1 IDOLOPHU EGQIBELELEYO IYAKUSOLOKO IMGAMA «Идеальный город всегда далеко»

Когда я впервые встретился с дедом, мне было семь лет, а ему – семьдесят один. В моих глазах, как и в глазах всего мира, он уже был старым человеком. Разумеется, я много слышал о Старике, но, поскольку сам был ребенком, эти истории были для меня такими же фантастичными, как и легенды коса, которые рассказывали мне двоюродные дяди, тети и другие пожилые люди нашего квартала. «Сказка о ребенке со звездой во лбу», «Сказка о дереве, которое нельзя было обхватить», «Легенда о Нельсоне Манделе, которого пленили белые люди», «Легенда о бойне в Шарпевиле». Легенды и сказания переполняли пыльные улицы вперемешку с новостями, доносящимися из автомагнитол. Притчи и поговорки сквозили даже в библейских историях в Храме – «Притча о работниках в винограднике», «Притча об Иове много выстрадавшем».

Моего отца воспитали улицы Соуэто, и плохо это или хорошо, но нигде так не учишься рассказывать истории, как там. «История о том, где я был вчера вечером» или «История о том, каким богатым я стану в один прекрасный день». Взрослые вокруг меня, каждый в свойственной ему манере и в меру своего воображения, все время рассказывали истории, покуривая сигары, прихлебывая пиво и покачивая головами. Все говорили, говорили, говорили. Ребенком я постоянно слышал их разговоры, но по-настоящему не вслушивался в них. Я не замечал, как эти истории мало-помалу проникают под мою кожу и словно впитываются в кости.

Я был сообразительным мальчиком с богатым воображением, но не осознавал, что моя семья находилась в эпицентре глобального политического пожара. Я не понимал, почему мы все время переезжаем и почему люди принимают меня в свою стаю или, наоборот, отвергают меня. Они либо любят, либо ненавидят – только за то, что я Мандела. Я смутно догадывался о том, что отец моего отца был очень важным человеком, о котором постоянно говорили по радио и ТВ, но я и не подозревал, какую важную роль он сыграет в моей жизни и как много я сам буду значить для него.

Мне говорили, что он любил отца и меня и всех своих детей и внуков, но я не видел тому никаких подтверждений и уж точно не осознавал, что есть люди, готовые сыграть на чувствах Мадибы к нам, чтобы сломить его дух и уничтожить его. Они думали, что груз этой любви станет для него тяжелее, чем работа на каменоломне под палящим южноафриканским солнцем. Они ошибались и все же предпринимали все новые и новые попытки. Сначала они разрешили совершить визит большой группе родственников в честь его семьдесят первого дня рождения, в июле 1989 года. Должно быть, для него это было как капля воды для человека, который двадцать семь лет умирал от жажды в пустыне, и все же Мадиба не отступил от своих политических суждений. Спустя полгода, под самый новый 1990 год, ему вновь разрешили свидание. Это произошло всего через несколько недель после моего седьмого дня рождения.

Отец сообщил мне об этом без лишнего драматизма, просто сказал: «Мы поедем к дедушке в тюрьму». До этого момента подобное заявление звучало бы для меня так, как если бы он вдруг сообщил, что мы едем на встречу с Майклом Джексоном или Иисусом Христом. Впрочем, для людей в телевизоре мой дед, кажется, был чем-то вроде них: звездой и божеством в одном лице. Для меня такой поворот событий был довольно неожиданным, но в африканских семьях дети не задают вопросов. Отец и бабушка сказали: «Мы едем» – и мы поехали.

Больше мне никто ничего не объяснил, да я и не ждал объяснений, но внутри весь сгорал от любопытства. Какая она – эта тюрьма? Может быть, мы вместе с бабушкой Эвелин пройдем за железный забор, а потом по бетонному коридору и выйдем во двор, оцепленный колючей проволокой? А возможно ли, что железные двери с лязгом захлопнутся за нами? Вспомнит ли кто-нибудь, что нужно прийти и выпустить нас? Будут ли вокруг нас одни убийцы и головорезы? А тетям придется отбиваться от них своими огромными сумками?

Я был готов даже драться, если понадобится, чтобы защитить себя и свою семью. Я хорошо дрался на палках – годы непрерывных боев с друзьями на грязных улицах и в пыльных дворах не прошли даром. В мыслях с наслаждением представлял себя героем великого сражения, тем более что времени для этого было предостаточно: целых тринадцать часов мы ехали от Йоханнесбурга до тюрьмы «Виктор Верстер» вереницей из пяти забрызганных грязью машин с женами Манделы, его детьми, сестрами, братьями, кузенами, тетями и дядями, младенцами и стариками. Дорога была дальняя.

Мне показался вечностью этот путь, лежащий через крутые холмы и просторные саванны к горам Хавека. Когда мы свернули к югу от Паарла, маленького городка, застроенного белеными домами в голландском стиле, я на своем заднем сиденье придвинулся к окну, чтобы вдохнуть свежий воздух, пахнущий виноградными листьями и свежевскопанной землей. На протяжении тысячи лет, до того как в 1650 году на эту землю приплыла голландская Ост-Индская компания, здесь жили люди народа кхойкхой. Они пасли скот и ни в чем не нуждались. Теперь эти бескрайние просторы были засажены виноградниками, а горы, которые кхойкхой назвали Черепашьими, голландцы переименовали в Жемчужные. Сами горы, конечно, ничего об этом не знали, как и я в свои семь лет. Я видел лишь девственно-зеленые виноградники, выстроенные аккуратными рядами, и, не задумываясь, принял это как данность и не подвергал сомнению. КАК ИСТИННЫЙ АФРИКАНСКИЙ РЕБЕНОК, Я ПРИВЫК НЕ ЗАДАВАТЬ ВОПРОСОВ. Но теперь, став мужчиной – мужчиной коса, как отец, сын и внук, я задаюсь вопросом: в какой момент корни винограда прорастают так глубоко, что становятся на этой земле «исконнее» пяти столетий скотоводства?

Этот вопрос звучит в моей голове голосом моего деда даже сейчас, когда со дня его смерти прошло уже несколько лет и еще больше минуло с тех пор, как я перебрался к нему, и в этом бешено вращающемся мире мы полностью изменили представление друг друга о том, что есть настоящий мужчина. Его голос все еще отдается внутри меня, перемешиваясь с древними легендами. Этот голос словно проник в костный мозг, и, повзрослев, я слышу, как он исходит из моего собственного горла. Все говорят, что у меня его голос, и, зная об этом, я стараюсь тщательнее подбирать слова, особенно в публичных выступлениях.

У входа в тюрьму стояла маленькая будка охраны с раздвижными воротами в белой прямоугольной арке. Вывеска желтыми буквами на ярко-зеленом фоне гласила: «ВИКТОР ВЕРСТЕР. ИСПРАВИТЕЛЬНЫЕ РАБОТЫ». Под ней – слоган: Ons dien met trots («Мы служим с гордостью»). Вероятно, мои тетки обменялись ироничными взглядами, но если и так, я этого не заметил, во все глаза уставившись на возвышающиеся над нами горы. Взрослые принялись беседовать с охранниками, высунувшимися из будки. Поговорили о том о сем. Затем охрана пересадила две дюжины человек из семейства Мандела из пяти машин в один большой белый фургон. Мы плотно уселись на жесткие сиденья и снова тронулись в путь, но не на территорию тюрьмы с ее высокими стенами, оцепленными колючей проволокой. Вместо этого мы свернули на длинную грунтовую дорогу – две изъезженных полосы от шин, ведущие к самому дальнему углу тюремного комплекса.

У арочных ворот гаража фургон остановился, и мы выбрались из него. Перед нами было симпатичное бунгало лососевого цвета в тени елей и пальм. Бабушка и двоюродные тетки были одеты так, будто собрались в церковь или на какое-то важное мероприятие. Яркие, как экзотические птицы в причудливых узорах, выстроились они у этих бледно-розовых стен. Отец и другие мужчины были в нарядных рубашках и галстуках, и, прежде чем подойти к воротам, они встряхнули аккуратно свернутые пиджаки и надели их.

Дом был окружен декоративной садовой стенкой, которая, впрочем, была не выше моего отца. Двое вооруженных охранников стояли перед маленькой калиткой из кованого железа – эта симпатичная дверца была совсем не похожа на тяжелые лязгающие двери, которые рисовало мое воображение. Они поприветствовали нас и махнули рукой, чтобы мы проходили. За воротами стоял дедушка. Я едва успел разглядеть его широкую улыбку, как на него обрушилась волна эмоций. Женщины плакали и обнимали его со словами «Tata! Tata!», что означало «отец». Мужчины держались сурово, с неподвижными лицами они ждали своей очереди, чтобы крепко обнять Старика, пожать ему руку и сжать плечо. Никаких слез. Только плотно стиснутые зубы и крепкие рукопожатия.

Дети, в том числе мой брат Мандла, кузен Квеку и я, стояли поодаль, не зная, чего ждать. Для нас этот Старик был незнакомцем, и он, похоже, сам это понимал, улыбаясь поверх голов наших родителей и двоюродных дедов, терпеливо ожидая, когда подойдет наша очередь и он сможет обнять каждого из нас по отдельности. Дойдя до меня, он взял мою ладошку в свою огромную руку и тепло сжал.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Ндаба, – ответил я.

– Да! Ндаба! Славно, славно! – Он оживленно кивнул, словно узнав меня. – Сколько же тебе лет, Ндаба?

– Семь.

– Славно. А в каком ты классе? Хорошо учишься?

Я пожал плечами, уставившись в пол.

– Кем хочешь стать, когда вырастешь? – снова спросил он.

На этот вопрос я не мог ответить – все мое детство меня перебрасывали из стороны в сторону. Кроме бедности и многочисленных препятствий, окружавших нас повсюду в гетто, я мало что видел и не хотел опозориться, ответив какую-нибудь глупость, вроде «борца на палках».

Старик погладил меня по голове своей ручищей и произнес:

– Ндаба. Славно.

Он вновь пожал мою ладошку, очень официально и вежливо, и поздоровался со следующим ребенком в очереди. Должен вам признаться, что тот момент меня не слишком впечатлил. Теперь изо всех сил пытаюсь вспомнить, что я чувствовал тогда, когда он прикоснулся к моей голове, пожал руку своей мощной ладонью, когда его нога в штанине возвышалась надо мной, когда он наклонился, чтобы услышать мои робкие ответы на его вопросы, а от него исходил запах льна и кофе, – и ничего. Я не почувствовал ничего. На меня это не произвело совершенно никакого эффекта. Я читал, что об этом писал дед в «Долгой дороге к свободе». Он всегда с неохотой пишет о делах семейных и личных, но дом в «Виктор Верстер» он описывает как «коттедж», который был обставлен «скромно, но уютно». Когда я прочел это, то от души посмеялся: в детстве, после Соуэто, это место показалось мне настоящим особняком.

Мягкий диван и легкие кресла из того же гарнитура были как розовые облака. Безупречно чистая ванная комната не уступала размерами спальне, которую я делил с двоюродными братьями. Из кухни то и дело выходил белый человек, чьей обязанностью было готовить и следить за домом. Он принес тарелки, чашки и корзины с обедом. На заднем дворе был бассейн с кристально-чистой водой, и мне показалось, что кожа у меня зачесалась – так мне хотелось туда нырнуть. По краям бассейна стояли цветы в кадках в окружении садовой изгороди. Позже дед рассказал, что по верху изгороди шел слой колючей проволоки, но я был либо слишком мал, либо слишком занят невозможно зеленой травой. Даже если бы тюрьмой Старика был «Отель Ритц», на меня он и то не произвел бы такого впечатления. Теперь, КОГДА КТО-НИБУДЬ СПРАШИВАЛ МЕНЯ: «КЕМ ТЫ ХОЧЕШЬ СТАТЬ, КОГДА ВЫРАСТЕШЬ?», Я ОТВЕЧАЛ: «Я ХОЧУ В ТЮРЬМУ!»

Разумеется, я ожидал увидеть что-то вроде тюрьмы на острове Роббен – адской бездны, где мой дед провел большую часть своей жизни. С распространением движения против апартеида по всему свету новое правительство распорядилось о переводе Мадибы в дом в «Виктор Верстере», пытаясь разлучить его с друзьями и членами Африканского национального конгресса. Его политические враги надеялись, что, оказавшись в комфортных стенах этого уютного домика, после обещания встречи с семьей – женой, попавшей в тюрьму и подвергнувшейся пыткам; детьми, которых он в последний раз видел, когда они были совсем маленькими; внуками, которых не видел вовсе, – он станет более сговорчивым. Но враги недооценили его. Целых два года он держал оборону и не сдавал своих позиций в бесконечных и ожесточенных переговорах, в которых решалась судьба Южной Африки. Прошло немало времени, прежде чем я осознал: в тот день мы с братьями сидели в тех самых креслах, где мой дед и могущественные главы государств вели политические и идеологические дебаты, которым вскоре суждено было изменить ход истории.

Вечером взрослые собрались на кухне и в столовой, как это обычно бывает, а мы, дети, расселись на ковре в гостиной и включили кассету с фильмом «Бесконечная история». Я смутно помню голоса взрослых: они делались то тише, то громче, сквозь смех и оживленную беседу звучал дедушкин зычный бас. Но нам их разговор был неинтересен.

По правде говоря, этот день и первую встречу с дедом я вообще помню весьма смутно. Как он выглядел, помню в основном потому, что провел с ним тысячу других дней, пока он старел, а я – взрослел. Однако для восстановления деталей мне пришлось обратиться к недавно увиденному и прочитанному о месте, которое теперь называется «Исправительный центр Дракенштейн». Зелено-желтая табличка все еще там, но теперь люди видят ее, лишь когда приезжают к памятнику моему деду – бронзовой статуе перед «Виктор Верстером», воздвигнутой в честь его освобождения 11 февраля 1990 года. Воспоминания о том дне превратились для меня в коллаж из фотографий, газетных вырезок и бесконечных разговоров с дедом, бабушкой, матушкой Винни и другими людьми, которые там были. Но одно я помню отчетливо – «Бесконечную историю».

Наверное, рассказчик коса назвал бы ее «История о мальчике, который спас мир от пустоты». Герой этой истории (если вдруг вы не видели фильм и не читали книгу Михаэля Энде) отправляется в опасное путешествие, чтобы победить невидимую угрозу – ничто, медленно и неотвратимо пожирающее волшебный мир. Мальчик должен найти способ остановить эту невидимую угрозу, но сначала ему нужно убедить других в том, что она на самом деле существует. Его цель – сделать так, чтобы люди поняли, что все, кто исчез, были важны, а мир, который теперь воспринимается как нечто «нормальное», не должен быть таким, и, чтобы его возродить, нужны перемены.

Эта история во всех отношениях – история моего деда Нельсона Манделы. Думаю, это и моя история, и надеюсь, мне удастся убедить вас в том, что это касается и вас.

Мадиба и его коллеги по Африканскому национальному конгрессу, Ганди и его последователи, доктор Мартин Лютер Кинг-младший и все, кто пошел за ним, – все эти люди сумели разорвать оковы, существовавшие в период апартеида в Южной Африке, британского правления в Индии и законов о расовой сегрегации Джима Кроу в США. То, что апартеид и сегрегация были чудовищной ошибкой и злом – бесспорно. В ту пору черным говорили: «Нет, вы не можете жить в таком-то районе или в таком-то доме потому, что рядом живут белые. Нет, вы не можете ездить этим автобусом, открывать этот кран или ходить в этот туалет». Эти законы были несправедливыми, и судьи, полиция и тюремные надзиратели совершали огромную ошибку, поддерживая их. Если они действительно «служили с гордостью», то должны стыдиться, вспоминая те времена. Любые законы, нарушающие гражданские или общечеловеческие права, должны оскорблять наше чувство социальной справедливости одним своим существованием, скрести нашу совесть как наждачная бумага. Думаю, так и происходит, просто мы научились не обращать на это внимания.

«Быть свободным значит не просто скинуть с себя оковы, – говорил мой дед, – но жить, уважая и приумножая свободу других».

Когда мой дед и многие другие активно боролись за гражданские права людей всего мира, против оков апартеида и сегрегации, было ясно, кто враг. Но в современном мире молодым африканцам и многим другим молодым людям по всему миру приходится вновь вступать в бой, чтобы разрушить оковы, которые до сих пор существуют. А сделать это куда сложнее, ведь они неосязаемы – их нельзя ни потрогать, ни указать на них пальцем. Но, несмотря на всю свою невидимость, оковы эти прочнее железа. Каждое звено их выковано из несправедливости, большой или малой. Некоторые из них навязывает нам окружающий мир, в другие мы заключаем себя сами. Именно об этих оковах поет в своей песне «Redemption Song» («Гимн искупления») Боб Марли, напоминая слушателю, что единственный человек, способный освободить его, – это он сам.

Путешествуя по миру, я повсюду слышу, как молодежь рассуждает об «американской мечте» – большом доме с бассейном, шикарной мебелью и прислугой, а для меня это тюрьма. В рекламных роликах и реалити-шоу я слышу бесконечные разговоры, в которых представление о благополучии и благосостоянии сводится к этой ограниченной картинке, и не могу отделаться от мыслей о молодом африканце из Монровии, который просто мечтает о библиотеке или о ребенке из Сирии, который хочет ходить в школу с крышей, или о чернокожем американце, которого избивают просто за то, что он посмел сказать: «Моя жизнь важна!» В них, в вас – и в самом себе, поскольку мой дед открыл мне на это глаза, – я вижу новое поколение, которое изменит этот мир.

«Иногда поколению приходится стать великим, – говорил Мадиба. – Этим поколением можете стать вы. Позвольте расцвести своему величию».

* * *

Я родился в Соуэто в декабре 1982 года. Брак моих родителей трудно назвать безмятежным: они были хорошими людьми, сильными личностями, но им стоило огромных усилий поддерживать семью на плаву, когда все вокруг было против них. Когда мне было два года, родители уехали из Соуэто – из-за постоянных притеснений со стороны полиции и бесконечных акций протеста в черных кварталах жизнь там стала совершенно невыносимой. Мы перебрались к бабушке Эвелин – матери отца – в Кофимвабу, крошечный городок в Восточном Кейпе, где она держала продуктовый магазин. Это была сельская местность, вокруг раскинулись огромные фермерские угодья. Коровы и куры то и дело перебегали дорогу, когда мы шли в школу.

Бабушка Эвелин была Свидетелем Иеговы, поэтому каждое утро и каждый вечер в доме обязательно читали Библию: десять минут перед завтраком и сорок пять перед ужином. По субботам и воскресеньям бабушка Эвелин посещала службы в храме. После одной особенно долгой службы – целых три часа! – я заявил:

– Никогда больше сюда не приду!

Бабушка Эвелин посмеялась и сказала:

– Ничего страшного.

Она знала, что мне хватает этого и дома.

Жизнь у бабушки текла размеренно и спокойно. Она была хозяйкой, но и мои родители помогали ей в повседневной жизни. Отец работал в бабушкином магазине и всегда разрешал мне приходить и угощаться чипсами, конфетами, шоколадками – в общем, чем угодно. Иногда он посылал меня за сигаретами, и я чувствовал себя совсем взрослым. На мой седьмой день рожденья отец купил барана, мы забили его и зажарили на барбекю. В жизни не ел ничего вкуснее. Родители, наконец, жили в мире; они были вместе, молодые и здоровые, и в целом у нас была счастливая семья. По праздникам к нам приезжала сестра отца Маказиве (для меня – тетя Маки) вместе с моими двоюродными братьями, Думани и Квеку. Хотя Квеку был на три года младше меня, нам было ужасно весело вместе.

Все говорили на языке коса. Для меня этот язык стал первым, и я до сих пор люблю его. В фильме «Черная пантера» народ вымышленной страны Ваканда тоже говорил на языке коса – истинном языке моего деда и моем. Выход фильма в мировой прокат в некоторой степени способствовал интересу к этому языку. Я был так рад этому – теперь люди узнают, как прекрасна Африка, и мой язык услышат во всем мире. Язык этот очень красочный, в его фонетике множество щелкающих и рыкающих звуков, а его музыкальная интонация не похожа ни на какой другой язык мира. Чтобы на нем говорить, недостаточно просто шевелить языком – на коса говорят всем телом.

В 1960-е народная песня коса «Qongqothwane», которую поют на свадьбах, чтобы пожелать молодым счастливой совместной жизни, прославилась на весь мир благодаря Мириам Макеба. Европейцы назвали ее «The Click Song» – «Щелкающая песня», потому что в европейских языках нет тех звонких смычных согласных, которые существуют в языке коса. Это тонический язык, поэтому один и тот же слог, произнесенный тихо или громко, может полностью изменить смысл слова. При написании разница не ощущается – чтобы понять этот язык по-настоящему, нужно услышать его в живой речи.

Я начал учить английский в семь лет, когда переехал вместе с отцом в Дурбан. Не знаю, почему мама не поехала с нами. Помню только, что ее там не было, а когда я начинал приставать с вопросами, то получал затрещину. Мы с отцом поселились в семье Уолтера Сисулу, активиста Африканского национального конгресса (АНК), заключенного вместе с моим дедом. Его жена Альбертина Сисулу, медсестра и борец за свободу АНК, была кузиной бабушки Эвелин и ее лучшей подругой. Ее называли «Матерью нации», но для меня она всегда была «матушкой Альбертиной». Матушка Альбертина взяла меня под свое крыло. Она была одновременно ласковой, как настоящая бабушка, и энергичной – она заправляла домом, где жили семеро детей и несколько взрослых. Нам приходилось делиться всем, и в доме постоянно была толпа народу, но все были очень хорошими, и всегда была еда. Эту последнюю деталь я научился ценить лишь спустя время. Все взрослые были членами АНК, поэтому дети постоянно жили в особенной атмосфере – слышали эту риторику, их страсть, видели их целеустремленность и неизбежно перенимали все это. Ежедневно мы чувствовали на себе удушающую хватку апартеида и думали о таких вещах, как свобода и ответственность, на таком уровне, о котором дети в столь раннем возрасте еще и не задумываются.

Загрузка...