Тень Заратустры (1944-1955)

(1)

Влажное белесое марево дышало, змеилось под ногами, проникая в красноватую песчаную почву. Оно выползало из дрыгвы в глубине лесной чащи, обволакивало все, что встречалось на его пути, клубилось над трактом, сбиваясь на обочинах в густое туманное месиво.

Антон знал и чувствовал дорогу. Он вел под уздцы лошадь, гнедого мерина Серко, флегматично тащившего телегу с десятью пудами хлеба для раненых, ждущих их в больнице Несвижа. На телеге среди мешков расположились Лисек, Тадеуш и Авка. Лисек напряженно сжимал автомат и то и дело оглядывался по сторонам. Поводья были в руках Тадеуша. Ссутулившись, он покачивался на передке грязной телеги и глядел прямо перед собой, словно двигался по узкому прямому коридору. А впереди иноходью бежал доберман Барт. Останавливался, подняв лапу в стойке, принюхивался и снова продвигался вперед короткими перебежками.

Антон так и не смог найти веской причины, чтобы провести отряд другим, пусть более длинным, но зато и более безопасным путем. Все-таки командир у них – Лисек, и за ним последнее слово. Хутор они уже миновали, нигде никакой засады. «Все спокойно», – отрезал Лисек и решил не обходить город со стороны Слуцкой Брамы. Долго и хлопотно, тем более с груженой телегой. А вот Антон на хуторе почуял неладное. Смутное чувство, как далекий журавлиный клекот. Словами разве выразишь? Ну, недобрый глаз у тетки, что с того? Деревья молчат, даже песка под ногами не слышно – хорошенькое объяснение. Обоз тронулся, и тревога с каждым шагом нарастала. В груди давит от неведомой боли, будто зовет кто-то, будто смертная душа прощается. Комсомолец Антон и не признался бы, что дорогой раз десять материну молитву читал: «Охрани нас, Господи, силою честнаго и животворящего креста Твоего и избави нас от всяких зол и бед».

Собрать хлеб для раненых было трудно. Не только в городе голодно; даже у многих хуторян на посев едва наберется. Коренному несвижанину договориться с деревенскими проще, чем бывшим военнопленным, которых и в лицо-то мало кто знает. Поэтому и послали с обозом пятнадцатилетнего пацана, сына польского улана Адама Скавронского, и мальчишку-еврея Авку Лещинского. И договориться помогут, и путь верный укажут. Может, потому Лисек и взъелся, что посчитал: начальник больницы больше рассчитывает на не нюхавших порох подростков, чем на него, участвующего в войне с самого первого дня, многократно доказавшего и доблесть, и надежность свою.

– Стой! – как «Аминь» выдохнул Антон на развилке и резко потянул на себя уздечку. Серко всхрапнул, скосил испуганный глаз, остановился.

– Холера! – Лисек съехал с мешка и спрыгнул. – Мозги туманом выело? Ну, что еще?

– Надо идти кружной. Глянь на Барта.

– Послушай, Антон, мы уже почти что в городе. Если до сих пор нас не «встретили», можно и на твоего пса не озираться. Он на каждую лярву за версту зубы скалит.

– То-то и оно.

– Иди к лешему и кружи с ним хоть по болотам. Нас ждут в больнице. Трогай, Тадек!

Тадеуш не знал, кого слушать. Формально командир – Лисек. Кроме того, они вместе бежали из лагеря под Слонимом. Сколько их было? Пятеро? А сколько осталось? У Лисека – звериный нюх на опасность. Потому его так и прозвали. Однако ж и парнишка, похоже, не промах. Кроме того, Тадеуш кое-что слышал о нем еще от бородачей. Даром, что ли, проводником брали? Если подумать, кто бы лес знал лучше, партизаны или сопляк? Хотя… и мать Антона связной в Щорсовском отряде была. Работала под самым носом у немцев, можно сказать, под их началом, в госпитале. Говорят, образованная дочка библиотекаря в родовом замке князей Радзивилов, Надежда Скавронская с княгиней Ольгой до войны чуть ли не дружбу водила. И еще всякие слухи про нее ходят… Ведьмой напрямую не называют, напротив, все больше с уважением говорят, но… Она ему после операции пере вязки делала. Тяжелое ранение зажило, как на собаке. Тадеуш запомнил глаза Надежды Скавронской. Глаза, прямо сказать, колдовские. Вон и у Антона – такие же.

– Как прикажешь мне трогать? – не меняя позы и все так же глядя вперед поверх спины мерина, спросил командира Тадеуш. – Поводья-то у Антона!

Командир вскипел, бросился к лошади. Посыпались ругательства. Наперерез выскочил Авка. Взмолился, останавливая на полпути.

– Лучше в обход. Антон знает, что говорит. Чего ты заелся?

– Прочь с дороги! – Лисек рассвирепел не на шутку. – Хочешь – оставайся. Отпусти поводья! – Он клацнул затвором «Машингевера». – И не вздумай догонять. А ты, – рявкнул он Авке, – с нами! Это – приказ.

Не прошло и минуты, как телега скрылась с густом тумане, а Антон все стоял с нелепой надеждой на их возвращение. Пару раз подбегала собака. Верный и надежный Барт, они привыкли доверять друг другу.

Антон тихо свистнул и двинулся вперед. Барт выскочил из кустов, дружелюбно виляя обрубком хвоста. Шерсть была мокрой от росы, кончики ушей дрожали как листья осины. Антон обтер пса рукавом и, показав вперед, лукаво произнес: «Кац». Доберман кинулся искать кошку. Лучшего способа дать собаке согреться Антон сейчас придумать не мог. Барт наверняка и сам понимал, что это всего лишь игра. Но она ему нравилась, видимо, с той поры, когда у него был другой хозяин…

Антон часто вспоминал, как нашел Барта. Это случилось сразу после того, как немец подарил ему книгу.

По городу лупила тяжелая артиллерия, советские войска были на самых подступах. Немцы, при всей своей педантичности, уходили в спешке, беспорядочно. Антон помогал матери с отправкой раненых в Городею. У ворот ждал госпитальный «Гономак». Главный хирург, обер-лейтенант Ланге, обратился в операционной сестре:

– Фрау Гифт. – Он всегда называл ее девичьим именем, стараясь обходить ее брачную связь со славянином. – Вы не передумали оставаться?

– Здесь мой дом, доктор Ланге.

– Да-да. Понимаю. Тони! – позвал он подростка. – Оставь это себе. – Ланге достал из нагрудного кармана томик Фридриха Ницше и вручил ему. – Каждый понимает его на свой лад, невзирая на все предупреждения.

По привычке он ухватил Антона за щеку и потрепал. Парнишка чуть было не сорвался послать его к черту со всеми его душевными порывами, но, заметив посветлевший взор матери, сдержался. В общем-то он понимал, что немец никогда ему зла не желал, а если и гонял, то все больше по делу. Иногда Антону казалось, что Ланге подозревает, что мать связана с партизанами. Со временем это ощущалось в среде оккупантов как интуитивный страх чего-то неизбежного. Подросток чувствовал этот страх на уровне необъяснимых флюидов. Во всяком случае, тот же Ланге упорно делал вид, что его это никак не касается, занимался только лечением своих раненых и не лез в другие дела.

Мать выглянула из окна. Легковуха визгнула тормозами на повороте, и в последний раз застывшей маской горечи и безысходности промелькнуло перед глазами лицо немецкого доктора.

– Что это у тебя? – Мать прислонилась щекой к плечу сына, с интересом глядя на томик в потертом коричневом переплете.

Антон наугад раскрыл книжку. За период оккупации его знания немецкого языка окрепли настолько, что он без труда прочитал сложный текст: «Где – дом мой? Я спрашиваю о нем, ищу и искала его и нигде не нашла. О вечное везде, о вечное нигде, о вечное – напрасно!» – Так говорила тень, и лицо Заратустры вытягивалось при словах ее. «Да, ты – моя тень, – сказал он наконец с грустью».

– Ерунда это все! – Антон захлопнул книжку и вышел из дома. Мать проводила его долгим взглядом. В озерах огромных глаз прятались обреченность и страх.

На узенькой дорожке у дома он заметил темные пятна крови. След вел к полуразвалившемуся сараю, в который можно было войти не только через дверь, но и со стороны огорода, сдвинув не прибитые доски. Видимо, этим путем и воспользовался тот, кто истекал кровью. Антон замер, обеими руками сжав томик Ницше, как будто это было оружие, которое могло его защитить. Тогда-то и услышал тихий плач. Это был плач раненого зверя. Сердце Антона сжалось, он смело вошел внутрь, спеша на помощь собаке. Животное в темноте глухо заворчало, предупреждая, чтобы он не смел подойти ближе. Антон сел на корточки, понимая, что пес может и броситься. Кроме того, лучше выждать, пока глаза не привыкнут к темноте.

– Тише! Ну что ты? – как можно спокойнее проговорил Антон.

Зажигалка, сделанная из гильзы, наконец высекла искру. В углу, на соломенном настиле, лежал, вытянув мощную шею, черномордый доберман. Глаза жутко сверкали, отражая играющий свет бензинового огонька. С ощеренной пастью, он походил сейчас на мифического демона преисподней.

– Красавец! – восхищенно признался Антон. – Ну что, подпустишь? Ты пока решайся, а я сейчас приду. – Уверенными шагами он двинулся к выходу, но у самой двери резко остановился: – Ты ведь не умирать сюда пришел?

Пес недоуменно склонил голову набок и заскулил.

– Ну, тогда я скоро!

Осколочное ранение шили на нем вместе с матерью. Какими своими снадобьями она усыпила пса, Антон не знал. Его не удивило, что, очнувшись, Барт лизал его руку. Умный пес знал цену собачьей жизни. Оставленный или брошенный, он нашел в себе силы довериться и выжить. Вскоре он начал хозяйничать, иногда указывая Антону должное место в их дружеском союзе. Где бы Барт ни находился, он постоянно был начеку, отслеживая каждый опасный шорох, любой незнакомый запах, и, до тех пор, пока его собачий нюх не подтверждал отсутствие риска, Антона и близко не подпускал, огрызался на полном серьезе.

Долгожданное вступление советских регулярных войск в Несвиж ознаменовалась шалой радостью вплоть до буйного веселья. В парковые статуи, привезенные из Италии в начале прошлого столетия, выпускались полные обоймы. Автоматные очереди били по вековым деревьям Альбы. Книги библиотеки Несвижского замка князей Радзивилов полыхали в кострах. АН тон делал вылазки с Бартом на развалы кострищ, пытаясь спасти, что мог. Доберман выбирал самые темные участки дороги, прижимаясь к заборам, внезапно останавливаясь. Тогда Антон и уловил его геcтаповскую выучку. Проверить ее было проще простого: на команду «Юд!» он реагировал так же, как и на «Кац!», готовый мгновенно броситься на указанного врага. Только вот ненависти в собаке не было ни к кошкам, ни к евреям. Возможно, именно собака и дала Антону понять, что ненависть – это изобретение человеческого разума. Довольно того, что пес любил Авку, позволяя ему даже фамильярничать в общении с собой. С другими он этого не терпел. Мать? – она не в счет. Вечно у нее на руках больные и хворые птахи, ежики, люди и зверье. И на всех хватает сил и сердца. Того же мать требовала и от него.

– Антон! Присмотри за Авкой, – вспомнил он ее наказ, и от этого воспоминания стало не по себе.

Взгляд, напоследок брошенный другом с задка телеги, медленно растворяющейся в тумане, прожигал. В глазах Авки Скавронский заметил ту же покорную безысходность, с которой шли несвижские евреи в рощу на одиннадцатом километре. Шли, как коровы на убой, нескончаемой вереницей по бывшей Маршалковского, позже Иосифа Сталина, теперь Адольфа Гитлера. «Центральная улица всегда верноподданная», – почему-то тогда подумал Антон, всматриваясь в понурые лица. Он видел знакомых, встречал их ответные взгляды, но они были отрешенными и не умели, ему казалось, понять, что же хочет сказать им младший гимназист Скавронский. Вот, с желтой звездой на груди, поравнялся с ним старый сапожник Бухбиндер. «Ах, Антон! Господь создал людей, как я для них свои башмаки. Когда они уже на ногах моих клиентов, как я могу о них заботиться? Так же и Господь более не думает о своем творении». Сказал так грустно и без всякого укора, будто знал, куда идет, а может, просто чуял беду, как сейчас Антон? Но ведь тогда он с божьей и материной помощью уберег Авку от лиха. Почему сейчас не отстоял? И снова в голове звучали слова молитвы. Пусть бы его, но не мальчишку. Ему еще нет тринадцати.

Вдруг Барт сделал стойку, остановился как вкопанный, подняв лапу. Нос его тянул воздух, в оскале сверкнули клыки. Подойдя вплотную к собаке, Антон придержал его за холку. Гулким эхом в тумане по слышались торопливые шаги. Человек и собака нырнули в кювет.

– Лежать!

Шаги звучали совсем близко, метнулись в сторону, потом в другую.

Антон пытался сообразить, что происходит. Он поглядел на Барта.

Пес спокойно лежал, но обрубок хвоста весело вертелся, как будто ему нравилась игра в прятки.

«Авка», – догадался Антон. Только друга мог так встречать Барт.

Скавронский поднялся, отряхиваясь. Доберман умчался вперед.

– Чудовище! Пожиратель евреев! – завопил в тумане испуганный Авка. – Лех ля азазел! Антон, ты где?

– Здесь! – Он вышел навстречу. Барт тянул на себя рукав мальчишки, радуясь не меньше Антона, что тот вернулся.

– Лисек и меня прогнал с обоза. Иди, говорит, к своим чертям собачьим. Вот я и пошел.

– Навязался ты на мою голову, – с деланной злостью сказал Антон.

– Я же больше не прошу тебя меня за ручку тащить…

– Да уж.

Казалось бы, прошло не так много времени с того дня, как Антон вывел его и родных в лес. Каким-то чудом мать пронюхала о еврейских чистках. Затемно она растолкала Антона, одевая его сонного на ходу и поторапливая.

– Пройдешь мимо кладбищенской сторожки к старому склепу. Никому на глаза не показывайся. Ход завален, но ты пронырнешь. Спускайся осторожно. Подземный ход очень старый. Пройдешь сорок четыре шага, поверни налево. Антон! Ты слышишь?

– Налево… – сонным голосом ответил он ей.

– Сынок! Ты вечно путаешь право-лево. Покажи рукой.

– Ну ты чего? – И тут лее он вспомнил, что в лабиринте есть потайные провалы, тупики-капканы, и повторил все сказанное матерью. – Дальше?

– Там несколько семей. Бабы и дети. Выведешь к озерам. Потом мигом до леса. Идите болотами.

– Понимаю.

Перекрестив, она дотронулась до его лба влажными губами и прошептала что-то тихое и надежное, как заклинание.

– С богом! Молитва матери со дна морского достанет…

В болотах дети скисли. Ноги увязали в дрыгве. Приходилось выбирать места, где можно перевести дух. В какой-то момент не выдержал Авка. Как только Антон спустил с себя маленькую Полинку, кочующую с рук тети Сони на его плечи, вдруг Авка жалобно попросил взять его за ручку. Но сразу же устыдился и тихо заплакал, заскулил. Антону и самому хотелось тогда ухватить кого-нибудь за руку. «Держи!» – просто сказал он, протянув свою ладонь, большую, словно лапа породистого щенка. Так они и двинулись дальше, пока позволяла топкая жижа под ногами. Сейчас в этом нужды не было…

К больнице они пришли засветло. Обоз должен был быть на месте. Но ни в гот день, ни днем позже он не пришел, а через неделю течение прибило к речному берегу разбухший от воды труп. По недавнему шраму смогли опознать Лисека. Позже на старом кладбище с покосившейся ограды православной могилки сняли Тадеуша: Одной пули навылет оказалось достаточно. Ни Серко, ни хлеба, ни телеги…

Все это Антон узнал от следователя НКВД.

На углу Виленской и Костельной машина, увозившая Антона, притормозила. Пожилой татарин шофер вышел – надо, мол, срочно залить воды в закипающий радиатор раздолбанной полуторки. Якуб Казиятка знал семью Скавронских и даже если бы не лечил у матери свой ревматизм, все равно что-нибудь придумал, лишь бы панна Надежда смогла увидеть Антона.

В городе зацветали липы, а Антона по-осеннему развезло, хотелось разреветься как ребенку.

Потом, в лагере под Артыбашем, он сотни раз читал про себя:

Осень во мне развезла все дороги,

Утопая в нашей библейской грязи,

Я готов в ней оставить ботинки и Ноги,

На одних лишь губах до тебя доползти…

(2)

На Бийской трассе развернулось грандиозное строительство. Ударными силами «спецконтингента» Бия должна была соединиться с Барнаульской железнодорожной веткой. Дорога к Горно-Алтайску пробивалась в непролазных скалах, тянулась через Чойские лесоповалы. Взросляки, с которыми приходилось сталкиваться пацанам, старались обходить стороной малолеток, держаться подальше от их непредсказуемости. По каким-то неписаным законам они считались отморозками. И вправду, как скоро заметил Антон, у пацанов было много духа и пороху, а знали и видели они только то, от чего сердца их покрылись твердой коростой, затвердевшей в непробиваемый панцирь жестокости. Многие жили в уверенности, что только так и можно выжить. Другого способа жизнь им еще не подсказала.

Антон методично колотил мотыгой по твердому сланцу, выбивая из породы щебень. Отворачивая лицо, чтобы укрыть глаза, он сквозь сжатые зубы цедил: «Сливеют губы с холода, но губы шепчут в лад, Через четыре года, через четыре года…»

– Эй, Скавронский! – послышался голос надзирателя. – Ты что там? Молитву читаешь?

– Это – поэт Маяковский, гражданин начальник. Пацаны по соседству переглянулись с усмешкой. Антон умел ловко ответить.

– Ну, Антоха, скажи суке… – заговорщицки подмигнул щербатый подросток, стоявший к нему ближе других.

– Что вы там шепчетесь? – охранник подошел ближе, встал, устойчиво расставив короткие ноги и заложив руки за спину. – Вслух говорить!

Антон оперся на кирку. Лиловые, запавшие глаза его посветлели. Память всколыхнула видение: осенний парк замер, в воздухе тянет холодным дыханьем, но ни ветра, ни движения не видишь. Тихо стоят взъерошенные деревья. И вдруг, как проснувшиеся собаки, то в одном месте, то в другом начинают стряхивать с себя листву. Барт принюхивается, поднимает морду и смотрит, помаргивая совсем по-человечьи, в бездонное поднебесье, на тающий след перелетной стаи… Где ты сейчас, верный пес?

Нет, не стихи Маяковского пришли Антону на ум.

Пришло другое, из раннего детства. Когда-то он слышал это от деда. Старик раскуривал трубку креп кого самосада, а Антошка залезал к нему на колени, а тот, лукаво поглядывая на внука, выдыхал дым сквозь прокуренные усы. Антошка жмурился от удовольствия и как завороженный слушал заветные слова, словно это было тайное заклинание:

Слетел багрянец рощ, и в дальний вырей

Ушел косяк последний перелетных птиц.

Пора и нам на зимние квартиры

Пожитки летние без суеты сносить.

Оставив сундуки суждений и иллюзий,

Всю рухлядь серую несбывшихся времен,

Мы унесем с тобой, как все былые люди,

Надежды свет и свой последний стон.

Но может там, за тайным перевалом,

Пройдя незримый в бесконечность мост,

Кто был дырой – останется провалом,

А кто горел, как мы, воскреснет блеском звезд…

– Да… – вздохнул надзиратель. – Владимир… – он попытался вспомнить, как бишь, поэта по батюшке, но так и не вспомнил, как ни тужился. – В общем – красиво.

Антон давно обратил внимание, что поэзия на зоне в фаворе. На первых порах он связывал это с сентиментальностью зэков, но по зрелому размышлению пришел к выводу, что здесь она становится тем светом, без которого человек не может жить, особенно в условиях, когда его существование сведено к животному уровню. Стихи помогали ему понимать даже тех людей, которые в привычной лагерной обстановке были наглухо закрытыми. То, как они слушали, и что при этом сквозило в их глазах, становилось для Антона образом глубоко запрятанного, тайного мира души.

У этой тайны была и оборотная сторона, – Антон это почувствовал па отношении к себе, – его уважали, к нему прислушивались, как если бы он был наделен даром всеведения. Это не было похоже на непререкаемость блатного «авторитета». С ним лишь советовались, и сказанное им никогда не воспринималось как жесткое руководство к действию; скорее, давало толчок для самостоятельного решения по тому или иному вопросу. Но еще Антона не покидало ощущение, что нечто незримое, некая необъяснимая словами сила заставляла его верить в свою звезду даже в самые тяжелые минуты. Зона сводила с разными людьми, и, казалось, была в том какая-то странная избирательность, которую он специально, даже если бы и хотел, программировать не мог.

Взявшего его под свое покровительство карманного вора Ваську Глазова по кличке Глаз Антон принимал таким, каков тот есть, пытаясь вникнуть в его мир, понять его. Васька был сиротой. Похоронка на отца пришла в сентябре сорок первого, а вскоре во время бомбежки погибла и мать. Рос Васька с такими же беспризорными мальчишками, как и он сам. Воровство не считалось грехом или подлостью. Тут тоже были свои законы: брать то, что плохо лежит, – надо и необходимо. Ловкость и смекалка ценились в этой среде весьма высоко. Профессия вора требовала филигранного мастерства и духа бесстрашия. Виртуозы, обладающие и тем, и другим, считались героями, потому начинали нести ответственность перед товарищами по сообществу, постепенно становясь лидерами преступной среды. Антон не мог осуждать Ваську. Напротив, он его уважал. Иначе и быть не могло: Васька обладал чувством собственного достоинства, никому не позволял его попирать. Он ощущал себя личностью, и это ощущение появилось по мере роста «профессионального» мастерства.

Васька чувствовал искренний интерес Антона к собственной персоне и отвечал ему тем же.

– По большому счету, тебе, Тошка, подвезло. Пять лет – это еще мало впаяли. За вредительство могли бы круче. Ты жри давай. – Он придвигал поближе алюминиевую плошку баланды. – Вон тощий какой! Башка у тебя светлая, а дурья. Мне бы твои грамоты, так я бы как сыр в масле катался.

Как-то Васька затянул Антона в картежную сходку. «Новичкам всегда везет», – успокоил он. Но пришлось ему и самому удивиться. Мало того, что Антошка по-крупняку выиграл, так еще и вару передал Ваське, сказавшись хворым.

Вскоре у Скавронского и вправду поднялся жар, и с каждой минутой парню становилось все хуже. Насилу оклемался в больничке, а говорить еще долго не мог, заглатывая слова вместе с воздухом. «Сломался пацан», – решил было Глаз, так как Антон постоянно пребывал в какой-то задумчивости, молчал или отвечал на расспросы Васьки односложно, а то и просто кивком головы.

Но вскоре Васька увидел, что Антон изменился иначе, все наносное отслоилось от него, как ненужная шелуха. Он стал решительней, жестче, научился говорить «нет». Вместе с тем пришло осознание внутренней силы, улавливающей всякие флюиды зла. Именно она не давала ему переступать незримую черту, за которой человек уже не замечает сам, что курвится, разъедаемый ржавчиной собственных страстей. Нигде так выпукло не проявляются страсти, как в среде заключенных, но Антону сам организм подсказывал, что можно, а чего не следует делать. Положившись на свою интуицию, он скоро сделался нужным для тех, кто был рядом, и особенно тем, кто искал защиты и справедливости. Странным образом в бараке прекратились все попытки подминать под себя более слабых, навязать власть силы, авторитета.

Взросляк мало что изменил в лагерной жизни Антона. Слухи летели быстро, разрастаясь сомнительными подробностями, в их суть он не вникал, но чувствовал, что суеверные уголовники шарахаются от него как от чумы. За его спиной ползли шепотки о дурном глазе, о его способности предрекать события. Он долго держался особняком, пока не сдружился с путейским инженером из Новосибирска. Поначалу старик, как и все в бараке, валил лес, но когда Ландмана перевели чертежником в контору, вслед за собой он перетащил и Антона.

– Я подскажу, а ты, детка, научишься, – как родного, успокоил он Скавронского. – Раньше, чтоб быть дорожным техником, в училищах пение и гимнастику изучали наряду с Законом Божьим. С этими предметами у меня был, можно сказать, швах. А вот география, черчение и механика – любимейшее дело. Надо сказать, только это мне в жизни и пригодилось.

По-стариковски ворчливый, Семен Маркович, пожалуй, был единственным человеком, способным внушить Антону трепет. Он обладал энциклопедическими знаниями и зачастую бывал настолько въедлив, что молодой человек не знал, куда себя девать от смущения, если плохо справлялся с поручениями инженера.

Тем не менее, именно с легкой руки Ландмана, уже на поселении в Горно-Алтайске, он устроился деповским рабочим. Ко времени окончания ФЗУ истек его срок. Переписки он не вел, боясь навлечь неприятности на близких. Кто знает, какие грехи могли бы им приписать? Разве начальник Несвижской больницы не знал, что в пропаже десяти пудов хлеба вины Антона не было? Спасибо, что особисты не накинули ему еще чего-нибудь, типа связи с польскими националистами, и не обратили внимания на подаренный немецким врачом томик Ницше. Тогда он мог бы и шпионом оказаться. А так – просто вредителем.

Как Скавронский ни приближал в своих фантазиях срок долгожданной встречи с родителями, после освобождения он отправился в Новосибирск.

Город распластался, как пьяная шлюха на грязном снегу. Неприютный, продымленной, с холодным каменным центром и заиндевевшими окнами в покосившихся хибарах на окраинах. В частном секторе Скавронский с трудом нашел приземистый домик Ревекки Соломоновны Ландман, который она делила с эвакуированными ленинградцами и рабочей семьей из Искитима, подселенной к ней позже.

– Кто вы? – раздался сонливый старушечий голос за дверью.

– Я… – Антон замялся с ответом. – Бетси Ландман здесь живет?

Так, вспоминая жену, называл ее старик.

Дверь тут же отворилась. Из-за толстых стекол очков на него глядели беспомощно распахнутые глаза, полные страха и надежды.

– Ну наконец-то! – неожиданно громко, как бы выговаривая ему за опоздание, запричитала она. – Геня еще когда письмо послала, а тебя все нет. Да зайди ты, шмуциг, не студи нам.

Он отряхнул с себя снег и, когда дверь плотно закрылась, тихо сказал:

– Меня зовут Антон. Скавронский.

Встреча была горькой. Он рассказывал, как умирал на его руках Семен Маркович, все по порядку, как она и просила. О том, как Антон заподозрил у старика туберкулез, как изнурял Ландмана кашель, как постепенно, на глазах, покидали его силы.

– ТБЦ «там» – это верная смерть…

Антон потупил глаза. Ему было трудно смотреть на жену Ландмана. Проницательная старуха почувствовала, что Антон не может себе простить смерти ее мужа.

– Тем более в его возрасте… – продолжила она за него. – Вы были очень близки с ним. Спасибо вам, Антон.

«За что?» – недоуменно подумал он и поднял на нее взгляд.

– Когда нас касается смерть близкого, мы начинаем винить себя: чего-то не сделали для него, чего-то не досмотрели, упустили из виду… То, что с вами происходит, мне так знакомо. Так что мы почти что родня. – Она смущенно усмехнулась. – Спасибо, что были с ним рядом…

Впервые за долгое время Антон словно ощутил мудрое присутствие матери. Осторожно, будто боялся спугнуть это чувство, он дотронулся губами до морщинистой, усыпанной конопушками руки. Она погладила его жесткие волосы, со щемящей тоской заметила в черной смоли россыпь ранней седины.

– Что думаешь делать дальше?

– Домой пока не могу. Не хочу навлечь на них неприятности.

Она с пониманием кивнула:

– Не списывался? Кто там остался?

– Мать… Жива ли… Вернулся ли отец… Не знаю.

– Всему свое время, Антонушка. Если хочешь, оставайся пока. Там видно будет.

(3)

Жесткая рациональность и внутренняя дисциплина, которые помогли Антону выжить в лагере, заставляли его просчитывать каждый шаг и на свободе. Готовясь к собеседованию с начальником отдела кадров локомотивного депо, в котором еще помнили Семена Марковича Ландмана, он предположил, что придется отвечать на массу неприятных вопросов. Чем изощреннее ложь, тем проще самому в ней запутаться. Памятуя об этом, Антон решил, что будет максимально придерживаться правды. Ну а если, невзирая на то, что сейчас вокруг каждый третий если не сидел, то готовится сесть, в депо побоятся иметь дело с судимым и в работе откажут, он поедет домой.

Рекомендации Ревекки Соломоновны сыграли положительную роль. Юдин, начальник отдела кадров, сосредоточенно изучил документы и спросил:

– По какой статье делал ходку?

Антон выложил все как на духу. Юдин внимательно выслушал и кивнул:

– Можно было и покороче, жизненную историю выкладывать не обязательно, – широкоскулое лицо кадровика светилось благожелательностью. – Ты иди сейчас, Скавронский, во второй, осваивайся, работай, живи. Ну а тетке своей от меня поклон.

Он хитро прищурил глаза, поглядывая из-под редких ресниц так, будто о чем-то догадывался, но говорить не хотел.

Ревекка Соломоновна все еще практиковала свое учительство. Из школы, правда, ушла, когда забрали мужа, но дети продолжали к ней бегать. Она занималась с ними, подтягивала, натаскивала по физике и химии. «Мои дети», – постоянно слышал Антон от нее, возвращаясь с работы. А иногда и заставал ее в окружении школьников за дружным чаепитием. Они бурно обсуждали свои планы, Ревекка шутливо корректировала особенно размечтавшихся, подсказывала, что и как можно устроить. Поначалу Антон отстранялся, забивался в свой угол под зеленой настольной лампой, листал очередную книгу из домашней библиотеки Ландманов, а то и просто накидывал купленный на барахолке тулупчик и уходил.

– Ты надолго? – испуганно заглядывала в его потемневшее лицо Ревекка.

– Побродить чуток…

Сначала заворачивал в привокзальный буфет, и скоро на душе становилось просто и ясно. Что-то большое казалось маленьким, а меленькое, незначительное по трезвости, превращалось в большое, и мир благодушно плавал вокруг него, буфетчица становилась обворожительной. «Хорошо, что сегодня Люська», – по-детски радовался Скавронский, но где-то в глубине сознания лукаво хихикал чертик, грозя пальчиком: «Опять воруешь?» «Да это ж как яблоки в соседском саду!» – оправдывался Антон.

Просыпаясь в Люськиной комнате, он часто не мог вспомнить, как здесь оказался. За стеной поскрипывали половицы, доносилось шарканье шлепанцев из коридора, а из кухни – бряцанье кастрюль и бормотание радио. Эти звуки большой коммунальной квартиры, где все на виду и все про всех знают, вызывали в нем жгучий стыд. Сколько раз он себе говорил, что пора закруглить эту связь, из которой ничего путевого получится не может?

Не просыпаясь, Люська сворачивалась клубком, как пушистый зверек, а над крашенными «в ниточку» бровями, появлялась скорбная складка. «Вот-вот заплачет», – пугался Антон, и сердце сжималось от жалости к этому существу, родному и чужому одновременно. Потом он замечал на белой мякоти ее рук вдавленные синяки и ссадины. «Что же я с ней делаю?» – недоумевал Антон, красочно представляя сцены Люськиных ссор с мужем. Он тут же собирался, стараясь как можно тише обуться и как можно незаметней проскользнуть мимо соседкиной комнаты, пока не вернулся Лешка, муж Людмилы.

Она говорила, что муж запил с тех пор, как стал инвалидом труда. С тех пор они и не ладят. «А вот раньше…» Из-за этого «раньше» она тянула на себе крест отношений с Алексеем, урывая у жизни по мелочевке. Наверное, потому сошлась с Антоном. Ему было безразлично, что она намного старше. Насколько – это знала только она. Сказала бы, наверное, если бы Антон спросил, но он не спрашивал, ему это было неинтересно. Единственное, чего он хотел, – не делать ей больно. Как и почему она его терпит, было совершенно непонятно…

По сути, он взял ее на абордаж в тот вечер, когда угощал в буфете деповских ребят, обмывая свою первую получку. Людмила суетилась, улыбалась новенькому. Мужики сально шутили, подтрунивали над ним, словно науськивали. В другой раз он бы и ответил, а тут не стал, будто ждал затравки.

– Точно говорю, она на Антоху глаз кладет.

Кто-то пьяно рассмеялся. Антона обдало жаром, в глазах потемнело. Он выскочил на мороз, обошел здание, черным ходом длинного коридора по наитию нашел заднюю дверь буфета и сел на какой-то ящик, не имея сил восстановить дыхание. Сердце колотилось так, что, казалось, дрожит и булькает в горле. Дверь распахнулась, и Антон оказался в яркой полосе света.

– Ой, вы где! – удивилась Люська. Дверь за собой прикрыла и тихим шепотом затараторила, отбиваясь от его настойчивых рук: – Чтой-то вам взбрело? То ли че ли вас не ждут там? Ой, да как же?.. Может, не надо-то?.. Люди-то чего?.. Ой…

А позже, даже не глядя в его сторону, когда Антон уже сидел за общим столом, спросила бригадира:

– Иваныч, как дружка-то вашего зовут-то?

– Никак хочешь, чтоб он тебе с разгрузкой спиртного подмог? – поддел ее бригадир. – А то, гляди-ка, и я сподоблюсь, коли он не отважится.

– Где, чего надо-то? – Антон встал.

За столом раздался дружный хохот.

– Да и не надо. – Люська густо покраснела. – Я сама. Не обращая внимания на ее слова, Скавронский твердым шагом двинулся к знакомой кладовке.

– Ты че себе позволяешь, а? – семенила следом буфетчица. – Ой, че попало! – Возмущенно звенел ее голос.

Он захлопнул дверь, сграбастал ее пухлое тело в охапку, сжал так, что баба в руках пискнула.

– Что ж ты делаешь, медведь лихой… – Чувствуя себя подломленной, она застонала, изнемогая от нахлынувшей на нее нежной силы и грубых ласк. – Как можно? – спросила она непонятно кого, уже не предпринимая никаких усилий оттолкнуть его от себя.

«Либо ты мужик, либо рохля!» – хотел увериться он в собственной правоте. Потом как ни в чем ни бывало вернулся к товарищам. Веселье несколько подзакисло, мужики вяло покуражились и, не дожидаясь Люськи, засобирались сворачивать застолье.

– Ты уж ее не обижай, – невпопад брякнул Иваныч, глядя мимо Антона слезящимися, осоловелыми глазами и тупо кивая, мол, слушай меня, я знаю, чего говорю. А на выходе бригадира как прорвало: – Она и так мужиком своим и жизнью битая… А к нам, лютым, – милая, ты это понимаешь?… – Взгляд его блуждал, пытался за что-либо зацепиться. – Нет, не понимаешь. Людмила, то бишь, людям милая. Она ж себе ничегошеньки. А люди кто? Ты, что ль?…

Пошел, заплетаясь ногами, придерживая то полу шубок, то шапчонку с гнутым ухом и все бубнил невнятное, спрашивал и сам себе твердо отвечал, что – Антон не слышал. Да и не хотел.

В тот момент он плохо понимал, что с ним происходит. Там, в лагере, все было до прозрачности четко. Он ждал воли. Думал, только придет это время, и он заживет. Пора настала, а жить он, как оказалось, не умел или разучился. В тайнике подсознания ворочалась скользкая мысль, что зона выдавливает из человека жизненные соки. Одни умирают там, другие, что вышли, ходят по воле мертвецами. Антон даже чувствовал этот заплесневевший запах смерти. Так пахнет одежда зэка, камера, бараки, нары, – одним словом – ЗОНА. Человек, пришедший «оттуда», редко сам чует, что от него смердит. А Антон знал это наверняка, к тому же и чем именно – смертью. От этого отделаться не всякому дано.

Потому и кинулся на Люську, чтоб напитала его жизнью. Что он знал до того о женщине, кроме того, что она дает жизнь? Лагерь и тут пропитал его сознание мертвечиной. Бесполые существа, именуемые женщиной, которых случалось видеть по эту сторону вышек, – лучше бы и не вспоминать. Они появлялись, когда конвою хотелось развлечься.

Блеклые как привидения и ссохшиеся как мумии, они не предназначались для любовных утех самих охранников. Жажда жизни и любви за колючей проволокой превращалась в увлекательное зрелище, изощренную забаву заскучавших сторожей.

«Собачья случка – и то лучше, – говорил Семен Маркович. – Там природа, и нет понятий. А здесь… В охране еще и играют на вас, ставки делают». «Как это?» «Ну, кто сможет, а кто нет. Все, гады, обыгрывают: время, условия… Ну, сам понимаешь».

Тогда Антон твердо решил не принимать участия в этой игре, а на свободе она хвостом и зацепила. После загулов он с головой уходил в работу, в учебу, наверстывая пропущенные вечерние занятия в институте, а главное – Стараясь вымотать себя до изнеможения. Только ощущение грязи, словно он испачкал что-то святое, сокровенное в самом себе, не стиралось.

Ревекка Соломоновна чувствовала, понимала его состояние, но события не торопила. Как-то, когда Антон готовился к экзамену, она улучила момент и кинула ему мимоходом, вроде и некстати:

– Занялся бы ты делом.

Антон так и застыл с рейсфедером в руке. Как кипятком его облили. Он тупо уставился в чертеж, стараясь не поднимать лица, залитого краской. Она подошла и села напротив, скрестив руки на груди, совсем как это сделала бы мама.

– Мне надо домой… – наконец признался он себе.

Он боялся ехать туда. Зная, что заклеймен – справедливо или несправедливо, – он боялся позора, стыда стариков за сына. А то, чего боишься, непременно будет преследовать везде. «Какая, черт, разница, в каком оно варианте?» – подумалось ему.

– Встряхнись, Антончик. Ты все делаешь правильно. Ну, почти все… – Она смутилась и отвела взгляд. – Тебе, детка, надо всему заново учиться. Дышать. Жить.

«Именно так! Как же мне самому это в голову не приходило?» – Антон закрыл лицо руками.

– Знаешь, как в древности говорили? «Помоги нести крест другому – облегчишь и свою ношу…» Тут есть своя правда, Антончик. А то, по-твоему, вот я? Как бы иначе выжила?…

Простым разговором старушка заронила в его сердце доброе зерно. Во всяком случае, он перестал прятаться от себя. Начал взвешивать каждое свое чувство, проверять его подлинность. Твердо решил прекратить встречи с Людмилой. Больше никогда бы к ней не пришел, не увидал бы ее, но…

Как-то после смены Иваныч выловил Антона у проходной. Если уж в цеху не стал подходить, значит, приготовил что-то особенное. Вид у бригадира был озабоченным.

– Случилось что?

– Случилось! Только уж не заводись особенно. Кто-то Лехе про его жену да про тебя навякал. Чего – не знаю, только бабы твоей уж дня три на работе нет.

Антона затрясло. Что делать? Ехать к ней домой? Можно еще больше наворотить… Он решил забежать в буфет. Люськина сменщица Катька наверняка в курсе всех сердечных дел закадычной подружки. Она не раз давала ему это понять: то кокетливо, вроде как в шутку, то осуждающими косыми взглядами. Антон видел за этим особые знаки внимания, но принимать их принципиально не хотел, хоть и понимал, что тем самым лелеет в Катьке своего недруга.

На сей раз ей хватило гибкости и душевной щедрости стать наперсницей и советчицей:

– Как это не вмешиваться? Чтоб он ее порешил? Леха неделю ее молотит. Она и выйти-то не может: закрыл ее, оглоед. Пока соседей нет, сам скоренько до магазина слетает, чтоб было чем налакаться, и начинает вспоминать обиду. – Катька заелозила, глазки забегали.

Антон насторожился. Едва различимый дребезг голоса или увиливающий взгляд приятельницы заставили его сжаться в комок и сфокусироваться на предстоящем решении. Он не чувствовал, что Людмила именно та женщина, с которой он хотел бы идти рука об руку вперед. Он еще не ведал, не имел даже смутных представлений, куда влечет его судьба. Предложить женщине усыпанный терниями путь, не имея уверенности, что он обязательно должен упереться в звезды, – он не имел права. И все же отчетливое понимание своей вины перед той, которая стала ему близкой, держало его мертвой хваткой за горло. Он попытался отстраниться от всех своих эмоций, отслоиться от самого себя.

Еще дорогой его коснулось неуловимо знакомое, ясное видение того, что произошло. В автобусе, битком набитом пассажирами, как килькой в томате, он уже не замечал ни давки, ни людей. Как в тумане проплыл перед внутренним взором натюрморт за столом Люськиной комнатухи и две склонившиеся фигуры: одна мужская, приземистая, другая – женская. Последнюю он узнал – Катерина. «Шептунья, глупая и завистливая», – с горечью подумал он, но тут же засомневался: не было ли это связано с неприятным впечатлением от разговора с нею? Антон сбросил с себя острое желание наказать наушницу. В конце концов, она – лишь следствие, но никак не причина.

Дабы не залезать в более глубокие дебри сознания, он заново постарался подняться над собственным «я». Антон закрыл глаза, остановившись посередь тротуара так резко, что чуть не сшиб с ног налетевшую на него прохожую. Женщина вскрикнула, ругнулась, обернувшись, и побежала дальше.

Когда Скавронский открыл глаза, возле него не было ни единой души, хотя обычно улица всегда была полна народу. Через некоторое время с ним поравнялся инвалид, передвигающийся на доске с прикрученными подшипниками.

– Что, браток, хреново с перепою или как?

По его тревожному взгляду Антон понял, что фронтовик все это время наблюдал за ним. Это человеческое небезразличие, неспособность остаться в стороне, если кому-то рядом плохо, стало тем толчком, которого Антону и не хватало для душевной ясности.

– Спасибо, отец. Теперь все как надо…

Он и в самом деле уже знал, что грядет и как следует себя вести. Тревоги не было. Всякая чувственная муть отошла на задний план. Он преисполнился необъяснимым спокойствием духа и той радостью, которые вместе определяют не только следующий шаг, но и весь план бытия. Иными словами, Антон уловил свою ноту, ощутил внутренний стержень в самом себе.

Он поднимался по обшарпанным ступеням лестницы, узнавал знакомые запахи, но они были уже новыми. Он слышал привычные звуки коммунальной квартиры, но и это воспринималось как совершенно иное – из другой жизни. «Алексея дома нет», – как-то само собой возникло в его мозгу, но к этой мысли он остался равнодушен. По большому счету, не имело значения – дома тот или нет. Антон не торопился: и времени, и терпения дождаться соперника у него бы хватило.

Открыла ему соседка Шура.

– Уходил бы. Сейчас Шалый вернется. – Небрежным движением она толкнула Антона в грудь, пытаясь захлопнуть перед носом дверь. – Иди, ну…

Скавронский воткнул носок сапога в проем, наперев плечом на дверь. Шура уже обеими руками уперлась в Антона, с кряхтением выталкивая его вон.

– Да что ж ты настырный такой… Тебе ж хуже будет…

Он расхохотался:

– Пусти. – И легко отодвинул ее.

От неожиданности Шура шарахнулась в угол. С грохотом полетели стоящие торчком лыжи и санки.

– Открой, – приказным тоном потребовал Скавронский, стоя у двери комнаты, зная, что Люська все слышит.

За дверью раздался шорох. Она молчала. Антон осознал ее страх, как нечто материальное, повисшее в тишине.

– Открывай, милая, – ласково произнес он. – Так надо. – Голос его был спокойным и решительным. – Вместе шалили, так и подождем его вместе. Ты ведь понимаешь, он не должен быть извергом…

Насколько он попал в точку, Антон понял, увидев ее отекшее от побоев и слез лицо.

– Как же так? Что ж ты не позвала?

Он привлек ее к себе, стараясь не причинить лишней боли. Она отворачивалась, пыталась прикрыться рукой. Вдруг вздрогнула: на лестничной клетке послышались шаги. Любопытная соседка, тупо уставившаяся на них, сразу юркнула в свою комнату.

Алексей Шалый оказался кряжистым мужиком. Костыль ему был без особой надобности, его он волочил за собой по полу, хотя при этом тяжело оседал на ногу. «Он не чувствует за собой никакой ущербности, скорее хочет, чтобы другие его считали обиженным судьбою, убогим», – мгновенно пронеслось в голове у Антона.

– Ну что? Будем знакомы? – жестко сказал Скавронский, не давая Лехе опомниться. – Чего ж на бабе вымещать, что сам слепить не можешь? Извиняться, что у меня получилось, – не буду, не жди. А хочешь с кого спросить, начинай с меня. Вот он я. Антон Скавронский. Или передумал?

Алексей набычился, покраснел. Небритые щеки набрякли, ноздри раздулись, издавая шумное сопение.

Заметив, что Леха ухватился обеими руками за костыль, Антон скорбно вздохнул. Мужик двинулся на Скавронского, пригнув голову, будто только о том и мечтал, чтобы боднуть того. А Антон стоял как вкопанный, только глаза странно поменялись в цвете. Сделались мутными. На губах заиграла кривая усмешка. Людмила, готовая уже кинуться наперерез, с удивлением вдруг увидела, что Алексей, как от внезапной боли, сморщился, вжал голову в плечи, выронил костыль и рыхло осел на табурет, хватая ртом воздух. Перхая, сглатывая слюну, он не мог ни закричать, ни позвать на помощь. Жилы на висках надулись, глаза налились кровью. Антон склонился к его уху.

– Ты меня слышишь? Вижу: слышишь. Ну так если еще раз руку на нее поднимешь, пеняй на себя. Больше не вздохнешь. Понял? – Леха хрипел, глаза в ужасе выкатились, по щекам сползала слеза. – Вот и хорошо, что понял.

Не оборачиваясь, Антон пошел к выходу. Он не видел, как заметалась по комнате Люська, как капала вонючую микстуру, как дрожала ее рука. Не слышал, как дребезжала склянка об стакан, как хлюпала она носом. Все гудело и плавало вокруг него. Он дернул ворот. Скорей на воздух. Здесь душно… Но на пороге резко остановился, уставившись в половицу, произнес:

– Не ищи меня, Люся. А ты, дурень, пить бросай. Плохо тебе от этого.

Кивнул сам себе и пошел, погруженный в мысли, по сторонам не глядя.

(4)

Год пробежал для Антона как одно дыхание. Не коснулись его ни горе, ни ужас, охватившие всех после смерти вождя, ни общее смятение при мысли: что ж с нами теперь будет. Они с Ревеккой только переглядывались, прослушивая сводки информбюро, но ни словом друг с другом не поделились.

Антон успешно перешел на третий курс Новосибирского института инженеров путей сообщения, упивался мечтами об электропоездах будущего, работал, как и прежде, в депо, а свободное время все чаще уделял ученикам Ревекки. Вскоре он втянулся в репетиторство.

Учительство увлекло его, заставляя усиленно работать память: словарный запас английского и немецкого, на которых он свободно болтал еще в раннем детстве с матерью и дедом, за последние годы изрядно истощился. Помогая кому-то из старушкиных школяров подтянуть хвосты по языковым предметам, он удивлялся тому факту, что учитель в первую очередь учится сам, обновляясь в потоке нового времени и возрождая в себе юность. В прошлое канули дни, исполненные чувством безысходности. Он жил в предощущении счастья и радости, будто он подошел к заветной черте, переступи которую – расцветет весна и пробьются небывалые силы. Ревекка Соломоновна даже обратила внимание на то, что дети начинают подражать его жестам, цитируют его слова, стараются щегольнуть друг перед другом знанием поэзии, так любимой Антоном. Поначалу он было испытывал некоторую неловкость перед старой учительницей, будто перетянул на себя то, что по праву принадлежало ей. Однако Ревекка не преминула рассеять его сомнения по этому поводу:

– Если ты будешь мыслить себя квартирантом в моем доме, так и не такое в голову придет.

Сказала невзначай и уткнулась в старые письма.

– Кто же я для вас? – подсел к ней Антон.

Он чувствовал, что давно назрел разговор, в котором он узнает что-то о ней и о старике Ландмане. Ну, а если и не так, если она и тут осторожно промолчит, то он сумеет ей выразить хоть сотую долю благодарности за приют.

Она поправила покосившееся пенсне на носу. Жест был изящен, если бы не ветхость конструкции. Выглядело это забавно: строгая дама с аккуратной стрижкой седых волос и криво сидящие на носу толстые линзы. Глаза казались непомерно огромными, но разъехавшимися в разные стороны. Антон улыбнулся и снял с нее окуляры, чтобы подправить болтики.

– Ты что-нибудь слышал о «ядерном поясе Берии»? – неожиданно спросила она.

Антон напряженно застыл. В лагере он слышал кое-что о планах вождей по «тотальной защите» страны. Подспудно муссировались слухи о малопонятной в своей безграничности энергии атома. Антон знал, что многие проекты разрабатывались в закрытых за колючей проволокой КБ. К работе привлекались лучшие силы и мозги. Только вот уместно ли слово «привлекались», если трудились они на благо страны приблизительно в такой же зоне, которая выдавила из жизни старика Ландмана? Если связать в один узел лишь поверхностные знания, слухи, – один другого страшней, – и все последние события, включая смерть усатого Шошо и последовавшую вскоре ликвидацию «серого кардинала», картинка получалась и вовсе непривлекательной для рядового обывателя. Но при чем здесь Ландманы?.. У Антона внутри похолодело.

– В тех краях моя дочь. Лиза. Училась в Москве на химико-технологическом. Вышла замуж за своего же однокурсника. Очень способный мальчик. И это не прошло незамеченным. Лиза скоро почувствовала, что их перспективностью интересуются не только в деканате. А над Семой уже нависла угроза. Я очень боялась, что нашей девочке тоже придется хлебать баланду, потому дала ей знать, чтобы она, если понадобится, отреклась от нас. Все-таки Лиза исхитрилась передать весточку. Из ее слов я поняла, что она со своим мужем Володей работает на особом военно-стратегическом объекте

– Она писала из Москвы?

– Если бы… Не было никакого письма. Передала весточку с добрым человеком. Сейчас уже и не знаю, с добрым ли. Через месяц арестовали Сему…

– Вы догадываетесь, где она находится?

– Была в Невьянске.

– А что если поехать, как-то выведать на месте?

Антон понимал всю абсурдность вопроса. Если она не сделала этого до сих пор, наверняка у нее есть еще какая то информация…

Ревекка Соломоновна печально вздохнула:

– Теперь это закрытый город. Там бывал один мой знакомый еще в войну, во время эвакуации. Сам он работал на оборонном заводе в Нижнем Тагиле. В Алапаевск и Невьянск иногда ездил на рабочем поезде выменивать продукты. Во время войны, говорит, по Северному Уралу проще было передвигаться.

От Антона не ускользнула ее оговорка. «Говорит» она употребила в настоящем времени. Он прикинул, кто мог быть этим человеком, с кем она так близка. Но мысль ускользнула в другое русло. Антона как осенило.

– Послушай… – неожиданно перешел он на «ты», – рано или поздно их работа будет завершена, так?

Она взглянула на него, не понимая, к чему это он клонит. Но его просветлевший взор сулил надежду, и Ревекка Соломоновна заинтересованно склонила голову, обратившись в слух – что скажет Антон.

– Наверняка, – он продолжил после минутной паузы, понизив голос до шепота, – они дали секретную подписку. Тогда их должны перевести в другое место в соответствии со «списком минус сто один».

– Как у тебя?

– Как у многих «бывших»…

– Но Лиза не была даже ссыльной!

– Неважно. Это – та же зона, понимаешь? Статья не значится в уголовном кодексе, – грустно усмехнулся Антон, – но она не менее строгая, хотя и ей выходит свой срок. В Москву они уже не смогут вернуться. Куда им остается податься? Подумай…

Ревекка Соломоновна молчала, погрузившись в размышления. Несколько раз оглядывалась с опаской на дверь, будто ожидала кого-то там увидеть.

– Ты кого-то ждешь? – намеренно спросил Антон, чтобы вывести ее из безотчетного состояния страха.

Прилипчивое чувство. Это Антон хорошо понимал. Страх, возведенный в культ, стал частью жизни. Сознание, попавшее в зависимость от страха, превращается в сознание раба.

– Я что подумал, – сказал Скавронский, прерывая затянувшееся молчание – существуют ли люди, не имеющие инстинкта страха?

Ревекка Соломоновна понимающе улыбнулась, потрепала по матерински Антонов загривок:

– В детстве я верила, что такими родятся служители ада. Но разве ты веришь в сказки?

– А как же! В жизни всегда есть место чуду…

– Я тоже еще не забыла: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», – заметила его саркастический тон Ревекка Соломоновна. – Мой дед был раввином в местечке с добрым именем Мир. От него я слышала множество преданий моего народа. Древние наивно полагали, что ад находится за «темными горами», даже подробно описывали его пределы. В вечер исхода субботы мой дед до крайности затягивал молитву, следил за тем, чтобы сыновья покойных в течение всего траурного года читали ежедневный кадиш за упокой души. Читал сам, потому что верил: таким способом можно облегчить жизнь грешников после смерти. Но не забывал напоминать людям и о живых. «Разве мы не раскрываем аду наши сердца еще при жизни?» – так говорил он, а я все думаю, не завладел ли сегодня ад миллионами сердец? И в какие сети улавливает он нас? Могу ли я освободиться от страха, пока мне есть за кого бояться? Когда-то я строила планы, как буду отогревать Семена, чем кормить, лишь бы вернулся, а он умер. И ты был рядом с ним, потом пришел в дом мой, сегодня дал мне надежду, о чем, может, сам не ведаешь. И в этом тоже провидение Божие. Назови как хочешь, но я знаю, откуда теперь ждать вестей. Володя, мой зять, родом из Туркестана. Дожить бы…

«Удивительно переплетаются судьбы», – думал Антон. Мысли его были сумбурны. Взбудоражило и название местечка, и рассказ о раввине, при этом он почему то видел его в образе своего родного деда Александра. Воспоминания нахлынули на него, Антон силился уловить какую-то непознанную логику между ними и историей, рассказанной старой женщиной. Казалось, он никак не может зацепить чего-то важного, словно искал ключик к тайному шифру судьбы.

До этого разговора Антон и не подозревал, что его отношения с Ревеккой Соломоновной под ретушью быта, обыденности имеют столь важный глубинный смысл. Ее откровенность приоткрыла завесу, за которой крылась тайна женской веры и преданности. То, что он до сих пор воспринимал в своей матери как данное природой, как само собой разумеющееся, и чего не видел в других, открылось новой гранью. Спасибо этой женщине, убеленной сединами, но полной любви.

Не скрывая своего удовольствия, Ревекка Соломоновна заметила, что в Антончике просыпается трогательная мужественность, зрелая мудрость. Она все чаще перекладывала на него свои заботы. Бывало, правда, что и съязвит:

– Меня в старые пончохи не списывай! – махала на него ручкой. – Без ложной скромности признаюсь: я для тебя кладезь знаний.

– И когда же ты их успела накопить? – Антон крепко обнимал ее, заглядывая через голову в кастрюльку, предвкушая, судя по вкусным запахам, замечательное яство. – Впрочем, ты права: я еще не научился делать рыбу-фиш…

– А вот это тебе зачем знать? Приведи жену, пусть она и учится…

Об этом Антон даже и не задумывался. Перипетии семейной жизни рисовались ему обязательными сценами супружеских перебранок с битьем посуды. Может, именно потому он так решительно перечеркнул свой роман с Людмилой. Ее он не видел почти год, старался и не вспоминать. В буфет не заглядывал. Все, кто догадывался о его прошлой связи с ней, сами собой выпали из поля зрения. Один уволился, кто то перевелся в другой цех. Иваныча видел лишь изредка, да и то когда тот стрелял у Антона до получки, а так – обходил его стороной. Теперь Антон сам стал бригадиром звена. Хлопот хватало и с мастерами, и их учениками. Иногда позволял себе расслабиться. Тогда и случались у Антона бурные романы с девчонками из институтского общежития. Но захватывали такие романы от силы на неделю, а вскоре ему становилось до оскомины скучно. Все сводилось к брачным играм, заведенным по одинаковому ритуалу. Однообразие кокетства, застолья, даже одни и те же песни, что пелись все одинаково дурными голосами, будто все их достоинство заключалось в том, что за версту слыхать. То же сквозило и в отношении женщин к нему. Почему то каждая норовила выставить его «своим» перед всеми, пройтись с ним напоказ. Антон всякий раз надеялся, что сумеет привнести в эти игры какую-то изюминку, сделать их увлекательными и интересными, но чаще уже через час знакомства ощущал себя фигурой исключительно декоративно-прикладной.

Однажды после танцев он провожал двух девушек. Спроси его завтра, так не вспомнил бы, как зовут обеих. По дороге девушки рассорились, неожиданно одна накинулась на другую, предположив, что та несправедливо заняла в сердце Антона больше места.

– Я любила – ты отбила, так люби облюбочки! – и вцепилась на глазах Антона в подружкину прическу.

Скавронский оторопел, не понимая, что делать и как дать понять, что подобные «огрызки счастья» его мало прельщают. Чем дальше, тем меньше ему хоте лось окунаться в любовный омут, скрывающий суетные интриги и дрязги. Все это сильно смахивало на мышиную возню, и он подавлял в себе желание и стремление найти ту, в которой проглядывали бы черты сходства с матерью. Но довольно было уловить хотя бы ноту родного голоса или заметить отдаленное внешнее сходство, как Антон входил в раж, проявляя в ухаживании чудеса куртуазности. Вскоре о нем поползла молва как о неисправимом сердцееде, что, разумеется, еще больше притягивало к нему внимание слабого пола.

Лучшим способом скрыться от навязчивого внимания, как присоветовала Ревекка Соломоновна, – стать домоседом и заняться самообразованием. Антон все чаще стал прибегать к этому простому, но действенному методу. Открыл для себя Новосибирский оперный. Балетная труппа потрясла его. Феерически воз душные танцовщицы из кордебалета казались ему эльфами. Он тратил время и деньги на поиски цветов, не пропуская ни единой премьеры.

Дома он перечитывал техническую литературу. Иногда накатывало романтическое настроение, и Антон упивался поэзией. Со временем он почувствовал, как крепнет в нем жизненная сила, временами он казался сам себе неуязвимым от житейских невзгод и дрязг.

И все же совершенной защиты не существует. Это Антон понял в один их тихих весенних вечеров.

Скавронский сидел с соседской Наташкой над уроками.

– Антон, извини… – тронула его за плечо Ревекка Соломоновна, склонившись к самому уху. – Там тебя спрашивают.

– Кто? – Это было неожиданно, так как к себе Антон никого и никогда не приглашал.

– Не представилась. – Старуха покачала головой, выражая больше озабоченность, чем недовольство.

Скавронский встал, но вернулся к столу, чтобы занять на время его отсутствия девочку.

– Ты пока переведи до конца, – он указал строки в томике Гейне: – потом сравни со стихотворением Лермонтова. К моему возвращению ты должна найти коренные отличия в текстах.

Во дворе, присев на бревно у поленницы, ждала Людмила.

– Здравствуй, Тоша. Не ждал?

– Зачем ты здесь? Я ведь просил не приходить сюда.

– Уезжаю я скоро. Под Прокопьевск. Вот, пришла попрощаться.

– У тебя все нормально?

Антон полез за папиросами. Долго не мог прикурить. Рука была нетвердой, огонек на ветру гас. Люська отвернулась.

– Все, да не все. То ли че ли не слыхал? Катьку-то, сменщицу мою, забрали аж на следующий день. Ты как нас с Лехой «примирил», – она криво усмехнулась, – ее и замели. Под растрату подпала. Ну, а мы – мы че ж? Дом, вон, в деревне купили. Сам то меня не бьет, не подумай чего. Поедом не жрет, как прежде. Не пьет он, Антон. Боится, че ли? Как супротив мне че гавкнет, так задыхивается…

Люськины вести оглоушили его. Он стоял как истукан, не чуя, что озяб, только широкие штанины модного покроя надувались на ветру. Промелькнувшее подо зрение, что Катерина и была той самой, что нашептала Лехе про них, застыло тягостной виной перед ней. Он не хотел ей неприятностей. Его руки под коротким рукавом «бобочки» подернулись гусиной кожей.

– Вижу, у тебя опять глаза мутные, ненормальные, как тогда. – Людмила неожиданно приникла к нему, обхватила шею руками и, совсем по-щенячьи прискуливая, заблажила: – Наколдуй, Тоша, чтоб ребеночка мне зачать. А то, хочешь, без волшбы напоследок сделай! Я ведь люблю тебя, век благодарная буду… И ниче от тебя боле не надо… – Она внезапно стала сползать к ногам Антона. – Оставь памятку по себе. Чтобы глазки твои, руки твои…

Хватаясь за его брючины, она целовала его, Антон барахтался, вырывался из этих объятий, разжимал цепкую хватку на своем запястье. Чтобы не потерять равновесия и не упасть тут же, он отшвырнул ее от себя. Людмила упала на проталину, распласталась и громко завыла, как скаженная.

Скрюченные пальцы скребли талую землю. Антон застонал, отвернулся. И в этот момент увидел в своем окне распахнутые глаза Наташки, с ужасом взирающую на всю эту сцену. Поймав его взгляд, она резко уткнулась в книжку, обхватив голову руками.

– Встань, Люся, прошу тебя, встань. Что же ты с собою делаешь?

Люська перехватила его искоса брошенный на окно взгляд. Медленно поднялась, приговаривая злым шепотом:

– Ах, вон он че… То ли че ли у тебя уже новая подстилушка? Глядь-ка, совсем новенькая, прямо-таки от сиськи отлученная. Ну че попало!

– Что ты городишь?

– Мне че теперь городить-то? Только и она пусть, как я, проклятая будет. – Люська швырнула в окно ком земли. – Тогда поймешь, зачем к тебе приходила.

Она смачно плюнула ему под ноги и пошла со двора, чуть покачиваясь, хватаясь руками за штакетины забора. Ни разу так и не обернулась. Догонять, извиняться неизвестно за что? Он провел ладонью по лицу, как если бы и оно было оплевано, тяжело вздохнул. Сам виноват…

Как только Людмила скрылась в переулке, Антон подошел к водопроводной колонке, засунул голову под струю ледяной воды. Но дурной осадок от встречи все же остался. С потерянным видом он вошел в дом.

– Ты что такой мокрый? – всплеснула руками Ревекка Соломоновна и тут же съязвила: – Я и не заметила, что дамочка с собой ушат прихватила. Иди утрись.

Сама она проскользнула в сени. Антон услышал, как за спиной скрипнули петли входных дверей. Он внимательно смотрел на Наталью. Что она видела?

При всех обстоятельствах, вряд ли девочка поделилась бы своими впечатлениями с ним. Она была и без того стеснительной, что нередко затрудняло их занятия. Жила с матерью и сводной сестрой в доме Ландманов еще со времен эвакуации. Отец, морской пехотинец, погиб в Кронштадте, чуть ли не в первые дни защиты Ленинграда. Родившуюся дочь так и не увидел. Наталья знала о нем по рассказам, давно превратившимся в легенду. Замотанная работой и детьми, мать личной жизни так и не устроила. Старшая сестра воспринимала младшую с ревнивым чувством постоянного соперничества.

Ни одной из них Антон предпочтения не отдавал, обеих по случаю баловал, возился, придумывая всяческие игры, шарады, когда девчонок оставляли на него. Наталья, пока была помладше, росла сорванцом. Куда с большим удовольствием училась свистеть по-разбойничьи в четыре пальца да кидать в нарисованную на двери мишень столовые ножи Ревекки Соломоновны. Антон был для нее непререкаемым авторитетом. Старшая Лиза посмеивалась над сестрой, подначивала, наверное, потому Скавронскому иногда казалось, что Наташка немного побаивается его.

После того как она буквально на глазах вытянулась, в ней появилась смешная застенчивость, будто она испытывала неловкость от своих выпирающих коленок на длинных ногах и худых ручонок, непослушных, не подчиняющихся ей. Она без конца что-нибудь плела, не зная, куда их девать. Кисти китайской скатерти, сохранившейся у Ревекки, наверное, со времен потопа, постоянно заплетались в косички.

Но сейчас ее прозрачные руки были сжаты в кулачки.

– Ну что? – Антон устало опустился на табурет рядом с нею. – Перевела?

– Ни строчки… – неожиданно призналась Наташка. – Я не туда смотрела.

На щеке появилась забавная ямочка улыбки. Не покривила душой… Антону стало приятно и светло. В этот момент он больше всего хотел спрятать маленькую Наташку, укрыть, чтобы не коснулась ее уличная грязь, чтобы слова Людмилы не задели ее детской чистоты.

– А слышала что-нибудь?

– Не-а. – Она быстро замотала русыми косами из стороны в сторону, Антон успокоился, хотя лукавинка в ее глазах и улыбке проскользнула.

Сосредоточиться на уроке он уже не мог, до и по всему было видно, что Наталью не соберешь, не сконцентрируешь внимание на занятиях. Антон шутливо нахмурился и, как проделывал когда-то с ним дед Александр, раскачал Наташку вместе со стулом, ревя нараспев грозным басом:

В душных тавернах Тарсуса,

Разбив ледяные на сердце торосы,

Пьют виски за синее море

Хмельные от штормов матросы

Пьют джин, запивая мадерой,

Сорвав все концы от причалов,

Чтоб так же на суше не в меру,

Как в море, волна их качала.

С матросами сидя у стойки,

Мы пьем за бескрайние дали,

Чтоб горя не знали красивые польки,

Чтоб мы, белорусы, не знали печали.

Трезвее синеющей льдины

Нам бармен подносит стаканы.

– А что тебя, парень из Гдыни,

Загнало в далекие жаркие страны?

– А что тебя, друг из Полесья

Загнало в глухие пустыни?

– Чужая тоска в поднебесье,

И зов в облаках журавлиный…

Над Андами кондором взмыть бы,

Промчаться над джунглей грозою,

Но где б ни витать и ни быть бы,

Чтоб выпасть у дома росою.

Девочка затаила дыхание. Широкие глаза смотрели мимо Антона, далеко, в пространство за окном, она размечталась, странствуя где-то в сумерках. Вдруг, заметив на себе его изучающий взгляд, встрепенулась как испуганная птица, смутилась, зарделась румянцем, покраснев до мочек ушей.

– Вот бы – в жаркие страны… – как оправдываясь, сказала она.

От этих слов на Антона навалилась такая тоска, что захотелось напиться, ничего не помнить, не думать о потерянном доме. Чуткая Ревекка Соломоновна заметила его изменившееся настроение и, проводив после ужина девочку в свою половину дома, ненадолго задержалась, зацепившись языком с ее матерью. Вернулась она с бутылкой вишневки.

– Что-то я как простуженная сегодня. Давай-ка приложимся. Уважь старуху.

Она еще посуетилась, накрывая нехитрую снедь. Нагрела вино до закипания, бухнула туда сушеных ранеток и чего уж там еще, Антон не видел, однако получился знатный глинтвейн.

После первого же стакана вдохновенность Антона резко увяла. Скавронский рухнул на свой узенький диванчик и забылся в сладкой дреме. Вроде Ревекка еще долго не спала, жгла масленку в своем закутке, что-то шептала, мерно раскачиваясь взад вперед.

«Поминает мужа», – подумал было Антон, но видения захлестнули его, комната растворилась, открылся проход в стене, за которым – каменные столбы древнего святилища, низкие пещерные своды. Блики пламени – откуда оно исходит? Антон не может, как ни старается, повернуться, – лижут непонятные письмена на стене. «Может, это одна из комнат в Радзивильском подземелье?» – спрашивает он сам себя, но места не узнает, а только видит, что из глубокой ниши за колонной поднимается тень, огонь высвечивает приближающийся образ. Он узнает деда Александра, и тут же приходит удивление: тень одна, но дед – не один. Рядом с ним кто то есть, едва видимый в призрачном сиянии. Антон изо всех сил старается проснуться, чтоб увидеть, силится открыть глаза шире. Пространство вибрирует, и плавают в нем туманные силуэты: Александра с рассыпавшимися по плечам прядями длинных волос и мальчика – подростка. Озерная глубина их лучащихся глаз притягивает, в них хочется потеряться, утонуть. Антона охватывает восторг, накатывает безмерная сила. Только дед вдруг хохочет: «А жена где твоя?» Антон недоуменно оглядывается по сторонам. Ему и самому бы знать. А дед улыбается, мол, глупый, не понимаешь, потому что не пришло еще твое время удивляться. Все это беззвучно, словно изнутри.

– Да кто же она? – вскрикивает он во сне.

Вскинулась даже Ревекка Соломоновна:

– Ну что ты, тише, детка, рано еще.

Видение тает; на грани реальности и сна, краем сознания Антон замечает что то в руке деда: переливающимися огнями искрятся два камня. Свечение их меняется в спектре цветов, становится то нежно-голубым, то отдает зеленью, то розовеет до лиловости. От камней бьет двойными лучами, они пересекаются в отражении на стене, открывают пространство так, что пещера уплывает вместе с высеченными письменами. Все медленно тает, а вместе с тем исчезает видение, растворяясь в лунной радуге. Она расползлась по всему небу от края до края, а в центре – яркая полная луна изливает в окна свои колдовские чары. Антон просыпается. И памяти остается как врезанная одна только фраза: «Сон твой и видения твои на ложе твоем».

Скавронский подскочил, включил настольную лампу, начал шарить по кровати. Но ничего, кроме томика Лермонтова, у изголовья так и не обнаружил. Заложенная перед уроком с Наташкой страничка «Из Гейне»: «На севере диком стоит одиноко…» никаких мыслей в связи со сновидением Антону не навеяла.

– Да спи ты… – заворочалась за перегородкой Ревекка. – Всему свое время и место.

Утром его бригада должна была ехать на участок дороги. Предстояли нешуточные ремонтные работы, а Антон так и не смог выспаться. Он редко видел сны, да и те – черно-белые, но увиденное сегодня произвело на него впечатление реальности, несмотря на абсолютную несхожесть с нею. Напротив, день начал складываться таким образом, что Антон усомнился: «А реально ли все происходящее?»

В вагонной мастерской, куда он зашел по дороге, на него вылетел комсорг отделения дороги Тишуткин.

– Скавронский! Тебя-то я ищу.

– А почему здесь?

Лысоватый юноша неопределенного возраста нахмурился, сделав попытку вникнуть в вопрос, но у него явно было на это мало времени. Он развернулся на пижонских микропорках, как на оси, махнул АН тону рукой, мол, догоняй.

Удивленный Антон кинулся следом.

– В двенадцать – партком. Не опаздывай, – сказал комсорг вкрадчиво, отчего у Антона зашевелились волосы на загривке.

– Да при чем… Да я…

По обычаю, все обязанности Антона по комсомольской линии сводились к руководству коллективом самодеятельности. За исключением хора, он участвовал практически во всех праздничных номерах. Черноволосый, с крыльями смоляных бровей, Антон с удовольствием джигитовал в кругу лезгинки. Гвоздем программы была «пирамида» атлетов. Этюд демонстрировался перед самым занавесом, рассыпаясь в новые фигуры, Антон лихо крутил сальто, останавливаясь в последнюю секунду перед самой оркестровой ямой. Тишуткин сидел в первом ряду, вытянувшись, облегченно вздыхал, а потом жидко хлопал, оглядывал зал, привставая, поднимал голову к ложам…

– Да постой же! – Антон дернул крепыша комсомольца за рукав. – В чем дело? Мне с бригадой – на линию. Приказ НОДа.

– Никаких командировок. Не забывай, что ты восстановлен в комсомоле, но твой испытательный срок еще не вышел. – Говорил Тишуткин тихо, однако у Антона звенело в ушах. – Бригадиры обязаны присутствовать на парткоме. Приказ Кидимова.

Белесые глаза прикрылись в щелочку, превратившись в буравчики. По взгляду Антон понял: разговор исчерпан.

На вступительной части партийного заседания Скавронский изнывал от мучительной борьбы с дремотой. В президиуме же царило оживление. Кидимов, секретарь парторганизации, вынужден был постучать по столу, призывая к тишине в зале.

– Товарищи. Перейдем к делу. В Таджикистане разворачивается всесоюзная комсомольская стройка, невиданная по своему масштабу. Каскад плотин должен обеспечить электроэнергией весь Туркестан, то есть все республики Средней Азии. Наша организация не может остаться в стороне. Есть разнарядка…

Дальше Антон не слушал. Он видел сидящего в президиуме начальника отдела кадров. Юдин впился в него глазами, делая рукой какие то знаки. После собрания он сам подошел к Антону.

– Здорово, Скавронский. Ну… Что думаешь?

Антон пожал плечами.

– Понимаю. Требуется время. Посоветуйся дома. Если что, я помогу. – Он отвернулся, поздоровавшись с кем-то, и добавил, будто не для Антона: – Я думаю, это шанс смыть позор.

Скавронского как колодезной водой окатило. Да. В Таджикистан ему дорога не заказана. Вслух же он произнес:

– Спасибо, Виктор Андреевич. Я взвешу ваше предложение.

Широкое лицо кадровика расплылось в улыбке:

– Неправильно понимаешь, Скавронский. Это – не предложение, а рекомендация.

– Скавронский!

Сквозь толпы расходящихся с собрания к нему продирался Тишуткин. Подойдя вплотную, он одернул на себе ковбойку, поправил воротник и значительно произнес, не повышая голоса:

– Список комсомольцев, рекомендованных ячейкой, должен быть на моем столе завтра. Сорганизуйся, Скавронский…

Загрузка...