чёрт возьми. И сделаю. Мысль о том, что я что-то сделаю самовольно, опьянила меня ещё сильнее. Я вышел из блиндажа, чтобы проинструктировать патрульную группу.

Смеркалось. Аллен, Кроу, Лоунхилл и ещё двое стрелков собрались вокруг меня. На головах — полевые шляпы, лица и руки черны от крема для обуви. Выглядели они как полагалось, свирепо. Я рассказал им, что делать, но в голове у меня царил такой бардак, что местами я говорил почти совсем невнятно. Я часто разражался смехом, отпустил несколько кровожадных шуток, после которых им вполне могло показаться, что я не буду возражать, если они без проволочек расстреляют на месте обоих вьетконговцев. И всё это время мне казалось, что я гляжу на себя самого на киноэкране. Я слышал свой смех, но он был не похож на мой.

— В общем, понял, что делать, — сказал я Аллену, командиру патрульной группы. — Сначала посидите в засаде. Если никто не появится, заходите в деревню и берёте тех людей. Возьмёте этих чёртовых Ви-Си! Берёте языков и ведёте их сюда. Будут создавать проблемы — убейте.

— Сэр, нам же не полагается заходить в деревню, и что мы скажем, если придётся их убить?

— Да скажем, что они на засаду напоролись — и все дела. Не парься. Тем, что наверху, убитые нужны, а остальное их не волнует.

— Есть, сэр, — сказал Аллен, и я обратил внимание на выражение его глаз. Они горели чистейшей ненавистью и злобой, и, когда он улыбнулся своей улыбкой скелета, я понял, что он убьёт тех людей, дай хоть малейший повод. И, хотя я понял это, я не стал повторять приказа о том, что в первую очередь надо попробовать взять тех вьетконговцев в плен. В тайне от всех я дико желал, чтобы тех двоих не стало. В глубине души я надеялся, что Аллен придумает какое-нибудь оправдание этому убийству, и Аллен словно прочитал мои мысли. Он улыбнулся, я улыбнулся в ответ, и в тот момент мы оба поняли, что там должно произойти. Не говоря ни слова, мы друг друга поняли: должна пролиться кровь. В подобном общении без слов нет ничего загадочного. Два человека, которые давно уже делят трудности и опасности, присущие жизни на войне, начинают понимать друг друга не хуже родных братьев, проживших бок о бок много лет, и один может понимать, что творится в душе другого, даже если при этом не произносится ни слова.

Патрульная группа отправилась в путь, тихо спустившись с заставы в поглотившую её темень. Прошло совсем немного времени, и меня начали терзать сомнения. Это заговорила вторая половина моей двойственной натуры, спокойная и разумная сторона, которая предупреждала меня о том, что скоро произойдёт нечто страшное. В голове промелькнула мысль о том, чтобы вернуть патрульную группу, но я не мог заставить себя это сделать. Я был одержим, мною овладела некая неодолимая сила. Обязательно надо было что-то сделать.

Они и сделали. Аллен вышел на связь и сообщил, что одного вьетконговца они убили, а второго взяли в плен. Теперь идут обратно с пленным. Издав радостный вопль, я связался с Нилом по полевому телефону. Он ответил, что слышал сообщение Аллена. Нас он поздравил:

— Молодцы твои ребята, хорошо сработали.

Я испытал душевный подъём. Выбравшись из блиндажа, я возбуждённо сообщил Коффеллу: «Обоих взяли!» Обоих! Ура! Ночной воздух был горяч и неподвижен. На западе, в облаках, затянувших небо над горами, как вспышка от разрыва снаряда сверкнула зарница. А прямо над нами небо было чистым, и с высоты светили неподвижные звёзды.

Я дожидался возвращения патруля в траншее, и тут вдруг услышал, как раздались очереди из винтовок и с характерным звуком громыхнул дробовик Кроу. Аллен снова вышел на связь: пленный хлестнул Кроу веткой по лицу и попытался сбежать. Они его убили.

— Ладно, несите труп сюда. Я его обыщу, — ответил я. В скором времени они пришли. Все пятеро запыхались из-за того, что пришлось спешно отходить, и возбуждены они были немного чересчур для своего ветеранского статуса. Аллен был и вовсе не в себе. Он начал смеяться, едва успев перебраться через ограждение. Наверное, его тусклый, безжизненный смех был вызван избавлением от напряжения. Успокоившись, он рассказал мне о том, что там произошло:

— Мы тихо прокрались в деревню, как вы сказали, сэр. Кроу привёл нас к дому, в котором беседовал с осведомителем. Там никого не было, поэтому мы пошли к хижине, где жили те вьетконговцы. Мы с Кроу и Лоунхиллом зашли в дом. Остальные два остались на тропе, прикрывать. В доме было темно, и Кроу включил фонарик. А там те два конговца спят. Лоунхилл пошёл в другую комнату, а там девчонка, орать начала. «Заткни ей рот», — говорю. Лоунхил и вломил ей стволом». Аллен снова заржал. Его поддержали Кроу и ещё несколько слушателей. Я тоже засмеялся. Во прикольно! Молодец Лоунхилл, врезал ей винтовкой. «И почти сразу же один из конговцев как вскочит на постели, и девка снова завопила. Кроу туда зашёл, отвесил ей оплеуху и сказал, чтоб заткнулась к чёртовой матери. Потом зашёл обратно в комнату и пальнул в того конговца, что сидел, из пистолета. Тот вскочил и побежал — в плечо попало. Кроу — за ним. Тот из дома выскочил, носится и орёт: «Трой ой! Трой ой! (О боже!)», а потом Кроу его замочил, и он больше не орал. Второй чувак ломанулся к двери, но Лоунхилл его поймал. «Хорош, ведём его к нашим», — говорю. Ну, слиняли мы оттуда. Дошли уж до подножия высоты, и тут этот гук хлестнул Кроу веткой по лицу. Кто-то сказал: «Убежит сейчас, мочи урода», и Лоунхилл его замочил, а Кроу из дробовика долбанул. В общем, чувак совсем мёртвый стал». Мы все снова засмеялись, безумно и истерично.

— Ладно, где труп?

— Прямо за проволокой, сэр.

Покойник лежал ничком. Затылок у него снесло, и в луче моего фонарика мозги его выглядели блестящим серым сгустком. Кто-то пинком перевернул труп на спину и сказал: «Ах, простите, мистер Чарльз, вам не больно?», и мы схватились за животы от смеха. Я посветил фонариком трупу в лицо. Его широко раскрытые глаза блестнули подобно глазам в голове у чучела. Передав фонарик Коффеллу, я обыскал труп. Было в этом покойнике что-то такое, что меня как-то беспокоило. И дело было не в том, что его так изуродовало — к этому-то я привык. Дело было в его лице. Лицо его было настолько юным, что, обыскивая его, я думал об одном: он ведь просто мальчишка, просто мальчишка. Я не мог понять, почему меня тревожит его юный вид, ведь вьетконговские солдаты, так же как и наши, все были юными.

В поисках документов я содрал с него окровавленную рубашку — так же, как и грудь его, искромсанную картечью из дробовика. Кто-то брякнул: «Лейтенант, он же простудится». Все снова засмеялись. Я присоединился к всеобщему смеху, но уже потише, чем раньше.

В карманах у мальчишки документов обнаружено не было, ремня с подсумками на поясе — тоже. Не было никаких доказательств того, что он вьетконговец. Это ещё больше меня обеспокоило. Я встал и, забрав у Коффелла фонарик, направил его на мёртвое лицо мальчишки.

— У второго что-нибудь было? — спросил я Аллена.

— Никак нет, сэр.

— Документы? Оружие?

— Никак нет, сэр. Ничего не было.

— А в доме? В доме-то было хоть что-то, из чего мины делают?

— Никак нет, сэр.

— Ни поддельных документов, ничего такого?

— Никак нет, сэр. Мы ничего там не нашли.

Смех прекратился. Я повернулся к Кроу.

— Ты совершенно уверен, что это один из тех, на кого пацан показал?

— Так точно, сэр, — ответил Кроу, пряча взгляд.

— Расскажи ещё раз, за что ты его застрелил.

«Веткой по лицу хлестнул, как Аллен сказал». Кроу не поднимал на меня глаз. Он уставился в землю. «Он хлестнул меня веткой по лицу и попытался убежать, ну, мы его и похерили».

Казалось, в воздухе повисло ощущение вины. Я не отрывал глаз от трупа, на меня волной накатил ужас — я узнал это лицо. Я словно резко вышел из гипнотического транса. Переход был таким неожиданным, как будто я проснулся, только что увидев страшный сон, с той разницей, что из одного кошмара я попал в другой.

— Аллен, всё произошло именно так? — спросил я. — Пленный совершил попытку сбежать?

— Насколько мне известно, так точно, сэр. А Кроу его пристрелил.

Так, уже оправдывается. «Ладно, если кто-нибудь спросит, говорите, что оба наткнулись на вашу засаду. Именно так и говорите, и ничего другого, всех касается. Они наткнулись на вашу засаду, и вы убили одного и взяли в плен другого. Затем этот пленный совершил попытку побега, поэтому вы его тоже убили. Поняли? И никому не говорите, что утащили его из деревни».

— Есть, сэр, — ответил Аллен.

— Вали отсюда, передай всем прочим. Ты, Кроу, тоже.

— Есть, сэр, — ответил Кроу, повесив голову как нашкодивший мальчишка.

Они ушли. Я ещё постоял, глядя на труп. Широко раскрытые блестящие, остекленевшие глаза укоризненно смотрели на меня. Раскрытый рот убитого мальчишки безмолвно кричал о том, что он ни в чём не виновен, о том, что нам должно быть стыдно. В темноте и неразберихе, из-за страха, усталости, движимые грубыми инстинктами, приобретёнными на войне, морпехи совершили ошибку. Ужасную ошибку. Они убили не того человека. Нет, не они — мы. Это мы убили не того человека. Невинная кровь этого мальчика была не только на их руках, на моих тоже. Это я их туда послал. «Господи, что же мы наделали?» — думал я. Я ни о чём больше думать не мог. Господи, что же мы наделали? Господи, пожалуйста, прости нас. Что же мы наделали?

Выключив фонарик, я приказал Коффеллу собрать похоронную команду. Я не знал, что ещё можно было поделать с телом осведомителя Кроу, мальчишки по имени Ле Дунг.

* * *

Пишущие машинки в сборном домике затрещали с восьми часов, сразу же после прихода штабных юридического отдела, у которых начался обычный рабочий день, заполненный печатанием обычных отчётов. Светился красный огонёк на электрическом кофейнике, и вентиляторы на столах штабных работников разгоняли тёплый плотный воздух. Эти довольные, цветущие на вид ребята спокойно проспали восемь часов (как обычно), позавтракали беконом с яйцами (как обычно, хотя иногда в столовой штаба дивизии подавали и блинчики). Видно было, что скучная работа им уже немного наскучила, но они были вполне довольны своей жизнью — работая в тылу, они обладали тем, чего не было у их соратников в боевых ротах: уверенностью в своём будущем.

Я сидел в углу домика со своим защитником, лейтенантом Джимом Рейдером, глядел на писарей и жалел о том, что я не был одним из них. Как приятно было бы заново обрести будущее. Возле домика суетилась куча свидетелей: морпехи и крестьяне-вьетнамцы, видно было, что последних вводят в некоторое замешательство судебные игры, в которых им вскоре предстояло сыграть отведённые им роли. Один из штабных выругался себе под нос, когда вентилятор согнал с его стола какие-то бумажки. Порыв искусственного ветра прошёлся по стене за его спиной, взъерошив листы его «стариковского» календаря. Календарь украшал порнографический рисунок, под которым сбоку от слова «Июнь» располагалось число «1966». Все дни были уже крест-накрест перечёркнуты, за исключением сегодняшнего числа, 30-го. В этот день младшего капрала Кроу должны были судить по двум пунктам обвинения в умышленном убийстве.

Я должен был выступать на суде в качестве свидетеля обвинения. В этом был некий абсурд, т. к. на следующее утро меня должны были судить, и тот же обвинитель должен был предъявить мне такие же обвинения. С другой стороны, уже то, что нам вообще предъявили обвинения, было абсурдным. Нас научили убивать, нам приказывали убивать, а теперь нас собирались предать военно-полевому суду за то, что мы убивали.

На столе Рейдера лежала переплетённая стопка бумаг толщиной с телефонную книгу небольшого городка, озаглавленная «Следственное дело». Оно было результатом пятимесячной работы разнообразных военных юристов, и в двух верхних стандартных формулярах — DD457 и DD458 — содержались предъявляемые мне обвинения: «…в том, что первый лейтенант Филип Дж. Капуто… совершил преднамеренное убийство гражданина Республики Вьетнам Ле Дунга. В том, что первый лейтенант Филип Дж. Капуто… совершил преднамеренное убийство гражданина Республики Вьетнам Ле Ду». Было и третье обвинение, результат моей панической попытки отрицать, что я пытался сокрыть эти убийства: «В том, что первый лейтенант Филип Дж. Капуто… в установленном законом порядке подписал под присягой ложное заявление, а именно: «Я не приказывал им придерживаться своих показаний», каковые показания он позднее признал ложными».

Там было много чего ещё: показания свидетелей, отчёты о следственных мероприятиях и т. д., но одна графа в формуляре DD457 осталась многозначительно незаполненной. Это была графа «Объясняющие или смягчающие обстоятельства». Когда следствие ещё только начиналось, я не мог понять, почему следователь не собрал никаких сведений об объясняющих или смягчающих обстоятельствах. Позднее, после того как у меня было время всё обдумать, я сам пришёл к следующему выводу: объясняющим или смягчающим обстоятельством была война. Эти убийства были совершены на войне. Более того, они были совершены на войне, единственной целью которой было убивать вьетконговцев, на которой те, кто приказывал убивать, зачастую не могли отличить вьетконговцев от гражданских лиц, на которой гражданских лиц в «зонах свободного огня» убивали ежедневно, применяя оружие намного ужаснее, чем пистолеты или дробовики. Гибель Ле Дунга и гибель Ле Ду нельзя было рассматривать в отрыве от сущности и методов ведения этой войны. Они были неизбежным следствием методов ведения этой войны. Как я начал к тому времени понимать, Америка не могла вмешаться в войну, которую вёл народ, и не убивать при этом представителей этого народа. Но рассматривать это как «объясняющие и смягчающие обстоятельства» значило поднять множество неоднозначных вопросов морального порядка. Могло даже дойти до рассмотрения вопроса о моральной оправданности американской интервенции во Вьетнам, т. е., как сказал мне один знакомый офицер, «неприятностей потом век не оберёшься». Поэтому меня с пятью бойцами из того патруля должны были судить как уголовников, примерно так же, как если бы мы убили двоих человек в ходе ограбления банка в мирное время. Если нас признают виновными, совесть корпуса морской пехоты как организации будет чиста. Шестеро преступников, которые, конечно же, не представляют собой большинство солдат, славных сынов Америки, преданы правосудию. Дело закрыто. Если нас признают невиновными, корпус морской пехоты может заявить: «Правосудие свершилось, и военно-полевой суд, на основании фактов и в соответствии с нормами доказательного права, обнаружил, что преступлений не совершалось». И в этом случае — дело закрыто. Как ни крути, военные не проиграли.

— Я там на улице с твоим прежним шкипером поговорил, — сказал Рейдер. — Говорит, ты ему каким-то нервным показался.

«Ну а как он думает, каким я должен быть, чёрт возьми? Завтра вечером меня уже могут отвезти в Портсмутскую тюрьму на пожизненное заключение». Портсмутская тюрьма ВМС США — это исправительное учреждение, о котором рассказывали, что в нём сочетаются худшие черты лагеря подготовки новобранцев морской пехоты и средневековой темницы. Тем не менее, пожизненное заключение в ней было лучше, чем другой возможный исход: смертная казнь через расстрел. Возможность такого исхода событий перестала висеть над нашими головами лишь несколько недель назад, когда было принято решение о том, что за наши преступления смертный приговор выноситься не будет. Здорово-то как!

— Слушай, не надо так, — сказал Рейдер. — Я точно знаю, чем всё кончится. Даже если тебя осудят, мы будет оспаривать приговор. Если понадобится, до самого президента дойдём.

— Обалдеть. А тем временем надзиратели в тюряге будут барабанить по моей голове дубинками. Господи, ты же слышал, какие там порядки. Представляешь, что они сделают с разжалованным офицером?

— Да не заводись ты так. Сегодня в суде сделай всё как надо. Должен сказать, я уважаю тебя за то, как ты держишься, несмотря ни на что. Сегодня только всё не запори. Честное слово, я бы давно уже сломался.

— Ну, а меня не сломать, Джим. Что угодно, только не это. Однажды я уже сломался, теперь уж никогда этого не сделаю.

— Чёрт! Когда это ты сломался?

— В ту самую ночь. В ту ночь, когда я послал тех ребят в ту деревню. Я просто не выдержал. Не мог больше всего этого выносить. В тоске я был жуткой, и страшно стало. Если б я тогда не сломался, я б ни за что тех ребят туда бы не послал.

— А, в этом смысле. Да мы уж раз десять всё проговорили. Без театра, ладно? Всё должно быть конкретно. Мы ведь столько раз об этом говорили, всё обсудили. Ты сказал им, чтоб они взяли тех вьетнамцев и чтоб убили в случае таковой необходимости. Ты не приказывал им совершать убийство. Именно так ты и скажешь, когда будешь давать показания, потому что это правда.

Этот вопрос мы с Рейдером обсуждали и раньше. Мы обсуждали его с того самого дня, когда его назначили моим защитником. Произошло это в феврале, после того как несколько жителей деревни Гиаотри подали жалобу деревенскому старосте, который обратился к начальнику района, полковнику Армии Республики Вьетнам, который известил об этом руководство американских войск в Дананге. Двое молодых людей из деревни Гиаотри, оба — гражданские лица, были убиты бойцами из патруля морской пехоты. Началось следствие. В это время батальон обустраивал новые позиции постоянной дислокации, выдвинувшись вперёд за прежнюю линию фронта. Вьетконговцы выразили свой протест против этого вторжения на их территорию, задействовав мины, лазутчиков, миномёты и снайперов. Мой взвод потерял ещё несколько человек, включая Джоунза, который был серьёзно ранен, подорвавшись на самодельной мине. Другие два взвода потеряли суммарно, по-моему, шестнадцать человек, и рота «С» оказалась настолько ослабленной, что Нилу пришлось перевести членов приданных роте миномётных расчётов в стрелки, и некому стало стрелять из 81-миллиметровых миномётов.

Именно тогда, в этой гнетущей атмосфере, вызванной непрестанными потерями, меня с пятью морпехами вызвали в штаб батальона, чтобы допросить по делу, получившему название «инцидент в деревне Гиаотри».

Большую часть подробностей этого долгого и непростого расследования память моя не сохранила. Самое яркое воспоминание — ужас, из-за которого я потерял способность соображать, и который охватил меня, когда следователь сообщил мне, что меня подозревают в убийстве. «Убийство». Это слово оглушило меня словно разрыв миномётной мины. «Убийство». Но это же были вьетконговцы, заявил я следователю, жизнерадостному полковнику-юристу из юридического отдела дивизии. Как минимум один — был. Никак нет, ответил он, это были не Ви-Си. Это подтвердили начальник деревенской полиции и староста деревни. Убийство. Я понимал, что мы сделали что-то не то, но мысль о том, что мы совершили убийство в юридическом смысле, мне и в голову не приходила. Мысли у меня путались, мне стало страшно, и я старательнейшим образом отвечал на вопросы, которые задавал полковник, но когда он спросил: «Вы говорили своим подчинённым, чтобы они не меняли показаний», я выпалил: «Никак нет!»

Несколько минут спустя полковник, сопровождаемый протоколистом, младшим капралом, записавшим мои ответы на диктофон, ушёл, унося свои бумаги, юридические справочники и диктофон — все эти атрибуты уютной и упорядоченной жизни в штабе дивизии, этого мира законов, которые так просто соблюдать, когда хорошо ешь, хорошо спишь, и когда тебе изо дня в день не угрожает смерть.

А потом мне стало очень плохо, так плохо, что я места себе не находил. Дело было не только в том, что меня терзал призрак обвинения в убийстве, меня терзало ощущение вины. Лёжа в палатке в расположении штаба, я снова увидел глаза того мальчика и укор в их безжизненном взгляде. Возможно, мы и совершили убийство не осознавая этого, почти так же, как Маккенна. Возможно, война пробудила в нас зло — некую тёмную, зловещую силу, которая позволила нам убивать, ничего не ощущая. Хотя… В моём собственном случае «возможно» можно было и опустить. Некое зло было в ту ночь во мне. Правдой было то, что я приказал патрулю по возможности взять в плен тех двоих, но правдой было и то, что я желал их смерти. Жажда убийства была в моём сердце и каким-то образом, тоном, жестом или ударением на «убить», а не на «взять в плен», я передал таящееся во мне озверение подчинённым. В моём чересчур агрессивном поведении они узрели санкцию на выброс собственных зверских побуждений. Я лежал, вспоминая эйфорию, охватившую нас после того как всё случилось, как мы смеялись, и как затем мы вдруг очнулись и почувствовали себя виноватыми. Несмотря на это, я не мог признать, что случившееся было преднамеренным убийством. Оно не было совершено в вакууме. Оно было непосредственным результатом войны. То, что сделали мы, было результатом того, что сделала с нами.

В какой-то момент во время этого самоанализа я понял, что солгал следователю. Я пошёл в палатку офицера по личному составу, вызвал полковника и доложил ему, что хотел бы изменить свои показания и реализовать своё право воспользоваться помощью адвоката. Через какое-то время он вернулся в штаб батальона с Рейдером, высоким рыжеволосым мужчиной лет под тридцать.

— Сэр, — сказал я. — Помните ту часть моих показаний, где я заявил, что не говорил своим подчинённым, чтобы они не меняли своих показаний? В общем, это не так. Запутался я. Можно эту часть убрать и заменить её показаниями, соответствующими истине?

Простите, сказал он, заявление сделано под присягой, и убрать его нельзя. Таков закон. Если я хочу что-нибудь добавить — это пожалуйста, но первоначальные показания останутся в документах. Полковник улыбнулся, весьма довольный собой и непреклонной логикой его драгоценного закона. Вот и ещё одна статья. Я дал другие показания.

Некоторое время спустя у нас с Рейдером состоялась первая из наших продолжительных бесед. Он попросил меня описать всё, что произошло в ту ночь.

— Хорошо, — сказал я. — Но сначала прочитайте вот это. Я это написал, пока ждал вас с полковником.

Я вручил ему эссе об условиях, в которых жилось на линии фронта, написанное высокопарным языком. Там говорилось о том, что в условиях партизанской войны граница между законным и незаконным убийством размыта. Правила стрельбы в зонах открытого огня, когда солдату разрешается стрелять в любого человека, вооружённого или невооружённого, и практика учёта убитых ещё более запутывают систему моральных ценностей человека. Мой патруль отправился на задание, полагая, что идёт за солдатами противника. Что же касается меня, то рассудок мой на самом деле был в возбуждённом состоянии, и способность рассуждать здраво была нарушена, но я ведь пробыл во Вьетнаме одиннадцать месяцев…

Рейдер смял мои литературные бредни и сказал: «Полная бессмыслица, Фил».

— Почему же? По-моему, разумно.

— А военно-полевому суду всё равно.

— Но почему же? Бог ты мой, мы ведь не в Лос-Анджелесе их убили.

В ответ Рейдер прочёл мне лекцию о том, в чём заключается правда жизни. Я не помню уже, что именно он тогда мне сказал, но именно он первым дал мне понять, что при объяснении причин тех убийств нельзя ссылаться на войну, потому что при этом возникнет слишком много неудобных вопросов. И обвинения действительно будут предъявляться нам так же, как если бы мы убили обоих человек на улицах Лос-Анжелеса. Рассмотрение дела будет основываться строго на фактах: кто, что и кому сказал, что было сделано, и кто это сделал. Как в детективном романе. Рейдер сказал, что ему нужны только факты. И никакой философии.

— Вы приказывали своим подчинённым убить тех двух вьетнамцев? — спросил он.

— Вы им как сказали: взять их в плен, или сначала стрелять, а разбираться после?

— Никак нет. Они должны были взять их в плен, при необходимости — убить. Но вот в чём дело: я, должно быть, дал им понять, что буду не против, если они их просто убьют. Джим, я в тот вечер не в себе был.

— Не надо пытаться заявлять о состоянии аффекта. Для него есть юридическое определение, и если вы на стенки не кидались, к вам оно применено не будет.

— А я и не говорю, что был тогда не в себе. Я говорю о том, что вымотан был чертовски. И мне было страшно. Признаю, чёрт побери! Мне было страшно, что напорюсь на какую-нибудь их тех проклятых мин, если чего-нибудь не сделаю. Надо ж понимать, как там себя чувствуешь, когда нет уверенности в том, что через минуту не раздастся взрыв, и ты не отправишься на небеса.

— Да поймите же — военно-полевому суду всё равно, как там себя чувствуешь. Надо же это понять! Вы же не роман пишете, страсти нагнетать здесь ни к чему. Не пожалуйся эти селяне — ничего бы и не случилось. Но они пожаловались, и потому началось расследование. А сейчас машина запущена и не остановится, пока не дойдёт до самого конца. Ладно. Кто-нибудь слышал, как вы инструктировали патрульную группу?

— Да, там были ещё сержант Коффелл и взводный сержант.

— Итак, другими словами, вы приказали по возможности взять в плен, при необходимости убить, как-то в этом смысле. Именно это вы и сказали, и есть два свидетеля, которые могут подтвердить ваши слова. Так?

— Так я и сказал. Не уверен, что я сам верил тому, что говорил. У меня в тот вечер такое настроение было… Вроде как зверское…

— Настроения недопустимы в качестве доказательств. Ваше душевное состояние меня не волнует. Приказывали вы своим подчинённым совершить убийство или нет — вот что важно.

— Чёрт побери, Джим! Всё опять возвращается к войне. Я бы их туда не послал, и они никогда бы не сделали того, что сделали, когда б не эта война. Это вонючая война, и вонь эта со временем к человеку пристаёт.

— Перестаньте, бога ради. Если вы приказали совершить убийство, то скажите об этом прямо сейчас. Можете признать себя виновным, и я попытаюсь сделать так, чтобы суд вынес лёгкий приговор — лет этак от десяти до двадцати в Портсмуте.

— Я так скажу: мне жизнь будет не в радость, если тех парней осудят, а я отмажусь.

— Вы хотите признаться виновным в убийстве?

— А почему вы спрашиваете?

— Потому что там не было убийства. Что угодно было, только не убийство. И если это — убийство, то половину вьетнамцев, погибших в ходе этой войны, именно убили.

— Не так. Вы не хотите признать себя виновным, потому что не виновны в том, что вам вменяют. Вы не приказывали совершить убийство.

— Ладно, я невиновен.

— В общем, имеем следующее: вы приказали патрульной группе захватить двух человек, подозреваемых в принадлежности к Вьетконгу, которых надо было убить только при необходимости. В боевой обстановке это является законным приказом. И есть два сержанта, которые подтвердят эти заявления, так?

— Вы тут главный. Будь по-вашему. Главное, меня из этого всего вытащите.

— А вот этого «вы тут главный» не надо. Вышесказанное — факты или нет?

— Так точно, факты.

И так я узнал о широкой пропасти, лежащей между фактами и истиной. В течение последовавших пяти месяцев мы с Рейдером провели дюжину подобных совещаний. Называлось это «подготовка свидетельских показаний». И с каждой нашей встречей моё восхищение юридической квалификацией Рейдера только возрастало. Он готовил моё дело к слушанию в суде целеустремлённо и деловито, как командир батальона при подготовке наступления на занятую противником высоту. Через какое-то время он почти убедил меня в том, что в ту ночь, когда были совершены те убийства, первый лейтенант Филип Капуто, в ясном состоянии рассудка, отдал недвусмысленный законный приказ, который его подчинённые грубо нарушили. Я был восхищён показаниями, которые родились в результате наших диалогов, подобных сократовским. Рейдер занёс всё на жёлтые линованные листы своих блокнотов, и я убедился в том, что там не было ни единого слова неправды. Там периодически встречались оговорки — «насколько я помню», «если я верно помню», «или что-то в этом роде» — но там не было ни единого лживого заявления. Но и правдой это не являлось. Адвокаты рядовых и сержантов, в свою очередь, убедили их, что все они были порядочными, богобоязненными солдатами, которые исполняли приказы так, как положено порядочным солдатам, а приказы эти были отданы непорядочным офицером-душегубом. И это не было ни ложью, ни правдой. Тем временем и обвинение подбирало факты в поддержку своих утверждений о том, что пятеро преступников, морских пехотинцев, исполняя противозаконные приказы своего командира взвода, тоже преступника, хладнокровно совершили убийство двоих гражданских лиц, которых затем пытались выдать за установленных вьетконговцев, дабы получить от своего начальника, капитана, поощрение, обещанное им за убитых солдат противника, что является предосудительной практикой, которая никоим образом не соответствует традициям корпуса морской пехоты США. И это не было ни ложью, ни правдой. Ни одно из этих показаний, ни одно из этих собраний «фактов» не показывали истинной картины. Истина была синтезом всех трёх точек зрения: война в целом и практика ведения военных действий Соединёнными Штатами в частности — вот что нужно было винить за гибель Ле Ду и Ле Дунга. Истина лежала в этом, и всё, что делалось, делалось ради того, чтобы эту истину сокрыть.

* * *

И всё же я не терял надежды на то, что меня оправдают. За то время, пока шло расследование, я не от одного офицера слышал следующее: «То, что случилось с тобой, на этой войне могло произойти с кем угодно». В их глазах я был жертвой обстоятельств, порядочным офицером, которого обвиняют несправедливо. Мой послужной список был лучше среднего, внешне я выглядел нормальным человеком. Те офицеры видели во мне своё собственное отражение. Я был одним из них.

И рядовые с сержантами все до единого были хорошими солдатами. Личные дела у них были незапятнанными, их даже в самоволках ни разу не задерживали. Четверо из пяти имели ранения, с честью полученные в боях. У двоих — Аллена и Кроу — были семьи. И при этом, парадоксальным образом, их обвиняли в совершении убийства. Если обвинения будут доказаны, это докажет, что ни у кого не может быть иммунитета против рассеиваемых войной бактерий, разрушающих моральные устои. Если такая жестокость присуща нам, обычным людям, то логичным будет предположить, что она присуща и всем прочим, и им придётся держать ответ, раз в них тоже таится способность творить зло. Но никто не желал этого признавать. Никому не хотелось встретиться лицом к лицу с живущим в нём дьяволом.

Приговор «невиновны» разрешил бы эту дилемму. Он доказал бы, что преступления не было. Он доказал бы то, во что хотели верить другие: что мы — благонравные американские юноши, неспособные совершить то, в чём нас обвиняют. А раз мы на это неспособны, то и они тоже, а именно этому в отношении себя самих им хотелось верить.

* * *

В девять часов утра свидетели начали заходить в соседний домик, где шло заседание военно-полевого суда. В нашем домике всё так же трещали пишущие машинки клерков. Мы с Рейдером ещё раз прошлись по моим показаниям. Он рассказал мне, как вести себя в суде: говорить твёрдо, но не резко, отвечая на вопросы, глядеть на шестерых офицеров, которые будут меня судить, демонстрировать искренность и общительность.

Меня вызвали где-то ближе к вечеру. Кроу, сидевший за столом подсудимого, выглядел очень жалко. Должен признаться, что я не помню ни единого слова из сказанного мною в качестве свидетеля. Помню лишь, как долго сидел там, пока меня подвергали первоначальному и перекрёстному допросам, как я глядел в глаза шестерым членам суда, как меня и учили, и как я словно попугай отбарабанивал показания, отрепетированные до этого сто раз. Я, наверное, похож был на «Джека Армстронга, американца на все сто». Позднее, во время перерыва, я услышал, как прокурор поздравлял Рейдера. «Ваш клиент очень хорошо выступил сегодня в суде, мистер Рейдер». И я был собой доволен. Хоть в чём-то я хорош. Свидетель из меня хороший.

Разбирательство тащилось к завершению. В отведённой мне палатке, дожидаясь вердикта, я сидел в каком-то зависшем состоянии, не свободный человек и не заключённый. Я не мог не думать о том, что будет означать вердикт «виновен» по моему делу. Мне придётся всю оставшуюся жизнь провести в тюрьме. Всё хорошее, что я совершил в жизни, лишится всякого смысла. Никому это будет не нужно. К тому времени я уже считал себя раненным на войне, морально раненым, и, подобно всем тяжелораненым, отстранённо относился ко всему вокруг. Я был очень похож на человека, потерявшего ногу или руку, который, осознавая, что ему никогда больше не придётся воевать, теряет всякий интерес к войне, на которой его ранило. Как у него все силы организма тратятся на преодоление боли и заживление ран, так и мои эмоциональные силы тратились на поддержание душевного равновесия. Меня не сломило это испытание продолжительностью в пять месяцев. И ничто не сломит. Пусть делают со мною что угодно, им меня не сломать. Все мои внутренние резервы были отданы этой битве за эмоциональное и душевное выживание. Для какой бы то ни было другой борьбы сил у меня не осталось. Просто мне уже не было никакого дела до этой войны. Я объявил перемирие между собою и вьетконговцами, подписал свой личный мир, и просил лишь об одном: чтобы мне дали жить самостоятельно, по моим собственным правилам. С вьетконговцами мне было нечего делить. Не Ви-Си угрожали лишить меня свободы, а правительство Соединённых Штатов, на службу которым я когда-то поступил. В общем, с этим я покончил. Всё было кончено между мною и правительствами и их абстрактными идеалами, и никогда больше я не позволю себе попасть под влияние заклинаний и чар политических колдунов-шаманов вроде Джона Ф. Кеннеди. Для меня было важно пережить эти безумные неприятности, сохранив хоть какое-то достоинства. Меня не сломать. Я всё выдержу и с честью приму всё, что будет. Испытания мои казались мне актом искупления грехов, неполным, конечно же, но я чувствовал, что должен каким-то образом расплатиться за те смерти, виною которым я был.

Лёжа в той палатке, я вспоминал восстание в Южном Вьетнаме, которое началось за три месяца до того и кончилось лишь в мае. То восстание, равно как и та ситуация, в которую я попал, заставило меня увидеть бессмысленность той войны. Тот трагифарс начался, когда генерал Тхи, командующий войсками в I корпусе, был арестован главой сайгонского правительства Нгуеном Као Ки. Ки заподозрил его в подготовке государственного переворота. Дивизии АРВ в I корпусе, подчинявшиеся Тхи, выступили в его поддержку. Начались демонстрации и массовые беспорядки в Дананге, где располагался штаб Тхи. Воспользовавшись этим, Ки объявил, что Дананг находится в руках повстанцев-коммунистов, и отправил свои дивизии в город, чтобы «освободить его от вьетконговцев». В скором времени южновьетнамские солдаты уже вели уличные бои с другими южновьетнамскими солдатами, пока два военачальника-мандарина боролись за власть.

И, пока южные вьетнамцы враждовали между собой, нам одним пришлось воевать с вьетконговцами. В апреле, когда восстание полыхало вовсю, Первый Третьего понёс тяжёлые потери в ходе операции в долине Вугиа. Из-за того, что следствие продолжалось, меня перевели из штаба батальона в штаб полка, где назначили на должность помощника офицера по оперативным вопросам. Там я стал свидетелем бездарной работы штаба, из-за которой операция обернулась провалом малого масштаба. Часть батальона без какой бы то ни было нужды была отправлена прямиком в западню, где только одна из рот потеряла более ста человек из ста восьмидесяти. Пострадали и вьетнамские гражданские лица. Помню, как я глядел на дым, вздымавшийся из дюжины разбомбленных деревень, а тем временем наша артиллерия всё била по позициям противника на высотах, а наши самолёты проносились сквозь этот дым, снова сбрасывая бомбы. Я вспоминал наших раненых в дивизионном госпитале. Меня с капитаном Гриером, офицером по разведке, отправили туда из района боевых действий — опросить оставшихся в живых бойцов и выяснить, что там вышло не так. Мы знали, что вышло не так — штаб облажался, но мы всё равно отправились заниматься этим бессмысленным делом. Перед моими глазами до сих пор встают то страшное помещение, похожее не склеп, забитое стонущими ранеными с корками грязи на бинтах, койки, придвинутые друг к другу, чтобы освободить место для других прибывающих раненых, я будто заново ощущаю запах крови, вижу ошеломлённые лица, юного командира взвода, запелёнанного словно мумия, с пластмассовыми трубками, вставленными в почки, восемнадцатилетнего рядового, лишившегося зрения в результате артобстрела — его глаза замотаны бинтами, и он на ощупь пробирается по проходу между койками. «Не могу найти свою шконку, — зовёт он на помощь. — Кто-нибудь, помогите шконку найти».

А тем временем армии Тхи и Ки продолжали свои разборки в Дананге. Как-то в мае, поутру, после того как меня отправили в штаб дивизии, я привёл в Дананг колонну стрелков-морпехов. Они были из подразделения охраны, которое должно было охранять американские объекты — не от вьетконговцев, а от мятежных южновьетнамских солдат. Я вернулся в штаб после обеда. Командный пункт дивизии располагался на высоте 327, откуда обзор был просто великолепным. Глядя на запад, мы видели, как морпехи воюют с вьетконговцами, на востоке южновьетнамская армия сражалась сам с собой. В тот день рано поутру я видел, как над городом летают трассирующие пули, слышал, как стреляют пулемёты, а затем, совсем уж не веря собственным глазам, наблюдал за тем, как истребитель АРВ с бреющего полёта атаковал колонну грузовиков АРВ. Невероятное было зрелище, яркая иллюстрация на тему безумия войны. Одна из ракет, пущенных с того самолёта, сильно отклонилась от курса, взорвалась возле американской позиции и ранила троих морпехов. Пропеллерный «Скайредер» снова с рёвом понёсся вниз, нанёс ещё один ракетно-пушечный удар по колонне грузовиков, набитых южновьетнамскими солдатами. И тогда я понял, что победить мы не сможем никогда. С такими правительством и армией, как в Южном Вьетнаме, у нас даже надежды не было на то, чтобы победить в той войне. Продолжать войну было безрассудством, и даже хуже того: это было преступлением, убийством в массовых масштабах.

Восстание завершилось 25 мая. Генерал Уолт отправил обращение ко всем подразделениям морской пехоты в I корпусе. В нём он заявил о том, что «мятеж» подавлен, и что мы можем ожидать, что впереди нас ждёт «эра добрых отношений с нашими южновьетнамскими боевыми товарищами».

Это обращение меня потрясло. Даже Лью Уолт, давно уже бывший для меня примером для подражания, не видел правды. Война будет продолжаться, и продолжаться бессмысленно.

Несколько дней спустя мои антивоенные настроения перешли в активную фазу. Начальник штаба дивизии приказал мне принять участие в параде в честь какого-то высокопоставленного гостя. Я отказался. Он сказал, что я не могу отказаться выполнять приказ. «Нет, — ответил я, — могу и откажусь. Я считаю всё происходящее гадостью, безрассудством и преступлением, и не собираюсь участвовать в какой-то ура-патриотической показухе». Он заявил, что я не имею права делать подобные заявления. «Вовсе нет — имею». Надо мной уже висело обвинение в совершении самого тяжкого преступления из всех возможных, и ещё одно обвинение мне было без разницы. Пускай поищёт кого-нибудь другого для расхаживания под марши Сузы. К немалому моему удивлению, я в том споре победил.

Именно тогда я на какое-то время попытался поискать единомышленников среди штабных. Я говорил им, что эту войну выиграть невозможно, что её ведёт кучка продажных сайгонских политиканов. И любой американец, гибнущий на ней, погибает ни за что. Соединённые Штаты должны немедленно вывести войска, покуда не погибло ещё большее число людей. Штабные, которые сроду пороху не нюхали, чей патриотизм был непоколебим, глядели на меня, не веря своим ушам. Меня это не удивило. На дворе стоял 1966 год, и подобные разговоры расценивались почти как государственная измена.

— Сэр, — сказал какой-то младший капрал, — если мы выведем войска сейчас, значит, все наши старания, вплоть до сегодняшнего дня, были напрасными.

— Другими словами, из-за того, что мы уже похерили тысячи людей, мы должны похерить ещё несколько тысяч, — ответил я. — Слушай, если ты всерьёз веришь этой ерунде про «не напрасно», ступай-ка добровольцем в стрелковую роту и пусть тебя там убьют, потому что ты этого заслуживаешь.

* * *

Рано утром в мою палатку вошёл Рейдер. «Фил, — сказал он, — вердикт Кроу вынесен. Невиновен по всем пунктам».

Я уселся на койке и закурил сигарету, не совсем понимая, что думать по этому поводу.

— Ну, рад за него. У него ведь жена и дети. А нам после этого чего ждать?

— Думаю, хорошего. До завтра отдыхайте. Ваш суд назначен на девять ноль-ноль.

В ту ночь я спал на удивление хорошо. Может, из-за моего фаталистического мироощущения. От волнений толку бы не было. Чему бы ни предстояло произойти, я ничего по этому поводу поделать не мог. На следующее утро я позавтракал, съев страшно много, да ещё и отвешивая шуточки о последней трапезе приговорённого к смертной казни. Затем, задолго до назначенного времени, я подошёл к сборному домику с теми же чувствами, что испытывал и раньше, перед боем: я был одновременно исполнен решимости и смирения. Я прождал в этом домике около часа, глядя на тех же самых штабных, сидевших за теми же самыми столами, печатая всё те же доклады. Светилась красная лампочка на кофейнике, жужжали вентиляторы, шелестя листами календаря, который уже был перевёрнул на июль. Всё то же сборище свидетелей толпилось возле домика. Среди них был капитан Нил. Выглядел он уставшим и постаревшим. Я вышел из домика и угостил его сигарой. Он закурил и, не отрывая глаз от земли, покачал головой и сказал: «Мы потеряли половину роты. Надеюсь, они это поймут. Мы на тот день потеряли половину роты».

Без четверти девять меня позвал Рейдер.

— Ситуация следующая. Кроу оправдали, и генерал подумывает о том, чтобы снять все обвинения с остальных. Что касается вашего дела, то вам придётся признать себя виновным по третьему пункту, после чего получите от генерала выговор с занесением. Что будете делать?

— То есть, если я признаю себя виновным по третьему пункту обвинения, военно-полевого суда не будет?

— Разве что если сами захотите.

— Само собой, не захочу. Хорошо, я виновен.

— Ладно, — с чувством сказал Рейдер, — ждите здесь. Я им сейчас сообщу и вернусь к вам.

Минут пятнадцать-двадцать я нервно расхаживал по домику. Похоже, предчувствия меня не обманули: там, наверху, хотели разделаться с этим делом не меньше, чем я сам. В голове вертелись безумные мысли. Я каким-нибудь образом искуплю свою вину перед родными Ле Ду и Ле Дунга. Когда закончится война, я снова приеду в Гиаотри и… И что? Да не знал я, что.

Рейдер вернулся с улыбкой на лице. «Поздравляю, — сказал он, тряся мою руку. — Обвинения сняты. Генерал влепит выговор с занесением в личное дело. Да чёрт подери, из-за этого разве что звание капитана могут придержать. Вы свободны. Я тут ещё слыхал, что офицер по личному составу уже приказ готовит. Через неделю, максимум десять дней, поедете домой. Всё кончилось».

* * *

Мы дожидались самолёта, стоя под солнцем на краю взлётно-посадочной полосы. Нас было человек сто пятьдесят, и мы глядели на призывников, которые друг за другом выходили из большого транспортного самолёта. Они построились и пытались не обращать внимания на загорелых людей в покрытом пылью поношенном обмундировании, которые отпускали в их адрес издевательские замечания. Новички выглядели странным образом молодо, намного моложе нас, они были смущены и сбиты с толку при виде этой раскалённой страны, в которую их отправило бесчувственное правительство. Я, в отличие от других, над молодыми не подшучивал. Мне было жаль этих детей, потому что я знал, что все они станут взрослыми в этой стране, где люди умирают без конца. Я жалел их, потому что я знал, что один из каждого десятка погибнет, ещё два станут калеками на всю оставшуюся жизнь, и ещё два получат менее тяжкие ранения, и их снова отправят в бой, а все остальные получат ранения иного, менее очевидного рода.

Новичков строем отвели к колонне, которая дожидалась их, чтобы развезти по подразделениям согласно предписаниям — навстречу судьбе, у каждого своей. Никто из них не глядел на нас. Они ушли строем прочь. Взвалив на плечи вещмешки, мы поднялись по откидному трапу в самолёт, в тот самый самолёт, о котором мы все мечтали, в эту великую мифическую Птицу Свободы. Когда транспортный самолёт оторвался от полосы, покачнулся и начал взбираться в безоблачное небо, раздался радостный крик. Под нами лежали рисовые чеки и зелёные складки холмов, где остались наши друзья и наша юность.

Самолёт накренился и взял курс через Китайское море на Окинаву, к освобождению от объятий смерти. Героев среди нас не было. По возвращении нас не ждали ни радостные толпы, ни парады, ни перезвон больших соборных колоколов. Мы просто претерпели до конца. Мы выжили, и в этом была наша единственная победа.

Загрузка...