Рафаил Сорокин МУРАВЬЕВ В ЛИТВЕ В 1831 ГОДУ


По усмирении мятежа 1831 года в Царстве Польском и Литве мне привелось в начале тридцатых годов квартировать в разных местностях западных губерний. Тамошние помещики в то время страшно негодовали на М. Н. Муравьева, производившего следствия во многих местах после бывшего повстанья в Литве и Белоруссии, ибо многие из панов, шляхтичей или лиц других сословий привлекались к допросам и несколько времени были содержимы под арестом. Между помещиками носилась молва, что Муравьев - человек жестокосердый, ненавидит поляков и все польское, что многие от него потерпели и тому подобное.

Все это приходилось слышать офицерам почти во всех помещичьих домах, не только во время зимнего квартирования, но и походом, на дневках и ночлегах. Надобно при этом прибавить, что, невзирая на свежую память еще тогда только что прекращенного восстания в тех местах, помещики, жившие в своих имениях, принимали офицеров очень хорошо; рассказывали разные эпизоды из бывшего недавно мятежа, спорили, шутили, как будто бы между нами никогда не было ничего неприязненного. Эти жалобы на Муравьева, признаюсь, породили во мне тогда любопытство узнать, не производились ли пытки над арестованными? От подвергавшихся аресту и допросам моих тогдашних знакомых, бывших уже свободными, обыкновенно я слышал, что с ними собственно ничего особенного не было во время их содержания под арестом; но что касается других, то они наверно знают, что при допросах секли розгами.

При подобных рассказах, конечно, трудно было отличить выдумку от истины; молва об одном и том же предмете обыкновенно приобретает сильное развитие. Вскоре, однако ж, случай доставил мне возможность узнать причину, вовлекшую многих других из арестованных предполагать, что других сотоварищей их по аресту секли, а они отделались просто только одними допросами.

В местечке Глубоком Минской губернии зимою в то время были расположены на квартирах: батальонный штаб и одна рота Либавского пехотного полка. Квартируя в одной деревне, в девяти верстах от помянутого местечка, я иногда по службе, а наиболее для развлечения от скуки, почти каждую неделю приезжал в Глубокое и проживал там по нескольку дней сряду.

В Глубоком существовал тогда огромный католический монастырь ордена кармелитов, очень богатый, ибо за монастырем, говорили, числилось 3 т. душ крестьян. Наполеон I, идя со своими полчищами в Россию, провел в нем дня три; пред отъездом его, как рассказывали нам монахи этого монастыря, в благодарность за гостеприимство один из придворных вынес целое блюдо наполеондоров в подарок от императора гвардиану (настоятелю монастыря). Последний в память пребывания Наполеона в монастыре комнату, в которой спал император, тщательно содержал в том виде, как он ее оставил, - и так как она принадлежала к числу покоев, занимаемых самим гвардианом, то он ее запер и никого туда не пускал. Когда наш полк квартировал в местечке Глубоком, гвардианом был еще тот самый ксендз, который принимал Наполеона; но, по болезненности и старости его, заведовал монастырем уже несколько лет суперьер (второе лицо в монастыре после гвардиана), ксендз Панкраций, человек умный, общительный, любезный, который усердно хлопотал о всевозможных удобствах квартировавших в местечке и деревнях, принадлежавших монастырю, воинских чинов.

Я очень сблизился с суперьером. Видя мою любознательность и спокойное отношение к тогдашним обстоятельствам вообще, он часто беседовал со мною о Польше, о политике и при этом о М. Н. Муравьеве, который незадолго до прибытия нашего полка в местечко Глубокое жил в этом местечке несколько времени и производил следствие и суд после мятежа 1831 года. Я часто заводил речь с ксендзом Панкрацием об этом следствии и расспрашивал, не знает ли он чего по интересовавшему меня обстоятельству, относительно сечения розгами арестованных, тем более, что мне известно было, что в местечке Глубоком судилось очень много замешанных по делу мятежа, очень богатых и знатных панов края. И вот однажды, в минуту откровенности суперьер повел меня и показал кельи, где содержались арестованные, где было заседание суда и прочее.

Длинный коридор с кельями по обеим сторонам заканчивался просторными покоями, в которых обыкновенно заседала ежедневно следственная комиссия, а в кельях содержались арестованные и из оных приводились в комиссии для допросов; все кельи были с железными решетками в окнах. После этого осмотра, когда мы вернулись в келью суперьера, на убедительный мой вопрос о пытке ксендз Панкраций рассказал мне следующее, - он говорил по-польски:

«Скажу вам откровенно и по совести, что арестованных не только ничем не пытали, но даже и не секли, хотя об этом тогда и толковали в нашем местечке и теперь везде говорят; но я наверно знаю, что это неправда. Муравьев меня беспрестанно требовал к себе по разным делам, касающимся содержания и продовольствия арестованных в кельях нашего монастыря, и всегда сурово и строго подтверждал мне не размазывать ничего, что я могу увидеть или узнать, чтобы это не могло быть передано арестованным. Но вот что делал хитрый Муравьев (как выразился ксендз). Во время производства следствия и суда в местечке Глубоком приводили, привозили из окрестных местечек, мыз и деревень очень много разной панской челяди, экономов, слуг, лесничих, арендаторов и даже евреев, причастных почему-либо к повстанию. Суд разбирал их, оправдавшихся отпускал по домам, а виновных приговаривал к наказанию розгами, смотря по степени вины, несколькими ударами; подвергавшихся этому наказанию было очень много, почти каждый день стегали по нескольку человека. Исправнику, бывшему тогда безотлучно в Глубоком, Муравьев приказал эти приговоры суда производить непременно в одной из келий при входе в коридор, так что крик наказываемых, при мертвой тишине в кельях арестованных панов, доходил до них с ударами розог. Когда это стегание оканчивалось, исправник докладывал Муравьеву, и тот с членами следственной комиссии приходил в покои, где помещалось заседание и начинались допросы и очные ставки, к которым приводились арестованные из кельи. Естественно, что арестованные после слышанных ими воплей и ударов трепетали пред судьями, и на очных ставках думали, что сосед его сечен, а он еще счастлив, что его пощадили, - и эта коварная хитрость, конечно, помогала расследованию. Но, - прибавил ксендз, - я могу вас заверить по совести, что никто, даже самый бедный, незначительный шляхтич, не был телесно наказываем. Муравьев, как сам дворянин, обращал на это строгое внимание, и подобные люди подвергались другим наказаниям за свои вины, но не телесным. Об этом говорил мне исправник. Со мною Муравьев был хорош (прибавил ксендз), но как-то его обращение было строго и сурово. Сначала он меня называл “ксендз Краций», думая, что первый слог моего имени, “пан», придается как у вас по-русски “господин”; и бывало, когда посылаемый им за мною, ослышавшись, спрашивал: “Ксендза Панкрация прикажете позвать?», то он всегда возражал: “Что за пан, позвать старшего ксендза Крация”».

В неправдивости этого рассказа нельзя заподозрить ксендза Панкрация. Он мне сознавался, что, несмотря на хорошее к нему отношение Муравьева, он все-таки его ненавидел.

Долго спустя после, в 1860 году, я рассказал об этом генерал-лейтенанту А. И. К... Он, посмеявшись, сказал: «Я вам расскажу тоже подобное про М. Н. Муравьева, ибо, служа в тридцатых годах в жандармах в Литве, я в то время очень часто сходился с ним по службе на подобных же следствиях. Знаете что? Он возил всегда с собою какого-то инвалидного солдата, который имел способность удивительно подделываться под голоса и крик мужчин и женщин. Вот этот инвалид бывало и бьет розгами по кожаной подушке и кричит разными голосами; а делалось так, чтобы крик доходил до арестованных, разумеется, где надобно было попугать упорных для сознания. Муравьев бывало очень смеялся этой шутке; но серьезно просил меня тогда не рассказывать об этом никому, чтобы не дошло до арестуемых, и сознавался, что эта комическая, по его мнению, проделка много иногда помогала при допросах».

В прежнее время подобные устрашения были допускаемы при допросах; поэтому рассказ ксендза, а равно и инвалид с подушкой, может быть, выведут многих панов, бывших тогда под следствием, живущих еще и ныне, из недоумения относительно слышанных ими воплей во время содержания их под арестом после повстания 1831 года.

Загрузка...