Так и доплёлся я до самого что ни на есть вечера 1-го ноября, перемазанный липким отвращением к самому себе. Happy birthday to me!

Вот я почти что и тридцати одного года от роду. О празднестве, как того настойчиво желала Франсуаз, и речи быть не может. Хотелось остаться мне наедине с самим собой, свободным в решении открывать ли дверь перед призрачной, всё ещё любимой мною виртуальной креатурой моей, в случае, когда бы дата дня рождения моего пробудила б в ней тоску по всё ещё переполнявшей меня к ней нежности. Способным, так же, и кран газовый открыть, чтобы уснуть навсегда в надежде вновь обрести её в мире ином более любящей меня, но, в который уж раз, давал ей шанс спасти меня из небытия.

В «двушке» своей, служившей кухней, столовой, спальней, гардеробной да и ванной комнатой мне, застелил я скатертью цвета лаванды и глаз её голубых стол.

Отыскал самую красивую голову свою из тех, что утеряны мною и вновь найдены, славную голову свою воскресную с самыми нежными глазами и самым разлюбезно жадным ртом. Приготовил и пенсне я, на случай возможной аллергии к запаху того, другого, что мог на ней сохраниться.

Даже единственный листок из календаря вырвал, чтоб вместо него на все последующие времена вклеить фото её… Но осыпались неумолимо, минута за минутой, словно зерно из колосьев, часы ожидания… Что же станется со мною?

Достал шампанское я из холодильника, но после того лишь, как убедился, что не впала она в зимнюю спячку в нём — кто может знать, что станется с нами, сказал самому себе я, окажись мы в холоде… Наполнил оба бокала и чокнулся ими за отсутствие: в первый раз, которой дожидался; во второй — той, кто никогда не придёт, потом той, кто больше не любит меня, а ещё той, что несомненно забыла меня. Эту операцию повторял я, пока не опорожнилась бутыль.

Скоро уж и двенадцать ударов раздадутся, или рванут… осталось с четверть часа. Я, что же, на части разлечусь, что ли? Должна бы она вновь разжечь во мне жизнь, на самом же деле ещё и не явилась. Начался обратный отсчёт. Открываю газ. Голова моя, переполненная думами о ней, едва висит на ниточке… Кладу её на противень.

В дверь звонят. Иду открывать, как понимаете, в состоянии крайнего раздражения.

Передо мной некая дама, в белом банном халате, в разномастных пластиковых бигуди, лицо в креме цвета водорослей, в руках мой… бумажный кораблик!

— Тут газом пахнет! — говорит она.

Спокойно идёт на кухню и перекрывает кран.

— Повнимательнее нужно быть, парень, мог так тут и остаться.

— Благодарю вас, мадам, стану менее рассеянным. Позже.

— Так это вы вот это написали? Не могли, что ли, отправить его как остальные, по почте?

— Но, как же вы его заполучили?

— Вот уж невидаль какая, да самым что ни на есть обычным способом, через кран в ванной, как же ещё… Я живу в корпусе С.

— Но я же доверил его Эн.

— Ты это… о загрязнении окружающей среды? Вижу стол накрыт, ждёте что ли кого-то?

— Кого-то жду.

— Да, полночь уж почти.

— То-то и оно, что почти, ещё четверть часа есть..

— И что же вы приготовили?

— Пока ничего, думал, придёт она и выберет, чем на кухне мне заниматься.

— Значит даму пригласили, на ужин… И даже к полуночи не решили, предложить ли сало ей иль саму свинку! Да, уж, субъект вы ещё тот!

— Среди себе подобных, не так уж и плох.

— Послушайте, я итальянка и у меня осталось немного ризотто с мозгами. Пойду-ка, принесу его вам.

— Ризотто! С мозгами! Это же моё любимое блюдо!

— Вот и отлично!

— А сделали-то вы его хотя бы не случайно?

— Что значит случайно? Приготовила, потому что оно мне тоже нравится, что в том особенного?

— Нет, ничего… так, просто мысль одна…

— Хорошо, скоро вернусь с ризотто. Принесу его горячим, вам останется только лакомиться. А вы уверены, что она будет через четверть часа?

— Да, она придёт… Спасибо, вы прелесть.

— Вовсе не прелесть, просто взглянуть хотелось на рожу типа, приславшего по сточной трубе письмо, с размытым текстом, один только адрес отправителя и читается.

— Сказал же я вам, что доверил его Эн.

— Ну, да! А я пришла сюда по телексу!

— Так вы не прочли послание моё?

— Говорила же вам, что в нём ни черта не усечь!

— Ну, хорошо. Странно всё ж таки, я ведь его в целлофан… и потом, ризотто это… я о нём говорил.

— Всё-ё-ё ж таки! Мсье находит странным то, что нельзя прочесть какую-то писульку, плюхнувшуюся в мою ванну с раствором морской соли, скрывавшуюся там, пока не сбежит вся вода и не откроется мне своими размокшими останками! Но отправлять своё послание по водам реки… без конверта… и без марки мсье находит нормальным! Дуракам везёт, письмо достаётся-таки простофиле, в данном случае мне, мсье ж разочарован, что волшебное послание его оказалось нечитаемым. Ну, ей богу! Так, иду за ризотто!

Полночь, без десяти минут, в студию мою вновь хлынул входной звонок.

— Ну, наконец! — вскричал я про себя.

Лечу к двери, открываю, снова соседка, с полной до краёв любимым моим блюдом супницей на вытянутых руках.

— Ну, вот, нежный мой мечтатель… Терпеливому достаётся всё, как говаривал Наполеон.

— Так говорил Наполеон?

— Да, перед Финксом.

— Сфинксом. Хотя это неважно. Разве не говорил он: «С высоты сих пирамид наблюдают за нами сорок веков»?

— А что, это не один чёрт?

— Как вам угодно… только отчего же это вы так разлюбезничались, угощаете меня таким роскошным блюдом?

— Всё равно собиралась выбросить его!

— Что ж, поступок добрый и, главное, честный.

Она оставляет меня с дымящим ризотто и слегка очищенными от паров шампанского мыслями наедине. Последние несколько минут надежды перед фатальной расплатой по долгам… «Я жду тебя до полуночи, а после всё в тартарары», как пел Джонни!

Будем надеяться, что манна небесная обернётся для меня не слишком холодным душем, а не то жаль будет по-настоящему!

Нож гильотины заскользил вниз. Сожрав тонну ризотто в одиночку, я запил всё бутылью варварского напитка. Проверял закон сообщающихся сосудов — чем бутыль опорожняется сильней, тем наполненным более становлюсь я. Проверку завершил литром вина из горлышка. Голова моя покатилась по столу, она продолжала разговор с отсутствующей приглашенною моей, как если бы делала сие каждодневно, хотя вовсе и не слушалась меня. С собою я не покончил, заявляю вам, что не заслуживает она того, а ризотто примирило таки меня с жизнью.

Уснул пресыщенным, студию сильно качало по килю, словно хрупкое судёнышко в океане алкоголя, я мучился от морской болезни, от существования, как такового, от любви к ней. Мысленно лепетал я нечто похожее на просьбу, всплывавшую смутным подобием финала из «All you need is love», чтобы утешить себя. В конце концов, признал я, что лепет тот «больше походил на собачий вой, и не прекращался он всю ночь».

Просьба: «Если однажды, в ходе поиска схорона осколков прошлого, в ходе немыслимого извива или же насильной остановки мыслей случится тебе вновь искать меня, подсказываю мысленно, что я всё ещё внутри ледяного шара и, если ты перевернёшь меня, море снежинок падёт к ногам моим. Ты можешь отыскать меня в любой сувенирной лавке, за скромную сумму в два доллара. Не стесняйся, бери. Да я чудной, но сильный… и вот ведь как… ты не знаешь, чего проморгаешь!»


Шёл пост, преклонил колено пред алтарём храма Святого Мартина и я. Викарий, в нимбе небесного, золотисто-коричневого света, льющегося сквозь розарий возвышавшегося за спинами певчих витража, торжественно вскрывает ковчег и извлекает из него дароносицу:

Sanctus, sanctus, sanctus!

Domine deus sabaoth! — вторю и я, словно некую «Абракадабру». Забываю только осенить себя при том подобающим моменту крестным знамением, а посему викарий искоса одаривает меня неистовым взглядом. Выхватываю тут же я бретонскую волынку свою и, чтоб заполучить прощение себе, живо её на него же и наставляю. Вера моя возносит и ослепляет меня, и ничто не в силах остановить меня — танцую и с ноги на ногу прыгаю я по ступеням алтаря, разум мой стелется в парах мессианского вина, раздаются звуки трещотки вдруг, да так похоже на утиные призывы: кррр кррр!.. припоминаю даже, что я уж не мальчик из церковного хора и понимаю, что это сон, не более того, а если хочу уверовать в тот сон, значит вот-вот проснусь… Потому как трещотку слышу наяву. Привожу в действие автофокусировку мыслей своих… Ну, вот и я, а это… звонок в дверь! Наконец-то, сейчас всего лишь восемь часов!

Сквозь туман, напичканный крошками ризотто, тащусь, облокотив веки на желудок, к входной двери. Открываю и оказываюсь нос к носу с некой дамой, в строгом аглицком, бежевого твида с каштановым узором костюме, шёлковой шоколадного цвета блузе, левой рукой, на высоте моей головы, опиравшейся о косяк двери, кулаком правой же, что твой матрос о стойку портового бара — в бедро.

Спрашиваю, надменно и безо всякого интереса её: «Да? И что надо?»

— Что ты несёшь, олух? Ты видел меня не далее как вчера, я пришла за моей супницей.

Смотрю на неё недоверчиво:

— Вы та самая дама, из вчерашнего вечера?

— Самая, что ни на есть она. А кто ж я по-твоему: пресвятая дева?

И зашлась смехом, вмиг превратившим леди, чай пившую с мизинцем на отлёте, в торговку рыбой. Её колье из янтаря, каждый камень величиной с куриное яйцо, моталось, побрякивая словно погремушка.

— А я принял вас за королеву Фабиолу.

— Похожа на неё, что ли? Да, не всё ли равно, спишь-то ты крепко, я вот уж минут пять, как звоню.

— Но всего лишь восемь часов, да и воскресенье. К тому же сегодня день поминовения усопших, значит у меня день отдохновенья.

— Надо же, а мне супница моя нужна. Ризотто-то моё, как тебе?

— Экстра, лучшее из того, что пробовал когда-то, даже маминого. Проглотил всё как свинтус, спасибо большое.

— Если я правильно поняла, она не пришла, так?

— Ну, да…

— Позвонила?

— Нет.

— У тебя есть номер её телефона?

— Нет.

— Забудь всё! Чао, парниша…

И перед тем, как сгинуть в проёме лестничного колодца навовсе, бросила мне:

— Эй, вздумаешь спрашивать обо мне, зовусь Пьереттой я…

Нечто схожее с «Жюльен» смиренно промямлил в ответ и я.

— Пока, Жюльен!

Спать ложиться я не стал. Оделся и пошёл на кладбище, свидеться с родителями. Они-то уж точно не забывали о днях рождения моего.


Приди непреходящая гостья моя накануне, я бы предложил ей позировать, осмелился и преподнёс бы ей сей сюрприз. Упёк бы красоту её в полотно, пусть даже и ускользнула бы она с последним мазком кисти. Непременно отыскал бы в глубине души таланты, её обаянию обязанные. Воспользовался бы случаем тем и раз и навсегда обил бы стены комнаты своей аурой её. Но любимица моя вновь надула меня и не явилась. Так вот, вместо того, чтобы предаться познанию искусства надувательства, удвоил я усилия свои к обретению навыков ремесла мечты моей: принялся я рисовать. Оттачивал карандашный штрих, чтобы стать лучшим из лучших к приходу её, готовой к наброску портрета и увековечивания на полотне. Даже позабыл про мимолётный миг отчаяния, случившийся со мной накануне. Умереть казалось так просто, что чувствовал себя я способным сделать это в любой момент, случись вновь оказаться мне в настроении том и при тех же обстоятельствах. Дожидаясь того, я и живу. Спасибо тебе, Пьеретта!

Я рисую… безнадежье, душевные синяки, побег в никуда, прочищаю от чёрных мыслей мозг свой, купаюсь в розовом цвете и нравится мне это, безо всяких там претензий. Рисую повсюду, на самом себе и напеваю: «Еж ли ноги голубы, это значит от любви, ну, а зелены еже ли, значит в гневе забурели..»

Звонят… кто это опять? Инопланетянка из вчера, теперь лицо её скрыто под кремовой маской небесно голубого цвета, но бигуди из морских трав всё те же.

— Здорово, парень! Не хотелось доставать тебя вчера, и без того ты был основательно потрепан, но я заметила приставленные к стене картинки и подумала, уж не ты ли их нарисовал, а кисть и палитра в твоих руках подтверждают это.

— Так оно и есть, в воскресенье у меня живопись, ну и что?

— Воскрешенье? Причём здесь воскрешенье? Ну, да ладно. Не хотелось бы тебя огорчать, но у тебя есть одна проблема.

— Да? И какая же, скажите на милость?

— Ты дальтоник.

— Это как же так?

— Деревья у тебя голубые, а я не видела ни разу голубых деревьев, потому как их и не бывает.

— Я их такими вижу.

— Ах, ну да, ты видишь их голубыми… Что ж, я права, ты дальтоник.

— Да, нет же, Пьеретта, вас ведь так зовут, не правда ли, таково на этот раз решение художника, так сказать.

— Что, у тебя и разрешение на это есть?

— Это личное осмысление, интерпретация, что ли, или воображение, в то время как вы хотели бы видеть вещи такими, какими они и есть на самом деле…

— Ах, ну да! Только так-то оно проще, чем видеть деревья синими, а ручьи красными.

— Да, знаю я и сам, что это не настоящие их цвета, но вижу всё же их голубыми. Если вам нужны ручьи и деревья «нормальные», возьмите «Поляроид» какой-нибудь и получайте удовольствие. А я, я пытаюсь передать, или воссоздать, иллюзию таинства, удивить что ли…

— Ты что, травкой обкурился, эй?

— Вовсе нет!

— Да ты бы меня больше удивил, напиши ты деревья эти как они есть, во всех деталях. У тебя же нет даже листьев, на твоих деревьях.

— Но… да не стремлюсь я к виртуозности, чёрт меня подери!

— Не нервничай, малыш, рассказывай спокойно.

— Точность, совершенство формы, деталей, цвета всего этого старались достичь в минувшие эпохи: Вермеер, Каналетто, Дела Франческа, Ингрес, Курбе, Рафаэль, Да Винчи с Джокондой, Веласкес и его Menines, всё это прекрасно, от этой красоты дыханье может перехватить.

— Эй, парень, поосторожней, не выпендривайся громкими этими именами.

— Не перебивайте! В ту эпоху, так называемую эпоху классицизма, от живописца требовали передачи сюжета без его интерпретации, за минусом некоторых бредовых галлюцинаций у Босха, да большинства мифических заклинаний. Сегодня, дорогая Пьеретта, сюжет играет гораздо меньшую роль, нежели способ выражения или же эмоциональность.

— Хватит, а не то заплачу.

— Вздумай вы рисовать с тем же реализмом, с той же правдоподобностью, что и при Ренессансе, ваши картины смотреть, конечно, будут уважительно, но с едва скрываемой скукой.

— Ну уж, детка, ты и хватил. Надо же это ещё и уметь. Да не те мерзости, каракули или прочий там помёт мушиный, что пытаются нам демонстрировать теперь.

Оставляю её на минуту, нужную мне для того, чтобы отыскать на моей полке, считай библиотеке, увесистый том по искусству XX-го века, и показываю ей «Гернику» Пикассо.

— Это ужасно!

— Погодите…

Показываю ей одну вещицу из молодого Пабло, автопортрет лет в двадцать, в академической манере.

— Ну, вот то, что надо, это мне нравится, это красиво…

Тут меня и понесло… Вываливаю ей всё, что узнал я на вечерних курсах по истории искусств, да так терпеливо, что твой профессор с университетской кафедры.

Ну да, Пьеретта, Пикассо тоже начинал с гамм, всему учился, рисовал как все, мне хотелось показать вам, что ему прекрасно всё удавалось… но, когда упоминают Пикассо, никому в голову не приходят эти его первые работы. Пресытившись старыми мастерами и набив, что называется, руку, Пикассо попытался сделать что-то своё, он отринул логику, освободился от любых канонов и табу, ушёл от классицизма, пересев в поезд, выпущенный на рельсы Сезанном.

— Лучше б у него из этого ничего не получилось!

— Милая Пьеретта, вам не помешало бы оставить эту уверенность в собственной правоте и не нападать на то, что вам неведомо. Во все времена были нужны безумцы, открывавшие новые пути, которыми всякие там умники начинали пользоваться лишь много позже. Говорите, что вам это не любо, у вас есть на то право, а я стану уважать ваши вкусы, только не отвергайте иной взгляд на вещи кого-то другого.

И закончил, предложив её вниманию «Радость жизни» всё того же Пикассо.

— Вот что, старина, он должно быть носил очки с треснутыми стёклами, здесь же нет ни одной четкой линии…

— Да, только благодаря тем очкам, скажем лучше тем призмам, Пикассо ушёл так далеко вперёд, что и в наши-то дни большая часть нынешних художников «пользуется» всего лишь одной из многих граней его таланта.

— Ладно… хватит этого твоего «лизоблюдства», не убедишь ты меня, парень.

Продолжаю листать репродукции, натыкаюсь на первый вариант «Красной пустыни» Матисса.

— Вот, Пьеретта, что вы думаете об этом?

— О! Это прекрасно…

— Знал, что вам понравится. Это картина Матисса, одного из любимых моих художников. И здесь речь снова идёт об одном из первых его произведений, нарисованном в стиле мастеров старой школы. Одиннадцатью годами позже он тот же самый сюжет переписывает. Всё это время Матисс в поиске себя, меняется, отбрасывает ненужное, становится проще и доступней, отыскивает свой собственный ракурс и вот что представляет собой новая версия…

Углубляюсь на несколько страниц вперёд.

— Тут же ничего интересного…

— Да, нет же, взгляните, все элементы на своих местах, нужно только немного воображения…

— Так, ты хочешь, чтоб я приняла белое за чёрное, только это не одна и та же картина!

— Да, конечно же, нет, Пьеретта, а если вы любите числа, может они больше вам говорят, скажу, что первая версия должна стоить двадцать миллионов бельгийских франков, это тоже впечатляет, но вторую-то, милая моя, вы сможете заиметь не меньше чем за миллиард.

— Вот уж, она мне и даром не нужна!

— Ваше право, и я его уважаю.

— Вот и отлично, вот и спасибо… только хватит, насмотрелась я уж… и не переубедишь ты меня.

Я, всё же, продолжаю… о Сутине, о Кокошке…


— Что за уродства? Это от наркоты, говорю ж тебе!

— Не думаю, и потом… что в том плохого, если искусство от этого становится ярче?

— Да, всё отлично, мсье профи, и хватит об этом! Ты меня уже целый час одному тебе понятными формулами пичкаешь, да в глаза мне красками, которыми всё вокруг исписано, тычешь. А всё потому, что решилась я сделать замечание о голубых твоих деревьях! Да, по барабану мне твои деревья!

— Не сердитесь, Пьеретта, просто мне хотелось дать вам понять, что если разум не эволюционирует, если бы Коперник не осмелился заявить, рискуя быть заживо сожжённым, что земля круглая и вертится вокруг солнца, всё так и осталось бы на плоской земле.

— Как же… это ещё нужно бы увидеть!

— Как это?

— А ты, что же, веришь, что земля круглая?

— Но это же доказано…

— Вот те на, а как?

— Ну, я не знаю… есть же фото, сделанные из космоса… всё верно, круглая она!

— А если это просто трюк… мы ж всё, что угодно глотаем!

Нокаут, сдаюсь, отбросив губку, заодно и тазик. Распускаю шнурки на боксёрских перчатках, сажусь на край моей постели и молча опадаю.

После не видел Пьеретту более трёх месяцев. И новостей о ней никаких. Думал даже, может права она, вот и рухнула в бездну… с краюшка плоской земли…

Загрузка...