Курцио Малапарте

ВОЛГА РОЖДАЕТСЯ В ЕВРОПЕ


Немецкий перевод Хельмута Людвига

Издательство «Штальберг», Карлсруэ, 1967 г.

Перевод немецкого издания: CURZIO MALAPARTE

DIE WOLGA ENTSPRINGT IN EUROPA

Deutsch von Hellmut Ludwig

Stahlberg Verlag GmbH, Karlsruhe 1967

Итальянский оригинал (первое издание вышло в 1943 г.):

II Volga nasce in Europa. Vallecchi Editore, Флоренция, 1965


Об авторе:

Курцио Малапарте – это псевдоним итальянского писателя и журналиста Курта Эриха Зукерта, родившегося в 1898 году в семье немца и итальянки в Прато в Тоскане, который он использовал с 1925 года. «Malaparte» – это противоположность «Bonaparte» и значит в дословном переводе «плохая доля».

В 1911 года он стал членом республиканской партии и опубликовал в 1912 году свои первые стихотворения, спустя год стал издателем сатирического журнала. В 1914 году Зукерт записался добровольцем и пошел на Первую мировую войну. Был награжден в 1918 году итальянской медалью за храбрость в бронзе и французским военным крестом с пальмовыми листьями. Пострадав от газовой атаки, он с тех пор до смерти страдал от болезни легких.

После войны он сначала был атташе в Варшаве. Он симпатизировал фашизму и в 1921 году стал членом фашистской партии. В своей книге Viva Caporetto, позже вышедшей под заголовком La rivolta santi maledetti («Восстание проклятых святых»), он описал свой военный опыт и вызвал среди фашистов протесты, после чего был уволен с дипломатический службы. С 1928 по 1931 он был, среди прочего, главным редактором ежедневной газеты La Stampa. После опубликования антитоталитарного памфлета «Техника государственного переворота» (1931), в котором автор одобрительно высказывается о стратегии Ленина и тактике Троцкого, одновременно осуждая Муссолини и Гитлера, был изгнан из партийных рядов и находился в ссылке на острове Липари в Тирренском море. Тем не менее, после вмешательства влиятельных друзей, в т.ч. зятя Муссолини Галеаццо Чиано, он через год снова был освобожден и жил под домашним арестом в Тоскане и на Искии. Некоторое время проработал в дипломатических представительствах, но впоследствии снова неоднократно арестовывался, отбывал срок в знаменитой римской тюрьме Regina Coeli (Царица Небесная).

После основания литературного журнала Prospettive в 1937 году, он спустя год отправился корреспондентом в Абиссинию (Эфиопию), куда вторглись итальянские войска.

Во Второй мировой войне Малапарте был военным корреспондентом миланской газеты Corriere Della Sera («Вечерний курьер») в Северной Африке, Франции, Германии и в 1940-45 на Балканах, в Финляндии и в России. Из репортажей, которые он писал во Второй мировой войне на фронте для этой газеты, возник в 1944 году его роман «Капут», который в послевоенное время пользовался огромным успехом и одновременно вызвал большой скандал. Книга «Волга рождается в Европе», написанная на основе репортажей из России, была опубликована в 1943 году. В 1943—1946 находился при высшем командовании армии США в Италии. Его статьи этого времени постоянно публиковались в периодике союзных стран. Кроме того, он в военные годы снял множество фотографий войны, которые до сих пор большей частью не опубликованы.

В послевоенное время Малапарте, который всегда был человеком, тяготевшим к бунтарству, стал склоняться к коммунизму, вступил в Итальянскую коммунистическую партию. В 1947 году поселился в Париже, где написал на французском языке пьесы о Марселе Прусте и Карле Марксе. Интересовался маоистским Китаем, предпринял поездку туда, но вскоре заболел раком легких и был вынужден раньше времени вернуться (дневник поездки «Я в России и в Китае» был посмертно опубликован в 1958). Незадолго до смерти Малапарте успел еще присоединиться к католицизму. Умер в 1957 году от рака.

В конце 30-х годов он заказал себе строительство виллы на Капри, которая стала известна как Casa Malaparte. По своему архитектурному стилю она еще сегодня относится к самым впечатляющим зданиям современной архитектуры. Эту виллу, где в разное время гостили Альберто Моравиа, Альбер Камю и др., Малапарте завещал правительству Китайской Народной Республики. Его последняя книга «Проклятые тосканцы» (Maledetti toscani) вышла посмертно.

Наряду с романами Малапарте написал также три пьесы, стихотворения и много коротких рассказов.

О книге:

Только немного произведений мировой литературы после Второй мировой войны вызвали такую сенсацию как «Шкура» и «Капут» Курцио Малапарте. Из-за его политических и литературных авантюр Малапарте в период между мировыми войнами подвергался очень жесткой критике со стороны фашистских правителей. Ему даже неоднократно доводилось оказываться в тюрьме. И во время Второй мировой войны, в которой он частично участвовал как фронтовой корреспондент миланской газеты «Corriere della Sera» («Вечерний курьер»), его тоже подвергали наказаниям.

Курцио Малапарте (1898-1957) относится к тем писателям современной итальянской литературы, которые вызывали множество споров. Он обладал блестящими стилистическими способностями, отразившимися в его творчестве, которое является картиной морально заболевшего общества старой Европы.

До сих пор в издательстве «Штальберг» на немецком языке вышли следующие книги этого автора: «Шкура», «Капут», «Кровь», «Разрушение», «Проклятые тосканцы», «Проклятые итальянцы», «В России и Китае».

«Волга рождается в Европе» содержит несокращенные свидетельства Малапарте о его пребывании на Украинском фронте и во время блокады Ленинграда. Помимо чисто военных описаний на передний план выходит общественно-социологическое рассмотрение: конфронтация двух механизированных рабочих армий. Изо дня в день Малапарте сразу после маршей, боев и наблюдений записывал свои репортажи и заметки для публики, которая хотела получать новости с фронта. Впервые тут представлен полный текст; отрывки, которые были вычеркнуты во время войны фашистской цензурой, снова включены в книжное издание. Эта книга является документом того времени, и она произведет самое глубокое впечатление на каждого, был ли он солдатом на той войне или нет.

Содержание

Первая книга: Война и забастовка

1. Вороны над Галацем

2. Красная война

3. Рабочие-солдаты

4. Через Прут

5. Техника и рабочая мораль

6. Хорошенько рассмотрите их, этих мертвецов

7. Красная ферма

8. Стальные кони

9. Там – Днестр

10. Украина – могила для хлеба

11. Призраки

12. Бегемоты на Днестре

13. Советское поле боя

14. Бегство мертвецов

15. Черный бивак

16. Бог возвращается домой

17. Пыль и дождь

Вторая книга: Рабочая крепость.

Осада Ленинграда

18. Там внизу горит Ленинград

19. Голос леса

20. Дети в форме

21. Запретный город

22. Рабочий акрополь

23. Красное знамя «Авроры»

24. Корабли в тюрьме

25. Рабочая кровь

26. Так бродят мертвецы по пустым домам

27. Ангелы, люди и звери в лесах на Ладоге

28. К «мертвецу» в бесконечном лесу

29. Ледяные маски

30. Как фабричный двор после неудавшейся забастовки

31. Ариведерчи, Ленинград

Послесловие. Почему Волга – европейская река

ПЕРВАЯ КНИГА

ВОЙНА И ЗАБАСТОВКА

1. Вороны над Галацем

Галац, 18 июня 1941

Галац лежит как кувшинка в лагунах между Прутом и Дунаем. Он вдыхает пар тины, рыбы и гнилого камыша. Этими влажными июньскими вечерами изматывающий запах ила пропитывает листву деревьев, волосы женщин, гривы лошадей, длинные бархатные халаты скопцов, кучеров-евнухов знаменитой русской секты, которая нашла в Галаце свое последнее убежище, свой последний храм. От Брэилы до Галаца, до Сулины, до гор Добруджи большая дельта Дуная – это одна сплошная блестящая водная поверхность. Весенние наводнения превратили ландшафт в беспредельное болото. Здесь плоская равнина Валахии растягивается как сдвинутый ветром большой брезент, тут и там она поднимается в виде усталых валов желтоватого грунта, вне безграничной плоскости болот, пока она не переходит в пологие складки и не образует извивающийся склон, вокруг плоской впадины, в которой в вечном, прозрачном светло-голубом тумане простерлось озеро Братеш.

Галац поднимается на краю этой впадины, в высшей точке треугольника между Дунаем и Прутом, которые сливаются немного ниже этого города. Горы Добруджи, далеко на горизонте, служат опорой, местом стоянки для этого расплывчатого ландшафта, для его низких домов, его болота, его легкой пелены тумана, они похожи, издали, на гору Монте-Тифата над Капуей, у них такое же синеватое томление, те же зеленые промежуточные тона, такая же романтичная, нежная неприкосновенность. Иногда они исчезают, расплываются на горизонте, и оставляют только печальное, неясное воспоминание, нечто женственное в разочарованном воздухе.

Между Советской Россией и моим гостиничным номером больше не остается ничего, кроме потока Прута; ленивой, желтой реки, которая здесь, около устья, становится настолько широкой, что превращается во что-то вроде озера, в бесконечно хмурую болотную гладь, Братеш, который тут и там прерывается зелеными пучками, тростником и камышами, возвышающиеся на отмелях наносного грунта. Прут в эти дни выглядит странно покинутым; ни один буксир, плот, даже баржа не проходят по потоку. Лишь несколько рыбачьих барок на румынском берегу качаются на ленивых, грязных волнах. Но горе им, если они удалятся от берега, горе, если они отважатся продолжить свой путь по центру реки: русские стреляют. По ночам русские часовые стреляют при самом незначительном звуке, при первом шуме; достаточно легкого всплеска, который можно иногда услышать в воде Прута, бьющей о берег, чтобы вызвать у них тревогу. Невооруженным взглядом из окна моей комнаты можно разглядеть дома на русском берегу, склады древесины, дым буксира, который становится на якорь в речном порту. На дороге, которая идет вдоль реки, можно в бинокль увидеть группы людей, вероятно, солдат, колонны грузовиков, группы кавалерии. Ночью советский берег оказывается черным и слепым. Это выглядит так, как будто там началась ночь, там, на другом берегу, как будто она встала жестко и гладко как черная стена по ту сторону блестящего светом румынского берега. На рассвете советский берег похож на спящее веко, которое медленно раскрывается, и опускает вниз свой бледный, безжизненный, необычно печальный и тревожный взгляд на реку.

В аллеях городских парков Галаца играют толпы детей, гоняются друг за другом, группы людей с перил бельведера, прикрывая глаза ладонями, наблюдают за русским берегом, круто поднимающимся над голой красноватой полосой болотистой территории, рассеченной дамбой железной дороги; там, на противоположной стороне, по ту сторону Прута, висит сине-шелковый дымчатый шлейф над домами Рени, лениво растворяясь в пыльном воздухе. Еще два дня, вероятно, еще один день, еще лишь несколько часов. Я ловлю себя на том, как я смотрю на часы в ратуше, когда спускаюсь на машине к мосту Рени.

Сильный запах, резкий жирный запах устремляется навстречу мне от Братеша. Смрад погребенной в тине падали. Толстые зеленые и синие мухи с крыльями с золотыми жилками беспрерывно гудят вокруг. Румынское саперное подразделение занимается установкой мины для подрыва моста, который связывает берег у Галаца с советским берегом у Рени. Солдаты громко беседуют и смеются. Тусклая вода Братеша освещает желтыми бликами ландшафт в агонии, вялый и улетучивающийся, распадающийся ландшафт. Угрожающая война ощущается как висящая в воздухе гроза, как что-то, что не зависит от человеческой воли, почти как природное явление. Европа здесь уже вне какого-либо разума, вне какой-либо моральной архитектуры; только лишь предлог; часть света из разлагающейся плоти. На другом конце моста, на входных воротах в Советский Союз, видна неуклюжая триумфальная арка, которую наверху увенчивает ритуальное украшение из серпа и молота. Мне нужно лишь перейти этот мост, пройти несколько сотен шагов, чтобы покинуть нашу Европу, чтобы перейти границу с другой Европой. Путь из одной Европы к другой совсем короткий. Но я хотел бы сказать: ногами туда не добраться.

Действительно, в этом пейзаже есть запах чего-то неуверенного, временного. Уже один вид города, который землетрясение в прошлом ноябре усеяло мусором и обломками, передает взгляду картины преходящего мира, шаткой культуры. Многие дома представляют собой руины, почти все демонстрируют глубокие раны: у одного дома нет крыши, у другого отсутствуют стены, у третьего фасад; у тех обрушились балконы, у других широкие трещины, через которые можно увидеть буржуазное убранство, турецкие ковры на полах, венские кровати и ужасные олеографические картинки, которыми оклеены стены любого восточного дома. Есть целая улица, вблизи от Брашовени, на которой обрушились фасады всех домов; можно видеть людей, которые двигаются за занавесками и картонными ширмами как на досках сцены, перед шумным, безразличным партером. Как в постановке Пискатора. Балки, которые подпирают фасады и боковые стены домов, образуют вдоль тротуаров нечто вроде беспрерывно заостренных арок, под которыми толпятся, шумят, теснятся люди всех рас и всех языков, собираются в мимолетные скопления, представляют внезапные сцены беспорядка. Руины во многих местах, прежде всего, в квартале вокруг улицы полковника Бойла, блокируют переулки, которые ведут вниз к порту. Между этими обломками, под этими косыми арками из опорных балок, под этими качающимися разрезанными глубокими ранами стенами, перед сценой этих домов без фасада кишит толпа из греков, армян, цыган, турок, евреев, в кружащемся облаке желтой пыли, в шуме хриплых голосов, крика, смеха, резких призывов, каркающих голосов граммофона, в той смеси испарений мочи лошадей и розового масла, которая является запахом Ближнего Востока, запахом Черного моря. Вдоль тротуаров каждой улицы раскрываются сотни и сотни кафе, парфюмерных лавок, парикмахерских, обувных лавок, витрины «Croitori», кондитерских, кабинетов зубных врачей. Цирюльники-греки с густыми черными бровями, с оливково-зелеными лицами, разделенными огромными черными, блестящими как пестрая ткань усами, «Coafori» для женщин с их плотными, завитыми горячим железом, высокими как барочные сооружения смоляно-черными волосами, турецкие кондитеры с ладонями, с которых капают мед и масло, с до локтей покрытыми тертым миндалем и фисташковой пудрой руками, продавцы духов, сапожники, фотографы, портные, продавцы табака, зубные врачи, приветствуют друг друга поющим голосом, с торжественными жестами, с глубокими поклонами. Все просят тебя войти, присесть, опробовать гребень и бритву, примерить костюмы, ботинки, шляпы, проверить бандажи для грыжи, очки, челюсти, обрызгать себя духами, завить, удалить, покрасить волосы, и в это же время в маленьких конических сосудах из светящейся меди вспенивается турецкое кофе, и продавцы газет выкрикивают громко главные заголовки «Actiunea» или декламируют резким голосом самые новые коммюнике о «situatia pe fronturile de lupta», и бесконечные процессии накрашенных, с густыми волосами, завитых женщин шествуют вперед-назад по тротуарам, мимо столиков кафе, за которыми потягиваются жирные левантийцы с широко расставленными ногами, как на рисунках Жюля Паскина, и Паскин был из Брэилы.

Еще слишком рано, чтобы идти на обед к Суре. Потому я покидаю греческую «Cofeteria» Манзанивато и спускаюсь к гавани, по длинной Домнеаска, главной улице Галаца. Резкий визг трамваев разрезает стекла витрин на Брашовени; телеги скопцов с их упряжкой моргающих, задыхающихся лошадей грохочут мимо галопом, поднимая густые облака пыли: скопец сидит на козлах, закутанный в свою длинную сутану, мягкое лицо евнуха необычно худое, с той слабой, я сказал бы, свисающей худобой. От одного тротуара к другому гоняются друг за другом банды собак и детей, и над моей головой быстро сменяют друг друга надписи на еврейском, армянском, турецком, греческом, румынском языках. Пока я не поворачиваю, наконец, на Портовую улицу.

Уровень воды в Дунае поднялся из-за дождей, тяжелые плоты уверенно качаются у портовой набережной. Улица, которая ведет к гавани, это что-то вроде бесконечных «Palazzata», низких наполовину разрушенных землетрясением домов, опирающихся на балконы. Это хижины, самые богатые из которых построены из кирпичей, другие из обожженной глины с известью, самые ненадежные из побеленного соломенного самана. На первых этажах зияют темные склады, бочки с дегтем, смолой, перцем, медным сульфатом, сухой рыбой, коринками, пряностями всякого рода; господа и владельцы этой обширной бакалейной торговли – греки. Худые и черные, или же толстые и бледные, стоят они у дверей своих складов, сложив руки на груди, с сигаретой, свисающей с нижней губы, кустистые черные брови затеняют тусклый взгляд, и их длинный, костлявый орлиный нос с трепетными красными ноздрями смотрится оживленным и чувствительным на темно-коричневых лицах. Обычное взволнованное беспокойство владеет всем Бадаланом, портовым кварталом. Набережная вдоль реки кишит солдатами. Рота ополченцев-ландштурмистов разгружает несколько несамоходных барж, груженных коровами, вязанками сена, мешками бобовых плодов и сложенными штабелями дровами. Это старые, седые солдаты. Они медленно двигаются туда-сюда, между баржами и молом, вверх и вниз по трапам, как желтые насекомые. На палубе баржи сидят несколько женщин с зелеными, желтыми, красными шелковыми зонтами, болтают друг с другом и грызут сладости. Это жены капитанов, штурманов, владельцев лодок. Живая, мирная картина: желтые солдаты, согнувшиеся под грузом их ящиков и мешков, женщины на палубе, живые цвета и мягкие жесты на ветру засеянной светящимися личинками насекомых реки.

На берегу, возле ограды скотного двора, несколько солдат готовят еду; молодые солдаты, они смеются, они чистят лук и чеснок, они наполняют котлы бобами, они чистят картошку, смазывают сковороды смальцем, режут мясо для жаркого на длинные полосы. Бобовый суп шипит в котлах. Рядом стоит капитан и наблюдает за кухонной командой, и время от времени он осматривается, его взгляд непричастно скользит вдоль гавани, мимо сидящих на палубе барж женщин, детей, к русскому берегу, туда, на другую сторону озера Братеш. Дальше в стороне поднимается сталеплавильный комбинат Титан-Надраг-Калан, там можно увидеть часовых с примкнутыми штыками.

Огромное черное облако дыма выходит из коротких дымовых труб сталеплавильного комбината, укутывает гавань, дома, людей, коров, баржи. Иногда кажется, как будто гавань горит, как будто весь квартал Бадалан горит. Видно, как солдаты бегут за освободившимся, убегающим быком, за пугающимися лошадями. Грузовой поезд, беспрерывно свистя, маневрирует возле вокзала, который точно так же был разрушен землетрясением. Здесь в квартале Бадалан все выкрашено в бирюзовый цвет: окна, ставни, двери, перила, решетки, вывески, даже фасады домов. Что-то вроде напоминания о море лежит над берегом этого бледного, почти белого потока. Неподалеку от силосных башен, по ту сторону литейного завода, группа рабочих и солдат с вытянутыми вверх лицами стоит перед плакатом, который расклейщик только что наклеил на стену. Это плакат, в котором правительство объявляет, что Хория Сима и другие руководители легионеров приговорены к пожизненной каторге. Люди стоят там, перед плакатом, точно как будто рассматривают картину. У меня возникают сомнения, умеют ли они вообще читать. Их взгляд как бы гаснет, лица неподвижны: нет, они не умели читать. Тогда один солдат начинает смеяться, другие принимаются говорить друг с другом. Они говорят о ценах на конфискованный скот, они говорят о совсем близкой предстоящей войне. Пока я поворачиваюсь, темное облако поднимается над Братешем. Это огромное черное крыло, которое затемняет небо над рекой, над гаванью, над городом: облако воронов. Стервятники зловеще каркают над крышами домов. Я поднимаюсь вверх по улице Брашовени. Неожиданно круто с неба что-то плюхается на тротуар, прямо между людьми. Никто не останавливается, никто не оборачивается. Я подхожу ближе, наклоняюсь и смотрю. Это кусок истлевшего мяса, который один из воронов выронил из клюва.

2. Красная война

Яссы, 22 июня 1941

Сегодня в утреннем сумраке война началась против Советской России. Уже два месяца, как я не слышал канонаду; в последний раз это было в апреле, под стенами Белграда. Перед бесконечными пшеничными полями, перед огромными лесами подсолнухов я теперь вновь переживаю войну в точности ее металлического порядка, в стальном сиянии ее машин, в беспрерывном, равномерном грохоте тысяч ее моторов (Онеггер, Хиндемит). Запах бензина снова побеждает запах человека и лошади. Когда я вчера ехал мимо Прута в северо-западном направлении, вдоль советской границы от Галаца в Яссы, я снова встречал на перекрестках непоколебимо спокойных, серьезных полевых жандармов, с бляхами на груди, с бело-красным диском сигнального знака в руке. «Стой!» Два часа я стоял на перекрестке, пропуская немецкую автоколонну. Это была моторизированная дивизия, которой предшествовал батальон тяжелых танков. Они прибыли из Греции. Они проехали по Аттике, Беотии, Фессалии, Македонии, Болгарии и Румынии. От дорического портика Парфенона к стальному портику пятилетки. Солдаты сидели на положенных поперек дощатых сиденьях открытых грузовиков, полностью скрытые за белым слоем пыли. На радиаторе каждого автомобиля белой краской был нарисован греческий храм, детское произведение колонн с балками, белый на грязно-сером металле капота. Под пылезащитной маской угадывались потемневшие от солнца, обожженные греческим ветром лица. Солдаты сидели на скамьях в странной неподвижности, они выглядели как статуи. Как будто из мрамора, такими белыми были они от этой пыли.

Один из них держал сову, живую сову на сжатой в кулак руке. Это была, без сомнения, сова из Акрополя, одна из тех сов, которые каркают между мраморными барабанами колонн и мраморными квадрами Парфенона, одна из священных птиц совиноокой Афины Паллады, Athena Glaukopis. Она била крыльями, чтобы избавиться от пыли; и сквозь белое облако пыли удивительно красиво сверкали ее ясные глаза. И в этих глазах крылся таинственный и древний взгляд, полный того древнего и таинственного ощущения неумолимого. Серые стальные машины гремят за живыми изгородями из ив, вдоль берегов Прута. Из выхлопных труб танков вырываются языки синего дыма; в горьком воздухе сине-черный пар смешивается с влажной зеленью травы и золотым отблеском нив. Под свистящей дугой пикирующих бомбардировщиков ползучие бронированные колонны как тонкие карандашные линии появляются на бесконечной зеленой стенной доске долины Молдовы.

На правом берегу Прута, 23 июня

Я провел ночь в деревне на правом берегу Прута. Через яростный треск дождя и шум освобожденных стихий от горизонта время от времени можно было слышать канонаду. Потом густое, тусклое молчание воцарилось над долиной. В разорванной молниями темноте по дороге, идущей через деревню, катятся длинные обозы, пехотные батальоны, мощные гусеничные тракторы с орудиями. Грохот моторов, стук копыт лошадей, хриплые голоса наполняли ночь тем полным напряжения беспокойством, в котором состоит прощупывающая готовность на переднем крае.

Медлящий рассвет пробудил дальний голос пушек к новой жизни. В липком, тупом тумане, который висит на ветвях как пропитанные водой шерстяные канаты, медленно всходит солнце, желтое и расплывающееся как яичный желток.

«Inainte, inainte, bajetzi! Sa mergem, sa mergem!» Солдаты, стоя на повозках, щелкают кнутами, бьют по взмыленным бокам лошадей. «Inainte, inainte, bajetzi!» Вперед, ребята, вперед! Колеса визжат, погружаются до осей в грязь. По всем дорогам вдоль Прута ползут бесконечные колонны румынских военных повозок, в которые запряжены по две хилые лошадки с длинными гривами; они похожи на «carutze», телегу румынских крестьян. «Sa mergem, sa mergem!» Немецкие колонны грузовиков с грохотом катятся мимо этих ленивых потоков телег, водители, ругаясь, высовываются из кабин: «Прочь! Прочь!» Телеги, трясясь, съезжают в кювет, лошади тяжело ступают в глубокую грязь, румынские солдаты шумят, ругаются, смеются, щелкают кнутами, стегают покрытые потом спины худых, косматых лошадок. Небо распилено на полоски металлическими крыльями, непрерывно проносящиеся немецкие самолеты вырезают на небе борозды, как алмаз режет борозды на стекле. Жужжание моторов опускается в долину как шумящий дождь.

Близ Хуши, 25 июня 1941

В эти первые дни войны Красная армия до сих пор еще не появилась. Массы ее танков, моторизированные подразделения, штурмовые дивизии, подразделения технических специалистов (которые как в армии, так и в промышленности обозначаются как «стахановцы» и «ударники») еще не вмешались в борьбу. То, что противостоит нам, это подразделения прикрытия; в численном отношении они слабы, однако они возмещают этот недостаток быстрой подвижностью и выносливостью. Потому что советские солдаты дерутся. Отход красных войск из Бессарабии совсем не напоминает бегство. Это постепенный отвод арьергардных подразделений: пулеметные подразделения, эскадроны кавалерии, специальные инженерные войска. Это методический отход по хорошо подготовленному плану. Только на нескольких местах, где отчетливо заметны следы борьбы – сожженные деревни, трупы лошадей в кюветах, обгоревшие машины, несколько трупов тут и там, все же, немного, совсем немного, как будто у советских войск был приказ забирать с собой своих погибших – только в нескольких местах видны признаки незапланированного отхода, там можно заметить детали, которые указывают на неожиданность. Даже если отчетливо видно, что война не застала русских врасплох, по крайней мере, не ошеломила их в военном отношении. Все же, нельзя судить опрометчиво; картина этих немногих дней войны не позволяет еще сделать настоящие выводы. Борьба, которую до сих пор приходилось вести немецким и румынским войскам, была боями с арьергардными частями. Большая часть русской армии на Украинском фронте, вероятно, будет применена только на линии сопротивления вдоль Днепра. Она будет пытаться замедлять немецкое продвижение, опираясь на берег Днестра. Но верная и настоящая борьба начнется только на линии Днепра.

У Штефанешти, 27 июня 1941

Сегодня я встретил группу советских пленных. Они вылезали из грузовика, перед командным пунктом немецкого штаба. Это были сильные высокие молодые люди, с наголо выбритыми головами, в кожаных шлемах. Они были больше похожи на механиков, чем на солдат. Я подошел к самому молодому из них и задал ему несколько вопросов, по-русски. Он посмотрел на меня, ничего не отвечая. Я повторил вопрос, он рассматривал меня, холодным и тусклым взглядом. Наконец, он с легким раздражением в голосе сказал: «Не могу». Я предложил ему сигарету, он взял ее безразлично. После двух или трех затяжек он бросил на землю, и как бы извиняясь за свой невежливый жест, как бы оправдываясь, он повернулся ко мне с такой странной улыбкой, настолько полной унижения, что мне было бы лучше, если бы он уставился на меня с ненавистью.

3. Рабочие-солдаты

На левом берегу Прута, 29 июня

В этом бескрайнем зеленом пространстве повсюду кажется, что ты не дышишь больше ничем, что пахнет людьми. Только трупный смрад, тут и там, вблизи деревень, стрелковых ячеек и траншей, где советские солдаты оборонялись до последнего; и это почти как живой запах, как запах чего-то живого. Темное, тягостное, грубое небо, небо из чугуна, нависало над долиной всю ночь напролет как кузнечный молот металлургического завода. На рассвете, на краю болота, посреди леса, немецкий лагерь проснулся к жизни, с шумами и звуками фабрики. Собственно, это не совсем то, что называют лагерем: это бивак машин, которые выстроены в каре на лесной поляне, поблизости от дороги; примерно двадцать грузовиков и четыре тяжелых танка. Сразу после побудки немецкие солдаты принялись возиться у своих моторов, с плоскогубцами, домкратами, отвертками, ключами, молотками. Чихание карбюраторов заглушает ржание лошадей эскадрона румынских кавалеристов, который провел ночь поблизости от немецкого бивака. Сквозь ржание доносится веселый шум голосов: это немецкие солдаты, которые умываются, поливают друг друга водой и гоняются, играя, друг за другом вдоль берега. Дальше внизу пьют румынские кони и своими нетерпеливыми копытами разбрасывают грязь по сторонам. В румынском лагере солдаты зажгли костер и варят кофе. Немецкий унтер-офицер, с маскировочной сетью, спадающей ему до коленей, бредет с опущенной головой по траве, в сторону дороги, вероятно, он что-то ищет. Танки и грузовики тоже скрыты под большими сетями. Ветки разбросаны на штабелях ящиков и бензиновых бочках прямо возле лагеря. В своей черной одежде, широкий берет набекрень над ухом – на берете стальной кружок с «мертвой головой» – так движутся немецкие танкисты вокруг своих машин, нагибаются, чтобы проверить гусеницы, стучат по каткам кувалдами, в точности как железнодорожники, чтобы проверить тормоза. Другие залезают на машины, поднимают крышки люков, исчезают и снова выныривают из брюха танков. Передвижная кузница была смонтирована под большим деревом. Один солдат вращает рукоятку воздуходувного меха. Другой бьет молотом по наковальне. Одни разбирают мотор, другие проверяют с помощью манометра давление в шинах их грузовиков. Запах горелого машинного масла, углекислоты, бензина, раскаленного железа создает неповторимую атмосферу фабричного двора посреди рощи. Это запах современной войны, именно он – запах моторизированной войны. Приходится отойти на сотню шагов, чтобы почувствовать сильный запах лошадиной мочи и человеческого пота. Румынские солдаты, сидя на траве перед своими палатками, чистят карабины, громко беседуют и смеются. Все они молодые люди. Настоящие крестьяне. Достаточно услышать, как они говорят, увидеть, как они жестикулируют, как они передвигаются, как они ходят, достаточно увидеть, как они держат винтовку в руке, как они вынимают затвор, как они смотрят в ствол, чтобы понять, что это крестьяне.

Их офицеры, один капитан и двое других, ходят вперед-назад по берегу пруда и бьют хлыстом по голенищу сапога. На верхнем краю сапога, ниже колена, прикреплена золотая розетка, эмблема кавалерии. Группа молодых крестьянских девушек приблизилась к лагерю, они предлагают вишню и землянику, тарелки, до краев наполненные тем видом йогурта, который они называют «Lapte batut». С неба доносится длинное, назойливое жужжание насекомых. Солдаты смотрят вверх. Три советских самолета на большой высоте. Они летят в направлении Хуши. По ночам русские самолеты спят. Они поднимаются на рассвете, кружатся все утро по небу, потом, к полудню, они исчезают. Они возвращаются при заходе солнца. Проходят и бросают свои бомбы на Яссы, на Галац, на Брэилу, на Тулчу, на Бухарест. Немцы тоже смотрят вверх. Молча они наблюдают за вражескими машинами. Затем они снова приступают к своей работе.

Я смотрю на них, как они работают, я вижу, как они двигают руками, как они схватывают отдельные предметы, как они наклоняются над своими инструментами. Это те же самые солдаты, «работу» которых я видел на дорогах Баната, перед Белградом. Те же хладнокровные и внимательные лица, те же спокойные, медленные, точные движения, та же объективная серьезность, та же дистанция от всего, что не относится к их работе. Я задумываюсь, не технический ли характер этой войны как раз и передает свой стиль сражающимся. Они выглядят не как солдаты, которые идут на бой, а как рабочие, которые занимаются сложной и чувствительной машиной. Они склоняются над пулеметом, они нажимают на спуск, они орудуют блестящим замком орудия, они обслуживают двойную ручку зенитной пушки, с той же самой восприимчивой силой, я сказал бы даже, с такой же жестокой нежностью, с которой они затягивают гайку на винте, с которой они ладонью или только двумя пальцами контролируют дрожащее движение цилиндра, зазор болта, дыхание клапана. Они влезают на башни своих танков, как будто это железные лестницы турбины, динамо, парового котла. Да действительно, они кажутся скорее рабочими во время работы, чем солдатами на войне.

Их манера двигаться, говорить, ходить является манерой рабочих, а не солдат. У раненых есть то твердое, немного рассерженное выражение лица рабочих, которые были ранены из-за несчастного случая. В их дисциплине лежит та же самая непринужденность, то же самое по-деловому простое поведение, что и у рабочих одного и того же коллектива. Их корпоративный дух – это «спаянность команды» и в то же время дух специалистов. Они связаны со своим подразделением, как рабочие связаны с машиной; как электрики с их динамо, как механики с их прессом, их паровым котлом, их прокатным станом. Офицеры – это их инженеры; унтер-офицеры – это их старшие рабочие, их мастера на заводе. В этой маленькой танковой колонне здесь даже вообще нет офицера, этим танковым подразделением командует фельдфебель. Унтер-офицер командует двадцатью грузовиками. Все они квалифицированные рабочие. Этим самым я хотел бы сказать: у них всех есть опыт в их профессии, они все знают, что они должны делать, куда они должны ехать, как они должны вести себя при тех и этих обстоятельствах.

Теперь колонна готова к маршу. Механики заправили танки, три танка выдвинулись в голову колонны, один стал в ее конце. Моторы тихо ворчат, совсем тихо. Вернулся связной-мотоциклист. Фельдфебель приказывает выключить двигатели. Все садятся на траву, принимаются за завтрак. Солнце только что взошло, лес наполнен чудесным пением птиц, листва деревьев окрашивается в красный цвет, вода пруда постепенно становится зеленой. Стволы светятся, они выглядят как будто только что отлакированные. Солдаты просят меня поесть с ними, я сажусь на траву, унтер-офицер выжимает из жестяного тюбика (он выглядит как тюбик зубной пасты) немного сыра на ломоть ржаного хлеба, широко намазывает его ножом. Мы едим друг с другом. У меня в машине еще есть бутылка «Zuika», приготовленная из слив румынской водки. «Хотите глоток цуйки?» Солдаты едят и пьют, болтают и смеются, и внезапно я замечаю, что среди них сидит один белокурый молодой человек, который совсем не принадлежит к ним, белокурый паренек с гладко выбритым черепом, в форме защитного цвета. Пленный. Несомненно, рабочий. У него жесткие, сильные челюсти, толстые губы, выдающиеся вперед брови, его выражение лица целеустремленное и рассеянное одновременно. По некоторым мелким деталям я замечаю, что солдаты обращаются с ним с легким налетом уважения: он – офицер. Я обращаюсь к нему по-русски. Нет, спасибо, он не голоден. Однако он охотно выпивает глоток цуйки. – О, вы знаете русский? – спрашивает меня фельдфебель. – Парень ни слова не говорит по-немецки. Мы не можем объясниться с ним. Я спрашиваю, как они поймали его. Вчера вечером, посреди дороги. Он шел посреди дороги, в полном душевном спокойствии. Как только он увидел приближающиеся танки, он сделал такой жест, как будто хотел сказать: «Это бесполезно». Из оружия у него был только пистолет. Ни одного патрона больше. Пока я с трудом объясняюсь с унтер-офицером, пленный внимательно рассматривает меня, как будто хочет догадаться, о чем мы говорим. Внезапно он протягивает руку и касается моей руки: – Мы сделали все, что было возможно, – говорит он. – Мои люди сражались. Наконец, нас осталось лишь двое, – добавляет он, выбрасывая сигарету прочь. – Другой погиб по дороге. Я спрашиваю его, был ли другой солдатом. – Да, это был солдат, – отвечает он с удивленным взглядом. – Он был солдатом, – повторяет он потом, как будто он только теперь понял смысл моего вопроса.

Мы беседуем, я говорю медленно, подбирая русские слова, и пленный отвечает мне точно так же осторожно, как будто он тоже ищет слова, но по другой причине. Его глаза выражают недоверие, можно было бы сказать, что он не доверяет самому себе, не только мне. Вновь я спрашиваю его, не хочет ли он чего-то поесть. Он улыбается, он говорит: – Да, с удовольствием. Со вчерашнего утра я ничего не ел. Унтер-офицер предлагает ему кусок колбасы, между двумя толстыми ломтями хлеба. – Спасибо, – говорит пленный. Он с жадностью начинает есть, его глаза пристально смотрят на гусеницу одного из танков. Фельдфебель, который командует взводом, следит за взглядом пленного, потом улыбается, говорит «Ах!», поднимается, вытаскивает из сумки для инструментов английский ключ, склоняется над гусеничной цепью, затягивает болт, и все солдаты смеются, и пленный тоже смеется. Он немного смущен, как будто сделал что-то, что он не должен был делать, как будто он выдал тайну, ему жаль, что он заметил ослабевший болт. – Спасибо, – кричит ему фельдфебель. Пленный краснеет, он тоже смеется. Я спрашиваю его, является ли он кадровым офицером. Он подтверждает. Потом он рассказывает, что он только два года назад вступил в армию. – А раньше? – спрашиваю я его. Раньше он работал на машиностроительном заводе в Харькове на Украине.

Он был рабочим-стахановцем, ударником, это значит, он входил в «ударную трудовую бригаду». В качестве вознаграждения его направили в офицерское училище. Моторизированные подразделения русской армии полны рабочих-стахановцев из тяжелой промышленности. – Это грех, – говорит пленный, – что из-за этого промышленность лишают ее лучших элементов. Он качает головой, он медленно говорит, с едва заметным оттенком усталой скуки. Он говорит, как будто он оторван теперь от всего. Я никак не могу себе представить, что он думает, что он чувствует в этот момент.

Во время нашей беседы возвращается мотоциклист-связной. – Ну, мы отправляемся, – говорит фельдфебель. Пленный встает, проводит ладонью по наголо выбритой голове, с большим интересом рассматривает танки, грузовики. Нет, вот теперь я понимаю его. Все другое его больше не касается, его интересует только машина. Он внимательно рассматривает гусеницы, открытые люки башни, зенитные пулеметы, которые смонтированы на грузовиках, противотанковые пушки за машинами. Он уже больше не офицер, он – рабочий. Машины... ничто другое не интересует его. – Мы едем, – говорит унтер-офицер. Я спрашиваю его, что они будут делать с пленным. – Передадим его первому часовому полевой жандармерии, которого встретим, – отвечает он. – До свидания, – говорю я пленному. Он отвечает: – До свидания, потом он протягивает руку, мы жмем друг другу руки, он влезает на один из грузовиков, колонна приходит в движение, достигает дороги, удаляется с грохотом, исчезает.

Лошади румынского эскадрона ржут, нетерпеливо бьют копытами, разбрасывая ярко-зеленую траву. По команде офицеров солдаты садятся в седло. Эскадрон удаляется. «La revedere», кричу я. «La revedere», отвечают мне солдаты. Недалеко за горизонтом кричат орудия, кричат глубоким голосом.

4. Через Прут

Шанте-Бани в Бессарабии, 2 июля 1941

Погода была неустойчивая, вчера дул сильный холодный ветер, он шипел и резко свистел над широкими камышовыми зарослями, по которым бродили стада коров и лошадей в поисках корма. Мы были в пути пять с половиной часов и приблизительно в десять часов оказались поблизости от Штефанешти (от Ясс до Штефанешти, примерно восемьдесят километров, дорога вьется вдоль правого берега Прута, на склоне широкой болотистой долины, которая до самого недавнего времени обозначала границу между Румынией и Россией); мы уже видели перед собой в туманном утре, всюду рассеченном широкими полосами солнечных лучей, железные крыши большого местечка, почти маленького городка, когда шум моторов и треск зенитной пушки, который ни с чем нельзя спутать, заставил нас остановиться и спрятать машины в укрытие под кронами деревьев. Спустя несколько мгновений первые советские бомбы взорвались между домами Штефанешти. Это был длительный, мощный налет, который закончился только тогда, когда на сером небе появились машины эскадрильи «Мессершмиттов». Воздушный бой происходил невидимо для нас, над слоем облаков и удалился, к небу над Бессарабией. Мы смогли снова продолжить движение и въехали в Штефанешти. От этого красивого городка на Пруте теперь, после беспрерывных советских воздушных налетов, остаются только дымящиеся груды развалин. Много домов горело, на опустошенных улицах мы встречали группы немецких солдат с носилками, которые были покрыты брезентами; на маленькой площади за церковью стояли два немецких грузовых поезда, которые получили прямое попадание и были теперь только лишь скоплением изуродованных масс железа. Одна тяжелая бомба упала прямо перед входом в сад возле церкви, в нескольких шагах от маленького кладбища, на котором покоятся немецкие солдаты, жертвы бомбардировок последних дней. В центре перекрестка стоял полевой жандарм, спокойный, серьезный и неподвижный, с запачканным кровью лицом: он не двинулся с места.

- Как проехать к мосту? – спросили мы его. Он поднял красно-белый сигнальный жезл и указал в направлении моста. При полуповороте, который он сделал при этом, он заметил пять или шесть мальчишек, старшему из которых могло быть лет десять, которые испуганно теснились перед дверью в кафе на углу улицы. На косо свисающей через дверь вывеске я механически прочел «Cafe Central de Jancu Liebermann». Внутри оно, похоже, было разрушено, потому что к двери пробивался легкий дым. – Уходите, уходите, дети, – прокричал полевой жандарм жестким и все же добродушным голосом. Он улыбнулся и вытер тыльной стороной ладони свое забрызганное кровью лицо. При звуке этого голоса дети беззвучно убежали, они спрятались за обломками соседнего дома. Полевой жандарм рассказал нам со смехом, что дети весь день стоят там и смотрят на него, как он поднимает руку, указывает сигнальным жезлом направление и поворачивается, чтобы освободить дорогу. – Они не убегают даже если бомбы падают, – добавил он, – они больше боятся меня, чем русских бомб; но как только я поворачиваюсь спиной... Действительно, они стояли там и осторожно выглядывали из-за угла растрескавшейся стены. – Ничего не поделаешь, – заметил полевой жандарм, смеясь.

В Штефанешти было два моста через Прут, мосты, которые были сколочены из тяжелых деревянных балок; в начале войны русским удалось их взорвать. Казалось, будто разрушение обоих мостов сделало бы для немцев переход реки невозможным. Потому что на этом участке фронта немецкие войска в первые дни войны не сдвинулись с места. С румынского берега не было никакого обстрела из пушек и винтовок по советскому берегу. Настоящая идиллия. Война здесь происходила в воздухе, между советскими самолетами, бомбившими Штефанешти, и немецкими эскадрильями истребителей, которые поддерживались зенитной артиллерией. Все же, позавчера немецкие саперы весьма неожиданно, не обращая внимания на русский обстрел, начали сооружать понтонный мост, и через три часа после начала боя немецкие танки уже оказались на советской стороне реки.

По этому понтонному мосту мы ехали сегодня утром, Организация Тодта уже строит рядом с ним второй мост. Хотя работе мешают продолжающиеся авианалеты, она идет быстро и упорядоченно, как будто русские войска стоят на удалении ста километров, но на самом деле до них едва ли двадцать километров, так как они находятся там за горной грядой.

Мы проезжаем под грубо сколоченной триумфальной аркой, на вершине которой установлены серп и молот; такие арки русские сооружают в каждом пограничном пункте. Ни один из деревенских домов деревни напротив Штефанешти не разрушен. Немцы берегли дома этих бедных румынских крестьян Бессарабии; они форсировали реку без единого пушечного выстрела, с холодной вызывающей смелостью. Дюжина белых крестов из акации стоят около сохраненной деревни, вдоль обочины. Я останавливаюсь, чтобы разобрать имена погибших; лишь молодые люди, от 20 до 25 лет. Немецкие солдаты вылезают из своих машин, срывают полевые цветы и кладут их на могилах своих товарищей.

Я осматриваюсь. Дома деревни чисты, с побеленными известью стенами и соломенными крышами. Оконные рамы демонстрируют прекрасную изящную резьбу на вручную обработанном дереве. Женщины и дети стоят за забором маленьких садов, которые окружают каждый дом, и смотрят, как проезжает автомобильная колонна. Старики сидят на порогах дверей, неподвижно, слегка склонив лица к груди. Совсем нет молодых людей, нет и мужчин от тридцати до сорока. Много детей, много девочек, все очень юные и не без грации в их пестрой одежде, с белыми или красными косынками. Все показывают смеющиеся глаза, но лица их бледны и несут выражение почти оцепеневшей скорби. Это бледность не голода, а бледность того ощущения, которое я не смог бы выразить словами. Это моральное сплетение, о котором я, вероятно, скажу еще позже, если мне удастся понять тайну этих смеющихся глаз на бледных печальных лицах. Можно удивляться, когда видишь скот на пастбищах, золотистые еще не сжатые поля, которые колышутся на ветру, кур, которые копаются между гусеницами танков, на покрытой пылью дороге. Мы только что оставили за собой румынский берег с его грязью; здесь мы не находим ничего, кроме пыли. Это, пожалуй, связано с тем, что румынский берег лежит низко и поэтому болотистый, в противоположность советскому берегу, который медленно поднимается широкими складками холмов, мощными полукругами покрытой лесом и полями, подобной амфитеатру холмистой местности.

Почти сразу за деревней стоит немецкая моторизированная колонна, с которой мы должны дальше продвигаться в направлении переднего края.

К полудню колонна приступает к маршу. Высокое облако пыли поднимается, затемняет зелень складок местности, выглядит как дым большого пожара. Авангардные колонны только на несколько часов опережают нас, признаки битвы вокруг нас, можно сказать, еще горячие. Это знаки быстрых и мощных столкновений, но еще вовсе не следы настоящей борьбы. Немецкое наступление продвигается очень медленно в этой части, однако беспрерывно; в длительном чередовании тактических маневров и ударов гибкость русской обороны, которая при поддержке танков осуществляет частые контратаки против авангардов и флангов продвигающих немецких колонн, утратила свою эффективность.

Эти русские контрудары наносятся только слабо, скорее чтобы замедлить немецкое продвижение, чем задержать его. Впрочем, кажется, что с сегодняшнего утра советские войска реагируют с большей силой, в холмогорье на востоке и на севере от Зэиканы, примерно в десяти километрах отсюда. Грохот артиллерийского огня, к которой присоединяется сухой треск зенитных пушек, становится с каждым часом все более угрожающим.

Мы продвигаемся вперед очень медленно, частично из-за плотного движения, частично из-за того, что приходится убирать заграждения, устроенные русскими во время своего отхода. Постоянно дорога прерывается воронками от мин. Повсюду на полях лежат обломки обгоревших автомобилей, разбитые и помятые мотоциклы, каски. Чем больше мы приближаемся к высотам над Штефанешти, тем чаще местность напоминает нам о все более глубоких следах боев. Каждый метр разорван воронками от снарядов. Потом мы видим на повороте прямо у обочины лежащий на боку советский танк, обе длинных орудийных ствола которого направлены вниз в долину. Здесь яростный и ожесточенный бой длился долго. Этот русский танк был всего один, его поддерживали слабые туркестанские стрелковые подразделения, окопавшиеся тут и там в нивах и лесах. Казалось, будто воздух еще наполнен треском взрывов, который висит над нами с той долгой вибрацией, как он следует за хриплым шипением артиллерии. Облака маленьких серых птиц летают низко над пшеничными полями, с шумом, который походит на щебетание пулеметного огня.

Во время короткой остановки, к которой нас вынуждает одно из многочисленных препятствий на дороге, мы спрыгиваем, чтобы рассмотреть поле боя. В советском танке глубокая пробоина с борта, разорванные стальные внутренности вывалились наружу. Насколько нам видно, в нем нельзя обнаружить ни одного погибшего русского. Большевистские войска, если возможно, забирают с собой своих павших. Они всегда забирают у них документы, которые те носят при себе, и эмблемы подразделений, к которым те принадлежали. Группа немецких солдат задерживается у танка, чтобы рассмотреть его получше. Кажется, что присутствуешь на выездном заседании суда, в момент экспертизы. Немецких солдат интересует, прежде всего, качество вооружения противника и способ, как это вооружение применяется на местности: одним словом, русская техника с промышленной и тактической точки зрения. Они исследуют выкопанные русскими маленькие окопы, гильзы, брошенные винтовки, воронки от снарядов вокруг танка, они проверяют сталь, из которой он изготовлен, устройство обоих орудий, и качают головой: «Да, да, но...» Тайна немецких успехов объясняется в значительной степени этим всегда повторяющимся «но».

Наша колонна снова приступает к маршу, проезжает мимо длинных колонн пехоты, артиллерийских подразделений, румынской кавалерии. Грохот моторов разрывает красное облако пыли, которое висит над холмами. Холодная как лезвие вспышка солнечных лучей разрезает плотную дымку, отражается от стали танков, от крупов взмыленных лошадей. Ледяные порывы ветра бросают хлещущие комки земли через плотную пыль. Рот заполняется песком, глаза горят, веки кровоточат. На дворе июль, но холод силен. Сколько часов мы уже в пути? Сколько километров мы прошли? Солнце уже клонится к закату, влажность начинающегося вечера делает облако пыли тяжелее, отражается на стали танков. Орудия колотят на горизонте как огромная балка. Грохот приближается и удаляется в чередовании звучного и приглушенного эха.

Затем связной-мотоциклист колонны передает приказ остановиться и устроить лагерь на поле возле дороги, под защитой лесополосы. Скоро колонна находит предписанную для ночного отдыха позицию. Жужжание моторов опускается с неба над уже влажными тенистыми долинами и склонами. – Там идет бой, – объясняет мне старший лейтенант Лаузер, молодой житель Лейпцига с атлетическими плечами и молодыми глазами за толстыми стеклами очков для близоруких (он доцент в университете, если я не ошибаюсь), и указывает мне на одну близкую точку на горизонте, где облако пыли стоит выше и плотнее, как дым от пожара. Зеленый вечер легко ложится на деревья и нивы. По дороге проезжают несколько санитарных транспортов с ранеными. Насколько отличаются раненые этой войны от войны, что была двадцать пять лет назад! Я уже говорил это в другом месте: они больше похожи на рабочих, которые пострадали от аварии на своем заводе, чем на солдат, раненых в бою. Они молча курят, с бледными лицами. Автобус бухарестского городского транспорта, конфискованный для санитарно-медицинской службы, делает короткую остановку возле нашей колонны. Он занят легкоранеными, у многих перевязаны головы. У одного немецкого танкиста обе руки забинтованы до плеч. Его товарищ засовывает ему между губами зажженную сигарету. Танкист, с низко натянутым на лоб черным беретом, курит молча, глядя по сторонам. Как будто, он вообще не страдает от боли. Возможно, боль ничего не может причинить этим внутренне отвлекшимся от мучения их ран мыслям, этим как бы отсутствующим, таинственно погрузившимся в себя людям. Бледные лица исчезают в зеленом вечере.

Солдаты нашей колонны сидят на траве, едят намазанные джемом ломтики хлеба, пьют чай из термосов, кричат, шутят друг над другом или тихо беседуют. Они не говорят о войне. Я заметил, что они никогда не говорят о войне. Они поют, но почти как про себя, не в хоре. Короткая трапеза закончена, и они отправляются к своим машинам, подкручивают гайки, бьют кувалдами, стучат, смазывают коробки передач, ложатся под брюхо машин, чтобы проверить, чтобы что-то привести в порядок. Потом, когда наступает ночь, они, закутавшись в свои пледы, ложатся спать на сиденьях своих машин. Я тоже закутываюсь в одеяло и пытаюсь уснуть.

Свет постепенно усиливается, это луна. Я думаю об отступлении русских войск, об их мрачной, одинокой, отчаянной борьбе. Это не классический русский отход, как у Толстого в «Войне и мире», отход в зареве пожаров, по заполненным беженцами, ранеными и оставленным и брошенным оружием дорогам. То, что происходит здесь, это отход, который оставляет в воздухе холодную, пустую, безотрадную атмосферу фабрик после прерванной забастовки. Немного оружия на земле, несколько предметов одежды, тут и там обломки машины. Сильная забастовка не удалась. Наверняка на этом поле сражения вы не найдете лежащего на траве Андрея Волконского, как в ночь Аустерлица; а только несколько танкистов-стахановцев и туркестанских стрелков. Внезапно я слышу шаги на улице. Потом, неожиданно, хриплый голос, печальный голос. Он говорит по-русски, он говорит «нет, нет», с энергией, звучит как крик. Он говорит «нет», нет, как протест. Шаги удаляются. Я не могу видеть пленных в лицо; постепенно я крепко засыпаю, тону с закрытыми глазами за громом пушек.

5. Техника и рабочая мораль

Зэиканы в Бессарабии, 6 июля

Пока вчера наша колонна продвигалась от Прута на Шанте-Бани, по окаймленному красными облаками пейзажу (это были действительно красные облака, они были похожи на наклеенные на небо коммунистические пропагандистские плакаты), и пока вокруг меня на широкой поверхности нив с их переливающимся богатством уже созревшего к жатве урожая прокручивалась грязная пленка поля боя, с его разорванными снарядами советскими танками, разбитыми винтовками, гильзами, опрокинутыми машинами всякого рода, я должен был задать себе вопрос и ответить на него, что эта война – не такая, как другие и что задача внимательного рассказчика, непредвзятого и объективного очевидца этого Русского похода «образца 1941 года», должна очень отличатся от привычной задачи непредвзятого и объективного наблюдателя любой другой войны. Я сказал себе, что главное не в том, чтобы описывать обломки танков, трупы лошадей, короче: описывать знаки поля битвы так, как они представляются взгляду, а что важно попытаться поймать более глубокое значение, скрытый смысл этой своеобразной войны, извлечь ее особенный, неповторимый характер, объективно и без бесполезной и глупой предвзятости обратить внимание на все характерные отдельные части этой войны, на те элементы, которые нельзя было найти ни в одном из прежних походов в Польше, во Франции, в Греции, в Африке, в Югославии. Сгоревшие танки и мертвых лошадей, думал я, можно увидеть на всех полях битв. Они являются неизбежной составной частью любой войны. Но чтобы предложить читателю основные элементы объективной оценки не только в стратегическом, но и в моральном, историческом, социальном, человеческом отношении, говоря об этом походе против Советской России, нужно говорить о других вещах совсем другого значения.

В первую очередь нужно уяснить себе, что речь идет не о легкой войне, не о враге, которого легко победить. Возможная отрицательная моральная оценка Советского государства еще не противоречит признанию тех чрезмерных трудностей, с которыми немецкая армия сталкивается на этой войне. Русские войска жестко борются, они защищаются смело и выносливо. Добавьте к этому, что даже если бы русские войска отступали, не оказывая сопротивление, темп немецкого продвижения на этом фронте все равно не был бы другим. Это уже чудо, что удается продвигаться вперед на этой страшной территории на несколько километров в день.

Вчера в определенном месте я испугался, что нам придется остановиться и отказаться от дальнейшего продвижения. Представьте себе тысячи и тысячи машин (танки, легкая и тяжелая артиллерия, бензовозы, грузовики с боеприпасами, колонны походных мастерских, пекарен, санитарные транспорты, зенитные пушки и т.д.), представьте себе эти многие тысячи движущихся в колоннах машин на узких проселочных дорогах, на которых до колена проваливаешься в черную, вязкую, эластичную глиняную кашу, которую немецкие солдаты называют буной, по имени синтетической резины. К трудностям местности добавляется очень подвижная, упорная, ожесточенная оборона русских, которая с технической точки зрения очень эффективна; и, исходя из этого, можно понять, чем следует объяснить трудности немецкого продвижения. С другой стороны, чтобы понять истинные причины слабости русской армии по сравнению с немецкой, вовсе не нужно пользоваться полемическими аргументами: удобным методом (который я никогда и ни при каких обстоятельствах не буду использовать) умалять достоинства противника, описывая его трусливым или неспособным. Не нужно только с близкого расстояния рассматривать эту страшную военную машину, которой является немецкая армия. Я сегодня утром стоял на гребне холма, который опускается к деревне Зэиканы. Перед нами кружилось на ветру красное облако пыли битвы. Орудия беспрерывно гремели. Немецкие и русские самолеты кружились высоко над нашими головами, между величественными белыми перистыми облаками. И там внизу, на склонах складок местности, в основании низменности, на отлогой склонности другой стороны, на протяженности многих и многих километров, насколько хватало взгляда, было то, что я видел, как оно медленно катится вперед, даже не войско, а огромная движущаяся мастерская, бесконечно мощный сталеплавильный комбинат на колесах. Казалось, как будто тысяча фабричных труб, тысяча кранов, тысяча железнодорожных мостов, тысяча стальных крепостей, тысячи и тысячи шарикоподшипников, передаточных механизмов, сотни доменных печей и прокатных цехов Вестфалии, всей Рурской области здесь, на бескрайней плоскости нив Бессарабии, приступили к маршу. Как будто мощный завод Круппа, огромный Эссенский промышленный концерн, приготовился к наступлению на холмы вокруг Зэиканы, Шофрынканы, Братушени. Перед моими глазами была не армия, а гигантский сталеплавильный комбинат, с соответствующим сильным коллективом специалистов в работе, с точными правилами распорядка работы, которые скрывали на первый взгляд масштаб усилий. И больше всего удивило меня то наблюдение, что этот гигантский проезжий сталеплавильный комбинат при его прохождении оставлял за собой не дымящиеся руины, груды развалин, разрушенные поля, а мирные деревни и неприкосновенные поля. Я стоял рядом с солдатом Карлом, рядовым противотанковой артиллерии. – Красные отступают, – объяснил мне Карл, показывая на красное облако, поднимающееся к востоку от Братушени, от пяти до шести километров перед нами, на высоте за Зэиканы. Сначала я подумал, что это облако дыма, что русские при отступлении поджигали поля и деревни. – Нет, нет, – закричал Карл, качая головой. Нет, русские не разрушают ни полей, ни деревень. Тот факт, что они берегут урожаи и поселения, не содержит похвалу советским войскам. Современная военная техника, это она щадит поля. Только города предоставлены для атак. Города – это сборные пункты и места производства технических вспомогательных средств, материалов, вооружения, машин и т.д. Они и сами являются военной машиной. Современные армии стремятся уничтожить технический комплекс противника, не его поля и деревни. Машина, в точном смысле слова, разрушает вражескую машину. Когда затихает грохот битвы, когда гигантский движущийся сталеплавильный комбинат прокатывается мимо, тогда снова, как после бури в стихотворении Леопарди, можно услышать голоса животных, шелест ветра над нивами.

Вчера утром, после того, как мы перешли Прут, и вчера вечером в Шанте-Бани коровы стучали своими рогами по стальным бортам тяжелых танков, куры копались в поисках корма между гусеницами танков. Свиньи хрюкали во дворах. Крестьяне давали солдатам широкие ломти белого хлеба. Несколько часов назад в деревне перед Зэиканы свинья попала под колеса машины. Несколько солдат окружили мертвое животное, было видно, как они радовались тому, что смогут забрать ее с собой, зажарить и съесть, и они действительно взяли ее с собой, но только после того как ее владельца, старого крестьянина, вознаградили несколькими сотнями лей – румынской валюты. Всем это показалось естественным процессом, как крестьянину, так и солдату, эта мирная торговля, эта спокойная закупка скота на краю битвы.

Солдаты забрали свинью и со смехом вернулись к своим машинам, с той беспечной радостью, которая является наиболее бросающейся в глаза чертой характера этих рабочих-солдат. Меня поразило в солдатах это почти естественное уважение к праву крестьянина, и так же в крестьянине это простое принятие признания его права как что-то столь же естественное. Вероятно, во всем этом отражался не только моральный принцип, а как раз влияние, которое точность современной техники, машины, промышленной работы оказывает на мораль народа. Потому что нет никакого сомнения, что техника у рабочих-солдат в весьма значительной степени влияет на их моральные принципы, пока она сама не станет, наконец, моральным элементом.

Мы только несколько часов назад покинули деревню Шанте-Бани, и уже отряды связистов приступили к работе, чтобы проложить телефонную линию вдоль дороги, по которой ведется продвижение, сразу за авангардной колонной. Солдаты группами пилят стволы акаций маленькой переносной пилой, в ручку которой установлен бензиновый двигатель, другие снимают кору, обтесывают стволы, заостряя на концах, третьи просверливают дыры, чтобы закрепить фарфоровые изоляторы, пока в земле с равными интервалами копают ямы, чтобы установить столбы, так что вскоре длинный ряд светлых телефонных мачт ведет вниз с холма, через долину, снова вверх по другому склону и дальше в лес и исчезает от наших взглядов в направлении Штефанешти. Другие солдаты с крючьями в форме полумесяца уже трудятся наверху на мачтах, натягивая изолированные медные кабели. Это работа, во время которой вы не знаете, нужно ли больше любоваться быстротой, точностью или безупречным порядком, с которым она совершается. Там где связисты вбивают в землю последний столб, совсем близко от нас, другая группа начинает выкапывать могилы на маленьком кладбище, вырезать кресты из белой древесины акаций, выжигать раскаленным железом имена погибших на этих крестах. И движения этих солдат, их манера поведения, показывают такую же сплоченность, ту же самую простую деловитость, короче, такую же точность как движения и поведение солдат-связистов, которые строят линии телефонной связи, или вон тех механиков, которые ремонтируют двигатель, или тех зенитчиков, которые смазывают маслом механизм пулемета на машине возле меня. В движениях, в поведении всех этих солдат лежит такая же ясность, такая же объективная трезвость, которая, как мне кажется, является отражением основанной уже не только на ощущениях человечности, а связанной с техникой морального принципа, чем-то глубоким, сказал бы я, и в то же время абстрактным, чем-то глубоко личным и чистым.

Мы достигаем Зэиканы в первые часы после полудня. Русские войска покинули это место всего несколько часов назад. Я брожу между домами и садами. В пруду за прекрасной белой церковью со светлыми металлическими куполами сотни уток лениво резвятся между высокой осокой. Лошади пасутся на лугах, куры шумят за изгородями, на склоне коровы образуют белые пятна на зеленом фоне. Прибегают группы детей, чтобы поглазеть на немецкие машины, женщины со смехом выглядывают из-за забора, старики сидят у входной двери, надвинув низко на лоб свои высокие шапки из овечьей шерсти. Это обыкновенная картина, обычная абсурдная картина этих мирных и несколько испуганных деревень, оказавшихся в бороздах на полях сражений.

Я останавливаюсь перед дарохранительницей, одной из тех грубых деревенских дарохранительниц, какие можно увидеть, например, в альпийских деревнях вдоль дорог. Но не хватает креста, не хватает вырезанного из дерева Христа. Дарохранительница выглядит как только что отлакированная, ухоженная благочестивым усердием жителей; но Христос отсутствует, крест отсутствует. Старый крестьянин приближается ко мне, снимает меховую шапку, «katschjula», и крестится. – Большевики не хотели никаких икон и распятий, – говорит он мне; – они не хотели этого, – и он смеется, как будто над коммунистическим безбожием можно только смеяться. Немецкий офицер говорит мне позже, что молодые люди в деревнях, по-видимому, не думают так, как старики. Их, похоже, это совсем не интересует. Я вхожу в церковь. Все аккуратно, все чисто, стены выглядят только что окрашенными; но нет никаких икон, крестов, ничего, что напоминало бы о христианском культе. Также кресты наверху на куполах церквей исчезли. Несколько женщин рассказывают мне: – Большевики сверху сбросили кресты. Они не хотели ничего знать об этом, – и они смеются, как будто также и они считают такое безбожие смешным. Но в то же время они крестятся, тремя собранными вместе пальцами, и целуют кончики пальцев.

Штаб нашей колонны разместился в деревенской школе. Мы остановились в Зэиканах всего несколько часов назад, но уже функционирует телефонная станция, уже писари сидят за своими машинками. Главный зал школы чист, стены только что побелены известью. Скамьи новые, но уже запачканные чернилами, и дети уже вырезали на них что-то перочинными ножиками. На одной стене висит доска с расписанием уроков по-русски. Для деревенской школы довольно сложное расписание уроков. Много часов в неделю выделены «пролетарскому мировоззрению». Когда я возвращаюсь к своей колонне, батареи зенитных пушек начинают яростно лаять. Группа из двадцати трех советских бомбардировщиков летит высоко над нашими головами, на высоте примерно полутора тысяч метров. Отчетливо можно узнать очертания контуров бомбардировщиков «Мартин», четко выделяющиеся на синем и белом небе. Снаряды зенитных пушек взрываются рядом с самолетами, хвост эскадрильи отделяется и потом снова включается в боевой порядок. Они летят в восточном направлении, возвращаются назад с какой-то операции над нашими линиями снабжения.

Через несколько секунд два немецких истребителя с быстротой стрелы рассекают небо, преследуя вражескую эскадрилью, которая исчезает за огромным парящим на горизонте облаком.

- Русская военная авиация очень активна в этих дни, – говорит мне офицер нашего штаба, капитан Целлер, – они бомбят мосты через Прут и атакуют колонны на наших тыловых позициях. Они хоть и мешают, но причиняют только небольшой ущерб.

Он говорит о сопротивлении советских войск и делает это как военный, без преувеличений, объективно, не выражая никаких политических оценок, не пользуясь никакими аргументами, помимо аргументов технического рода. – Мы смогли захватить совсем немного пленных, так как они борются до последнего. Они не сдаются. Их техника не выдерживает сравнения с нашей; но они умеют ею пользоваться. Он подтверждает, что на этом фронте русские подразделения состоят преимущественно из представителей азиатских народностей. Только подразделения специалистов состоят из русских. Мы отправляемся посетить двух пленных офицеров, летчика и лейтенанта-танкиста.

- Они очень примитивны, – замечает капитан Целлер. Это единственная оценка нетехнического рода, которую я слышу от него. И это, по-моему, ошибочная оценка; «буржуазное» суждение.

Лейтенант авиации осторожно курит и глядит на нас пристально и бодро. Он с заметным любопытством рассматривает мою форму итальянских альпийских стрелков. Но он не говорит. Из них двоих, говорят мне, он более упрямый молчун. Он отказался давать какие-нибудь показания. Он выглядит как мужчина из народа, вероятно, он происходит из крестьянской семьи. Лицо прямоугольное, гладко выбритое, нос немного широкий. Он выпрыгнул с парашютом из горящей машины. Если русским летчикам приходится приземляться на немецких позициях, они большей частью защищаются с помощью пистолета. Здесь он был безоружен. Во время его прыжка с парашютом пистолет выскользнул у него из кармана. Он с равнодушием позволил себя задержать. Лейтенант-танкист – человек сильного, коренастого телосложения, с жестким лицом с грубыми чертами. Он происходит, пожалуй, из рабочего слоя. Он белокурый, со светлыми глазами, довольно большими ушами. Он сидит и курит, улыбаясь. Он глядит на меня. Я обращаюсь к нему по-русски. Он говорит мне, что сожалеет, что попал в плен. – Вы хотели бы продолжать сражаться?

Он не дает ответа. Потом говорит, что это была не его вина. Он исполнял свой долг и ему не в чем себя упрекать. – Вы коммунист? Он не отвечает. Тогда он говорит мне, что он несколько лет был рабочим на шарикоподшипниковом заводе, в Горьком, который раньше назывался Нижний Новгород. Он смотрит на нескольких солдат, которые разбирают цилиндры двигателя. Видно, что ему тоже очень хотелось бы поработать с двигателем. Он выбрасывает сигарету, снимает шапку, чешет голову. Он производит впечатление безработного.

К вечеру наша колонна снова продолжает марш. Аддьо, Зэиканы. Колеса транспортных средств до осей погружаются в глубокую грязь. Их приходится буквально толкать вперед. Мы обгоняем длинную артиллерийскую часть; каждое орудие, каждый груз боеприпасов тянут шесть, восемь пар лошадей. Эскадрон кавалерии выделяется на гребне холма, на фоне бело-облачного неба, которое заходящее солнце простреливает мрачными кроваво-красными штрихами. Через несколько километров, в зеленой котловине, нам открывается деревня Шофрынканы. Возвышенности вокруг еще лежат в свете, но впадина долины с населенным пунктом наполнена плотной влажной тенью. Внезапно жужжание самолета доносится из сплетения облаков; первая бомба падает на дома Шофрынканы; затем еще одна, и потом еще больше. Красные огни взрывов расщепляют тень там внизу, перед нами. Красная колонна поднимается на краю деревни, треск и грохот разрастаются над цепями гор. Это могут быть только два или три бомбардировщика, не больше. Затем два немецких истребителя разрывают пурпурное вечернее небо и бросаются на русские машины. Один «Мартин», пылая, падает за лесом, в направлении Братушени. Вскоре после этого мотоциклист сообщает, что мост у Шофрынканы разрушен, и еще одна бомба упала на две машины с боеприпасами. Много погибших. Нашей колонне придется устроить лагерь здесь на высоте, и ждать, пока мост не отремонтируют. Наверное, нужно будет остаться здесь надолго. Несколько домов Шофрынканы горят. Справа от нас, на довольно незначительном удалении, беспрерывно стреляют тяжелые гаубицы, вдали слышен грохот попаданий и взрывов. Тут и там, светлой ночью, разносятся винтовочные выстрелы рассеянных русских солдат. Бледная торжественная луна медленно поднимается из нив.

6. Хорошенько рассмотрите их, этих мертвецов

Братушени, 7 июля

Уже полночь, когда колонна снова приступает к маршу. Холодный ветер косо разрезает тонко-отточенное стекло воздуха. Это прозрачный воздух, с бликами, как вода в лунном свете. Мы спускаемся в Шофрынканы. Дом на краю деревни еще горит. Шофрынканы – это не столько деревня, сколько большое сельское местечко с рынком, с белыми домами между грецкими орехами, ясенями и липами. У нас приказ расположиться на противоположной высоте края долины, чтобы прикрыть левый фланг колонны, которая ввязалась в тяжелый бой вблизи Братушени справа от нас. Нам нужно поторопиться. Слишком много времени уже потеряно перед разрушенным мостом у Шофрынканы. Машины глубоко погружаются в болото. Дорога, если можно так назвать эту протоптанную дорожку, покрыта толстым слоем неосязаемой пыли, которая при каждом порыве ветра, каждом самом тихом дыхании ветра, поднимается вверх плотными красными облаками; но всюду, где глинистый грунт удерживает дождевую воду или где какой-либо водоток пересекает путь, вязкая тина засасывает колеса и гусеницы, и машины медленно тонут в «буне», как в речном песке.

Солдаты двигают машины вперед мышечной силой. В яростном тарахтении моторов хриплое дыхание людей приобретает нечто кошачье. Между тем луна зашла, в ставшей теперь темной ночью нас обстреливают спрятавшиеся в лесах и нивах русские солдаты. Пули свистят высоко над нашими головами. Никто не реагирует, как будто не замечает этого. Уже нужно что-то иное, чтобы отвлечь этих рабочих-солдат от их работы. Связного старшего лейтенанта Вайля обстреляли из пулемета, когда он доставлял приказ в Зэиканы. Это не настоящие партизаны, а отставшие от своих частей советские солдаты. Они стреляют в отдельных солдат, обстреливают фланг и арьергард колонн. Так мы входим в Шофрынканы, едем по деревянному мосту, который саперы соорудили за несколько часов; стволы деревьев, положенные над грубо сколоченными балками, качаются и охают, сгибаются под весом машин. Жители местечка убежали в леса, чтобы спрятаться от советских воздушных налетов. Только собаки остались, они лают за заборами опустевших домов. Нам понадобится более часа, чтобы проехать деревню. Нам приходится толкать и тащить машины. Жидкая грязь течет вниз по мне, наполняет мне сапоги. Я хочу есть. У меня еще есть несколько ломтей хлеба и немного сыра.

Там перед нами взрывы снарядов раскалывают ночь с красным сверканием. Треск тяжелых снарядов заглушает шум моторов. Офицер кричит, его голос металлический, жесткий и резкий. Однажды наша машина сваливает в дыру с жидкой грязью. Двадцать солдат прибегают к нам на помощь, пытаясь снова поставить машину на ее четыре колеса. Это не удается. Нам приходится ждать, пока гусеничная машина не возьмет нас на буксир и с силой не вырвет нас из липких эластичных клещей «буны». Мой фотоаппарат остался в грязной дыре. Мне особенно жаль кадры на уже экспонированной пленке. Я утешаюсь мыслью, что со мной могло произойти что-то куда более плохое. Мы проезжаем мимо последних домов Шофрынканы и поднимаемся по склону высоты за деревней. Дорога становится непроходимой, машины противятся подъему вверх, снова и снова скользят назад. Лучше ехать наискось напрямик через поле сои. Колеса находят упор на широких листьях, на длинных крепких стеблях.

Один из наших пулеметов начинает прочесывать огнем огромную волнистую поверхность полей слева от нас, чтобы заставить замолчать русское гнездо сопротивления, спрятавшееся между высоких хлебов. Утро уже брезжит, когда наша колонна, наконец, достигает высоты. Там перед нами, на гребне легкого, безлесного, пшенично-желтого холма ясно выделяется на фоне светлого неба советский танк. Он медленно приближается к нам, стреляя. Он останавливается и стреляет из пушки в носовой части. Потом он катится дальше, отчетливо можно различить скрип гусениц; как будто он вынюхивает след, который невидимо проходит через борозды.

Внезапно он начинает стрелять из пулеметов, но без поспешности, так, как если бы он хотел только проверить оружие. Затем он быстро спускается со склона, к нам, снова поворачивает широкой дугой и стреляет из пушки. Можно было бы сказать, что он кого-то ищет, кого-то зовет. До тех пор пока, наконец, из хлеба не появляются несколько солдат, бегут прямо, появляются еще следующие, тут и там, их в целом может быть примерно сто. Наверное, это арьергард или, вероятно, отрезанное от своей части подразделение. Солдаты, кажется, медлят. Они ищут выход. – Бедные парни, – говорит рядом со мной старший лейтенант Вайль. И тут солдаты приходят в движение в нашу сторону и стреляют. Внезапно они исчезли. Видимо, на склоне холма есть какая-то траншея, углубление или складка местности в том месте. Вокруг танка можно увидеть, как брызжут вверх комья земли при попаданиях наших минометов. Тарахтение пулеметов продолжает тянуться вдоль фланга колонны, как огромная молния. Затем видны несколько немецких солдат, справа от нас, которые, нагибаясь, рассыпаются в стрелковую цепь, стреляя из легких пулеметов. Противотанковая пушка выпускает несколько снарядов по русскому танку. И теперь два немецких танка стоят с резким силуэтом на гребне высоты, точно сзади над русским. Наша колонна получает приказ тоже продвигаться вперед, для поддержки передовой группы. Красные медленно удаляются, но огонь не прекращают.

Мы спускаемся с холма, поднимаемся вверх по противоположному склону. Немецкий солдат, который был ранен в ногу, сидит на земле. Он смеется, проводя тыльной стороной ладони по запачканному засохшей грязью лицу. Санитар со смехом подходит к нему, становится рядом с ним на колени и начинает чистить рану. Русские медленно отходят, они идут прямо по высоким колосьям и стреляют. Советский танк, развороченный попаданием, лежит на боку.

Внезапно гигантский голос громкоговорителя гремит «Внимание, внимание!» И потом звуки танго, смешанные с металлическим треском, ревут из глотки большой воронки, которая установлена на крыше подвижной звуковещательной станции роты пропаганды. Солдаты в диком восторге. Гремящая музыка сопровождает шум моторов, тарахтение пулеметов, скрежет шестерен в гусеничных цепях.

«Я люблю тебя, смуглая Мадонна…», поет грубоватый голос в громкоговорителе. Колонна останавливается; яростные пулеметные очереди тянутся высоко над нами. Я подхожу к лейтенанту, который командует взводом роты пропаганды, которая присоединяется к нашей колонне. Когда я предлагаю ему сигарету, я вижу, как он как слепой протягивают наощупь руку к сигарете. Он потерял свои очки. Он смеется, проводит двумя пальцами над веком, поясняя: – Во второй раз с начала войны я теперь потерял очки. Вот таким, ощупывающим вслепую, я вступал в Париж.

Колонна снова приступает к движению, вскоре после этого мы проходим мимо расстрелянного русского танка. Несколько мертвых советских солдат лежат вокруг него среди колосьев. Двое лежат на спине с расставленными врозь ногами; другие съежившись на боку. Им примерно по двадцать лет. Почти все монголы. Только двое, по-видимому, русские. Санитар переходит из колонны к погибшим, ощупывает их, исследует одного за другим. Колонна остановилась, солдаты нагибаются из своих машин, рассматривая мертвецов. – Тут уже ничего не поделаешь, – говорит санитар. Форма некоторых из погибших сшита из темно-серого сукна, с синим или красноватым оттенками, у других защитного цвета. Все в сапогах. На головах у них шапки, а не каски. У двух из них, один из них монгол, на голове есть что-то вроде кожаного шлема, похожего на шлем летчика. Наверное, они принадлежали к экипажу танка. Странно, мертвецы этой войны. Они лежат на пшеничной ниве как случайное явление. Так абсолютно непричастно, также на этом огромном, слегка опирающемся на гребень высоты небе. Дыхание хлебного поля распределяется в воздухе с зелеными и желтыми тонами. Ветер как волна проносится над полями, волна колосьев наталкивается на горизонт, слышится это длинный, таинственный шум готового к жатве урожая. Мертвецы – как будто выброшенные штормом на берег жертвы кораблекрушения. Прибитые к берегу мягкой волной хлебной нивы.

Солнце ясно стоит в холодном воздухе утра. Из деревни Братушени недалеко за нами слышны хриплые голоса петухов, рев коров. Крестьяне группами появляются у заборов вокруг их домов, другие выползают из огромных куч соломы. Женщины и дети заползали на ночь в солому, чтобы спать. Странная война. Серая сталь бронированных колонн задевает деревни, задевает мягкие волны нив, задевает дряхлые дома из соломы и глины: она задевает их, не касаясь их. Это кажется чудом, и все же это только результат доведенной до совершенства техники, научного метода ведения войны.

Танковая колонна – настоящий точный инструмент. Кажется, будто только машины уязвимы, будто эта необычная война должна уважать человеческую жизнь. Это причина, по которой мертвые на этих полях сражения выглядят такими случайными, вне логичных последствий этой войны. В них есть что-то противоречивое, они будят даже в солдатах чувство неожиданности, непонимания. Они – реальность вне всякого правила, вне всякого закона, неожиданный результат неудачного эксперимента, ошибки в этом военном механизме. То, что придает вид реальности этим мертвецам, что снова приобщает их к логике природы, это факт нерационального, абсурдности ее смерти.

Только что во время этого короткого боя у меня на некоторое время возникло впечатление, что машины действовали как живые тела, почти как существа с собственной волей, с собственным интеллектом. И те люди, которые бежали по ниве и стреляли по жесткой стальной броне танков, казались мне не принадлежащими к этому процессу, к этому страшному столкновению машин. Я подхожу к мертвецам, я рассматриваю их одного за другим. Почти все они монголы. Они уже не сражаются, как раньше, только с винтовкой или с длинной пикой, сидя на крупах своих худых степных лошадей, а воюют машинами, впрыскивая масло в коробку передач, внимательно прислушиваясь к ритму двигателей. Они борются, склоняясь уже не к гриве лошади, а к панели приборов с множеством инструментов. «Стахановцы» армии Сталина, «ударники», настоящие продукты «пятилеток», пятилетних планов, результаты знаменитой ленинской формулы (советы + электрификация = большевизм), доказывают, что они способны выдержать страшное кровавое противостояние с рабочими-солдатами немецкой армии. Моторизация армий пользуется не только «специальным образованием» фабричных коллективов, но и технической тренировкой масс как последствием индустриализации сельского хозяйства. Именно здесь кроется значение этой войны, смысл этой конфронтации Германии и России. Это конфронтация не только людей, но и машин, техники, методов индустриализации. Не инженеров Геринга и Стаханова, а организационной работы национал-социалистов и советских пятилеток. Конфронтация двух народов, которые с помощью индустриализации или скорее «моторизации сельского хозяйства» приобрели для себя не только технику, но и «мораль» рабочего, которая необходима, чтобы суметь сражаться на этой войне. То, что противостоит друг другу в этом русском походе, как на немецкой, так и на советской стороне, это две армии, нерв которых преимущественно состоит из специализированных рабочих и «индустриализируемых» крестьян. По той манере, как воюет русский солдат, становится ясно, что «мужик» 1941 года борется также как современный рабочий, больше не как просто «мужик». Это первый раз в военной истории, когда друг другу противостоят две армии, в которых военный дух объединяется с рабочим духом, с «рабочей моралью», и в которых военная дисциплина сливается, сплавляется с технической дисциплиной труда, коллектива квалифицированных рабочих. Также с социальной точки зрения это обстоятельство, без сомнения, весьма интересно. Я думаю об ошибке всех тех, которые в момент начала похода в Россию надеялись, что при первом столкновении в Москве произойдет революция. Они ожидали, другими словами, что крушение системы будет предшествовать крушению армии. И они тем самым доказали, что они не поняли дух советского общества. Больше, чем колхозы, большие сельскохозяйственные коллективные предприятия, больше, чем мощные заводы, которые создали русские, больше, чем их тяжелая промышленность, самое важное промышленное творение коммунизма – это армия.

Все в ней, от оружия до духа этой армии, – результат двадцати лет промышленной организации, технического воспитания квалифицированных коллективов. Настоящий организм советского общества – армия. Не по устаревшему милитаристскому понятию; а потому, что по армии можно понять уровень развития и промышленного прогресса, который был достигнут коммунистическим обществом. (Так же, как и на другой стороне немецкая армия является мерилом и суммой технического промышленного прогресса в современной Германии). Сами русские тоже всегда считали так. Вполне справедливо, что это подтверждает непредвзятый, объективный свидетель, свидетель характера того, как реагирует и сопротивляется коммунистическая армия при столкновении с немецкой армией, свидетель того поведения, как сражаются индустриализируемые крестьяне, специализированные рабочие, большая масса стахановцев советской революции.

Среди этих мертвецов, говорил я, лежат двое русских. Больших, сильных, с длинными руками. Их светлые, ясные глаза широко раскрыты. Это два специалиста, два рабочих-стахановца. Несколько немецких солдат молча рассматривают их. Один из них осматривается в поисках цветов; в ниве есть только несколько красных цветов, что-то вроде мака. Солдат медлит перед этими цветами; потом он вырывает пучок колосьев и прикрывает им лица обоих погибших. Другие солдаты смотрят молчаливо, они грызут кусок хлеба.

(Хорошенько рассмотрите их, этих мертвецов, этих мертвых татар, этих мертвых русских. Это новые трупы, совершенно «новые». Только что поставленные большой фабрикой пятилетки. Посмотрите на их глаза, какие они светлые и ясные. Узкий лоб, рот с сильными губами. Крестьяне? Рабочие? Это трудящиеся, специалисты, ударники. Из какого-то из тысяч и тысяч колхозов, из какого-то из тысяч и тысяч заводов Советского Союза. Посмотрите внимательно на их лоб: узкий, жестко решительный. Все они такие. Серийно произведенные. Они все похожи друг на друга. Это новая раса, жесткая раса. Трупы рабочих, которые пострадали в результате несчастного случая на своем рабочем месте). Подвижная звуковещательная станция снова начинает хрипеть: «Я люблю тебя так сильно...» Солдаты смеются. Они сидят на крыльях грузовиков, на спине танков, их ноги свисают вниз в люки. Они едят. В этих колоннах нет определенного часа для трапез. Тут едят, когда есть время. У каждого солдата есть при себе солдатский хлеб, свой джем, свой термос с чаем. Время от времени, даже во время боя, солдат достает из своего вещмешка ломоть хлеба, намазывает его джемом, подносит ко рту одной рукой, пока другая держит штурвал или сжимает приклад пулемета. Офицеры едят с солдатами, как солдаты. «Я люблю тебя так сильно...», каркает подвижная звуковещательная станция.

Воздух мягок. Хлебные колосья колышутся на ветру. Соевые поля шумят как шелестящий шелк; леса подсолнухов медленно поворачиваются на своих высоких стеблях вслед за солнцем, медленно открывают свой большой желтый глаз. Величественные белые облака перекатываются по небу. Русские солдаты спят, вытянувшись в бороздах, с лицами, накрытыми колосьями хлеба.

На холме напротив вздымаются высокие фонтаны земли под русскими снарядами. Один из отставших от своих русских, скрывшись в ниве, делает несколько скудных выстрелов из винтовки. Пули с тихим визжанием хлещут над нашими головами. Солдаты смеются, едят и смеются. Двигатели грохочут. Лица солдат, их руки, выглядят более красными, полными жизни, более нежными в контрасте со всей этой бронированной сталью.

7. Красная ферма

Скуратово, 8 июля

Мы останемся на целый день в этой усадьбе. Наконец, несколько часов отдыха. Мы находимся примерно в десяти километрах к северо-востоку от Братушени, между деревнями Кетрушика Нова и Кетрушика Стара. Место, где находится усадьба, называется Скуратово, вероятно, усадьба как раз и дала имя этому месту. Издали Скуратово представляется взгляду как роща или, пожалуй, лучше как парк виллы под Венецией. Только парк окружен не стеной, как в Венеции, а забором из штакетника. Дома, конюшни, другие здания имения не видны издалека, настолько они низкие, согнувшиеся под тяжелым зеленым грузом листвы деревьев. Все же, если приблизиться (это было сегодня в половине четвертого утра, когда наша колонна, оставив слева Кетрушику Нову, достигла окрестностей Скуратово), постепенно между деревьями замечаешь, как появляются крыши, светятся стены домов, конюшен, сараев. Вокруг бесконечно простирается земля, волнистая как море хлеба: чудесный, исключительно женственный ландшафт в гармоничности своих форм, из-за плодородия своего лона, из-за материнского, того готового к материнству, что содержат в себе нивы, когда предстоит жатва. Мы въехали на двор. Никого. Хозяйство казалось покинутым. Пестрая семья уток, кур, кошек исчезла при нашем появлении. Собака с тремя маленькими щенками, которых она как раз кормила грудью, смотрела на нас, не двигаясь. Она лежала на небольшой кучке соломы у стены конюшни; поднимающееся солнце постепенно распространялось на стене как масляное пятно. Но воздух был холоден. Теперь ветер, утихомирившийся в середине ночи, медленно просыпался с длительной дрожью. Пока мы шли через двор, пожилой мужчина появился в дверях конюшни. И за углом сенника обнаружились женщины и дети, и, наконец, мужчина примерно сорока лет, который вел на поводе впряженную в телегу лошадь. Они, как было заметно, были смертельно усталыми, они, кажется, возвращались домой после долгой и тяжелой работы. Лица бледные от переутомления, покрытые засохшей глиной, в волосах солома. Я подумал, что они, конечно, убежали в поля, два или три дня прятались в страхе среди колосьев, когда фронт продвигался от Шофрынкан к Братушени, а оттуда к Скуратово. Теперь они вернулись и нашли свое имущество целым, дома, конюшни, сараи для запасов нетронутыми.

Меня удивляло, даже почти обижало их равнодушие. Они вовсе не казались ошеломленными, они даже, кажется, не радовались. Они также не говорили нам «Доброе утро». Старик снял свою высокую шапку из овечьей шерсти, другие смотрели на нас; потом все отвернулись, дети убежали через двор, девушки исчезали за зданием, мужчина выпряг лошадь и пошел к конюшне. Старик приблизился ко мне, перекрестился, сказал мне по-русски «доброе утро» и сразу потом добавил еще по-румынски «sanatate».

Это советская ферма, подумал я. Только несколько часов назад большевики покинули это место, всего несколько часов эта область уже не подчиняется советским законам; всего несколько часов. Эти деревни, эта усадьба больше не принадлежат к экономической, политической и социальной системе Советского Союза. Структура, организация коммунистического господства еще исправна; еще не было времени, чтобы искоренить советский след, стереть линии коммунистической архитектуры. Эта ферма представляется мне в этот момент, на немного мгновений, думал я, так, как на немного мгновений тела Атридов представились глазам Генриха Шлимана, когда он вошел в царские могилы в Микенах, прежде чем они рассыпались в пыль. Я хочу хорошо рассмотреть их, как только возможно подробно. Потому что эта усадьба – это ячейка экономического и общественного советского организма, нетронутый, совершенный микрокосм коммунистического общества, сельского хозяйства Советского Союза. Неожиданная удача досталась мне, можно сказать, испытать передачу этой ячейки от социального, политического и экономического советского механизма к другому; наблюдать эту метаморфозу в ее критическом мгновении. Это было неповторимое мгновение, которое я переживал теперь: исторически неповторимый опыт. Из коммунистического общества я мог воспринимать в этой «ячейке» только сумму подробностей. Но как раз из подробностей (о которых я хотел бы сообщать объективно, без полемического намерения; полемическая позиция была бы здесь абсолютно неуместной), как раз из наблюдаемых вблизи деталей, даже из самых незначительных, можно извлечь смысл такой метаморфозы, гораздо лучше, чем из далекой и широкой перспективы.

В то время как колонна устраивает позицию для отдыха (даже позиция для отдыха является боевым порядком), и солдаты маскируют свои серо-стальные машины вязанками колосьев пшеницы и ржи, связками подсолнухов и стеблей сои, и устраивают тут и там в полях маленькие противотанковые пушки и зенитные пулеметы (машины штаба устраивают себе стоянку на большом дворе за главным корпусом под защитой нескольких рядов деревьев), я совершаю прогулку по усадьбе и наблюдаю за тем, что происходит вокруг меня.

Слева при входе во двор есть здание, конюшня. Я останавливаюсь у двери. Перед кормовым корытом, полным сена, корова, спокойно жуя, поднимает на меня взгляд. Конюшня в беспорядке. Сено вразброс валяется на земле, вилы, опрокинутые ведра тут и там. Я снова выхожу и оказываюсь перед стариком, которого я заметил еще раньше. Мужчина и девушка на другом конце двора запрягают в телегу двух худых лошадок с длинными гривами. Мужчине около сорока лет, его движения медленны. У девушки жесткое лицо, энергичное, умное, она движется резко, почти гневно. Она даже не смотрит в мою сторону. Женщина появляется у двери дома, она не причесана, лицо запачкано глиной, глаза покрасневшие и распухшие. Она пристально смотрит на меня, потом поворачивается и закрывает за собой дверь. Я спрашиваю старика о том, где сеновал. – Здесь, – говорит он, – но он пуст. – У вас больше нет сена? Действительно нет? – Нет, господин.

Собственно, он говорит не «нет, господин», а «нет, товарищ». Однако он немедленно добавляет по-румынски: «Nu domnule». Потом он бормочет несколько слов по-немецки, которые я не понимаю.

- Русские солдаты забрали сено, – говорит он.

- Здесь была большевистская кавалерия?

- Здесь нет, но в Кетрушике Нове. У них было много лошадей. Они собрали все сено из всех усадьб и дворов в окрестности. И мое тоже.

- Они вам за него заплатили?

- Конечно.

- Они заплатили справкой о реквизиции или деньгами?

- Они дали мне талон.

- И как вам его оплатят?

- В Шофрынканы, в сборном пункте приема.

- В Шофрынканы теперь немцы. Коммунисты ушли. Вы этого не знаете?

- Да, я знаю. Вы думаете, пункт приема урожая тоже исчез?

- Прежний да. Но мы быстро устроим новый.

- Тот же пункт приема?

- Не тот же, но другой.

Старик рассматривает меня. Он говорит по-русски: – Да, да, я понимаю. Потом он добавляет по-румынски: «Eh, intzeleg», я понимаю. Видно, что он размышляет, что он старается понять. Но, кажется, он не очень озабочен своим талоном, которым он не сможет воспользоваться. У меня возникает впечатление, что он думает о чем-то другом, о чем-то менее определенном, но более серьезном, более срочном. Рядом с конюшней находится большое помещение, что-то вроде зернохранилища. Почти все помещение покрыто горой маленьких круглых темно-серых семечек. Я спрашиваю старика, как они называют эти семена, для чего они употребляются. – Это масляные семечки, – отвечает он. Это, должно быть, соевые семена. К одной стене прислоняется высокая стопка пустых мешков; на противоположной стене стоит ряд полных мешков. – Мы как раз собирались наполнять мешки, – поясняет старик, – но нам пришлось прервать работу. Мы должны были уйти отсюда.

Мы через маленькую дверь попадаем в большое помещение, которое наполнено гигантской массой подсолнечных семечек.

- Вы должны были все это сдавать государству, все эти семечки? – спрашиваю я старика.

- Государству? Нет. Их нужно было привозить на сборный пункт для приема.

- Это одно и то же.

- Нет, не сдавали государству. Мы привозили их на пункт приема, – повторил старик.

- Вам за это платили?

– Конечно.

Старик рассказывает, что в этот год был прекрасный урожай подсолнечных семечек. И уборка урожая зерновых тоже хорошо началась. – Но с этой неразберихой, – говорит он, – с этой войной (сначала он говорит по-русски «война», потом добавляет по-румынски «razboiu») – для нас придет беда, если мы не сможем продавать урожай. Коммунисты покупали все у нас, – говорит он.

- Вы наверняка найдете покупателя как до сих пор, – говорю я.

- Как до сих пор? И кого же?

- Вы доставите масляные семечки и зерно на пункт приема, и они вам заплатят за них.

- На советский пункт приема?

- Нет, на немецкий.

- Ах, у вас тоже есть такие пункты приема?

- Естественно.

Старик смотрит вопросительно, вертит шапку в руках, он хотел бы спрашивать дальше, но по нему видно, что он не решается на это.

- Сколько у вас лошадей? – спрашиваю я его. Он отвечает, что у них в целом в хозяйстве было пятнадцать лошадей. Лучшие получили большевики. Девять остались ему. Мы пересекаем двор и вступаем в большую конюшню. В яслях стоят семь лошадей. В углу конюшни свален свежий корм: гора травы, зеленого зерна и клевера. Это худые маленькие лошади, растрепанные, с впалыми боками. Меня удивляет, что при таком изобилии кормов в этой местности все лошади здесь в таком плохом состоянии. – Это такая порода, она ни к чему не годится, – говорит старик. Мы идем назад через двор и входим в сарай с сельскохозяйственными машинами. Две молотилки, четыре или пять косилок, я думаю, и трактор. У стены поставлены в ряд канистры с керосином, бензином и машинным маслом. Прежде всего, косилки, как я замечаю, в плохом состоянии. – Да, – говорит мне старик, – отдать их в ремонт или хотя бы купить запчасти к мотору было тяжело и длилось долго. Мы должны были ждать, пока приедут механики из колхоза. Но в колхозе Шофрынканы никогда не было механика. Он должен был приезжать из Кишинева, иногда даже из Балты. Если приезжали в Шофрынканы, то нам говорили: завтра, приезжайте завтра, и вот так машины пришли в негодность. Он качает головой и чешет короткую жесткую белую бороду. – Машины принадлежат вам?

- Молотилки принадлежат колхозу. Мы получаем их только в аренду. Мы должны передавать их дальше в аренду другим дворам, когда жатва. Другие машины принадлежат двору.

Мы осматриваем другие хлева, сеновалы, склады для масляных семечек, два больших сарая для зерна. Довольно большое хозяйство и, как мне представляется, также хорошо оборудовано. Все же, в целом я насчитал только три коровы. Мне это кажется слишком мало для такого большого предприятия.

«Господский дом», то есть жилой дом прежнего владельца тоже относится к имуществу хозяйства. Это низкое строение, со стенами из соломы и глины, которые оштукатурены снаружи и внутри толстым слоем гипса. Вдоль передней стороны проходит веранда с маленькими деревянными колоннами. Вокруг дома лежит что-то вроде сада, полного отбросов, лохмотьев, гниющей соломы. Несколько кур копаются в мусоре.

Старик рассказывает мне, что прежний владелец был румынским евреем. Я останавливаюсь у двери и не могу не засмеяться. Владелец! Это слово, в этот момент, в этом месте, при этих обстоятельствах, кажется мне абсурдным, смешным, жалкое, поблекшее слово, совсем устаревшее слово. Я смеюсь. Слово из мертвого языка. По различным, без сомнения очень различным причинам это слово, как для меня, так и для старого крестьянина кажется обладающим очень странным звучанием, почти как будто у этого слова нет настоящего смысла. Но старик, похоже, вовсе не беспокоится из-за возможного возвращения прежнего владельца. (Мне представляется, что он говорит слово «еврей» с определенной горечью. Затем он продолжает: – И комиссары для реквизиций и на сборных пунктах для приема урожая все были евреями. Он крутит шапку в руках туда-сюда, и рассматривает меня. Я прекрасно понимаю, о чем он думает. Но я делаю вид, как будто я не понял). Для него гораздо важнее узнать, будет ли отошедшая колхозам земля возвращена прежним владельцам. Участок земли, который принадлежал имению Скуратово, тоже был передан колхозу Шофрынканы. Я этого не знаю. Все зависит от того, как закончится война.

Я сажусь на стул, в комнате, которая была, пожалуй, когда-то кабинетом «владельца». В комнате еще стоит кушетка. На большом стеллаже стоят и лежат без разбора несколько сотен книг. Большей частью французские издания, естественно; много томов Поля де Кока. Несколько томов Макса Нордау. В «господском доме» некоторое время жили двое советских служащих, два инспектора пункта сбора урожая, как я думаю.

- Вы устали? – спрашивает меня старик. Он советует мне, чтобы я улегся на кушетке. Спасибо, лучше не надо. – Если бы здесь был сборный пункт для приема клопов, – говорю я, – это был бы великолепный урожай. Старик смеется и чешет бороду.

- Нет ли у вас немного хлеба, немного сыра? – спрашиваю я его.

- Да, думаю, найдется, – замечает старик.

Мы покидаем господский дом. В другом конце двора мы видим девушку в красной косынке, которая наблюдает за работой трех пожилых мужчин, засыпающих семечки в мешок. Эта та самая девушка, которая только что помогала мужчине запрягать лошадей. Время от времени ее голос становится громким. Три крестьянина продолжают работу, ничего не отвечая. Старик обращается к девушке.

- Хлеб есть, сыра нет, – отвечает девушка сухо. Старик делает сожалеющее лицо.

- Могу я получить немного молока?

- Молока? Просто идите в хлев. Там стоит корова.

Тут я кладу свою ладонь ей на руку. Я говорю: – Domnisoara bolschevika, я не умею доить. Девушка смеется и говорит: – Извините, domnule, но вы видите...

- Я заплачу вам за молоко.

- Не поэтому... Вам не нужно за него платить.

Она идет в хлев, берет одно из ведер на стене, смотрит, чистое ли оно, идет вымыть его у колодца, возвращается, становится на колени рядом с коровой. Потом она встает, подает мне ведро, с молоком высотой в два пальца.

Старик приносит мне кусок белого хлеба. Немного жесткого, но хорошего.

Я макаю хлеб в молоко на дне ведра. Женщина смотрит, как я ем. Потом она уходит, не попрощавшись. Я думаю: «Она плохо ее воспитала». Тогда я улыбаюсь. Она, должно быть, очень толковая девушка. Она работает, она, собственно, и поддерживает здесь порядок. Она нравится мне, в принципе. Я думаю, что я очень хорошо смог бы доить корову, своими руками. – Прекрасное животное, – говорю я.

- Мы заплатили за нее триста рублей, – говорит старик.

- У кого вы ее купили?

- У колхоза.

- Вы сказали, триста рублей? Целых триста?

- Дорого, я знаю. Но это прекрасное животное. Немецкий солдат появляется в двери хлева. Он спрашивает старика, не продаст ли тот ему гуся. – Да, думаю, это можно. Оба выходят. Я вижу, как они идут через двор, исчезают за домом. Тогда я перехожу в помещение с семечками и ложусь на стопку мешков. Несколько часов спустя я просыпаюсь. Старик стоит передо мной, с девушкой. Он снимает шапку и подает мне клочок бумаги. – Сколько вы только что взяли с солдата за гуся? – спрашиваю я его.

- Пятьдесят лей, – отвечает старик. – Я знаю, пятьдесят лей это много, но сейчас все так дорого. 50 лей? Это ведь ровно столько же пфеннигов. Я бросаю взгляд на клочок бумаги. Это справка о реквизиции двух лошадей. Написанная по-немецки, с подписью немецкого офицера.

- У нас их только что конфисковали. Вы думаете, нам за них заплатят? – спрашивает меня девушка. – Естественно, – говорю я. – Документ полностью в порядке. Это немецкий талон.

- И вы полагаете, нам хорошо заплатят за этих двух лошадей?

- Уж наверняка лучше, чем за гуся, – говорю я со смехом. Девочка нерешительно смотрит на меня. Она слегка краснеет. – Видите ли, – говорит она, – вероятно, старик хотел слишком много за гуся. Пятьдесят лей слишком много, я это понимаю. Но вы должны извинить нас. Что мы вообще можем понимать все-таки в ценах? Большевики говорили нам: это стоит столько, а то столько. Вы тоже должны были делать так. И сначала вы должны были объяснить нам, сколько стоит лей в соотношении с рублем.

Она говорит серьезно и с убежденностью и морщит лоб. «Умная девочка», думаю я, «толковая девочка». – Я советую вам, чтобы вы прямо сейчас пошли к командованию, – говорю я, смеясь, – и попросили там, чтобы полковник установил цену за гусей, если вы не хотите, чтобы через пять минут сюда приехала вся колонна, чтобы скупать ваших гусей по пятьдесят лей за штуку. Девушка смеется и упирается руками в бедра. Потом ее лицо мрачнеет, она краснеет сначала легко, а потом сильнее, как будто она не решается высказать свою мысль, и спрашивает: – Вы думаете, старый владелец вернется? – Старый нет, так как он был евреем. Другой приедет.

- И они не оставят нам землю?

Я не знаю, что я должен отвечать ей. Мне так хотелось бы дать ей положительный ответ. Проведенная в Румынии премьер-министром Брэтиану аграрная реформа (самая смелая земельная реформа, которая когда-нибудь была проведена в Европе в мелкобуржуазном смысле) решила эту проблему, по крайней мере, в главном. Я думаю, что проблема возвращения к буржуазной экономической системе не будет такой трудной для Бессарабии, которая только год назад была присоединена к Советскому Союзу, чем это было бы, например, в Советской России. Потому что на Украине, во всей России, эта проблема, без сомнения, была бесконечно более запутанной, и решать ее следовало бы с самой большой осторожностью. – Вы увидите, что все будет хорошо, – говорю я девушке. – Сначала, само собой разумеется, будет некоторая неуверенность. Нелегко изменить все за один день.

Во дворе, перед нашей дверью, собралась группа людей: это старые мужчины (молодые все были призваны в армию), женщины, девушки, дети и несколько парней, которые были, пожалуй, слишком молоды, чтобы стать солдатами, или не прошли медицинскую комиссию. Они внимательно рассматривают меня, старики стоят с непокрытыми головами, молодые смотрят увереннее, в их поведении и виде нет ничего нерешительного. – Чего они все же хотят? – спрашиваю я девушку. – Они ждут, что кто-то скажет им, что они должны делать. – Они должны продолжать делать то, что они делали до сих пор, отвечаю я с некоторым смущением. – Я думаю, это лучше всего, по крайней мере, в эти первые дни.

Девушка морщит лоб и смотрит на меня, не говоря ни слова. «Умная девочка», думаю я, «толковая девочку. Она до сегодняшнего дня поддерживала здесь все в рабочем состоянии. Она сопротивлялась колхозным функционерам, инспекторам пунктов приема урожая, реквизиционным комиссарам. Дельная девочка», думаю я. Она предписывала, говорила крестьянам, что нужно было делать, она защитила хозяйство. Теперь она ничего больше не значит, теперь она больше не может командовать.

- Продолжайте делать то, что вы делали до сегодняшнего дня, – говорю я ей, – пока вам не скажут, что будет что-то новое, что что-то меняется.

Девушка улыбается, покраснев: – Мы защищали наши поля, мы не сделали ничего плохого. Это на самом деле так, как будто усадьба Скуратово, как будто деревни Кетрушика Стара и Кетрушика Нова, как будто Братушени, и Шофрынканы, и Зэиканы, как будто все эти крестьяне, эти деревни, эти поля, эти бесконечные нивы зерновых поставлены на тонкую грань между одним определенным экономическим, социальным и политическим порядком и другим, который противоположен первому, как будто они испытывали чувствительное и опасное мгновение своей метаморфозы, переживали критическое мгновение перехода от одного порядка к другому.

- Нет, конечно, вы не сделали ничего плохого, – говорю я. Спустя несколько часов, когда я выхожу из сенника, я иду через двор усадьбы. Я заснул на сеновале; когда я проснулся, то почувствовал, что мой рот полон пыли. Я хочу пить. Странная тишина нависает над имением. Старик сидит у двери в хлев; я прошу у него стакан воды. Он рассматривает меня угасшим взглядом и не отвечает. Я сам иду к колодцу. Внезапно я вижу на земле, у стены хлева, красную косынку, две голые ноги. Это девушка; ее лицо в крови. Я накрываю ее лицо моим носовым платком. – Нет, ты не сделала ничего плохого, говорю я тихо. (Последний абзац был в 1941 году вычеркнут цензурой и восстановлен здесь на основе оригинального текста).

8. Стальные кони

Корноленка, 14 июля

Еще не зарозовел рассвет, когда мы покидаем усадьбу в Скуратово. Моторы чихают. Мне вспоминается знаменитое чихание греческого гоплита Ксенофонта «chaire! chaire!» Небо на востоке серебристо-бледное. Хлеб легко шелестит, журчит как вода, расстилаясь между низкими берегами. На склонах холмов (которые постепенно становятся ниже, теперь они выглядят как груди, между широкими складками территории образуются легкие борозды: не долина, только лишь место тени, остановки, спокойствия) можно увидеть отряды разведчиков, скользящие вдоль борозд, они ясно выделяются на фоне очень бледного неба. Битва бушует перед нами. Русские наносят контрудар. Эти контратаки советских войск происходят не только на нашем фронте, но и дальше на юго-восток в направлении на Бельцы, на удерживаемом румынскими дивизиями участке фронта. Ударные группы легкой румынской кавалерии появляются и исчезают справа от нас. Они являются связью между нашей и смешанной немецко-румынской колонной, которая продвигается по диагонали к нашему направлению марша.

В равномерном рокоте артиллерии выделяются сухой треск противотанковой артиллерии, более глухой – маленьких противотанковых пушек. Наша колонна медленно движется вперед в ясном, прохладном воздухе; небо на востоке как бы сделано из слегка смятой шелковой бумаги. Рой жаворонков поднимается из нив. Дым из выхлопных труб образует легкий синий ореол вокруг машин. Потом внезапно, там где холм переходит в мягкий склон, поднимается красное облако пыли при нашем проезде, рассеченном скрежетом колес, визгом гусениц, высоким тоном жужжащих двигателей. Такая колонна похожа на бронепоезд. Я залез в машину старшего лейтенанта Шульца; я сел рядом с ним и в некоторой степени удобно устроился на ящике боеприпасов. Я спрашиваю его, прочитал ли он знаменитую книгу «Бронепоезд 1469» коммунистического писателя Леонова.

- Да, – говорит он, – вы правы, такая колонна на самом деле как бронепоезд. Горе тому, кто выйдет из поезда, горе тому, кто удалится от колонны. Территория вокруг нас полна коварства. Наш бронепоезд движется вперед по невидимым рельсам. Пули одиночных русских солдат, которые спрятались на полях (я едва не сказал, вдоль железнодорожной насыпи), ударяют о стальные стены наших машин. – Вы помните о нападении на поезд 1469? Только марш нашей колонны невозможно задержать, нельзя взорвать невидимые рельсы, по которым катится наш бронепоезд. Мы говорим о коммунистической литературе. Старший лейтенант Шульц (он доцент в университете, он занимается социальными вопросами, опубликовал несколько статей о Советской России, теперь он командует подразделением зенитной артиллерии нашей моторизированной колонны) говорит мне, что Россия, очень вероятно, после поражения еще раз переживет то время, которое в определенном смысле очень похоже на то, что описал Пильняк в «Голом годе». – С тем различием, – добавляет он, – что драма, описанная Пильняком, происходила, так сказать, в лаборатории. Россия испытает еще раз ту же самую драму, но во дворе фабрики, сталеплавильного комбината, в безнадежном климате подавленного выступления рабочих. Затем он смотрит на меня, улыбается робко и говорит: – Машины – это, с социальной точки зрения, очень интересные и опасные фигуры. Он признается мне, что эта проблема исключительно занимает его. Солдаты кричат с машин друг другу, делают друг другу знаки, бросают друг другу разные предметы: расчески, щетки, пачки сигарет, куски мыла, полотенца. Приказ к выдвижению пришел неожиданно, у многих даже не было времени умыться, побриться. Теперь они делают это, насколько у них получается: некоторые с широко расставленными ногами балансируют на платформе машины с зенитной пушкой, они умываются с голым торсом из чего-то вроде полотняных ведер, другие бреются, стоя на коленях перед кусочком зеркала, который они прижали к винтовочной стойке или повесили на треноге пулемета, другие чистят себе сапоги водой и мылом.

Солнце проламывает свою кожуру на горизонте, поднимается на небе, полностью покрытом зелеными полосами, робко отражается от брони машин. Легкий розовый пух появляется на серых стальных плитах. Во главе колонны тяжелые танки окрашиваются розовыми бликами, отражают нежные и живые проблески света. И внезапно, там далеко перед нами, глубоко на горизонте, в той бесконечной волне колосьев, которая скользит как золотая река, внезапно там, на склоне холма, беспокойный блеск стали, вспышки танков.

Вдоль колонны проносится крик: – Монголы! Монголы! Ведь за это время солдаты уже знают, как по манере ведения боя, по их тактическим приемам, отличить монгольские подразделения от других советских подразделений. Обычно танки с азиатскими экипажами сражаются не в боевом порядке, а в отдельности или в группах по два или самое большее по три танка. Это тактика, которая в какой-то мере напоминает тактику кавалерийских групп. «Бронированные кони» называют их немецкие солдаты. В них осталось что-то из старого духа, в этих татарских всадниках, из которых индустриализация Советов и военное стахановское движение сделали квалифицированных рабочих, механиков, водителей танков.

Загрузка...