Несколько татарских пленных, которых привели вчера вечером и передали в усадьбу Скуратово, подтвердили, что советские войска, которым поручена оборона Украины (т.е. промышленного района и района горнодобывающей промышленности на Днепре и Доне, дорог, ведущих на Кавказ и к нефти Баку), большей частью являются азиатскими войсками: это татары из Крыма, остатки Золотой орды, это монголы с берегов Дона, Волги, Каспийского моря, из киргизских степей, из степей около Ташкента и Самарканда, это курды из Туркестана. Они – наилучшее, что произвел пятилетний план монгольских республик, они – отборные продукты индустриализации азиатской России, молодые рекруты военного стахановского движения.
Пленных, согнанных во дворе усадьбы, было примерно пятнадцать, с телосложением чуть выше среднего роста, худые, но с пропорциональными телами, подвижные и сильные. Они, кажется, были очень молоды на первый взгляд, однако, это была галлюцинация. Я сказал бы, им было между двадцатью пятью и тридцатью годами. На них была простая форма цвета хаки, без каких-либо знаков, даже без номера на воротнике курток. Над блестящими черными волосами пилотки тоже защитного цвета. На ногах сапоги с татарским фасоном, из серой, мягкой кожи, одинаково удобной и для того, чтобы скакать на коне, и чтобы сидеть, скорчившись, в узком пространстве танка. Глаза были узкие, раскосые, рот маленький. Вокруг глаз и над висками паутинка микроскопических, живых, чувствительных морщинок, которые дрожали как сплетение нервов на крыльях стрекоз. Они сидели на земле вдоль стены хлева, прислонившись к маслянистому пятну заходящего солнца. Они жевали подсолнечные семечки; внешне безразлично и, все же, очень внимательно. Недоверие скрывалось под этим хладнокровным и ровным безразличием. Солнечное пятно на стене сокращалось все больше, пока оно не стало, наконец, только лишь маленьким светлым светящимся местом на лице одного из пленных. Это желтая, интенсивно освещенная последними лучами заходящего солнца маска была тверда и неподвижна: тонкий рот закрыт, гладкий лоб непроницаем, лишенные тени глаза направлены прямо. Лишь обе паутинки морщин вокруг глаз дрожали, нежно и чувствительно. Лицо его было, я не знаю почему, как умирающая птица. Когда солнце исчезло, желтая птица сложила крылья лениво и сидела. Они были взяты в плен, когда они с двумя разведывательными броневиками пытались добраться к основным силам своей части. Танк, который защищал их, остался лежать подбитым в поле в нескольких километрах к востоку от Скуратово. Они яростно защитились от тяжелого немецкого танка, который отрезал им дорогу. Тщетная защита. Против танка пулеметный огонь абсолютно бесполезен. Часть их погибла, теперь оставшиеся в живых сидели здесь вдоль стены этого двора. Они жевали свои семечки, слегка прищурив маленькие, раскосые глаза.
Они, кажется, очнулись из своего оцепенения только тогда, когда во двор вкатился один из тех маленьких оснащенных гусеницами мотоциклов, за которым следовал маленький броневик, тоже на гусеницах. Они новшество в немецкой армии; они появлялись впервые в этом русском походе. Речь идет не о настоящем мотоцикле, к которому добавлены гусеницы; скорее это гусеничная машина, которой управляет и в то же время тянет что-то вроде мотоцикла, который высовывается из брони только одним защищенным цепями колесом. Водитель сидит верхом на мотоцикле, прислонившись спиной к гусеничной тележке. Когда эту машину видят в таком виде, ее считают вспомогательным транспортным средством, легким и с незначительной мощностью. Но немцы рассказывают о нем чудеса, из-за его прекрасной силы тяги и способности брать крутые подъема. Эта машинка может влезть повсюду. Ее конструктор спроектировал ее для горной войны. При первом применении на русских равнинах гусеничный мотоцикл поразил техников своими удивительными механическими и практическими качествами. Он служит большей частью для подвоза боеприпасов и канистр с бензином. В бою эти странные транспортные средства следуют непосредственно за боевыми порядками танков и носятся туда-сюда между отдельными танками. Некоторые используются для буксировки легких орудий противотанковой обороны. Они очень быстрые, и посреди нив почти невидимые.
Татарские пленники рассматривают эту странную машину с самым живым интересом. Я осматриваю их ладони. Они маленькие, короткие, замазанные машинным маслом, с мозолистым большим пальцем. Кожа между указательным и большим пальцами исполосована глубокими черными бороздами, как на руках людей, работающих на металлургическом заводе. Руки механиков. Как кажется, монголы будут отличными механиками. Не подсобными рабочими, а настоящими профессионалами. На русских металлургических заводах теперь работает очень много молодых монголов, особенно на предприятиях в районах вокруг Харькова. У них есть необычная страсть к машинам. Интерес к точной игре моторов, передаточных механизмов, манометров у молодежи ставшей советской Монголии занял место их древней страсти к лошадям. Они, по-видимому, рождены для этой максимально подвижной войны, для этой тактики наступательных бронированных ударов, похожих на глубокие прорывы кавалерийских частей в прежних войнах. Мне очень хотелось бы сказать, что они используют танк, как когда-то лошадь. С теми же приемами, по индивидуальному принципу, который представляет новинку в этой танковой войне, которую монголы ведут на равнинах Украины. Они приближаются не в массах, а в отдельности. Они передвигаются по нивам в широких спиралях, хотелось бы сказать, что они развертываются как на огромном манеже. Эта их наглая смелость напоминает о классической надменности кавалерии. – Монголы! Монголы! – кричат немецкие солдаты. Это три маленьких бронемашины, они быстро спускаются с легкого склона холма, на расстоянии не более трех километров перед нами. Два тяжелых танка отделяются от авангарда нашей колонны: мы видим, как они наискосок движутся через поле, один справа, другой слева, и постепенно увеличивают расстояние между собой, как будто хотят отрезать противнику путь с помощью охватывающего маневра. Три маленьких монгольских танка разъезжаются друг от друга, они начинают серию странных движений, как будто каждый описывает широкую спираль на волнистой местности, на которой они время от времени снова и снова скрываются. Можно было бы сказать, что они пытаются выиграть время, впутать немецкие танки во что-то вроде гимханы, чтобы дать возможность основным силам их части прийти им на помощь или отойти. Затем внезапно оба тяжелых немецких танка начинают стрелять из своих пушек.
Видно, как снаряды поднимают высокие земляные фонтаны вокруг маленьких советских машин. Бой продолжается только десять минут: так как они быстрее, чем танки, русские машины уклоняются от огня и исчезают за холмом. – Это тактика заманивания, – говорит мне старший лейтенант Шульц. – На этой войне подвижных колонн бронированные кони выполняют смелое и действительно опасное задание. Нужно быть начеку, чтобы не дать заманить себя этой коварной игрой соблазна на какую-нибудь заминированную территорию или в засаду сильных танковых подразделений, которые спрятались в укрытии за лесом или за холмом. Мы достигаем деревни Корноленка через несколько часов. Деревня цела, но покинута. Недалеко от деревни горит группа домов. Наша колонна получила приказ под защитой холма идти к позиции примерно в один километр по ту сторону Корноленки. Мы проводим вторую половину дня в утомляющем ожидании. Одно из наших средних орудий, которое поставили между домами деревни, время от времени стреляет. Каждые три минуты выстрел. Многочисленные батареи, которые развернулись на нашем правом фланге, стреляют беспрерывно.
К вечеру к нам приезжают около десяти немецких грузовиков, во главе колонны которых движется танк. Из одной машины выходят шестеро пленных: четыре монгола и двое русских.
В то время как после допроса пленных запирают в комнате одного из деревенских домов, старший лейтенант Шульц приходит ко мне и говорит: – Я предполагаю, что один из пленных – политический комиссар. Вы обратили внимание на его форму?
Уже темно, когда я замечаю странное хождение туда и сюда в доме, в котором стерегут пленных. Когда я подхожу к дому, я наталкиваюсь снова на Шульца. Он рассказывает мне, что «политический комиссар» был найден мертвым, удавившимся. И он показывает мне клочок бумаги, на котором карандашом по-русски что-то написано. Я разбираю следующие слова: «Я сам отдал приказ моим солдатам, чтобы они убили меня». Подпись отчетлива: «Василий Волынский, политический комиссар пятнадцатой танковой дивизии».
9. Там – Днестр
Сорока на Днестре, 4 августа
Там – Днестр. Да, там Днестр, в тесной глубокой долине с ее крутыми склонами из жесткой глины, изборожденными белыми морщинами и красными расщелинами. На краю украинского берега, в зелени кукурузы, в золоте пшеницы, между маленькими рощами акаций и в чаще полей подсолнуха и сои железный и бетонный лабиринт Линии Сталина.
Это сложная система бетонных убежищ, зигзагообразных траншей, бункеров со стальными куполами. Если смотреть оттуда, с высоты дамбы, круто поднимающейся над Сорокой, Линия Сталина представляется мне как ряд белых букв на грифельной доске берега. Почти невидимая «T» на соевом поле – позиция противотанковых пушек, «A», «C», перевернутая «D», «Z», «I» это маленькие укрепления, бункеры, траншеи, проходы, пулеметные гнезда. Это все почти одно зашифрованное письмо, закодированный язык, таинственное послание из сигналов, которое немецкие артиллеристы терпеливо расшифровывают с помощью визирных пластин, чтобы подготовить последний штурм. Уже прибывают осадные парки на поле битвы. Дребезг гусениц размалывает наполненный плотной пылью воздух. Кажется, как будто большие стальные зубы измельчают восторженный порядок этого летнего послеполуденного дня. Молот пушек бьет по стальным пластинам полуденной жары. Огромные замки белых облаков разбиваются на горизонте, над зеленью и золотом украинской равнины.
Там Днестр. Мы два дня назад покинули моторизированную дивизию, к которой мы были прикомандированы, и поехали к югу, чтобы добраться до колонны штурмовой пехоты. Война здесь коренным образом отличается от той, свидетелем которой мы были в течение прошедших дней. Это больше не механизированная война, не столкновение больших формирований тяжелых бронированных машин, а древняя война пехоты, батарей на конной тяге. Запах лошадиного навоза мне приятен после всех этих испарений смазочного масла и бензина. Голоса солдат звучат в моих ушах как голоса наконец-то найденной человечности.
От фронта у Могилева сюда к Сороке поездка была довольно затруднительной. По дорогам, которые были переполнены машинами, артиллерийскими обозами, колоннами пехоты, необозримыми колоннами грузовиков в ослепляющем, плотном облаке красной пыли. По сторонам дороги тут и там разодранные машины, обгоревшие грузовики, опрокинутые советские танки. Возле Бельцев следы борьбы видны чаще. Пленные группами работают над очисткой дороги. Они с очевидным любопытством смотрят, как я проезжаю мимо, рассматривают мою форму итальянских альпийских стрелков. Одно мгновение они стоят, опираясь на ручку лопаты, но тут же голоса немецких солдат, которые их охраняют, подгоняют их продолжать работу. Тут и там в группе пленных монгольское лицо образует круглое желтое пятно. Узкие раскосые глаза, маленький рот, выбритый череп. В нескольких километрах перед Власешти появляются первые русские могилы, возле нескольких уничтоженных русских танков. Это простые могильные холмы без крестов, без имени, без какого-либо знака: только советская каска на свежераскопанной земле, или фуражка с кожаным козырьком, или разорванная гимнастерка защитного цвета. На другой стороне дороги в рядах кресты немецких кладбищ: могилы покрыты цветами, и на каждом кресте, под каской, которой накрыт крест, имя, звание, возраст погибшего. На могиле летчика («Мессершмитт» лежит на ниве, сожженные крылья, фюзеляж с вмятинами) намотана пулеметная лента вокруг креста. Похоже на змею, символ вечности, который рисовали древние на стенах домов и на стенах могил.
Также в роскошности ландшафта, в богатстве зрелого хлеба, в великолепии белых облаков над тугой грудью холмов лежит предчувствие смерти, знак гибели. Это тайное значение лета. Люди умирают, как времена года. Это богатая смерть, в самое богатое время года. Затем приходит осень с ее сладкими пурпурными плодами.
Издалека показываются Бельцы, жестоко пострадавшие от боев, которые целыми днями бушевали вокруг города. Я был севернее, в Скуратово, когда Бельцы попали в руки немцев. Перед усадьбой под Скуратово справа от нас, немного назад, пламя пожаров окрашивают небо в пурпурный свет. Прошлой ночью во время боев я не смыкал глаз, настолько близко казался грохот орудий.
Когда мы достигаем пригородов Бельцев, как раз в это время несколько советских самолетов засыпают аэродром бомбами. Поднимается эскадрилья немецких истребителей, навстречу советским «Крысам». (Автор использует слово «Rata». «Крысой» немцы и их союзники называли советский истребитель И-16. – прим. перев.) Между «Мессершмитами» и «Крысами» идет короткий, но жестокий бой. Воздушная карусель разыгрывается между огромной розой зенитного огня, бело-красные взрывы лопаются возле русских самолетов, которые быстро исчезают в облаках, в восточном направлении. Так как я внимательно слежу за ходом воздушного боя, я сначала совсем не заметил страшный вид города. Мы около железнодорожного переезда, в конце товарной станции: на развороченных путях лежат огромные штабеля почерневшего от дыма взрывов железа, опрокинутые вагоны, разорванный большой бомбой пикирующего бомбардировщика локомотив. Локомотив встал на дыбы, кажется, вырастает из земли, как машина Плутона. Обломки дымятся, длинный тонкий свист вырывается из внутренностей вспоротого котла. Сверху на дымовой трубе паровоза как знамя развевается синяя тряпка, вероятно, лоскут спецовки машиниста.
Я иду по главной улице города, которая разрушена бомбардировкой, разрывами мин, пожарами и обоюдным артобстрелом. Скелеты домов стоят, шатаясь, на фоне синего неба. Толпы несчастных людей; население Бельцев уже целый месяц живет в лесах или зарывается в подвалы; но самые мужественные, самые отчаянные уже пытаются покинуть свои убежища, и это женщины, старики, дети, с признаками страха, голода, бессонницы на лице: они роются между обломками, собирают фрагменты бесполезных предметов, части обуглившихся матрасов, пустые бутылки. Группы бородатых евреев, охраняемые эсесовцами, стараются обрушить качающиеся стены с помощью канатов, стальных тросов и длинных жердей. Тут и там в мертвом городе слышится шум камней и кирпичей. Стаи голодных собак и кошек дерутся среди руин. Это Бельцы, когда-то богатый, состоятельный город в очень плодородной, белокурой от колосьев пшеницы долине. Несколько домов еще тлеют, в направлении аэродрома, вдоль дороги на Сороку. Зенитный пулемет стреляет там одиноко; пули часто пробивают белоснежное облако, она выглядит как мучное облако. Старый еврей, сидя у двери фруктовой лавки, кричит мне по-немецки: – Все хорошо, все хорошо!
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» написано огромными литерами на фасаде Дома советов Бельцев, в центре города. Это скорее мрачный дворец, чем дом, он выглядит как вилла девятнадцатого века, окруженная прекрасным садом. Немецкий часовой стоит с широко расставленными ногами со стороны входа, как раз под большим коммунистическим лозунгом. Сторона, которая выходит в сад, на первом этаже окружена длинной террасой с железными, окрашенными белой краской перилами. В саду статуя Сталина (красный диктатор представлен в его классической позе: пешком, на лбу кожаная кепка, сильно закрученные усы, правая рука между двумя пуговицами широкой и длинной военной шинели, в наполеоновском жесте), итак, в саду статуя Сталина сброшена с цоколя: теперь она лежит лицом к земле и, кажется, кусает пыль. Это статуя из гипса, которая выглядит белоснежной на зеленой траве. Мост через реку, почти вне города, закупорен машинами. Колонна пленных ждет, пока сможет пройти мост. Они стоят вдоль стен разрушенного дома, головы качаются в стороны от усталости и жары.
Я останавливаюсь, чтобы расспросить их. Это большей частью украинцы и молдаване. Они на все мои вопросы неизменно отвечают «да». Они смотрят на меня с широко раскрытыми глазами, в которые страх на короткое время зажигает темный огонек. Немецкий солдат, который их охраняет, говорит мне, что они боятся. Они боятся, что их в любой момент могут расстрелять. Немецкий солдат смеется, они не могут привыкнуть к тому, говорит он, что они еще живы. Пленные смотрят на меня, они пытаются по выражению моего лица понять, о чем мы говорим. Я зажигаю сигарету и выбрасываю спичку. Один пленный поднимает потухшую спичку и внимательно ее разглядывает.
В нескольких километрах за Бельцами, по пути в сторону Сороки, мы проходим мимо аэродрома и потом останавливаемся, чтобы немного поесть. Наши запасы действительно невелики. У нас больше нет ничего кроме примерно двадцати банок томатной пасты и нескольких бутылок минеральной воды, банки чая и небольшого количества сахара. Довольно скудно.
Мы открываем банку томатной пасты, намазываем ею ломоть хлеба и едим. Уже три дня мы едим томатную пасту, меня от нее уже тошнит. После нашей скудной трапезы мы ложимся спать на поле, через час марш продолжается.
Примерно после двадцати километров пути мы наталкиваемся на несколько русских танков, расстрелянных противотанковыми пушками. В горах железного лома есть одна машина, которая особенно интересует нас. Это одна из тех специальных бронемашин, которые служат для перевозки боевых частей. Из носовой части высовывается ствол станкового пулемета. Сзади машина имеет форму перевернутой буквы «Т». По обе стороны бронелисты согнуты в форме скамей. Солдаты сидят на этих двух стальных скамьях. В бою они спрыгивают со скамей, они сражаются в пешем строю, при поддержке огня танковых пушек. В одной из этих транспортных и боевых машин лежит обгоревшее тело водителя. Позвоночник у него стоит прямо, прислоненный к задней части сиденья. Кости ноги и плечевые кости лежат кучей между сиденьем и панелью приборов.
Чем ближе мы подъезжаем к Днестру, тем чаще и тем более внушительно открываются нам следы битвы. Это следы отчаянной борьбы, в которой экипажи русских танков отбиваются от численного перевеса сил противника.
В нескольких километрах перед Сорокой через розовое облако пыли, поднятой колонной машин, мы глубоко в долине Каинари замечаем взорванный мост. Посреди на мосту, на соединении обеих почти в форме буквы «V» проломанных центральных балок, лежит большой сорокапятитонный русский танк. Стальное чудовище, очевидно неповрежденное. На нем нет пробоин. Ни одна бронеплита не помята. Он взлетел в воздух вместе с мостом, в тот момент, когда он хотел отойти. Он опоздал всего на тридцать секунд, не больше. Под мостом, в каменном русле Каинари, виден холмик. На холмике грубый крест со словами: «Русский танкист». Это первая советская могила с крестом, которую мы видим.
Солнце уже склонилось к закату, когда мы достигаем Ванцину. Величественные нагромождения красных облаков зависли над уже почти темной равниной, прерванной частыми глубокими выемками, в которых лениво извивается ручеек серой воды. Насколько хватает взгляда, почти ослепляют своей яркостью светлые пшеничные поля. Я почти хотел бы сказать, сияние погибающего хлеба, так сильно уменьшается живой отблеск бесконечных полей пшеницы, постепенно становится тусклее и гаснет как небо. Дорога по ту сторону Ванцины поднимается на склон холма, за которым лежит Сорока. Первые дома маленького города стоят на гребне холма. Мы останавливаемся на большой почерневшей от пожара фабрике. Это бывшая семинария, построенная при царе Николае. Здание с его простыми классическими линиями – в стиле того русского классицизма, который является опоздавшим ампиром из вторых рук – с едва ли выделяющимися на фоне фасада белыми отштукатуренными колоннами, с обычной схемой ионийских капителей, выглядит вблизи почти полностью разрушенным. Крыша обрушилась, внутренние стены и перегородки превратились в развалины. Прямо стоят только наружные стены, но и они полны трещин от огня. Части обугленных балок загромождают широкую площадь перед зданием. И всюду, далеко в окрестностях семинарии, в которой большевики устроили управление аграрного консорциума и склад сельскохозяйственных машин, который консорциум должен был выдавать отдельным колхозам Сорокского района (один колхоз был в Ванцине, второй в Зипилове, третий в Когниски, четвертый в Валанокуло), всюду тракторы, огромные молотилки, косилки, сеялки, культиваторы, плуги. Это кладбище сельскохозяйственных машин.
Дорога, которая поднимается от Ванцины к Сороке, тоже окружена с боков брошенными автомобилями, большей частью поврежденными, но некоторые в хорошем состоянии. Я рассматриваю три большие целые молотилки. Они венгерского происхождения, с фабрики «Хофхерр-Шранц-Клейтон-Саттлворт» в Будапеште.
Теперь уже ночь; въезжать в Сороку, как говорит нам полевой жандарм, опасно. Русские батареи на левом берегу Днестра бьют по городу и поднимают огромные белые облака пыли. Отсюда слышен типичный шум падающих стен, шорох падающих тонкими струйками кирпичей и строительного раствора, который следует за каждым взрывом. На горизонте большой пожар, горит там за Ямполем, в направлении Ольшанки. Мы ищем квартиру на ночь. Мы стучим в дверь бедного дома, на удалении двухсот шагов от семинарии. Здесь живет бедная крестьянская семья, двое стариков и маленький мальчик. Они любезно принимают нас, они ничего не могут нам предложить, только стол для сна. Неплохо. Пеллегрини будет спать на столе, а я в нашей машине. Мы съедаем немного хлеба и томатной пасты, пока готовим себе чашку чая. Затем я растягиваюсь в машине, но снова и снова поднимаюсь на локте, чтобы увидеть отблеск пожаров, которые поднимаются на горизонте со всех сторон. Длинные тени поднимаются из хлеба, как черные огненные языки. Эскадрильи русских самолетов рычат в звездном небе. Русский пулемет стреляет на другом берегу реки, звучит как швейная машина. Его «ток-ток-ток» зашивает мне заспанные веки.
10. Украина – могила для хлеба
Перед Могилевом на Днестре, август
Битва на Украине, которая уже несколько дней ожесточенно разыгрывается на всем фронте на Днестре перед Линией Сталина, вероятно, будет решающей для судьбы «Ворот Азии». Вероятно, читатели, пораженные вызывающие богатые воспоминания именами таких городов как Москва, Ленинград, Смоленск, т.е. целей немецкого продвижения на севере и в центре огромного фронта, еще не поняли, что настоящая игра происходит на южном фронте, что решающий театр военных действий – это Украина, в которой идет борьба не только за обладание зернохранилищем России, а за обладание дорогами, которые ведут к промышленным и горнодобывающим районам на Днепре и Дону, к нефти Баку и в Азию. Но даже если я мог бы однажды выйти за пределы моего самоограничения и описать перипетии этой гигантской битвы, все же, я сохранил бы в моих военных репортажах тот особенный характер, так сказать, «социальных сообщений», которого я придерживался с самого начала. Так как интерес, огромное значение этого похода в Россию, как мне кажется, кроется не столько в стратегических проблемах, сколько в социальных, экономических, моральных и политических проблемах, и это абсолютно новые, совершенно необычные проблемы, которые раскрывает эта война. У меня есть личный опыт о России и об ее проблемах, который происходит не только из сегодняшнего дня. План работы, который я принял с момента моего первого сообщения, состоит в том, что нужно не только сообщать о фактах, которые происходят перед моими глазами, но и интерпретировать их и с абсолютной непредвзятостью освещать главные, фундаментальные проблемы этого великого конфликта.
Внимательный читатель вспомнит, что я с самого начала старался не создавать иллюзию невысокой боевой мощи советской армии. Я не упустил ни одного случая, чтобы постоянно повторять читателю, что русские войска хорошо защищаются, что они хорошо реагируют, хорошо сражаются. И я пытался, опираясь на свое непосредственное виденье технической подготовки красного солдата и его манеры бороться, узнать, каким могло быть влияние социальной и политической организации Советов, «рабочей морали», на боевую мощь и тактические достижения коммунистических войск. Я не упускал обращать внимание на то, что не следовало ожидать того, что при первом столкновении в Москве начнется революция, что крушение большевистского режима будет предшествовать тотальному поражению армии; так как, так я говорил, настоящий советский «общественный организм» – это армия, самое большое промышленное достижение коммунизма – гораздо большее, чем большие сельскохозяйственные коллективные предприятия, колхозы, гораздо большее, чем гигантские цеха тяжелой промышленности – армия. Так как советская армия – это результат двадцати пяти лет организации индустрии и «стахановского» технического обучения профессионально подготовленных коллективов.
Теперь я думаю – так как я уже достаточно глубоко продвинулся вперед по советской территории, и у меня есть возможность наблюдать вблизи большие колхозы Украины, и приближаюсь к промышленным районам на Днепре – что наступил момент сильнее подчеркнуть социальную сторону моих репортажей (не пренебрегая при этом описанием нашего наступления и боев, которые я вижу собственными глазами), чтобы дать читателю не только фотографию, но и правдивую и объективную интерпретацию происшествий, свидетелем которых я стал, и ввести в игру все экономические, социальные, политические, религиозные и моральные элементы огромной проблемы России. Сначала я хотел бы сказать, что немецкое руководство демонстрирует определенную осторожность, пусть даже не вполне, собственно, необходимую, по отношению к русской экономической организацией, особенно сельскохозяйственной. Чтобы понять причины этой осторожности, нужно задуматься над тем, что коммунистическая пропаганда своими листовками и воззваниями по радио пытается влиять на крестьянские массы Украины, чтобы они «погребали», закапывали свое зерно. Я видел некоторые из этих листовок. Там говорится: «Крестьяне, фашистская оккупация – ваша гибель. Кому вы будете продавать плоды вашей земли? Колхозам? Фашисты разрушат колхозы. Консорциумам, кооперативам, на государственные пункты сбора зерновых? Фашисты все это разрушат. Они будут забирать ваше зерно и ничего не будут вам платить за него. Если вы хотите его спасти, закапывайте ваше зерно в землю!» Это «закапывание» зерна – древняя проблема. Уже когда шведский король Карл XII отправился захватывать Украину, ему пришлось столкнуться с этим явлением и страдать от него. Это была одна из причин его неудачи, это был пролог к Полтаве.
В 1918 году немцам, когда они оккупировали Украину, не удалось присвоить себе урожай; крестьяне «погребли» хлеб. О системе этого «погребения» тогда можно было узнать совсем немного. Весной 1920 года одного чиновника нашего Министерства иностранных дел, Вирджили-Амадори, отправили на Украину, чтобы подготовить отчет о положении на этой территории, и он вернулся с подробным исследованием о различных системах «закапывания» зерна, исследованием, которое сегодня было бы весьма актуальным, и которое очень полезно было бы сейчас извлечь из архивов министерства.
Тогда, в 1920 году, я находился в Варшаве как атташе итальянского дипломатического представительства и имел возможность прочитать это исследование и самому побеседовать об этом с Вирджили-Амадори. Проблемой «закапывания» хлеба занимался тогда также монсеньор Дженокки, который был послан Ватиканом на Украину ввиду интересов Униатской церкви. Я познакомился с монсеньором Дженокки у апостольского нунция в Варшаве, тогдашнего монсеньора Акилле Ратти, будущего Папы Римского Пия XI. От него я узнал много подробностей, которые были очень ценны для меня, когда вскоре после этого я в июне 1920 года сопровождал польские войска маршала Пилсудского во время его Украинского похода до Киева. Последствия «закапывания» зерна были для польской армии тяжелыми, каковыми они были двумя годами раньше и для немецкой оккупационной армии; у меня была, таким образом, возможность лично узнать об этой проблеме и ее экономических и социальных последствиях; что позже оказалось для меня полезным при понимании причин ожесточенной борьбы большевиков на Украине против сельскохозяйственного саботажа. О «закапывании» зерна в Москве в сельскохозяйственной секции Библиотеки имени Ленина имеются важные документы и исследования на различных языках, с которыми я мог ознакомиться во время моего прежнего пребывания в СССР.
Сегодня немцы, составившие после своего печального опыта 1918 года исключительно интересные исследования на эту тему, показывают свое намерение для решения этой проблемы перенять у большевиков систему сборных пунктов приема урожая.
Потому что для предотвращения «закапывания» зерна, прежде всего, систему советских пунктов приема урожая нужно заменить соответствующей системой. О простом возвращении к «либеральной» системе вообще не может быть и речи. За прошедшие годы русский крестьянин привык к советской организации мест сбора урожая и научился рассчитывать на них. Если упразднить колхозы, упразднить места сбора, и крестьянин больше не будет знать, кому он должен отдавать свое зерно, или он, если он как-нибудь заподозрит – пусть даже в скрытом виде – военную принудительную реквизицию, «погребет» его. Так же, как большевики стремятся взрывать мосты разрушать железные дороги, устраивать препятствия на дорогах, выводить из строя машины и механизмы на промышленных объектах и т.д., они также стремятся разрушить все то, что из их экономической организации могло бы послужить немцам для сельскохозяйственной эксплуатации Украины. Присутствие многочисленных политических агентов в составе советских войск соответствует необходимости политического контроля военного руководства и необходимости пропаганды аграрного «саботажа» против вторжения.
В нескольких деревнях Подолья были открыты много ям, которые были подготовлены для закапывания урожая. В правлениях колхозов лежат стопки листовок с инструкциями для рационального закапывания зерна. У большевиков больше не было времени раздать их крестьянам. До сих пор эта пропаганда продемонстрировала только незначительные результаты: немецкие учреждения на оккупированных территориях поторопились объявить населению, что взамен колхозов сразу будут учреждены новые места сбора зерна, в которые крестьяне должны доставлять урожай, за что им будет выплачиваться новая цена, которая устанавливалась на основании уместного повышения той закупочной цены в рублях, которую им выплачивали до сих пор. Я сам мог констатировать во многих деревнях, что крестьяне приветствовали это мероприятие с определенным облегчением, как единственное, которое может гарантировать им быструю продажу урожая по относительно стабильной цене.
Впрочем, в течение этих дней я снова спрашивал себя, по какой причине большевики не сожгли урожай перед своим отступлением. Ведь это был бы гораздо более простой и более быстрый метод саботажа, чем закапывание. Зерно созрело, предстоит сенокос, достаточно одной спички, чтобы разжечь во всей Украине ужасный пожар. Но крестьяне, без сомнения, ответили бы на такую попытку уничтожить урожай восстанием. И восстание слишком сильно благоприятствовало бы немецким планам на Украине, чтобы большевики решились рискнуть им. Я должен к тому же добавить, что все распространяемые большевиками сообщения о систематическом уничтожении урожая на Украине лживы.
Завтра, вероятно, уже через несколько часов, битва на Днестре завершится. В то время как я записываю это на платформе самоходной зенитной установки, треск артиллерийских снарядов там, над плодородной украинской равниной, разрывает красные облака солнечного заката. Немецкие и румынские раненые проходят группами, пешими, с вспотевшими лицами, молодыми веселыми взглядами. Советский офицер с тяжелым ранением в живот лежит на носилках рядом с санитарным автомобилем. Подъезжает тяжелый танк, останавливается, его стальной люк раскрывается, солдаты экипажа вылезают по очереди наружу и громко смеются. Вечер спускается на землю влажно и с запахом зерна. Я еще ничего не могу сказать о подробностях битвы. Я должен довольствоваться тем, что подготавливаю читателя к пониманию больших проблем, в природе которых состоит часть значения и объема этой войны. Когда мы через несколько дней проникнем глубже в эту область колхозов, эти проблемы будут чрезвычайно интересны; и это оправдает, по меньшей мере, большие неудобства и опасности, которые также и для меня связаны с бродяжнической и живописной жизнью немецких моторизированных колонн на дорогах Украины.
11. Призраки
Сорока на Днестре, 6 августа
На протяжении всей ночи советские самолеты пролетали над Сорокой, они пытались разрушить материал, который складировали немецкие саперы на берегу Днестра, перед Ямполем. Грохот взрывов звучал вдоль долины. На рассвете воздушная бомбардировка и стрельба зенитных пушек стали настолько сильными, что я окончательно оставил свои попытки уснуть.
Пока я брился под открытым небом, перед зеркалом, которое я укрепил на гвозде у двери хлева, я начал болтать со старым крестьянином. Мы говорили о колхозах, старик качал головой и искоса смотрел на меня. Он волнуется из-за урожая. Он не знает, что ему делать. Не хватает рабочих рук, работоспособные мужчины борются в рядах Красной армии, сельскохозяйственные машины в значительной степени повреждены. Чтобы починить их, потребуется много времени, и за это время хлеб, вероятно, погибнет. Он смотрит на небо: черные тучи уплотняются на горизонте. Это дождливый год. Нужно торопиться с хлебом. Женщин недостаточно для жатвы. Он качает головой, он спрашивает меня: – Что нам делать?
Солнце едва встало над горизонтом, когда мы снова отправляемся в путь. Мы спускаемся к Сороке. Это маленький город, в прекрасном месте, в широкой петле реки, между Днестром и высоким берегом, который почти вертикально спускается в долину. На одном повороте дороги (очень крутой, плотно закупоренной грузовиками, артиллерией, саперными парками дороги) перед нами неожиданно открылся прекрасный и одновременно ужасный вид города. Замок, на берегу реки, поднимает свою круглую увенчанную зубцами башню над черным слоем разрушенных бомбами, уничтоженных пожаром домов. Это генуэзский замок, который потом становился молдавским, турецким, московитским. Мы въезжаем в полуразрушенный город, мы проезжаем мимо руин, пересекаемся с группами босых, одетых в лохмотья людей с растрепанными волосами, покрытыми черной сажей лицами, которые таскают на спине матрасы, стулья, полуобгоревшие предметы домашнего обихода. Полевой жандарм, который стоит на посту на перекрестке, советует нам держаться в стороне от центра города, по которому все еще ведет огонь русская артиллерия с другого берега реки. – Езжайте к окраинным кварталам, – говорит он, – там вы наверняка найдете несколько неповрежденных домов. Мы поворачиваем на широкую улицу, машина трясется по мусору, кучам извести и строительного раствора, кускам обгоревших балок. Потом мы внезапно оказываемся в городском парке.
Он как зеленая пауза между обгоревшими руинами несчастного города. Это высокие тополя, липы с густой листвой, акации, живые изгороди самшита, шпалеры ползучих растений, похожих на дикий виноград. Стулья, столы, шкафы, кровати, стоят без разбора между зелеными пятнами, на лужайках. В пруду, полном желтой воды (в воде плавают кусочки дерева, вялые листья, обрезки бумаги) отражается чистое и ясное небо, между арабесками зелени и листьев.
Несколько женщин идут через сад, нескольких детей. Это один из тех городских садов в провинции, которые можно найти во всех романах и рассказах русских писателей, особенно у Достоевского. Зеленый, влажный, полный плотной тени, мягкий, рыхлый, романтичный сад, скромный и достойный между низкими домами, между обыкновенным видом этой скудной провинциальной архитектуры. Чириканье птиц раздробляет синеву между высокими ветвями. На садовой скамейке лежит томик Пушкина, «Евгений Онегин», напечатанный в Москве в 1937 году, к столетнему юбилею поэта. Я открываю том, я читаю первые строки:
Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог...
Это мягкое звучание глубоко трогает меня. Несколько лет назад я осматривал в окрестностях Москвы виллу, в которой Пушкин провел последние времена его короткой жизни. Я касался и гладил знакомые ему предметы, кровать, подушку, его перо, чернильницу, медальон, в котором сохраняется локон его волос. У меня дрожали пальцы, когда я перелистывал это издание «Евгения Онегина». Между страницами как закладка к той второй главе, которая начинается с призывом Горация «О Rus!», лежала старая полуизношенная перчатка. Я читаю:
Ах, он любил, как в наши лета Уже не любят; как одна...
И я сжимаю эту перчатку, как будто пожимаю руку. Еще молодая, белокурая, бедно, но прилично одетая женщина спускается по аллее и ведет за руку девочку вероятно трех лет, очень бледную и белокурую. Лица обоих грязные, волосы растрепанные, свисают прядями по щекам, грубая одежда полны пыли. Женщина мимоходом смотрит на меня с любопытством, почти стыдливо. Я чувствую, как ее взгляд останавливается на мне, как на болезненном воспоминании.
У входа в городской сад, в паре шагов перед советским кинотеатром, стоит дом из камня, строгого внешнего вида. В этом доме размещался Совет города Сороки. Я распахиваю дверь, я вступаю в Совет. В комнатах господствует неописуемый беспорядок. Опрокинутые столы, вскрытые шкафы, разбитая мебель, кучи бумаг вразброс на земле. На стенах еще висят портреты Ленина, Сталина, Молотова, и плакаты, пропагандистские снимки.
Меня, прежде всего, интересует одно: это топографический план города Ленинграда, с обозначенными красным цветом позициями советских сил в дни октябрьского восстания 1917 года. Революционная стратегия, которую Ленин изучил по трудам Клаузевица, проявляется на этой карте, как это уже установил Джон Рид в своем дневнике «Десять дней, которые потрясли мир». Маленьким красным флажком отмечен Смольный институт, штаб-квартира большевистской революции.
На стенах агитационные плакаты советской сберегательной кассы чередуются с изображениями сельскохозяйственной пропаганды, с картинами, которые показывают функционирование молотилки, с фотографиями высших народных комиссаров, с портретом знаменитого русского летчика Чкалова, который перелетел из России в Америку над Северным полюсом, со статистиками об уроках в начальной школе в отдельных республиках Советского Союза, с плакатами, на которых молодые коммунисты призывают к добровольному вступлению в Красную армию.
В ящике письменного стола лежат стопки членских билетов Коммунистической партии, некоторые уже готовые, с фотографией члена партии и подписями председателя Совета Сороки и председателя колхоза. На столе две пустые бутылки «советского шампанского», русского шипучего вина, кусок хлеба, трубка, коробок спичек с серпом и молотом на этикетке, наполовину разломанная расческа. При треске бомбы (она, должно быть, взорвалась поблизости) я выхожу к входной двери. Два русских самолета убегают, преследуемые белыми и красными маленькими облаками разрывов снарядов зенитных пушек. По улице несколько румынских солдат ведут колонну мародеров к управлению военной полиции. Это крестьяне из окрестностей; несколько евреев, другие – смуглые цыгане, с блестящими глазами и длинными волосами. Я ни пфеннига не дал бы за их шкуру. Немецкие мотоциклисты проносятся мимо, в облаке пыли. Я спрашиваю одного из них, где находится командование смешанной колонны, к которой я должен присоединиться. Оно оказывается дальше к северу, примерно в десяти километрах от Сороки, перед Ямполем. Но в это время туда не добраться. Дорога находится под обстрелом. Мне советуют оставаться в Сороке и ждать до вечера.
Я иду через городской сад, брожу туда-сюда по улицам городского квартала по ту сторону парка. Дома кажутся целыми: это единственные дома, которые еще стоят в Сороке. Я читаю названия улиц: улица Энгельса, улица Карла Маркса, улица Лассаля, улица Бакунина. На улице Карла Маркса находится лицей для девочек, когда-то пансионат для дочерей высших сословий Сороки. Коммунисты сделали из него школу для дочерей рабочих. За школой, на улице Принца Николая, под номером 25, лежит невысокий скромный дом. Окна закрыты, занавески опущены. Мы стучим. Старая женщина открывает нам. Она говорит по-русски: – Подождите, пожалуйста, и снова закрывает дверь. На несколько мгновений позже показывается другая женщина с светлыми волосами, я не могу разобрать, белокурые они или седые, у окна, она спрашивает меня на превосходном французском языке, ищу ли я кого-то. Нет, я никого не ищу. Я хотел бы отдохнуть несколько часов. – Обойдите вокруг дома, – говорит она, – и входите через веранду. На веранде в прекрасном порядке вокруг плетеного стола стоят несколько шезлонгов, тоже плетеные, того вида, как они используются на дачах или на море. Женщина со светлыми волосами встречает меня на веранде, она просит меня войти. Ей около пятидесяти лет, довольно крепкая, с медленными, почти торжественными движениями. Почти как будто она стоит на сцене. Она говорит на отличном французском языке с оттенком жеманства. Это французский язык гувернанток из хорошей семьи, французский язык «Bibliotheque Rose» и рассказов мадам де Сегюр. Да, несколько комнат в порядке, чистых, но без матрасов и без постельного белья. Я благодарю ее, дивана мне достаточно. Мадам делает жест, она улыбается, она выходит на носках. Я как раз хочу открыть банку томатной пасты, когда входит старая женщина, которая мне только что открывала дверь. Это старая дама, вероятно семидесяти лет, с жесткими чертами лица, но голосом, взглядом и движениями истинной грации. Она и есть владелица дома. Русская. Ее зовут Анна Георгиевна Бразуль. Ее муж, ее сын и невестка были депортированы в Сибирь. Она осталась совсем одна, она живет одна.
- Что мне остается делать? Я подожду, – говорит она. Она говорит тихо, и улыбается. Она ждет уже больше двадцати лет. Она одета скудно, старая побледневшая ткань, но тщательно залатана и отглажена.
Из окна комнаты видны аллеи городского сада, горящая машина на углу улиц Карла Маркса и Энгельса, пара детей, которые копаются в земле, крыша пансионата для девочек. Взрывы сброшенных советскими самолетами бомб заставляют стены дрожать. Зеркало шкафа в боковой комнате дребезжит. Уже прошел полдень, мертвый свет проникает в комнату, солнечный луч лежит на коленях сидящей передо мной старой женщины.
Рукой, полной толстых фиолетовых артерий, старая женщина гладит солнечный луч и говорит: – Как давно я в последний раз видела лимон! – и рассматривает печальным взглядом лимон, который я достал из моего рюкзака. И тогда она рассказывает мне о Крыме, об апельсиновых садах около Ялты, о счастливом прошлом времени, рассказывает мне о большевиках с почти материнским ужасом. Да, действительно материнский ужас. Как о плохих мальчишках, которые сыграли злую роль в ее жизни. Я вижу, что она радуется тому, что может показаться любезной, продемонстрировать свое хорошее воспитание. Она говорит тихо, улыбаясь, время от времени она поправляет на лбу черную косынку, которую она повязала вокруг волос. Я никогда еще не видел такой древней женщины, кажется, что ей лет триста, как будто ее вытащили из старого шкафа, будто она спустилась из рамы старой картины. Пока мы разговариваем, человек похожий на слугу, приносит суповую миску с борщом. Это старый украинский слуга, босой, он кланяется хозяйке и гостям. На нем блуза в стиле мужской сорочки, длинные брюки, пара жалких брюк из тонкой ткани с растрепанными краями, связанных веревкой на бедрах. После борща слуга приносит нам чашку какао, белый хлеб, повидло. И, между тем, старуха говорит, она улыбается, она поправляет свою черную косынку на морщинистом лбу, и в то время как она говорит, она смотрит на меня, у нее очень красивый взгляд, прекрасная улыбка, доброе лицо, она полностью захвачена неожиданностью, всем этим новым. Она настоящая, как говорят французы, aux anges. Она предлагает мне все, чем владеет, что она смогла спасти. Через несколько минут слышен топот ног на веранде. Старуха говорит: – Пойдемте на веранду. Мы выходим, и навстречу нам, один за другим, как будто на торжественной аудиенции, подходят седая дама со своим мужем (он моложе ее, с десятидневной бородой, но в свежей, очень чистой рубашке) и старая женщина, потом худой человечек с высоким накрахмаленным воротничком. Он хромает, рукава его пиджака залатанные. Он имел высокий чин при старом режиме; до последних дней он работал служащим в универмаге, советском универсальном магазине. Беседа начинается быстро, мы говорим вперемешку по-французски и по-русски. Седая дама бывала в Швейцарии, во Франции, в Италии, как воспитательница аристократической русской семьи: она говорит мне о своих любимых поэтах: Коппе, Лермонтове, Ламартене, Пушкине. Она не знает ни одного большевистского писателя; госпожа Бразуль, жена префекта, говорит она, вот она читала их, этих хулиганов (американское слово, которое проникло в большевистский жаргон, и означает на нем шалопая и бездельника), этих бездельников, говорит она пренебрежительно; но это социальное презрение, не литературное. Время проходит в спокойствии. Я хотел бы уже отправиться в путь, чтобы добраться до командования колонны до вечера, но не решаюсь разрушить это волшебство, и я соглашаюсь на эту печальную фикцию, на эту мягкую печальную комедию. Это аудиенция in extremis. Старая дама поднимается, она медленно и беззвучно хромает к шкафу, открывает его, снимает с вешалки вечернее платье, которому, вероятно, тридцать или даже сорок лет, острый воротничок укреплен маленькими палочками китового уса. Она рассказывает мне, что надевала это платье, когда ее, я не знаю к какому празднику, пригласили на крейсер царского флота в Одессе. Потом она выходит, несет платье высоко, чтобы оно не волочилось по полу, и я ожидаю, что она вернется в торжественном одеянии, как баронесса Сент-Ориоль в «Изабелле» Андре Жида, в незабываемой сцене в замке Картфурш. Но она возвращается с подносом в обеих руках, на котором лежит суповая курица, и хочет, чтобы мы съели ее; и потому все мы немного едим, уже три часа, я хотел бы уехать, станет поздно, я чувствую себя неуютно между этими добродушными призраками. Все же, я не решаюсь разрушить эту милосердную фикцию, это печальное колдовство. Я охотно поцеловал бы руку мадам Анну Бразуль, но меня охватывает дрожь от опухших вен, тогда я закрываю глаза, набираюсь смелости, целую ей руку, старая дама счастлива, оглядывается, смотрит с радостью на подруг, с выражением лица старой дамы, она горда и счастлива, слеза показывается на ее ресницах, но это выражение светского счастья сразу гаснет, когда я ступаю на ступеньки лестницы веранды. Это было похоже, будто черный занавес опустился перед последней картиной грустной и счастливой комедии. Я как раз собираюсь сесть в мою машину, когда прибегает запыхавшаяся сорокалетняя женщина со слезами на глазах. Она итальянка, ее зовут Алиса Орланделли, из Пармы, она здесь уже четырнадцать лет, она приехала в Сороку в 1927 году, чтобы посетить своего брата, который работал тут строительным подрядчиком. Сегодня утром она случайно узнала, что в Сороке появился итальянский офицер, она искала его всюду в городе, теперь, наконец, она нашла его. Она смеется сквозь слезы, она говорит: – Да, я итальянка, из Пармы, я итальянка, тогда я поворачиваюсь, беру ее за руку, веду к одному из плетеных кресел, и Орланделли смеется, плачет, она говорит: – О, как я счастлива, и другие дамы называют ее мадам Орланделль и тоже весьма довольны, они говорят, они говорят, я не понимаю, что они говорят, госпожа Орланделли смешивает в одну кучу итальянский язык с русским и румынским. Пока старый украинский служитель не входит, прихрамывая, спотыкается, засахаренные сливы с его подноса катятся по ковру. – Григорий! – кричит хозяйка дома порицающим голосом. Потом она тихо качает головой, как будто хочет сказать: – Что за времена, что за люди, пока мы все стараемся собрать засахаренные сливы с ковра.
Госпожа Орланделли рассказывает нам, что она была кастеляншей в больнице Сороки, она должна была очень много работать, большевики обращались с ней действительно хорошо, но платили мало, она должна была работать с раннего утра до позднего вечера; когда коммунисты уходили, они хотели взять ее с собой, но госпожа Орланделли отказалась. – Я осталась со своими больными, – говорит она, и теперь она надеется, что больница скоро снова заработает, но больше нет никакого постельного белья, перевязочного материала, нет никаких медикаментов. Хирургические инструменты тоже утащили. Она счастлива, взволнована, она путается при разговоре, повторяет предложения по два или три раза, как будто я ее не понял. Она спрашивает меня, знаю ли я Парму. Да, конечно, я знаю Парму. Она спрашивает меня о семье тех или других. И я отвечаю, как будто это подходит к случаю: – Они все живут хорошо, дочь того вышла замуж, тот умер, у тех трое детей; хотя я вообще не знаю никого из людей, о которых она говорит, но синьора Орланделли счастлива от этих моих простодушных выдумок. Она смеется, она плачет, потом внезапно поднимается, уходит, через четверть часа возвращается с маленьким подносом полным меда и прекрасным куском брынзы, свежего овечьего сыра. Она хочет, чтобы я попробовал это, и я пробую, чтобы доставить ее радость; мы все пробуем этот мед и эту брынзу. Уже четыре часа, мы должны уезжать. – Да, мы вернемся сегодня вечером, мы будем здесь спать. И с этой доброжелательной ложью мы прощаемся. Они все стоят на веранде и смотрят нам вслед, они машут нам, и госпожа Анна Георгиевна Бразуль машет белой вуалью, да, действительно белой вуалью, она двигает ею с меланхолической грацией, медленно и устало; и когда мы огибаем угол улицы и перед моими глазами открывается сценарий расстрелянного города, и дорога, полная обломков, тогда мне кажется, будто я возвратился в мир живых. Мне на душе несколько печально, когда я думаю об этих призраках из другого времени, здесь на пороге к разрушенному миру. Я думаю, они теперь не могут больше надеяться, им остались только воспоминания, уходящая далеко в прошлое память, единственно живая и невредимая в этом мертвом городе.
12. Бегемоты на Днестре
Перед Ямполем, 6 августа
С высоты правого берега Днестра взгляд охватывает все поле битвы, которая в течение нескольких дней бушует перед Линией Сталина, вдоль Днестра и на равнинах Подолья. Вверх по реке от Ямполя, немного выше Могилева Линия Сталина отделяется от реки и проходит по Украине в направлении северо-запада, чтобы защитить подъездные пути к Киеву.
Это ровная территория, несколько волнистая, приятная для глаза своими зерновыми полями, которые покрывают эти широкие изгибы местности и склоны, прорезанные ручьями, текущими по прорытым в черной земле выемкам. Зеленые леса тут и там отвечают на взгляд. На этом тихом, освещенном плотным, неподвижным светом ландшафте уже нескольких дней происходит одна из самых кровавых битв этого Русского похода. После форсированного перехода через Днестр штурмовые подразделения нашей колонны на украинском берегу образовали плацдарм, который постоянные яростные контратаки Советов пытаются сдавить и задушить. Вчера был момент, когда казалось, что немногочисленные румынские войска, зацепившиеся за вражеский берег, будут побеждены мощной реакцией русских. Однако ночью положение было восстановлено благодаря прибытию немецких подкреплений, которые переправились на штурмовых лодках, маленьких и очень быстрых транспортных средствах с подвесными моторами. Сегодня утром борьба вспыхнула снова, дикая и ожесточенная, с тяжелыми потерями с обеих сторон, на болотистой территории, которая простирается вокруг Ямполя, между берегом Днестра и передовыми укреплениями линии Сталина. Это критическая фаза борьбы.
- Решающее наступление назначено на завтра на рассветный час, – объясняет нам генерал Ртв., который командует нашей колонной. Генерал сидит за столом под открытым небом, перед обрушившимся домом. На столе карта Линии Сталина, раскрытая на участке Ямполя. – Это для нас не очень простая ситуация, – говорит генерал, проводя пальцем по красной черте Линии Сталина на карте, – но большая часть уже сделана. С нашего левого фланга войскам северной колонны удалось расширить плацдарм у Могилева. Справа от нас, ниже Сороки, несколько румынских дивизий перешли реку и закрепились на украинском берегу, и до сих пор им удалось отразить все советские контратаки. Это очень жесткая борьба. Но завтра утром положение прояснится. Генерал улыбается, он говорит: – Не хотите взглянуть на поле сражения? Мы вместе с зондерфюрером Хайтелем идем пешком к верхушке дамбы, которая круто опускается к реке. Почти пять часов. Душная послеполуденная жара растекается над нивами, пропитанный пылью воздух хрустит у нас на зубах, обжигает нам легкие. Там, на другой стороне, резко и нетерпеливо поднимается советский берег, демонстрирует ясный разрез своего крутого глиняного фланга, всюду белые дома и длинные покрытые жестью сараи. Вокруг нас всюду на территории участки плотного темно-зеленого акациевого леса, в которых устроились зенитные орудия, склады боеприпасов, подразделения телефонной и радиосвязи. Затем, на переднем плане, перед этим ясным ландшафтом из белых облаков и золотых колосьев, я замечаю группу погибших русских; один солдат сидит на земле, прислонившись спиной к скорченному телу товарища. Голова опустилась на грудь, он смотрит вниз широко раскрытыми глазами. Это классическая картина войны, на краю этой парализующего помрачения сознания послеполуденных часов, виньетка Бодони на титульном листе битвы. Многочисленные орудия среднего калибра распределены по полям тут и там. Вокруг каждого орудия тщательно скошено зерно в виде широкого круга, чтобы предотвратить пожары, так же, как вокруг раны удаляют волосы. Между одним и другим выстрелами (это сильный, ритмичный огонь, прерывающийся иногда короткими паузами, в которых слышен грохот взрывов, доносящихся с противоположного берега) слышны голоса солдат, команды офицеров. Несколько артиллеристов, с голым торсом, выкапывают маленькие ямы, для боеприпасов. Другие спят, растянувшись на земле, натянув полотенце на лицо. В складках местности отражаются серые отблески от пяти танков, выстроенных в линию под маскировкой веток акаций и снопов колосьев. Экипажи сидят вокруг своих машин, они едят, читают, курят. Один танкист как раз латает дыру на своей черной суконной рубашке. Не с терпеливой тщательностью портного, а с сильным нетерпением сапожника. Как будто он шьет голенище сапога. Лейтенант-танкист сидит на канистре для бензина и читает книгу. Он приветствует меня, предлагает мне сигарету. Это молодой белокурый мужчина, с длинным шрамом, рубцом, на правой щеке.
- Не хотите глоточек советской водки? – он почти кричит, чтобы его можно было услышать в грохоте пушек. Он влезает на танк, склоняется над люком, копается там и вытаскивает бутылку. – Ваше здоровье! На борту танка зеленой лаковой краской написано имя девушки, «Хильда». Офицер опирается рукой на имя, закрывает его первый слог. Я бросаю взгляд на книгу, которую он читал в это время. Это русское издание на немецком языке «Вопросов ленинизма» Сталина. В научном смысле книга не имеет особого значения. Троцкий написал на нее злую критику, которая очень забавна.
- Я нашел ее в колхозной библиотеке в Ванцине, – объясняет лейтенант-танкист.
Мы начинаем беседу об этой книге, которую я знаю. – Это чистое низкопоклонство, – говорит офицер. – Еще глоток водки?
Я прощаюсь с лейтенантом-танкистом и перехожу к наблюдательному пункту артиллерии, недалеко от нас. Офицер на наблюдательном пункте показывает на дымовую завесу примерно в трех километрах от Днестра. – Там наши, – говорит он. И там Ямполь, напротив нас, немного правее: это лишь только бесформенная куча обугленных руин. Группа домов горит на одном конце городка – это скорее очень большой хутор, с несколькими мельницами, несколькими кожевенными заводами, несколькими печами для обжига кирпича. Неповрежденными, между садами и группами акаций, стоят, если глядеть отсюда, только дома на краю городка и длинные железные крыши сараев для сена, зерна и хлевов колхозов, около берега реки. – Что это за низкое здание там, с большим двором? Колхоз? – спрашиваю я наблюдателя. – Это казарма кавалерии, – отвечает он мне. По ту сторону дамбы реки, там на равнине, вдоль дороги на Ольшанку (это дорога на Балту, на Киев и на Одессу), поднимается вверх красный и белый дым взрывов. Немецкая артиллерия обстреливает дорогу на Ольшанку, которая забита русскими машинами. В нескольких местах по бокам дороги горят поля зерновых. Горит лес. Грохот немецких штурмовых батарей, которые со своих позиций на украинском берегу долбят снарядами по советским бункерам, смешивается с грохотом русских орудий в равномерный глухой звук.
В сравнении с протяженностью и силой битвы батареи второй и третьей линии на обеих сторонах немногочисленны. Современные битвы доводятся до конца преимущественно с «короткими пистолетами». Вся сила обеих армий концентрируется на самой передней линии, где средние, моторизированные или движимые вручную орудия и часто также тяжелые батареи прикрывают, поддерживают и дополняют работу «автогенных горелок», которую выполняют подразделения саперов у брони бункеров и на позициях противника. Шум на передовых линиях адский. Немного назад, во вторых линиях, поле сражения простирается мирно, в расплывчатом свете послеполуденного часа отдыха. – Автогенных горелок не достаточно, чтобы разрезать Линию Сталина, – говорит мне наблюдатель. – Завтра утром начнется работа пикирующих бомбардировщиков.
Я спрашиваю его, по какой причине советская артиллерия не пытается помешать движению на немецких тыловых линиях.
- Она занята тем, что обстреливает наши самые передовые позиции, – отвечает он, – но время от времени какое-то тяжелое орудие увеличивает свою дальность стрельбы, добираясь до нашей стороны реки. Видите вон там грузовик? Он получил прямое попадание от русского орудия и взлетел на воздух. Несколько сотен метров в окрестности территория черна, засеяна гильзами от снарядов, взорванными картушами, помятыми и искореженными затворами. Две дюжины крестов, с касками на них, стоят в поле. Земля могильных холмиков еще свежая.
Мы покидаем наблюдательный пункт, спускаемся к реке, между лесами акаций и короткими зелеными полянами, где несколько предоставленных самим себе коров с любопытством и без недоверия поднимают к нам свой взгляд от травы. Под деревом два немецких солдата моют ноги в грязной луже. Их большие пальцы ног опухли, деформировавшись от долгих маршей и жары. Белые, огромные ноги высовываются из серо-зеленой формы как два очищенных от коры ствола дерева. Я думаю, такими должны были быть ноги Дафны, в решающий момент метаморфозы. Перед нами двигалась на позицию батарея тяжелых гаубиц. Рядовые артиллерии голые, в плавках. Кожа – красно-сожженная, это красный цвет кожи блондинов, сильно обгоревших на солнце. Это тот же самый цвет как у энкаустических фигур этрусских могил. Проходит один похожий на Геркулеса артиллерист, на плече несет тяжелый снаряд. Брюки у него сползли. И вот так он марширует, красный по зеленой траве, абсолютно нагишом, под смех приятелей. Голые мужчины между орудиями напоминают образы Алиджи Сассу. Спустя некоторое время русский снаряд взрывается рядом с батареей. Мы прибываем к месту взрыва, когда раненых уже положили на носилки. Офицер выкрикивает команды по полевому телефону. Металлический голос рассекает еще дрожащий после взрыва воздух. В нескольких сотнях метров дальше мы останавливаемся на краю глубокой выемки. Здесь поле сражения открывается глазу в полной ширине, взгляд свободно скользит над долиной и равнинами.
Тучи дыма от пожаров висят на горизонте как огромные монгольфьеры, готовые отделиться от земли. Вдоль всей диспозиции штурмовых колонн висит занавес из красной пыли и свинцового пара, что-то вроде огромного брезента, на котором опускающееся солнце рисует желтые и пурпурные узоры.
Эскадрилья «Мессершмиттов» круто над нашими головами кружится вокруг подразделения русских самолетов, тех новых машин, вероятно, американской конструкции, но произведенных в России, которых немцы называют «землеройками», и которые являются самым интересным новшеством этих последних дней. Всего лишь почти одну неделю назад они впервые появились на небе битвы, это бипланы, истребители и бомбардировщики, очень быстрые и с большой маневренностью. Советские «Землеройки» хорошо держатся против «Мессершмиттов». Можно слышать, как медленное и глухое «ток-ток-ток» их пулеметов скандирует быстрый треск бортового оружия немецких истребителей. Потом они поднимаются выше и исчезают на восток. Гигантское дерево из дыма раскидывает свою листву там за Линией Сталина. Примерно в ста метрах от нас, на дне выемки, мы видим растягивающуюся колонну немецкой пехоты. Солдаты маршируют, согнувшись под тяжелым ранцем, гимнастерка расстегнута, каска висит на портупее. Они медленно двигаются вверх по реке, абсолютно спокойно навстречу битве. Они видят меня, узнают мою форму, они кричат: «Итальянец, итальянец!» Солнце уже исчезло. Тут и там, в зеленой темноте, слышны смех, громкий разговор, ржание лошадей. После долгого окольного пути мы снова добираемся до нашего командного пункта. Уже вечер. Влажная, тяжелая темнота опускается на поле сражения. Вокруг командного пункта появляются и уходят офицеры и связные-мотоциклисты.
- Пора, – говорит мне майор Вернер, проходя мимо. Через несколько часов наша колонна перейдет реку по временному мосту, чтобы помочь закрепившимся на советском берегу войскам продолжить наступление. Все готово для большого удара, который, вероятно, решит исход этой гигантской битвы на Украине. Пушки беспрерывно гремят, это глухой, равномерный рокот, который время от времени становится хриплым и громким, глубокий подземный звук, почти как голос земли, голос ночи. Сквозь темноту внезапно проникает скрип колес. Это обоз батальонов: артиллерийские тягачи, санитарные машины, грузовики с боеприпасами. Я растягиваюсь под деревом, укутываюсь в свой плед и пытаюсь спать.
Итак, завтра утром, через несколько часов. Я смертельно устал, но не могу заснуть. На рассвете сто тысяч человек бросятся на штурм Линии Сталина, они проложат себе путь через пояс из цемента и стали, вырвутся на украинскую равнину, на дорогу к Киеву, на дорогу к Одессе. Широкий проблеск света образуется вдоль реки. Это не луна. Это отблеск взрывов. Насколько хватает взгляда, Линия Сталина всюду похожа на неоновую лампу. Да, это правильная картина: бесконечная фиолетовая неоновая лампа. Прожекторы тут и там обыскивают небо над бескрайней равниной. С зенита капает вниз жужжание моторов. Они бомбят Сороку. Иногда я отличаю сухой звук немецких выстрелов, разрывающий уши грохот падающего тяжелого снаряда. Цель находится поблизости отсюда. Какой-то солдат бежит мимо и кричит: – Быстро! Быстро! Я закрываю глаза, и дребезжание колес, скрежет гусениц помещают свой привычный равномерный шум во влажный воздух. Это звучит как музыка Хиндемита. Еще не зарозовел рассвет, когда меня внезапно будит сильный грохот, адский шум. Сорока справа от нас горит. Ямполь тоже горит. Весь советский берег горит. Огромные земляные фонтаны вырываются тут и там, мощные грибовидные облака. Мала Ярулка горит. Также Зиливка там, на той стороне, горит. Пикирующие бомбардировщики по эскадрильям с ужасным свистом бросаются сверху вниз на русские бункеры. Средняя артиллерия долбит по территории между бастионами Линии Сталина. Отделения огнеметчиков уже расплавляют стальные плиты бункеров. Видно, как длинные языки кислородного пламени пронзают дым взрывов.
Вокруг меня кричат солдаты: – Быстро, быстро! Это «быстро» – главное слово любой немецкой битвы, тайна каждой немецкой победы – «быстро!» Штурмовые подразделения нашей колонны уже перешли реку, теперь пехотные батальоны приступают к маршу, один за другим, быстро, быстро. Скоро наступит черед подразделения, к которому прикомандирован я.
Примерно в сотне шагов от берега реки мы попадаем на разрезанной дороге под защиту аллеи акаций и тополей. В неопределенном свете утра, там перед нами, слышно, как бьют молотки по доскам понтонного моста, который оканчивают саперы как раз тогда, когда пехоты уже приступает к форсированию. Река в этом месте широка и глубока. Это прекрасная река, Днестр, такая зеленая в молочном свете раннего утра.
И тогда мы внезапно слышим треск пулеметов, сухие удары противотанковых орудий. Выше Ямполя, немного слева от нас, два тяжелых русских танка пересекают поток. Это знаменитые русские танки-амфибии. Бортовая пушка, которая высовывается из башни, яростно стреляет по мосту. Это два сильных стальных чудовища, два плавающих чудовища. «Бегемотами» называют их немецкие солдаты. Со всего немецкого берега яростно лают противотанковые пушки на обоих «бегемотов», которые медленно путешествуют вверх по реке, между фонтанами воды от разрывов. Одно из обоих чудовищ подбито и медленно плывет прочь, носовая часть его почти полностью скрывается под водой. Они исчезают из нашего поля зрения за изгибом реки. Крики радости поднимаются вдоль берега из тростника, из лесов акаций. Между тем «ток-ток-ток» русских пулеметов становится все реже, все слабее, грохот взрывов удаляется. На солнце, которое уже поднялось выше, но все еще только с трудом может отделиться от туманов на горизонте, группы немецких раненых стягиваются к мосту, некоторые машут руками в знак приветствия или от радости. Но, вероятно, это не приветственный жест, вероятно, это и не движение радости. Всегда что-то печальное, как прощание или как сожаление, всегда что-то «искупленное» кроется в радости победы.
13. Советское поле боя
Качковка, 7 августа
Мы только что перешли Днестр по построенному за несколько часов саперами под защитой пикирующих бомбардировщиков понтонному мосту, и мы уже осторожно продвигаемся вперед между первыми домами Ямполя, когда ужасный смрад сожженного мяса вызывает у нас ком в горле. Сотни сожженных трупов лошадей лежат на большом дворе колхоза, в котором размещалось несколько эскадронов красной кавалерии. В соседнем колхозе лежат в хлевах и под длинными крышами сараев плотно набитые трупы расстрелянных и полусожженных коров. Ноги и верхние части туловища погибших русских солдат возвышаются над защищенными железом входами в бункеры, которые были заложены для защиты Ямполя на том месте, где ответвление Линии Сталина выдвигается вперед между городком и рекой. Большой русский танк лежит опрокинутый на обочине дороги перед магазином «универмаг», который напоминает торговый кооператив. Я подхожу к танку. Водитель еще на своем сиденье. Это женщина. На ней рубашка пепельного цвета, ее волосы коротко подстрижены, обожжены на затылке. Через разрыв рубашки виден кусок белой кожи, немного ниже груди. Лицо показывает задумчивое выражение, глаза наполовину закрыты, рот жесткий. Женщине, вероятно, около тридцати лет. Очень много женщин служит в коммунистической армии, они воюют в военной авиации и водят танки. – Brava, brava, – говорю я тихо. Я протягиваю руку, легко глажу ее по лбу. – Ты хорошая девочка, – говорю я про себя.
Мы въезжаем дальше в городок, в котором еще иногда с яростным завыванием разрывается тяжелый русский снаряд. Враг пытается разрушить мост, воспрепятствовать подходу подкреплений и снабжения. Взгляд охватывает ужасный сценарий дымящих обломков. Один фонарь стоит на земле, около наполовину разрушенной выстрелами стены дома. В фонаре с разбитыми стеклами еще горит маленький огонек масляного фитиля. Над его бледным светом сверкание уже стоящего высоко солнца. Мы пересекаем последнюю часть городка почти бегом, чтобы уклониться от советского обстрела, который с каждой минутой становится все интенсивнее, почти как будто большевики перед своим отходом хотят исчерпать свои запасы боеприпасов. Теперь дорога поднимается к дамбе реки, и чем ближе мы подходим к последним домам городка, безграничная украинская равнина раскрывается перед нами как веер. В золотом блеске бесконечных нив высокие столбы дыма подпирают синее небо. Это торжественная архитектура, серый, строгий дорический портик, которому ветер придает что-то неустойчивое, что-то магическое. Я оборачиваюсь: Ямполь представляется как один из тех огромных дворов сталеплавильного комбината, в которых шлак доменных печей нагроможден в целые горы. Это ужасный спектакль разрушения, эти горы сожженных обломков посреди зелени и золота полей.
В Ямполе не осталось ни одной живой души. При приближении битвы евреи, составляющие большинство населения городка (почти семьдесят процентов), сбежали в леса, чтобы спастись от воздушных налетов и пожаров. Уже сразу за околицами Ямполя мы слышим крики: – Хлеб! Хлеб! В одном из широких рвов, которые служат для хранения удобрений, спрятались примерно сорок детей, женщин и бородатых стариков. Все евреи. Дети влезают вверх на край рва, старики снимают шапку и протягивают руки, женщины кричат: – Хлеб, хлеб! Немецкий офицер отдает нескольким солдатам приказ раздать несчастным немного хлеба. Женщины хватают буханки, они ожесточенно разрывают их руками, распределяют хлеб между детьми и стариками. Одна из женщин, еще молодая девушка, спрашивает меня, могут ли они уже возвращаться в свои дома. – Нет, еще нет. Русские обстреливают Ямполь. Вероятно, завтра. Они останутся в этой яме для удобрений еще на один день, может быть, еще на два. Потом они вернутся к руинам своих домов. Через одну неделю разрушенный городок снова начнет жить. Человеческая жизнь – это очень крепкое и упорное растение, которое ничто не в силах уничтожить. Это великолепная и ужасная сила.
Мы медленно продвигаемся по широкой гравийной дороге, в направлении Ольшанки. Это дорога на Балту, дорога к Одессе и Киеву. Линия Сталина проходит параллельно реке справа от нас. Она не представляет собой, как она казалась издали, беспрерывный ряд долговременных укреплений и бункеров, которые связаны между собой системой траншей. Она скорее комплекс независимых друг от друга укрепленных сооружений, между которыми находятся незащищенные широкие полосы. Она ни в техническом смысле, ни по протяженности не имеет ничего общего с Линией Мажино или с Западным валом, а является тонкой полосой полевых оборонительных сооружений, глубиной всего от трех до четырех километров, не больше. Линия Сталина, несомненно, представляет собой хорошую базу для подвижной, гибкой обороны, куда больше чем неподвижную систему позиционного сопротивления до последнего. Нужно согласиться с тем, что она выполнила свое задание, задание прикрытия, бесспорно и эффективно. Поэтому падение Линии Сталина вовсе не обязательно означает, что русская группа армий уничтожена на Украине. Я не устану повторять, что война с Россией будет трудной, тяжелой и длительной. И прорыв Линии Сталина определенно не станет тем событием, который сократит войну.
Дорога забита опрокинутыми машинами, трупами лошадей, горящими грузовиками. Погибших русских можно увидеть сравнительно редко. Неожиданно приходится констатировать, как мало мертвых можно встретить вдоль дорог отступления русских. Я при другом случае объясню причину этого необычного обстоятельства, которое производило очень большое впечатление на немецких солдат в первые дни войны, и для которого вначале можно было давать только противоречивые объяснения. Несколько погибших немцев тут и там, которых осторожно поднимают санитары-носильщики. Воронки от снарядов, кратеры мин, огромные воронки от бомб пикирующих бомбардировщиков принуждают нас к длительным остановкам, иногда даже заставляют оставлять дорогу и съезжать на поля. Мы медленно продвигаемся вперед, в облаке пыли, которое так плотно, как туман в высокогорье. Но это теплый, горячий, ослепляющий туман, который душит человека и вызывает головокружение, подобный облакам едких паров, которые вытекают из металлов и кислот на химических заводах. Ядовитый, удушливый туман, в котором люди, лошади и машины принимают странные формы, приобретают своеобразные пропорции. Отражение солнца в этом красном облаке пыли увеличивает как оптический обман в пустыне размер людей и вещей; мне кажется, как будто я бегу между гигантскими тенями, между гигантскими жестикулирующими личинками. Призывы и крики, дребезг катков гусениц, стук копыт лошадей разносятся с ужасным грохотом в этом раскаленном тумане, они как бы засыпают нас в рикошете от невидимой стены лавиной ужасающих звуков.
Я прохожу несколько сотен метров в стороне от дороги, чтобы избежать одержимости этой галлюцинацией форм и звуков. Вокруг меня, насколько хватает взгляда, простирается море колосьев хлеба, по которому бродит ветер в длинных, мягких волнах. Вдали, глубоко на равнине, виднеется высокое облако пыли над продвигающейся слева от нас для флангового прикрытия колонной. Примерно в трех километрах перед нами разведывательные отряды нашей колонны вступили в соприкосновение с врагом. Он не убегает, а отходит назад, сражаясь, шаг за шагом, с частыми контратаками своих сильных арьергардов. Отчетливо слышится тарахтение пулеметов, оглушительный грохот мортир, глухой взрыв тяжелых снарядов. Тактика, которой следуют русские, без сомнения, очень эффективна во многих аспектах. Сопротивление подвижных единиц, легкие танки и боевые группы пехоты, поддерживается сильной артиллерией, большей частью артиллерией среднего калибра на самоходных лафетах. И под защитой огня своей артиллерии русским удается увозить с собой все, не оставлять на покидаемой ими местности даже разбитую винтовку, даже станок от пулемета. Один из признаков этих полей боя – это совершенная чистота и порядок, в котором русские оставляют их при своем отходе. Это прямо-таки парадоксальный порядок, который вызывает самое большое удивление у немецких солдат и офицеров. Даже картуши снарядов они утаскивают собой. Они чистят территорию с такой тщательностью, которая содержит в себе что-то невероятное. Хотелось бы сказать, что они беспокоятся, чтобы не оставлять след своего присутствия, ничего, что могло бы помочь врагу понять их манеру вести бой, узнать их тактику, состав их частей и подразделений, вид и использование их вооружения.
После многих часов боев это производит внушительное впечатление, когда вы попадаете на арену борьбы и встречаете совершенно пустую, чистую территорию, на которой нет ни одного брошенного ранца, каски, противогаза, пулеметной ленты, ящика боеприпасов, ни одной ручной гранаты, ничего, ничего. Нет даже лоскутов материи, обрывков бумаги, бинтов, окровавленных предметов одежды, которые являются неизбежным мусором битвы. Они не оставляют ничего, кроме как порой тут и там мертвецов; последних погибших, последних, которые остались прикрывать отход товарищей. Но их совсем немного, пять, десять, не больше. Исключительно впечатляющий вид у этих бедных мертвецов, которые остались на пустой, тщательно прибранной территории. Они лежат на зеленой траве, как если бы они упали с неба.
Поэтому мы были очень сильно поражены, когда достигли въезда в населенный пункт Качковка и внезапно увидели перед собой поле боя, которое засеяно сотнями мертвых русских и всеми теми остатками, которые обычно битва оставляет после себя. Почти вплоть до Качковки мы ехали по абсолютно плоской, похожей на степь широкой равнине: это уже своего рода предупреждение о той степи, которое простирается дальше на востоке, по ту сторону Буга, по ту сторону Днепра. Все же, постепенно, примерно в двадцати километрах за Ямполем, при сближении с Качковкой, равнина медленно поднимается, пока она не обрывается на краю глубокой зеленой впадины, густо заросшей деревьями, и на дне которой, на берегах тонкого водотока, лежит деревня Качковка.
Мы примерно в десять часов достигаем этого места, в нескольких километрах перед обрывом равнины. Русские, окопавшись на склоне впадины, оказывают сопротивление. Мы должны на несколько часов остановиться перед Качковкой и подождать, пока штурмовым подразделениям нашей колонны не удастся сломить ожесточенное советское сопротивление. К полудню бой еще продолжается. К этому времени подошли многочисленные немецкие батареи полевой и средней артиллерии и занимают позиции в полях, посреди колосьев хлеба. Под сильным обстрелом артиллерии русские оказывают яростное сопротивление. Неоднократно они переходят в контратаки и отгоняют немцев. Советская артиллерия отчаянно поддерживает борьбу этой части, самое большее, одного батальона, страшным заградительным огнем, который принуждает немцев постоянно перемещать свои орудия, и наносит большие потери немецкой пехоте. Немцы говорят, что русские оказались лучшими солдатами из всех, с которыми им до сих пор приходилось сталкиваться на войне. Лучше, чем поляки, даже лучше, чем англичане. Они не сдаются. Они борются до последнего, с серьезной и спокойной непоколебимостью.
Примерно в четыре часа пополудни мы видим, как первые группы пленных движутся в наш тыл, большей частью раненые. Без бинтов, лица залеплены пылью и кровью, одежда превратилась в лохмотья, руки почерневшие. Они спускаются медленно, опираясь друг на друга. В своих объяснениях они подтверждают то, что мы уже предполагали. Большая часть армии Буденного еще не была использована полностью на украинском фронте. Части, которые перехватывают немецкий удар, состоят преимущественно из молодых новобранцев или старых запасников, которых призвали в армию в начале июля. Крестьяне в форме, вовсе не настоящие солдаты. Если не считать специальных подразделений, авиации, артиллерии и танков, русская армия, так сказать, основная, регулярная армия, ожидает решающий удар дальше на востоке, вероятно, на берегах Днепра, вероятно, по ту сторону Дона.
Между тем, пока мы говорим, «ток-ток-ток» русских пулеметов постепенно удаляется (у советских пулеметов медленный темп стрельбы, с низким глухим щелчком), огонь артиллерии становится слабее. – Они отходят, – говорит немецкий унтер-офицер, с раной в голове, и рассматривает свои большие, мозолистые, замазанные машинным маслом и черные как земля руки. Когда мы достигаем конца равнины, в месте, где она неожиданно обрывается в долину, на дне которой лежит деревня Качковка, поднимается громкий крик удивления. Впервые на этой войне, впервые перед нашими глазами предстает поле боя, которое засеяно мертвыми русскими, поле боя, где у русских не было времени, чтобы «убрать» его перед своим отходом. И почти со страхом, как будто я двигаюсь по запрещенной территории, я иду вперед по арене борьбы, между погибшими врагами, которые, кажется, следуют глазами за каждым моим шагом, за каждым моим движением. Они смотрят на меня своим удивленным и укоризненным взглядом, как будто я пришел отнять у них тайну, осквернить ужасный и запрещенный беспорядок борьбы и смерти.
14. Бегство мертвецов
Качковка, 8 августа
Советские войска не оставляют своих мертвецов на поле сражения при своем отступлении и не хоронят их на месте. Они берут их с собой. Они погребают их в двадцати, тридцати километрах далее сзади, в чаще леса, на дне долины. В больших братских могилах, и на могилы они не ставят кресты, и не оставляют обычно какие-нибудь другие знаки. Они утаптывают свежую землю ногами, рассыпают над ней листву, траву, ветки, иногда кучу навоза, чтобы никто не смог нарушить покой этих тайных могил.
Что-то ужасное, что-то таинственное есть вокруг этого тайного погребения, при этом утаивании мертвых. «Бегство мертвецов», сказал мне сегодня утром один немецкий солдат. Да, действительно бегство мертвецов, как будто бы мертвецы с трудом встали, медленно удалились, помогая друг другу, по неизвестным дорогам через хлебные нивы и леса, так, как будто они убегали не из-за страха, а чтобы избежать какого-то последнего приключения, какого-то неизвестного и пугающего рока. Как будто мертвецы убегали, после того, как они убрали с поля сражения все знаки дикой борьбы, каждый предмет, который мог бы напомнить о кровавом столкновении, которое могло бы своим присутствием помешать миру лесов, нив, широких золотых площадей подсолнухов. Да, это почти так, как будто сами эти мертвецы «убирают» за собой на полях сражений. Потом они медленно уходят, исчезают навсегда, не оставляют признаков жизни, даже отпечатка их сапог в грязи, даже винтовку, которую осколок снаряда разбил у них в руках.
Это обстоятельство, которое производит сильное впечатление на всех, которым приходится пересекать одно из этих полей боя немедленно после окончания борьбы. Также на северном участке, также и на других участках фронта русские при отходе забирают своих павших с собой. После целых дней, целых недель жестокой борьбы, после яростной битвы, после повторяющихся столкновений больших масс танков немецкие солдаты вместо тысяч погибших русских, которых следовало бы ожидать найти после таких ожесточенных боев, находят на всей территории только тут и там несколько мертвецов, которых скорее случайно не заметили, чем оставили намеренно. Это отсутствие мертвецов на поле сражения кажется в той же мере человеческим волшебством, как и чудом природы. Оно придает территории боев призрачный вид. Потому что в мире ничего не может быть более призрачным, чем очищенное от мертвых поле боя. Это как ложе смерти, после того, как мертвеца унесли. Есть что-то слишком голое, слишком белое в этих холодных скомканных простынях, в этой подушке с холодной вмятиной. Что-то похожее, что-то холодное и голое есть и в траве, в камнях, в глыбах земли поля боя, лишенного своих мертвецов. Я с первых дней войны нахожусь с немецкими войсками на русском фронте. Я шаг за шагом участвовал в продвижении моторизированной колонны от Штефанешти до Могилева. С колонной пехоты я пережил затем марш от Бельцев до Сороки, и от Сороки через Ямполь сюда, к сердцу Украины. Теперь я нахожусь на самом краю выдвинутого дальше всего на восток участка всего немецкого фронта. И я до сегодняшнего утра никогда не видел еще покрытого мертвыми русскими поля боя. Несколько погибших, это было все; как на том холме у Скуратово или в тех танках на улице в Бельцах. Но когда мы сегодня утром достигли края впадины долины, на дне которой лежит деревня Качковка, я впервые увидел буквально засеянное мертвецами поле сражения, еще неприкосновенное, еще не поврежденное поле сражения, с которого русские ничего больше не смогли унести, даже своих павших. Местность, на которой ожесточенная борьба происходила сегодня утром, которая продолжалась от десяти часов утра до захода солнца, лежит на самом краю равнины, почти на высоте перед обрывом в долину Качковки. Это ровная территория, нивы и поля подсолнечника. Край долины густо зарос акациями и тополями. Прекрасный лес грецкого ореха тянется вниз по крутым склонам почти до самых домов деревни. Русские крепко зацепились на ребре склона, на позиции, которая из-за невозможности маневрировать позади нее на крутых склонах была отчаянной, но зато прекрасно подходила для обороны, потому что защищала от артиллерийского обстрела. Пока сам не доберешься до поля битвы, глаз не замечает ничего, что указывает на бойню или хотя бы только напоминает об ожесточении борьбы. Мертвецы частью лежат по ту сторону края долины на склоне, частью на нивах или полях подсолнухов и частью в выкопанных вдоль самого внешнего края равнины узких траншеях. Там, где сопротивление продолжалось наиболее ожесточенно, мертвецы лежат бок о бок в группах, плотно, иногда один за другим. В другом месте они лежат по двое или по трое за кустами, кулак еще сжимает винтовку, или на спине, с раскинутыми руками, ошеломленные смертью в этом последнем движении самопожертвования человека, пораженного пулей в грудь. Другие лежат, согнувшись, с той слабой бледностью, которая происходит от огнестрельных ранений в живот. Некоторые, смертельно раненые, сидят неподвижно, прислонившись спиной к стволам деревьев, или лежат на боку и тихо и жалобно стонут, почти стыдливо: «Боже мой! Боже мой!» У этого последнего обращения, которое выносит наружу так долго подавляемые всей этой доктриной и пропагандой чувства, в этом сетующем человеке есть неожиданное и новое звучание, что-то чистое и верное, в самом предельном смысле истинное. «Боже мой! Боже мой!» Офицер лежит на хлебном поле, лицом к земле, одна нога подтянута к другой, правая рука прижата к груди. На земле лежат разбросанные гильзы, пулеметные ленты, патронные обоймы, все эти маленькие вещи, которые можно увидеть лежащими на поле боя. Моя нога наталкивается на замазанные землей и запачканные кровью предметы одежды, клочки бумаги, пустые жестянки, канистры, походные фляги, каски, пилотки защитного цвета, кожаную портупею, разбитые винтовки. Собака, которая привязана к стволу дерева, жалобно визжит, пытается разорвать веревку сильным рывком. Ее глаз кроваво свисает из глазницы.
В окрестностях нескольких километров эта сцена удручающе повторяется вновь и вновь в точно той же форме, вплоть до самых маленьких подробностей. На месте, где разорвался тяжелый снаряд или бомба пикирующего бомбардировщика, мертвецы и остатки битвы лежат в запутанной неразберихе. Как будто их унесло туда невидимым течением, как потоком воды. Многие из погибших полуголые, раздетые мощным воздушным потоком ударной взрывной волны. Из вспоротого мешка выкатились на землю несколько буханок хлеба. Это жесткий хлеб с плотным хлебным мякишем. Я откусываю кусок. Вкус очень хорош, корочка крошится между зубами как сухарь. У солдата с запачканным кровью лицом (он почти сидит в воронке от снаряда) на коленях и вокруг него вразброс лежат сто маленьких кусочков того свежего овечьего сыра, который называется в этой местности брынзой. У солдата он есть еще во рту, он как раз ел, когда осколок попал ему в висок.
Немецкие санитары-носильщики передвигаются по полю боя, осторожно, немного пригибаясь. Они ищут среди мертвецов раненых, которых поднимают на носилки. На поле опустилась великая тишина. Даже пушки замолчали. Там позади, на удалении трех или четырех километров перед нами в направлении на Шумы, в направлении на Ольшанку, еще идет бой. Несколько домов горят за тем лесом, на другой стороне долины. Группа немецких солдат копает ров, другие таскают русских погибших к краю рва. И вот ров готов. Одно за другим тела скатываются в могилу. Потом солдаты засыпают могилу землей. Почетный караул берет оружие «на караул». Голос офицера звучит жестко и резко. Несколько случайных пуль жужжат между листвой деревьев. Очереди из пулеметов проносятся высоко над нами. Солнце уже клонится к закату, но тепло, воздух плотен и тяжел.
Я сажусь под деревом и осматриваюсь вокруг. Русская часть, которая здесь боролась, была маленькой, пожалуй, только одним батальоном. Она оказывала сопротивление до самого конца, она пожертвовала собой, чтобы прикрыть отход большей части войск. Батальон отчаянных, предоставленных своей судьбе. На поле боя никто больше не смог убрать. Здесь все еще так, как было полчаса назад. И потому я впервые могу «застать врасплох» внутреннюю, скрытую природу этой армии, наблюдать вблизи ее странный состав, изучить, так сказать, ее «химическую формулу», согласно которой были сплавлены друг с другом ее различные и контрастирующие политические, социальные, национальные, идеологические, военные, экономические составные части. Никто из этого подразделения не убежал, никто, кроме нескольких тяжелораненых, не попал в плен. Это была хорошая воинская часть. Офицеров держали в руках всех своих солдат. Они все остались на своем месте. И первым делом я попытался понять, на чем основывается дисциплина этой части, ее техническая мощь. Меня поразило взаимодействие военных и политических составных частей, это особенное равновесие таких различных социальных, политических, человеческих элементов, этот необычный союз дисциплинарного устава и устава Коммунистической партии, военного уголовного кодекса и справочника красного солдата.
Недалеко от меня стоит ящик, полный документов и списков. На ящике пишущая машинка, американская модель, но произведенная в России. Потом номер «Правды» от 24 июня, совсем помятый и грязный, газета в больших заголовках сообщает о начале войны, первых боях в Польше, в Галиции, в Бессарабии. На второй странице помещены три биографии «агитаторов»; первый проводит собрание на фабрике по теме, второй такое же во дворе колхоза, третий в полевом лагере. («Агитаторы» – это пропагандисты Коммунистической партии. Их задание во время войны воодушевлять народ к сопротивлению, объяснять причины борьбы, стимулировать массы рабочих и крестьян к улучшению трудовых результатов для потребностей обороны родины). У троих жесткие лица, выдающиеся вперед челюстные кости; и вокруг них привычные, строгие и внимательные лица рабочих, крестьян, солдат.
Я встаю и медленно иду по полю боя. При этом я наталкиваюсь ногой на электрическую батарею, сухую батарею. Обе проволоки связаны с лампой, которая висит на гвозде на боку обитого металлическим листом деревянного ящика. На ящике разбитая авторучка, записная книжка, полная заметок. В самом ящике находится толстый альбом в красном картонном переплете, на котором прописными буквами написано: «Третья сталинская пятилетка». Альбом иллюстрирует третью пятилетку, спланированную Сталиным (и все еще выполняющуюся), статистическими данными о строительстве новых фабрик, промышленную организацию и производство. Пока я перелистываю альбом, немецкий солдат указывает на что-то между ветвями дерева. Я смотрю вверх. Громкоговоритель. Вниз со ствола свисает электрическая проволока. Мы следуем за проволокой. На удалении нескольких метров от дерева мертвый советский солдат, склонившись ничком, сидит в яме, так что он закрывает верхней частью туловища большой металлический ящик – проигрыватель. Вокруг на траве разбросаны обломки пластинок. Я пытаюсь подобрать и сложить обломки и разобрать заголовки записей: «Интернационал», «Марш Буденного», «Марш Черноморского флота», «Марш кронштадтских матросов», «Марш красной военной авиации». Потом еще несколько пластинок для социального, политического, военного обучения.
На красном ярлыке пластинки я читаю следующие напечатанные черным цветом слова: «На подмогу агитатору – видання ЗКПП/6/У/№ 5-1941». Это что-то вроде фонографического катехизиса, что-то вроде инструкции превосходного «агитатора». Тезисы этого катехизиса постоянно повторялись глубоким властным голосом громкоговорителя, чтобы побуждать солдат выполнять их долг до последнего. На другой пластинке заголовок: «Пояснительный текст». Это, наверное, другой вид катехизиса, Vademecum, карманный справочник коммунистического солдата. На следующей пластинке я читаю: «Тече рiчка-невеличка». Это название «фабричной песни», одной из тех, которые большевики называют «заводскими песнями».
Однако самое интересное – это альбом с 24 пластинками, на крышке которого написано: «Доклад товарища Сталина на чрезвычайном VIII всесоюзном съезде советов 25 ноября 1936 года. О проекте конституции Союза ССР». На 48 сторонах этих 24 дисков записана длинная речь, которую Сталин произнес в 1936 году в московском Большом театре при провозглашении советской конституции. Немецкий солдат, который помог мне подбирать разбитые диски, рассматривает меня молчаливо. Потом он поднимает голову, рассматривает висящий на ветвях дерева громкоговоритель, смотрит на осевшего над металлическим корпусом своего передающего устройства мертвого русского. Лицо немецкого солдата серьезно, почти печально: та печаль, которая намекает на удивление и на непонимание у простых людей. Это крестьянин, этот немецкий солдат, не рабочий. Баварский крестьянин из окрестностей Аугсбурга. У него нет того, что я называю «рабочей моралью», он не понимает «рабочую мораль», не понимает ее методы, ее абстрактные качества, ее ожесточенный и фанатичный реализм.
Во время боя голос Сталина, чудовищно усиленный громкоговорителем, со всей мощью падает на стоящих на коленях в стрелковых ячейках за станками пулеметов мужчин, разносится в ушах растянувшихся в кустарнике солдат, страдающих на земле раненых. Голос становится из-за громкоговорителя хриплым, твердым, металлическим. Что-то дьявольское и в то же время страшно наивное есть в этих солдатах, которые борются – подбодренные речью Сталина о советской конституции, скандированием моральных, социальных, политических и военных инструкций «агитаторов» – до последнего, в этих солдатах, которые не сдаются, во всех этих лежащих вокруг меня мертвецах, в этих самых последних жестах выдержки, силы, одиночества, ужасного одиночества на поле сражения под грохотом громкоговорителя. Я смотрю на землю и обнаруживаю у моих ног на траве что-то похожее на маленькую тетрадь с кожаным переплетом. Это военный билет солдата Семена Столенко. Украинское имя. Возле номера билета стоит написанное красными чернилами слово «беспартийный», т.е. не член Коммунистической партии. Затем следуют несколько сведений, в которых я не разбираюсь. Дата рождения: 3 февраля 1909 года, родился в Немирове. Пулеметчик. Потом я читаю: Трактор. Он был крестьянином, работал, наверное, в колхозе водителем сельскохозяйственной машины. На третьей странице наверху стоит написанное от руки красными чернилами: «безбожник», т.е., дословно «без Бога». Этот украинский солдат, этот Семен Столенко, 32 лет, который заявляет о себе как о беспартийном и безбожнике, т.е. атеисте, этот крестьянин, который воюет, подстегиваемый повелительным голосом громкоговорителя, и не сдается, бьется до последнего, этот солдат... Но он мертв. Он боролся до конца. Он не сдался. Он погиб.
Ветер, который движет листву на деревьях и разорванные и изувеченные снарядами ветвям, заставляет шуметь высокую траву, в которой лежат мертвецы. Окровавленные предметы одежды, разбросанные по земле документы шевелятся на ветру. Постепенно возникает журчание, скользящее по траве, по листве. Лица мертвецов светлеют, как чудом. Это свет завершающегося дня оживляет эти бедные лица. Треск пулеметов с ветром проникает от деревни Шумы. Орудия там как таран бьют по зеленой стене леса. Жалобный гогот доносится вверх со дна долины. Несколько винтовочных выстрелов затихают между складками пурпурного вечера как между складками огромного красного знамени.
15. Черный бивак
Шумы, 9 августа
Ночью не сражаются. Люди, животные, оружие отдыхают. Ни один винтовочный выстрел не нарушает ночную тишину. Пушки тоже молчат. Как только солнце опустилось, и первые тени вечера заскользили по хлебным нивам, немецкие колонны стали готовиться к ночному покою. Это покой мира, отдыха. Молчание оружия. Что-то вроде перемирия. Обе соперничающие армии ложатся в зелени, чтобы спать.
Жесткие голоса офицеров, которые отдают приказ на отдых, расплываются в легком тумане, который поднимается из-за леса. Авангарды останавливаются, растягиваются подобно вееру, чтобы защищать походную колонну. Тяжелое наступательное оружие выдвигается вперед, концентрируется во главе колонны. В этой смешанной позиции, которая является одновременно оборонительной и наступательной, колонна на всю ночь превращается в толстый гвоздь, острие которого направлено в сторону врага. Эти немецкие колонны похожи на молот. Ночная позиция позволяет, даже приступая ко сну, нанести по врагу удар молотом, так сказать, с закрытыми глазами в первой неопределенности неожиданности и пробуждения загнать гвоздь в оборону противника.
Ночь тяжело и холодно опускается на свернувшихся в окопах людей в маленьких отдельных дырах, спешно и по необходимости выкопанных посреди зерновых полей рядом со штурмовыми батареями малого и среднего калибра, рядом с противотанковыми орудиями, рядом с зенитными станковыми пулеметами, минометами, со всем этим оружием, из которого и образован «молот». Затем поднимается ветер, и это влажный и холодный ветер, который загоняет в кости жесткую и ленивую усталость. Это ветер украинской равнины, благоухающий тысячами запахов трав и растений. В темноте над полями со всех сторон слышен треск подсолнухов, которых влажность ночи ослабляет на их высоких складчатых стеблях. Хлеб вокруг издает мягкий шум, почти как шелест шелкового платья. Широкое журчание стоит над темной землей, над которой длинным дуновением тянутся глубокие вдохи. Люди предаются сну, под защитой часовых и патрулей. Там перед нами, на колосящихся полях, между черной плотной материей, из которой состоят ночные леса, там, по ту сторону глубокой, гладкой и холодной складки долины, спит враг. Мы слышим его суровое дыхание, его сильный запах, его запах масла, бензина и пота.
Эти ночные передышки немецкие солдаты называют «черным биваком». Это не лихорадочная, нервная бдительность позиционной войны. Это глубокий сон, мирное спокойствие по обе стороны дороги, в нивах, в лесах, в немногих шагах от врага. Что-то вроде бивака; но это бивак без костров, без пения, без голосов, «черный бивак». Глубокое молчание нависает над отдыхающей колонной. Потом, на рассвете, бой вспыхнет снова, с ожесточенной силой. Но хотя солнце село уже довольно давно, хотя вечер уже легко и осторожно опускается с угасшего неба, приказ на отдых не хотел сегодня поступать. Мы уже достигли первых домов Качковки, и уже авангарды колонны снова поднимались вверх по другому склону долины в направлении Ольшанки, когда связной-мотоциклист доставил нам уведомление, согласно которому нам нужно было провести ночь в Шумах, деревне на полдороги между Качковкой и Ольшанкой. Еще примерно десять километров. Борьба там перед нами в направлении Ольшанки не хотела гаснуть, как пожар, который ветер постоянно раздувает снова и снова. Это было чередованием из пауз и внезапного, яростного возрождения. Мощные лавины темноты, которые падали с неба битвы, были не в состоянии задушить пожар. Было бы гораздо лучше остановиться в Качковке! Мы смертельно устали, деревня проливала тепловатый пар в холодный вечер, пар от печей и конюшен. «Да здравствует Первое мая!» было написано большими белыми буквами на широкой красной матерчатой ленте, которая была укреплена на фасаде здания колхоза у входа в деревню. Лошади чуяли близкую воду и влажную траву долины, они нетерпеливо ржали. Солдаты жадными глазами смотрели на белые дома (с соломенной крышей самые бедные, с зеленой или красной железной крышей дома тех, кто находился на более высоком уровне). Из деревни доносились озорные и болтливые звуки, какие издают домашние животных при наступлении ночи. Собаки радостно лаяли у деревянных украшенных подсолнухами заборов вокруг домов. Слышно было негромкое хрюканье свиней, глухое мычание коров в хлевах, глухой звон их бронзовых колокольчиков.
Деревня, кажется, не пострадала от боев несколькими часами раньше. Несколько снарядов среднего калибра взорвались недалеко от маленького каменного моста, не попав в него. «Универмаг» – во всех советских деревнях есть один или несколько магазинов «универмаг», торгового кооператива, который в значительной степени заменил свободную торговлю в СССР – очевидно, был разграблен. Перед открытой дверью магазина лежали разбросанные обрывки бумаги, разорванные картонные коробки, грампластинки, упаковочная солома, все эти жалкие внутренности, которые грабеж разбрасывает вокруг ограбленных домов. Но в общем и целом деревня была невредимой, со своими окрашенными в белый, зеленый, синий цвет домами, преимущественно окруженными чем-то вроде веранды, которую образует выдающаяся вперед крыша на маленьких искусно вырезанных и украшенных деревянных колоннах. Толпы детей прибегали со всех сторон, чтобы увидеть проходящую колонну. Из окон домов вдоль улицы тянулись немецкие раненые, которые устроились здесь до прибытия санитарных машин для отправки в тыл, с перевязанными головами, махали перевязанными толстыми белыми бинтами руками. Женщины и старики стояли молчаливо, несколько печально или, пожалуй, только смущенно у дверей их домов и хлевов, еще испуганные, еще неуверенные, еще боязливые. По ту сторону моста нужно снова поехать наверх по склону долины и потом после небольшого расстояния снова окажешься на равнине. Далекий теплый запах хлебных полей окружает нас, приятное дуновение в отличие от уже холодного дыхания теперь близкой ночи. И приказ на отдых все еще не поступил. Далеко ли до деревни Шумы? Вероятно, нам придется маршировать всю ночь. Я оставил свою машину в хвосте колонны, в группе машин, и марширую пешком посреди пехотного подразделения по дороге, которая ведет в Ольшанку.
Деревня Шумы лежит в пяти километрах отсюда, на дне маленькой долины. Все украинские деревни лежат скрытые в зеленых складках местности. Снова и снова опускается в нескольких местах полностью плоская, в других местах немного волнистая равнина во впадину и образует долину, на подошве которой на берегу серого водотока лежит деревня. Если смотреть с равнины, Украина кажется необитаемой; жизнь этой плодородной и густонаселенной области прячется в складках территории, стыдливо скрывается, в полном согласии с характером этих людей, их прекрасным ростом, их мягкими нравами, дружелюбной сущности, их восприимчивым благочестием.
После нескольких километров продвижение замедляется. Орудия молчат, треск пулеметов становится реже, слабее и дальше, как кваканье лягушек вдоль темных, грязных берегов горизонта. Пушка молчит, привал, пожалуй, близок. Тяжелый день, полный хлопот и борьбы: завтра снова вспыхнет бой перед Ольшанкой. – Стой! Стой! Стой! – призыв проносится по колонне, он исходит от мотоциклистов, которые едут с открытым ртом, как будто их крик усиливается у них во рту как в воронке. Мы на краю долины: там перед нами неясно светится в темноте маленькая деревня Шумы. Голова колонны уже видит первые дома Ольшанки. – Стой! Стой! Стой! Я как раз сел у обочины, как раз начал есть (как всегда несколько кусков жесткого хлеба, как всегда томатная паста), когда в темноте чей-то голос кричит: – Где итальянский офицер? – Что случилось? Я здесь.
- Buona sera, Signor capitano, – говорит веселый голос на превосходном итальянском языке, с легким акцентом, пожалуй, триестским. Немецкий унтер-офицер, фельдфебель, стоит передо мной, по стойке смирно. Он в одной рубашке, маленького роста. На нем очки, волосы растрепаны на низком лбу, рот показывает веселую улыбку. – Могу я пригласить вас на чашку чая? – Почему бы и нет! Спасибо.
- О, вы можете спокойно говорить по-итальянски, – говорит фельдфебель, – моя мать из Триеста. Если бы не было так темно, фельдфебель увидел бы, как я покраснел от радости.
Я следую за фельдфебелем. Вхожу за ним в низкий дом на краю улицы, почти вне деревни, у моста. В комнате с низким потолком кровать в одном углу, стол, странный большой железный контейнер и на скамье вдоль стены ряд буханок хлеба, банок с мясными консервами и банок с джемом. На столе полевой кипятильник, и на кипятильнике кастрюлька с горячим чаем. На стенах висят образа, вырезки из газет и иллюстрированных журналов, часы с маятником, советский календарь и неизбежная фотография Сталина. Фельдфебель подает мне чашку чая, рассказывает мне, что он родился в Александрии в Египте, его мать итальянка из Триеста, ему 42 года, он доброволец и служит в дорожной инспекции, полевой жандармерии. Он счастлив встретить итальянского офицера, офицера альпийских стрелков. Да, действительно, счастлив. Пока он говорит, входят несколько мотоциклистов дорожной инспекции. Они садятся вокруг стола, снимают большие резиновые перчатки, вытирают покрытое слоем пыли и пота лицо, пьют чашку чая, едят ломти хлеба, которые они тщательно намазали свиным жиром. Они смеются, рассказывают о событиях и приключениях дня, о падениях, безумной езде под обстрелом гнездящихся в нивах русских солдат. Они говорят со мной с той странной близостью, которая в немецкой армии существует между солдатами и офицерами, близости, о которой мне хотелось бы как-то рассказать более подробно, так как она, как мне кажется, является одной из самых странных характерных черт вермахта, так как причина этой близости более социальная, нежели политическая.
- Ах, теперь я подам вам стакан весьма особенного вина, – говорит мне фельдфебель и наполняет мой бокал из странной железной бутылки, которая стоит посреди комнаты, с чем-то вроде красного вина, цвет и вкус которого особенны. Это не вино. А что-то сладкое, ароматизированное. Малиновое вино? Смородиновое вино? – Мы нашли его в Ямполе, в колхозном погребе, – объясняет фельдфебель.
У всех нас начинают слегка блестеть глаза. Фельдфебель, родившийся в Египте, начинает запинаться и путать языки; он внезапно говорит по-арабски, потом на триестском диалекте, он забавным образом путает немецкий и итальянский с арабским языком, совсем как определенные восточные герои в старых провансальских романах.
Но уже поздно, я должен идти и найти местечко, где провести ночь.
- Я предложил бы вам лечь спать в соседней комнате, – говорит фельдфебель, – но мы уже пообещали это место капеллану. – Капеллану?
- Да, он зашел случайно, – объясняет фельдфебель, – он приехал сюда с санитарными машинами, но завтра утром снова вернется назад.
- Мне бы очень хотелось побеседовать с ним, – говорю я фельдфебелю.
- Вы точно найдете его возле санитарных машин, – говорит он и провожает меня к двери. Потом он прощается со своей мягкой триестской интонацией: – Arrivederci, signor capitano. – Arrivederci, arrivederci a presto.
Я отправляюсь на поиск санитарных машин. Немецкого капеллана там нет, он пошел на обход деревни, чтобы забрать раненых, тех, которые лежали в домах. Мне поэтому приходится отказаться от мысли увидеть его и поговорить с ним. Ни во время похода в Югославию, ни за эти оба первых военных месяца на русском фронте я ни разу не видел немецкого военного священника. Военные священники, как католические, так и протестантские, встречаются в немецкой армии очень редко. Одна из самых интересных характерных черт этой армии – это ее религиозный мирской характер. Это один из многих аспектов проблемы, которая слишком запутана, чтобы можно было обсуждать ее с первого беглого взгляда. В немецкой армии есть религиозное восприятие, оно даже очень сильное, в некотором отношении. Но оно поставлено на другие основы, основывается на других мотивах, нежели на обычных. Религия считается здесь частным, чисто личным делом, делом отдельного человека. И военные священники, очень немногие по количеству, выполняют задание, которое сильно удалено от обычного задания религиозного содействия. Они воплощают присутствие, они – свидетельство, ничего большего.
С этими мыслями я добираюсь до моей машины внизу в долине, прямо на берегу ручья. Я растягиваюсь на подушках, закутываюсь в мое одеяло. Холодно. Вокруг меня спит колонна, мужчины и животные спят с хриплым, свистящим дыханием. Звучание ручья рядом повышается и опускается в равномерном ритме. Война кажется далекой, почти далеким воспоминанием. Это пауза ночи, пауза оружия, это мир и спокойствие «черного бивака».
16. Бог возвращается домой
Ольшанка, 12 августа
Сегодня утром я видел, как Бог возвратился домой после двадцатилетней ссылки. Маленькое собрание старых крестьян открыло ему ворота склада масляных семечек и просто обратилось к нему: – Войди, Господи, это твоя церковь.
Сегодня утром мне выпала удача наблюдать необычный эпизод, который один окупил все заботы и все опасности, которые я уже два месяца взвалил на себя, чтобы испытать вблизи, увидеть своими глазами, временами слишком близко, этот поход в Россию. Мы достигли Ольшанки около десяти часов утра, после трудного двадцатикилометрового марша в удушливой красной пыли этих украинских дорог. И здесь в Ольшанке, на большом участке земли к югу от Киева, у дороги в Балту и в Одессу, мне впервые была продемонстрирована религиозная проблема в Советской России со всей ее сложностью и деликатностью. Я уже указывал на эту проблему в начале июля, когда я наблюдал за передвижением немецкой моторизированной колонны, продвигающейся к фронту у Могилева. Но тогда – мы находились в деревне Зэиканы, и я описывал дарохранительницу без распятия, церковь без икон, старых крестьян, которые крестились перед голым алтарем, который стал кафедрой для докладов о коммунистической аграрной системе колхозов – тогда я ограничился тем, чтобы лишь затронуть тему, не приближаясь к сути вопроса. Большой опыт благодаря вещам, которые я видел, эпизодам, смысл которых доходил до меня, благодаря более серьезной документации о людях, идеях, фактах, который я сам правдиво собирал на месте за два месяца непосредственного наблюдения, объективных расследований, личных свидетельств, позволяет мне сегодня вернуться к этой теме более детально. Религиозная проблема является, без сомнения, одной из самых тяжелых среди всех тех, которые война против России обнаруживает для культурной Европы; и она по многим причинам касается непосредственно всех народов Запада, в некоторой степени из-за значения и разнообразия ее отдельных аспектов, отчасти из-за последствий, которые антирелигиозная политика Советов неминуемо и на долгое время будет иметь в жизни русского народа.
После поездки по широкому плато, разделяющим деревню Качковка от Ольшанки, я заметил, как только мы стояли на краю зеленой впадины, которая образует широкую котловину с пологим спуском, в которой лежит местечко Ольшанка, немного левее над ней стоит церковь, на возвышенности. Белая церковь, с неопределенно барочными контурами, согнувшейся колокольней, которая выглядит вовсе не как колокольня, а как купол, крыша покрыта серебристой жестью. Церковь Ольшанки – в отличие от церквей многих других деревень Украины – не собственно православная, а униатская церковь, то есть, принадлежит к той особенной православной конфессии, которая признает авторитет Папы Римского. Униатские церкви – это остаток старого польского влияния на Украине и отличаются от других как своей архитектурой, так и семиконечным крестом на вершине колокольни. Может быть, что униатская церковь, которая особенно сильна в восточной Галиции, сможет в ближайшем будущем расширить свое влияние за счет русской православной церкви, во всей западной и южной Украине, особенно в так называемой области Заднестровья по ту сторону Днестра. Однако есть много важных причин, чтобы сомневаться в этом. В любом случае значение этой проблемы униатской церкви только ограниченное и частное в рамках куда более трудной комплексной проблемы «пустоты», которую создали враждебная к религии политика Советов и принимаемый очень всерьез, неизменный упадок православной церкви в сознании молодых поколений. Мы въезжаем в Ольшанку и останавливаемся посреди местечка, где дорога расширяется и образует что-то вроде наклонной площади, которая с возвышения, на котором стоит церковь, примыкает своей продольной стороной к длинной стене, окружающей большой колхоз. Немецкие авангарды, которые овладели деревней, прошли здесь всего полчаса назад. Воздух, так сказать, еще горячий от боя, который только что произошел. У входа в деревню несколько групп солдат собираются хоронить своих погибших при наступлении товарищей. Ниже местечка раскрывается зеленая впадина долины, в которой берет начало прозрачный и ледяной источник; это первый источник, который встретился нам после Ямполя. Вокруг источника группа раненых, которая промывает свои раны. Они сидят на больших камнях и ждут санитарные машины. Смеясь, они разматывают перевязочные пакеты и помогают друг другу перевязывать раны. Внезапно с возвышенности, где стоит церковь, слышится гул голосов. Я карабкаюсь вверх по тропинке и замечаю на поросшем травой церковном дворе – большая машина стоит в углу церковного двора, абсолютно целый культиватор – группу женщин, преимущественно пожилых, старше пятидесяти лет, и только немного, пять или шесть, которым всего от шестнадцати до двадцати лет. Все они заняты тем, что чистят тряпками несколько больших покрашенных серебристой краской деревянных канделябров и скоблят их ножами, освобождая от пятен гнили, очищают и полируют, некоторые из этих больших массивных канделябров, которые устанавливаются со стороны алтаря и на самом алтаре. Другие женщины стоят на коленях перед дверями и яростно выщипывают сорняк, который уже угрожает проникнуть в церковь, третьи мотыгами и лопатами очищают церковный двор от травы и кустов. Я приближаюсь к женщинам и обращаюсь к ним: – Эй, да вы действительно прекрасно обустроили ее, вашу церковь! Девушки со смехом поднимают на меня глаза, не прерывая усердные движения их крепких, округлых и загорелых рук в коротких рукавах их белых, окаймленных красной вышивкой рубашек. Одна из старух убирает руки от канделябра, трижды крестится, кланяется, называет меня «барин» («господин», по старому русскому обычаю, место этого обращения за прошедшее время заняло большевистское выражение «товарищ») и объясняет мне, что не их вина, что уже двадцать лет церковь Ольшанки служит складом масляных семечек, чем-то вроде силоса для семян сои и подсолнуха. – Это не наша вина, – повторяет она, – это были коммунисты, о, Святая Дева Мария, это не мы виноваты! И она начинает плакать, прижимая себе ладони к вискам. Девушки кричат: – Ха-ха, бабушка плачет!