Глава 4.

С тех пор, как Чародейка вернулась с капища, солнце оборотилось в луну. И вновь стало солнцем. За окном брезжил рассвет, оттого и тени, что дрожали в углу горницы, желали скорее раствориться, исчезнуть. Да только нельзя им было приказа ослушаться.

И, прежде чем отпустить, Колдунья пытала:

- Сладка ли кровь той, что откликнулась на зов?

Тени колыхались, шепча госпоже ответную дань:

- Сладка, вкусна...

- Хватило ль?

Тени дрожали. Они, поднятые из Лесов Симаргла, были всегда голодны, оттого и страшились:

- Еще бы... еще б немного...

Жадные голоса становились крепче, врываясь в сознание Чародейки, отчего голова ее, доселе не ведавшая людской боли, начинала гудеть. А это раздражало. И она отпустила заблудшие души на волю. На время.

А самавновь клонилась над картой.

Огоньки. Желтые, красные и зеленые - они загорались и гасли. И тех, что гасли, было в разы больше. Все верно. Заемная жизнь ее, как и сила колдовская, требовала откупа. Крови животворящей. И где взять ее столько, чтоб погасить голод? Верно, нигде. Потому как жизнь тех, кто ходит по Земле Лесной, выкупит ее ненадолго. И лишь ворожеи с ворожебниками способны дать больше...

Она шумно втянула воздух. Еще немного, и она, подобно сосуду, наполнится мощью, и уж тогда ее планы свершатся.

Когда-то она хотела стать вровень с богами.

Колдунья засмеялась своему скудоумию. И смех этот был сладок.

Вровень? Глупая! Ей это больше ни к чему.

Потому как, наполнившись силойворожебной, она закроет этот мир от богов. Станет править Землею Лесной, раскинувшейся меж Копей Соляных да Южного Моря. А выпив силу слышащих до дна, станет единственной, кто среди живых несет в себе зерно божественное. Тогда-то и сама Степь, и Море Северного Ветра покорятся ей. И, верно, Князь Соляной, Велерад Великий, наделенный ворожбою древней, склонит пред нею не только голову, но и колени. И помехи быть не может...

Она закрыла глаза и томно улыбнулась.

За сомкнутыми веками было хорошо, умиротворенно. Только вот свет...

Яркий, золотистый, он пробивался сквозь веки, нарушая покой Колдуньи. Откуда?

Та раскрыла глаза. И по спине пробежал холод.

Там, на карте, среди сотен разноколерных звезд, сияла одна золоченая - яркая, искристая. Сияла так светозарно, что Чародейка зажмурилась.

Быть такого не может!

Золотистый огонек вспыхивал лишь однажды. И Соляные Копи поглотили его. Старый Велерад в ту ночь обошел ее, напитавшись силой целебной. И ей ведь казалось, будто бы такому уж не случиться. Тогда что?

Колдунья склонилась над картой.

Здесь, за пределами Лесных Земель, границы сукна чудесного теряли очертания, и Чародейка могла лишь предположить: огонек горел по-за Княжеством Соленым.

Торфянники? Море Северного Ветра? Или еще дальше - там, где земли были едва обжиты, почти неизведанны?

И отчего там?

Старые боги снаряжали детей своих на бой с нею, Колдуньей. А огонек горел слишком далеко от Лесной Земли. Не свой, не здешний. И тогда, быть может, то - лишь ошибка, морок?

Чародейка задумалась.

Пропустить такое чудо она не могла. Но и отправляться вслед за ним слишком рискованно. Особенно теперь, когда она почти достигла желаемого.

Что ж. Огонек будет сиять. А она станет следить.

Потому как такой силы ей окажется достаточно, чтобы завершить начатое...

В дверь снова постучали. На сей раз не девка простая, но боярин высокородный, Акамиром прозванный. Чародейка помнила, что воеводство его лежало близ Камнеграда. И все три барских села - Белозерск, Смоляница да Рыбница - были полны озер щедрых, да лесов густых. И в борах тех всякой снеди хватало. Хлебосольными значились места акамировых владений что на бруснику с клюквой кислые, что на грибы белые. А еще на мясо дикое да шкуры ценные. И, стало быть, сам воевода нужды не знал. Оттого и голову клонил низко к долу, покорность проявляя:

- Звала, Княгиня?

Чародейка развернулась на каблучках легко, невесомо почти. И улыбнулась нежно:

- Звала. Что нынче веча?

Боярин огляделся по сторонам, словно бы страшась, что слов его услышат. И тогда, стало быть, не сносить ему головы, потому как пускать бабу до дел градских, пусть и саму Княгиню, немыслимо, смело. Да только чуял старый лис силу в той, что стояла перед ним. Не обманывался ни на стан тонкий, ни на взгляд нежный. Потому и докладывал всегда изрядно, и голову клонил, что перед Князем самим, Туром Каменным.

Вот и сейчас запустил пальцы в бороду пшеничную да сверкнул глазами серыми:

- Войска собраны, Княгиня. Все семь воеводств стоят у стен Камнеграда. Ждут приказаний.

И ведь шуба на нем ценная, породистой лисицей выделанная. И кафтан багровый золотом расшит. Широкие портки в сапоги телячьи вправлены. И меч, что висит на поясе, крупным лалом украшен. У самого Князя такой имелся. А ведь не пострашился Акамир прибыть на вечу в одеянии дорогом, показать, что вот-вот вровень с Туром самим по богатству станет. Знать, время пришло не просто верностью брать...

Да только новости были хороши. Ждала их Пламена, оттого и удовлетворенно вздохнула:

- А воеводы?

- И они готовы. Правда, трое из семи мертвы по-за Мором Струпным, что выкашивает села. На вече были только сам Князь Тур, под которым воеводство центральное, да трое бояр: Завид, Видогост и я. А вот Лесьяр, что западные земли возглавлял, да Вацлав с пограничных к Белогородскому Княжеству владений померли на той седмице. И Борислав с восточного краю, говорят, представился вчера к вечере. Его тело едва поспело остыть к княжеской беседе.

- Стало быть, войска прибыли, - проговорила Чародейка. - Вооружились?

- Так точно, Госпожа. Пики с мечами доставали из самих оружейных Князя, потому как среди крестьян мало чего оказалось пригодным. Да и с воеводовых замков все добро вынесли. То ж с вилами и сохой не пойдешь на степняка.

- Не пойдешь... - согласилась Чародейка. - Только степняк покамест далеко, и первым его дождется Белоград. А там - как знать? Быть может, на Земле Лесной его встретят не только Струпным Мором да мечом людским? И земля заступаться умеет...

Воевода сощурился. Он не разумел, о чем говорила Княгиня, а вот переспрашивать страшился: лишнее любопытство и голову снести могло. Как тому же Ярополку зимы назад...

- Верно, - Акамир чувствовал себя неуютно, отчего все больше теребил край шубы меховой. И глаза бегали, словно бы у ворья простого.

- Что же храмовники?

- Говорят, в Камнеград отправили десятки тех, на ком метки нашлись. И сами храмовники сельские в Град Престольный прибывают, чтоб правды дознаться. А дальше - суды. Вот только...

- Что?

- Только в селах шепчутся. Бают, не пристало это - детей своих казнить, когда война на пороге. Говорят, боги старые кару нашлют...

Чародейка развернулась к воеводе так скоро, что тот отшатнулся. Отступил на шаг, испуганно разглядывая огненноволосую Княгиню. А та резко рванула полы шубы меховой. И силы этой хватило, чтоб Акамир потерял равновесие, растянувшись у подола платья княжьего.

И обругать себя не успел, как услышал у самого уха:

- Старых богов больше нет, - слова давались Чародейке с трудом, и сдерживать себя выходило все горше. Рот наполнялся слюной вязкой, и утолить жажду хотелось тут же. Да только кровь воеводы ей ни к чему. Не сейчас.

Ей понадобилось время, всего минута, и перед боярином снова была нежная дева с тонкими чертами. А вот звериные повадки остались - Акамир чуял это нутром:

- Их изгнали с Земли Лесной. Ищите метки. И не бойтесь гнева божьего!

***

Палуба катергона была просторной, отчего ряды весел, собранных по бокам корабля, позволяли двигаться меж ними свободно. И, знать, Дару повезло, раз моряки продали ему то судно. Да только...

Северный народ, что пошел с ним за золотой алтын, все больше шептался. Оборачивался в сторону морского простора. Смурнел. И Дар страшился этого. Нет, у степняков хватит сил отвести нападение, вот только куда дальше курс держать?

Тот, что вел корабль в море, старый Арн, все чаще доставал из кожаных штанин прибор особый, ценный на морской земле. Дальномером прозванный. В золоченом корпусе, на золотой же цепочке. С крышкою резной, на которой рунами старыми наказ выгравирован. И по-за наказом этим - Арн сам говаривал - прибор тот сломаться не мог. Как и ослушаться хозяина. Еще на земле упомянул моряк, будто отдал за него пять десятков алтынов. И тогда, верно, прибор тот ценен...

Дар приглядывался к старику. И к вещице его предивной, о которой лишь слыхал среди степняков, что ходили к Южному Морю. Сказывали, там дальномеры были не диковинкой, но все больше - необходимостью, потому как помогали пройти сквозь песок пустыни белый, да воды дикие. А вот сам он все по звездам читал...

Старый Арн снова достал дальномер, и лицо его осунулось. Посерело враз. А взгляд снова прошелся по тихой морской глади, что плескалась за бортом судна. Он оставил штурвал, приказав моряку молодому встать за него, и направился к Дару.

- Море беснуется, - коротко сказал старик. - Видишь?

Он протянул золоченый корпус дальномера к самым глазам степняка, и тот увидел, как стрелка на нем снует из стороны в сторону, теряя ориентир. Вот только Дар не был обучен читать по прибору такому, оттого и не разумел, что деется.

- Уже с полгодины так, - пояснил Арн. - А вот море покойно, тихо. И, знать, не оно заставляет вещицу бунтовать. Дурно это, дурно. Нужно быть на чеку.

- Чего ждать?

Арн глянул на Дара с тревогой:

- В селеньях прибрежных, что у самой кромки воды стоят, ходят байки о том, что и море само - живо. И тварей в нем всяких хватает. Не верю я в те россказни. Да только...

- Что? - Дар обвел взглядом простор, что раскрывался за бортом. Тишь да гладь. И небо, что до того было затянуто дымкой тумана, светло. Сизое зеркало, меж которым - куски простора бескрайнего. Ветер словно бы стих. И, помнится, Дару это даже нравилось. А теперь вот...

- Не знаю, степняк. Только чует мое сердце, что случиться должно нечто. А вот что - не известно. Уж и суставы ныть стали, а за бортом - словно бы морок тишины.

И моряк снова отошел к штурвалу, оставив Дара вглядываться в бескрайнее полотно акватории. И он глядел, пока в глазах не стало рябить. Видно, за рябью этой и проглядел он огни, зажегшиеся на воде.

А там и ветер явился. Дикий, необузданный. Пахнущий сладко, приторно. Посрывал мачты с корабля, разбросав их по палубе, да сыпанул в катергон горстью ледяных обломков. Завыл...

Снег поднял стеною сплошной. Дождь пробудил. И все голосил.

И в вое этом послышалось Дару другое, человеческое. Или... не совсем?

Голоса. Разномастные. Одни - жалостные, другие - голодные. И все звали, требовали чего-то. А чего - он не разумел.

И, стало быть, его неведение держалось бы долго, ели бы не появилась на палубе его ворожея. В платье шерстяном, что он купил для нее в прибрежной деревушке. Босая. С длинными темными волосами, разбросанными по плечам. С ликом белым, на котором - глаза испуганные. И в глазах тех - огонь сродни водному.

И ведь идет она по палубе, не замечая ничего. Только у самого борта останавливается. Ищет кого-то взглядом печальным. А как натыкается на мужа, падает за борт. И тут же скрывается за кромкой воды...

Дар не помнил, как бросился в студеную гладь. Как плыл к Ярославе, тянул ее из морских глубин, в которых, казалось, что-то держало ее. Словно то был не он сам.

Степняк очнулся лишь в каюте, когда, держа на руках свою ворожею, укутывал ее шубой меховой, да растирал замерзшую кожу.

Ярослава была бледна. И кожа ее, остуженная морскою водой, никак не хотела согреться. Румянец все не появлялся на щеках, и оттого Дару казалось, что он запоздал. Да только дитя в утробе снова шевельнулось, и, значит, матка его жива. Ее-то и нужно, что согреть теплом живым...

И он снова вдыхал горячий воздух в самые губы, сцеловывал с лица соленые капли. Морские? Видно, нет. Потому как море - Дар это нынче точно знал - холодное. А капли - горячие, живые. И вкус их он уж давно позабыл. Думал, разучился плакать. А тут вот вспомнил...

В каюте было тихо.

Ветер, что выл горестным напевом, смолк. И море успокоилось, растревоженное силой колдовской. Даже команда корабля со степными воинами притаились - все ждали исхода.

А Дар не мог просто ждать.

И он продолжал согревать свою женщину, растирая докрасна замерзшую кожу, пока она не стала гореть. А там Ярослава открыла веки.

Улыбнулась.

И улыбка эта, что успела стать родной, заставила появиться на щеках новые капли.

- Ты, - Ярослава осторожно коснулась уголка глаз Дара, сняв с него соленую каплю, - не плачь, пожалуйста. Я здесь. Жива. Пряха отпустила...

Дар не совсем понимал, о чем говорит его Яра. Он плохо помнил лесные легенды о старых богах, потому как ни среди злодеев Бояна, ни в Степи о таком не сказывали. Да и сам он ушел из Лесов совсем еще юнцом - едва десять зим минуло. Что помнить мог? И воин не знал, взаправду ли видала его нареченная старую божиню, или ей все лишь привиделось. Только сейчас это не имело значения.

Здесь была она - его знахарка. Маленькая женщина с темными, как у него, волосами. С пухлым, почти детским, ртом, который, улыбаясь, оставлял ямочки на щеках. И зелеными, чуть янтарными, глазами.

Нынче, когда холод моря отступал, а волосы ее еще были мокры, она особенно походила на дитя: чистая, светлая. Непорочная словно бы. А еще - родная, настоящая. Как то блаженство, которого так долго ищешь...

Дар смежил веки.

Вздохнул, боясь спугнуть такое близкое счастье. И снова раскрыл глаза.

Поцеловал Ярославу - осторожно, бережно, словно страшась, что ее снова отнимут. И лишь затем спросил:

- Зачем?

Ярослава глядела на него долго, нежась в коконе теплых рук. И не знала, что ответить. Что голоса звали ее? Так ведь и взаправду звали. О помощи молили. И знать бы ей, знахарке молодой, что мольбы такими бывают. Лукавыми, ложными. Ведущими не на жизнь, но на смерть. Научиться бы отличать одно от другого...

А оттого и смогла сказать только:

- Прости.

И снова прижалась к теплой щеке мужа.

Дар не оставил ее в ту ночь. Грел своим теплом, дыханием горячим. Был поруч, чтобы она, проснувшись в кошмаре ароматов сладких, не испугалась чего. И рука его, такая тяжелая, Ярославе казалась не тяжестью - только счастьем.

Дитя в утробе было довольно. Лежало спокойно, лишь изредка толкая тонкой ножкой широкую ладонь отца. И тогда пальцы того тихо подрагивали, а дыхание Дара становилось напряженным.

Просыпался.

Пододвигал свою ворожею ближе, опаляя жаром горячего тела. А руку с утробы снимал, укрывая малечу лишь слегка, невесомо.

И дитя снова толкалось, словно бы играя с отцом: "Поймай меня!". И тот аккуратно гладил выпуклость на коже Ярославы, чтобы уже в следующий миг она толкнулась с другой стороны.

Раны на запястьях ворожеи саднили, и с небольших ямок нет-нет, да и скатывалась бурая капля. Дар морщился. Поправлял тугие повязки, что не давали больше крови сбежать, и угрюмо урчал у самого уха ворожеи. Но Яра знала: он больше не сердится. Спокоен. Пожалуй, даже счастлив...

Ты ночь была для них самой счастливою. И такой невыразимо близкой. Теплой. Уютной. Со щедрыми объятьями.

А наутро, когда сизый рассвет едва забрезжил за невысокой полоской окна, на палубе протрубил степной рог. Протяжно и гулко, тревожно.

Дар наскоро поцеловал свою ворожею и, едва успев натянуть узкие кожаные брюки, выглянул за дверь:

- Что стряслось?

Ярослава была еще сонной, но, едва расслышала предупредительный звук, резко выпрямилась. Муж старался говорить негромко, чтоб не разбудить ее, но ворожея понимала: приключилась беда.

Степняк, что ждал командира у двери каюты, тихо проговорил:

- Моряки кличут тебя на палубу. Мы входим в узкий перешеек, за которым - открытое пространство. Те, что ходят на кораблях давно, предупреждают: здесь море неспокойно, буйно даже. Манит тихой гладью, и потом разом глотает что корабль, что моряков. Говорят...

Ярослава хотела и дальше слышать то, что сказал мужу степняк, да только тот крепко захлопнул дверь, приказав перед этим:

- Ждите меня на палубе, я сейчас.

И он наспех оделся, приказав перед уходом Ярославе:

- Что бы случилось, из каюты не уходи. Жди до последнего. Я приду за тобой.

И оставил свою ворожею слушать вой ветра да шепот волн.

***

Степь давно осталась позади, да и Пограничные Земли миновали скоро.

Любой степняк знал: в Пограничье - одно ворье. С него ни скарба, ни чести не взять. Оттого и останавливаться Хан здесь не пожелал. Отправлял в каждый город-крепость гонца с грамотой, на коже волка степного выделанной: дескать, Великий Аслан пройдет мимо ворот, не тронув ни их, ни людей, спрятанных за стальными оковами. Просили выслать лишь провизию, которую в Шатровый Лагерь доставляли богатыми обозами. Хоть и ворье, а Хана здесь боялись. Помнили о войне, что разрушила не только Лесные Земли, но и их, пограничные города.

Обозы собирали быстро. Грузили вдоволь мяса вяленого, которого охотники в широких лесах стреляли немало, да плоским хлебом, походившим что на степную лепешку, что на лесной мякиш. Воды свежей, вина выдержанного оставляли вдоволь. А иногда - Хан это особо любил - в обозах тех лежал особый гостинец. Яблоки. Кислые, вымоченные в высоких бочках среди ржаной соломы. В тех, что поближе к Лесным Землям были, среди соломы находили листы смородины да вишни, с мятой смешанные. И уж совсем в богатых яблоки те сластили медом.

И тогда Хан довольно прикрывал глаза, укладывая хрустящую дольку за щеку. И смерть Абу словно бы отступала в далекое прошлое, оставляя за собою лишь тень воспоминаний.

Конечно, до него все лакомства пробовали близкие воины, что умели распознавать привкус яда. И только Аслану было известно, какое нетерпение трепетало его душу.

По-за довольством Хана от почитания такого пограничные города, равно как близлежащие деревни, не трогали. Не то, чтобы Степной Лев жалел простой люд, нет. Все, что можно было взять с этих земель, они отдавали сами. В обозах. А вот время поджимало. Оттого и двигаться решили в окружную, чтоб не встречать луком да стрелой сопротивление селян.

Степное войско углублялось в сосновую зелень Лесов.

Спали мало, ели лишь дважды в день. И все больше устремлялись в Лесные Земли, пренебрегая предупреждениями бахсов.

Костры ставились еженощно. Гудели охоронные барабаны, со старыми голосами смешанные. Жглась плоть животных степных. Бахсы склонялись к дыму так низко, что он опалял им лицо, и к запаху паленой плоти примешивался другой - жженого волоса.

Бахсы молчали. Уходили в высокий шатер, что стоял неподалеку от ханова, а уж туда не пускали никого. И тишина накрывала лагерь. Говорить боялись, потому как верили: вот сейчас к великим провидцам по подземной дороге взойдет старый бог, чтобы сказать слово святое. И если помешать...

Мешать не могли. И поутру бахсы собирались у самого Аслана, чтобы сказать неизменное: старый бог не велит идти дальше. Слово наказное шлет. Да говорит, что уж уготовил место в Шатре Подземном тем, кто ослушается.

И Хан сникал. На минуту и час. Ненадолго. А потом снова вспоминал о сыне. И тогда гнев застилал ему взор, и войско снова снималось с места.

И лишь в последнюю ночь старый бог не пришел на зов - когда ветви сосен могучих закрыли воинам звездное небо. Тогда и поняли степняки: Лесные Земли приняли их.

Аслан был нетерпелив. Стремился скорее достигнуть Белого Города, где войной его желал встретить сын наследный, единственный. И, быть может, та нетерпеливость и сыграла со старым лисом злую шутку. Да только и урок дала ценный.

А сталось все так.

На седьмые сутки ото дня, когда Степь осталась позади, а лесной массив прочно сомкнулся кругом степняков, решили ставить лагерь. Да и понятно: лес кругом, до ближайшего села далеко. И вряд ли Элбарс-Тигр, наместник Белограда да первый сын Хана, станет встречать их так далеко от дома. И, значит, можно в последний раз передохнуть.

Шатры ставили скоро. Костры палили. И мясо соленое горело на углях, позволяя степным войскам согреться.

С чего все началось, уж и не помнил никто.

Да только по лагерю раздался вой. Волчий будто бы, голодный.

И степняки взялись за луки. Боялись? Верно, нет. Потому как и Степь кидалась на детей своих клыками хищных собак, шакалами прозванных. Да кусала за ноги змеей ядовитой. Забирала одного за другим.

Степь ведь тоже живая, ей кровь нужна... И степняки отдавали ее. Понемногу.

Вот и тут...

Аслан-хан поначалу и не придал значения вою. Махнул лишь рукой, приказывая выставить по периметру лагеря лучников степных, да каждого чтоб с лишним колчаном стрел. Смолу зажечь, обнеся коловратом шатры. Следить. Зверье, что с него взять?

Да только вой усиливался. Волчий, голодный. И у шатра вместе с воем тем послышалась ругань да крики, отчего сам Аслан-хан решился выйти наружу.

Здесь были три его бахса - все старые, белобородые. Еще те, что у Абу в учениках ходили. И все три не знали покоя. Вот только стража не пускала их в шатер:

- Хан отдыхает. Велел не тревожить.

Аслан подошел еще ближе, когда расслышал:

- Впусти, ворожба творится. Если не помочь, все погибнем.

И тогда Аслан движением руки приказал степняку впустить старцев.

- Хан, - обратился к нему Нурлет, почтенный старик, чей век перевалил за сотню зим, - не сердись. Выслушай нас.

Старик был скромен и немногословен, и Аслан ведал: уж коль он пришел говорить, значит, тому есть, о чем сказать. Стоявшие позади Ерлан и Максат казались в сравнении с Нурлетом не просто молодыми - юными. Аслан-хан помнил, как в далеком детстве они вместе забавлялись на просторах Степи, когда Нурлет уже был почитаемым бахсом. И даже теперь, когда оба его друга стали признанными провидцами, они не перечили старцу.

- Хан, - снова начал старый бахс, - вчера перед сном мне было видение. Как всегда, когда на землю спускаются сумерки, я стою на коленях лицом к уходящему солнцу. Благодарю богов Степи за еще один прожитый день, за милость и благодать, посланные мне. Вчера я тоже стоял у исхода дня.

- Верно, - соглашался со сказанным Хан, - я знаю об этом.

Он желал, чтоб старик поскорее рассказал свою историю, потому как за столько дней пути действительно устал, и все, чего ему хотелось, - это отдыха и успокоения перед походом. Но торопить Нурлета было нельзя. Непочтительно даже для Хана. И оттого Аслан ждал, когда тот продолжит. И в этой гулкой тишине снова раздался вой зверья.

Нурлет вздрогнул, и впервые на его лице появилось нечто сродни... растерянности? Да, это был еще не страх, потому как старый бахс давно не испытывал страха ни перед людьми, ни перед лицами богов. А тут вот...

Нурлет снова вздрогнул, и, помедлив, еще секунду, продолжил:

- Я, как всегда, стоял на коленях среди ковров шатра, и полог его был приоткрыт. Склонив голову низко к земле, ощущал кожей холод Лесного Княжества, да силу земли, что приняла нас. И лучи солнца почти не грели - все так же были холодны, мертвы словно бы. Народ Лесов ведь и сдержан потому, что и земля у них студеная, - заключил он.

Аслан видел, как старику становится тяжело стоять. Он махнул рукой, и тут же перед шаманом возникла высокая подушка, на которую ему помогли сесть. И он, облегченно выдохнув, продолжил, пока и сам Хан устраивался среди вороха дорогих перин.

- В тот момент, когда молитва прозвучала, я ощутил, как лучи солнца, что были так холодны поначалу, теперь стали горячи. - Старый бахс прикрыл глаза, словно пытаясь точно воскресить в памяти видение: - Будто бы кругом - Степь. И солнце ее, по летней поре, горячее. Я поднял взгляд и увидел перед собой деву.

Аслан удивленно поднял бровь, посчитав, видимо, что такое видение для почтенного старца - чересчур. Но он снова напомнил себе об уважении, и продолжил слушать Нурлета, словно бы его ничего не смутило.

- Была она... огненной. Не лесной, спокойной и холодной, но больше похожей на наших, степных дев. Шла к шатру, а подле нее трусили волки. Белый и черный, по одному у каждой руки. И звери те были... ручными.

Нурлет и сам, видимо, удивился такому объяснению. Но продолжил:

- Дева остановилась у самых моих ног. Коснулась чела. И хоть рука ее была теплой, я ощутил не просто холод - могильную мерзлоту, что шла от нее. И запах... медуницы словно бы, травы летней. И не в том дело, что среди зимы так сладко не пахнет. А в том, что по-за запахом сладким терялся, вился завитками, другой, едва различимый - гнилой плоти. И я не сдержался, зажав нос ладонью.

Старик снова поднес ладонь к носу, и, когда отнял ее, пальцы оказались окрашены багрянцем:

- Дева не смутилась. Она коснулась губами моих губ, а потом каждый из ее волков подошел ко мне. Глаза их были налиты багрянцем, а из пастей текла зловонная слюна, что орошала ковер моего шатра.

Он попытался отереть руку о длинную шубу, но кровь, застывшая на морозном воздухе, не стиралась:

- Белый волк сомкнул пасть на моей правой руке, - он протянул ту ладонь к Аслану, чтобы показать: нынче она была не такой, как вчера. Покрытая темными жилами, она бугрилась, и жилы эти уходили под самый рукав. - Не противься, старик. Степной бог ждет тебя в подземном шатре, - проговорила дева, когда черный волк сомкнул пасть вокруг второй ладони.

Он протянул левую ладонь к Аслану и тот, повинуясь мгновенному порыву, коснулся ее:

- Это послание передай каждому в войске, - приказало видение.

И тут же, на глазах у Хана, рука степного шамана покрылась черными пузырями, которые лопались, а из них вытекала зловонная жижа. Аслан в ужасе сделал шаг назад, а потом и вовсе попятился, отирая о полушубок руку, что только что касалась чужой ладони.

- Ты, Правитель, последний, кого я коснулся.

Нурлет договорил через силу. А затем и вовсе рухнул лицом в ковер. А в шатре поднялся крик. Те двое, что пришли с ним, бросились к старику, когда Аслан грозно приказывал:

- Убрать мертвого бахса из шатра! Очистить ковры и подушки священным огнем! Убрать все!

Старое тело подожгли у самого шатра. Обложили подушками и коврами, которых он касался. И травами усыпали пахучими, из самой Степи привезенными. И те, что были подле него, молитвы богу степному возводили. Дары кровавые несли.

В ту ночь в Шатровом Лагере положили едва ль не половину поголовья скота, что привели с собою в лес. И мясо жертвенное не ели, отдавая земле кровожадной. Да только и это не помогло.

Уже на исходе ночи, когда костер с мертвым телом догорал на студеном ветру, вой усилился. А ведь и в Степи зверья дикого хватало, но тут...

Словно бы выла сама Земля Лесная, загораясь глазами огненными меж деревьев. И глаза те не были похожи на зверье. По крайней мере, степняки такого не видывали.

Те, что стояли в дозоре, говорили, будто бы подле каждого волка с огненным взором стояла дева в платье белом. И ее глаза не светились во тьме, потому как в них самих жил мрак.

И стрелы останавливали зверье ненадолго. А вот степняки падали в кровавое крошево последнего снега один за другим. Словно бы кто жал их косой смертельной.

И только тогда Хан понял, что это не просто зверье. А бахсы запели у костра покойного.

Застучали в барабаны широкие, расписным орнаментом украшенные, да зазвенели костьми старыми, самим предкам принадлежащими. И обряды воскресили.

Хан приказывал каждую стрелу окунать в огонь священный. В войске шептались. Уж не с ума ли сошел старый Лев? Да только Аслана боялись, оттого и приказы исполнялись верно.

И видели степняки: стрелы, опаленные огнем святым, находили глазницы волков скорее, и тушили навсегда. И лишь тогда последняя дева в платье белом отступила, а Хану донесли:

- Треть войска пала. Что прикажете?

- Исход ночи проведем здесь, а поутру...

Хан устало опустился на простую подушку войскового шатра. Потер виски темными ладонями, пытаясь успокоить сжимающую боль. Задумался. Вспомнил предупреждение бахсов, полученное от старого бога, но снова приказал:

- А наутро двинемся к Белограду.

***

Заринке снился отчий дом.

И было в том доме тепло и радостно. Уютно.

Пахло свежими пирогами да корнеплодами, запеченными с мясом в высоком горшке, что едва умещался в печи. Сеном свежим, заправленным под прочный лен сенника. И травами, что сама девка меняла каждую седмицу. Укладывала душистые сборы под покрывала, и за тем в горнице витал аромат чистый, летний почти.

Сама же Заринка нынче сидела под образами на лавке, а рядом с нею - отец.

Улыбался кряжистый купец, на дочь свою единственную глядя. И гладил ладонью по волосам светлым, как совсем недавно - Свят. И от руки отцовской тоже было тепло. Покойно.

Заринка улыбалась в ответ. Радовалась отцу, которого в детстве ждала на лавке до поздней ночи, когда он возвращался с земель далеких. Не за дары диковинные, что тот привозил ей с краев дальних, а за слово доброе и ласку скупую.

И нынче скучала по нему. А еще горше от того, что не знала, жив ли остался. Да только снова вот говор его услыхала, повидалась наяву...

Уж и матка показалась. Поставила глиняный жбан, полный молока парного, да глиняные же миски. Деревянные ложки оставила у каждой. И горшок высокий со стравою душистой - украшением на стол.

А отец все гладит ее по голове и шепчет:

- Просыпайся, Заринка. Просыпайся, дитя мое.

А сон в самую силу вошел. И не спала она целую вечность. Да и дома не была еще больше. Соскучилась. И не ведала, как там они, ее матка с отцом.

А оттого и задержаться хотелось.

- Просыпайся, - снова шепот. Настойчивый. И голосом не батькиным - иным - шепчет. И отчего-то кажется Заринке, что слыхала она уж голос тот. А вот где и когда, вспомнить не может.

- Просыпайся, - голос гремит подобно грому, и у Заринки от него бегут по телу мурашки. Страшно - жуть. А глаза слипаются.

Батька меняет облик. Горница растворяется подобно миражу. Ни образов, ни стен, на которых они памяткой святой. Лавки нет. И батька...

Старый купец нынче не тот, что прежде. Тонкой кожей обтянут широкий череп, и кое-где кожа эта поистрепалась, пошла тленом. Пузыри с жидкостью зловонной все ж лопнули, оголяя темно-серое нутро ран. И глазницы...

В глаза тому, кто сидел нынче перед Заринкой, она больше всего боялась глядеть. Тусклые они, холодные. И взгляд остановившийся, пустой.

А вот голос страшный. Может, оттого, что в горле тятькином нынче тоже все тленом покрыто? Да только слова выходят со свистом мучительным, с клокотаньем...

И ведь не желает отец ей дурного, а все одно - душа в пятки уходит.

Зарина закрывает глаза, чтоб не видеть ни отца своего, ни матери, которая все прежней осталась. Да только и сквозь закрытые веки слышатся слова. И шепот его пробирается под кожу, опаляя девку:

- Просыпайся!

И Заринка вскакивает с ложа в ту минуту, когда к ней врывается Свят.

А дальше - мороз. И кобыла, что несет ее со Святом по заснеженному Тракту. И девка чувствует страх друга, что слипается кругом нее медовым коконом. Темный, антрацитового колеру. Приторный. Сладкий, липкий. И пахнет так же...

Медуницей...

И Заринка понимает: Ворожебник нашел их.

Вокруг Свята все больше колышется не черное, ониксовое, облако дурного предчувствия, но другое - сизое, серебристое. Холодное, что сам лед. И Заринка разумеет: то ж ужас, что не сковывал еще душу друга.

И кобыла, что под ними, переливается все больше багрянцем с примесью зелени болотной. А вот пахнет от нее гнилостно, зловонно.

Щептуха смахивает мягкой ладонью горячие капли пота с натруженной шеи и шепчет у уха той слова диковинные. Подсказанные самими богами. Она обещает животине скорый покой. И сон, в котором та сможет отдохнуть, потому как в Туманном Лесу безбурно и тихо. Травы сочной вдоволь...

Силы кобылы на исходе. Как и ночь. И небо вдалеке раскрашивается алыми лентами. А животина спотыкается. Припадает на колено, теряя ритм. Ведет ухом острым, когда девка осторожно треплет ее по холке. И вновь встает. Слушает.

И Заринка, помня шепот небожителя, склоняется к самой шее кобылы, чтобы снова шептать...

Слова наговора рождаются сами собой. А раньше-то она и не верила в такое. Да только животина взаправду выравнивает ход. Дышит размеренней. Ускоряется. Косит глазом испуганным на всадников, а внутри - мольба. Чтоб отпустили они ее, покоя дали. И Заринка обещает кобыле покой, вот только еще бы самую малость...

А огни Огнеграда остаются позади, сменяясь дымом мелкой деревушки. Их со Святом не впускают на порог - боятся. Меняют хлеб на алтын, молока дают напиться. И снова в путь.

Только теперь кобыла другая.

Та, что вела их из Огнеграда, скоро сдохнет - Заринка ощущает это. И ей стыдно что перед животиной, что перед людьми, выменявшими уставшее животное на другое.

А Заринка снова пригибается к острому уху. И шепчет, шепчет, шепчет.

Это уже потом, когда сил не остается, она падает в кольцо рук, что смыкаются перед нею.

И просыпается уже на свежем сене рядом со Святом.



Загрузка...