Неужто все это было только лишь плодом фантазии? В какой-то момент все греческие химеры, гарпии, тифоны, о которых я столько читал, показались мне убогой компиляцией различных механически склеенных, надутых до громадных размеров, и, тем не менее, неспособных к жизни чудищ. Тем временем, существа со стен были полностью реалистичными. Разбираясь в анатомии, я знаю, к примеру, что урод с двумя головами долго жить не может – здесь же я не находил каких-либо дефектов или элементов, не соответствующих всему остальному. Все это были фигуры животных, существующих на самом деле. Вот только, когда? Художники, рисующие эти фрески, представляли нам картины катастроф, наполненных извержениями вулканов, образующихся расщелин, заполненных кипящей лавой, проваливающихся в них скал и морских волн, величиной с гору. Представлен был и планетный шар, подобный нашему, хотя континенты находились друг относительно друга в ином положении, а осматривая края планеты, я не видел тех безбрежных льдов, скрывающих сейчас полярную Ультима Туле, или же разыскиваемой мореплавателями южной суши – Terra Australis.

Я шел дальше, осматривая прогресс той цивилизации, вздымающейся на вершины развития, о котором мы могли лишь мечтать – я видел повозки без лошадей, подобно жукам заполняющие все полосы дорог шестерной ширины, многолюдные города, похожие на наши лишь сеткой улиц и площадей, кружащие повсюду в воздухе небесные суда без парусов, приводимые в движение неведомой силой.

Ниже настенных росписей я заметил прекрасно сохранившиеся сундуки, наверняка скрывающие пояснения к этим изображениям – и я представил себе все те книги, объясняющие, как исполнить мечты Икара и Фаэтона и позволить людям оторваться от земли, а так же, как сделать так, чтобы все – во всяком случае, очень многочисленные – жили словно боги в достатке, без болезней, среди вечного удовольствия.

А что могло скрываться далее, за гладкими дверями из металла, теперь выполняющими роль зеркал, без дверных ручек или запоров, дающих возможность войти? Быть может, там находились экспонаты – те самые самостоятельно ездящие и летающие повозки, а может – лаборатории, или, возможно, сами авторы тех чудес, спящие продолжающимся массу веков сном, хотя в соответственный момент их и можно будет пробудить. Пока же что я с восхищением разглядывал картинки того чудесного мира, видел дома, в которых на плоских словно бумага и висящих на стенах картинах разыгрывались сцены из teatrum, цирка или ипподрома. Нигде не было свечей, только лучащиеся яркостью шары, полоски и даже буквы неизвестного алфавита, пылающие внутренним светом. А еще увидал я картину, которая чрезвычайно тронула меня. На ней был мужчина, одетый как бы в кокон из поблескивающей материи, с забралом на лице, словно бы сделанным из стекла, ступал по пустынной поверхности иного мира (могла ли быть им наша Луна?), а маленькая Земля блистала высоко над его головой…

Так что я видел: прошлое или будущее? А может, и то, и другое? Ибо, куда мог бы бесследно деваться столь великолепный, многолюдный, цветастый, могущественный и радостный мир?

Конечно, полностью радостным он, все же, не был. Дело в том, что идя дальше, мы увидели картины ужасных войн, уничтоженные города, выжженные дома и, прежде всего, присутствующие повсюду сцены убийств: люди обезглавленные, повешенные, сожженные в печах или застреленные пулей в затылок, сотнями закидываемые в длинные канавы…

- Мы этого желаем, на самом деле жклаем? – неожиданно услышал я гортанный голос Леннокса. Только я не обратил на него внимания, так как уж слишком был поглощен видимыми картинами.

В этот самый момент я увидел изображение, представляющее взрыв, намного больший, чем если бы тысяча картечей взорвалась в одном месте. Огненный шар над землей, на следующей картине превращающийся в чудовищный гриб. Рядом с ним можно было увидеть город, наполовину сдутый с лица земли дыханием жаркого тайфуна, наполовину сожженный живым огнем. Там же имелись и люди, превращающиеся в собственные тени на стенах.

А потом, совершенно оробевший, я увидал то, что осталось от этой цивилизации - дегенерировавшие остатки в лице карликов с зеленоватой кожей и конечностями рахитичных детей, с огромными треугольными головами и глазами без век, переполненными безграничной печалью. Видел я и обычных людей, живущих, будто звери в пещерах, одетых в шкуры, с грубыми чертами лица, уродливыми носами и выступающими надбровными дугами.

Приписка Альдо Гурбиани: Неужто, то были неандертальцы?


Я следил за историей цивилизацией, скорчившейся до одного острова в океане, который окончательно затопило море (Атлантида?) и поселения над громадным ознром, которое, из поколения в поколение, пожирала пустыня (Возможно, именно здесь находился последний редут, дождавшийся появления Древнего Царства).

- Неужели нам представили здесь историю потерянного рая и потопа? – тихо спросил Алонсо, который, словно дух, встал рядом со мной.

- Не святотатствуй, сын мой! – прохрипел иезуит, явно одуревший и сильно дезориентированный.

- По-моему, я знаю, откуда они черпали энергию! – воскликнул Ибаньес, у которого даже наиболее сильные эмоции не могли подавить инстинкта ученого. – Из того скального масла, мимо озера которого мы прошли.

- В таком случае, откуда же взялось то, что принесло им смерть? – указал я на картины огненного апокалипсиса.

- Думаю, что они высвободили энергию, предназначенную для Господа Бога. Тем самым они совершили грех Прометея, только многократно усиленный.

- Но как?...

- Не знаю, как, но погляди на эти картины, - потянул он меня к стене, покрытой символами, буквами и знаками.

Вообще-то я не сильно их понял, но Алонсо, более понятливый, чем я, начал объяснять, что, несомненно, можно высвободить из материи энергию, сила которой представляет произведение ее самой на квадрат скорости света.

- Это нечто невообразимое! – воскликнул я. – Это означало бы, что фунт такого материала способен полностью уничтожить целый город.

- И они достигли этого. Погубив самих себя. Если попробовать математически описать данный процесс[12], это могло выглядеть, как E = mc2.

- А куда это девался господин Леннокс? – неожиданно спросил священник.

И нельзя было сказать, что этот вопрос лишен смысла. Увлеченные тем, что находилось в помещении, мы совершенно не обращали внимания на странное поведение Дэвида.

Теперь, когда солнце уже не стояло в зените, сияние его отражений начало гаснуть, а стены помещения начали погружаться в сумерках, мы же стали возвращаться к реальности. Тут же издалека донесся отзвук перемещения бегущего быстро человека и его истеричные крики:

- Люди никогда не имеют права узнать этого, никогда! И пускай поглотит вас преисподняя!

Гог вскочил с места и уже желал гнаться за ним, но я удержал его. Было слишком поздно. Могу лишь представить себе Дэвида, как он бежит по краю озера, заполненного маслом, как он карабкается по ступеням, ведущим к выходу, как он оборачивается и бросает за спину горящую лампаду. Как в мгновение ока вся поверхность резервуара вспыхивает, как воспламеняются испарения, как жар заполняет коридоры и направляется к нам, беспомощным, не слишком даже способным понять, что творится. Не говоря уже о том: как спрятаться перед этим жаром.

И все же, кто-то о нас подумал. Причем, за тысячами лет. Был ли причиной рост температуры? Во всяком случае, одна из тех дверей без ручек уступила сама, без нашего особого напора, словно бы кто-то освободил скрытую защелку. Вчетвером мы заскочили вовнутрь и захлопнули за собой створки. Перед нами была очередная дверь, только обследование очередных помещений нас никак не занимало, только бегство. По счастью, мы увидали сразу же над собой узкий шупф, но с каменными выступами, дающими возможность подниматься вверх.

Гог, словно обезьяна, начал подниматься первым. Алонсо – за ним.

Никогда еще в своей жизни я не карабкался наверх столь быстро. Ибо, кто бы мечтал о судьбе поросенка, зажаренного над огнем костра! Сразу же за собой я слышал сопение отца Станислава, которого отчаяние заставило двигаться наподобие белки. Мы выбрались из дыры среди скал и скатились по песочной кривизне дюны, только сейчас отмечая, как далеко мы зашли от нашего лагеря.

И в этот момент – свершилось. Накопившиеся газы взорвались, песчаная дюна лопнула будто мыльный пузырь, вверх выстрелили истинный огненный вулкан, чтобы через мгновение погаснуть и запасть в самого себя.

Что было дальше, я не видел, поскольку сильно получил по голове и запал в мрачное безвременье, подобное смерти. А потом на меня рухнул песок, хороня, словно тех несчастных мертвяков, лежавших у двери.

Но мне ужасно повезло. Крышка одного из сундуков, выброшенных взрывом в воздух, упала на меня, но, вместо того, чтобы расколоть мне череп, образовала небольшую воздушную камеру, позволившую мне выжить в течение нескольких минут, в то время как мои приятели Алонсо и Гог копались в песке, разыскивая меня и священника.

Его нашли первым, он был без сознания, вот только не знаю: следовало это от каких-либо ран, то ли перенесенного шока; когда Гог по обычаю пловцов начал вдувать ему воздух в легкие, едва почувствовав его толстые губы на своих, очнулся, выкрикнул: Apage satanas!, и его начало рвать.

Со мной таких сложностей не было. Я пришел в себя от первого же дуновения воздуха и открыл глаза. Гог с Алонсо схватили иезуита под руки, я же попытался идти самостоятельно. И таким вот образом мы побрели в ту сторону, в какой, как мы предполагали, находился наш лагерь. Воздух был наполнен пылью, которая никак не опадала. Наоборот – усиливающийся ветер нес все больше песка из пустыни. Приближался самум, чтобы окончательно захоронить останки умершей цивилизации.


ЧАСТЬ III

Омерта


Две предыдущие книги мне пришлось писать в весьма даже комфортных условиях: первую в Венеции, в ожидании, когда же закончится сезон бурь, и мы отправимся в Египет; вторую калякал в Александрии, опять же во время ожидания, только теперь уже судна. Третья часть рождается в обстоятельствах, гораздо более сложных, и я даже и не знаю, успеет ли она попасть в руки какого-нибудь читателя, помимо моего убийцы. Когда я написал это, до меня дошло, что у предыдущих частей ведь тоже нет копий, что все они находятся в одном томе, так что все мои записки ожидает обязательная общая судьбина.

Человеческая природа порочна. Глаза же желают видеть только то, что сама им подсунет. Я настолько сильно подозревал отца Станислава, что мне и в голову не пришло оглядеться по сторонам. Впрочем, Алонсо Ибаньес оказался не более бдительным. Леннокс, считали мы, в Праге спас нам жизнь, провел через подземелья, помогал в течение всей дороги. Ни на мгновение не пришло мне в голову, что, возможно, он вовсе не тот, за кого себя выдает. А ведь можно же было представить его другим, взять того же старого еврея с Золотой Улицы, расспросить иных алхимиков. И я довольно легко узнал бы, что истинный Леннокс, что разделял судьбу своего учителя в камере дрезденской тюрьмы, оставался там еще год, а после того, как его выпустили в сильном помешательстве чувств, перерезал себе жилы… Что новым учеником Сетона был курносый чех, Вашек Пухалик, который и вправду скрывался со дня убийства сэра Александра. Когда же он отправился предупредить нас, чего Леннокс более всего опасался, Ибаньес подстрелил его из духовой трубки.

Глупцы! Глупцы и слепцы! Ну почему меня не заставила задуматься хна в кабине Дэвида, которой он красил свои волос в рыжий цвет. Почему не обратил внимания, что он один никогда не снял штанов, а волосы под мышками тщательно выбривал, точно так же, как бороду и усы, чтобы не открылось, что на самом деле он – альбинос.

Точно так же, в Пафосе с нами он купаться не стал, в турецкую баню тоже ходил в одиночку, что я объяснял его содомитскими наклонностями. Кем он был и кому служил – ждя нас все так же это оставалось загадкой. Неизвестным для нас оставалось и то, кто же был главной пружиной заговора? Версия, указывающая на Рандополуса, вновь начала уступать подозрениям в отношении дона Камилло. Несколько более становились понятными и мотивы – кто бы ни был доверитель убийц, после смерти большинства александритов он приказал приостановить убийство учеников, наверняка желая узнать, где находится Лабиринт, и что он скрывает. Но и эти знания были нужны ему, в основном, для того, чтобы это чудо уничтожить. Вот только: зачем? Снова домыслы, неясностии… Ну, и что нам оставалось со всем этим делать?

Да, из уничтожения Лабиринта мы ушли, сохранив жизни, но теперь остались одни посреди пустыни. Леннокс первым добрался до лагеря и, наверняка, без труда склонил перепуганных египтян к бегству, сообщив им, будто бы мы погибли. Спешка, должно быть, была огромной. Наших шатров даже не свернули. Мы могли лишь радоваться тому, что наиболее важные багажи, в том числе и золотые обручи святого Марка, остались в каирском караван-сарае. Зато пропали бесценный папирус, деньги, оружие, а прежде всего – запас воды.

- Без нее до Фаюма мы не доберемся, - печально констатировал Алонсо.

Но мы не оценили Гога. Под утро он собрал росу с шатров, что дало хоть чуточку облегчения нашим запекшимся губам, а вернувшись к старому колодцу, он с жаром начал копать – лопаты, к счастью, нам оставили.

А через длительное время на дне ямы появилась сырая грязь, в которую Гог клал платок, а потом, когда тот напитался водой, выжимал над чашкой. Я был уверен, что, выпивая грязную жидкость, я подвергаюсь опасности получить все болезни на свете, но, за исключением священника, у которого начался понос, у нас желудки как-то выдержали. Впрочем, копая еще глубже, мы добрались до настоящего ключа, так что мы даже собрали запас воды. Через три дня мы, наконец-то, дотащились до Фаюма, где застали Мустафу и его людей. Они приветствовали нас, словно воскресших из мертвых. Оказалось, что Леннокс сбежал отсюда две ночи назад, забирая двух коней. Мы понятия не имели, куда он отправился. Не знали они и про его преступный поступок, считая, что пожар и взрыв Лабиринта – это дело рук Аллаха.

Не теряя времени, мы счастливо добрались до Каира, но там от Леннокса тоже не осталось и следа; он не посетил ни здешний караван-сарай, ни здешних знакомых. Благодаря этому, все наши багажи остались целыми. Скиргелла до сих пор развлекался на юге, а мы не знали, что нам делать дальше. Последние не вскрытые два письма с инструкциями il dottore у меня украли вместе с манускриптом. Нам не оставалось ничего другого, как, в соответствии с договоренностями со Скиргеллой (которых ранее мы выполнять и не собирались), отправиться в Иерусалим и в условленное время встретиться с литовским магнатом у подножия Великой Мечети Омара, где выступает стена древнего еврейского храма, которую сейчас называют Стеной Плача.

И тогда мы отправились на Гелиополис, Бубастис и Танис – древние города, расположившиеся на землях, на которых – как говорят – Иосиф расселил своих братьев-иудеев, не зная, какие последствия это впоследствии принесет избранному народу. Мы и сами считали, что дорога туда будет более интересной и короткой, чем караванный тракт на Суэц.

Она и вправду оказалась более интересной. Хотя то был интерес, определяемый как первая ступень в ад. Мы без особых помех добрались в окрестности древнего Пелузиона, где, как рассказывали, во времена фараонов проходил канал, соединяющий Красное море со Средиземным, что не очень-то помещается в голове, но чего, в свете того, что сам видел в Лабиринте, полностью исключить не могу. И вот тут все предыдущее счастье нас покинуло. На полнейшей пустоши, на закате, нас окружила банда грабителей, верхом, в черных тюрбанах на головах, с откровенным намерением не сколько ограбить нас (потому что грабить ничего и не было), сколько с целью лишить нас жизни. И хотя мы храбро сопротивлялись, отстреливаясь из мушкетов и бандолетов, а Алонсо как минимум троих подстрелил из своей духовой трубки, дошло до сражения лицом к лицу, в котором, учитывая число нападавших, особых шансов у нас не было. Священник упал первым, так как военному ремеслу он был совершенно не обучен; мы же с Алонсо прижались спина к спине и непрерывно отбивали удары кривых сабель, а Гог змеей вился среди нападавших, кусая их своими ножами и уходя от ответных ударов. Только вот сколько все это могло продолжаться. Руки у нас немели, кровь из многочисленных ран заливала тела, и когда я уже решил отдать душу в божьи руки, неожиданно раздались какие-то выстрелы. Командир разбойников, руководивший нападением издали, упал мертвый на песок, все остальные же ускакали в пустыню.

Перед тем, как полностью потерять сознание, мне показалось, что я вижк бородатую, подбритую голову Скиргеллы, но, думаю, то был, скорее, сон, чем явь.


* * *


До Святой Земли я не добрался. Желая ускорить наш возврат к здоровью, пан Скиргелла приказал перевезти нас поначалу в Дамиетту, а затем, на галере, в Александрию, где мы могли иметь гораздо лучшую врачебную опеку, да и климат, вроде как, там был здоровее.

Алонсо, не потерявший сознания, пошел осмотреть предводителя тех бандитов и едва только отвернул полотно тюрбана, от изумления у него отняло речь…

- Так это же ваш komilition! – воскликнул пан Скиргелла, отправившийся с Ибаньесом. – Мил'сдарь Леннокс!

- Преступник и мистификатор, только лишь выдающий себя за Дэвида Леннокса, - ответил ему Алонсо и в осторожных выражениях изложил литвину начало нашего знакомства, а так же рассказал про все те вероломства, которые устроил нам мнимый англичанин. Понятное дело, без особых подробностей и не открывая тайны Лабиринта, которые и так уже бесповоротно пропали.

При Ленноксе мы нашли кошель с венецианскими дукатами, но никаких бумаг, которые могли бы указывать на доверителя, ну а почти что дюжина убитых разбойников оказалась, как это уже бывало в Париже и Праге, местными мелкими бандитами, которым было все равно, кому и с какой целью служат, лишь бы только за приличную оплату.

Короче, мы приходили в себя в Александрии, ни на крошку не узнав более, чем раньше. Единственным утешением мог быть лишь тот факт, что на наших глазах подтвердилась известная максима о том, что выгоды от преступления никакой.

Более-менее выздоровел и ксендз Станислав, после чего, вместе с паном Скиргеллой, потащился в Святую Землю. Магнат не мог ждать, когда здоровье полностью вернется к нам. Дело в том, что в Польше готовилась новая война, на сей раз с шведами, и опыт Скиргеллы мог бы весьма пригодиться.

Мы же планировали отправиться в Европу в начале сентября, прежде чем начнется сезон осенних шквалов, когда венецианский консул в Каире прислал нам письмо, а уже оно влило в наши сердца сладчайший мед.

В письме мне писал il dottore своим характерным почерком, который я всегда бы узнал:


Дорогой Фреддино, с огромным запозданием и окружным путем получил я более ранние сообщения от тебя, дошли до меня и более поздние известия о ваших неуспехах и неприятностях. Не беспокойся о них, поскольку под солнцем имеются вещи гораздо более важные, которыми хотелось бы заинтересовать тебя и твоих спутников. После многочисленных приключений, о которых неуместно вспоминать в кратком письме, я нашел asilium et auxilium (убежище и помощь – лат.) у моего знаменитого приятеля, брата иоаннита на мальтийском острове Гозо, куда всех вас от всего сердца приглашаю и с нетерпением высматриваю в порту Рабат. Твой Гвидо.


Радость по причине слов моего учителя была столь громадна, что я не обратил внимания на элемент, который должен был меня удивить, во всяком случае – предостеречь. Так вот, как я написал ранее, никто не знал настоящего имени il dottore – сам же он, очутившись в ситуации, когда полнейшая безымянность была невозможной, пользовался различными именами, причем "Гвидо" было зарезервировано для тех, кому он отвечал с недовольством и уж явно не стремился к встрече.

Как же я сразу мог этого не заметить?

Ведь мог же.

Через четыре дня, на борту галеры мы отправились на Мальту, где в Ла Валетте находится превосходный естественный порт, откуда уже на местной лодке мы поплыли на Гозо, проходя мимо безлюдного островка Комино, и вошли в порт, по-басурмански называемый Рабатом, в то время как местные на своем редчайшем языке эту пристань называют Мгарр.

Время выздоровления в соединении с письмом Учителя привело к тому, что чувствовали мы превосходно, а гнетущее чувство, сопровождавшее нас с момента уничтожения Лабиринта, как будто бы ушло. Вместе с Алонсо мы планировали воспроизвести по памяти те картины из подземелья, чтобы они могли служить людям в дальнейшем самосовершенствовании; думал я и о том, чтобы заинтересовать алхимическую братию каменным oleum и найти способ его применения. Задумывались мы и над тем, чтобы вернуться в Лабиринт с большей экспедицией. Да, зал с фресками был уничтожен, но, кто знает, не сохранились ли иные части Дворца Сокровищ, снабженные еще более чудесными изобретениями предыдущей цивилизации.

- Если бы нам удалось это совершить, мы покрыли бы себя славой, а наши имена навечно вошли бы в сокровищницу истории, - размечтался Ибаньес.

Рабат, собственно говоря, рыбацкой деревушкой и, если не считать сторожевой башни и церкви, никак не походил на место, в котором мог бы себя замечательно чувствовать мудрец масштаба il dottore.

Я рассчитывал на то, что он сам выйдет нам навстречу, возможно, вышлет Магога, но после схождения с трапа к нам подошло двое мужчин в одеждах служебных братьев, с мальтийскими крестами на плащах и, низко кланяясь, они пригласили нас в коляску. Когда я спросил об Учителе, они ответили, что il dottore ожидает нас в доме. Вместе с Алонсо мы уселись в экипаж, высматривая Гога, но не видели его от самой Ла Валетты и считали, будто бы он спит где-то под палубой.

- Ничего, сам справится, - сказал на это Алонсо.

Один из мальтийских братьев с квадратным лицом простолюдина уселся на козлы, второй, с треугольным лисьим лицом, к которому приклеилась широкая, дружеская улыбка, остался вместе с нами в повозке, открыл баклагу с приятно пахнущим вином и начал угощать нас, расспрашивая о путешествии, ветрах и нашем здоровье.

Дорога из порта вела круто под гору, достигнув высоты города, она узкими зигзагами протиснулась между застройками, после чего перешла в каменистый тракт, ведущий в центральную часть острова, где было полно садов и оливковых рощ; в последнее время здесь было дождливо, что только способствовало урожаям.

- И далеко до имения? – спросил Алонсо.

Нам ответили, что будет мили с полторы.

Больше ничего из дальнейшего разговора я не слышал, поскольку пришла непреодолимая сонливость, глаза сами закрылись, и я провалился в теплую, темную и чем-то страшную пропасть.

Так что никак не мог я знать, как экипаж пересек весь остров, под конец спустившись к заливу, называющемуся Эксленди, где стояла всего одна разваливающаяся хижина, а в башне на холме хорошо оплаченные стражники пялились на то, что творится внизу. Тем временем, нас, словно мешеи, перетащили на галеру, которая стояла в небольшом заливе под скалами. Еще ранее оба мнимых брата сняли свои плащи иоаннитов и поднялись на борт, оставляя экипаж местному вознице, ужасно довольному полученной оплатой.

Не успело солнце склониться к западу, как галера, движимая равномерно работающими гребцами, была уже далеко в море, направляясь к не слишком далеким берегам Сицилии.


* * *


Из данных нам обещаний два оказались правдивыми. В себя я пришел в по-настоящему красивом имении. Главное здание, похожее на дворец, располагалось на склоне холма с зелеными колоннами кипарисов. Понятное дело, что я не знал, что потерял два дня, погруженный в глубоком сне, что был результатом отвара из зелий и выглядящем, скорее, на воздействие Танатоса, чем Гипноса.

Правдой оказалось и то, что там меня ожидал il dottore. Исхудавший, печальный, но, тем не менее, живой. Все же остальное было ложью – вместе с Учителем мы были пленниками.

Понятно, я этого еще не знал, пробужденный, охотно вскочил на ноги, эелая подбежать к il dottore и обнять его, но только рухнул на мраморные плиты, поскольку и руки, и ноги мои были крепко связаны веревкой.

- Это исключительно для вашей же безопасности, - выходя из тени сообщил дон Камилло.

Не знаю, почему, но я представлял этого александрита чрезвычайно худым, бородатым старцем, словно бы вырезанным из картин киприота Теотокопулоса (которого еще называют Эль Греко), в реальности же это был пухлый, хорошо откормленный человечек малого роста, улыбчивый, словно солнышко, которое рисуют дети, воплощающий сплошную порядочность.

Только я не позволил обмануть себя внешностью. И хотя у меня еще не было полной уверенности, в чьих руках я нахожусь, но верно подозревал, что пребываю на Сицилии.

- Где Алонсо? – воскликнул я.

На лице дона Камилло отразилось изумление, словно бы я спросил о количестве людей на Луне или в индейских племенах. Он поглядел на меня, потом на il dottore, выражение лица которого в данный момент казалось совершенно пустым.

- Какой Алонсо? – вежливым голосом спросил он.

- Алонсо Ибаньес, мой приятель. Мы вместе приплыли на Мальту.

- Странные вещи говорите вы, синьор Деросси. Мои слуги информировали меня, что вы прибыли одни. Впрочем, это не Мальта, а Сицилия, и это мое имение Понтеваджио, в котором я с удовольствием принимаю вас в качестве гостей.

- А может, как пленников?

- Веревки будут быстро сняты, как только испарятся нехорошие эмоции, а вы, синьор Деросси, поймете, где кончается сон, и начинается явь. Где иллюзии, а где необходимость. Не думаю, что бы это длилось долго. Надеюсь и на то, что мы встретимся за ужином.

Сказав это, он вышел, оставляя нас с Учителем вдвоем.

Я долго глядел на своего Учителя, не говоря ни слова, пока тот не опустил голову и тяжело вздохнул.

- Я был уверен, что ты поймешь подпись "Гвидо" в этом моем письме и смоешься, куда тебя никто не знает, - сказал он, развязывая мои узы.

- По сути, я и должен был так поступить, - признался я к собственной глупости. – Но, Учитель, зачем вы вообще мне написали, если очутились в руках этого человека?

Я понимал, что заставляю его сделать нелегкие признания, но, собственно, а с чего это я должен был его щадить? Тот какое-то время терл запавшие щеки, словно готовясь прягнуть в глубину. В конце концов, сказал:

- Потому что я хочу жить, Фреддино. Даже ценой унижения! Когда-нибудь ты поймешь, что простым людям легче придерживаться принципов, ставя честь выше нерешительности, а непредсказуемые факторы ценить выше желания выжить. И в этом я ужасно завидую им. Ведь мы, интеллектуалы, не только всегда делим волосок на четыре части и релятивизируем аксиомы. Просто мы знаем, что живой пес стоит больше мертвого льва, а проигранное сражение можно переиграть лишь тогда, когда ты жив. Поэтому, когда из вашего письма я узнал о смерти Сетона, не имея ни малейшего сомнения в том, кто виновник этой смерти, я покинул Париж и отправился к дону Камилло Понтеваджио, прося у него гостеприимства и защиты.

- После того, что он сделал? Когда убил четырех александритов и пытался покончить с вами?

- Потому что я знал, что он делал так, не направляемый слепым гневом, ненавистью или тому подобными эмоциями. Не являясь кровожадным по природе, он просто посчитал это необходимостью. Предаваясь в его руки, я перестал быть для него опасным. Зачем ему было бы меня убивать? Точно так же, как и с тобой.

- Ну а Алонсо?

- Об Алонсо мне ничего неизвестно, - в голосе Учителя прозвучала печаль. – Хотя, принимая во внимание его вспыльчивость и непреклонность, сомневаюсь, чтобы его оставили в живых.

Я расплакался. Учитель ничего не говорил, позволяя мне это, поскольку знал, что слезы всегда приносят облегчение.

О вероятной причине того, что меня оставили в живых, я узнал за ужином, в котором принимала участие signorita Леония, красивая дочь дона Камилло, обладавшая красотой экзотического цветка, и два из наиболее главных командиров его наемных убийц: Руджеро и Манфредо, которых здесь называли capo; правда, они редко открывали рты с иной целью, чем проглотить кусок мяса. Прислуживали нам столь же молчаливые слуги, явно родом из Эфиопии, похожие на те совершенные, выполняющие любое желание своего господина машины, которые иногда в рамках создания шедевров конструируют часовщики. Сицилиец знал о моем живописном таланте (думаю, что il dottore преувеличил, рассказывая о моих способностях), во всяком случае, он страстно желал, чтобы я украсил стены и потолки его виллы картинами, выполненными в технике al fresco.

Мог ли я отказать? У дона Камилло я спросил лишь о том, какую тематику он выбирает.

- А тв уву думаешь? – уставил он в меня свои глаза: холодные, безжалостные, совершенно не соответствующие его добродушным чертам лица.

- …Библия?… История Иисуса Христа?... Мифология? – пытался угадать я, но не получал ни единого знака отрицания или подтверждения.

- Ты обязан лучше узнать меня, синьор Деросси, ибо тогда бы ты понял, что моей единственной целью и любовью является человек.

Странно прозвучало это в устах того, кто был ответственным за массу ужасных преступлений.

- Да, Деросси повторил он, акцентируя. – Целью всех моих действий является человек; но не как единичное существо, по природе своей гадкое и отвратительное, но человек как венец природы, божественное творение, сохраняющее гармонию между sacrum и profanum, между тем, что людское, и тем, что божественное, между добродетелью и грехом. Ибо альтернативой такой гармонии, и ты это уже знаешь, являются гибель и упадок. Это, между прочим, причина того, почему я не мещал вашему плаванию в Египет. Я догадывался, что вы там найдете, а сообщение, присланное Гансом (наконец-то мне стало известно истинное имя Леннокса), лишь подтвердило мои опасения. Как ты наверняка слышал, перед нашим орденом с самого начала стояли две цели: не позволить, чтобы человечество без остатка погрузилось в пучины варварства; и вместе с тем не допустить, чтобы излишне резкое развитие поколебало гармонию этого мира.

Ты понимаешь, чем становится пушечный запал в руках ребенка, или какова судьба армии под командованием коронованного глупца. Развитие технических умений обязано сопровождаться совершенствованием духа, добродетелей и жестоких ограничений. Мой предшественник и я усомнились, что такое взаимодействие удастся сохранить. Мы живем во времена серьезного ускорения - ренессанс[13] и географические открытия придали нашему миру новые импульсы, приводящие к тому, что мир сложно будет остановить.

Тут я не выдержал и перебил хозяина:

- Но почему кто-то должен бы желать его остановить?

Дон Камилло ответил на раз, очень просто, с наполненной сладостью улыбкой:

- Ибо такова воля Бога, пребывающего в наших умах, а конкретно – в моем разуме.

Тут он хлопнул в ладони, и троица слуг сменило содержание стола, который теперь прогнулся под тяжестью фруктов, выпечки и бакалейных сладостей.

- Веками александриты, оставаясь в укрытии, прослеживали историю человека, стараясь вмешиваться в нее наиболее осторожным, менее всего заметным образом. Мой предшественник по сицилийской линии, умный и святой жизни человек, посчитал, что этого будет недостаточно. У меня имеются все основания посчитать его великим визионером, видящего не за десять, не за сто, но за четыреста лет вперед. И как раз образы будущего, которые он многократно видел, будучи в экстазе, убедили его в том, что прише последний момент, когда еще можно хоть что-то сделать. Крышка ящика Пандоры приоткрыта, к счастью, я знаю, что необходимо сделать, чтобы ее закрыть. Знаю!

Говоря это, он сильно ударил кулаком по столу. Это так перепугало обслуживающего нас невольника, что он споткнулся, и струя красного вина из местных виноградников Понтеваджио плеснула н вышитое золотом белое одеяние хозяина.

Невольник посерел лицом и, не говоря ни слова, пал на колени, словно подсудимый, ожидающий вердикта. Лицо же дона Камилло почти что и не изменилось, разве что уста, обычно сердечные и широкие, сузились, а из-под мелких и острых зубов прозвучало: "Наказать!".

Оставшиеся два невольника прекрасно знали, что делать. Как только лишь появилась экономка, несущая новую одежду для александрита, они схватили несчастного под руки (тот вообще не сопротивлялся) и бросили в занимавший средину дворика пруд, возле которого били два предестных фонтана, даря присутствующим прохладу.

Мне казалось, что принудительное купание будет единственным наказанием для неуклюжего эфиопа, но тут я ошибался. Вода вскипела. Тело неумелого слуги было затянуто в глубину столь быстро, что он издал лишь краткий вопль боли и отчаяния, потом исчез, а на поверхность начали выплывать кровавые полосы.

- Мурены! – пояснил il dottore, видя, что хозяин занят надеванием новой одежды. – Дон Камилло разводит их по образчику античного Лукулла, а эти рыбки чрезвычайно хищные, и более всего они любят человеческое мясо.

Тут раздался смех. Я поднял голов и увидел, как прекраснейшая синьорина Понтеваджио смеется, наблюдая за драмой в рыбном садке. И вот тут-то меня охватил настоящий страх, поскольку мне окончательно стало ясно, куда я попал.

Когда ночью, не имея возможности заснуть, я медленно приходил в себя и анализировал поток событий, то понял, что со стороны дона Камилло это был сознательный показ силы и грубости, который должен был склонить меня к послушанию. О его идущих далее намерениях я должен был еще услышать.

В следующие дни у меня не нашлось хотя бы минутки, чтобы поговорить с il dottore, который выглядел по-настоящему плохо, словно человек больной и уже стоящий на краю могилы, только я как-то не мог поверить, чтобы в своих гениальных мыслях он не рассматривал планов, способных принести нам свободу, чтобы дон Камилло при этом понес эффективное и справедливое наказание. Сам я тогда работал над картонами для серии фресок, которые должны были изображать человеческие труды, добродетели, а так же тех представителей рода людского, которые соответствовали концепциям сицилийца (там имелись греческие трагики, Вергилий, Сенека, святой Августин).

Возможность для более длительной беседы с Учителем появилась только в воскресенье. Хозяин вместе с дочкой и capo отправился в церковь, оставляя в имении всего лишь несколько слуг. Я тут же начал уговаривать il dottore воспользоваться их отсутствием для побега.

- И куда бы ты хотел бежать, Фреддино? – притормозил мое рвение Учитель. – Возможно, тебе и удалось бы выбраться из имения, что вовсе не обязательно, ибо здесь имеются многочисленные домики пастухов, охранников виноградников и садов; все они хорошо спрятаны и наполнены шпионами. Но, предположим, если бы это нам и удалось, куда хотел бы ты отправиться? И каким образом? Вся Сицилия – это тюрьма. Дон Камилло обладает здесь удивительнейшей властью – неформальной, тем не менее, признаваемой всеми светскими и церковными сановниками, и состоит она из страха, восхищения, любви и ужаса. Никто против него не произнесет ни слова, ибо здесь еще со времен сицилийской вечерни[14], а, возможно, даже от сарацинского рабства народный закон, которое называется омерта. Молчание! Ты вырвешься из Понтеваджио, а поймают тебя в Палермо, Катании или Агридженто. А если бы ты каким-то чудом перепрыгнул Мессинский пролив, то у нашего приятеля имеются уши и глаза в Неаполитанском королевстве. И это еще не конец: я успел сориентироваться, что его паутина охватывает большинство государств нашего континента – повсюду у него имеютс отряды своих князей, кардиналов, министров…

- Как же такое возможно? Один человек?!

- До недавнего времени я и сам считал, что подобный заговор в игру никак не входит. Но я ошибался. Прежде чем дон Камилло нанес удар по нашему ордену, он строил свою невидимую империю два десятка лет. Средств у него хватает. Как наследственный казначей александритов, он располагает средствами, большими, чем в свое время было у тамплиеров.

- Но что он желает этим достичь?

- Остановить прогресс.

Я рассмеялся.

- Это как же?

Но il dottore хранил полнейшую серьезность.

- Дон Камилло играет на множестве инструментов – нож и яд, которые он использовал в отношении братьев по ордену, это лишь малая часть его аксессуаров. Если потребуется, он начнет судебные разбирательства в отношении занятий колдовством или станет подстрекать чернь против алхимиков. Это он потягивал за веревочки в процессе Джордано Бруно, его шпионы уже сплетают сеть вокруг Галилея, хотя это человек молодой, и все еще перед ним. У меня имеются причины считать, что именно дон Камилло подстроил дуэль, в ходе которой славный Тихо Браге утратил кончик носа. В списке лиц, которых он не поколеблется уничтожить, находятся и Кеплер, и Сендзивой, и Френсис Бекон или же Уильям Гильберт из Англии[15]… Есть пара дюжин имен, уничтожение которых будет достаточным для того, чтобы наш мир долго еще не вышел из детского возраста.

- То есть, никакого спасения нет?

Il dottore усмехнулся.

- Спасение всегда имеется. И, между прочим, потому-то я и призывал тебя сюда, потому что сам не справляюсь.

- Тогда что мне следует сделать?

- Убить его!

Эти слова поразили меня, а Учитель – увидав, как я меняюсь на лице – лишь усмехнулся.

- Я не говорю, что уже сейчас или завтра. Подождем подходящего момента. Предчувствую, что находящиеся на свободе Гог и Магог появятся поблизости. Если будешь вести себя с покорностью, подозрительность в отношении тебя со временем ослабеет.

- А что дальше. Ведь если бы мне даже все и удалось, если бы я даже послал дона Камилло в преисподнюю, его люди разорвут нас на клочки или же накормят нашими телами голодных мурен!

- Что тогда произойдет, я не знаю, - честно ответил Учитель. – Но история нас учит, что тиранические конструкции вместе со смертью тирана рассыпаются, словно карточный домик.

Как всегда, il dottore был прав; только, чем больше я размышлял над его словами, тем более свершение предложенного мне деяния казалось мне неисполнимым. Если бы, хотя бы, меня сопровождал здесь Алонсо, человек, знающий, что такое бой… А помимо того, даже если бы я нашел в себе достаточно смелости, чем бы я убил дона Камилло? Кистью, шпателем, которым размешивают краски? Все остальные инструменты держали от меня подальше. Даже за столом мне не давали ножа, мясо для меня всегда резал слуга. К тому же синьор Понтеваджио никогда не оставался один, всегда его сопровождал кто-то из его бандитов, а чаще всего – даже двое. Окна его спальни были зарешечены, точно так же – и кабинет. Ел он и пил исключительно блюда и напитки, которые предварительно пробовались слугами. На лошадей он не садился, в ванне не купался, а девки? Ну да, он трахал молодых крестьянок перед их свадьбами, а те, в соответствии с действующим здесь "правом первой ночи", дарили ему свой венок девственности столь охотно, словно то был букет из колосьев на празднике последнего снопа; но даже и тогда его не покидали capo и экономка, высокая, что твой драгун, и жилистая, словно вакханка на пенсии. В ее обязанности входило тщательное обследование девицы перед тем, как та войдет в хозяйскую спальню.

О том, чтобы попасть в оружейную комнату, я не мог и мечтать. Все огнестрельное оружие держали под замком. Дон Камилло не охотился, поскольку, как он сам утверждал, смертоубийство невинных животных оскорбляло его гуманизм. Другое дело, что последовательным в этом вопросе он не был, и дичь очень даже любил.

Так шли дни за днями, а мы так ничего и не предприняли. После выполнения проектов я взялся за написание фресок, размышляя часто над тем, а что будет, когда я завершу последнюю роспись. Меня тоже бросят на поживу муренам?

Тем временем, появились новые проблемы, связанные со все более частыми визитами сеньориты Леонии в моей мастерской, а затем в галереях и залах, кода я приступил к работе.

- Не помешаю? – голосом ветреницы восклицала она, заглядывала через плечо, так, что ее буйная грудь обязательно должна была отереться об меня, или же карабкалась по лесам именно тогда, когда я только что спустился с них, так что nolens volens я просто обязан был видеть низ ее живота, обычно скрытый под одеждой.

Во всякой иной ситуации, возможно, я и позволил бы себя спровоцировать, поскольку красоты ей хватало, но мое положение, а – в особенности 0 память про ее смех, когда казнили несчастного эфиопа, заставляли меня удерживать чувства на привязи.

Но моя сдержанность, похоже, только сильнее ее возбуждала. Крутясь вокруг меня, Леония расспрашивала меня о моих жизненных перипетиях, о моделях, громко рассуждая о том, а не могла бы она сама позировать обнаженной, когда я приступлю к рисованию символов женских добродетелей?

- Я спрошу у вашего отца, синьора. Если он выразит свое согласие, я напишу вас с таким же желанием, как будто бы рисовал римскую богиню, - хитро ответил я, и, похоже, этим слегка остудил ее, потому что, при всей своей фривольности, дона Камилло она ужасно боялась.

Более всего я опасался того, что она поставит меня в ситуацию библейского Иосифа, обвиненного разочарованной его эротичной холодностью женой Потифара в сексуальных домогательствах. Парадокс, но я радовался присутствию охранников, а по ночам решил делить комнату с il dottore под предлогом необходимости следить за его здоровьем, хотя, по сути, речь шла о том, чтобы девица, случаем, не скользнула ко мне в спальню. Но я знал, что так легко она от своих намерений не откажется. Но вот зачем она это делала – от скуки, по наущению отца с целью испытать мой характер – я до нынешнего дня не знаю.

В любом случае, с началом месяца октобра она сменила стратегию. Со мной Леония уже не кокетничала, но, будто добрая сестра, приносила в мастерскую фрукты, расспрашивала о каких-то фрагментах картин и о технике работ, словно сама пожелала сделаться художницей. Как хорошо воспитанный человек я отвечал на ее вопросы, даже согласился давать ей уроки рисунка )дело в том, что я посчитал, будто бы, замедляя свою работу, у меня появляется шанс прожить дольше).

Тем временем, signorita Леония открывала мне свое до сих пор не известное лицо – личности впечатлительной, одинокой, воспитывающейся среди безжалостных мужчин, обученных только лишь убивать других.

- Если поглядеть со стороны, заметно, что мы оба весьма подобны друг другу, - неожиданно признала она. – Не будучи хозяевами собственной жизни, мы не можем отсюда уйти.

В другой раз сочувствующим тоном она начала распускать нюни относительно меня, что при таких талантах и любопытстве к миру я обречен на пребывание здесь, где нельзя быть уверенным ни в дне, ни в минуте.

- Синьор не должен верить моему отцу, когда он говорит, что оставит тебя в целости и сохранности после того, как все фрески будут закончены, - прибавила она.

- Он меня убьет?

- Не обязательно убивать, достаточно будет, как вашего товарища, продать на галеры.

Выходит, Алонсо стал гребцом на галерах. Ужасная судьбина, но, все же, лучше смерти, и в нынешней ситуации сложно было найти более приятное для меня известие. Поэтому я решил принимать ее предложения за добрую монету.

- И что же, по-твоему, я должен сделать?

Глаза Леонии заблестели.

- Убеги со мной. В деревне у меня есть старая травница, с которой я дружу, она поможет добраться до моря. Я знаю, где контрабандисты прячут лодки. Мы сбежим на Сардинию или на Коррсику. Там нас никто разыскивать не станет!...

Я не верил ей ни на кроху, но мое спокойствие она разрушила, заставляя заняться многочасовыми рассуждениями. Дочка дона Камилло провоцировала меня? Или и вправду желала сбежать?

Даже смех, сопровождавший казнь невольника, можно было объяснить истерикой. Была ли Леония до конца испорченной и плохой? Я видел, как однажды она вступила с отцом в нелицеприятный спор, и дон Камилло в гневе ударил ее по лицу так, что из носа девушки брызнула кровь. А потом ей еще пришлось просить прощения у сицилийца и целовать ему руки.

И что я должен был ответить ей, когда в следующий раз, вся в слезах, она пришла ко мне, жалуясь, что отец, без ее ведома устроил ей matrimonium с неким графом из Калабрии, и теперь она может либо бежать со мной, либо отнять у себя жизнь.

- Но что синьора имеет против него?

- Во-первых, он ужасно старый, потому что ему уже сорок пять весен, рыдала Леония, а когда я заметил, что знал гораздо более старых любовников, прекрасно справляющихся с ролью супруга, ответила, что дон Базилио еще более жесток, чем даже ее отец, к тому же всем известно, что девиц пользует как и мальчиков – сзади, и никак иначе, а потом с охотой охаживает их плетью розгами.

- Молю, Альфредо, помоги мне, пока не станет поздно!

Глаза ее были заплаканными, уста приоткрытыми и влажными, грудь волновалась. При этом всем она благоухала любовью: медом, молоком и ванилью с прибавлением розового масла. Тем не менее, я не сломился, хотя все во мне кричало, чтобы прижать ее к себе et cetera.

- Я не могу оставить здесь il dottore – решительно заявил я.

Это было единственное, что пришло мне тогда в голову. Леония изумленно глянула на меня.

- Он очень скоро умрет, уже сейчас похож на смерть с хоругви.

- Тогда я подожду.

Быть может, тогда я совершил серьезную ошибку. Через три дня в имение прибыл дон Базилио, и было проведено шумное обручение. На вид калабриец походил на кусок высохшего пармезана. Вонял он тоже весьма похоже. А к тому же попердывал при любом случае, что, явно, считал выражением наивысшего довольства. С того дня экономка окружила Леонию такой плотной опекой, что я видел ее только во время совместных трапез.

Через пару дней в южную галерею, где я начал фреску Похвала гармонии, спустился дон Камилло.

Он был ужасно доволен моими работами и спрашивал, а не мог бы я придать фигурам с фресок черты лица его самого или сеньориты Леонии. На это я ответил, что для меня это будет огромная честь. Он же сам разговорился, спрашивая, а не мог бы я запечатлеть портрет его учителя и предшественника.

- Al fresco?

Нет, не на стене. В книге с предсказаниями, в форме гравюр. Ему не хотелось бы, чтобы их видел кто-нибудь непосвященный. Если бы пророчества не исполнились, у дона Камилло было намерение приказать своим наследникам, чтобы через двести, триста и четыреста лет альбомы с гравюрами были уничтожены.

- Сделай это, Деросси, и ты узнаешь мою щедрость!

Дон Камилло присел рядом. И если бы не молчаливый capo, стоящий в шаге от нас, можно было бы сказать: добрый дядюшка рассказывает своему племяннику странные и страшные вещи…

Можно ли было назвать эти пророчества апокалипсисом? По-видимому, так. Сицилиец рассказывал о развитии наук, которые в течение столетия – самое большее, двух – изменят лицо человечества. Мой хозяин и тюремщик утверждал, что его учитель, Сильвестрини, в ходе своих многочасовых обмороков, будивших ужас у ближних, ибо казалось, что он умер, улетал духом в будущее, а возвращаясь, рассказывал все своему ученику. И только ему одному.

- Поначалу все будет выглядеть прекрасно, - прикрыв глаза, тихим и лишенным какого-либо драматизма голосом цитировал мне дон Камилло слова Сильвестрини. – Самые различные умники будут исследовать законы и механику этого мира. Некоторые сделают это во имя Господа, утверждая, что лишь желают прибавить ему славы; другие – затем, чтобы, узнав божественную лабораторию, попытаться подражать ему. А когда это удастся, когда люди уже создадут повозки без лошадей, воздушные суда, станут способны передавать слова, мысли и картины на много миль – они посчитают, будто бы в Творце уже не нуждаются. И они объявят его смерть.

"Когда же Бога в тебе нет, все дозволено!". Поместив на Его место Разум, люди начнут наперегонки проектировать новые, лучшие миры, идя по следам Платона, теоретические идеи которого на практике привели только лишь к усилению тирании в Сиракузах. Тогда они попытаются поменять местами верх и низ, признать всех людей одинаковыми в мудрости, в потребностях и обязанностях, уровнять женщин с мужчинами, детей поставить над взрослыми. А если так не удастся по хорошему, эстеты, которым мы в доброй вере отдадим власть, обратятся к принуждению, гораздо более страшному, чем кровавые деяния римских цезарей. И никогда не станет твориться столько зла, как тогда, когда зло станет выступать под знаменами добра. Хуже того, ни одна из целей не будет достигнута, люди не построят ни одной из придуманных утопий, они лишь уничтожат чувство порядка и гармонии, справедливости и рассудка.

Семья распадется, и каждый человек сделается одиноким островом, желая наслаждений только лишь для себя, не обращая внимания на других, живя так, словно бы смерть, осуждение и вечное проклятие не существуют. Содомия будет возведена в ранг нормы, глупость назовут развлечением; заурядность, пакостность уничтожат приличия, честь, добродетели… Ты, Деросси, и вправду желаешь такого мира?

- Никто в своем уме такого не желает, - ответил на это я. – Но, тем не менее, помимо видений вашего предшественника, ничто не указывает на то, что мир стремится в этом направлении.

- Ты забываешь о картинах из Лабиринта. Один раз человечество это уже прошло. Давай не будем требовать, чтобы оно прошло это и во второй раз, поскольку, хотя в тот раз оно каким-то чудом спаслось, во второй раз ей это может и не удаться.

Признаюсь честно, все мрачные предсказания дона Камилло я не принимал близко к сердцу.

Я находился в том возрасте, когда ценятся простые решения, а оптимизм протестует перед принятием наихудших из них. Развитие науки лично я считал наиболее великолепным достижением людского духа, ну а ламентации в стиле Иеремии, будто бы замена абсолюта разумом должна вести к воцарению глупости, я посчитал неумной концепцией. К тому же, если и существовали определенные угрозы, кто дал последнему из александрийцев право исключительно самому решать: что такое хорошо, а что такое плохо? По чьему полномочию был он судьей и палачом? Как мог он убивать величайшие умы эпохи, планируя очередные преступления? И это во времена, когда свет Возрождения только-только прогнал мрачные и темные века, живущие в суровости собственных принципов.

Со своими сомнениями я отправился к il dottore. Тот все так же чувствовал себя плохо; нет, ему даже стало хуже – он отхаркивал кровью, тем не менее, на пророчества дона Камилло реагировал энергично.

- Даже если свободное мышление обременено риском, нам нельзя от этого риска отказаться, - говорил он, а лысая голова и свисающие складки кожи тряслись, словно – да простит он мне – у старого индюка.


* * *


Свадьба дона Базилио и сеньориты Леонии состоялась двумя неделями позднее. Мне были не известны причины неожиданного ускорения церемонии, которая по первоначальному плану должна была состояться в Рождество, вполне возможно, что свежеиспеченный муж должен был отправиться по одному из секретных заданий, которые поручал ему дон Камилло. Во всяком случае, никак не помогли слезы сеньориты Понтеведжио и угрозы прыгнуть в садок с муренами. На церемонию в чудный собор в Монреале под Палермо, крупнейшее норманнское строение на острове, съехались представители наиболее выдающихся сицилийских семейств, папский нунций, особый легат вице-короля из Неаполя, консулы Священной Римской Империи и Королевства Франции, кардиналы, герцоги. Сам я, в чрезвычайно накрахмаленном кружевном стоячем воротнике, чрезвычайно плохо чувствовал себя между capo своего притеснителя, но мне пришлось ассистировать во всей парадной мессе, проводимой по особому обряду, предназначенному исключительно для принцев крови. Il dottore повезло сильнее, его, как все более слабеющего, оставили в имении.

Я стоял в толпе, вглядываясь в гигантскую фигуру Христа Пантократора в апсиде, и размышлял над тем: почему это Добрый Пастырь допускает столь огромные беззакония.

Невеста проявила класс, она не уронила ни единой слезинки; бледность ее кожи прикрыли румяна, красота же в соединении с необыкновенным убранством, произвела на всех собравшихся огромное впечатление. Если же говорить обо мне, то, самое главное, что после церемонии, выходя из собора, на стене, закрывавшей перспективу, я увидел два удивительно знакомых силуэта. Огромный и, скорее, совсем детский, белый и черный. Гог и Магог!

Я сразу же почувствовал себя бодрее, хотя, когда я вновь поднял голову, силуэты исчезли.

На свадебном пиру я превосходно развлекался, хотя в доме Леония быстро сбежала, а о том, что происходило между нею и супругом, я могу судить лишь на основе ее собственных признаний.

На четвертый день гости разъехались, а дон Базилио спешно отправился Агридженто, чтобы принять диких животных, которые должны были очутиться в зверинце, устраиваемом в имении.

Я возвратился к работе над фресками, когда ком не прибежал любимая мальтийская болонка синьоры Леонии; за ошейником торчала бумажка.

Жду в старой ветряной мельнице, на холме, - написала молодая супруга.

Ну как я мог не пойти?! Никто за мной не следил, после шикарной свадьбы в имении царило некое расслабление. Я прошел через апельсиновую рощицу, потом – мимо плантации оливок.

Мельница, стоящая на вершине холма, где было лучше всего захватывать ветры, идущие со стороны Ливии, давно уже утратила крылья, когда более производительной оказалась мельница на ручье; старая же мельница выполняла роль склада для фруктов и сена с окрестных лугов.

Леония, одетая будто крестьянка, ожидала меня внутри. Но, прежде чем я успел произнести хотя бы слово, она бросилась ко мне со слезами и поцелуями. А потом подняла рубаху, открывая алебастровую спину, исхлестанную до крови.

- Что же ты ему такого сделала ему? Не давалась?

- Нет, только он, пока не научит женщину плеткой, не может… - тут она стыдливо замолкла.

Я ведь не стальной. И не могу защищаться, когда меня атакует красивая девушка со скульптурными формами. И тогда я целовал ее бедную спину и руки с кожей, будто антиохийский атлас, а еще губы, плечи, груди… Поначалу она сохраняла спокойствие, но потом и в нее вступил настоящий огонь. Мы вели себя словно пара безумцев, не помня про опасность, нагие мы качались по сену, соединяясь друг с другом, целуясь, поглощая себя всеми органами чувств…

Затем на момент успокоились. А Леония, все так же нагая и жаждущая моего тела, рассказывала, хотя я вовсе не желал слушать о подробностях той первой свадебной ночи и двух последующих, возбуждая во мне живейший гнев.

Еще она говорила, что Базилио готов был одолжить меня на время для своего имения.

- А из Калабрии нам сбежать было бы гораздо легче, - искушала меня Леония, совершенно забыв про поведение и обязанности молодой жены.

- Не думаю, чтобы твой отец меня отпустил.

- Такой случай у него появится, когда ты завершишь фрески… Впрочем, когда я согласилась на это замужество, papa обещал исполнить все, о чем я его не попрошу. Только люби меня, Фреддино! – шепнула Леония под конец.

Так что я занялся с ней любовью и во второй раз.

И тут какая-то тень пала на наши тела и, повернув голову, я узнал capo Роджеро, одного из главных пособников дона Камилло.


* * *


Меня бросили в небольшой подвал под конюшней, с солидной дверью и маленькими зарешеченными окошками. Дон Камилло не удостоил меня разговором, а сразу же возбужденным тоном, чтобы и я слышал издалека, заявил, что о моей судьбе будет решать преданный муж, как только прибудет из Агридженто. Какую судьбу готовили Леонии, я понятия не имел, хотя предполагал, что, будучи единственной дочерью дона Камилло, она могла ожидать, самое большее, очередной унизительной порки.

Не знаю, действительно ли она испытала ко мне такую уж страсть, или наше свидание было всего лишь капризом избалованной молодки, которую принудили к замужеству; во всяком случае, когда перед наступлением вечера я услыхал характерный стук башмачков и шорох платья, отирающегося о стенку, я знал, что это Леония.

Правда, она не сказала ни слова, явно по причине присутствия экономки, но неожиданно что-то брякнуло и упало через решетку.

Стилетик! А вообще-то даже приличных размеров стилет, в давние времена называемый мизерикордией, служивший, чтобы добивать врага после победного боя. И что я должен был ним сделать? Пронзить себе сердце?

Когда опустилась темнота, я начал ковыряться с дверью, но та была чрезвычайно солидно изготовлена да еще и укреплена стальными полосами, в общем, я не мог и мечтать о том, чтобы пробить себе дорогу к свободе. Тогда я запланировал утром напасть на охранника и, по крайней мере, с честью погибнуть в борьбе.

Около полуночи меня сморил сон. Но долго он не продолжился. Меня разбудил страшный грохот и резкое сотрясение, осыпавшее мне лицо песком. За окошками едва пробивалась ранняя заря, но у меня не было времени анализировать рассвета, поскольку по земле начала пробегать дрожь, словно просыпалось некое чудище, и по его телу шли конвульсии. Толчки нарастали, грохот становился сильнее. И в нем были и рев раненного зверя, и треск разбивающихся колонн, падающих крыш, башен. И все это сопровождалось испуганным ржанием лошадей, пытающихся убраться из конюшни, громкое кудахтанье домашней птицы.

То, что творилось когда-то на Закинтосе, было нежным зефиром по сравнению с нынешним безумием стихий. А потом все неожиданно резко утихло. Не знаю, то ли сам я на мгновение потерял сознание, во всяком случае, в себя я пришел с ног до головы засыпанный пылью и мелкими обломками окаменевшего строительного раствора. По милости судьбы, кирпичи и фрагменты конструкции меня не завалили. Часть потолка над койкой вообще исчезла, так что удалось по каменной осыпи выкарабкаться наверх. Стены конюшни как будто ветром сдуло. То же самое случилось с большинством хозяйственных построек, стены дворца, правда, еще стояли, но все окна выпали, потолки завалились. По самой средине двора шла громадная расщелина, которая все сильнее расширялась, превращаясь в истинную пропасть, казалось – бездонную, которая поглотила здание для охранников, в котором проживали capo Руджеро и Манфредо; исчезла большая часть домов для прислуги.

Возможно, именно потому никто и не отзывался. Я вбежал в дом. Альков il dottore остался цел, вот только сам он уже не жил. Глаза его были открытыми, но в них я не увидел никакого ужаса, а только покой и достоинство, столь необходимые во время встречи с Синьорой Смертью. Я направился дальше, обходя кучи камня. В комнате молодоженов рухнул потолок, тяжеленные балки упали прямо на брачное ложе.

Поднимая их вместе с остатками балдахина, я добрался до Леонии. Девушка явно скончалась во сне. Балка размозжила ей грудную клетку, оставляя лицо целым, и я поцеловал его. Леония была еще теплой. Тем не менее, попытки вернуть девушку к жизни, несмотря даже на то, что я сбегал за знаменитым средством il dottore, успехом не закончились.

Неужели во всем Понтеваджио я остался один?

Нет, не один!

Из внутреннего дворика до меня донесся голос дона Камилло. В ночной рубашке, весь обсыпанный штукатуркой, он шел среди развалин, призывая слуг, своих capo и Леонию.

Я вышел ему навстречу, обходя рыбный садок.

- Леонии нет в живых, - обреченно сказал я.

- И замечательно, - прошипел дон Камилло. – Родилась от гулящей девки и такой же девкой стала, а детей у меня еще может быть куча. – Только сейчас он, казалось, заметил меня, ядовито усмехнулся и прибавил: - То, что Господь пощадил тебя вовсе не означает, что я пощажу тебя.

- Ладно, попробуй.

Я достал мизерикордию, что была заткнута у меня за поясом, и блеснул ему клинком в глаза.

- Ты не отважишься! – воскликнул александрит, не теряя самоуверенности. – Ты не можешь убивать людей!

В этом он был прав, я поколебался нанести ему удар; видя это, он подскочил ко мне с желанием вырвать кинжал из моей руки. Действовал он неожиданно быстро, но я обладал преимуществом, так как был на голову выше его и на четверть века моложе. Поэтому я резко отпихнул дона Камилло. То чуть не упал и, желая сохранить равновесие, сделал шаг назад. Плюх!

Самое смешное, что во всем дворце землетрясение не повредило исключительно рыбного садка посреди внутреннего дворика. Не знаю, что там чувствовали мурены во время сотрясений, но теперь должны были проснуться и, как обычно, они были голодны.

Дон Камилло вынырнул на поверхность и, размахивая руками, пытался ухватиться за край облицовки, но ноги не находили опоры на гладком мраморе.

- Помоги же мне, помоги!

Второе "помоги" он, скорее провыл, чем произнес. Выкормленные им бестии, похоже, достали его, и теперь их подобные бритвам зубы начали кусать хозяина в живот и его ноги.

- О Боже, спаси!

Только в этот момент в меня будто дьявол вселился. Я не пошевелился и только глядел, как вытекает из него кровь, как он дергается под действием зубов хищных рыб, как, наконец, исчезает под водой. И вот тут меня охватил страшный, сатанинский смех, которым я никак не мог овладеть. А потом перед глазами встала мертвая Леония, и я зарыдал.

Продолжалось это недолго. Я не мог ждать, даже не мог похоронить своего Учителя. Я взял его саквояжик, этот вот дневник и убежал из развалин. Одного из спасшихся коней схватил на лугу и, не ожидая, пока появится кто живой из имения, или придут крестьяне из близлежащей деревушки, отправился в путь и не останавливался до самого Палермо, куда добрался к вечеру и попросил гостеприимства у братьев-капуцинов, которые обещали, что я могу пребывать у них в полной тайне, сколько пожелаю. Я рассчитывал на то, что найду Гога или Магога, возможно, даже обоих, но, похоже, что я видел в Монреале, было лишь иллюзией, потому что нигде от них не было и следа.

На третий день от одного из монахов я узнал, что дон Базилио со своими бандитами прибыл в город и, ужасно разозленный, спрашивает обо мне, обещая за живого или мертвого десять золотых дукатов. Я не знал, что мне делать. Направляющийся в Барселону корабль, который я для себя присмотрел, отходил через три дня, но, наверняка, за погрузкой будут тщательно следить. А кроме того, что мне было делать с моим мемуаром, третью часть которого я как раз завершал записывать? В связи с его содержанием, я опасался доверить его монахам, чтобы не распространять возмущение умов среди святых братьев. Принимая же во внимание влияния, которыми располагал клан дона Камилло (несмотря на его смерть) в Палермо, полагаю, что мне не удалось бы найти во всем городе ни одного справедливого, достойного доверия мужа, на которого я мог бы положиться. Голова моя была совершенно пустой, сердце охватил страх.

И вот тут в голову мне пришла совершенно безумная идея, в своем безумии совершенно смешная. Совершенно недавно посещал я подземелья монастыря, где покоятся многие засушенные, естественным образом мумифицированные тела. А что, если поместить в одном из них мой дневник, веря, что там он пролежит многие годы, а в человеческие руки попадет, когда уже никому ничего плохого сделать не сможет и расскажет всем о необыкновенных вещах, в которых и я сам принимал участие в этом году?... Я понятия не имею, когда такое случится. А если же воля Наивысшего иная, тогда рукопись дождется Страшного Суда. У меня заканчиваются чернила, а второй раз спускаться в scriptarium (место, где в монастыре хранили и переписывали книги – лат.) я не буду. И я не знаю, что случится со мной.

Сохраню ли я жизнь? Или погасну в двадцатую весну собственной жизни, в самом начале XVII века, который, как говорят, должен стать веком разума и мира, только я чувствую, что будет столетием войн и людского безумия.

Многое хотелось бы мне свершить, тем временем же фрески мои рассыпались в пыль, пропали мои картины и гравюры, и если я сейчас погибну, от меня ничего не останется, разве что эта вот книга во внутренностях какого-то монаха и бессмертная душа, в отношении судьбы которой я весьма опасаюсь, ибо я грешен и подвержен сомнениям. Да и очень давно уже не принимал святого причастия.

Тому, в чьи руки попадет повесть сия, желаю всего наилучшего, и заранее смеюсь над его изумлением и недоверием. Хотя, Богом клянусь, что все это правда, чистая правда и одна только правда. Аминь.

25 November Года от Рождества Господня 1605. В Палермо. Альфредо Деросси


Я дочитал текст до конца, перелистал последующие страницы, только на них не было ничего, только лишь на двух последних несколько рисунков с видениями будущего мира, и я должен признать, что Деросси и вправду должен был увидеть в египетском Лабиринте очень многое, потому что нарисованные им автомобили или самолеты не слишком отличались от наших, и уж наверняка не походили на сильно ограниченные фантазии современных ему или несколько более поздних авторов, достаточно вспомнить Сирано де Бержерака или Джонатана Свифта. Что я мог об этом думать? Я, не двигаясь, сидел нал манускриптом. И думал не только о том, а является ли только что прочитанное мной правдой или фальшью, но, скорее всего, сколь необычны и круты бывают тропы судьбы, направляемой Наивысшим Режиссером, вызвавшим, что то, что написал и спрятал в XVII столетии я, Альфредо Деросси, обнаружил и читаю я, Альдо Гурбиани в начале XXI века. Что тогда землетрясение меня спасло, а сейчас, опять-таки благодаря тектоническим движениям, некрополь отдал поверенную ему тайну.

Понятное дело, что у меня нет способа верифицировать истинность рассказа.

Хотя я пытался. В одной из сицилийских хроник я прочитал, что дон Камилло Понтеваджио действительно погиб во время локального землетрясения, эпицентр которого располагался на территории его владений. Сегодня там лишь неурожайные пустоши. Что же касается его зятя, дона Базилио, я нашел упоминание, что вместе с тремя своими дружками он погиб от ударов ножей наемных убийц в одном из закоулков Палермо. В этом преступлении никого не обвинили, хотя было признано, что это было убийством с целью грабежа. Рассказы некоего пьяницы, который говорил об удалявшихся с места происшествия чернокожем карлике и великане нордического типа подтверждений ни у кого не нашли, так что современники посчитали их пьяными байками.

Попытки найти хоть что-то о Деросси в сицилийских архивах закончились ничем. Эксперт подтвердил, что и бумага, и текст соответствуют началам XVII столетия. Еще более удивительный вердикт выдал графолог:

- Не подлежит никаким сомнениям, что это ваш почерк, синьор Гурбиани, хотя и подчиняющийся правилам какой-то очень старинной каллиграфии.



ЧАСТЬ IV

Мастер и Маргарета


Люблю я ночь, в особенности же, третью ее кварту, когда отправляются на отдых даже воры и гулящие девки. Наконец-то тихнет уличное движение, гаснут последние окна в мастерских на самых верхних этажах, горят только рекламы и вывески, таская, словно эксгибиционисты, свою пустоту под безразличным взглядом звезд. Поскольку я не могу спать, а может, уже не столько не могу, сколько не желаю, осознавая, что сон – это воровство бесценных часов жизни, я выхожу на террасу. Сразу же в ноздри бьет запах сырости. Солоноватый бриз со стороны Лагуны Эсмеральда смешивается с ароматом цветов, напоминая об извечном сражении суши и моря. Над головой блистают Плеяды и Орион, во мне же вздымается какая-то странная легкость при одновременном обострении всех чувств. Со времени своего выздоровления я слышу лучше, чем молодой человек и вижу многие вещи, в отношении которых не признаюсь ни Монике, ни доктору Рендону.

Это то ли ауры, то ли представления-иллюзии, которые сам для себя я называю аурами? И все же, с какого-то времени я знаю, кто из людей вскоре умрет, а кому написано счастливое будущее. Не знаю, что с этим своим умением делать. Предупреждать людей об их судьбе? Пару раз я пытался им помочь. Чувствуя приближающийся сердечный приступ у своего повара Бонифация, я заставил его пройти кардиологическое обследование. К сожалению, в розеттинском Госпитале святого Роха он умер. Невнимательная медсестра подала ему набор лекарств, предназначенных другому больному. Я предвидел, срываясь с криком с постели после ночного кошмара, что кузина моей жены, Клавдия, погибнет в авиакатастрофе. С огромным усилием мы отговорили ее лететь в отпуск в Кению. Она поехала в Доломитовые Альпы кататься на лыжах. Только от судьбы не ушла – вагончик подвесной дороги был буквально срезан самолетом с ближайшей американской военной базы. Воистину, перехитрить ананке невозможно. После всех этих случаев я оставил попытки сражаться с роком. Хотя, бывает, меня хватает болезненная судорога, когда я вижу обгоняющего меня юного мотоциклиста, за которым тянется серая тень Танатоса. И я прикусываю язык, ибо знаю, что если этого человека удержу сегодня, завтра его настигнет коготь судьбы. Потому, когда подобно туманному савану, в который бьет дыхание бури, передо мной рвется заслона, скрывающая будущее, я молюсь за несчастных и прошу Бога отобрать у меня тот дар Кассандры, раз уж я и так не могу предотвращать Его приговоры.

Где-то в глубинах дома часы бьют три. Вновь я поднимаюсь с кровати, взбудораженный каким-то сонным кошмаром: аморфным и безумным. Сердце то колотится, то иногда вообще замирает, подобно человеку, спотыкающемуся во время бегства. Стараясь не разбудить Монику, я накидываю халат… Иду по галерее, оставляя сбоку комнаты, наполненные все время разрастающимися собраниями моей жены, которая обожает старинные вещи, а с тех пор, как я рассказал ей о своем alter ego, Альфредо Деросси, она, в основном, коллекционирует мебель и безделушки семнадцатого века. Выхожу на террасу. Ночной воздух охлаждает мне голову. Имея огромный город под ногами, я чувствую, как его нервный, может показаться – горячечный, пульс, столь свойственный современным метрополиям, в конце концов, успокаивается, переходит состояние сна. Я и сам успокаиваюсь, я, одна из составных пылинок огромной агломерации. Тот факт, что я чувствую этих людей, но не вижу их, помогает в обретении душевного покоя. Можно сказать, что когда моих земляков нет у меня перед глазами, я их даже люблю. Правда, вот как-то не удается мне возбудить в себе той бесконечной доброты Раймонта Пристля, который к любому извращенцу, шизоиду, гаду или трахнутому на всю голову мог относиться словно к заблудшей божьей коровке. Лично я, к сожалению, считаю, будто бы род людской, после близкого с ним знакомства, является сборищем гадких, эгоистичных, ленивых, а прежде всего – глупых типов. И в этом плане после четырех сотен лет обязан все чаще признавать правоту предсказаниям Сильвестрини или оценкам дона Камилло, о которых прочитал в дневнике Иль Кане…

Иль Кане или моего лично? Минуточку, собственно говоря, даже не Иль Кане, потому что этот мемуар, обнаруженный в брюхе древнего монаха, обрывается в тот самый момент, когда Деросси еще не знает, что получит это прозвище. Что жизнь он закончит, когда его сбросят в Колодец Проклятых и возвратится из мертвых, чтобы уже в весьма зрелом возрасте спасти Европу от ее захвата ацтеками.

Весь смысл в том, что мои сны, или, если кто желает, прогулки в прошлое, до сих пор охватили всего лишь три этапа из жизни Деросси. Не слишком-то связанные друг с другом. И когда я возвращался в наш мир, ну да, я помнил то, что со мной там приключилось, но без всей основы – curriculum vitae Деросси остается для меня тайной, и, наверняка, такой она и останется. Тем более, если это всего лишь фантасмагория мозга, раздражаемого возрождаемой опухолью. Ибо, если проанализировать то, что я до сих пор записал, даже видя, что рассказы не соответствуют друг другу, а в "Псе в колодце" включил множество информации от человека, не слишком хорошо знающего историю, который, ну да, построил для себя мир, влез в него, но потом убедился в том, что в этом мире имеется масса ошибок. Впрочем, моя память, касающаяся текущих событий, тоже выборочна.

Я тщательно удалил из нее воспоминания, касающиеся карьеры Альдо Гурбиани, в особенности же: создания компании SGC, той гигантской медийной гадости, являющейся, одновременно, писсуаром, плевательницей, но и сатуратором.

Любопытно, как многие до сегодняшнего дня не могут мне простить того, что я уничтожил компанию собственными руками. Недавний лауреат Нобелевской премии по литературе, тот еще жулик, забывший о стипендиях, выплачиваемых ему много лет, даже написал обо мне роман "Обращенный в борделе" и с этим пасквилем вскарабкался на вершины списков популярности. Я прощаю ему, ибо не знает он, что творит. Я и сам был таким.

Был? Как же мало я помню из собственного прошлого, той рутины будничного управления крупным предприятием, совещаний с сотрудниками, занимающимися рекламой и маркетингом, относительно конкурсов на максимальный разврат, оргий на яхте или на вилле премьера… Иногда, оглядываясь назад, я гляжу на свой вчерашний день словно на документальный фильм о чужой жизни, искусственно приклеенный к моей личности, и задаю себе вопрос: а кто я такой? Старый, перепуганный сукин сын, который пришел к вере перед лицом неизбежной смерти, или же, и вправду, Альфредо Деросси, позолоченная арабеска розеттинского барокко. Трудно поверить, но мне все время вспоминаются все новые и новые подробности его жизни: люди, места, события, не могу всего этого объяснить иначе, как только дефектом своего мозга, опухолью, которую у меня вырезали, но вот до конца ли… Бывает, что я даже представляюсь как Деросси (в последний раз так случилось на приеме у президента республики), калякаю поправки на полях исторических книг в уверенности, что все происходило не так, как в сообщениях мемуаристов, поскольку я сам лично был их свидетелем. Только ведь я не выступлю на историческом симпозиуме как свидетель пражской дефенестрации[16], штурмов Ля Рошели или лудёнских процессов[17]. Все то, как мне кажется, это конфабуляции после чтения книг и просмотра фильмов, миражи с разных уровней сна. Или просто мечтания. Другое дело, а имеются ли мечтания у такого типа, как я? Иногда я размышляю над тем, что было бы, если бы на принципе компьютерной игры повторить какую-либо последовательность действий, к примеру, вернуться на Сицилию и добросовестно сотрудничать с доном Камилло. Удалось бы нам затормозить прогресс? И каковы были бы последствия? Что, феодализм до нынешнего времени?


* * *


Подхожу к балюстраде и над вершинами кипарисов гляжу на ночную метрополию. На современную Розеттину, так мало отличающуюся от мира, который превратился в один Громадный McWorld. Но если бы я решился прикрыть веки, быть может, вновь услышал бы призывы портовых перекупщиков, стук колес на деревянной мостовой, жемчужный смех продажных девок из-под "Жестяного Ангела", и очень скоро, непонятно откуда, появился бы запах темперы из моей мастерской, а потом запахи мяса и кореньев, которыми Ансельмо привык приправлять жаркое… Как вдруг, наконец…

Звук полицейских сирен и пульсирующие огни мигалок призвали меня к действительности. Под нижними воротами моей резиденции что-то происходило. Я позвонил Коррадо, который дежурил перед мониторами. Охранник не отвечал. Наверняка, как обычно, дрых на службе. Я затянул поясок халата потуже и вошел в кабину лифта.

Нижний холл моей резиденции представляет собой компромисс между традицией и современностью. Традиция представлена солидной дубовой дверью, современность обеспечивают камеры наблюдения. У полицейского, стоящего перед воротами, была наглая рожа деревенщины из Романии, которому усы, по крайней мере, по его собственному мнению, должны были придать боевой дух и приметы благородства.

- Мы гонимся за беглецом, - коротко бросил он. – Имеются опасения, что преступник мог попасть на территорию вашего имения.

Я заметил, что полицейский шепелявит; возможно, причиной тому был раскрошенный зуб, а может – всего лишь врожденная неряшливость. Помимо того, благодаря камере, я прочитал его визитку: капитан Раффаэлло Серафини. Неплохо!

- Я готов к любому сотрудничеству с властями, синьор капитан, - сказал я, открывая дверь. – Но боюсь, однако, что вы только теряете время. Мой дом построен на недоступном скальном выступе. Единственные входы, то есть эти двери и въезд в гараж, прослеживается камерами днем и ночью. – Я указал на зеленые светодиоды датчиков. – Как сами видите, нет никаких следов тревоги. Ну а подъем по скале без альпинистского снаряжения совершенно невозможен…

Полицейские с фонарями разбежались вдоль стен. Капитан выглядел разочарованным. Тем временем, из служебного помещения вышел полуголый Джино: двухметровая конструкция, состоящая, похоже, из сплошных костей и мышц, брат-близнец Коррадо; лично я их различал исключительно по большей степени тупости, рисующейся на лице Джино.

- А где Коррадо? – спросил он, - почесывая растрепанную башку.

- На верху, - ответил я, не раздумывая, даже не зная, почему я говорю неправду. Чувствовал я себя странно, вот не могу определить этого состояния: с одной стороны там имелся страх,Ю а с другой – любопытство, неестественное возбуждение, и черт его знает, что еще.

- А кого, собственно, вы ловите? – спросил я у офицера.

- Славянина, - с неохотой ответил тот. – Этот дьявол во плоти два часа назад выбрался из пенитенциарного заведения в Рокка Гранде, убил двух санитаров, ранил охранника. Украденную с паркинга машину с пустым баком мы обнаружили в трех сотнях метрах отсюда. У него закончился бензин, так что он бросил машину и дальше, наверняка, бежит на своих двоих.

Я, поняв его, кивнул. Славянин – истинное имя пугающего психопата до сих пор так и не было открыто – с какого-то времени был любимчиком средств массовой информации. ЧЕЛОВЕК НИОТКУДА! ФРАНКЕНШТЕЙН! ГАННИБАЛ ЛЕКТЕР – ДВА!- бульварные газеты осыпали егно эпитетами. Год назад море выбросило его, абсолютно голого, к северу от Сан Леоне. Он свернул шею врачу, пытающемуся сделать ему искусственное дыхание, избил двух спасателей. Усмирил его лишь выстрел из духового ружья и доза снотворного, способная повалить атакующего носорога. Последующие месяцы ни прокуратуре, ни психиатрам, ни адвокату Пьетро Фалаччи не удалось установить с ним контакта. Только лишь ругательства на различных славянских языках были единственным доказательством того, что у него имеются голосовые связки.

Тем временем, осмотр моих фортификаций, вроде как, завершился удовлетворительно, потому что капитан вручил мне свою визитную карточку и извинился за то, что морочили мне голову.

- Если заметите что-нибудь подозрительное, звоните…

Я с трудом сдерживал себя, чтобы не стучать зубами. С каждой минутой страх делался все сильнее, и в то же самое время я чувствовал, что мне никак нельзя себя с этим выдать…

На средине скалы находится хозяйственная галерея, по которой можно дойти до винных подвалов и помещений, в которых располагаются агрегаты и склады. Под влиянием интуиции я остановил лифт именно на этом уровне. Тело Коррадо лежало в затененной части галереи. Набрякшее лицо и выпученные глаза говорили о том, что охранника задушили. Но кто, милостивый Боже, мог задушить такого великана? И как этот кто-то смог вскарабкаться по чуть ли не стеклянной горе?

Машинально я сунул руку в карман; оружия там не было – только мобильный телефон. Понятное дело, что я мог позвонить капитану, но этого не сделал.

Входя в библиотеку, я услышал сдавленный крик. Моника!

Все правильно. Славянин захватил Монику и держал ее сейчас в стальном захвате. Он не был столь огромным, как о нем говорили, но очень коренастый, длиннорукий, весь покрытый волосами. В гротескной футболке РОЗЕТТИНА-СПОРТ он походил, скорее, на мутировавшего краба или паука.

- У меня к вам дельце, синьор Гурбиани, - произнес он, скаля зубы в гримасе, которая наверняка должна была изображать улыбку.

Я же размышлял над тем, откуда я знаю это лицо? А если не я, то, может, Деросси?


* * *


В первый раз я увидал его сразу же после того, как вошел в трактир. Не скажу, чтобы он старался обратить на себя внимание. Сгорбившись, он сидел в углу, спиной к двери. И если я его и отметил, то по причине длинных, проворных и косматых рук, которыми он выбирал клецки из миски. Когда я вошел, он не повернулся, но когда хозяин поставил передо мной подсвечник, похожий на менору, в стоявшем передо мной отполированном кувшине мелькнуло мужское лицо. Даже учитывая деформацию изображения на выпуклой стенке сосуда, рожа у него была гадкая, словно морда самого дьявола, которого отец Филиппо изгнал из одной одержимой монашки, после чего поймал и прибил, вроде как с помощью одного лишь знака креста, после чего, набитого тряпьем хранил на самом дне шкафа в ризнице и показывал самым большим грешникам, чтобы те знали страх Божий. Лично у меня были огромные сомнения в отношении того, а дьявол ли это вообще или, скорее, уродливый младенец, плод копуляции святой сестрицы с оборотнем, которых – что ни говори, крайне редко – но можно было встретить в окрестностях Монтана Росса. Несмотря на юный возраст, у меня была, благодаря своему первому учителю в художественном ремесле, ванн Тарну, разработанная зрительная память, настроенная на коллекционирование впечатлений, чтобы впоследствии перенести их на холсты. И действительно, через несколько лет я воспроизвел этого ликаона[18] в шествии чудовищ и кошмаров, когда писал картину преисподней по личному заказу мсье Сюлли[19]. Другое дело, что тогда я не был еще уверен, желаю ли пойти по следам великих Микеланджело или Рафаэля, либо же желаю углублять знания и стать, как мой ментор, il dottore, называемый дневным медиком и ночным алхимиком. Мир представлялся мне клубком тайн, которые живопись могла регистрировать, но не была в состоянии их разрешить. Правда, переживания времен моей службы Учителю, путешествие в Африку или сицилийское пленение несколько остудили мой интерес к науке. А поскольку на жизнь чем-то зарабатывать было нужно, я более серьезно взялся за кисти и краски, что заполнило мой второй парижский эпизод.

А в Париж я отправился прямо после бегства из Палермо, рассчитывая на поддержку (в том числе и финансовую) благородной Агнес Вандом. К сожалению, когда я прибыл в этот город, оказалось, что герцогиня скончалась родами, выдав на свет мертвого ребенка. Был ли я его отцом, не знаю, но внимательно подсчитывая месяцы, полностью исключить этого не могу. Я очень сильно оплакивал ее и на какое-то время перестал интересоваться женским полом, тем более, что из опыта мог сделать вывод, что всякая моя увлеченность плохо кончается для моей избранницы.

Длиннорукий в течение всего вечера не произнес ни слова. Осушив жбан с вином, жестом руки он призвал трактирщика, требуя принести следующий, я же был слишком уставшим, чтобы заметить, как он, посредством своего импровизированного зеркала внимательно присматривается ко мне. Через какое-то время я отметил, как отправляются на отдых, скрипя ступенями, несколько посетителей. Я получил альков, как на местные условия, довольно чистый, но от гулящих девиц решительно отказался. В те времена услугами блядей я не пользовался, так делать мне не позволяли: сублимированное чувство эстетики, страх перед французской болезнью, а так же врожденное нежелание зря тратить деньги.

Тут следует отметить, что я не привожу воспоминания, которые каждый человек хранит в собственной памяти. Я попросту перенесся туда, в трактир под Краковом, в ту самую северную страну, к которой ранее не имел какого-либо эмоционального отношения, а сегодня, если и испытываю симпатию, то только лишь благодаря Монике, которая, хотя уже много лет проживает в Италии, никогда не отрекалась от своей традиции или обычаев.

Так что же произошло? Неожиданно у меня в мозгах открылась некая задвижка, и я был там! Четырьмя сотнями лет ранее, с сознанием юного Деросси и, к сожалению, без какого-либо осознания будущего, словно бы совершенный клапан отделял мои оба "я". Что интересно, этот барочный мир для меня был столь же реальным, что и интерьер supermercado (супермаркет – ит.) на виа Адриатика, и даже более конкретным, поскольку я из принципа не делаю покупок в этих современных святилищах торговли и только лишь ожидаю Монику в автомобиле.

Но пока что, ничего не зная о будущих роскошествах, я проснулся после ночи, проведенной на опушке дремучего леса, чувствуя запах сена в набитом сухой травой матрасе, слыша вой ветра в дымовой трубе и думая только лишь о расчете за ночлег, еду и корм для коня. У Деросси никакого дара предчувствия не было, хотя моему вниманию не ушло, что на рассвете, когда я готовился к дальнейшей дороге, тот угол, который с вечера занимал демонический незнакомец, был пуст.


* * *


Должно быть, они вышли из трактира передо мной. Похоже, я показался им достаточно богатым, раз отправились в густой лес, расставлять на меня ловушку, несмотря на мороз, столь кусающий, что человек боялся прикрыть век, чтобы те не замерзли, словно дверные створки. Я же с отъездом не спешил, предпочтя хорошенько расспросить про дорогу и местах для отдыха, проверить подпруги, упаковать дорожные сумки.

Так что они хорошенько подождали меня на морозе, что, наверняка, только усилило их злость.

Затаились они неподалеку, в нескольких стаях от трактира, но уже посреди леса, который местные называли Неполомицкой пущей. Как только я въехал на поляну, меня окружили кучей, требуя, чтобы я им только кошель выдал, взамен обещая отпустить меня живым. Этим заверениям я не верил, а кошель, а точнее, то, что от него осталось, был единственной гарантией того, что пока не найду королевский двор, постоянно удаляющийся на север, не умру раньше от голода и холода.

Потому, нащупав карманный пистолет, я выпалил из него в грудь самому бородатому разбойнику, саблей рубанул по голове разбойнику пониже, который рвался к узде моего коня, и помчался по тропке в лес. Идея была хорошей, пока дорога полностью не затерялась в заснеженной чащобе, пока скрыто загораживающая мне дорогу толстенная ветка, словно лапища сказочного великана-вырвидуба не снесла меня с седла.

Разбойники навалились на меня всей бандой и не жалели кулаков, глядя, тем не менее, чтобы не порвать кафтан на меху, купленный мною в Вене. А потом, когда я практически без сознания валялся в снегу, сорвали с меня одежду и солидные чешские башмаки, а самый сердитый из них, тот запомненный из трактира пугающий паук на кривых ногах, который во время нападения держался несколько сзади, решил закончить дело клинком. Только не заметил он, что острие скользнуло по кожаной ладанке с образом Милосердной Богоматери, которую я, по совету моей воспитательницы Джованнины всегда одевал под рубаху.

Мороз замедлил кровотечение и вырвал меня из бессознательности. Оставшись полуголым, я весь дрожал, расходуя на эту дрожь оставшиеся у меня силы. И даже не мог подняться. Я пытался ползти в сторону дороги, оставляя за собой кровавый след на снегу. Утешаться я мог только тем, что замерзну скорее, чем волки начнут пробовать меня на зуб. И я проклинал тот день, в который, вместо того, чтобы остаться в златой Праге, я двинулся на север, привлеченный рассказами о богатствах польского короля, магнатов и князей церкви. Ибо я был всего лишь скромным художником, так что перспектива работы для двора Сигизмунда III представляла собой серьезный манок, тем более, что у меня имелось обещание на работу от мастера Томмазо Долабеллы[20], поддержанное письмом самого Рубенса, любезно хвалящего мои гравюры. После пары лет попыток попасть ко двору я покинул Париж, где у меня имелась слишком большая конкуренция; точно так же удача не улыбнулась мне в Вене и в Праге, где за четверть года один иудей с Золотой улицы приобрел несколько моих холстов, правда, с оплатой как-то не торопился. Происходило нечто странное, чего я никак не мог понять – ну да, люди с интересом осматривали мои живописные работы, бывало, что даже хвалили, но вот покупать не желали. Я подозревал заговор, хотя, скорее всего, речь шла о еще не состоявшемся реноме. Ведь я не был признанным мастером или, хотя бы, сотрудником известного художника, а всего лишь Альфредо Деросси, юным беженцем из охваченной религиозной войной Розеттины и проклятым остатками организации александритов, которая, вообще-то, распалась, но парочка из ее членов охотно утопила бы меня в ложке воды. К примеру, я до сих пор не знаю, был ли пожар домика в Гринцинге, где я снимал чердак, делом случая или сознательным замыслом, только я решил не морочить всем этим голову, поскольку – видя повсюду заговор – должен был окончательно сойти с ума, что с парой известных мне людей уже и случилось.

Перемороженный снег жег мне лицо и калечил руки, когда я полз – все медленнее и медленнее – чувствуя, что в глазах делается все темнее, а сил остается все меньше.

И тут зазвучали бубенцы. Они звучали, словно ангельское пение, и в первое мгновение мне показалось, что оно доносится ко мне уже с другой стороны райской ограды. Но уже через мгновение скрип полозьев, фырканье лошадей и крики на чужеземном языке убедили меня, что мне еще не дано было встретить ни святого Петра, ни даже святого Николая.

- Чуть дальше, Кацпер, Блажей, берите, бездельники, беднягу! Только осторожней! Ягна, подложи-ка попону. И побыстрее накройте его шубами, а то он в ледышку совсем превратится.

Я слушал этот неизвестный мне язык словно сквозь мглу, не понимая, какие же это ангелы послали мне спасителя, который даже не спрашивает, кого нашел, от чьей руки раненного. Но тут все оставшиеся силы меня покинули, и я погрузился в небытие.

Как оказалось, сильных ран на мне не было. Одного дня и ночи хватило, чтобы я пришел в себя. Немного мучила меня горячка, потому именно на нее я готов был возложить горячечные видения, посетившие меня перед самым утром.

Проснулся я, весь пропотевший, в просторном и темном помещении. Огонь в очаге погас, а сквозь маленькие, покрытые морозными узорами, окошки проходило слишком мало лунного света. Тем не менее, я заметил фигуру в белом, которая, как мне показалось, вышла прямо из стены. Зрение у меня хорошее, натренированное частыми ночными походами и слежением за звездами, поэтому, когда призрак очутился в трех локтях от ложа, я увидел, что это девушка, молоденькая, стройная словно кипарис. Была ли она духом, одной из тех белых дам, столь часто проживающих в замках и имениях к северу от Альп, и уж особенно в Карпатах? Вокруг себя она распространяла цветочный аромат, что с привидениями, скорее всего, не случается, согласно заявлениям авторитетов таковые смердят гнилью, серой и смолой сильнее, чем пердеж Гаргантюа. Я лежал неподвижно, ровно дыша и стараясь не открывать глаз, а только через узенькую щелку между веками следя, что же будет твориться. Призрачная девица склонилась надо мной. Лицо у нее было бледное, удлиненное, голова, посаженная на длинной шее, глаза чудного разреза, хотя про их цвет в полумраке я мог только догадываться. Ее дыхание, отдающее молоком и медом, коснулось моего лица. Присматривалась она тщательно, словно браконьер к серне, схваченной в силки, и вдруг произнесла пару слов тихим, слегка гортанным голосом. Польского языка тогда я еще не знал, но запомнил эти слова до конца своих дней: "Беги, пока не будет слишком поздно".

Я поднял веки; девушка резко отшатнулась, словно испуганная птица; я хотел было подняться, но тут боль от раскрывшихся ран пронзила меня, и я вновь потерял сознание.

Вновь меня разбудило девичье пение, доносящееся откуда-то поблизости, я открыл глаза и увидел потолок из дубовых балок, а ведя взглядом по сторонам – камин с веселым пляшущим огнем; маленькие окошки, стекло в которых полностью заросло инеем, и повсюду обилие мехов и сундуков, не говоря уже о рогатых звериных головах, развешанных по всем стенам.

- Проснулись, милс'дарь? – спросил, поднявшись от места перед огнем, где грел руки и стопы, мой спаситель, мужчина в возрасте, по фигуре несколько походящий на великого короля Стефана[21]. – Чрезвычайно этому рад.

Я что-то пробормотал по-итальянски, хозяин, похоже, понял, что я не знаю его языка, потому перешел на латынь, довольно-таки ужасную в отношении акцента, но если говорить о грамматических правилах, очень даже хорошо вбитую отцами иезуитами в подбритую голову.

- Огромное счастье, что я как раз проезжал по тому бездорожью, - рассказывал шляхтич, предупреждая мой вопрос. – Так что смог сударя в такой мороз из явной беды спасти. Да, кстати, могу ли спросить, с кем имею честь?

- Альфредо Деросси из Розеттины, живописец и скульптор, к услугам Его Королевского Величества в Варшаву спешу.

Если этими сведениями я как-то импонировал хозяину, тот никак не показал этого по себе, но, поднявшись, торжественно заявил:

- Я же – Михал Пекарский, герба Топор, владетель в Беньковицах. Пока не выздоровеете, чувствуйте себя, милс'дарь, милым моему сердцу гостем… Служанки мои похлебки наварили, и если имеете такую охоту, сударь, панна Ягнешка, воспитанница моя, с охотой станет кормить вас…

Тут же появилась юница, не слишком красивая на лице, зато с тонкими ладонями и умными глазами. Она присела возле меня, с румянцем на щеках, стала поить меня густым супом, в котором было много шкварок.

В какой-то момент мне даже показалось, что это моя ночная гостья, измененная дневным светом, только никакое освещение курицу в альбатроса не превратит.

Я обращался к ней по-итальянски, по латыни, в конце и по-немецки, но отвечали мне лишь улыбка и слова, произносимые на странном языке, по сравнению с которым даже чешский звучал более европейским.

Как мне пришлось потом убедиться, никто из домашних никаким иностранным языком не владел. Так что единственным партнером для бесед мог быть только хозяин. Типичный поляк, не слишком любящий ближайших соседей, но интересующийся миром и чужеземцами, хороший хозяин, поскольку в имении его хватало всего. В юном возрасте, должно быть, через серьезные испытания прошел, свидетельством чему был широкий шрам на подбритом черепе.

На третий день, хотя и слабый, я поднялся, наконец-то, с постели. Горячка у меня спала, раны стали заживать, видимо, тот страшный мороз, на котором я лежал, не позволил развиться гангрене.

Пан Михал даже и слышать не желал о моем отъезде.

- Пока морозы не попустят, милс'дарь должен будет оставаться моим гостем. А если сударь еще и свете широком, в котором побывал, мне расскажет, то я сам буду должником вашим.

Так что я остался в Беньковицах, отдыхая, а взамен рассказывая моему гостеприимному хозяину о молодости, что прошла в Розеттине, о путешествиях, которые довелось мне совершить в последние годы. Я рассказывал о божественной Венеции, жемчужине среди лагун; о говорливом Париже, о Вене и Праге, так же об доходящих до неба Альпах и о египетских песках, до нынешнего дня скрывающих множество тайн. При случае я упомянул про совместные паломничества с паном Скиргеллой, расспрашивая о нем Пекарского, и узнал, что тот радуется добрым здравием и что сейчас он один из наивысших государственных сановников, которых в Польше с их постов убрать просто не-возможно; при случае стало известно, что сейчас он стал исключительно близким опекуном юного, насчитывающего всего семнадцать весен королевича Владислава, в последнее время пребывающего, в основном, в Литве. Только более всего моего спасителя интересовали мои жизненные испытания, связанные с политикой. Историю безумного монаха Джузеппе Пьедимонте, прозванного розеттинским Савонаролой, мне пришлось рассказывать раза три, вот только в подробности участия в заговоре семейства Понтеваджио я предпочел пана Михала не посвящать. У себя в доме пан Пекарский имел небольшую, но достойную библиотеку; в ней я заметил и "Безумного Орландо" Тассо, и "Князя" Макиавелли, книги Эразма, а так же работы польских мужей: Фрича-Моджевского, Ожеховского и даже весьма удачную переработку "Придворного" Кастельоне, около века назад сделанную паном Гурницким. Имелись там хроники всего мира и Польши, написанные некими Бельским и Кромером, зато напрасно здесь было искать всякие мелкие, наполненные всяческими смешными анекдотами писания, которыми одаряли поляков их ренессансные мастера из Черноляса и Нагловиц[22].

Сам двор пана Пекарского – обширный, построенный из дерева, хотя и укрепленный каменными контрфорсами, был возведен на месте еще более давнего, еще готического укрепления, от которого осталась полукруглая башня, в которой сейчас, наверняка, размещались оружейная комната и хранилище для казны, о чем, правда, я мог только догадываться, так как двери в башню все время были закрытыми.

Вместе с возвращающимися силами слабело мое сопротивление к любезностям Ягнешки, всем тем игривым смешкам, румянцам, вращению глазками или всяческим вкусностям, вынесенным из кладовой специально для меня.

Пан Михал ничего против таких доверенных отношений не имел, наоборот – он даже поощрял меня, чтобы я по вечерам учил девицу читать и писать по латыни. "Ибо, - как он сам говорил, - не деревенщина же она, а просто бедная кузина, единственная дочка шурина моего, Енджея, которого в рокоше Зебжидовского[23] пал, грудью под Гузовом меня прикрывая".

Это я делал тем более охотно, что сам хозяин вечерами куда-то пропадал, и хотя имения не покидал, я нигде его найти не мог. Когда его расспрашивали про эти ночные занятия, утверждал, будто бы пишет историю правления Зигмунда III Вазы, что могло быть правдой, поскольку в польских проблемах знания его были воистину необыкновенными. Так что я цчил Ягнешку, не обращая внимания на бешенные взгляды юного Блажея, сына управляющего поместьем, который давно уже, еще до моего появления подбивал к девице клинья.

Ягнешка же, как для молоденькой девушки оказалась довольно понятливой; через две недели декламировала по памяти Вергилия и Горация, а когда наступил день святого Валентина, в который, несмотря на холода, царящие в этой северной стране, птицы начинают выискивать себе пару, я неосторожно предложил ей Овидия. Блажей с Кацпером как раз в Сандомир на пару дней выбрались, челядь дрыхла, а пан Михал в башне трудился над описанием кирхгольмской виктории[24], а я… а мы…

Я уже как-то упоминал, что если речь идет о любовных переживаниях, то особо опытным я не был. Сколько там было у меня настоящих любовниц, включая волшебницу Беатриче, которой я овладел в довольно-таки особых условиях. И кого вообще мог включить в это число? Ночные обжиманцы с Клареттой Петаччи, синьору де Вендом, ее служанку Марго, Леонию Понтеваджио, разик, scusi, пару раз… А все остальные были всего лишь заменителем или же пробами и ошибками, о которых я предпочел бы забыть.

Вот только, кровь – не водица… Когда поздним вечером, исправляя письменные экзерсисы Ягнешки (ablativus она спутала с accusativus), я взял ее руку своей рукой, она же мою подняла к своим устам. Вы считаете, что ее следовало вырвать? Тем временем, девица, покрывая внешнюю и внутреннюю части ладони быстрыми поцелуйчиками, добралась до пальцев, после чего захватила один из них своими губами и, словно дитя, лихорадочно стала его сосать.

Что было дальше?

А что могло быть?... Сражение с шнуровками и пуговицами, очень ускоренное дыхание с обеих сторон, запрещающие словечки, звучащие словно бы все разрешали… и ничего, ну, или почти ничего. Ибо Ягнешка, как добрая католичка, готова была на все, кроме потери девственности. Поня­тия не имею, откуда в польскую глушь добрался опыт, свойственный, скорее, женщинам легкого по­ведения из Леванта, может, посредством турок, которые очень даже влияют на польские обычаи; во всяком случае, мы вытворяли такие штучки, которых описывать было бы недостойно, но которые, без нарушения принципов, дали обоим полнейшее, хотя в свете учения святого Августина, весьма раз­вратное, удовлетворение.

А после того девица сбежала, похоже, пораженная собственной смелостью, а я лежал, вспо­миная подробности и наслаждения, которых в этом диком и отдаленном краю никогда бы и не ожи­дал. Спал я без каких-либо снов и кошмаров. И все же, когда проснулся под утро, до сих пор пахну­щий Ягнешкой и собственной похотью, не мог я устоять от впечатления, что той ночью в комнате был кто-то еще. Доказательства дала мне надпись, сделанная ржавыми чернилами на закладке в томике Макиавелли: FLÜCHTE!

Мой немецкий язык был не первой свежести, но никаких сомнений быть не могло: во время моего сна кто-то написал слово в приказном тоне: Беги!

Вот только то, что было очевидным сразу же после пробуждения, уже в ходе завтрака, в ходе которого прислуживала оживленная Ягнешка, а сам пан Михал в исключительно хорошем настроении сыпал веселыми историями, из памяти как-то стерлось.

И я остался, обещая себе уехать отсюда, как только морозы станут не такими сильными, а снега сойдут. Ибо, если не считать двух визитов таинственной незнакомки, никаких других причин для опасений быть у меня не могло. Даже то, что никто из двора на охоту не выходил, а на столе еже­дневно появлялась свежая дичь (для меня, выздоравливающего; ибо пан Пекарский, рьяный католик, Великий Пост весьма соблюдал), долгое время не пробуждало моих подозрений. Мой хозяин, каза­лось, был слеплен из сплошной доброжелательности – сердечный и богобоязненный, каждое воскре­сенье отправлялся в костёл, всякое принятие пищи начинал с молитвы. Когда же я в очередное вос­кресенье отправился с ним на службу, меня удивило то, как к моему благодетелю относятся местные. Могло показаться, что его окружал невидимый панцирь. И шляхтичи, и челядь старались, чтобы слу­чайно его не коснуться, шапки перед ним снимали на расстоянии, а после мессы, когда все остальные собрались кучками, чтобы обменяться новостями и сплетнями, он стоял один-одинешенек, после чего спешно повернул домой. Меня это интриговало. О причине всего этого спросить не было случая: у кого и на каком языке? Другое, что будило мое изумление, поскольку здесь сложно говорить о беспо­койстве, впрочем, поначалу все выглядело мелким, чуть ли не незаметным – это ежедневная пере­мена, которая происходила в польском шляхтиче, когда дело шло к вечеру. Добросердечность усту­пала место внутренней скованности, за молчанием, как будто бы, стояло некое беспокойство, злость или сам черт знает что. Бывало, что в средине ужина он поднимался из-за стола, говоря:

- Простите, сударь, что покидаю вас, но столько мыслей накопилось, которые спешно следует на бумаге изложить.

Когда же я просил показать хоть маленький кусочек своих работ, он стыдился и открещивался, утверждая, что творение еще не готово, что в нем полно недостатков, но он обязательно со своими трудами ознакомит и даже согласится, чтобы я, переведя их на итальянский язык, распространил их в широком свете. Все это я возлагал на творческую страсть, ибо знал, что люди творческие странным образом привыкли концентрироваться; один из розеттинских скульпторов, к примеру, для этого хле­стал своих слуг; другой, замечательный баталист, заказывал себе продажных женщин, чтобы те его оскорбляли и фекалиями в него бросали; да и ко мне самому самые лучшие художественные концеп­ции приходят во время мытья в ванне или во время дефекации…

Таким вот образом пользовался я приятным отдыхом в Беньковицах и окрестностях, предава­ясь чтению, рисованию портретов своего благородного хозяина и его домашних, время от времени возобновляя лингвистические уроки с панной Ягнешкой. Только знал я, что все это состояние вре­менное.


* * *


В начале марта мороз стоял такой же сильный, хотя дни сделались чуточку подлиннее; вер­нулись Кацпер с Блажеем, а с ними приехал ксёндз каноник из сандомирского капитула, жирный и круглый, словно детская юла, и словно та игрушка, переполненный закрученной, контрреформатор­ской энергии.

Пользуясь тем, что после заката пан Михал, как было у него в обычае, удалился в свою башню, мы уселись со священником за бутылочкой – сам себе он дал на то разрешение как путеше­ствующему, меня же – иностранца – суровые правила Великого Поста вообще не касались. Впрочем, в Речи Посполитой шла война, а она, как всем ведомо, все обычные правила отменяет.

Поначалу сандомирский каноник распространялся относительно перспектив актуальной мос­ковской кампании, которая, по его мнению, должна была расширить распространение истинной веры. Благодаря унии в Бресте, на которой большая часть восточного духовенства признала превосходство папы римского, и успехам польского оружия, которое уже много лет доказывало свое превосходство над русским, перспектива такой победы Рима казалась реальной. Московский колосс до сих пор не мог выйти из состояния смуты, ставшей последствием безумия царя Ивана, прозванного Грозным, а так же его наследников, довольно часто равных ему в жестокостях. Годунов, Шуйские, два Дмитрия Самозванца, которых поддерживали польские паны Мнишеки – военным пароксизмам и бунтам про­стонародья, казалось, не будет конца, неся смерть, уничтожения и невероятные страдания людям, к которым за много веков на Руси относились хуже, чем к скотине. И меня изумляла радость поляков в отношении такого состояния их соседа, которое в человеке Запада пробуждали стеснение сердца и многие слезы.

Вот что неоднократно говаривал пан Пекарский:

- Русский медведь пока что замороченный, болезненный, не грозный и покорный; но дайте ему набраться сил, и он окажется хуже Тамерлана.

Весьма сложно было назвать пана Михала светским человеком или гражданином Европы: шведа не любил, немца презирал, над чехом насмехался, но вот великоруса дарил живой, не до конца, впрочем, безосновательной ненавистью, доказывая, что это не человек, из другой глины слеп­ленный – из какого-то монгольско-византийского ила, пропитанного слезами и кровью.

- Тем не менее, - утверждал он, - если бы народ сей просветить, цивилизовать и дать под управление отцов иезуитов, со временем, может, из них и получились бы люди.

Душа моя возмущалась против таких упрощенных мнений, дело другое, что из московитов я знал одного, до конца европеизированного князя, вечно развлекавшегося в Розеттине, и одного гени­ального иконописателя, которого посетил в Кракове, где тот пребывал в изгнании из отчизны.

Каноник, в принципе, разделял антипатии пана Михала, хотя у ксёндза брала верх нелюбовь, скорее, спиритуалистической натуры. Он считал и восточное православие, и даже сам обряд, что ни говори, разрешенный в Бресте, оскорблением, ежедневно наносимым господу нашему Иисусу и Не­порочной Деве, что было тем удивительнее, что у многих Мадонн из польских домов черты лица были с восточной иконы. Ту ненависть к потомкам Рюрика священник запутанно объяснял их скрытоиудей­ством. Меня это весьма изумило, но тут каноник начал рассказывать о давней державе хазаров, ко­торые задолго до крещения Руси приняли иудаизм, и хотя от их ханства не осталось и следа, кроме названия "казак", которое давали степным обитателям Малой Руси, ибо тогда на огромных простран­ствах восточноевропейской низменности должно было жить громадное множество тех рыжеватых и голубоглазых потомков Авраама.

При втором кувшине замечательного венгерского, в соответствии с заверениями хозяина, сделанного еще во времена Батория, ксёндз, осанкой обладавший довольно квелой, голову за то имел, как и каждый поляк, крепкую, а живот – огромный, дал себя уболтать на смену темы. И с боль­шой политики мы перешли на дела пана Пекарского.

Расспрашиваемый каноник очень хвалил пана Михала, возносил под небеса его щедрость для церкви, хотя в какой-то момент проговорился, что Господь тяжело испытывает даже самых луч­ших людей. Так что я наставил уши и продолжал выпытывать. И тут оказалось, что смолоду сударь Пекарский много даже погуливал, пока в неясных обстоятельствах не получил удар по голове, после которого лежал без чувств, после чего с ним случилось опасное замешательство ума, так что как-то раз, в ярости, без какой-либо причины, в краковском замке повара своего шурина, некоего пана Плазу, убил, а многих пытавшихся удержать его людей ранил. Поэтому, по согласию семьи и в соот­ветствии с рескриптом краковского каштеляна, должны были держать его в тюремной башне. По сча­стью, через какое-то время, по причине молитв, которые его родичи и друзья возносили святому Яну, познал он значительное успокоение. Его смогли освободить, и все права вернули, хотя люди, как оно часто с людьми бывает, все так же зыркали как на такого, что побывал на другой стороне разума.

"В общем, сумасшедший, но негрозный!" – прокомментировал я это про себя.

Духовное же лицо тем временем перешло к сути дела, которое привело его в Беньковице. Слыша, что я итальянский художник, а молва умножила мои реальные квалификации, он предложил мне выполнить цикл картин в технике al fresco для сандомирской коллегии. И сказать не могу, как об­радовало меня это предложение, о котором в других местах я мог только мечтать. Но условия испол­нения заказа меня несколько остудили.

- Мечтается мне, пан Деросси, ряд картин, представляющих страдания и оскорбления, кото­рые познавала и познает наша святая католическая вера. Да и в честном моем городе хватает отще­пенцев: лютеран, последователей Ария, что осмеливаются называть себя польскими братьями, а что самое худшее – евреев. Их преступления против поляков столь велики и столь отвратительны, что просто просят нарисовать себя ради предостережения.

И вот тут, впав в неподдельную страсть, начал приводить он многочисленные примеры пре­ступлений иудеев, о которых слышал: что те оскверняли святое причастие, похищали невинных детей и совершали на них ритуальные убийства с целью выпустить из них кровь… И рассказывал он обо всем этом столь живописно, что волосы у меня на голове становились дыбом.

Когда я спросил, а по какой такой причине израильтяне должны были бы производить подоб­ные действия в гостеприимной в отношении их племени польской земле, столь не похожей на другие страны, а особенно – на Испанию, где иудеи терпят ужасные преследования, каноник молниеносно ответил, что да, логики в этом нет, но просто такова суть еврейской натуры, наилучшим образом за­документированная казнью Сына Божия.

Если бы я своими глазами не видел в Розеттине, к чему способна привести темнота и суеве­рия, связанные к тому же с нетерпимостью, возможно, предложение из Сандомира я бы и принял. Но сама мысль о том, какие плоды могут родиться от отравленных семян, чем стало бы живописное под­крепление отвратительных суеверий, не позволила мне этого. Потому я очень вежливо пояснил, что столь долго в этих местах быть не намерен, чтобы взяться еще и за написание фресок в костеле, зато с удовольствием нарисую одну или две картины, допустим, Святое Семейство в живописных польских одеждах, столь отличающихся от царящих в Европе громадных кружевных воротников и причесок. Духовное лицо отнеслось к данному предложению кисло, говоря, что много заплатить не может.

Загрузка...