Николай Иванович Греч Записки о моей жизни

Глава первая

Несколько раз собирался я писать записки о виденном и слышанном мною в жизни, — как по советам других, так и по собственному влечению. Раза два и принимался, но не имел силы продолжать.

Самый длинный из таких опытов начал я в 1821 году, именно 21 мая, но написал не более пяти страниц и остановился. Я прочитал их Булгарину: они ему очень понравились, и он поощрял меня продолжать, но я, сам не зная почему, не мог решиться.

Теперь думаю я, что эта нерешительность произошла от чувств тогдашней моей молодости: впечатления были свежи, но не глубоки; мнения решительны, но односторонни; опыт тяжелой своей рукой еще не подавил тогда души кипучей и отважной; не охолодил студеной водой мечтаний самолюбия и самонадеянности. К тому же многие из существенных лиц биографической моей драмы были живы: следовало бы писать портреты, а не воспоминания; приходилось бы пожать руку иному, а через полчаса прижать всего его, только не к сердцу. Я написал потом несколько отрывков из моих воспоминаний (они вошли в состав этой книги). Эти статьи, кажется, были не без достоинства: доказательством тому, с одной стороны, внимание к ним большей, благонамеренной публики; с другой — безусловная брань враждебных мне журналов.

Возобновляю на шестьдесят втором году жизни безуспешно начатое на тридцать четвертом. Двадцать восемь лет и десять дней — почти размер поколения человеческого! Авось либо теперь буду счастливее.

Какая цель моих записок? Оставить моим детям., внучатам, друзьям и приятелям воспоминания о жизни не слишком разнообразной, не богатой важными происшествиями, но довольно замечательной в кругу, который был ее поприщем.

Постараюсь писать как можно проще, без всяких затей, прикрас и авторских требований. Буду писать обо всем, что видел, слышал, испытал, о делах важных и о безделицах. Постараюсь об одном: чтоб в моих записках было сколь можно более правды. Безусловной правды не обещаю, и обещать не могу: она не далась никакому человеку в этой жизни страданий, искушений, разочарований; довольно того, если он желает и старается быть правдивым.

Буду щадить своих ближних, сколько возможно, но пощада эта будет ограниченная. Слабости людей, невольные их прегрешения, свойственные всякому человеку, — имеют право на умолчание их; но пороки гласные и вредные, подлость, коварство, злоба, лицемерие, неблагодарность, мстительность должны быть изобличены и тем самым наказаны.

Мне возразят: об умерших должно говорить только… Только правду! — прерву я вашу речь. Выставляя и карая порок, чту и возвышаю добродетель. Не один нынешний или будущий мерзавец (а на таковых всегда и везде большой урожай), читая описание душевных качеств и дел подобного себе во время оно, призадумается и, может быть, сделает одной подлостью менее. Довольно будет и этой пользы от моих записок.

Если б следовало говорить о людях, по смерти их, только доброе, оставалось бы или не писать историй, или сжечь все исторические книги. В этом преимущество людей мелких и слабых перед великими и сильными. Умрет мелкий негодяй, — его похоронят с той же молитвою, как доброго человека: упокой, Господи, душу усопшего раба твоего! — и потом забудут. Брань на него, при жизни, обращается по смерти в безмолвие, а иногда и в похвалу с пожеланием ему царства небесного. Другое достается на долю царей и великих мира сего. При жизни их хвалят, им удивляются, раболепствуют, не только писать и говорить, даже думать дурно о них не смеют. Но едва лишь они сойдут с позорища, является неумолимая история и разит их обоюдоострым мечом своим. Над могилою простого человека легкий зеленый холмик; труп вельможи тяготит мраморная гробница. И не одна история терзает их память. Ближайшее потомство чернит их, как бы желая нынешнею неблагодарностью загладить вчерашнюю свою подлость… (Это было написано в 1849 году и блистательно оправдалось в 1855-м, по кончине Николая I. Облагодетельствованные, возвеличенные им люди восстали на него бессовестно и бесстыдно.)

Всего лучше в этом отношении писателям, артистам и т. п. творцам: при жизни судят о них по самому плохому из их творений, по смерти по самому лучшему. Кто, например, теперь бранит стихи графа Хвостова, и кто не отдает справедливости единственному четверостишию Рубана!

Не пора ли мне приступить к делу. Вижу, что мне идет седьмой десяток: старость болтлива!

Итак — с Богом!

Род мой происходит из Германии, а именно, сколько мне известно, из Богемии. В Вене жил и умер знаменитый в свое время католический проповедник, доктор богословия., профессор университета, бенедиктинец Адриан Греч, родившийся в 1753 году. Некоторые отрасли пресловутого рода занесены были и за Рейн: в Крейцнахе жил бедный ремесленник этого прозвища, но я, к сожалению моему, в 1845 году быв там, не нашел уже его в живых.

В половине XVII столетия несколько тысяч семейств протестантских, преследуемых католическими изуверами, бежали, большей частью, в северную Германию и в Пруссию. В числе их был и прапрадед мой. Кто он был, мне неизвестно. Булгарин отрыл в какой-то старинной польской метрике, что король польский Стефан Баторий даровал чеху Гречу дворянское достоинство за услуги, оказанные Польше, но был ли этот чех из наших предков, не знаю. Сомневаюсь даже, ибо, в случае действительного облагорожения его фамилии, он непременно прибавил бы, в Германии, к своей фамилии частичку «фон», а такой прибавки ни в одном из наших фамильных актов не значится. Если мне удастся побывать в Стокгольме, я справлюсь об этом обстоятельстве в тамошнем архиве, где хранятся именно свидетельства о дворянских родах Польши. Всего ближе поведет к открытию фамильный герб, о котором упомяну ниже.

В фамилии нашей сохранилось темное предание, что уже прадед мой жил в России, но выехал оттуда обратно в Пруссию. Достоверно знаем только, что сын выходца из Богемии, Михаил Греч, в 1696 году был камерным советником в прусской службе и умер в Кенигсберге, около 1725 года, в крайней бедности.

Дед мой Иван Михайлович (Johann Ernst), родившийся в Кенигсберге 19 октября 1709 года, с самых молодых лет чувствовал страстную охоту к наукам и особенно любил поэзию. Он учился сначала в Кенигсбергской, а потом в Данцигской гимназии, с большими успехами. При всяком достопамятном случае брался он за лиру и воспевал счастие или несчастие своих знакомцев и благодетелей, особенно членов Данцигской ратуши. Они обратили внимание на благонравного и красноречивого юношу и поместили его, в 1732 году, на городскую стипендию студента в Лейпцигском университете. Там приобрел он особенную благосклонность знаменитого историка Маскова и помогал ему в сочинении немецкой его истории. Масков рекомендовал его в репетиторы к знаменитым молодым людям, учившимся в Лейпциге. Несколько времени провел он и в Марбурге. В обоих городах познакомился он с русскими студентами и стал заниматься русским языком, как будто предчувствуя свое будущее назначение.

Действительно, судьба неожиданно переселила его в Россию. Находившийся при курляндской герцогине Анне Ивановне, знаменитый Бирон желал иметь при себе секретаря, который бы имел основательные познания в истории и образе правления Польши, с которою тесно связано было Курляндское герцогство, и поручил русскому посланнику в Варшаве, графу Кайзерлингу, отыскать ему способного к такой должности человека. Кайзерлинг обратился с этим поручением к Маскову, и он рекомендовал моего деда.

Иван Греч прибыл в тридцатых годах в Митаву. Герцог принял его благосклонно, но вскоре увидел, что имеет дело с действительно ученым человеком и что секретарское место ему не прилично. Он дал Гречу место профессора в Митавской гимназии. Через несколько лет, когда надлежало устроить верхние классы в Сухопутном кадетском корпусе (учрежденном в 1732 г.), главный начальник корпуса граф Миних спросил у Бирона, не может ли он рекомендовать ему хорошего профессора. Бирон назвал Греча, вызвал его из Митавы и представил графу. В начале 1738 года магистр философии Johann Ernst Gretsch, переименованный Иваном Михайловичем Гречем, поступил профессором истории и нравоучения, и так называемых humaniorum, в верхние классы Сухопутного Шляхетского кадетского корпуса, называвшиеся тогда Рыцарскою Академиею.

У меня есть акты, относящиеся к определению в службу моего деда: прошение его 21 февраля 1738 г., доклад о том директора корпуса, полковника фон Теттау, Высокому Кабинету ее императорского величества, на котором значится и резолюция Кабинета: «Ежели по штату профессору быть положено, то оного магистра философии принять позволяется. Андрей Остерман, Алексей Черкасский». Потом приказание директора майору корпуса фон Радену о приведении его к присяге, присяжный лист на русском языке, засвидетельствованный по-немецки майором фон Раденом, что «смысл присяги объяснен был новому профессору, и он принес оную на немецком языке». Вообще, достойно замечания, что все эти акты написаны по-русски, старинным подьяческим почерком, под титлами и с крюками, а подписи немецкие: von Tettau, von Rhaden и т. д. Любопытнее всего контракт (капитуляция), заключенный с профессором; он написан по-немецки со следующим русским переводом: «Ее Императорского Величества, определенный Шляхетного Кадетского корпуса директор и при армии полковник, я, Абель Фридрих фон Теттау, объявляю сим: понеже некоторые при Рыцарской Академии к цивильному этату определенные кадеты, при обучении потребных им языков, в обучении философии и юриспруденции только профити — решали, что они ныне при политике и государственную немецкую историю, также юс публикуй и феодале обучаться могут, а к обучению таких наук за несколько время прибывший сюда из Лейпцига господин магистер Иоанн Эрнст Греч представлен, который, по некоторым заданным ему пробам и от него поданным шпециминам, науку и искусство свое довольно показал, и, по всемилостивейшей Высокого Кабинета резолюции на порозжее в регламенте место профессором гуманиорум, в корпус определен. Того ради, с предоставлением сиятельнейшего Рыцарской Академии шефа и генерал-фельдмаршала, Государственной Военной Коллегии президента, генерал-директора всех крепостей Российской Империи и кавалера Российских и Польского Белого Орла орденов, графа фон Миниха, ожидаемой ратификации, с ним, господином магистером Гречем, как для исполнения его должности, так и для определения годового ему жалованья, следующую капитуляцию учинил, а именно:

1. Должен он, г. профессор И. Э. Греч, по учиняемой своей присяге в обучении шляхетных кадетов так поступать, как перед Богом, перед Ее Императорского Величества и перед начальствующими своими ответствовать надеется.

2. Позволяются ему при Рыцарской Академии профессорские преимущества, в котором деле он, по требованию и по цивильному этату, определенных кадетов по 22 часа в неделю, в философии, политике, государственной истории, юс публике и феодале, Коллегии читать имеет, и в латинском, а особливо в немецком штиле определенных к нему в том кадетов по возможности понатвердить обязан.

3. Должен он, г. профессор Греч, в такой своей службе по опробованному генеральному штату (статуту) корпуса и по ожидаемой от определенного господина обер-профессора опробованной же инструкции и окладному табелю поступать.

4. Он же в таком состоянии обязан три года с ниже показанного числа при Рыцарской Академии пробыть, а когда, по прошествии трех лет, впредь капитуляцию соключить не пожелает, должен он, за полгода наперед, пристойным образом о том объявить, чего и ему, ежели, по прошествии означенных лет, он впредь ненадобен будет, равномерно учинено быть имеет.

5. А за его, по 2-му № назначенную службу определяется ему, г. профессору Гречу, годовое жалованье по 500 рублей на год и свободная в корпусе квартира, которое жалованье с того времени, как в службу вступит, как прочим служителям корпуса по третям без задержания ему выдано быть имеет.

6. Впрочем, может г. профессор всякой надлежащей протекции и склонности наилучше всегда обнадежен быть, чего ради сию капитуляцию своею рукою подписал и природною моею печатью подкрепил.

В С.-Петербурге, марта 20 дня 1738 года. Фон Теттау, директор. Что вышепредъявленная копия господина профессора Греча с подлинной капитуляцией сходствует, свидетельствую с подписанием руки своей. Апреля 29 дня 1738 года. Обер-профессор фон Зихгейм (Siegheim)».

В этой должности дед мой прослужил около двадцати лет и 22 мая 1757 года был назначен директором учебной части (инспектором классов) корпуса, с производством в чин юстицрата 5 класса. Сверх сей должности был он лектором при великой княгине Екатерине Алексеевне, выбирал книги для ее библиотеки и преподавал ей историю и политику. Блистательные успехи ученицы дают его познаниям и способностям самый лестный аттестат. Достойно замечания, что он в то же время пользовался вниманием и милостью великого князя Петра Федоровича, бывшего главным директором корпуса: это свидетельствует о его благоразумии и умении жить в свете.

Дед мой несколько лет страдал головокружением, сопровождаемым обмороками, и 4 марта 1760 года, на экзамене в корпусе, в присутствии великого князя, поражен был апоплектическим ударом. Он упал без памяти на пол. Великий князь поднял его, посадил в кресла, и как в нем были еще знаки жизни, приказал бережно отнести домой, в квартиру его в 1-й линии. Тогда протекала между Кадетской и 1-й линиями канавка, и против дома, в котором жил И. М. Греч, был пешеходный мостик, но такой узкий, что нельзя было пронести кресел. Великий князь, увидев это из окна, приказал сломать перила по сторонам мостика, чтоб пронести больного. Потом мостик этот починили, и он с тех пор до упразднения своего, вместе с канавкою, слыл Гречевым. Бедный дед мой томился на одре болезни до осени и скончался 13 сентября того же года.

Из сочинений его известны мне печатные немецкие стихи, написанные им в Митаве в 1738 году по случаю переселения одного патриция, покровителя его, в новый дом. В этих стихах назван он профессором Митавской гимназии; это противоречит другим известиям о его службе. Кажется, он, по вызову Бирона, прибыл не прямо в Петербург, а сначала был определен в Митаве, и там сделался известен своею ученостью. Сверх того сочинил он книгу: «Политическая География, сочиненная в Сухопутном Шляхетном корпусе. СПб, 1758, в типографии Корпуса». Книга эта издана на русском языке, но, вероятно, написана по-немецки и переведена кем-нибудь из его помощников.

Из учеников его я знал генерал-прокурора Александра Андреевича Беклешова, тайного советника Карла Федоровича Модераха и знаменитого нашего актера Дмитревского: все они хранили о нем благодарную память.

На экзамене в Юнкерской школе (в июле 1801 года), происходившем в присутствии генерал-прокурора, инспектор вызвал меня к доске.

Фамилия Греча поразила его.

Не родня ли ты профессору Гречу, моему учителю, душенька? — спросил Беклешов ласково.

— Я внук ему.

— Так ты сын Ивана Ивановича?

— Точно так, ваше высокопревосходительство.

— Очень хорошо учится, — прибавил директор наш, А. Н. Оленин.

— Не диво, — сказал Беклешов. — И отец его, и дяди хорошо учились, а дед был преученый человек. Ну, душенька, скажи мне, по каким губерниям протекает Волга?

В 1819 году поручено мне было устроить ланкастерские классы в Воспитательном Доме, где тогда почетным опекуном был почтенный Модерах. Государыня Мария Федоровна, слышав, что я привез эту методу из-за границы, вообразила, что я должен быть иностранец, и при первом посещении новоустроенного класса говорила со мною по-французски.

Когда начались упражнения, я громко скомандовал:

— Смирно! Старшие по местам!

— Как вы хорошо говорите по-русски, — сказала государыня с удовольствием.

Я не знал, что отвечать.

— Это не удивительно, — заметил Карл Федорович Модерах. — Дед господина Греча был моим учителем в Кадетском корпусе.

Третий из известных мне учеников, как я сказал, был Дмитревский. Я познакомился с ним у Гнедича и, имея надобность в сведениях о началах русского театра (для моей истории литературы), отправился к почтенному старцу (это было летом в 1821 году). Дмитревский жил тогда у сына своего, служившего в почтамте. Я нашел его за утренним завтраком: он сидел на лежанке и ел салакушку. Тогда он был уже совершенно слеп, и когда я объявил ему, кто я и зачем пришел, он сообщил мне все нужные сведения и наконец спросил, не родня ли я профессору Гречу. Я сказал: точно, я внук ему, и просил И. А. Дмитревского дать мне какое-нибудь понятие о моем деде. Дмитревский отвечал мне, что учился у него, с товарищами своими, по средам, всеобщей истории; что дед мой был человек высокого роста, важный, глубокомысленный, строгий.

Никогда не забуду этой беседы с восьмидесятилетним Дмитревским: в голосе его было что-то торжественное, трагическое; голова его дрожала от старости, но была удивительно прекрасна. У Н. И. Гнедича был несравненный портрет его, слегка набросанный Кипренским: не знаю, куда он девался…

Впоследствии узнал я, что у покойного деда моего, на дому, учился историческим и политическим наукам знаменитый впоследствии государственный муж, граф Яков Ефимович Сиверс (умерший в 1808 г.), благоволивший отцу моему, вероятно, в благодарность за уроки деда. Строг был мой дед, по свидетельству его ученика, но, видно, только в классах: о том, что сердце его доступно было нежным чувствам, свидетельствует письмо, полученное уже после его смерти, от сынка его, Johann Ernst Gretsch, которого он, занимаясь в Лейпциге науками, прижил с дочерью своего хозяина. Почтенный мой дядюшка пишет к родителю своему, что матушка воспитала его в страхе божием, а дедушка наставлял в науках; что он служил писарем у какого-то уголовного судьи и нередко переписывал набело смертные приговоры (письмо было написано четким, красивым почерком); просит батюшку своего о позволении приехать в Петербург с тем, чтобы, при его ходатайстве, получить какое-нибудь, хотя бы лакейское, место, обещая притом быть скромным и никому не открывать тайны своего происхождения. Жаль мне крайне, что я затерял этот драгоценный документ.

Законная родня моего деда была многочисленнее и чище. У него было несколько братьев: из них известен мне только один, Федор Греч (Theodorus Gretsch). Он, как кажется, был в размолвке с моим дедом, и они никогда не переписывались. Федор Греч был аншпахским надворным советником и резидентом Ганзейских городов в Берлине. Он участвовал в построении богемской церкви в Берлине, сооруженной изгнанными из Богемии протестантами, но в церковь и к причастию не ходил, прилежно читая Библию и душеспасительные сочинения Рейнбека. Он был холост и жил уединенно в Фридрихсштадте. Умер он скоропостижно, в 1757 году, отказав все свое имение одному приятелю, какому-то господину Шах фон Виттенау, слуге своему и кухарке, которая, как кажется, служила ему и по другой части. Родственникам своим отказал он двести талеров, которые дед мой уступил сестре своей, бывшей замужем за каким-то Геннингом, в Линденау, близ Браунеберга, в Пруссии. В 1771 году покойная бабка моя получила от г. Шах фон Виттенау фамильную печать нашего рода: на ней изображено писчее перо.

Упомяну еще о двух любопытных (по крайней мере, для меня) обстоятельствах. В 1812 году познакомился я с одним из достойнейших и искуснейших петербургских врачей, Иваном Яковлевичем Геннингом, который пользовал меня и весь дом мой до кончины своей, последовавшей в 1831 году. Однажды, узнав, что он родом из окрестностей Данцига, я вздумал спросить, из какой фамилии была его мать, — как говорит Грибоедов: «Позвольте нам родными счесться». Но добрый, однако же расчетливый Геннинг не почел нужным объяснять это обстоятельство и отвечал мне уклончиво: «Все люди родня друг с другом». Вероятно, он опасался, что я, добившись с ним родства, перестану платить за визиты. Другой случай. Внучатный мой племянник, сын двоюродной моей племянницы Марии Павловны, урожденной Безак, Николай Андреевич Крыжановский, ныне (1861 г.) директор Михайловского артиллерийского училища, посланный в 1840–1841 годах из артиллерийского училища в Берлин для окончания наук, познакомился с одним капитаном Шах фон Виттенау, который, угощая его, не догадывался, что потчивает человека, которого прапрадед ограблен его предком!

Дед мой, около 1740 года, женился на купеческой дочери Катерине Мартыновне Паули, бывшей камерюнгферою у какой-то герцогини, вероятно у Курляндской. Она была женщина кроткая и добрая, но ума не дальнего: она привила к роду Гречеву какое-то педантство, какую-то ограниченность взглядов, качества, изглаженные в некоторых его отраслях новыми прививками. Скончалась она s семидесятых годах.

У ней были две сестры, Елена и Анна. Елена была замужем за прапорщиком Копорского полка Гуром Арбузовым. Единственным памятником ее существования остался следующий акт, данный ей мужем: «В 1752 году, мая 23 дня, я, ниже подписавшийся — дал сие обязательное письмо жене моей, Елене, Мартыновой дочери, Арбузовой, в том, что взял я от ней, жены, пожалованных ей от Всемилостивейшей Государыни денег четыреста рублев для выкупу недвижимого дяди моего, асессора Евтифея Арбузова, новгородского имения, которые деньги платить мне, Гуру Арбузову, кому оная жена моя по смерти своей по сему или своеручному письму прикажет или сестре ее, девице Анне Мартыновой Паулиновой, или зятю ее. Кадетского корпуса профессору Ивану Гречу, и жене его Катерине с детьми, кому что в том своеручном письме ее написано будет. В чем своеручно и подписуюсь, муж ее, Санкт-Петербургского гарнизона Копорского полку прапорщик Гур Арбузов». На обороте написано: «Obererwahntes Geld muss meine Schwester Anna Pauli nach meinem Tode haben. Helena Pauli». (Означенные деньги должна получить после моей смерти сестра моя Анна Паули. Елена Паули.)

Анна Мартыновна Паули была дева чувствительная и анекдотическая. Она помолвлена была, в молодости своей, с немцем, аптекарем, человеком весьма хорошим. Вдруг подвернулся к ней какой-то французик: тара-бара, бонжур, коман ву порте ву? Она изволила в него влюбиться и однажды, сидя с женихом своим, нежным аптекарем, у открытого окна (в доме на берегу Мойки), попросила у него шутя обручального кольца, и когда он согласился, бросила кольцо, с своим кольцом, в реку. Аптекарь изумился, испугался, просил ее одуматься. Она не согласилась, разбранила его, утверждая, что от него несет ревенем и ассафетидою, принудила уйти и объявила домашним, что выходит за француза. Назначен был день свадьбы. Невесту разрядили, готовились ехать к венцу. Вдруг, вместо жениха, явился католический священник и объявил, что жених венчаться не может, потому что в тот самый день приехала к нему законная жена из Франции.

Огорченная досадным происшествием, пристыженная перед всеми родными и знакомыми, решилась она оставить Петербург и поехала с одним богатым помещиком в отдаленную провинцию для воспитания его детей. Дворянин вздумал обратить молодую и, как гласит предание, хорошенькую лютераночку в православие, стал ее уговаривать, убеждать, стращать: ничто не помогало. Раздраженный неожиданным упрямством, он наконец объявил ей, что уморит ее с голоду, повел в пустой погреб и замкнул. Она просидела в темном погребу несколько дней без пищи и уже готовилась к голодной смерти. Вдруг отворились двери ее темницы. Жена мучителя пришла освободить ее и рассказала, что муж, отправившись на охоту, упал с лошади, ушибся смертельно и перед концом объявил, что это несчастие, конечно, есть кара божья за терзание бедной немки, сказал, где запер ее, просил освободить несчастную и скончался.

Анна Мартыновна воротилась в Петербург и неоднократно езжала в Москву к бывшему жениху своему, который, между тем, женился на другой и жил припеваючи. Ей не было суждено умереть обыкновенною смертью. По кончине сестры своей, моей бабки, она не хотела жить с племянниками, наняла себе квартиру на Васильевском острове и гостила по родным и домашним. В одно утро нашли ее дома убитою; все ее имущество расхищено; в разных местах комнаты, особенно подле шкапов и сундуков, видны следы крови. Вероятно, злодеи терзали ее, чтобы она показала им мнимое свое богатство.

Жизнь и кончина Анны Мартыновны были самою романтической легендой в нашем семействе.

Бабушка моя получила от императора Петра III тысячу рублей пенсии, которую оставила за нею и Екатерина II. Сыновьям повелено было производить сию пенсию до повышения в офицерский чин, дочерям — до замужества. Сверх того пользовалась она по смерть казенною квартирою в корпусе.

У деда моего были три сына: Карл, Логин, или Лудвиг, и Иван (отец мой) и три дочери: Анна, Вера и Елена. Оба старшие сына были воспитаны в Кадетском корпусе и выпущены офицерами в армию, ив 1771 году оба были капитанами. Карл Иванович Греч, бывший отличным в свое время молодцом, служил в гвардии и был адъютантом генерала Мансурова и другом Державина. Он вышел в отставку, отправился в Пензу, женился там на достаточной дворянке и оставил дочь Елисавету. О ней, как и о времени кончины старшего моего дяди, не имею я никаких сведений. Покойный Ф. Ф. Вигель говорил лишь, что знал Елисавету Карловну в Пензе. Она скончалась в старости девицей, приняв православие.

Второй, Логин, жил недолго, но оставил монумент своего существования. Когда в начале царствования императора Николая Павловича поведено было выставлять на мраморных досках имена отличившихся кадет, справедливый государь вспомнил о предместниках их и приказал изобразить, таким же образом, имена кадет, получивших большие золотые медали с начала учреждения корпуса. В числе их красуется имя моего дяди.

Усладительная мысль, что по прошествии полувека благонравие и успехи получают признание и награду! Поприще его было короткое. Вскоре по выпуске в офицеры он отправился к армии, действовавшей против турок, был в сражениях при Ларге и Кагуле и в 1772 году умер от моровой язвы в Яссах. Он был любимцем своей матери и, как говорит семейное предание, явился ей в минуту своей смерти. Бабушка, однажды после обеда, легла отдохнуть; вскоре выбежала она из своей спальни, встревоженная, и спрашивала у домашних:

— Где ж он? Что ж он не вошел ко мне? Я еще не спала.

— Кто?

— Как кто! Сын мой, Логин Иванович. Я начала было засыпать, вдруг услышала шорох, открыла глаза и вижу, он проходит бережно, с остановкой, мимо дверей спальни, чтобы не разбудить меня! Где он? Не прячьте его.

Ее уверили, что Логин Иванович не приезжал, что это ей так пригрезилось, и она со слезами убедилась в своей ошибке. В это время вошел в комнату зять ее, Безак; узнав о случившемся, он призадумался, вынул из кармана записную книжку и записал день и час этого случая. Чрез две недели получено было письмо, что в этот самый час Логин Иванович скончался.

Кстати, о Безаке.

Дед мой, чувствуя ослабление сил своих от возобновлявшихся часто припадков головокружения, принужден был искать себе помощника и обратился с просьбою к приятелям и корреспондентам своим в Лейпциге о присылке ему надежного человека. 17 сентября 1760 года вошел в квартиру его молодой человек и спросил по-немецки, может ли видеть господина юстицрата. А деда моего в этот день хоронили.

Оказалось, что этот молодой человек (тогда ему было двадцать шесть лет) магистр философии Христиан Безак, родом из Лузации, один из отличнейших молодых доцентов Лейпцига, рекомендован моему деду, и лишь только прибыл на корабле из Любека. Начальство корпуса тотчас приняло его на место умершего и, как холостому, отвело ему половину квартиры покойного, оставив другую его вдове.

Безак, через несколько лет, женился на тетке моей, Анне Ивановне. Он был человек необыкновенных достоинств, умный, ученый, кроткий нравом и строгий только к самому себе, добросовестный в исполнении своих обязанностей, приятный в обращении. Немногие оставшиеся ученики его воспоминают о нем с искреннею благодарностью.

Вскоре по прибытии в Россию, он выучился русскому языку и впоследствии написал книгу: «Краткое введение в бытописание Всероссийской Империи» (СПб, 1785 г.). На немецком языке напечатал он несколько философских диссертаций. Важнейшие труды его остались в рукописях. Сын его хотел издать их, но, развлекаемый службой и делами, не успел. Один из его учеников, кажется, князь Путятин, напечатал в двадцатых годах в Дрездене, где он жил, его уроки философии, на французском языке, не указав источника.

Безак умер летом 1800 года, прослужив без малого сорок лет в одной должности. Он имел чин коллежского советника и был одним из первопожалованных кавалеров ордена св. Владимира. Государыня Екатерина II лично знала и уважала его, в семействе своем пользовался он безусловным авторитетом. Своячины, невестки и другие крикливые дамы умолкали перед изречением: «Это сказал Безак». Мне дорога его память тем, что он любил и уважал мою матушку.

Он имел одну дочь, Дарью, бывшую в замужестве за действительным статским советником Вирстом (Wuerst, умершим в 1831 г.), и сына Павла Христиановича, о котором не раз будет говориться в моих записках. Овдовев, он через несколько лет женился на какой-то Ксантиппе, безобразной и скупой, которая памятна мне только по ужасной вони от ее собак в их квартире. И теперь вижу эту квартиру. Она была в узком флигеле корпусного здания, выдающемся к Неве, подле церкви. В большой комнате стоял биллиард, на котором Безак постоянно играл для моциона.

Другая тетка моя, Вера Ивановна (умершая в 1815 г.), была также за корпусным профессором, но по другой части, за ротмистром Петром Ивановичем Штебером (Stober — известная эльзасская фамилия), служившим при корпусе берейтором. Он умер, в исходе 1797 года, шталмейстером Конной Гвардии, в чине полковника. Сын его, Александр, выпущенный из 1-го корпуса в 1804 году, убит в 1813 году под Бауценом в чине майора. Имя его начертано на мраморной доске в корпусной церкви.

Третья тетка моя, Елена Ивановна, скончалась девицею, в 1797 году. Она была женщина очень умная и добрая, но решительная и своенравная и слушалась только Безака; с Верою же Ивановною и отцом моим была в беспрерывной войне, прерывавшейся редкими кратковременными перемириями. С матушкой моею она всегда была дружна и согласна. На нее удивительно похожа, и наружностью, и отчасти нравственными свойствами, сестра моя, Екатерина Ивановна.

Отец мой Иван Иванович (Johann Ernst) родился 31 июля 1754 года. Лишившись отца в малолетстве, он был воспитан в доме своей матери, — сколько могу заключить из его характера и основных понятий, весьма не педагогическом. Предрассудки, причуды, нелепые поверья и предания бестолковой немецкой старины, приправленные приметами русских и чухонских кухарок, составляли атмосферу, в которой возникли и выросли дети этого семейства. Старшие сыновья, по-видимому, сбросили с себя эту кору в корпусе. В остальных превратное воспитание несколько умерялось влиянием Безака, но не довольно: оно отразилось и в родном его сыне.

Женская партия имеет большое влияние на воспитание детей. Умный муж, занятый службою и другими делами, не может перевесить тяжести, налагаемой на весы глупыми и злыми бабами, которые считают самих себя умными и добродетельными.

Отец мой сначала учился под руководством Безака, к которому сохранил до конца его жизни сыновнюю привязанность и благодарность, и лет тринадцати отдан был в единственную тогда порядочную школу в С.-Петербурге, Петровскую, учрежденную в 1762 году знаменитым географом Бюшингом, в то время пастором лютеранской церкви св. Петра. Главным своим образованием обязан он был старшему учителю, доктору Фаусту, который, по странному стечению обстоятельств, был через пятнадцать лет учителем матушки моей в Киеве.

В 1769 году произнес он на публичном экзамене латинскую речь, и поступил на службу писцом в комиссию о составлении проекта нового уложения: почерк у него был прекрасный. Потом он служил в канцелярии генерал-прокурора князя Вяземского, состоявшей из трех чиновников: старшим был Александр Васильевич Храповицкий; младшими — Иван Иванович Хмельницкий и отец мой.

Он отличался по службе умом и деятельностью, и был употреблен во многих важных делах. В 1775 году он был в командировке в Москве, при комиссии, судившей Пугачева и его товарищей; а в 1777 году посылали его с важными поручениями (по финансовой части) в Гамбург и Амстердам, в 1789 году дважды в Геную. Достойно замечания, что он долгое время служил в чине канцеляриста — для того, чтобы не лишиться пенсии после отца, прекращавшейся с офицерским чином. В чужие края он ездил в чине армии поручика. Вдруг из канцеляристов он был произведен прямо в титулярные советники. Это обстоятельство повредило ему впоследствии: он не мог получить следовавшей ему пенсии, не прослужив урочного времени в обер-офицерском чине.

В начале восьмидесятых годов переведен он был секретарем в Экспедицию о государственных доходах, дослужился до надворных советников, но, повздорив с управляющим, Василием Михайловичем Хлебниковым (который его, впрочем, искренно любил и впоследствии делал ему добро), вышел в 1792 году в отставку. Обстоятельства этой отставки будут мною описаны впоследствии. В 1794 году поступил он вновь на службу секретарем в 3-й департамент Сената; в 1798 году определен был обер-секретарем во временный апелляционный департамент. В сентябре 1800 г. отставлен от службы без всякой причины. (В то время раскассирован был весь этот департамент Сената за решение какого-то процесса вопреки просьбы какой-то родственницы Кутайсова.) Скончался, после тяжкой болезни, 5-го марта 1803 года.

Он был человек умный, по тогдашнему времени весьма образованный, светский, притом честный и добродушный, но рьяность и неровность его характера и самые странные капризы причиняли несчастие и ему и тем, кто его окружали. Сердце имел он самое доброе, но буйная голова одолевала благие его внушения, и к тому присоединялось упрямство. С сестрами своими он ссорился беспрерывно, но люди умные и твердые могли владеть им: так, например, он уважал шурина своего, Александра Яковлевича, и слушался его охотно, несмотря на то, что тот был гораздо моложе его. Хозяин он был самый плохой, и когда имел в кармане копейку, думал, что ей исхода не будет: в этом он остался не без наследников. Подчиненные любили и уважали его. Многие, облагодетельствованные им, после его смерти являлись к матушке, 24-го ноября, для поздравления ее с именинами. В 1831 году имел я дело в Сенате. Обер-секретари, бывшие при отце моем писцами, старались всячески услужить и помочь мне.

23-го августа 1786 года женился он на моей матери, девице Катерине Яковлевне Фрейгольд. При этом имени, священном и незабвенном, уныние возникает в моем сердце, и глаза наполняются слезами любви, благодарности и благоговения. Если во мне было что-либо хорошее, если я прожил в свете не даром, если принес пользу моим ближним, — всем этим обязан я Провидению, сподобившему меня родиться от такой матери, которой и дети мои, а через них и внуки, обязаны своим умственным и нравственным образованием. Для последних она божество невидимое.

В истории фамилии матери моей несравненно более поэзии, нежели в отцовской. Начну издалека, доколе восходят семейные предания.

В начале XVIII века у прусского генерала фон-Зауэрбрей фон-Зауэрбрунн (Sauerbrey von Sanerbrunn) была хорошенькая дочка, обращавшая на себя внимание всех любителей изящного. Полк его стоял в каком-то неважном городке. Все холостые молодые люди хороших фамилий, все сыновья богатых помещиков, все полковые офицеры дивизии вздыхали кто по красавице, кто по приданому, кто по важным связям, но красавица была равнодушна ко всем баронам и фонам, обратив нежный взор свой на молодого полкового пастора Филиппа Фрейгольда (Freyhold).

Наперстный крест на зеленой ленте (отличительный знак армейских пасторов в Пруссии) был для нее привлекательнее Черного Орла; кусок ржаного хлеба с милым сердцу предпочтительнее роскоши в браке с постылым…

Вы смеетесь, читатели мои? Вы сомневаетесь в истине этого описания, читательницы? Могу вас уверить, что это сущая правда, но правда XVIII века. Теперь не то.

Разумеется, что под черным кафтаном сердце вторило сердцу в тесной шнуровке, но не было надежды получить согласие родителей. Пастор и генеральская дочка решились втайне обвенчаться и бежать. Обвенчались, но бежать куда? Разумеется, nach Russland! Они счастливо ускользнули от преследований и прибыли в Москву. Там Фрейгольд получил место пастора, и впоследствии был генерал-суперинтендантом. Более не знаю о них ничего. Слыхал потом, что при одном ужасном пожаре в Москве они лишились всего своего имущества и, полунагие с детьми, сидели на курившихся развалинах. Вероятно, что пастор помирился впоследствии с своим тестем, потому что пользовался вниманием и покровительством сильных людей, и что дворянское звание его жены не было выпушено из виду.

Сын их, Яков Фрейгольд (родился в 1728 году, умер 16-го декабря 1786 года), был принят в Сухопутный кадетский корпус, получил там хорошее, по тогдашнему времени, образование и выпущен был в Елецкий пехотный полк. В корпусе подружился он с графом Петром Александровичем Румянцевым, и когда граф, по связям своим и происхождению (тайная история XVIII века гласит, и очень правдоподобно, что он был сын Петра Великого), вышел в чины, он вспомнил о корпусном своем товарище, вызвал его из армии и определил к себе адъютантом.

Фрейгольд служил с ним в Семилетнюю войну, но не до конца: в сражении при Цорндорфе (в августе 1758 года) он был ранен двумя пулями, одною в ногу, другою в голову, упал навзничь, ударился об пень и переломил себе крестец. Он остался жив, но страдал всю жизнь, особенно под конец: через тридцать лет еще вынимали у него косточки из черепа. Получив облегчение от ран, Фрейгольд, бывший тогда в чине майора, приехал, для окончания лечения своего, в Петербург.

От императрицы Елисаветы Петровны скрывали число убитых и раненых на этой войне, и никто из последних не смел перед нею показываться. Под этим условием позволили жить Фрейгольду в Петербурге. Он прятался целую зиму, но весною не мог не погреться на солнышке, пробрался в Летний сад и сел на скамью. Вдруг услышал он: «Идет государыня!» — вскочил, схватился за костыли, хотел бежать, и не мог. Императрица завидела его, ласково подозвала к себе и спросила с участием, кто он, где ранен и т. д. Узнав же, что он адъютант Румянцева, пригласила к обеду и раз навсегда на все придворные собрания. Осчастливленный сын немецкого пастора, получивший в публике название хромого майора, воспользовался царскою милостью, за которою последовало и благоволение всех знатных и придворных (вероятно, с поговоркою: il gagne a etre connu, он выигрывает при знакомстве), сделался светским человеком, стал разъезжать по первым домам и играть в карты очень счастливо.

Тогда играли в азартные игры не только в частных домах, но и на придворных балах и маскарадах. Это продолжалось и в первые годы царствования Екатерины II.

Однажды, в придворном маскараде, Фрейгольд держал банк.

Подходит женская маска, одетая очень просто и не очень опрятно, и ставит на карту серебряный рубль.

Банкомет возразил сухо:

— Нельзя ставить меньше червонца.

Маска, не говоря ни слова, указала на изображение государыни на рубле.

— К ней всякое почтение, — сказал Фрейгольд, поцеловавши портрет, — но на ставку этого мало.

Маска вдруг вскричала:

— Va banque!

Банкомет рассердился, бросил в нее колодою карт, которую держал в руке, и, подавая другой рубль, сказал с досадою:

— Лучше купи себе новые перчатки вместо этих дырявых.

Маска захохотала и отошла.

На другой день Фрейгольд узнал, что это была Екатерина. «Хорош ваш хромой майор! — сказала она одному из царедворцев. — Чуть не приколотил меня!» И майор после этого вошел в большую моду.

(В 1764 году он женился… Позвольте еще воспользоваться правом скобок.)

В то время жил-был бригадир Михаил Иванович Шне (Schnee), комендант крепости Кексгольма. Он женат был на красавице польке Терезе Ивановне, урожденной Шенгоф, дочери польского генерала, бывшего комендантом в Лемберге. Моя прабабушка (Тереза Ивановна Шне), умершая в 1802 году лет девяноста от роду, оставила по себе память в фамильных преданиях. Ребенком она сиживала на коленях у Карла XII и у Петра Великого, и чуть ли не была крестницею последнего. Ее назначали в монахини, как вторую дочь; но, по веселости и резвости нрава, она оттого всячески отрекалась, и наконец, вместо ее, постриглась старшая сестра, чувствовавшая склонность к отшельнической жизни.

Тереза, при веселом характере, одарена была вторым зрением: нередко предчувствовала и предвидела, что случится. Однажды умер в Лемберге какой-то генерал. Собираясь на похороны, Тереза стояла перед зеркалом и забавлялась гримасами и кривляньями. Вдруг видит, стоит позади ее бледная высокая фигура в зеленом халате и строго грозит ей пальцем. Тереза обернулась — нет никого; ей так причудилось. Но каков был ее испуг, когда она в тот же вечер увидела в гробу эту самую неизвестную ей дотоле фигуру в зеленом халате! У нее было еще несколько таких похождений, которых, не помню. Она вышла за капитана Шне, который дослужился в браке до бригадирского чина. У нее были сыновья, которых я не знал, и три дочери — Катерина, Мария и Христина, все красавицы.

Екатерина Михайловна вышла замуж за богатого майора Ренкевича, который подарил ей пятьсот душ в С.-Петербургской губернии (имение это называется Пятая Гора; оно принадлежит теперь господину Волкову). Екатерина Михайловна была женщина благородного образа мыслей, строгих правил, но добродушная и сострадательная. Летом живала она в своей деревне, а зимой в Петербурге. Дом ее, деревянный, ветхий, вросший до половины в землю, еще существует на Сергиевской улице, под № 58, и теперь принадлежит Голубцову. Под конец жизни она была разбита параличом и жила безвыездно в Пятой Горе, где и скончалась в 1802 году. У ней не было детей, и прекрасное, хотя и расстроенное, ее имение перешло к сестрам, как увидим далее.

Другая девица Шне, Мария Михайловна, вышла замуж за лифляндского помещика Врангеля. Он происходил из старинной и богатой фамилии, но эта фамилия, вопреки обыкновенному течению дел, теряя богатство, уменьшала и титулы свои. При продаже половины имения, граф Врангель стал называться бароном, а прожив и остальное, — простым фоном. Сын его, от второй жены, Борис Карлович, был лет сорока плац-майором в Смоленске и умер года за два перед сим. Дочь его, Анжелика Борисовна, замужем за полковником Августиновичем.

Мария Михайловна скончалась рано, оставив одну дочь, Екатерину Карловну, выданную потом за доктора медицины Карла Борна, прусского уроженца, бывшего профессором в здешней медицинской школе и главным доктором в Кронштадте; он умер потом в Новгороде (1799). Из учеников его я знал Ивана Федоровича Буша, который признавался, что многим обязан Борну, и старался выразить свою благодарность сыну его. Доктор Борн имел все добродетели и пороки щирого немца: был трудолюбив, честен, верен своему слову, аккуратен в исполнении своих обязанностей, но притом упрям, своенравен, скуп, грубиян и т. д. Он сам страдал грудью, сообщил эту болезнь жене и детям предсказал недолгую жизнь. Действительно, две дочери его, лет тринадцати и одиннадцати, умерли в один день. Сын прожил долее, но жил как приговоренный к смерти. Иван Карлович Борн, внучатный мой брат (родился 10 февраля 1790, умер 11 января 1821), был человек необыкновенно благородный и добродетельный, каких я мало знавал в жизни. О нем не раз упоминаемо будет в этих записках.

Третья девица Шне, Христина Михайловна (родилась 7 апреля 1747 года) вышла по семнадцатому году за Якова Филипповича Фрейгольда, известного вам хромого майора. Она, как гласит предание, была необыкновенная красавица, что видно было по чертам лица ее и в старости. Она была одарена большим природным умом и наследовала хитрость, общий удел всех дщерей праматери нашей Евы.

Родившись и получив воспитание в Кексгольме, она не могла приобресть больших познаний, говорила только по-русски и по-немецки; писала с умом и красноречием, с наблюдением всех форм, но без всякой орфографии. Счастье, что она не умела говорить по-французски: тогда не было бы конца ее подвигам, а так она спотыкалась, к благу рода человеческого, на первом бонжуре.

Девицею играла она на домашних театрах, в Петербурге, с Меллисино, Шуваловым и т. д., в трагедиях Сумарокова, и приводила в восторг всю публику. В преклонных летах твердила она еще тирады из «Синава и Трувора», в которых было все, кроме смыслу, например: «Лишенный вольностей, надежды и покою, пролей, о государь, кровь винну перед тобою».

Вышедши замуж, в 1764 г., она, как и все змейки, сбросила с себя блестящую девичью шкурку и заставила своего мужа чувствовать всю тягость брака. Властолюбием, упрямством, прихотливостью, злостью она имела бедственное влияние на судьбу всех ее родных, и особенно детей. Я старался схватить некоторые черты ее характера в лице Алевтины Михайловны (в «Черной Женщине»), но, признаюсь, далеко отстал от оригинала. Сверх этого несносного нрава, который делал ее бичом и страшилищем всех приближенных, были в ней и другие слабости, неприятные особенно мужу. О них долго сохранялось предание и в прозе, и в стихах. У ней было человек шесть детей: из них достигли до совершенных лет: Александр (род. 7 сент. 1767), Катерина (род. 29 июня 1769) и Елисавета (род. 21 апр. 1777).

Яков Филиппович Фрейгольд, покинув военную службу за ранами, оставался при фельдмаршале графе Румянцеве, которого главная квартира до начатия турецкой войны (1769) была в Глухове; потом был определен начальником Скарбовой канцелярии (Казенной Палаты) в Глухове и при учреждении наместничества переведен в Киев экономии директором. Все дети родились в Глухове. Христина Михайловна любила из них только вторую дочь, а старших ненавидела и гнала, вероятно, потому, что они возрастом своим напоминали и о ее летах. Лишь только подрос Александр, его отдали в Инженерный кадетский (ныне 2-й) корпус. В корпусе был он большим шалуном и особенно преследовал кадета Аракчеева, который уже в детстве надоедал всем и каждому. Исполнителем приговоров кадетского суда над благонравным впоследствии другом Настасьи был Костенецкий Василий Григорьевич, известный своею физическою силою и разными, впоследствии, причудами (умер в 1831 году).

Фрейгольд в последний год пребывания в корпусе образумился, стал учиться и был выпущен, по экзамену, инженер-прапорщиком, а потом перешел штык-юнкером в артиллерию. Он отличился в шведскую войну (1788–1789) необыкновенной храбростью и в одну кампанию получил два чина за отличие, но дорого за то поплатился: на биваках простудился он жестоко и впал в болезнь, которая терзала его почти до самой кончины. По окончании шведской войны откомандирован он был в Польшу, в корпус Ферзена, и вскоре успел обратить на себя внимание этого знаменитого генерала. Вдруг, против всякого ожидания, перевели его офицером в Инженерный кадетский корпус, и вот по какому поводу.

Мать его, Христина Михайловна, овдовев (в декабре 1786-го), вышла в 1791 году замуж за капитана артиллерии Ивана Егоровича Фока и, опасаясь, что сын ее вскоре сравняется чином с ее мужем, вздумала перевесть его в такое место, где он мог преблагополучно прослужить в одном ранге десять лет. Она отправилась к директору Инженерного корпуса, генералу Петру Ивановичу Мелиссино, давнишнему другу и товарищу ее (по игре в трагедиях Сумарокова), упала в обморок в его приемной зале и, очнувшись, умоляла его вызвать единственного сына ее из армии, ибо она ежедневно опасается его лишиться. Он исполнил ее просьбу, дивясь силе материнской любви, и Фрейгольд был остановлен на своем поприще. В 1796 году вышел он опять в полевую артиллерию, — ибо тогда не было войны и он не угрожал матери ни производством, ни смертью, но в 1797-м возобновилась в нем с большею силой шведская лихорадка, и он не мог сносить тяжелой службы при императоре Павле.

Он вышел в отставку капитан-поручиком и отправился с другом и товарищем своим, Павлом Ивановичем Мерянным, в тамбовскую его деревню. Там влюбился он в одну девицу (Варвару Сергеевну Чубарову) и надеялся на ней жениться, но на беду написал к матери своей письмо (с просьбою о позволении вступить в брак) по-русски. Лютеранская святоша на это разгневалась и изорвала письмо. Это было при мне, и я очень хорошо помню злобное выражение лица ее в эту минуту.

В 1802 году Александр Яковлевич Фрейгольд воротился в Петербург, и как в то время Христина Михайловна получила в наследство часто упоминаемую Пятую Гору, он отправился для управления имением. В конце 1803 года имение продали; он воротился в Петербург и поселился у сестры своей, Елисаветы Яковлевны. В это время определялся он архитектором при Конюшенной конторе, замыслив жениться на дочери соседа по деревням, Дарий Мартыновне Буцковской, бывшей впоследствии замужем за Романом Ивановичем Ребиндером (сын ее, Николай Романович, теперь, в 1861 году, директор Департамента Министерства народного просвещения), но вдруг занемог и умер 4 августа 1804 года.

Сорок пять лет прошло со времени кончины Александра Яковлевича, а я еще и теперь не могу вспомнить о нем без сердечного волнения. Он был красавец собою, добрый, благородный, умный, рисовальщик, певец, актер, математик и воин. Если б он получил образование ученое, если б, по крайней мере, учился не в Инженерном, а в Сухопутном корпусе, то сделался бы примечательным человеком, какое поприще ни избрал.

Главная слабость его, как и почти всех членов фамилии нашей, была излишняя любовь к прекрасному полу. Я слышал рассказы о многих его авантюрах. Непостижимая ненависть матери преследовала его до могилы в точном смысле сего слова: при положении тела его в гроб она прочла над ним, для формы, благословение, а потом осыпала лицо его негашеною известью, чтобы оно скорее истлело. Он сносил ее несправедливости и обиды с истинно христианским смирением, иногда выходил из себя, но никогда не забывался. Я обязан ему многим и по гроб не забуду его. Читатели этих строк видят, что я по всем линиям происходил от немецких корней, — он научил меня быть русским, потому что сам был истинно русский человек, душою и сердцем. Если ты, незабвенный мой благодетель, видишь, что происходит в мире, тобою оставленном, прими слезу, орошающую слабеющие мои ресницы в сие мгновение, данью неизгладимого благоговения к твоей памяти!

Елисавета Яковлевна Фрейгольд, младшая сестра, была женщина умная, любезная, добрая, но наследовала несколько женского притворства своей родительницы. Она вышла замуж (5 февраля 1800) за барона Карла Федоровича Клодта фон-Юргенсбурга, скончавшегося генерал-майором и начальником штаба Сибирского корпуса в 1823 году. Он был человек образованный, умный и благородный. В свое время коснусь его жизни и кончины. Она оставила несколько человек детей. Старший из сыновей, генерал-майор Владимир Карлович, второй — знаменитый скульптор Петр Карлович.

Катерина Яковлевна Фрейгольд родилась за пять недель до рождения Наполеона Бонапарте, а именно 29 июня 1769 года, как я сказал, в Глухове. Рождение ее, по преданию, возвещено было пушечною пальбою, но о поводах к пальбе толки различествуют. Одни говорят, что палили по случаю тезоименитства наследника престола Павла Петровича. Другие утверждают, что пальба произведена была по приказанию фельдмаршала графа Румянцева, по случаю разрешения от бремени жены друга его, полковника Фрейгольда.

Повод к этой клевете был очень понятный. Христина Михайловна была писаная красавица, а герой Задунайский славился победами не над одними пруссаками и турками. Живые тому доказательства остались в Румянцевых, Тет-Румянцевых и т. п., которые рождались в главной его квартире. Катерина Яковлевна, как продолжают злоязычники, ни мало не походила на Фрейгольдов: у них был фамильный, длинный нос, как отвислая губа у австрийской династии, а носик ее был небольшой, благообразный, нежный. Говорят даже, что она смахивала жестоко на покойного графа Сергия Петровича, сына фельдмаршала.

В 1812 году граф С. П. Румянцев, пригласив меня к себе, просил, чтоб я согласился давать уроки дочери его, девице Кагульской (нынешней княгине Варваре Сергеевне Голицыной). Я не мог принять его предложения, потому что слишком был занят редакциею «Сына Отечества», и рекомендовал ему преемника моего в Петровской школе, А. И. Булановского. Граф, при этом случае, тщательно допрашивал о моем роде и племени. Я рассказал ему все, что знал, и упомянул, что дед мой, Фрейгольд, служил при его отце и пользовался его милостями. Граф улыбнулся, хотел что-то сказать, но удержался. Очень видно было, что ему совестно стало объявить внуку о пруэсах его почтенной бабушки.

Катерина Яковлевна о том не догадывалась и не знала вовсе до кончины отца и до своего замужества. Супруг ее, человек не самый деликатный, в частые периоды своей размолвки с тещей, не щадил старухи и говорил все, что знал о ней и чего не знал. Жена, изумленная, огорченная мыслью, что почтенный, добрый Фрейгольд не отец ей, сначала не верила, потом сердилась и плакала, но в зрелых летах и под конец жизни говорила, что, припоминая разные обстоятельства младенческих и девических лет, должна признаться в правдоподобии этих догадок. Замечательно, что мать не любила, можно сказать, ненавидела ее.

Я замечал неоднократно, что женщины не терпят детей, которые напоминают им о минувших слабостях, а любят уродов, прижитых с постылым, но законным мужем, и преследуют милых, любезных детей, плод страсти и преступления. Напротив того, они любят детей своих любовников, прижитых с другими женщинами, их соперницами. «Какой прекрасный ребенок! — говорят они про себя. — Он, конечно, думал обо мне в ту минуту!»

Еще одна приурочка: Христина Михайловна кончила тем, что поссорила мужа своего с графом.

Фрейгольд имел место, которое в то время обогатило бы всякого, но, по необыкновенной честности, не нажил ничего и вышел из службы чист и беден. Его представили к пенсиону. Государыня отвечала, что он, конечно, сберег что-нибудь из своих экстраординарных доходов. Ей доложили, что он формально ничего не имеет. «Или он дурак, — отвечала она, — или честнейший человек, и в обоих случаях имеет надобность в пособии», и подписала указ. Слух о его крайности дошел до Румянцева: он прислал бывшему своему товарищу значительную, по тогдашнему времени, сумму с надписью: «Tribut der Freundchaft» (дань дружбы). Известно, что граф П. А. Румянцев, воспитанный в чужих краях, говорил и писал на иностранных языках гораздо лучше, нежели по-русски.

Как бы то ни было, Катерина Яковлевна Фрейгольд, внучка ли она немецкого пастора, или кого-нибудь повыше, была существо необыкновенное. Она не была записною красавицей, но привлекательна и мила до крайности. Рот небольшой, волосы светло-русые, прекрасные голубые глаза, правильное лицо, игра вокруг маленького ротика, приятнейшая улыбка, тонкая талия, стройная осанка, руки нежненькие, ножки точеные, очаровательный звук голоса — были отличительными чертами ее наружности. Прибавьте к тому ум светлый, пылкое воображение, любовь к изящным искусствам, добрейшее сердце, самый кроткий нрав и неподдельное благочестие.

Качества души и сердца сохранила она до кончины и еще удивительную осанку: на восьмом десятке держалась прямо, и не имела ни одного седого волоса. Она получила хорошее, по времени, воспитание: знала языки немецкий и французский в совершенстве. По-итальянски она говорила в детстве и потом забыла. Она страстно любила литературу и беспрерывно читала, но со вкусом и разбором. Читанное передавала, спустя долгое время, с удивительною отчетливостью. За два дня до кончины читала она молитвенник свой и, почувствовав отягощение, вложила закладку, закрыла книгу, легла и более не вставала.

Не взыщите с меня, любезные дети, что я так много о ней распространился; я мог бы исписать целые стопы бумаги и не выказал бы всего, что чувствую и вспоминаю при ее имени. Повторяю и еще сто раз повторять буду: если во мне было что хорошее, если я не без пользы для ближних прошел поприще жизни, я этим был обязан несравненной моей матери. Но, по слабости и высокомерию молодых лет, я не слушал всех ее уроков…

Матушка моя выросла в Киеве, в кругу отборном и образованном. Помню из рассказов ее имена Андрея Степановича Милорадовича (отца графа Михаила Андреевича), обер-коменданта Кохиуса, Александра Федоровича Башилова. Безбородко и Завадовский были секретарями Румянцева, под начальством моего деда, и частенько являлись в его передней с бумагами. Еще нередко вспоминала она об итальянском графе Капуани, старичке забавнике и шуте, который учил ее музыке и итальянскому языку и называл «мой агел Амур!». Искреннею приятельницею ее была девица Анна Семеновна Алферова, вышедшая потом за князя Дашкова.

Христина Михайловна Фрейгольд, освободясь от улики возрастом сына, отправленного в корпус, старалась сбыть с рук и старшую дочь. В то время проезжала через Киев известная в свое время бой-баба, Настасья Андреевна Бороздина; она, познакомившись с Христиной Михайловной, полюбила ее старшую дочь и выпросила ее у матери, обещая дать ей воспитание и ввести в свет в Петербурге. Нежная мать с удовольствием согласилась, Бороздина привезла ее с собою в столицу, и несколько месяцев матушка жила у ней, но вскоре соскучилась безалаберной жизнью в барском доме, переехала к тетке и крестной матери своей, Екатерине Михайловне Ренкевич, и жила у ней то в городе, то в деревне с бабушкою своей, Терезой Ивановной. В доме Бороздиной все ее любили и уважали, через пятьдесят лет после того Андрей Михайлович Бороздин, познакомившись со мною, осведомлялся о ней и, узнав, что она живет у меня, навестил ее. Любопытно было после полувека свидание двух стариков, которые расстались, когда одна из них была четырнадцатилетнею красавицею, а он блистательным гвардейским офицером!

В доме Екатерины Михайловны узнал ее покойный мой отец и задумал на ней жениться. Не он один искал руки ее. Лет за десять перед сим обедал я у покойного Андрея Ивановича Абакумова. За столом сидел неподалеку от меня старичок, артиллерийский генерал, как я узнал потом, барон Карл Федорович Левенштерн. В продолжение обеда посматривал он на меня часто и пристально и, когда я встал из-за стола, подошел ко мне и спросил учтиво, не сын ли я Екатерины Яковлевны, урожденной Фрейгольд. Когда я отвечал ему: да, — глаза его засверкали, лицо с лишком шестидесятилетнего старца покрылось юношеской краской, и он сказал мне с глубоким чувством: «Как я счастлив, что вижу сына той, которую в молодости моей любил пламенно. Я был вхож в дом госпожи Ренкевич, увидел племянницу ее, прибывшую из Киева, узнал редкие ее качества, прельстился ее привлекательной наружностью и уже хотел было посвататься; но, узнав, что сватается на ней Иван Иванович Греч, надворный советник, любимец генерал-прокурора князя Вяземского, я, бедный подпоручик, скрепя сердце, отретировался. Но образ ее запечатлелся в моем сердце навеки, и я с невыразимым удовольствием принял сегодня приглашение Андрея Ивановича, узнав, что увижу ее сына».

Отец мой, увидев будущую жену свою на тринадцатом году от ее рождения, задумал уже на ней жениться; между тем он повздорил с ее тетушкою Катериной Михайловной, которая дотоле его очень жаловала, но теперь на него прогневалась, и не без причины. Он принужден был оставить ее дом, но не оставлял надежды. В 1786 году Яков Филиппович Фрейгольд, изнуренный болезнями и трудами, вышел в отставку и переселился в Петербург. Отец мой познакомился с ним и вскоре пришел в милость у Христины Михайловны, которая горела желанием сбыть с рук взрослую дочь. Он посватался и получил обещание матери. Умирающего отца убаюкали радостной вестью, что Катенька будет хорошо пристроена, а Катеньке объявили, что она должна выйти за Ивана Ивановича.

Объявление это ее сразило. Она уважала И. И., как человека умного и честного, но не могла любить его, и особенно не расположена была к нему за ссору его с Катериною Михайловною. Матери ее это было на руку: насолить сестре своей, хотя бы это стоило счастья ее дочери. И все это прикрывалось громкими фразами о материнской нежности и христианском долге устроить судьбу своей дочери.

Отец мой был влюблен смертельно и в пылу страсти не видал, что нет счастья без взаимной любви. Бедственное заблуждение! 23 августа 1786 года их обвенчали, по лютеранскому обряду, не в церкви, а на дому. Утром того же дня матушка еще надеялась, что дело это как-нибудь переделается, но в десять часов мать объявила, что ее обвенчают после обеда. Она лишилась чувств, но ее оттерли, и после обеда пастор Рейнбот обвенчал их. Матушка не могла стоять на ногах, пришлось при венчании поставить новобрачных к стене. Сестры моего отца, бывшие при том, не могли скрыть своего сожаления и негодования. Они потом горько выговаривали отцу моему, что он решился воспользоваться властью бессовестной матери, чтобы обладать дочерью.

Брак этот не был счастлив.

Отец мой с честностью и природным умом, с школьным образованием и навыком к службе соединял понятия, предрассудки, привычки, внушенные ему нелепым бабьим воспитанием, был отнюдь не зол, а, напротив, любил делать добро и помогать ближним, но при том своенравен, упрям, вспыльчив и не очень разборчив в выражениях своего гнева. В нем являлась олицетворенная проза: изящные искусства, музыка, живопись, поэзия для него не существовали. Он, думаю, по выходе из школы не читал ни одной книги. Перед концом жизни матушка случайно прочла ему какую-то повесть; он восхитился ею до крайности и просил, чтоб она чаще радовала его чтением.

Но самое тяжелое свойство в нем было — капризы. Вдруг, бывало, от какой-нибудь безделицы, надуется, перестанет говорить с кем бы то ни было, и по целым неделям не выходит из кабинета, а потом вдруг развеселится, также без причины, и сделается уже слишком любезным и угодливым. Нас, детей, он или баловал без меры, или терзал без вины. И с ним должно было жить это неземное, поэтическое, ангельское существо! Ангельское — в точном смысле этого слова: матушка сделала все в мире для исполнения своих обязанностей. Муж это видел, чувствовал, признавал, и вдруг оскорблял, обижал жену самым чувствительным образом, а потом, образумившись, просил прощения и разными угожденьями старался задобрить обиженную.

Можно рассудить после этого, долго ли он оставался в мире с своею тещею. Месяца через два после свадьбы он обедал, один, у сестры своей Веры Ивановны. В тот день был у ней немецкий осенний праздник: резали капусту. Сестра пеняла ему, что он приехал один, и после обеда послали за матушкою карету с запиской, в которой муж приглашал ее на семейный вечер. Матушка получила записку эту, когда была у Христины Михайловны (они жили не в далеком расстоянии между собою), показала ее своей матери и на вопрос ее: «Неужели ты поедешь?» — отвечала: «Муж мой желает этого» — и отправилась.

На другой день после обеда Христина Михайловна явилась к нам. Отец мой, увидев, что она идет, отложил в сторону свою трубку, встретил ее и поцеловал у нее руку. «Я пришла к вам, — сказала Христина Михайловна, задыхаясь от злобы, — чтоб объясниться и требовать удовлетворения. Для того ли выдала я за вас дочь мою, чтобы она резала капусту у ваших сестер?» Отец мой остолбенел. Матушка старалась образумить фурию, уверяя, что капуста вовсе дело постороннее, что ее пригласили в семейный круг, где она провела вечер с удовольствием. Христина Михайловна стала браниться еще более, но, видя, что ее слова не действуют, замахнулась на дочь свою.

Тут лопнуло терпение моего отца: он удержал руку беснующейся и с словами «Марш, мадам!» вывел ее в переднюю и захлопнул двери. Можно вообразить себе ужасное положение жены! Через несколько времени произошло примирение, причем, как и всегда бывало впоследствии, ссора была приписана недоразумению. На этот раз отец мой был прав совершенно, но иногда отплачивал своей теще слишком жестоко.

Вскоре по выходе в замужество моей матери скончался отец ее, Яков Филиппович Фрейгольд (17 декабря 1786 года). Этот печальный случай ознаменован был удивительным вещим сном матушки, которая действительно одарена была каким-то шотландским вторым зрением.

Она провела целый день у больного отца, читала ему книгу, подавала ему лекарство, радовалась облегчению его страданий и оставила его поздно вечером. Ночью снится ей, что она видит отца на том же болезненном одре. Подле него стоят жена, сын и младшая дочь; перед ним на столике три чашки. Он берет одну и велит выпить ее сыну; другую выпивает дочь. Взяв третью чашку, больной оглядывается. «Где же другая дочь моя, где Катенька?» — «Она дома, — возражает жена, — она не очень здорова и, как я думаю, беременна. Дай, я выпью за нее». — «Нет! — сказал он. — У меня есть сын. Выпей, Александр, эту чашку за мать и за младенца». Сын исполнил это приказание; больной опустился на подушку и закрыл глаза. Матушка в ужасе проснулась. Было три часа. Движение ее разбудило мужа: «Что с тобою?» — «Ничего, так что-то пригрезилось». Он вскоре захрапел вновь, а она долго не могла заснуть. Он, по обыкновению своему, встал рано, не будя ее, и отправился к должности. Подкрепив силы свои утренним сном, она проснулась, оделась и села за чай с золовкою, которая жила или гостила у них. Вспомнив виденный сон, она пересказала его Елене Циановне Греч. — «Катерина Яковлевна, — спросила изумленная Елена Ивановна, выпустив из рук чайник, — да кто это мог сказать вам, что батюшка ваш скончался?» За этим последовала сцена, которую всяк вообразить себе может. Довольно того, что Я. Ф. Фрейгольд действительно умер ровно в три часа. Чувствуя приближение кончины, он велел позвать жену и детей, благословил их и требовал, чтобы послали за старшей дочерью. Христина Михайловна возразила ему, что Катенька нездорова, объявила, что она чувствует себя беременной, и бралась передать ей благословение отца. — «Нет! — сказал он (точно так, как в сновидении), — у меня есть сын. Подойди, Александр, и прими благословение для сестры и для ее младенца!» Александр Яковлевич Фрейгольд свято исполнил это поручение, был другом и руководителем этого младенца, но, к несчастью, не довольно долго.

Матушка часто имела и вещие сновидения, и необыкновенные предчувствия. Расскажу случай ничтожный, но не менее того замечательный, бывший уже на седьмом десятке ее жизни. Воротились с дачи осенью в город. Она спросила у горничной теплых башмаков, а та не знала, куда заложила их весною. Долго искали напрасно по всем углам. Вот матушка однажды заснула после обеда: ей чудится, что она подходит к шкапу, сделанному в заколоченных дверях, видит высокую круглую корзинку (какие употребляются для бутылей); в корзинке доверху разный хлам; она вынимает все и на дне находит свои теплые башмаки. Проснувшись, видит она, что в той комнате сидит дочь ее, Катерина Ивановна, и, боясь насмешки, не говорит о своем видении, но лишь только Катерина Ивановна вышла, она встала с постели, отперла шкап, нашла корзину и в ней, под тряпками и обломками, искомые башмаки! — «Prodigious!» — воскликнул бы при этом Доминик Самсон (в «Гюи-Меннеринге» В. Скотта).

Не раз еще придется мне говорить о матушке, благодетельнице моей и всего моего рода, без которой не знаю что было бы из меня и из всех нас.

В фамилии Гречей был какой-то зародыш своенравия и упрямства, который в умных называли твердостью характера, а в прочих — злобой и жестокостью. Пример умного упрямства старшей линии представляла тетушка Елена Ивановна; образец другого — Вера Ивановна. Отец мой был в средине: действовал вообще умно, а по внушению капризов — очень глупо. Упрямство это в разных отливах разделялось и братьями моими, Александром и Павлом, и сестрою Катериною Ивановною. О себе не знаю что сказать: я, кажется, вовсе не упрям, но зато вспыльчив до крайности, и в минуты страсти не помню, что говорю и делаю. Этот элемент упрямства и капризов выразился по женской линии: Павел Христианович Безак был несносен своим своенравием; большая часть сыновей его наследовали это свойство, вредящее самому лучшему сердцу и светлому уму… Признаюсь, что если во мне этого было менее, нежели в других, я тем обязан моей матери.

Довольно толковал я о моей знаменитой династии. Пора приступить к самому себе.

Загрузка...