Глава шестнадцатая. Януш Корчак.

Комната на чердаке

Больше всего времени Януш Корчак проводил в своей комнате со скошенным потолком на чердаке Дома сирот, который находился на Крахмальной улице в Варшаве; он построил этот дом и почти три десятилетия, до самой смерти, заведовал им.

Это была обыкновенная чердачная комната, и от всех других подобных отличало ее только то, что тут каждый чувствовал себя полновластным хозяином. На дощатом столе рядом с рукописями были насыпаны крошки, и в распахнутые окна то и дело залетали ласточки, возвратившиеся из дальних стран, и воробьи, квартировавшие у окрестных водосточных труб, и голуби.

По полу деловито сновали мыши.

В кровати, придвинутой близко к столу, лежала полупарализованная девочка Ниця; в Доме имелась комната-изолятор, но там Ниця плакала, тосковала. А здесь в любую секунду можно было, даже продолжая писать, протянуть свободную руку и положить на лоб больной: «Сегодня, слава богу, температура нормальная». Мысли о Нице — тревожные, неотложные — текли рядом с другими, которые в тот момент переходили на бумагу, и рядом с мыслями о девочках и мальчиках, доверенных и доверившихся ему, о каждом ребенке в отдельности, и с мыслями о всех детях земли.

Они текли рядом, не мешая друг другу.

Этот поток ночью превращался в сны, а потом в уроки, которые он вел, в педагогические решения, в диагнозы, согласно которым лечил больных детей, в научные труды, сказки, просто в слова, которые он шептал в темноте спальни ребенку, потрясенному одиночеством и горем: ночью детское сердце особенно беззащитно.

Этот поток стремился через всю его жизнь, ни на мгновенье не прерываясь, не останавливаясь, как не останавливается сердце, пока человек жив.

Однажды, когда Корчак работал, в комнату, двери которой были всегда открыты, как и окна, вбежала маленькая девочка и стала его теребить.

— Знаешь, Хелька, беспокойный ты человек, — сказал он.

— Я — человек? — переспросила девочка.

— Ну да. Не собачка же.

Девочка задумалась. После долгого молчания она сказала:

— Я — человек. Я — Хелька. Я — девочка. Я — варшавянка... Как я много всего!

Через минуту сказала еще:

— У меня есть бабушка, даже две бабушки, мой дедушка, платье, ручки, кукла, столик, канарейка, фартук. А ты — тоже мой?

Он кивнул. Конечно, он принадлежал и Хельке — весь, без остатка, — как каждому ребенку.

Он и о себе мог сказать подобно Хельке: «Как я много всего».

Он был замечательным детским врачом, вылечившим сотни детей; в Польше его с любовной признательностью называли «Старый доктор». Во время войны 1914—1917 годов он был военным врачом русской армии. Он был учителем, руководившим двумя детскими домами — Нашим домом и Домом сирот, автором мудрых педагогических трудов, в том числе книги «Как любить детей».

И был одним из великих сказочников, известных детям всего мира.

За несколько лет до смерти Корчак записал в дневнике: «Мой прадед был стекольщиком. Я рад: стекло дает людям тепло и свет».

Януш Корчак — Генрик Гольдшмит — родился в Варшаве в 1878 году в интеллигентной еврейской семье. Литературный псевдоним — Януш Корчак — он принял юношей, в первых своих писательских опытах, и под этим именем стал одним из самых любимых и самых почитаемых мыслителей, педагогов и сказочников не только Польши, но и других стран. Отец его был адвокатом и брался только за справедливые дела: подобно прадеду, но по-своему, и отец вносил свет в темные уголки жизни, это было как бы предназначением их рода.

Одни из тех, кто день за днем сталкиваются со злом, постепенно ожесточаются, другие гибнут; лишь немногие выходят победителями из неравной борьбы. Отец Януша Корчака тяжело болел и рано умер. В одиннадцать лет мальчик остался сиротой. Он знал, какой тяжелой была судьба отца, но и сам — очень рано — избрал отцовский путь: против темноты, нищеты и несправедливости; путь отца и матери, деда и прадеда.

Однажды он записал в дневнике: «Найдено магическое слово. Я — повелитель солнечного света».

Перечитал эту строку и с шутливой серьезностью сам себе сказал:

— Но что делать, если солнце не знает этого и не хочет слушаться.

В Доме сирот он вместе со своими воспитанниками поставил пьесу-сказку «Почта» очень любимого им индийского писателя Рабиндраната Тагора. Это история тяжело больного мальчика по имени Омуль.

И приемный отец Омуля Мадхоб Дотто, и дед его, мудрый старый факир, любят ребенка. Но когда мальчик вслух подумает: «Из моего окна видны горы. Мне очень хочется пойти за эти горы», как различно взрослые отзовутся на его мечту.

— Вздор, — скажет Мадхоб Дотто. — Без дела, без цели, неизвестно зачем он будет лазить по горам!.. Если горы подымаются такой высокой грядой, то совершенно ясно, что природа сделала это для того, чтобы через них не переходили.

А дед скажет:

— Я научу тебя заклинаниям, и ты сможешь путешествовать везде, где захочешь: по морям, по горам, по лесам.

Своим детям Корчак говорил то же, что и старый факир; чем-то волшебники похожи, хотя каждое истинное волшебство потому и волшебно, что раньше ничего ему подобного на свете не случалось.

Корчак презирал тех, кто возводит стены на человеческих путях, кто с детских лет как главной науке учит почитать святость стен.

Он создал детские летние колонии и из варшавских трущоб вывозил туда ребят, никогда не видевших настоящего леса.

Но шли годы, и стены становились всё выше. Гитлеровцы оккупировали Польшу, и Дом сирот переселили в варшавское гетто. Надежды не оставалось, но была еще сказка.

В полутемном зале мальчик, игравший Омуля, спрашивал Корчака, исполнявшего роль факира:

— Дедушка, расскажи мне про Журавлиный остров.

— Это удивительное место, — отвечал Корчак. — Это страна птиц, живущих в синих горах. Вечером на горы падает свет заходящего солнца, и зеленые птицы стаями возвращаются в свои жилища. Оранжевое небо, зеленые птицы, синие горы...

За окном было гетто, непреодолимая стена — на этот раз действительно непреодолимая, — отделяющая от мира живых «квартал обреченных». Все силы сердца вкладывал Корчак в сказочные слова, чтобы эти синие горы вопреки всему возникли в воображении детей, оттесняя то, что стояло рядом, — смерть.

В этом он был убежден: надо бороться не только за всю жизнь ребенка, но и за каждую секунду этой жизни — за ее счастье или хотя бы спокойствие, хотя бы за не такое непереносимое горе.

В одной из книг он писал: «Берегите день и час, каждую отдельную минуту, ибо умрет она и никогда не повторится. Раненая минута станет кровоточить, убитая — тревожить совесть... Мы наивно боимся смерти, не сознавая, что жизнь — это хоровод умирающих и вновь рождающихся мгновений».

Когда-то, работая в детской больнице, он дежурил у постели безнадежных больных, чтобы ребенок, в последний раз открыв глаза, не почувствовал себя покинутым; быть забытым тем, кого ты любишь, — страшнее смерти.

Теперь, когда умирал весь его Дом сирот, он был рядом, не только для того, чтобы проводить детей в последний путь, но и чтобы самому принять смерть; детям будет легче вместе с ним.

— Оранжевое небо, зеленые птицы, синие горы... — шептал он из последних сил.

На улицах стреляли, окна были черны.

... Но все это в конце. А пока мы снова переносимся к началу жизни Генрика Гольдшмита — Януша Корчака, ко времени, когда он избирал свой жизненный путь.

Взрослые и дети

Очень рано, еще в первые школьные годы, он ощутил свое призвание. В дневнике его появились строки: «Чувствую, что во мне сосредоточиваются неведомые силы, которые взметнутся снопом света, и свет этот будет светить мне до самого последнего вздоха. Чувствую, я близок к тому, чтобы добыть из бездны души цель и высечь счастье».

Позже он писал о себе проще и с каждым годом скупее, но тогда его заполнило нечто, еще непонятное ему самому, требовавшее необыкновенных, торжественных слов.

Ему дано было внести в жизнь человечества понимание того, что дети равны взрослым — во всем: в своем праве на свободу, любовь, справедливость. На любовь не снисходительную — сверху вниз, а непременно равных к равным. Мысль простая — так ведь почти всегда самое важное по сути просто, — но так медленно понимается; что может быть яснее слов — «свобода, равенство и братство» — и как трудно дается людям подлинное осуществление того, что выражено в этих словах.

Вспоминая о прадеде, Корчак еще школьником представлял себе, что леса и луга земли — как бы огромное зеленое окно, через которое солнечный свет должен литься на детей; важнейшее, что предстоит совершить солнечному лучу, — превратиться в детскую улыбку.

Он еще школьником осознал, что главная работа ребенка — построить миллиарды клеток, составляющих организм. И это именно работа, тяжкий труд, особенно когда одновременно приходится преодолевать болезни и нищету.

Чтобы помогать в этом труде, надо стать врачом.

И главная работа ребенка — сделать из себя человека, которому открыто все прекрасное: природа, музыка, поэзия, наука.

Чтобы помогать ребенку в этом труде, надо стать учителем.

И надо, чтобы ребенок по пути к взрослости не растерял естественного чувства красоты, понимания чудесного, доверчивости, безошибочного различения добра и зла. Поэтому тот, кто посвящает себя детям, должен быть еще и сказочником: детство — мир сказочный, и иначе в нем заблудишься; иначе все в воображении ребенка будет превращаться под твоим неумелым влиянием в черепки, как золото в заколдованном кладе.

Корчак и стал врачом, педагогом и сказочником.

Он писал: «Без ясного, пережитого во всей полноте детства искалечена вся жизнь человека». И еще: «Детские годы — это горы, из которых река берет начало и где определяет свое направление».

Но река может быть и буйной, сметающей все на своем пути.

— Пока мы не перестанем жестоко и безжалостно драться между собой, мы не имеем права требовать от взрослых, чтобы те не били нас, — скажет король Матиуш своим товарищам. — Пока мы не перестанем драться и швырять друг в друга камни, на земле не прекратятся войны, а значит, будут и сироты, потому что на войне убивают отцов.

«Кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо... тот уж поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях, — предупреждал Федор Михайлович Достоевский. — Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть до степени зверя».

Корчак перечитывал вещие строки Достоевского и думал, что болезнь тиранства порой начинается почти незаметно; когда спохватишься, лечить ее поздно.

Вероятно, трудно отыскать людей более различных — по складу души и характеру таланта, — чем Достоевский и Корчак. Но их объединяла одинаковая убежденность в том, что «в конце — ребенок» — «дитё человеческое».

Болезнь тиранства может возникнуть, когда брат ударит сестренку, испытывая при этом подлое наслаждение властью над беззащитным; когда в школе дразнят и мучают мальчика потому, что он хромой, или рябой, косой, потому что он заикается, вообще чем-то не походит на других; она, эта болезнь, возникает, когда ребенок «просто так» обрывает крылышки у мухи или у бабочки, бьет шелудивую собаку...

Корчак рано убедился, что безнравственно только любоваться детством, а надо прийти на помощь детям, чтобы рядом с ними завоевывать справедливость в их таком отличном от взрослого мире.

Детство — лучшее время жизни, но оно требует изобилия тепла, как земля, которая без солнечного света не зазеленеет.

Корчак писал, мысленно превращаясь в ребенка: «Вот небо для нас, для детей, устлало землю белым ковром, как птица выстилает для птенцов пухом свое гнездо». И еще: «Ребенок словно весна. То солнце выглянет — и тогда ясно, и очень весело, и красиво. То вдруг гроза — блеснет молния и ударит гром. А взрослые словно в тумане. Тоскливый туман их окружает. Ни больших радостей, ни больших печалей... Наши радость и тоска налетают, как ураган, а их — еле плетутся».

Детство не повторится, так жаль расставаться с ним, и все-таки надо поскорее вырасти, чтобы уже навсегда прийти к детям помощником их, врачом, наставником — и учеником тоже, думал Корчак.

Он занимался на медицинском факультете, а все свободное время отдавал детям Привисля, беднейшего района Варшавы.

В сочельник, переодевшись Миколаем — Дедом Морозом, с седой бородой, в вывороченном тулупе, с мешком дешевых игрушек за плечами, он пришел в каморку к «Рыжему» — беднейшему из бедных, «ублюдку», как дразнили его на дворе, и Рыжий спросил Корчака:

— Дедушка, ты в самом деле святой Миколай? Ты оттуда? — Мальчик показал рукой на небо.

— Конечно! — ответил Корчак.

— Возьми меня к себе.

— Тебе так плохо? — спросил Корчак.

Тогда-то он и решил создать Дом сирот, куда бы мог брать обездоленных детей.

Конечно, и прежде в Польше, как и во всем мире, существовали дома для воспитания детей: приюты для сирот, дома для ребят из нищих семей, которых горе и непредставимая нищета заставили отказаться от ребенка; и из семей вполне состоятельных, где родители с легким сердцем пошли на разлуку с ребенком просто потому, что сердца у них не было; и существовали дома, куда детей, еще не ведающих своего призвания, отдавали насильно, чтобы сделать из них то, что родителям представляется наиболее выгодным, — так отдают в кузню слиток металла, желая получить саблю, если понадобилось оружие, а то и кандалы, если большая нужда в кандалах, — всякого рода бурсы, иезуитские колледжи.

Все это были тюрьмы, как бы они ни назывались. И о детских тюрьмах разного рода в Англии гневно и прекрасно написал Чарльз Диккенс, в России — Помяловский и Погорельский, во Франции — Роже Мартин дю Гар. Но и самые великие книги не в силах уничтожить детские тюрьмы — мечта в кровь разбивается о железо и камень, как птица о зарешеченное окошко. Надо было противопоставить старым приютам нечто гораздо менее хрупкое, чем мечта, чтобы каждый человек воочию убедился: может быть иная жизнь для обездоленных детей, и значит, с тем, что есть, больше нельзя мириться.

В сказке Корчака один из наставников детского дома говорит о себе:

— Уважаемые родители, я директор приюта, а отнюдь не тюремщик. Перед вами ученый-педагог, автор книги под названием «365 способов, чтобы дети не шумели»... Мое другое педагогическое сочинение называется так: «Разведение свиней в приютах»... Я каждого ребенка вижу насквозь. По глазам, по носу, по ушам — словом, по всему могу с точностью предсказать, что из него вырастет...

Корчак мечтал построить детский дом без таких «ученых-педагогов», столь же ясно «видящих», что нужно сделать из ребенка, как видят они, какую свинью пустить на сало, а какую выгоднее использовать для получения мяса.

Он знал, как трудно в тогдашней Польше будет это осуществить, но ему помогали врачи и ученые, рабочие варшавских заводов горячо сочувствовали его идеям. И каждый рубль, который издатели платили Корчаку за его книги, шел на строительство. Сказка была в фундаменте этого дома в самом прямом смысле, она первой поселилась в нем и последней его покинула.

... Праздник открытия Дома сирот окончился. Корчак уложил ребят и остался наконец наедине со своими мыслями — за дощатым столом в чердачной комнате с распахнутым окном.

Шла первая ночь страны детей. Какой будет эта страна?

За окном в погруженном в темноту мире господствовало неравенство. Издревле те, кто властвовал, считали себя вправе унижать тех, кто не похож на них: бедных, потому что они не имеют денег, людей иных рас — потому что у них другой цвет кожи, не те верования и обычаи, женщин — потому что они слабее. В детях все эти несходства соединяются: дети слабее, они не имеют денег, у них особые интересы и обычаи, они иначе видят окружающее.

И были и долго еще будут взрослые, считающие, что ребенок как бы получеловек: надо поскорее сделать его «таким, как мы»; вся задача воспитания — уничтожить в ребенке эту странность, раздражающее несходство, непокорность; уничтожить, может быть, даже — выбить.

В 1876 году Петербургский окружной суд слушал дело некоего К., который до крови избивал семилетнюю дочь розгами, как били, а то и забивали насмерть солдат шпицрутенами; девочка была «виновна» в том, что «украла» несколько ягод чернослива и в страхе перед наказанием не признавалась в своем проступке, то есть «лгала».

Один из известнейших адвокатов, защищая К., говорил на суде:

— Когда обнаружилась в девочке эта дурная привычка (то есть привычка лгать), присоединившаяся ко всем другим недостаткам девочки, когда отец узнал, что она ворует, то действительно пришел в большой гнев. Я думаю, что каждый из вас пришел бы в такой же гнев, и я думаю, что преследовать отца за то, что он наказал больно, но поделом свое дитя, — это плохая услуга семье, плохая услуга государству, потому что государство только тогда и крепко, когда оно держится на крепкой семье... Если отец вознегодовал, он был совершенно в своем праве.

«Постойте, г. защитник, поговорим немного про эту «справедливость гнева отца», — писал тогда Федор Михайлович Достоевский. —

... Как же вы налагаете на такую крошку такое бремя ответственности, которое, может, и сами-то снести не в силах? «Налагают бремена тяжкие и неудобоносимые», вспомните эти слова. Вы скажете, что мы должны исправлять детей. Слушайте: мы не должны превозноситься над детьми... И если мы учим их чему-нибудь, чтобы сделать их лучшими, то и они нас учат многому и тоже делают нас лучшими уже одним только нашим соприкосновением с ними. Они очеловечивают нашу душу одним только появлением между нами».

Как и Достоевский, Корчак не уставал повторять:

— Немногого стоят слова о любви к детям, на которые так щедры иногда, если они не подтверждаются уважением прав ребенка и пониманием его чувств.

Он писал: «Ты хочешь, чтобы дети тебя любили, а сам должен втискивать их в душные формы современной жизни, современного лицемерия, современного насилия. Дети этого не хотят, они защищаются. Государство требует официального патриотизма, церковь — догматической веры, работодатель — честности, а все они — посредственности и смирения... Дети этого не хотят, они защищаются»

Впервые в мире, в варшавском Доме сирот, создавалась самоуправляющаяся детская страна. Чтобы жить и работать в ней взрослому, недостаточно только многое знать, думал Корчак.

«Что значит быть добрым? — спрашивал он себя и отвечал: — Вероятно, добрый — это такой человек, который обладает воображением и понимает, каково другому, умеет почувствовать, что чувствует другой».

Быть добрым к ребенку — это прежде всего уметь вообразить себя ребенком. Тогда замрет рука, занесенная для удара, не сорвется с губ непоправимое, унижающее слово, после которого между взрослым и детьми вырастет пропасть; ребенок безошибочно прочтет в твоих глазах уважение и понимание и ответит тем же.

Вообразить себя ребенком... Со школьных лет Корчак мечтал: а не могло ли быть так, чтобы человек становился то большим, то снова маленьким? Как зима и лето, день и ночь, сон и бодрствование. Если бы так было все время, никто бы даже и не удивлялся. Только дети и взрослые лучше бы понимали друг друга.

... Дом сирот спал. Наступило время, когда необходимо было ему, совсем взрослому человеку, снова стать ребенком, чтобы заново пережить счастье и горе детской жизни, а после вернуться в Дом сирот, как свой к своим — все понимающим.

Стать ребенком — в мечте, в сказке?

Да, конечно, но это должна быть совсем особенная сказка, как особенной будет и эта, прежде никогда не существовавшая детская страна.

Однажды в солнечный зимний день, играя в снежки, Матиуш сказал:

— Будь я королем, то непременно установил бы в своем Королевстве Праздник Первого Снега; и праздник этот начинался бы пушечным салютом. Да, много чего сделал бы я, будь я королем!

Сейчас надо было стать одновременно и ребенком и королем, чтобы иметь власть и силы создавать справедливую жизнь. Ведь в Доме сирот прежде всего придется установить разумные законы.

Может быть, превращаясь в ребенка, Корчак шептал эти свои слова:

— Удивителен мир. Удивительные деревья, как удивительно они живут. Удивительные маленькие червяки — живут так недолго. Удивительные рыбы — живут в воде, а человек задыхается в ней и умирает. Удивительно все, что прыгает и порхает: кузнечики, птицы, бабочки. И звери удивительны — кошка, собака, лев, слон. И на редкость удивителен сам человек... Удивительно все-все, что ты помнишь и о чем забываешь. И как человек засыпает, и что ему снится, и как просыпается, и что было и не вернется. И что будет...

Под сказочное заклятье усталая взрослость отступала, и в каморке на чердаке дома на Крахмальной улице возникал король Матиуш Первый — светловолосый мальчик с голубыми нежными и смелыми глазами, вглядывающимися в мир с этим прекрасным детским чувством: «удивительно все»...

Если сказочники дают напутствие своим героям, то Корчак в эту ночь должен был сказать Матиушу:

— Тебе предстоит править не королевством, которое за тридевять земель, а обычной большой страной, бедной и несчастливой, совсем как наша Польша. Трудно тебе придется, ведь ты даже не умеешь еще читать и писать, а феи и волшебники не придут на помощь... Феи и волшебники не придут, но верные друзья будут рядом, как бывает и в обычной жизни. На твою страну нападет не дракон — дракон хоть и о семи головах, но он один и у тебя в руке заколдованный меч, — в королевство вторгнутся десятки тысяч вражеских солдат, полки, дивизии, вооруженные пулеметами и пушками. Тяжкая вещь война. Тот, кто пережил ее, никогда не забудет. После изнурительного марша до поздней ночи рой окоп в замерзшей земле, иначе погибнешь от первой пули, от шального осколка. А потом дрогни под оледенелой шинелькой до рассвета, когда все начнется сначала. И так изо дня в день, из месяца в месяц...

— Но ведь я буду королем, а не обычным солдатом, — ответил Матиуш.

— Но не таким королем, какие в реальном мире; королем-солдатом; да еще королем-сиротой, мальчишкой; совсем особенным мальчишкой — прислушайся к собственному сердцу, разве удержишь тебя во дворце, если идет схватка, решающая судьбу страны и собственную твою судьбу?! Когда исполнится твоя мечта и ты отправишься в Африку — в царство львов, слонов, тигров и крокодилов, ты встретишь там не только добрых людей, готовых дружбой и любовью ответить на твою дружбу и любовь, — такие люди есть везде, и ты их непременно встретишь, — но и людей жестоких. Жрецы будут бояться, что ты научишь своих черных друзей жить не так дико, невесело, в вечном страхе перед злыми духами, как жили они в Африке тысячи лет. Ах, как боятся жрецы того, кто сам не боится и учит других не бояться. Золото они ценят гораздо меньше, чем страх, который так легко превращается во власть — над телом, душой, совестью того, кто поддался страху. И если ты не отступишь перед жрецами, может быть, они попытаются даже убить тебя... Но, как это ни странно, самое трудное начнется, когда ты из дальних стран вернешься домой и решишь перестроить жизнь в своем королевстве, чтобы все были счастливы. Ты скоро увидишь, что иногда взрослые хотят одного, а дети совсем другого. Да и дети — как не похожи они: девочки и мальчики, малыши и подростки, тихие дети и властные, стремящиеся всех подчинить своей воле. Где же отыскать, как создать миллионы разных «счастий»? Возможно ли это? Твоих намерений многие не поймут, а будут и такие в королевстве и за пределами его, которые даже возненавидят тебя за самое желание изменить жизнь. Ты придумаешь, чтобы дети имели свое зеленое знамя, а царь Пафнутий в соседнем царстве, прослышав это, издаст манифест: «Повелеваю, чтобы в месячный срок все деревья, цветы и травы в парках и лесах изменили цвет...» Из всех сказочных королей, которые были и еще будут, тебе придется труднее всего.

— Так мог бы говорить тот, кто посылал своего сына на муку и страдание за род людской, — дрогнувшим голосом сказал Матиуш.

Вспомним, что это происходило в первые десятилетия века, в католической Польше, где с начала сознательной жизни дети узнавали евангельские легенды.

— Мне сейчас ужасно тяжело, мой мальчик, — устало ответил Корчак. — Но я не могу ничего скрывать от тебя. Ты узнаешь много прекрасного, но горе суждено тебе тоже. И тут уж ничего не поделаешь. Не пережив вместе всего, что подстерегает нас на человеческом пути, не «испив чашу сию», как сможем мы избежать непоправимых ошибок, строя детскую страну на Крахмальной, которая не должна, не может быть страной сирот... И вспомни — ты будешь не один.

Он сказал это, и, очнувшись, Матиуш увидел, что рядом с ним профессор, знающий пятьдесят языков, храбрый безногий летчик, — и близко сверкают ослепительно белые зубы, смеются круглые глаза, а лица не видно, чернота его сливается с темнотой ночи: это негритянская принцесса Клу-Клу, неустрашимая, любящая и верная.

... Чердачная комната исчезла, глазам открылась анфилада белых с золотом дворцовых залов. Лица людей, глядящих на Матиуша, печальны, и огромные зеркала затянуты крепом. Он уже в сказке. Умер его отец, как прежде умерла мать. Матиуш стал сиротой; и стал королем.

... Светало. На белом листе бумаги Януш Корчак вывел три слова заголовка: «Король Матиуш Первый».

Матиуш становится королем

Дон Кихот родился в тюрьме; Маленький принц — в Ливийской пустыне, когда создатель его был на пороге смерти; может быть, первые сказочные видения пришли к Гансу Христиану Андерсену в общественном доме, где доживали век самые бедные старухи родного его Оденсе. Беда чаще, чем Богатство и Довольство, качала колыбель сказки и вскармливала ее; не сама Беда, а человек, встретившийся с ней волей судьбы и не отступивший.

Думая о сказке Корчака, мы не забудем, что и Матиуш возник в Доме сирот, среди таких, как Рыжий из Привисля.

Когда-то Достоевский писал о «Дон Кихоте»: «Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения. Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек, и если б кончилась земля и спросили там где-нибудь людей: «Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?» — то человек мог бы молча подать «Дон Кихота»: «Вот мое заключение о жизни и — можете ли вы за него осудить меня?»

Перечитывая книгу о Дон Кихоте с улыбкой и со слезами, невольно набегающими на глаза, мы думаем, что всегда были на земле люди, которые, прежде чем вступиться за попранную справедливость, тщательно взвешивали в уме: разумно ли идти на бой с тем, кто может оказаться гораздо сильнее; и чья жизнь ценнее — твоя или того, чьи права топчут на твоих глазах?! Пока происходило это взвешивание — всякая работа требует времени, — ребенка успевали избить, бедняка посадить в тюрьму, а еретика отправить на костер.

И были люди — во всяком случае, один такой человек был, тот, кого в его родном селе в Ламанче называли Алонсо Добрый, а мы знаем под именем Дон Кихота, — были люди, которые очертя голову бросались на творящих зло. И часто они совершали поступки совершенно безрассудные — часто, не соразмерив силы, бывали избиваемы до смерти, а иные из них погибали.

И когда разумные люди пытались взвесить пользу, принесенную смелостью этих безумцев, чаши весов оставались неподвижными.

Чаши весов оставались неподвижными, но тысячи и тысячи людей, одно человеческое поколение за другим, думая об этих людях, чувствовали, как грудь сжимает то, что выражено в словах Корчака: «Тоска по жизни правды и справедливости, которой нет, но которая когда-то наступит»; прочитав это, мы вглядываемся в самих себя — не странно ли искать в своем сердце тоску, как некую драгоценность, без которой жизнь теряет смысл.

И иногда мы думаем, утешая и успокаивая себя, что ведь и три столетия назад, когда Дон Кихот первый раз выезжал из ворот своего бедного жилища на поля Ламанчи, большинству людей он казался безумцем, дерзко и безнадежно пытающимся воскресить то, что давно умерло, а может быть, и не существовало никогда.

Но мы узнавали жизнь Януша Корчака, Сент-Экзюпери, Ванчуры и понимали, что такие люди существуют всегда, и не только в книгах, — и частица их есть в каждом человеке, хотя иногда и самая малая частица. Вот ведь и Петр Ершов собирался «воздвигнуть падшие народы», вооруженный лишь своей флейточкой; иному и это покажется смешным, а иной, вспомнив Дон Кихота, с невольной гордостью повторит слова Достоевского: «Вот мое заключение о жизни и — можете ли вы за него осудить меня?»

Что же касается Матиуша, то он по справедливости должен быть назван — Матиуш Добрый; и вся длинная и прекрасная сказка о нем — это сказка о поисках добра, о постижении добра, борьбе за добро, о том, что добро — в основе человека; но об этом же и сказочная книга о Дон Кихоте.

Вначале Матиушу представляется, что делать добро просто: он приказывает раздать всем детям в королевстве шоколад и выполняет мечту дочери пожарника Иренки, которая хочет иметь куклу, большую, «до потолка»; но постепенно цель отодвигается и отодвигается... Потом она снова возникает, но на расстоянии, которое иначе не определишь как расстояние подвига.

Легко раздать шоколад детям, даже если их, как в королевстве Матиуша, пять миллионов. Насколько труднее дать хотя бы одному человеку счастье или хотя бы спокойствие, пока существует на земле неравенство.

Матиуш убегает на фронт. В войну с фашистами у нас было много таких отважных ребят, «сыновей полка», как их называли.

... Солдаты с ласковой насмешкой прозвали Матиуша «Вырвидуб». Но он и на самом деле не только с честью переносит все, что ожидает человека на войне — голод, холод, свист пуль над головой, эту неумолкаемую песню самой смерти, — но и совершает подвиги; узнает, где расположен вражеский склад боеприпасов, и снаряды, мины, пулеметные ленты, бомбы, вместо того чтобы убивать, фейерверком взлетают в небо. Пока Матиуш воюет, министры велят фабриканту игрушек, тому самому, который изготовил подарок для Иренки, сделать куклу, в точности похожую на Матиуша и умеющую отдавать честь и кивать головой.

По правде сказать, кукольный Матиуш нравится им несравненно больше, чем живой: в фарфоровую голову, слава богу, не приходят «вздорные» мысли, которые прямо-таки переполняют этого «несносного» мальчишку Матиуша; чем меньше мыслей, тем лучше — если не для королевства, то, во всяком случае, для королевских министров.

И если Матиуш еще некоторое время не объявится, министры снова призовут игрушечного фабриканта и скажут ему:

— Слушай, мы приказываем научить их величество фарфорового короля говорить, но, конечно, только то, что угодно нам.

— Пожалуйста! — ответил фабрикант. — Соблаговолите предложить четыре фразы, и их фарфоровое величество станет повторять эти повеления по мере необходимости и по вашему усмотрению.

— Казнить! — хрипло пробормочет Злой министр. — Самое королевское слово.

— Смирно! — отрывисто выкрикнет Военный министр. — Самая королевская команда!

— Наградить! — елейным голосом предложит Старший министр. — У их величества преданнейшие министры.

— И надо еще эдакое мудрое, поскольку подданные любят эдакое мудреное, — в свою очередь произнесет министр Просвещения. — Ну, например, гм... «Короли... не ошибаются, поскольку если бы они ошибались, то... гм... то не могли бы поступать безошибочно...»

Утопия возникает и гибнет

Говорящей кукле не суждено вступить на престол, хотя не одно королевство благополучно управлялось при помощи этих же четырех фраз. Матиуш не погиб на войне. Вернулся он и из опасного путешествия в глубины Африки, да еще привез с собой золото и диких зверей для зоопарка, подаренных ему королем Бум-Друмом. Он завоевал дружбу негритянского народа; а самое главное — с ним приехала черная принцесса Клу-Клу.

Прежде чем продолжать главу, мне хочется самому себе объяснить, почему эта история о короле Матиуше Первом — сказка, если все там происходит в самом что ни на есть реальном мире и если нет в этой истории ни волшебников, ни чудес.

Но верно ли, что нет?

Разве можно усомниться, что Клу-Клу волшебница, когда читаешь, как она помогла Матиушу воевать с вражескими королями, взявшими его в плен. И когда Матиуш все-таки оказался в заточении, она подняла на войну за него негритянских воинов.

Кто же она, если не волшебница? Друг? Так ли глубока граница между двумя словами — волшебник и друг? Кто скажет, какое из них «волшебнее»...

И разве не чудо — королевство, которым правит мальчик?

... Однажды после всех своих побед Матиуш, скрестив руки на груди, пройдет мимо дворцового зеркала и, взглянув на отражение в золотой раме, подумает: «Ого! Я совсем как Наполеон». Но, к счастью, он тут же рассмеется.

Тогда-то он придет к самым важным своим решениям.

Дарить приятно, но не справедливее ли, если жители страны сами станут распределять богатства, созданные их трудом и защищенные их мужеством, подумает Матиуш.

Легко представить себе, как такая прекрасная, но при этом простая и естественная мысль рождается в светлом разуме ребенка, если верить в то, что чувство справедливости — в основе человеческой натуры. Управлять судьбами людей приятно, но не справедливее ли, чтобы люди сами управляли собой, подумает Матиуш.

И вслед за этой ему придет в голову другая мысль. Кроме власти короля над подданными, есть власть сильных над слабыми, взрослых над детьми. Взрослый хочет сделать ребенка таким, как он сам, будто в этом высший идеал. И, забыв свое детство, он иногда всячески запрещает детям то, без чего когда-то, ребенком, не мог бы прожить и дня: часы шумных игр на дворе и мгновенья, когда, отвернувшись от школьной доски, смотришь на летящие снежинки...

И когда эта мысль окрепнет в нем, он решит создать детский парламент, какого никогда еще не было в мире.

... Три с половиной века назад в Англии, которой правил полубезумный король, великий мыслитель Томас Мор написал книгу об острове «Утопия», где нет ни богатых, ни бедных, собственность принадлежит обществу, все должны трудиться и государством управляют мудрые граждане, избранные отцами семейств.

Томас Мор окончил жизнь на плахе. Но и когда он писал свое сочинение, еще не предугадывая гибели, мог ли он надеяться увидеть осуществленным государство разума, равенства и труда? Поэтому-то он и назвал свой остров «Утопия», что на греческом языке означает: «место, которого нет».

С тех пор было написано немало книг о государствах будущего, и слово «утопия» приобрело общее значение несбыточной мечты.

И Януш Корчак писал утопию. Одну из многих в длинном ряду, но первую, которая пыталась предсказать законы не взрослой, а детской жизни. И первую, которой предназначено было осуществиться не в неведомые времена, а очень скоро — даже завтра, может быть. И не «где-то там», а в Варшаве, в этом самом доме на Крахмальной.

Но тут она, эта детская утопия, только начнет жить, думал Корчак, весть о самоуправляющемся детском обществе разнесется по миру и непременно вызовет отклик в сердцах.

Так и произошло. Минуло совсем немного лет, и самоуправляющиеся школы-интернаты, детские дома, детские коммуны возникли и далеко за границами Польши. Одни из этих школ родились как эхо замыслов Корчака, а другие — сами по себе. Дожди прольются везде, «когда весенний первый гром...».

Особенно много самоуправляющихся детских школ было создано у нас в стране после Октябрьской революции. И Антон Семенович Макаренко, построив в Харькове коммуну — для ребят тоже обездоленных, лишенных родительской ласки, раненных судьбой, — тут, в этой коммуне, придумал план создания союза детских коммун, детского государства, республики детей со свободно избранным правительством.

У Корчака — сказка, а у Макаренко — план. Но стоит приглядеться, и увидишь в корчаковской сказке черты плана, рассчитанного на немедленное осуществление, а в макаренковском плане — сказку.

Итак, детский парламент. Вот он уже возник под пером Януша Корчака — «скоро сказка сказывается...». Из широко распахнутых окон огромного, но при этом немного игрушечного здания несется шум и гам, как из школы во время большой перемены. А потом все разом смолкает, и Матиуш произносит первую речь перед депутатами-детьми.

Он говорит:

— Вы — представители всех детей страны. Я хотел так управлять, чтобы вам было хорошо. Но не в моих силах угадать желания и мечты всех. Вам легче: одни знают, что нужно малышам, другие — что нужно старшим детям. Когда-нибудь дети всего мира — белые, черные, желтые — съедутся, как собираются иногда правители взрослых, и скажут, что им нужно.

Депутаты этого парламента не любят длинных речей — они предпочитают выкрикивать предложения с места, да еще перебивая друг друга; может быть, сперва и не уловишь смысла в этой разноголосице, но вспомним, что и в птичьем гомоне есть смысл, и вслушаемся вместе с Корчаком в голоса детей, впервые — пока только в сказке — призванных решать свою судьбу.

— Я хочу держать голубей! — кричит один депутат.

— А я — собаку!

— И чтобы нам рассказывали сказки.

— Чтобы у каждого был свой шкафчик.

— У отца тринадцать карманов, а у меня только два; вот я и теряю носовые платки, а меня за это ругают.

— Хочу, чтобы каждый день была елка.

— И первое апреля. И Новый год.

— Чтобы был такой день в году, когда все взрослые сидели бы по домам, а в гости, и в театр, и в цирк ходили бы только дети.

— Хочу быть волшебником!..

— Хватит! Да это же вздор, — скажет серьезный человек и в сердцах захлопнет книгу. — Ха-ха, голуби... собаки... каждый день первое апреля...

Прав ли он? Не станем торопиться с ответом. Подумаем, перенесемся в безвозвратное время, которое называется «когда я был маленьким», и взглянем на сказку оттуда. Осудить — никогда не поздно, понять — никогда не слишком рано... Оно очень недолговечно, это детское правительство, и голос его трудно уловить в войнах, голоде, горе, переполняющих мир.

Но, вопреки всему, вслушаемся в этот слабый голос.

Собаки... голуби... Вспомни, вот ты впервые держишь в руках — «в горстях», говорил Аксаков, щенка, слепого, беспомощного. Тепло, мягкое, трепещущее, через ладони бьется в тебя. Что-то прежде никогда не испытанное переполняет грудь; потом ты поймешь: это чувство сострадания к слабому, ответственности за все живое. И когда появится в тебе это тепло, смотри не растеряй его.

Вспомни: голуби кружат в небе, оживленном таинственной птичьей жизнью. Чем они привязаны к тебе? Что заставит их прилететь к тебе даже за тысячи километров? Какое счастье, что существуют незримые нити, соединяющие тебя с природой.

Нет, вопрос о щенках и голубях, поднятый депутатами детского парламента, нельзя называть пустячным.

И вспомни, как ты лежал в постели, изо всех сил сжимая веки, но не мог уснуть, потому что ты остался один в доме. Как в темноте ты прислушивался к скрипу ступенек — ждал, ждал...

Подумай о том, что во времена Корчака хорошо если на тысячу театров, кино, клубов и других увеселительных заведений для взрослых нашелся бы один театр детский; вспомни это, и тогда предложение, чтобы раз в году взрослые сидели дома, а все театры, цирки, кино, клубы были отданы детям, не должно показаться нелепым.

Один денечек, когда все дети будут ходить друг к другу в гости, когда на улицах не станет машин и торопливых прохожих, так что даже на самых больших площадях можно будет играть в футбол и казаки-разбойники.

Один денечек, когда не дети, а взрослые будут с замирающим сердцем прислушиваться к тишине одиночества и ждать скрипа ступенек под ногами возвращающихся детей. Один денечек в году... Есть страны, где уже с шести лет ребенок работает в поле наравне с родителями. Но даже и не шесть, а шестнадцать лет — совсем короткий срок, если вспомнить, с какой ошеломительной, отчаянной быстротой летят детские годы.

Нет, это все не пустяки. И даже предложение, чтобы в году было не одно, а много «первых апреля», откроет свой глубокий смысл, если мы поймем, что потребность выдумывать, сочинять — да так, чтобы твоей выдумке верили, — одно из главных свойств детства.

Серьезный человек совсем не прав. Депутаты детского парламента занимаются важнейшими, неотложнейшими для детей вопросами. Парламент чудесно начинает свою работу. Но как сложится его судьба дальше? «Конец — делу венец» — говорит пословица. Каков же будет этот конец?

Сумеет ли и впредь детский парламент жить так, чтобы думать всем вместе, сообща решая общую судьбу, или на смену маленькому королю Матиушу, мудро отказавшемуся от единоличной власти, придет и навяжет свою волю парламенту какой-нибудь властный подросток? Ведь «сильные и слабые» означает не только «взрослые и дети»; среди детей тоже есть властолюбцы, стремящиеся подавить сверстников.

«Люди бывают спокойные и беспокойные», — запишет в своем дневнике Матиуш.

Он напишет это на необитаемом острове, куда сошлют его короли враждебных стран. Напишет и оторвется от пера, потому что на колени к нему вскарабкается и требовательно ткнется в ладонь крошечный зверек вроде крысенка. Он погладит ласкового крысенка, и в руке его окажется пустой орех с запиской от Клу-Клу; она-то не покинула его и в неволе. Он прочтет записку, и глаза его встретятся с блестящими, смелыми глазами зверька.

— Маленький почтальон-крысенок тоже беспокойный, но по-другому, чем, например, лев. Беспокойные люди бывают добрые и злые. Если на свете будет много беспокойных и добрых, это хорошо. А если много беспокойных и злых — плохо», — запишет он в дневнике.

Но вернемся в парламент. Так кто же одержит там верх — добрые или злые?

... Давно уже, а может быть, и никогда прежде не было так тревожно на душе у Януша Корчака, как в дни, когда он писал главы о недолгих днях правления детского парламента в королевстве Матиуша. Ведь он привел в сказку реально существующих ребят, которых знал и любил. Сейчас эти ребята спят под той же кровлей, где их сказочные воплощения совершают сужденный им путь; строка за строкой, как день за днем.

Ребята спят. Один улыбается во сне, другой неутешно всхлипнул: тени сиротского прошлого скользят по лицам. Этим теням не скажешь: «Сгинь, сгинь, рассыпься!» Они могут проникнуть и в будущее, рождая беды. Если не уничтожить их пагубного влияния...

Но как это сделать?

В чердачной комнате перед глазами Корчака снова и снова возникают ребята, и он должен угадать их судьбу; угадать судьбы, а не выдумать, не сочинить их. Ребята ведут сказочника за собой, и он не вправе отклониться от дорог, ими избираемых.

Фелек, первый друг Матиуша, сын вахмистра дворцовой охраны, просит, чтобы его назначили детским министром, почти что детским диктатором. Нет, он не просит, а требует.

И Матиуш не находит в себе сил, разума, предусмотрительности отказать ему.

Но кто же он такой, Фелек? Добрый он или злой? Да и можно ли этими двумя словами определить человека?

На необитаемом острове Матиуш попросит, чтобы взрослую охрану, приставленную к нему враждебными королями, заменили охраной из подростков. Он думает, что с подростками ему скорее удастся сдружиться, чем со взрослыми. Но оказывается по-другому. Новая охрана всячески изводит пленного короля. Как-то, доведенный до крайности, Матиуш подрался с одним из своих охранников, Филиппом, старшим и гораздо более сильным, чем Матиуш. Подрались и помирились. Пораженный бесстрашием Матиуша и добротой его Филипп после драки признался:

— Чего таиться. Дым в замочную скважину пускал я. Часы испортил тоже я. Я украл весла и лодку. Я нарочно делал назло, пакостил, мстил, потому что меня самого всю жизнь несправедливо обижали.

И Матиуш узнал, что Филиппа, когда ему было десять лет, обвинили в воровстве и отдали в исправительный дом. Там он голодал, терпел побои. Били его все кому не лень: надзиратель, сторож, мастер, ребята постарше. Слабые прислуживали сильным. Кто что бы ни набедокурил, а вину сваливали на слабого. Сильный отнимал у слабого хлеб и сахар. Там Филипп научился врать, выкручиваться, жульничать.

— Но что сделал тебе плохого я? Почему ты меня обижал? — спросил Матиуш.

— Сам не знаю, — ответил Филипп. — Просто зло брало, что на свете есть короли и воры. И потом, захотелось проверить, правда ли, что есть короли добрые, вроде тех, о которых пишут в сказках.

Это лживая мудрость: «За битого двух небитых дают». Это мудрость тех, кто охотно поменял бы всех свободных, гордых людей на рабов, тех, кому только и нужно, чтобы окружающие безропотно исполняли их волю. Кулаком можно отбить не только легкие, но и душу. Человек, униженный в детстве, когда он был совсем беспомощным, набравшись сил, может сам превратиться в насильника, самодура, тирана.

Нет, Фелек, которого отец беспощадно порол ремнем за самые пустячные проступки, все-таки не стал жестоким. Он храбрый, а смелость редко уживается с мстительностью; он великодушен и способен к бескорыстной дружбе. За это и полюбил его Матиуш. Но ученые знают, что один организм противостоит микробам — он обладает естественным иммунитетом, а другой легко поддается заразе. У Фелека нет естественного сопротивления злу, оно выбито отцовским ремнем. На горе, рядом с Фелеком оказывается фальшивый, продажный человек — наемник Молодого короля из соседнего государства, главного врага Матиуша. Этот шпион подсказывает Фелеку идею, которая вначале кажется детскому воображению такой заманчивой: пусть все будет наоборот — взрослые сядут за школьные парты, а дети станут работать на фабриках, водить поезда, готовить обед. Пусть взрослые вспомнят, каково оно учить уроки, получать двойки и стоять в углу.

И начинается в сказке эта странная «наоборотная» жизнь. Да, вначале она представляется веселой и милой. Девочка приготовила обед: на первое — кисель с молоком, на второе — варенье, ну, а на третье... На третье, конечно, мороженое.

Взрослые рады вспомнить школьные годы, а старая бабушка счастлива: она получила по родному языку пятерку и теперь сама прочтет письмо от внука.

Обо всем этом, славном и забавном, Матиуш узнает от Фелека — детского министра, и из газеты, которую редактирует тот самый журналист, наемник Молодого короля. Но в королевстве происходят и другие вещи, совсем не смешные: поезд сошел с рельсов, на фабриках сломаны лучшие станки, взорвался пороховой завод.

Трудно, ох как трудно вдруг стать взрослым и выполнять всю сложную взрослую работу... Да и кому это на пользу? Разве депутаты детского парламента мечтали заменить ребячью жизнь взрослой?

Непоправимо поздно доходит до маленького короля Матиуша правда. А тут еще предатель журналист сочинил поддельное письмо Матиуша, где детей всего мира призывают поднять восстание против взрослых и захватить власть. Предатель разослал это подложное письмо королям соседних государств, и три короля вторглись своими армиями в королевство Матиуша.

А пороха нет! Ведь пороховой завод взорван. Чем защищаться? В последние минуты, когда враг у стен столицы, Клу-Клу предлагает отчаянный план: выпустить против врагов львов, тигров и других диких африканских зверей.

Наступающие цепи дрогнули. Но несколько изменников поднимают над самыми высокими зданиями — может быть, и над детским парламентом? — белые флаги: столица сдается на милость врага.

Для Матиуша даже не так страшно это поражение и то, что он попадает на необитаемый остров, а после и в тюрьму. Страшно другое... Там, в тюрьме, один из каторжан спросит Матиуша, за что его лишили свободы.

— За ужасное преступление. Я хотел предоставить детям свободу, и из-за этого погибло много людей.

— Сколько? Трое, четверо? — спросит каторжник.

— Больше тысячи.

— Да, сынок, так в жизни часто бывает, — скажет каторжник. — Человек хочет одного, а получается другое. И я когда-то был маленьким мальчиком, ходил в школу, играл с товарищами, а по вечерам отец, возвращаясь с работы, приносил мне конфеты. В оковах никто не рождается. Человек человека заковывает в цепи.

Страшно, что может быть и так: идешь к справедливой цели, кажется, она уже близка, и вот перед тобой только поле боя, раненые и убитые.

Вторая часть жизни Матиуша была очень бедна радостями, но как щедра она оказалась счастьем узнавания, понимания — а это самое высокое счастье на земле. Так говорит сказка Януша Корчака, и поэтому такая проникновенная мелодия звучит даже в самых тяжелых ее страницах. «Печаль моя светла...» Корчак и Сент-Экзюпери имели бы право повторить слова Пушкина.

Счастье узнавания... Маленький Матиуш узнает, что «в оковах никто не рождается. Человек человека заковывает в цепи». Но в мудрых словах старого каторжника мальчику открылось и другое: часто человек сам для себя кует цепи — их-то разорвать труднее всего.

У величайшего немецкого поэта Гёте есть строки: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто ежедневно с бою их берет». Матиуш думал, что поэт говорит об ежедневном бое со злом не на войне — не может поэт так уж воспевать войны, — а в самом себе. Прежде чем победить того же Молодого короля на поле сражения, надо победить зло — даже не зло, в Матиуше его и нет, а непонимание — в самом себе. Иначе и полный разгром врага может обернуться горестным поражением.

Он думал: будущее покажет, могу ли я и должен ли быть королем, и нуждается ли королевство во властителе; но кто бы ты ни был, самим собой ты должен уметь властвовать и должен уметь жить с людьми, не нанося им обид.

Он думал: непонимание непременно рождает зло и горе. Вот он не разобрался в Фелеке и в предателе журналисте — сколько крови пролилось из-за этого; да и самого Фелека его, Матиуша, непонимание сделало несчастным.

На необитаемом острове Матиуш запишет в дневнике: «Какие разные бывают люди на свете».

Вот в этом главное. Как различны люди — простые слова, но все переменится, когда ты осознаешь их.

Рождаясь, мы видим один серый цвет. Лишь постепенно постигает ребенок бессчетное богатство всех красок, какие существуют на свете: растений и животных, морей и гор, восходов и закатов. Тогда он начинает рисовать удивительные картины... Все различно на земле, нет конца этому разнообразию красок, цветов, а больше всего — характеров человеческих.

Вот на маяке рядом с необитаемым островом живут крошечная девочка Ала и Ало — мальчик почти одних лет с Матиушем. Матиуш приплывает на маяк и знакомится с детьми. Вначале Ала кажется ему капризной, надоедливой, непонятливой. Но потом какая чудесная дружба связывает их.

Перед побегом с необитаемого острова Матиуш выложил на стол ракушку, которую подарил ему Ало, и камешек — подарок Алы. И сразу позабыл обо всех бедах.

Хотя на берегу тьма-тьмущая ракушек, думает он, но эта особенная. Ведь, даря ее, Ало сказал:

— На, возьми за то, что научил меня грамоте.

И второго такого камешка нет на свете. Его дала ему Ала и улыбнулась. Разве найдешь на свете камешек, у которого в середке запрятана улыбка Алы?

Подумав это, Матиуш запишет в дневнике: «Если к маленьким и беззащитным относиться бережно и с любовью, они все тебе расскажут, даже камень и ракушка заговорят».

На необитаемом острове водились дикие канарейки, и Матиуш выпустил к ним из клетки свою любимую домашнюю канарейку, с которой не разлучался ни во дворце, ни в тюрьме, ни в изгнании. Несколько секунд вольные птицы рассматривали гостью, перекликаясь на своем непонятном языке, и вдруг всей стаей набросились на нее. Потом, когда Матиушу приходилось жить с ребятами, привыкшими к тяжелой и несправедливой жизни, и те встречали его, как врага, он вспоминал бедную свою канарейку и ее диких собратьев с необитаемого острова: «Они тоже не понимали ее».

И ему становилось легче.

... Еще только один-единственный раз Матиушу суждено снова стать королем, но не королем-солдатом и не королем-полководцем, ведущим войска в сраженье, и даже не королем, одаривающим детей шоколадом, а истинно сказочным королем, наделенным единственным правом — просить людей помочь гибнущим и будить сердца для добра. Белые войска, вооруженные пушками и пулеметами, в конце концов разбили армию храбрых, но почти безоружных черных воинов и армию женщин, сменивших своих мужей и братьев в бою, и отчаянно храбрую армию негритянских детей, поднявшихся по призыву принцессы Клу-Клу на защиту Матиуша. Ужасающий голод и эпидемии самых опасных болезней распространились в Африке. Нельзя было ждать. Тогда, рискуя жизнью, Матиуш убежал с необитаемого острова и добрался до страны, пораженной несчастьем. Там он написал воззвание к детям всего мира:

«Дорогие братья и сестры, белые дети. Покажите, что вы добрые. Кто хочет пользоваться правами наравне со взрослыми, тот должен доказать, что у него есть ум и отзывчивое сердце. Помогите несчастным негритятам, они гибнут... У вас есть красивые платья, конфеты, игрушки, вы ходите в школу, поливаете цветы и даже едите хлеб с медом. А у бедных негритят ничего нет. Честное слово, я не лгу. Я побывал в разных странах и повидал много горя. Но такой беды не видывал. По сравнению с ней все человеческие несчастья меркнут. Негритята маленькие и слабые, к тому же — дикие, им самим трудно найти выход. Спешите на помощь».

Он подписал воззвание полным своим титулом — «Король Матиуш Первый», но это был последний раз, когда он назвал себя королем. Его просили снова вступить на трон, но он совершенно добровольно отказался и поступил работать на небольшую фабрику; ему необходимо было еще столько узнать и понять в жизни; и не издали, не из дворца.

Жил он в маленькой комнате на окраинной улочке столицы. Раньше эта захолустная улочка славилась скандалами, драками, кражами, рассказывает сказка на последних страницах, а теперь смутьяны и забулдыги приутихли. Какой-то мальчик выставил на подоконник горшок с цветком, и на другой день во всех окнах появились цветы; пусть Матиуш радуется, глядя на живую зелень, которую он всегда так любил. Даже дворники стали чаще мести мостовую. Словом, улица преобразилась, и полицейские с непривычки заскучали.

Однажды Матиуш нашел в ручке двери письмо:

Дорогой король Матиуш, — большими неумелыми буквами писала незнакомая девочка, — с тех пор как ты поселился на нашей улице, моего отца не узнать — он перестал пить, не бьет маму, не ругается. «Матиуш показал мне, как можно жить для других», — говорит он. Спасибо тебе.

Зося

... Андрей Платонов написал об одном из своих любимых героев, солдате гражданской войны: «И Никита понимал, что жизнь велика и, быть может, ему непосильна, что она не вся сосредоточена в его бьющемся сердце, — она еще интереснее, сильнее и дороже в другом, недоступном ему человеке».

У того, кому суждено в конце концов после трудных испытаний стать вполне человеком, наступает время, когда он, как Никита, почувствует, что для того и даровано ему беспокойное бьющееся сердце, чтобы вмещать тех, с кем связала тебя судьба, так, чтобы их счастье становилось для тебя дороже собственного, чтобы слова «своя рубашка ближе к телу» казались тебе жалкими; это понимание, а не счастье удовлетворения желаний, счастье удовольствий, счастье власти — высшее и прекраснейшее из того, что может дать жизнь.


... Матиуш уже не был королем, перенес столько страданий, но теперь он, фабричный мальчишка с окраинной улицы, стал вполне человеком; как назвать его судьбу — счастливой или несчастливой?..

К Матиушу пришел Фелек — опустившийся, озлобленный. Снова Вырвидуб и Валигора, как звали их когда-то солдаты на войне, очутились вместе. Матиуш поселил Фелека в своей комнате и устроил на фабрику, в тот же цех, где работал сам. Иногда ему казалось, что Фелек успокоится, его захолодевшее сердце оттает. Но затишья проходили, на Фелека накатывали неудержимые порывы мстительного горя. Во время одного из таких припадков Матиуш попытался унять Фелека, тот с силой отшвырнул его; Матиуш попал в машину и был тяжело ранен. Врачи сделали все возможное, но им не удалось спасти мальчика.

Так страшно, даже безнадежно кончается сказка.

Значит, у сказки может быть и совсем печальный конец?

Так покажется, только если забыть о свете, который она излучает — далеко-далеко, через многие поколения. В этом свете рассеянный и беззащитный добрый чудак, может быть, разглядит все-таки, что наглый серый человек, который пытается командовать им, просто-напросто собственная его тень; а разглядев это, добрый чудак, может быть, и сумеет заставить тень занять положенное ей место. Может быть?! Вот и окажется, что даже у сказки «Тень», едва ли не самой печальной сказки Андерсена, счастливый конец — ведь она в какой-то мере предотвращает или пытается предотвратить власть теней.

И в сказке «Король Матиуш Первый» слезы и даже кровь пролиты не напрасно, а для того, чтобы, если только это возможно, в реальном мире не стало безвинных страданий детей или хотя бы стало их меньше. Сказочный свет правды струится из этой сказки в будущее — и в далекое и в самое близкое.

Каким чудом обретают эту таинственную силу слова сказочника?

Есть у Януша Корчака сказка-повесть «Койтусь чародей». Койтусь, обыкновенный мальчишка-школьник, получил дар творить волшебства. Вот он сидит в классе на задней парте, а у доски товарищ его не может решить простенький пример. Молоденькая учительница развернула журнал и занесла руку с пером, чтобы поставить единицу. Как помочь другу? «Пусть, — решает Койтусь, — на лицо учительницы сейчас же сядет муха». Желание чародея выполнилось. Учительница отмахнулась и снова взялась за перо, но уже десятки, сотни противных синих мух кружатся вокруг нее — жужжат, кусают. Несколько секунд учительница пыталась отогнать мух, беспомощно размахивая руками под смех всего класса, потом сгорбила плечи и горько заплакала. Тогда щемящая сердце жалость охватила Койтуся. «Пусть, — подумал он, — мухи исчезнут, и пусть на столе учительницы появится самая чудесная роза, какая есть на свете».

В то мгновение, пока это желание исполнялось, Койтусь почувствовал острую, почти непереносимую боль, будто роза, возникая, всеми своими шипами разрывала сердце волшебника.

Доброе волшебство всегда оплачивается дорого и только одним: кровью сердца, — вот о чем говорит сказка.

Из сказки — домой

Януш Корчак возвращался из королевства Матиуша в свою чердачную комнату на Крахмальной улице, постаревший, осунувшийся, будто перенес длительную тяжелую болезнь.

Трудно далась Старому доктору вечная разлука с маленьким королем-сиротой.

Теперь Корчак неотступно думал о главном: как предотвратить тут, в Доме сирот, все то, что привело к краху королевство Матиуша?

В Доме есть свой сейм — детский парламент. Передать власть ему?

А что, если и там, как в парламенте королевства Матиуша, всем станет заправлять сильный и властолюбивый подросток, слуга своих прихотей?

«Нет ничего хуже, когда многое зависит от одного, — писала «Школьная газета» Дома сирот. — Уж такова человеческая натура: когда кто-либо знает, что он незаменим, он начинает себе слишком многое позволять, а когда сознаёт, что без него обойдутся, скорее идет на уступки».

Чтобы предотвратить самую возможность господства властолюбцев — «террор злых сил», как выражался Корчак, — над сеймом должна существовать некая высшая власть: правда, справедливость. Должен быть создан закон, выражающий эту правду, и суд, следящий за соблюдением закона.

А что, если подростки, похожие на Фелека, возобладают и в суде?

Этого не произойдет, думал Корчак, раз состав суда будет назначаться по жребию из маленьких и больших ребят, из слабых и сильных.

Печальная история королевства Матиуша напоминала: одна правда должна стоять над всеми — и взрослыми и детьми, — населяющими маленькую детскую республику в Варшаве, Дом сирот. В законе о суде предусматривается право детей подавать жалобу и на воспитателя, если тот поступил несправедливо, и право, даже моральная обязанность, самого воспитателя просить суд дать оценку своему поступку при первом же сомнении в справедливости совершенного.

Если воспитатель никогда не сомневается в разумности своих действий, какой же он воспитатель, думал Корчак.

А если, усомнившись, он скроет свои колебания, как может такой человек учить правдивости; и все равно не уйдет он «от суда людского», все равно в спальнях, в темных углах, пусть тайком, шепотом, будет произнесен ребячий приговор, всегда менее обоснованный и более суровый, чем приговор открытого суда.

И с этим общим равенством перед законом в души ребят и в душу воспитателя — он ведь самого себя тоже продолжает воспитывать — входит сознание того, что хотя там, за стенами дома, в полуфашистской Польше Пилсудского, бесконтрольно правят жандармы, войты, большие и маленькие чиновники, те, кто обладает властью, деньгами, силой, тут все — обязательно все — подчиняются только закону справедливости.

Корчак сам несколько раз подавал на себя в суд: когда без достаточных оснований заподозрил девочку в краже, когда сгоряча оскорбил судью, когда выставил расшалившегося мальчишку из спальни.

Он давал показания, слушал выступления судей — маленьких и больших, — безропотно принимал приговор. В этом не было и тени позы, это каждый раз становилось для него серьезнейшей проверкой, важным личным событием, порой очень горьким и ранящим. Это позволяло ему еще и еще раз проверить себя; проверить, как его поведение воспринимается миром детей.

Один раз суд применил к нему семьдесят первую статью свода законов Дома сирот: «Суд прощает, потому что подсудимый жалеет, что так поступил». В другие разы была применена двадцать первая статья: «Суд считает,что подсудимый имел право так поступить».

«Я утверждаю, — писал Януш Корчак в книге «Дом сирот», — что эти несколько судебных дел были краеугольным камнем моего формирования как воспитателя, который не обижает детей не только потому, что хорошо к ним относится, а потому, что существует сила, защищающая детей от произвола, своевластия, деспотизма воспитателей».

Как пришел Корчак к идее детского суда?

В старинных польских хрониках говорится, что, если дети поспорят между собой и не смогут прийти к соглашению, надо назначить третейского судью. Он много раз перечитывал «хроники» и всегда глубоко задумывался над этими строками. У Достоевского в «Дневнике писателя» описывается суд, существовавший в одной из детских колоний для малолетних правонарушителей под Петербургом. Но там задача суда была только в том, чтобы определить меру наказания для несомненно виновного — чтобы осудить. И так как каждый подсудимый наказывался, осуждался, то само предание суду становилось унизительным.

И не было закона, стоящего над судом, а от этого участь подсудимого определялась иногда и произволом судей — ребят-колонистов и воспитателей.

Корчак пришел к мысли о своем суде еще совсем молодым учителем, задолго до Дома сирот, когда и король Матиуш существовал лишь в смутном замысле. В летней колонии в Михалувке, где он тогда работал, один из мальчиков загулялся в лесу, возвратился поздно и заставил изрядно переволноваться колонию. На собрании ребят, настроенных очень сурово, Корчак произнес замечательную защитительную речь, где доказывал, что хотя мальчик несомненно виновен, но ведь он был так поглощен лесом, природой, которую он, дитя городских трущоб, прежде совсем не знал, был так счастлив, что не смог совладать с собой и просто забыл обо всем на свете.

Вот это и должно было стать главным в детском суде: не осуждение, а рассуждение, разъяснение сути происшедшего.

Суд предупредит ребенка, если он совершил проступок, но главное, поможет ему понять самого себя. И даст возможность ребятам разобраться в поведении детдомовца, в чем-то дурном, а может быть, и не дурном, а просто непонятом другими, столкнувшимся с их волей.

Не осуждение, то есть и оно, но только в самом крайнем случае.

— Сейчас существуют суды, — писал Корчак о судах современной ему Польши, — эти суды нехорошие... Они назначают разные наказания: штрафы, аресты, каторжные работы, даже присуждают к смертной казни. И все время люди думают, как бы сделать так, чтобы суды были справедливые».

Наш суд и должен был быть таким справедливым судом.

Простить! Простить! Простить! — наперекор всему свету звучит почти во всех из тысячи статей закона Дома сирот. Вспомним, что Корчак вместе с детьми и другими воспитателями создавал этот закон в годы, когда не только отдельные люди, а целые государства, как Германия, становились на фашистский путь массовых убийств и пыток.

Доверие в корчаковском кодексе, обобщающем опыт детского отношения к миру, лишь постепенно, с боем, нехотя уступает место суровой необходимости осуждения.

Суть первых «прощающих» статей законодательства в том, что они помогают «подсудимому» разобраться в причинах совершенного им проступка и найти верные пути к исправлению. Они делают это с необыкновенной простотой, точностью и проникновением в психологию ребенка. Суд прощает А., потому что он сделал это (сказал) в гневе, он вспыльчивый, он исправится; потому что он сделал это из страха, он будет храбрее; потому что он слабый; суд прощает А., потому что полагает, что на него можно действовать только лаской; прощает — ведь А. этого так страшно хотелось, что не было сил удержаться; прощает, потому что А. в Доме сирот недавно и не может понять порядка без наказания; прощает, потому что А. скоро уйдет из Дома сирот, пусть он не покидает его обиженным; прощает А., потому что считает, что его портили чрезмерной доброжелательностью и поблажками. Суд предостерегает А., что перед законом все равны.

Есть в кодексе важнейшая девятнадцатая статья: «Суд усматривает в поступке А. не провинность, а пример гражданского мужества». Как важно, что суд независим и обладает правом и обязанностью выступить в защиту товарища, бесстрашно отстаивающего свои взгляды, свои решения и жизненные цели, даже если они расходятся с мнениями большинства.

Начиная с двухсотой статьи в кодексе все явственнее звучат гневные — нет, скорее, презрительные ноты. Ведь задача суда — не только воспитание человека, совершившего проступок, но и защита детского общества от ребят, обманувших доверие. Появляется очень важная девятисотая статья: «Мы потеряли надежду на то, что А. может исправиться сам, без посторонней помощи».

По поводу этой статьи Корчак писал: «Мы ему не верим», — говорит она. — «Мы его боимся». «Мы не хотим иметь с ним никакого дела». Другими словами, по статье девятисотой виновный исключается из интерната. Однако он может и остаться, если кто-нибудь возьмет его на поруки. И, уже исключенный, может вернуться, если найдет опекуна».

Когда к подсудимому применялась грозная девятисотая статья, в газете Дома сирот печаталось извещение: «Суд ищет для А. опекуна. Если в течение двух дней опекун не будет найден, А. исключается».

Опекун, которым становится либо воспитатель, либо кто-нибудь из ребят, отвечал перед судом за провинности осужденного.

Сильные духом и слабые...

Должен ли человек протянуть руку помощи товарищу, не просто раз оступившемуся, а такому, на которого махнула рукой вся детская республика? Вот ведь Матиуш так поступил и погиб, стал жертвой своей доброты... Статья девятисотая отвечает: должен, даже если это сопряжено с тяжелым трудом и опасностью.

Вдумайтесь в эту статью, и вы поймете, что и она, и все законодательство Дома сирот — это продолжение сказки о Матиуше, ее счастливый, потому что он несет людям радость, конец.

В бумагах Корчака, найденных после его гибели, сохранился дневник переписки девочки-опекунши с мальчиком, взятым ею на поруки. В нем словно присутствует сам Корчак, вслушивающийся и вслушивающийся в детство.

«Я хотел бы быть столяром, — пишет мальчик. — Когда я поеду путешествовать, я смогу тогда сделать сундук и в этот сундук положу разные свои вещи, и одежду, и уеду, и куплю саблю и ружье. Если на меня нападут дикие звери, я буду защищаться. Я очень люблю Гелю, но на девочке из Дома сирот я не женюсь.

Геля тоже тебя любит, — отвечает опекунша. — Но не очень, потому что ты хулиган. А почему ты не хочешь жениться на девочке из нашего детдома?

Я не хочу брать жену из нашего детдома потому, что мне будет стыдно. Когда я поеду путешествовать, чтобы открыть часть света, я научусь плавать даже в океане... А сначала я поеду к дикарям и проживу там три недели. Спокойной ночи.

Спокойной ночи. А ты будешь мне писать?

Я и Р. разговаривали о том, как мы жили дома. Я сказал, что у меня отец был портным, а у Р. отец сапожник... Я рассказал ему, как отец посылал меня за пуговицами, а Р. отец посылал за гвоздями. А остальное я забыл.

Пиши разборчивее.

Вот как будет. Когда я вернусь из путешествия, я женюсь. Посоветуй, на ком жениться: на Доре, на Геле или на Мане... Спокойной ночи.

Дора сказала, что ты еще сопляк, Маня не соглашается. А Геля смеется.

Ведь я не просил тебя их спрашивать, я только написал, кого я люблю. Теперь я ужасно расстроен, мне стыдно, я ведь только тебе одной написал, кого я люблю. И что теперь будет? Ведь мне стыдно к ним подойти. Пожалуйста, посоветуй мне, за какой стол лучше сесть, чтобы хорошо себя вести, и напиши мне какую-нибудь длинную-предлинную сказку. И, пожалуйста, никому не показывай мой дневник, а то я теперь боюсь писать. И мне очень нужно знать, как выглядит австралиец, какие они там.

Раз ни Доре, ни Мане, ни Геле не стыдно, так и тебе нечего стыдиться. В маленькой тетрадке сказки не пишут. Если ребята тебя примут, садись за третий стол. Австралийца я постараюсь тебе показать. А твой дневник я больше никому не стану давать читать.

Пожалуйста, посоветуй мне что-нибудь, у меня страшное горе: не знаю почему, но на уроках у меня из головы нейдет один мой недостаток — и боюсь я его, — как бы я не украл. Я никого не хочу огорчать и стараюсь исправиться. И чтобы об этом моем недостатке не вспоминать, я думаю о путешествиях. Спокойной ночи.

Ты очень хорошо сделал, что написал мне об этом. Я с тобой поговорю и что-нибудь посоветую; только, чур, не обижаться.

Я уже исправился. Я дружу с Г., и он меня исправил. И я очень стараюсь. У меня есть книжка о путешествиях, и я уже знаю 35 народов... А когда эта тетрадка кончится, мне дадут новую?.. Я буду писать обо всем, буду записывать всякие огорчения и о чем я думаю...

Мальчику было девять лет, опекунше — двенадцать. Девочка, чем-то удивительно похожая на Матиуша, как могла бы быть похожа сестра, если бы она у него была, и мальчик, из которого мог бы вырасти Фелек, если бы на пути его не встал суд и чуткое тепло другого ребенка.

— Судьи могут ошибаться, — говорил Корчак. — Судьи могут наказывать за проступки, которые и им самим доводится совершать. Но позор тому судье, который сознательно вынесет несправедливый приговор... Суд — это еще не сама справедливость, но он обязан стремиться к справедливости; суд — это еще не сама истина, но он жаждет истины.

Солнце остановить нельзя

Гитлеровцы оккупировали Польшу, и Дом сирот переводили в варшавское гетто. Корчак поднялся к себе на чердак, как всегда осторожно отворив железную дверь, чтобы не вспугнуть воробьев и голубей. Он попрощался с комнатой, где десятилетия жили птицы, и он, и больные дети, нуждающиеся в постоянном уходе, где родились король Матиуш и маленький чародей Койтусь.

К нему зашел пан Залаевский, сторож Дома сирот, и сказал, что решил переселиться за стену вместе с детьми и вместе с ним.

— Мы даем вам одно: тоску по лучшей жизни, которой нет, но которая когда-нибудь будет, по жизни правды и справедливости, — говорил Корчак своим воспитанникам.

Значит, тоска по правде и справедливости — сильная, сильнее смерти — входила и в сознание взрослых, сотрудников Корчака, так же, как в сознание детей.

Гитлеровцы избили Залаевского; полумертвый, он пробрался в варшавское гетто к детям. «Как же без детей. В конце — ребенок», — говорил Корчак. Это была как бы религия, которой жили взрослые в Доме сирот; благородная религия, не унижающая, а возвеличивающая человека.

В августе Залаевского расстреляли на дворе Дома сирот.

В гетто Дом сирот жил по-прежнему. Как всегда, действовали суд и сейм, издавалась газета. Стефания Вильчинская, ученица Корчака, тоже оставшаяся вместе с ним и ребятами, вела уроки с детьми. Корчак делал все невозможное — ничего «возможного» уже не оставалось, — чтобы каждое мгновение было для детей чуть счастливее; нет, не счастливее, а чуть менее страшным. До последнего дня в классах шли занятия, на сцене оживала сказка Рабиндраната Тагора.

В те дни Корчак писал в дневнике: «Пасмурное утро. Половина шестого. Кажется, день начинается нормально. Говорю Ганне:

— Доброе утро.

Она отвечает удивленным взглядом.

Прошу:

— Ну, улыбнись же.

Бывают бледные, чахлые, чахоточные улыбки».

Надо было «извлечь из своей души» силы жить и отдать их двумстам обреченным детям; насколько это труднее, чем умереть самому.

— Сотни людей пытались спасти Корчака, — рассказывает один из лучших его друзей. — На Белянах (район Варшавы) сняли для него комнату, приготовили документы. Он мог выйти из гетто в любую минуту, хотя бы со мной, когда я пришел к нему, имея пропуск на два лица. Корчак взглянул на меня так, что я съежился. Видно было, что он не ждал от меня такого предложения. Смысл ответа доктора был такой: «Не бросишь же своего ребенка в несчастье, болезни, опасности. А тут двести детей. Как оставить их одних — в запломбированном вагоне и газовой камере? И можно ли это пережить».

... В комнате Корчака — не той, на чердаке, откуда виден был весь мир, а в гетто — лежали больные дети и отец одной из воспитанниц — старый портной. Больных становилось все больше, и ширма, отгораживающая стол Корчака, надвигалась, вжимая хозяина комнаты в стену, надвигалась, как знак приближения конца.

Днем Корчак ходил по гетто, правдами и неправдами добывая пищу для детей. Он возвращался поздно вечером, пробирался по переулкам между мертвыми и умирающими — иногда с мешком гнилой картошки за спиной, а иногда с пустыми руками.

По ночам он приводил в порядок свои бумаги — бесценные тридцатилетние наблюдения над детьми, их ростом, физическим и духовным, — и писал дневник.

Он писал: «Последний год, последний месяц или час. Хотелось бы умирать, сохраняя присутствие духа и в полном сознании. Не знаю, что бы я сказал детям на прощание. Хотелось бы только сказать: сами избирайте свой путь».

Он еще надеялся, что умрет один, дети останутся. Не мог поверить, что есть кто-то, способный убивать и детей.

И, думая о детях, он повторял главную свою мысль: избирайте сами свой путь, не давайте подменить его чужими, навязанными вам путями.

Он писал: «Я поливаю цветы. Моя лысина в окне такая хорошая цель.

У часового винтовка. Почему он стоит и смотрит?

Нет приказа?

А может, в бытность свою штатским, он был сельским учителем, или нотариусом, дворником в Лейпциге, официантом в Кельне?

А что бы он сделал, кивни я ему головой? Дружески помаши рукой?

Может быть, он не знает, что все так, как есть?

Он мог приехать лишь вчера, издалека».

Это последняя дневниковая запись.

Значит, он еще верил тогда, что во всех людях, даже и в эсэсовце-часовом, есть человеческое.

Ненависть к злу необходима. Но человечеству необходимы и люди, до последней возможности не теряющие надежду, верящие, что «добро сильно и непобедимо».

Один из старших воспитанников Дома сирот совершил то, что казалось немыслимым — убежал из гетто. Через несколько дней, проходя по двору, Корчак встретил беглеца.

— Тебя поймали? — спросил он.

— Нет, — ответил мальчик. — Сам вернулся. Янек ведь слабак. Каково ему одному, да и привык я к нему...

Это было последнее узнавание светлого мира детства, сужденное Корчаку.

... Пятого августа сорок второго года по приказу гитлеровцев Дом сирот — дети и взрослые — выстроился на улице. Корчак и его дети начинали последний путь. Над детским строем развевалось зеленое знамя Матиуша. Корчак шел впереди, держа за руки самых маленьких мальчика и девочку. Фашисты невольно сторонились.

Вглядимся, в последний раз вглядимся в лица детей. Вот мальчик, дневник которого мы прочитали, так мечтавший путешествовать, «открыть часть света и побывать у дикарей». Ничего этого не исполнится. Вот его двенадцатилетняя поручительница. Вот Дора, Геля и Маня, между которыми разрывалось сердце маленького путешественника. Вот Хелька, сказавшая о себе: «Значит, я — человек». Вот мальчик, который совершил подвиг, бежав из гетто, и в тысячу раз больший и прекраснейший подвиг — вернувшись за стену, потому что там остался друг его — слабый и нуждающийся в помощи; вероятно, этот друг и сейчас рядом с ним. Двести ребят, двести неповторимых миров.

Сохранился рассказ очевидца о последних часах Дома сирот.

— Нам сообщили, что ведут школу медсестер, аптеки, детский приют Корчака. Стояла ужасная жара. Погрузка шла без перерыва, но места еще оставались. Люди двигались огромной толпой, подгоняемые нагайками. Вдруг пришел приказ вывести интернат. Нет, этого зрелища я никогда не забуду! Это не был обычный марш к вагонам, это был организованный немой протест против бандитизма!.. Началось шествие, какого никогда еще до сих пор не было. Выстроенные четверками дети. Во главе — Корчак, с глазами, устремленными вперед, держа двух детей за руки. Даже вспомогательная полиция встала «смирно» и отдала честь...

На Умшлагплаце к Корчаку подошел немецкий офицер и сказал:

— Вы можете остаться; мы знаем ваши сказки.

— А дети? — спросил Корчак.

— Дети поедут, — ответил эсэсовец.

Корчак молча вошел в вагон.

На следующий день он погиб вместе со своими детьми в одной из газовых камер лагеря смерти в Треблинке.

Накануне гибели детей Корчак писал: «Если бы можно было остановить солнце, то это надо было бы сделать именно сейчас».

Солнце остановить нельзя.

В Освенциме, Треблинке и других фашистских лагерях на вопрос: «Как выйти отсюда?» — отвечали: «Через трубу крематория, дымом».

Корчак вышел из Треблинки сказкой и заключенным в ней светом. Светом, по-новому озарившим больше всего нуждающуюся в свете, тепле, добре часть человечества. Светом, который сделал видимым для тех, кто этого хочет, невидимое раньше, светом, бесконечно необходимым людям, чтобы дети больше никому и никогда не казались «бедными лилипутиками».

Загрузка...