ВОССТАНИЕ РЫБАКОВ В САНКТ-БАРБАРЕ

AUFSTAND DER FISCHER VON ST. BARBARA

WEIMAR

1928

Перевод P. Гальпериной

© Перевод на русский язык «Прогресс», 1974

I

Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре завершилось запоздалым выходом в море все на тех же условиях четырехлетней давности. С восстанием, в сущности, было кончено еще до того, как Гулля привезли в порт Себастьян и Андреас погиб при попытке укрыться в рифах. Префект отбыл, известив город, что спокойствие в бухте восстановлено. Да и в самом деле, Санкт-Барбара приняла свой обычный летний вид. Но и после того, как солдат отозвали и рыбаки, как всегда, ушли на лов, восстание еще долго медлило на пустынной, белой, по-летнему оголенной Рыночной площади, размышляя о своих сынах, рожденных, воспитанных и взращенных им и прибереженных для новой, лучшей жизни.

Рано поутру, в первых числах октября, Гулль на ржавом каботажном пароходике направлялся в Санкт-Барбару. Он плыл с острова Маргариты. После восстания в Себастьяне он все лето провалялся на лавке портового кабачка. Там он и вылечил огнестрельную рану в ноге — хромота значилась в розыскных документах его приметой.

Собирался дождь. Из трюма возле машинного отделения, куда заперли гурт баранов, доносилось блеяние. Запахи соленого воздуха, животных и машинного масла сливались в единый сладостный запах морского перехода. Стоя у поручней, Гулль следил за белой бороздой, рассекавшей за кормою море, она то зарастала, то снова расходилась, снова зарастала, снова расходилась, и так без конца. Все это нужно хорошенько запомнить, говорил себе Гулль, и не только пенную борозду, но и пуговицы на жилете капитана, и птиц в воздухе, и этот запах, все, все. Рядом через поручни перегнулась девушка, единственный, не считая баранов, пассажир на судне. Она сонно щурилась на воду из-под черных патл.

Не ее ли желтый платок мелькал в толпе рыбаков и солдат на набережной острова Маргариты? А нынче она везет назад в родную деревню свое тощее тело, затисканное ручищами матросов, чьей любви недостало даже на то, чтоб одеть в браслеты эти смуглые костлявые руки. Внезапное влечение охватило Гулля. Хотя бы груди ее коснуться до того, как эта узкая полоска вдали станет землею. Но девушка увернулась, прошмыгнула мимо и, наклонясь над машинным отделением, крикнула что-то кочегару. Гулль прошел в дальний конец палубы. Его разбирала досада, словно невесть какая красотка отвергла его искания. Он снова уставился на воду. Снова охватила его жажда ничего не упустить в окружающем мире. Как вдруг ему пришло в голову, что и несуразное влечение к тощей чумазой девчонке, и жажда все разглядеть и запомнить — все это не что иное, как страх смерти, о котором ему не однажды приходилось слышать.

Полдень. Гулль испугался. Коричневая полоска была уже не смутной далью, она стала землей. Просматриваемый в полевой бинокль береговой круг неуклонно приближался, вдоль рифов лепились каменные глыбы домишек, мачты прошивали мерцающий воздух; перед узкой, глубоко врезанной бухтой неспешно тянулась перемычка мола.

И все же что-то еще могло вмешаться, пароход мог повернуть, берег снова отступить назад. Но тут пароход загудел и берег рывком придвинулся ближе. И снова тягуче-сонный серый ход. Наконец запрыгал судовой колокол. На причале, скорчившись под дождем, сидели два местных парня. Взлетел трос. Девушка перегнулась через поручни.

— Эй, Мари, да ты, как я погляжу, не нагуляла жиру!

— Кожа да кости!

Один рассмеялся, другой, еще совсем юнец, повернулся и уставился на нее с лукавым прищуром. И вдруг оторопел. Он узнал Гулля. При виде приезжего любопытство, надежда и даже какой-то оттенок гордости осветили равнодушное загорелое лицо.


Трактирщик рукавом обмахнул стол и поставил стакан и бутылку, неприязненно косясь на чужака, спросившего дорогую водку, — и это в год, когда у его земляков по причине скудного улова едва ли достанет даже хлеба до весенней путины. Гость налил стакан и по местному обычаю предложил сидящему напротив. Кеденнек с «Вероники» едва коснулся стакана краешком губ, из гордости стиснутых в узенькую полоску, и молча его отставил.

Стол, за которым они выпивали, стоял против окна. Октябрьский день клонился к вечеру. Угрюмые и неподвижные, свинцово-серые, набрякшие дождем, уставились друг на друга небо и земля, словно плиты гигантского гидравлического пресса. Похолодало, но то был не резкий холод, он украдкой проникал под одежду, исподволь пробирал все и вся — прилавок, бутылки на стенных полках, окоченевшие часы с курантами. Рыбаки сидели вдоль стены выпрямившись, руки на коленях. Так как никто не пил, можно было подумать, будто они пришли, чтобы вместе помолчать. Судя по их неподвижным лицам, море научило их не бросаться словами, поскольку шторм заглушает любые слова.

Тяжесть легла на сердце Гулля — зачем его сюда занесло? На свете столько приветливых, веселых уголков, и все они ему открыты, зачем он не поехал дальше, зачем сидит здесь?

За окошком небо проливным дождем тяжело нависло над морем. Незаметно, нежданно сгустились сумерки, вечер был лишь чуть серее ушедшего дня. Маяк на острове Маргариты словно указательным пальцем вытянутой руки обводил вверенный ему круг земли и неба: короткая вспышка, а за ней две долгих. Где-то далеко зарыдал пароход, словно дитя, узнавшее в темноте свою мать.

Трактирщик взобрался на прилавок и зажег лампу. Никто из мужчин и не шевельнулся. Свет лампы, обычно смягчающий и сближающий людей, не произвел на них никакого впечатления, ни у кого и веки не дрогнули.

Гулль повернулся к окну, но за окном никого не было. Темень кромешная, и только косые струи дождя хлещут по запотевшему стеклу. Гуллю вспомнилось окошко в кабачке в какой-то далекой южной гавани. За грязным, засаленным стеклом навалом лежали дыни, одна с надрезом, на нем сахаристыми жемчужинами застыл сок, и над дыней роем вились мошки. Узкая улочка, домишки стоят тесно в ряд, и все же в воздухе навис такой палящий зной, что голова раскалывалась. Гулль не отрывался взглядом от дыни. Срез был так свеж и сочен, он источал такую сладость, что, несмотря на грязь и мошек, Гулль впился бы в него зубами. Иногда дверь открывалась и оттуда доносились негромкие тренькающие звуки, кто-то наигрывал на деревянном инструменте заковыристую туземную мелодию, белому человеку и не разобрать.

Молчание. И только в исчисленные промежутки маяк вычерчивал свои круги, озаряя темную стену и укрытые тенью лица. Казалось, будто под его магическим действием трактир со всем своим содержимым плывет в ночной тьме, подобно другим судам, терпящим бедствие в открытом море. Рыбаки уставились в пространство перед собой. Быть может, они ни о чем не думали, а может, думали о чем-то своем, особенном.

«Если меня выследят и схватят, — размышлял Гулль, — не видать мне других товарищей, кроме этих здесь, не сидеть в другом трактире, не слышать тех нежных тренькающих звуков, не отведать тех сахарных дынь».

Вино он заказал просто так, на всякий случай, но, словно с досады, пил теперь стакан за стаканом. Рыбаки равнодушно, не таясь, на него глядели. Пусть глядят! Его судорожно сжатое горло слегка отпустило, он чувствовал, как согрелись губы, живительное тепло через рот и глотку проникало внутрь и, подступая к сердцу, рождало в нем неведомые предчувствия, тепло распространилось по всей груди, теперь уже близко, вот-вот, он вскочил.

А ведь, кажется, чего проще! Он мог бы и сейчас еще уйти. Ни один человек здесь его не узнал. Никому и в голову не пришло, что это Гулль, тот самый, из Себастьяна. Когда это узнается, его бегство, пожалуй, сочтут позорным. Пожалуй, оно и в самом деле позорно. Однако пароход, доставивший его сюда, таким же манером увезет его завтра отсюда. С острова Маргариты каждый день уходит десяток пароходов, держащих путь во всевозможные гавани. Да, позор! Но там, далеко на юге, горячее солнце его позор расплавит. Кажется, чего проще! Вскочил, бросил на стол монету, выбежал наружу и хлопнул дверью. Спустившись с холма, миновал сходни, забился в каюту и с отчаянным напряжением стал ждать сигнала к отплытию. Но вот пароход отчалил, и Гулль поднялся на палубу. Пред ним лежала Санкт-Барбара, и с той же пугающей быстротой, с какой еще вчера вырастала на глазах, теперь она убывала, постепенно исчезая из виду.

Гулль вздрогнул. Стакан на столе опустел, в нем остался лишь запотевший кружок от его дыхания. Сейчас руки Гулля тоже лежали на коленях, как и у остальных. Он огляделся, он уже начинал различать их лица и старался запомнить каждое в отдельности.

Трактирщик, клевавший носом за стойкой, вдруг насторожился. Он кинулся на улицу. В трактире зашевелились. Кто почесал в затылке, кто покачивал ногой. Все прислушались. Снаружи донесся хриплый голос, пинки, ворчание. В двери вошла та девушка, с парохода. Дождь промочил ее до нитки, у нее был жалкий, обшмыганный вид мокрой мыши. С рук и ног, с узелка и юбок текло ручьями. Повернув к стене зареванное лицо, она прошмыгнула через комнату и взбежала на лестницу, но тут же вернулась, чтоб завести стенные часы.

— Ну и ну, Дезак, — сказал кто-то. — Вот так встреча!

— Она еще утром явилась, — отозвался трактирщик. — Нечего ей шляться по улицам. Если кому надо, пусть наверх потрудится.

Дверь все чаще отворялась. Рыбаки входили широким развалистым шагом, словно на судне. Если кто-нибудь что-то заказывал, трактирщик нехотя поднимался, срыву наливал и опять притуливался к стойке. Спустя немного девушка сошла вниз. Она приоделась, но от ее открытой, сухой, как рыбья кость, шеи все еще веяло холодом. Черные патлы еще не просохли. Гулль думал то, что думал здесь каждый. Подмять бы ее да переспать с ней, ощущая острые грани ее угловатого тела. Она проскользнула мимо и чем-то занялась за его спиной. Гулль и не пошевелился. Кругом кричали: «Валяй, Мари!» Она принялась насвистывать и выстукивать каблучками. Против Гулля сидел молодой парень, что-то в нем показалось Гуллю знакомым. Он неотрывно через плечо Гулля смотрел на девушку. От жадного внимания молодое загорелое лицо его казалось еще моложе и красивее. Но тут Мари запела и все повернулись к ней.

Капитану Кеделю и жене его

Для друзей-приятелей не жалко ничего.

Потому под юбкой у капитанши нашей

Гостят охотно Вауберы — два сынка с папашей.

Фон Годеки ни разу не встретили отказу.

И Бредель-младший из Себастьяна

Нет-нет, заскочит к ней спьяну,

И папаша Бредель по малости

Не побрезгует женской жалостью,

И даже Кеделю, бывает,

Еще перепадает.

Парень, сидевший против Гулля, припал головой к плечу Кеденнека и мечтательно улыбался. Мари закинула руки за голову. С острых локтей, со всех углов и граней ее тела, точно из надбитого кремня, сыпались искорки. Она продолжала петь:

Когда «Алессия» ошвартовалась в Себастьяне…

Парень, сидевший против Гулля, наклонился вперед и широко раскрытыми глазами уставился через стол. Но теперь он смотрел не через плечо, а в лицо Гуллю. Сидевшие справа и слева невольно последовали за его взглядом. А тогда и прочие на него воззрились. Гулль почувствовал себя неловко. Он поежился и уперся глазами в стол. Но тут в их взорах возникло что-то гневное, осуждающее, они все настойчивее глядели ему в лицо, словно требуя, чтобы он его поднял и чтобы лицо было такое, каким они ожидали его увидеть. Внезапно Гулль поднялся, чтобы пояснить, кто он. Тут и юноша перевел дыхание и откинулся назад. Взгляд его по-прежнему был прикован ко рту Гулля.

Гулль и в самом деле уже видел его — утром, на пристани.


Едва Гулль заговорил, как Кеденнек что-то шепнул юноше и тот, досадливо поморщившись, нехотя поплелся к выходу. На пороге он помедлил, в надежде, что его окликнут. Затем, немного спустившись по круче, свернул на узкую, пролегающую среди утесов тропу, знакомую только местным жителям. Позади, напоенное дождем, сыто вздыхало море, лишь кое-где вкруг рифов трепетали островки пены.

Звали его Андреас Бруйн, он приходился племянником Кеденнеку с «Вероники». Когда мать Андреаса при разгрузке оступилась на сходнях, — в тот самый год, как погиб его отец, опрокинувшись вверх килем под Роаком, — братишек разобрали родственники и сам он приютился у дяди. Там он и спал под одним клетчатым одеялом с дядиными ребятишками, у которых было такое же болезненное, с тяжелым запахом дыхание, как у его родных братцев, такие же голодные ноздри и шапка белокурых липких волос.

Спустя несколько дней после переселения к дяде у Андреаса на Рыбном рынке, где он занял материно место, вышла неприятность со смотрителем компании. Когда смотритель приказал ему переносить корзины с рыбой на голове, а не на брюхе, как таскала его матушка, Андреас ответил, что мать его ходила с пузом. Когда же смотритель залепил ему оплеуху, Андреас высыпал ему всю рыбу под ноги и пустился наутек. На следующее лето дядя взял его с собой на «Веронику» в качестве сверхкомплектного юнги. Капитан совсем задергал парнишку, гоняя его туда-сюда. Однако малый на этот раз проявил выдержку, был неизменно вежлив, весел и послушен. Как-то — он уже в третий раз подносил ко рту кусок хлеба и не успевал откусить, как капитан посылал его с чем-нибудь на палубу, и вот, когда это случилось в третий раз, Андреас глянул на капитана и, улыбаясь, заметил, что у него сейчас полдник, за что капитан и врезал ему, как положено. Андреас стиснул зубы и склонил голову набок, как делал дома, чтобы увернуться от тумака, и, недолго думая, приставил свой ножик — на нем еще висел кусочек сала — к капитанову горлу. Тот взвился, но рыбаки, сидевшие за столом, так выразительно на него глянули, что, наткнувшись на это колючее заграждение, он отвернулся и захохотал.

На следующее лето Андреасу уже не было пути на «Веронику». Случайно и на очень тяжелых условиях устроился он на «Амалию». Рыбаки советовали Кеденнеку махнуть рукой на племянника, пусть катится на все четыре стороны, с ним неприятностей не оберешься, он только обуза и лишний рот в семье. Но Кеденнек отмалчивался и ничего такого Андреасу не говорил. Малый вел себя дома примерно, был кроток и услужлив. Что-то нависло над ним тенью, отчего движения его стали мягче, а голос тише, словно его подавляли заботы, которые он принес семье. Он держался ближе к детям, и кубики сала, которые жена Кеденнека раздавала к хлебу, — они уже сейчас, в октябре, были с ноготок — Андреас отдавал детям.

И надо же было Кеденнеку сейчас послать его к лодке за ведрами. Потерпело бы до утра. В ту минуту Андреас ненавидел дядю, он говорил себе, что тот, пользуясь своим положением, эксплуатирует его. Но гнев его быстро улегся. Ему взгрустнулось. Он был одинок. Мать он потерял, а любимой у него еще не было. Он не знал другого дома, кроме той комнаты в трактире, где сейчас полно его товарищей и откуда его услали. Но не прошло и четверти часа, как на душе у Андреаса посветлело. Он утешился простой мыслью, что скоро станет взрослым и не обязан будет слушаться каждого. Ему так хотелось познать радость — какая она хоть бывает? Может, только раз или два блеснула ему минутная радость — тогда на Рыбном рынке, когда он высыпал всю рыбу и пустился бежать через площадь: минуты две булыжники мостовой приплясывали под его ногами, серые стены складов искрились, но ведь когда это было, да и продолжалось оно всего минуты две. Второй раз — ножик еще вздрагивал в его руке, лицо горело от зуботычины — только что он был совсем одинок, как вдруг подле него, справа и слева, выросли товарищи, вскоре они, правда, опять понурились и замкнулись в себе, угрюмые, равнодушные, но было мгновение, когда все виделось ему по-другому.

Андреас вздохнул, он по молу дошел до причала для парусников, спустился по сходням и прыгнул в лодку Кеденнека. Пока он с ней возился, дождь утих, но справа и слева с такелажа соседних судов еще капало, там и сям мерцали фонарики, внизу на воде поблескивала нефтяная лужа, вдали, на складе, виднелся сиротливый огонек, и светились во множестве огни поселка. Андреасу не хотелось забираться в душную комнату, он предпочел растянуться на дне лодки. Все еще накрапывало, лодка чуть вздрагивала от его дыхания.

Сонливость разморила его, но он никак не мог уснуть. Он думал о Мари. Уже с прошлого года, ложась в постель, он всегда, засыпая, думал о ней. Он завидовал старшим товарищам. Заложив как следует, они словно бы между прочим пересекали комнату, спустя некоторое время возвращались обратно и как ни в чем не бывало подсаживались к своей компании. Андреас повернулся на бок и подтянул колени. Лодка покачивалась, откуда-то монотонно капало ему на плечо. Он уже засыпал, когда на причале, а затем и на пирсе послышались шаги. Это был Кеденнек.

Андреас протер глаза. Кеденнек сидел выпрямившись и равнодушно смотрел вниз, на племянника. Но хоть с виду Кеденнек был такой же, как всегда, Андреас почуял в нем что-то необычное. Пусть он и не догадывался о причине этой перемены, его поразило уже то, что Кеденнек способен в чем-то измениться. Он слегка приподнялся и оперся на локоть.

— Кое-кто поговаривал, будто он приедет, — начал Кеденнек, — а другие не верили, и все же он приехал.

— Да, — подтвердил Андреас, — он приехал.

— Теперь уж у нас перестанут строить планы, и это к лучшему, — продолжал Кеденнек. — Дело пойдет всерьез, по всему видать, раз он все-таки приехал.

— Да, — подтвердил Андреас, — чего уж лучше! — Он по-прежнему пристально вглядывался в дядю. Его почему-то тревожило, что тот пришел поделиться с ним, Андреасом.

— И всегда-то нам жилось несладко, а уж последние два года стало и вовсе невмоготу. Долю нам урезали и снизили расценки. С тех пор как нас так прижало, люди покоя не знают, носятся со всякими планами, тешатся пустыми надеждами.

Только чуть заметное движение дядиных плеч сказало Андреасу, что люди, о которых он толкует, не какие-то посторонние личности, — дядя вроде бы и сам принадлежит к пустельгам, которые строили несбыточные планы, утешались пустыми надеждами.

— Когда в порту Себастьян заварилось дело, — продолжал Кеденнек, сощурясь, — мы уже шли к Ньюфаундленду.

Андреас внимательно следил за своим старшим родичем. Ему еще не приходилось слышать, чтобы тот за один присест так много наговорил. Юноша встревожился не на шутку: то, что Кеденнек столько наговорил, означало для хмурого рыбака не меньше, чем для другого отважиться на необдуманный, рискованный поступок.

— Гулль, — продолжал Кеденнек, — нынче вечером подговаривал у Дезака народ разослать людей в Санкт-Бле, Вик и Эльнор — звать рыбаков на собрание.

Последние слова Кеденнек произнес тем же тоном, что и предыдущие, но Андреас даже привстал от волнения. Теперь он сидел против Кеденнека, лицом к лицу.

— Собрание, — пояснил Кеденнек, — назначено на первое воскресенье следующего месяца.

Оба помолчали, а потом Кеденнек, к изумлению Андреаса, опять заговорил и, главное, совсем уж про другое.

— И прежде-то жилось несладко, а нынче и вовсе невмоготу, на все про все одна компания, и хоть она прописана в Себастьяне, а попробуй до нее достучись! Прежде тягались мы с одним хозяином, и это было лучше — его по крайности можно было увидеть, и проживал он в своем доме, там, где теперь пирс. Когда я был мальчонкой в годах моего меньшого, хозяина звали Люкедек, он всю деревню держал в кулаке. В ту пору проживал тут моряк, Кердгиз его звали, и так ему осточертело это измывательство, что отправился он к Люкедеку на дом, поднялся по лестнице, зашел в помещение, где тот обычно сиживал, да и спрашивает: «Отдадите вы мне мою долю или нет?» Хозяин ему на это: «Нет!» Тут Кердгиз и всадил в него свой нож, вот сюда. — И Кеденнек указательным пальцем ткнул в это место на куртке Андреаса. — Какое-то время хоронился он в рифах, наши ему помогали, покамест его не выследили и не повесили. Зато Кердгиз хоть знал, в кого всадить нож.

Кеденнек вдруг осекся и замолчал. По лицу его видно было, что ему нечего больше добавить, что он отставляет всякие дальнейшие разговоры, так досыта поевший человек отставляет от себя тарелку. Он неожиданно встал и прыгнул на сходни. Но прежде чем уйти, снова повернулся.

— Захвати ведра и ступай за мной.

Подождав, пока его шаги не смолкнут на пирсе, Андреас снова разлегся, не закрывая глаз. Дождь перестал, огни вокруг бухты погасли, и только жалкая желтая полоска света бороздила небо — не то остаток прошедшего, не то предвестье грядущего дня.


Трактирщик поместил Гулля в боковушке, примыкавшей к жилой комнате. Комната лежала над трактиром, под самой крышей. Сам Дезак спал внизу на лавке. В жилой комнате спала Мари. Повстречав ее снова, Гулль схватил ее под мышки. «Не сейчас», — возразила Мари; он видел, она колеблется, но настаивать не захотел, человеку в его положении не годится выплясывать перед девицей. Он нырнул в свою берлогу, где имелся только один выход в жилую комнату да щель в потолке и откуда и краешком глаза не видно было моря. Он отчаянно устал, с апрельских событий в Себастьяне нет у него своего угла, вечно он на ходу, вечно готов скакать куда-то, он, правда, не придает этому значения, но за день выматывается, как бывало за десять.

Он прилег, до него все еще доносились шаги — вверх по лестнице, вниз по лестнице; рядом слышался треск и шорох — трактир держался на честном слове, при каждом резком движении Мари скрипела не только кровать, весь домишко содрогался сверху донизу.

Так он и уснул. И тут сон подложил ему под бок что-то мягкое, теплое. Он прижал его к себе и еще подивился, что Мари не такая уж костлявая и холодная, как он думал, а гораздо круглее и мягче. Но оказалось — это совсем не Мари, а этакая пухленькая смуглянка, он знавал ее тогда, на юге. Он схватил ее, но тут внизу отворилась дверь, он только подумал: «Бежать!» — как все умолкло, опять он повернулся к ней, но вдруг зазвучали голоса, раздался стук, он выпустил ее, и снова все улеглось, они обнялись, и снова стук, у него уж и желание прошло от напряженного прислушивания — ладно, пускай стучат, свершение было близко, но рядом что-то грохнуло, и дверь распахнулась.

Гулль присел в постели и стукнулся головой о потолок. Темно, хоть глаз выколи, глухая тишина в доме, на море отлив. Он подумал: «Что это все время меня будит? А не мешало бы выспаться как следует». Он лег навзничь и постарался сосредоточиться на том, о чем думалось всего охотнее — об апрельских днях в порту Себастьян. Это было после мятежа на «Алессии». Гулля хотели вывезти из города — его и товарищей, — во внутреннем дворе Кеделевых казарм ждали уже виселицы, он вырвался, ему прострелили ногу, он упал, и тут подоспели люди, длинными безмолвными шпалерами окаймившие улицу, они прикрыли его, подхватили и унесли прочь. С этого и началось. На следующий день весь город пришел в движение, пароходная компания «Бредель и сыновья» — ей принадлежали три четверти гавани — закрыла свои конторы, семейства служащих покинули город, гавань и рынок словно вымерли. В тот апрель были удовлетворены все требования последних десяти лет. Когда компания на первых порах пошла на уступки и в Себастьяне все улеглось, префект разместил Кеделев полк на острове Маргариты — рыбаки в ту пору еще не вернулись с осенней путины. Тогда-то и взялись за поиски, Гулля искали на пароходах, а он был тут же, на острове, можно сказать, у них в лапах. Стоило бы ему дать знак — и восстание захватило бы город, распространилось бы по всему берегу и, пожалуй, перемахнуло б в соседний округ.

Да только когда это было! Прошли, пожалуй, не месяцы, а годы. И сам он уже, видно, не тот, в ту пору в нем еще бурлила радость. Хорошо, когда человек радуется жизни, — во всем ему тогда удача. Не то сейчас! К нему уже не вернется былая беспечность, он бы и рад, да что поделаешь! От избытка сил и вздумалось ему тогда, чем воспользоваться представившейся возможностью бежать, переправиться сюда, в Санкт-Барбару. Не то сейчас, ныне все виделось ему в другом свете. Он уже не счел бы позором уехать. Не зря пришла ему вчера та мысль, ведь он и сам переменился, в нем уже не бьет ключом былой задор.

Гулль приподнялся в постели. До чего же тяжелая голова! Точно свинцом налита. Он потянулся за башмаками. Но что за глупость — шарить в темноте! И тут внезапно, словно она забилась в угол и только и ждала, чтоб он проснулся, на него навалилась тоска и схватила его за горло.


На утро между небосклоном над землей и морем протянулись лишь несколько косых прядей дождя. Небо и море были разодраны в клочья, в воздухе носился запах соли, ветер разбрасывал над Рыбным рынком пятна желтого солнечного света. В прошлом, когда Санкт-Барбара была самым крупным рыболовецким портом на побережье, на здешний рынок отовсюду стекались скупщики. А теперь Себастьян превосходил ее втрое, а Вик по меньшей мере с ней сравнялся. Судовладельцы занимали в то время оба нарядных дома с фронтонами, расположенных тут же на площади. Фронтоны эти, словно изогнутые крылья парящих в воздухе птиц, все еще реяли над рынком, да, пожалуй, и над всей бухтой, тогда как самые дома были давно сданы в аренду Транспортной компании. Акционерное общество объединенных пароходных компаний обосновалось в Себастьяне, а его отделение занимало квадратный дом, недавно построенный на том месте, где Рыночная площадь примыкает к пирсу для парусников. Для местных жителей и для округи поступали в продажу только остатки, основной улов прямо с рыболовецких шхун направлялся в глубь страны.

Поздно вечером пришла «Мари Фарер», запоздавшая на сей раз не на дни, а на недели. Ее уже числили затонувшей, пока с острова не пришло известие, что она с большим уловом объявилась за Роаком. И действительно, этой же ночью она пришла. С раннего утра перед дверью конторы выстроились женщины, искавшие работы по выгрузке и погрузке.

Уже в течение четырех лет за «Мари Фарер» держалась слава везучего судна. Как ни скудны были эти годы, она неизменно брала улов выше среднего, а как-то даже вернулась с рекордной добычей.

Далеко по площади разносился голос шкипера. Тягучим речитативом он без устали выкликал цифры своего ежегодного отсчета взятой рыбы. В завершение каждого такта этой своеобразной песни он двумя плоскими, смерзшимися в камень рыбинами, словно хлебными ломтями, хлопал друг о дружку и складывал их по две дюжины в ряд. Женщины суетливо перебегали от пирса к складу. Подошла и жена Кеденнека, она была беременна, но так худа, что живот торчком стоял на ее тощем теле, точно свиль на тонком корне. А ведь жена Кеденнека в свое время не хуже другой повязывала чепчиком нечто более заманчивое, чем острый подбородок и пара торчащих скул, и совсем еще недавно было у нее и женское лоно, и грудь.

Шкипер пропел на весь рынок последнее число отсчета, последний протяжный тон своей песни. Жена Кеденнека снова бросилась назад и остановилась, оглядываясь по сторонам, в поисках хотя бы крупицы работы. Шкипер Франц Бруйк, сосед и родич, окликнул ее:

— Послушай, Мари, когда у тебя срок-то?

— Под рождество.

— Ну и разнесло же тебя! Уж не двойню ли готовишь?

Жена Кеденнека не ответила, а только гневно сверкнула на него глазами. Но, отойдя немного, еще раз обернулась и сказала:

— У нас дома недаром говорят, что у счастливых дураков язык, что помело.

На пирсе сидели с десяток рыбаков. Двое встали, подошли к Бруйку и прикурили у него свои трубки.

— Скажи, Бруйк, это верно, — спросил один, — что твой малый на пасху едет в Себастьян поступать в мореходку?

— Верно!

— Небось капитан выхлопотал у старика Бределя?

— Он самый!

— Я бы на такое не пошел!

— Не пошел бы, говоришь, а я тебе скажу на это: мне известно, что вы здесь затеваете, так на меня прошу не рассчитывать, сами кашу заварили, сами и расхлебывайте!

— А я тебе вот что скажу, Бруйк, — вмешался другой рыбак, положив ему руки на плечи. — Оттого, что тебе малость повезло и твой сопляк поступает в мореходку, тебе хочется, чтобы у нас все провалилось.

Экипаж «Мари Фарер» драил палубу. Услышав спор, матросы высыпали на сходни. Подошли и рыбаки с пирса. Они стояли друг против друга примерно равными группами. Бруйк стряхнул с плеч руки рыбака. Рыбак двинул его кулаком в грудь. Спустя мгновение они сцепились клубком, отчасти на сходнях, отчасти в воде. Жена Кеденнека опустила корзину и остановилась, поддерживая обеими руками свисающий живот, чтобы отдышаться и поглядеть на дерущихся. Из конторы, чертыхаясь, выскочил смотритель.

Жена Кеденнека снова поставила корзину и воззрилась на смотрителя. Тот внезапно обернулся.

— Чего вы тут не видали? А ну-ка, проваливайте!

Жена Кеденнека не спеша подняла корзину, живот тянул ее вниз, лицо выражало раздумье.


На Рыночной площади возле Транспортной компании стояла небольшая свежеокрашенная гостиница. За начищенными до блеска раздвижными окнами, в низенькой гостиной, пропахшей песком и жидким мылом, сидело с дюжину постояльцев. Компания ежегодно присылала сюда служащего для заключения договоров с капитанами. На сей раз прибыл одни из младших Бределей, больше для удовольствия пообщаться с этой публикой. Он разлил по стаканам бутылку шнапса. Большинство участников встречи, особенно кто помоложе, сидели, точно аршин проглотив, и помалкивали, опасаясь сказать или сделать что-нибудь не так. Однако трое или четверо чувствовали себя как дома, они подхватывали карманными ножами кусочки белого хлеба, макали в водку и, зажмурясь, смаковали, чтобы захмелеть от драгоценного напитка. Когда же молодой Бредель, покончив с деловой частью, принялся рассказывать анекдоты, они, развеселившись, так и хлопали себя по ляжкам.

Среди капитанов был один, кого не причислишь ни к старшим, ни к младшим, да и держался он особняком. Это был Адриан Сикс с «Урсулы». Он и не пил, так как вот уже несколько лет воздерживался от спиртного, не бранился и спал только с собственной женой. Его бы больше устроило, если б Бредель заговорил о чем-нибудь путном, но это не мешало ему учтиво глядеть в глаза хозяину. Впрочем, Бредель вскоре и сам заговорил на другую тему. Гости отвечали ему осторожно, с опаской. Покалякав с ними о том о сем, Бредель сказал:

— Аванса, который мы выдаем, вполне хватило б здешним рыбакам до следующего лета, если б они всякий раз не транжирили его на троицу.

Сикс кивнул и даже склонил голову набок, чтобы лучше видеть хозяина; и тут ему бросилась в глаза жена Кеденнека, которая тащила корзину, водрузив ее на живот, как на подставку. Словно обнаружив что-то необычайное, Сикс встал из-за стола и подошел к окну. И здесь увидел то же, что давно ему примелькалось. Ветер гонял по залитой солнцем площади причудливые тени облаков. Даже вода у пирса пестрела белыми пятнами. Вымпелы на «Мари Фарер» развевались в воздухе, развевались женские юбки и завязки от чепцов, затейливо изогнутые фронтоны кирпичных домов развевались над Рыночной площадью. Сикс готов был подумать, что стоит снаружи и ощущает порывы ветра, если б не дыхание, исходившее из его открытого рта. Смотритель только что покинул поле боя, потасовка кончилась, но мужчины все еще стояли двумя группами друг против друга. Сикс повернулся и пошел к себе. Он поднялся в номер, который на эти двое суток делил с приятелем. Вытащил из кармана Библию. Сикс вырос в деревне в нескольких часах ходьбы от Санкт-Барбары. Мальчишкой он охотнее сидел за книгой, нежели ловил рыбу с ребятами; возможно, это и побудило пастора раздобыть денег, чтобы послать его в мореходное училище. Сикс не пользовался среди матросов популярностью, его презирали за ханжество и мягкотелость. Несколько лет назад он неожиданно для всех вышел из католичества и связался с какими-то сектантами. Еще до зачисления в училище и вступления в секту он всякий раз перед какой-нибудь жизненной переменой или же претерпевая горе и даже просто неприятность, раскрывал Библию, всегда на одном и том же эпизоде, от чтения которого в голове у него становилось просторнее и светлее. Вот и сейчас он открыл Библию на заповедном месте и стал водить указательным пальцем по знакомой строке. То была строка, где говорилось о горной теснине, по которой ехал на своей ослице Валаам. Сикс убрал со строки длинный палец и задумался. Он думал и думал, но, сколько ни старался, так и не нашел ни малейшей связи между той тесниной и рыбаками Санкт-Барбары.

II

Желтая точка дверной щеколды сверкала в темноте уже почти по-зимнему выглядевшей комнаты, где семейство Кеденнеков сидело за столом. Пахло людским дыханием, сыростью и бобами. Дети первыми выскребли свои тарелки и стали поглядывать на тарелку Андреаса. В ней еще лежал остаток бобов — ложки две, — он причитался им, ибо каждый раз, как ужин приходил к концу, такой остаток, как правило, выпадал детям — направо и налево. В нетерпении косились они на Андреаса, ему бы давно пора улыбнуться и подмигнуть им, но парень глядел неизвестно куда. Андреас за последнее время сам себе дивился: он опять сильно вытянулся, вымахнул чуть ли не с Кеденнека ростом. Голодать ему было, правда, невнове, но с некоторых пор стал его мучить какой-то другой, особый голод. Этот голод делал человека необычайно легким, а все окружающее — хрупким и пестрым; вот и сейчас он высекает из желтой дверной щеколды крохотные искорки. Весь день Андреас только и думал, что о бобах: он работал в порту, а потом долго бродил и все время думал о бобах, вспоминал их вкус, и вид, и запах, и вот наконец они перед ним — нет, эти две ложки еще принадлежат ему, Андреасу. Он быстро собрал их в кучку и проглотил.

Перед тем, как встать из-за стола, жена Кеденнека вдруг сказала — за последние недели она часто повторяла это, и все теми же словами:

— Теперь уже все: я в точности все поделила — жир, и бобы, и остальное. Чтоб хватило на зиму.

Дети посмотрели на мать, Кеденнек уставился перед собой неподвижным, суровым взглядом, устремленным куда-то вдаль, сквозь те нелепые помехи, которые кто-то нагромоздил вокруг него: четыре стены, брюхатая женщина, и бобы, и дети, и голод. Дети снова покосились на тарелку Андреаса — бобов как не бывало, те две ложки исчезли бесследно. Андреас отвернулся, дети гневно глядели ему в лицо. Андреас поежился, бобы он проглотил, но голод не утих, и ему стало стыдно.


В боковушке стояла ужасная духота. Андреас подумал: «Это все Клеве, от него чертовски несет — разлегся, точно собирается спихнуть меня с койки, а ведь скоро на вахту вставать». Он вскочил и сразу же понял, что он не в море и что это не его товарищ Клеве, а влажные тельца обоих малышей. И — мгновенный укол в груди: бобы! Такое не должно больше повториться. Он пощупал младшего, мальчик болезненно потел во сне, Андреас подумал, что его дети не будут так выглядеть, что цена им будет не две ложки бобов. Ему казалось, что все это изменить проще простого. Достаточно поднести руки ко рту и кликнуть громкий клич.

Однако Андреас придержал свой громкий клич. Он крепко стиснул губы, все еще спали. Там у стены спал Кеденнек, за его спиной, свернувшись калачиком, посапывала его жена. Духота в помещении ежесекундно сгущалась от пяти дыханий. Андреаса снова кольнула мысль о бобах, и стало противно, но уже опять заявлял о себе голод. Чертов голод! Он напоминал о себе то тут, то там. То забирался в голову и высасывал оттуда озорные голодные мысли, то в сердце, и оно горело и стучало, то в руки, и они становились мягкими, как масло, то ударяло в низ живота, промежду ног.

Андреас осторожно перелез через детей, оделся, слегка приоткрыл дверь, чтобы не дать ворваться ветру, крепко уперся ногами, чтобы устоять перед его натиском, и выскользнул наружу. Словно выстрелы в ночи, грохотало море, ударяясь о скалы. Лачуги на круче теснее сдвинулись в ряд. Андреас поднялся наверх, в трактир, здесь кое-кто еще околачивался. Он только спросил:

— Здесь она?

— Да, наверху.

Потом было совсем не так, как он вообразил себе заранее, — не так хорошо, но и не так плохо. Сперва она сунула ему что-то поесть, он сидел и поглядывал на нее, а потом сказала:

— Что это ты все вертишься вокруг меня, словно кошка вокруг горячей каши?

А потом пустила его к себе, и все у них обошлось просто и быстро. «Те, что много об этом треплются, — думал Андреас, — просто дурачье». К утру ему опять приснилось, что он спит с Клеве, а потом будто с детьми Кеденнека, и он невольно засмеялся, почувствовав в руках что-то чужое, колючее. Он еще помедлил в ее каморке. Мари он понравился, она сказала:

— Приходи еще, когда надумаешь.

Но надо было уходить, он отворил дверь и вышел, слегка погрустневший. Было в точности, как при возвращении из плавания, когда снова тебя обступают все те же стены, зима, дети, бобы. Андреас спустился по лестнице. Прежде он думал, что должно быть стыдно проходить через всю комнату, а сейчас ему было все равно. У стены стояли двое местных, деревенские. Впереди у окна сидел Гулль. Он повернулся спиной, но Андреас его узнал и застыл на пороге, не выпуская дверную ручку.


Накануне вечером Гулль убеждал рыбаков не откладывать собрание до следующего месяца, а назначить уже на ближайшее воскресенье. Гулль был спокоен и уверен в себе. Никто бы не мог его в чем-нибудь упрекнуть. Он мог остаться здесь или уехать, как захочет. Говорили, правда, что со следующей недели пароходное сообщение с островом отменяется на зиму и только однажды в месяц будет курсировать почтовый пароход, но Гулль решил остаться здесь по меньшей мере еще на месяц. Эту ночь он переспал внизу. Рано поутру пришли к нему оба рыбака, которым поручено было обойти всю округу и созвать людей на собрание. У них были к нему еще вопросы. И только когда они ушли, Гулль спохватился, что уже через несколько дней по всей округе станет известно, где он скрывается, и тогда его изловят и всему конец. А он не хотел конца, а хотел еще много чего другого, помимо Санкт-Барбары, моря, и товарищей, и женщин, и других портовых городов, и чтобы снова, и не раз, повторился для него апрель.

Рыбаки, затиснув свои шапки в колени, двигали в раздумье челюстями, словно пережевывая что-то, что не так легко было разжевать. Они терпеливо ждали от Гулля ответа. И Гулль снова стал убеждать их — непременно, чего бы то ни стоило, созвать людей из Бле, Эльнора, Вика и других поселков, хотя бы и под выдуманным предлогом. Наконец рыбаки ушли.

Андреас все еще стоял на лестнице. Он все еще пристально разглядывал спину Гулля. Гулль курил, уронив голову на руки. Он не видел, что кто-то сзади за ним наблюдает. «Ему-то что, — думал Андреас, словно прочитав это на спине у Гулля. — Ему небось не придется проторчать в деревне еще одну бесконечную зиму, не придется возвращаться в такую халупу, какая ждет меня».

Рыбаки из Санкт-Бле, Санкт-Эльнора и еще более отдаленных деревень до самой границы округа на северо-востоке и до порта Себастьян на юго-западе собрались в то воскресенье в Санкт-Барбаре, расположенной как раз посередине, чтобы поговорить о своих общих трудностях. Они вышли рано, чуть забрезжило, и большинство двинулось по тракту, который на расстоянии километра от моря вел вдоль берега. За мужьями увязались жены; у многих были родственники в Санкт-Барбаре, и они воспользовались случаем повидать своих. Кое-кто даже прихватил детей, а не то еще проревут весь день. Спереди им хлестал в лицо мокрый зимний ветер, позади постылым грузом тащились женщины. Рыбаки шагали сумрачно и недовольно, высоко подняв воротник. Они бы нет-нет перекинулись словом, кабы ветер не затыкал им рот при малейшей попытке его открыть. Где-то позади громко заплакал ребенок. Франц Кердек подумал: «Это мой!» Франц Кердек из Санкт-Эльнора подумал: «Это плачет мой младший, а к Новому году, глядишь, надо ждать нового. Нет, нам нужны не две, а по меньшей мере три пятых доли, да семь пфеннигов с килограмма рыбы, да новые тарифы». Антон Брук думал: «Хорошо, мои остались дома… По меньшей мере три пятых доли, да семь пфеннигов за килограмм, да новые тарифы. Проклятый дождь!» Эльмар из Бле думал: «Такое уже было в Себастьяне. Не это ли ожидается в Санкт-Барбаре? Нам нужны новые тарифы да семь пфеннигов с килограмма рыбы». Ян Дик думал: «Мать уже долго не протянет. Не мешало бы пропустить рюмку-другую. Добиться бы новых тарифов и трех пятых доли».

Среди дюн открылся небольшой распадок, здесь рыбаки задержались, хлебнули малость, один из них сказал:

— Что-то там задумали в Санкт-Барбаре?

— Да, но будет ли толк? — усомнился другой.

Они двинулись дальше, дорогу развезло, дождь зачастил, подбородки у них закоченели. Кто-то сказал: «Никак еще идут?» Все повернули головы. Из какой-то деревни в глубине, по направлению к дороге, двигалась полями темная группа, примерно такая же, как у них. Они дождались, обменялись кивками и молча зашагали дальше. Спустя немного показалось впереди еще одно черное пятнышко. Это были люди из Вика, подождали теперь этих и все вместе устремились дальше. Казалось, несколько деревень, от века дремавшие в дюнах каждая сама по себе, проснулись и сползаются в дождь, чтобы согреться друг подле друга. Им было непривычно чувствовать себя множеством и словно бы совсем ни к чему.

Дождь поредел, но теперь он покалывал веки, дети устали и скулили. Женщины ворчали, их утомило таскать за собою детей. Несколько мальчуганов, бежавших впереди, взобрались на холм и стали кричать оттуда: «Эй!» — и размахивать руками. К толпе присоединилось еще несколько человек, на этот раз жители побережья. Новые сказали: «Ну и народищу!» И в самом деле, рыбаки оглянулись и увидели, что составляют чуть ли не шествие. Потом они завернули в Вик и прихватили еще нескольких, им уже нравилось множить свои ряды. Наконец подошли к бухте. Внизу, под распростертыми крылами фронтонов, лежала Санкт-Барбара. С противоположной стороны приближалось к бухте еще одно такое же шествие. В толпе раздались приветственные возгласы, им не терпелось соединиться с теми. Итак, перед ними лежала наконец Санкт-Барбара; они и в самом деле соединились с другими рыбаками, которые так же, как они, тащились вдоль моря издалека, под неустанным дождем. Но если все пришли, то это уже не попусту, что-то должно и в самом деле произойти внизу, в Санкт-Барбаре.

Собрались на Рыбном рынке. Он, правда, был открыт в сторону порта, но благодаря каменным стенам в нем было укромно, как в комнате. «Стало быть, приехал?» — «Чего только не болтают!» — «Да нет, это чистая правда!» — «Поди ж ты, значит, он и впрямь здесь?» — «Вот и хорошо, что здесь!» — «Чего уж лучше!» — «В самом деле здесь, в Санкт-Барбаре?» — «То-то и есть, что здесь!» — «Три пятых и новые тарифы!» — «Значит, приехал?» — «В том-то и дело, три пятых улова и семь пфеннигов с килограмма». — «Да и новые тарифы и семь пфеннигов с килограмма!» — «И новые тарифы и три пятых улова».

Трактир был набит до отказа, в лавку тоже натискался народ, дверь в лавку сняли с петель.


Когда Гулль спустился вниз, здесь уже толпился народ. Шума особого не было, двое-трое говорили, кое-кто прислушивался. Гулль присоединился к ним и тоже заговорил, все больше народу стало слушать, воцарилась тишина, и все глаза обратились на него. Итак, это он. Он начал рассказывать про себя, и про «Алессию», и про порт Себастьян. Все это они уже слыхали, но только урывками, из третьих рук. А теперь слышали от него самого. Затем он обратился к ним, к условиям последних промыслов.

У него давно не было случая выступить перед массами. Слова казались ему убогими — скупые удары молота по каменной глыбе, но вскоре глыба стала ответно вздрагивать и крошиться, лица рыбаков выражали гнев и жадность, они неотрывно смотрели ему в рот, так, значит, это он, так вот он что говорит, то самое, что им нужно, они вырывали слова из его уст, они обжирались ими.

Выходит, стоит лишь захотеть, стоит лишь встряхнуться и взяться как следует, и люди на расстоянии двадцати километров стекутся на твой зов. Стоит лишь взять себя в руки и возвысить голос, и чуждая неповоротливая масса становится мягкой и послушной, и стены ширятся.

Гулль увидел вблизи лица Кеденнека. Он только сейчас его заметил, лицо Кеденнека было неподвижно, рот, как всегда, крепко стиснут. Гулль все говорил и говорил. А губы Кеденнека все плотнее сжимались в узкую полоску.

Гулль убеждал рыбаков вынести решение и твердо ему следовать. Текст постановления они возьмут с собой в свои деревни и вывесят на видном месте:

1. В порт Себастьян будут посланы выборные требовать выдачи авансов.

2. Должны быть выработаны новые тарифы и установлены новые рыночные цены на килограмм рыбы.

3. Пока не будут удовлетворены эти требования, ни одно судно и ни один рыбак не выйдут весной в море.

У рыбаков так и ходили желваки. Тем временем стемнело. Они то сдвигали головы, то раздвигали, некоторые обступили Гулля, дотрагивались до него руками, задавали вопросы. В конце концов постановление было принято единогласно.

Собрание близилось к концу. Рыбаки, обступившие Гулля, все еще переговаривались, кто-то позади выпивал, другие уже сидели по стенкам, сложив руки на коленях и уставясь в пространство.


Жена Антона Бруйка подышала на стекло, вытерла его до блеска и выглянула наружу.

— Все еще идут, — сказала она, оглядываясь на мужа.

— Пусть себе идут, — отозвался Бруйк.

— Так и не пойдешь? — спросила она.

— А для чего, собственно? Девчонки, подите-ка сюда!

Обе девочки стояли на цыпочках у окна. Они нехотя подошли.

Бруйк посадил одну на колени и принялся ерошить волосы другой. Голова отца вблизи показалась девочкам круглой и смешной. Круглые блестящие и веселые глазки его были устремлены на них, и девочки захихикали. Но в глубине этих веселых блестящих глазок светились совсем не веселые точки, они пронизывали. Девочки вдруг перестали смеяться. Но Бруйк только сказал:

— Обе вы у меня славные дочурки, а ваш братец, мой сынок, поедет на пасху в порт Себастьян, в мореходку.

Мать со вздохом оторвалась от окна. Семейство Бруйков походило на пригоршню кругленьких блестящих камушков, они так и перекатывались с места на место. Спустя немного пришел Бруйк-младший, такой же кругленький и блестящий.

— Где пропадал?

— На Рыбном рынке.

— Смотри, нарвешься!

Пока ужинали, стемнело. Но Бруйки причмокивали в темноте, чавкали, выскребывали тарелки.

Они легли спать. Проспали уже несколько часов, как вдруг в дверь решительно постучали. Бруйк отворил. Снаружи стояло несколько местных рыбаков. Позади, в темноте, сгрудились другие.

— Ты что это, Бруйк, залег в такую рань? Что больно скоро улизнул с собрания?

— А я так и знал, что вы припретесь и все в точности мне доложите. Что же он вам порассказал, этот Гулль?

— Он сказал, что таким негодяям, как ты, надо задать хорошую взбучку.

Ветер ворвался в открытую дверь, и ножки у стульев запрыгали. Бруйк хотел ее захлопнуть, но один из рыбаков вставил ногу в щель, другой схватил его за горло. Они ворвались в темную комнату. Дети и жена проснулись и заревели. Вошедшие повалили Бруйка и принялись избивать.

Ветер обрадовался открытой двери. Он носился по комнате, рвал и метал. Младший Бруйк был не в силах помочь отцу. Он ухватил его за плечо и тщетно старался вытащить из-под клубка насевших тел. Кто-то пнул его ногой, в темноте не разобрать кто.

— Не вяжись, малыш, — сказал чей-то голос. — Отец у тебя прохвост, тут уж ничего не попишешь.

Насытившись расправой, они ушли. Ветер снова толкнулся в дверь и, посвистывая, умчался. Жена и дети, не переставая реветь, потащили Бруйка на постель. Бруйк только ворочался и вздыхал.

Семейство Кеденнеков сидело за столом, когда к ним постучалась соседка, Катарина Нер. Она принесла шаль, которую брала взаймы для свекрови. Старушка тем временем померла. Гостье тоже поставили тарелку, и все напряженно ждали, станет ли она есть. Но та ни до чего не дотронулась, а все только рассказывала. Свекровь, мол, уже летом была плоха. Когда сын и внук вернулись с лова, она уже, можно сказать, дышала на ладан. Мужчины спали за перегородкой, а Катарина Нер со старухою. И не то чтобы паралич ее разбил, но она плохо двигалась, плохо соображала. День-деньской все молчит да молчит, а чуть хлопнет ставень, делается сама не своя и до того начинает ругаться, что даже поверить трудно, чтобы старый человек незадолго до смерти так из себя выходил, а все из-за какого-то ставня.

Но три дня назад, когда мужчины ушли на пристань, старуха вдруг и обратись к ней: «Катарина!» — «Ну, чего тебе?» Она, мол, уже, конечно, все рассчитала, чтоб до весны хватило, а заодно и ее долю, но, так как дни ее сочтены, нельзя ли ей в один раз съесть побольше из своей доли — другим все равно кое-что перепадет. Катарина удивилась: всю неделю старуха только пила, а уж ложки и в руку не брала; и все же она сварила ей горшок похлебки, накрошила туда сала и, поддерживая за спину, посадила в постели и дала в руки ложку. Старуха сама взяла ложку и как есть все выхлебала, да еще и рот утерла и легла, вечером и не помянула про ставень, а когда они проснулись, лежала уже мертвая.

Рассказав это, Катарина снова поблагодарила за шаль и ушла. Жена Кеденнека еще развернула шаль посмотреть, нет ли в ней какого изъяна. Мальчики сидели, словно в рот воды набрали, рассказ им понравился, и они все в нем поняли. Шаль оказалась цела, и семья продолжала ужинать.

И тут внезапно заговорил Андреас:

— Скажите, Кеденнек, что, той весной в порту Себастьян много погибло народу?

— Говорят, человек двенадцать.

— Послушайте, Кеденнек, если здесь повторится то, что было прошлый год в Себастьяне, глядишь, и у нас без жертв не обойдется, так не разумнее ли нам с вами, Кеденнек, поступить с салом так, как это сделала свекруха Катарины Нер?

Кеденнек выбросил вперед руку и, не вставая с места, двинул племянника в грудь кулаком. Андреас отпрянул, но вовремя обеими руками ухватился за стол. Зазвенела посуда. Андреас, смеясь, поправился на стуле и продолжал жевать.

Неделю спустя Гулль сидел на своем обычном месте у оконной крестовины. Столик перед ним был исчерчен множеством царапин и кружков, оставленных его карманным ножом. Вдруг к нему подсел Дезак и завел разговор:

— Нынче под вечер, Гулль, пришел пароход с острова Маргариты, завтра он отплывает. Будет приходить не чаще чем раз в месяц. По мне, самое разумное для тебя с ним вернуться. Мне-то что, останешься ты или нет, но лучше уезжай, тут уже все на мази и пойдет своим ходом, так не стоит тебе зарываться, сейчас еще легко выберешься, покамест ты им без интересу, а через месяц будет совсем не то. Лучше тебе здесь не задерживаться.

— Когда он отвалит?

— Завтра в шесть.

— Та-а-к!

Гулль встал, он подошел к окну и раскинул руки, потом снова сел.

Что за идея пришла в голову хозяину, это что-то новенькое, стало быть, никто его здесь не держит, он волен ехать. Гулль снова встал, снова подошел к окну: выходит, не зря манил его вольный простор, не зря разрывал ветер солнце на мелкие клочки и гнал их по морю. Он может всем этим владеть, все это ему предлагается, ему принадлежит. Он сказал:

— Возможно, я и уеду.

Он наткнулся на Мари, она сидела, развалясь на столе. Когда он проходил мимо, она вытянула руки вдоль стола, свесила на них голову и прищурилась. Гулль вспомнил, что вот так же она свесилась тогда над поручнями, но ему так и не удалось коснуться ее груди — не слишком большая утрата, напрасно у него тогда защемило сердце, и он испытал нечто близкое к разочарованию. Вот и сейчас под платьем скрыта ее грудь. Гулль потянулся было к ней, но Мари вскочила и отряхнулась. Легче легкого перетянуть ее через стол или заставить обойти кругом, а стоит забраться ей за лиф, как такая сама сдастся. Он хотел схватить ее, она уже прилегла на стол, но он так и не решился. Он только сказал:

— До завтра!

— Завтра не выйдет! — отвечала Мари. — С пароходом повалит народ, тут лишь бы управиться.

Мари сощурилась, она показалась ему еще острей и уже, еще тоньше и горче. И снова он подумал, что надо бы ее взять, все, что здесь есть, хотел бы он заглотнуть до отъезда — и эту побеленную стену с пятнами облетевшей известки, и окно, а в нем несколько дюн, разворошенных зимними дождями, — моря отсюда не видать. Сегодня он не чувствовал давешней воскресной бодрости, снова его одолела усталость. Это сделалось уже чем-то привычным: порой люди и вещи становились для него птицами, они подхватывали его в своем полете, а порой — свинцовыми гирями, они пригнетали к земле. Стоит малость отдохнуть, как все опять будет ему нипочем, и тогда он шутя возьмет Мари, только уж не сегодня.

Мари сказала:

— Говорят, ты уезжаешь.

— Ничего не выйдет, — сказал Гулль.


На другое утро жена Кеденнека сказала:

— Андреас, присмотри за ребятами. Мне надо спуститься вниз. Я скоро вернусь.

Андреас взял инструмент и уселся за стол, чтобы выточить несколько рыболовных крючков. Время от времени он поглядывал в окно. Окно выходило на узкую дорогу, вившуюся меж домишек. На дороге отпечаталось множество следов. За ночь похолодало, следы подмерзли, и в их углублениях сверкала изморозь. В окно можно было увидеть краем стену Неров, сложенную из каменных обломков. Над правым угловым столбом два каменных обломка были сложены в крест. В щели креста тоже забилась изморозь. Андреас снова выглянул в окно, а за ним потянулись мальчики, игравшие железными опилками, и увидели то же, что и он. Комната была полна дыму, глаза у всех были красные.

Спустя немного Андреас вышел наружу, мороз уже сдал, изморозь на дороге исчезла. Андреас был бы рад с кем-нибудь перекинуться словом. Но вправо дорога сворачивала вверх, а слева огибала угол соседнего дома, и на этом участке не было ни души, только гудел попавший в западню ветер. Андреас вздохнул, он уже собирался вернуться в дом, где подняли крик дети, но тут сверху послышались шаги. Он задержался на пороге и увидел Гулля. Гулль прошел мимо, не заметив его. Андреас прикрыл за собой дверь и разочарованно проводил его глазами. Его обижало и огорчало, что Гулль еще ни разу к нему не обратился. Именно к нему, Андреасу, который ждал его с первой же минуты. За последние дни стали поговаривать, будто Гулль собирается уехать. Услыхав это, Андреас испугался, но веры этому не давал.

Гулль между тем завернул за угол соседнего дома, впереди лежал такой же участок пути, все то же каменное крошево, и над ним низкие клочки неба, а дальше дорога делала новый поворот. Гуллю захотелось с кем-нибудь поговорить, но впереди никого не было, и он обернулся.

— Как ближе пройти берегом? — спросил он.

Андреас подошел.

— Есть тут у вас перевоз через бухту?

— Нет, теперь уже нет. Придется вам обойти кругом.

Гулль внимательно вгляделся в Андреаса, и опять ему пришло в голову, что он не однажды его видел — сразу же по приезде, а потом в трактире и на собрании. Гуллю захотелось, чтобы этот малый проводил его часть пути, любопытно, что он ему скажет.

— Кто вы, собственно? — спросил он.

— Я Андреас Бруйн из семейства Кеденнека.

Они оглядели друг друга.

— Если вам в Эльнор, — добавил Андреас, — незачем идти берегом. Есть дорога через дюны, в дождь она удобнее. Хотите, я вас провожу?

— Что ж, хорошо, если вы не нужны дома.

— Нет, я не нужен дома, — сказал Андреас.

Они пошли вместе. «А как же дети?» — подумал он.

Дверь за собой он прикрыл — мальчики подождали немного, потом выглянули за дверь и стали его звать, а не дозвавшись, заревели и побежали вниз искать Андреаса. Жена Кеденнека вернулась и нашла комнату пустой.

Что-то дрогнуло в душе у Андреаса. Вспомнив о мальчиках, он затосковал о доме. Не о родном доме, о нем он никогда не тосковал, и не об умерших родителях, он не видел большой разницы между ними и четой Кеденнеков, и не о старой родительской комнате, где стоял их запах, — в этой стоял такой же запах. Неважно, подумал он, прошло не больше трех минут, надо вернуться, мальчики, верно, испугались, а стоит ему появиться, как они запрыгают и уставят на него глазенки.

Однако он не вернулся. Они уже вышли на последний поворот у подошвы холма, перед ними лежала бухта, сбоку простиралось море. За последние дни шум его стал так размерен и однообразен, что казалось, шумит сама тишина. В воздухе, пахнущем дождем, все было отчетливо видно: маяк на Роаке, остров далеко позади и даже пенная борозда, оставленная пароходом. Гулль вздрогнул, стало быть, он еще не там, на вольной воле, а на какой-то серой мерзлой дороге, раскисающей под его подошвами. Он уже боялся, как бы Андреас не повернул назад, а то еще, пожалуй, встретит знакомых. Но Андреас не повернул назад. Ему не попался случайно никто из своих, даже на Рыночной площади. Хоть они не коротали время беседой, однако довольно быстро миновали бухту, а потом свернули на тракт за дюнами. Это, собственно, были не дюны. Берег в сторону моря был изрезан рифами, а в сторону земли покрыт слоем песка, на котором отдельными островками росла вечнозеленая колючая трава. Земля по обе стороны дороги простиралась плоскими увалами. Нет-нет, да и проглянет кусочек моря. Шум его был слышен и здесь, но к нему присоединялся еще и особый звук: это ветер пролетал над колючим сорняком, как над теркой.

Пока они шли вдоль бухты, ветер дул им сбоку в лицо, а теперь дул в спину. Им захотелось побеседовать.

— Это же совсем другое дело, — говорил Андреас. — Так бы и я не прочь — разъезжать с места на место, видеть то и другое, не то что мы: только и знаем, что воду, вода, вода и снова вода.

— Ты тоже вырвешься отсюда, может, даже этим летом!

— Сейчас мне это, собственно, ни к чему.

— А что? Или любовь завелась?

— Пожалуй, да только так, ничего особенного. Просто хочется поглядеть, как здесь все дальше пойдет.

— Когда здесь все кончится, — сказал Гулль, — придется мне хорошенько подумать, как отсюда выбраться да куда бы пристать. Хочешь, поедем вместе?

— Хочу, — сказал Андреас.

Гулль стал рассказывать, что творится на свете. О гаванях, улицах и женщинах. Андреас слушал и изумлялся.

— Совсем другое дело, не то что здесь, ах, боже мой!

Внезапно его охватила острая печаль, как недавно, когда Кеденнек услал его из трактира. Эх, дать бы Кеденнеку пинка хорошего, да и тем же дюнам, и морю, которое загораживает ему дорогу. Ему представилось, что все это придет, быть может, уже в этом году. Но хотелось, чтоб пришло сейчас, чтоб не надо было ждать. Тут Гулль заговорил об «Алессии», и в ответ Андреас стал рассказывать, что у него произошло со смотрителем на рынке и с капитаном «Вероники» — не бог весть что, просто захотелось немного похвалиться. Как вдруг он оборвал свой рассказ и показал рукой:

— А вот и Эльнор!

Тогда, после собрания в Санкт-Барбаре, рыбаки стояли всей толпой на Рыночной площади, но уже к утру большинство двинулось назад. Они кричали: «До следующей встречи!» — а потом разделились примерно на две равные группы, одна повернула направо, другая налево — как и пришли. Их стало вполовину меньше, к тому же они хорошо знали друг друга, а когда несколько человек отсеялось в Вике, стало еще меньше, а напоследок и вовсе небольшая кучка; понуро топая по нескончаемой размякшей дороге, вьющейся меж дюн, они притащились домой, в Эльнор. На рынке в Санкт-Барбаре и в начале пути они только и говорили, что про собрание, но постепенно их речи становились все односложнее и тем, кто вернулся в Эльнор, собрание уже казалось чем-то далеким и не таким уж обязывающим. Когда же эльнорцы и вовсе разбрелись по домам, стоявшим не в ряд, как в Санкт-Барбаре, а защемленным в дюны поодиночке, они первым делом поели, хоть далеко не досыта, а там почли за лучшее залечь в постель. А затем пришла пора осенних штормов, когда стало трудно добираться до собственной двери, а не то что до Бле, да и смысла никакого не было, в халупах было темно и душно, и голод трижды в день усаживал людей за начисто выскобленный стол. Последние зимы были одна другой хуже, а эта — хуже некуда, а следующая обещала быть того хуже, сало таяло на глазах, его не дотянешь и до Нового года, вот такие-то дела. Ветер не выпускал человека из дому, а перед дверью лежала дюна, а за ней другая дюна, а дальше дюна шла за дюной, и так до самого Вика. А Санкт-Барбара и вовсе на краю света, где уж тут думать о собрании!


Андреас сказал: «А вот и Эльнор!» Перед ними по колено вышиной бежала ограда из каменных обломков, она отделяла небольшой песчаный участок от прочего песка, здесь стояли две лачуги, прислонясь к тыльной поверхности дюны. В Эльноре дома стояли не в ряд, как в Бле, они были тут и там затиснуты в дюнную гряду. Это придавало поселку беспорядочный, бесформенный вид. Андреас постучал в ближайшую дверь. Оттуда выглянула женщина и смерила их удивленным взглядом.

— Где мужчины?

— Возятся с сетями.

Они пошли дальше. Там, впереди, кто-то заприметил двух чужаков. Все подняли голову, и один из них сказал:

— Это Андреас Бруйн из Санкт-Барбары.

Тут они узнали Гулля. Им не понравился его приход. Они побросали работу, подошли поближе и, недовольно щурясь, приветствовали Гулля. Санкт-Барбара была бог весть как далеко, и, чем дольше длилась зима, чем серее становился песок и чем гуще лил дождь, тем больше отодвигалась она вдаль. Вместо того чтобы без толку тащиться невесть куда, не разумнее ли делать то, что делаешь каждую зиму, — держаться своих сетей и голодать. Рыбаки вежливо обступили Гулля. Но глаза их затаили злобу. Они уже примирились с тем, что Санкт-Барбара на краю света, зачем же этот к ним притащился?

Гулль сказал:

— Нам понадобилось в вашу сторону, я и счел нужным еще раз напомнить, что вы должны снестись с рыбаками из Бле и все хорошенько обговорить до следующего собрания, чтобы знать, на чем мы порешили.

Стоило Гуллю сказать это, как Бле уже представлялось эльнорцам вовсе не таким далеким.

Кто-то сказал:

— Это не так просто, как кажется, там, в Бле, тяжелы на подъем, их нелегко будет заполучить сюда.

Потолковали о том и об этом. Дождь припустил.

— Нет ли у вас здесь трактира, — спросил Гулль, — или другого какого местечка, где можно было б поговорить?

Нет, такое есть только в Бле.

Как вдруг один из рыбаков отозвался:

— У меня нынче просторно, пошли ко мне.

Ему принадлежала та самая лачуга, куда постучался Андреас. На стук выглянула та женщина. От удивления и любопытства лицо ее поглупело. Муж отстранил ее левой рукой, а правой сделал приглашающий жест. Это был странный смущенно-горделивый жест, хозяин, видимо, и рад был гостям, и не решался пустить к себе всю эту ораву. Все вошли, каждый нашел себе местечко, и завязался разговор. Когда Гулль и Андреас поднялись и ушли, рыбаки еще долго не трогались с места. Им, пожалуй, за всю жизнь не довелось поговорить всласть и посидеть вот так, всем вместе.

Дорога в Бле по размякшему песку тянулась бесконечно. Оба молчали. И только тут Андреас вспомнил о малышах, он позабыл на столе весь инструмент, мальчики, должно быть, забросили его невесть куда, а ведь это инструмент Кеденнека. Он сбоку поглядывал на Гулля и не находил в нем ничего особенного в отличие от местных жителей, как это почудилось ему спервоначала, да и вообще зря он за ним увязался. А Гулль про себя думал, что это недалекий паренек, напрасно он с ним спутался, одному было бы куда сподручнее.

Бле теснился в небольшой котловине за дюной, словно кругом не хватало земли. Здесь имелась лавка, а в лавке — стойка, Гулль опрокинул стакан, а заодно и спутнику налил полнехонько, с краями. В Бле сзывать людей не пришлось. Они сами набились в лавку, и все пошло куда быстрее, чем в Эльноре. День уже шагнул за полдень, настоящий зимний день на побережье — канавы залило дождем, казалось, домишки вот-вот утонут. Назад они пошли глубинкой, дав крюку, чтобы наведаться в Вик. Вначале их еще согревало внутреннее тепло от выпитого вина и разговоров, но вскоре тепло улетучилось, да и дождь промочил их до нитки. Пришлось остановиться в овраге. Это был тот же распадок, где отдыхали рыбаки на пути в Санкт-Барбару. Оба промокли до костей. То был дождь, который пропитывает тело насквозь, точно тряпку, так что в нем уже не остается ничего твердого, устойчивого, никакой опоры. Кругом журчало, не переставая, вода не прибывала, но и не убывала. Это журчание укротило бы самого ожесточенного, утомило бы самого неистового.

Андреас плечом привалился к Гуллю. Он так и задремал стоя. А когда он легонько скользнул вниз вдоль тела старшего товарища, Гулль обхватил его рукой и тоже заснул. Когда они проснулись, стояла уже глубокая ночь. Только к утру вернулись они в Санкт-Барбару, смертельно усталые и закоченевшие от сырости.


В вечер под рождество жене Кеденнека захотелось отстоять службу в часовне. До часовни, на полпути к Вику, было далеко, никому не улыбалось тащиться в такую даль, но так или иначе начались сборы. Как вдруг Мари Кеденнек сбросила шаль, сняла с полки котелок и давай его надраивать.

— Вернешься, тогда и начищай, — сказал Кеденнек и направился с ребятишками вперед. Жена его только вздохнула и продолжала надраивать котелок. Андреас уже стоял на пороге, держа в руке щеколду; поведение фрау Кеденнек показалось ему странным, и он молча наблюдал за ней. Наконец она сказала:

— Ступай, приведи Катарину Нер.

Андреас поспешил за соседкой, но не застал ее дома, однако все же разыскал Мари. Кеденнек тем временем улеглась за перегородкой. Катарина Нер уселась подле нее. Андреас и рад бы поглазеть, но жена Кеденнека забралась куда-то вглубь. Андреас не мог решить, остаться или уйти, и все продолжал стоять на пороге, не выпуская дверную ручку. Хлопали ставни. Андреасу вспомнилась Катаринина свекровь. На столе, под самой лампой, стоял котелок, который Мари Кеденнек начистила до блеска. Никому он здесь был не нужен, но стоял сам по себе и поблескивал.

Мари Кеденнек стонала в своем убежище и нет-нет покрикивала. Хоть бы она кричала натужнее, в голос, мелькнуло у Андреаса, но она уже откричала свое и теперь только охала да стонала.

Катарина Нер позвала Андреаса и передала ему из рук в руки младенца. «Вот и хорошо, — мелькнуло у Андреаса, — значит, не зря я остался дома». Он посмотрел на новорожденного, тот был точь-в-точь как последыш его матери, такой же красный, недопеченный. Андреас подумал, что и проживет он, должно быть, не дольше, но почему-то эта мысль его не огорчила. С Катарининым появлением, предродовыми криками Мари Кеденнек и рождением ребенка прошло немало времени, Андреас, однако, и опомниться не успел, как воротился домой с детьми Кеденнек. Он взял младенца на руки. Андреас по его лицу догадался, что тот подумал о ребенке то же, что и он, Андреас.


На Новый год хозяйки опять порастрясли свои запасы, а мужчины опять напились в лоск, и уже наутро хватились, что придется им потуже стянуть пояс до самой весны. Дважды в неделю отвозили рыбаки на островной рынок пойманную рыбешку, по вторникам и пятницам там высились скользкие горы рыбьего серебра. Это почти ничего им не приносило, но надо же было употребить в дело лодку. Шли непрестанные дожди, сырость въедалась в кожу и в постель, воздух снаружи отдавал дождем, а в доме пахло дымом. У Бруйков по соседству с Кеденнеками творилось нечто странное. Бруйк как-то вечером в охотку выпил ковш воды, а потом всю ночь метался в постели, и утром щеки запали у него яминами; еще вчера он казался шариком, а к вечеру обратился в щепку. Соседи приходили поглядеть на это чудо, Бруйк бормотал всякую несуразицу. То, что он прежде талдычил ночами, то теперь бормотал днем. Сын его на пасху поступит в мореходку в Себастьяне… Сын поступит в мореходку в Себастьяне… В мореходку поступит сын… Впрочем, Бруйк скоро оправился. Недели не прошло, как он снова раздался, но то была не обычная его полнота, да и не было у него с чего поправляться, казалось, его надули воздухом, а кожа стала тонкой-тонкой и собиралась в морщины. На той неделе нечто подобное произошло чуть ли не в каждом семействе, заболевали по двое, по трое, это было нечто необъяснимое, похоже — эпидемия, но, поскольку и остальные были худы, не так бросалось в глаза. На той неделе пустовало в трактире у Дезака, те же, что приходили, выглядели не как обычно, одни казались вытянутыми в длину, другие расплылись. Кто еще держался на ногах, приходил по заведенному порядку. Дома, в горнице или в лодке человек не мог думать все об одном. Его то и дело что-нибудь отвлекало или мешали дети. И только здесь, в трактире, можно было что ни вечер слышать одно и то же и, успокоившись, идти домой.

Гулль собирался уехать с ближайшим пароходом, а потом со следующим. Но он все еще не трогался с места и наконец решил здесь перезимовать.

III

Вскоре после пасхи на первых домах пирса и Рыночной площади были подняты жалюзи, над дверью гостиницы было наново позолочено изваяние св. Варвары; в ожидании пароходов, которые в течение зимы шли кружным путем на порт Себастьян, открылись склады. Прибыли рабочие, служащие пароходства и торговцы. Прибыли и капитаны, чтобы дать указания нанятым экипажам. Договорившись с компанией, они вместе с семьями перезимовали в предместье Себастьяна. В гавани и на судах, как и каждую весну, шли подготовительные работы. Как и каждую весну, площадь между пирсом и молом готовили к предстоящей ярмарке, тому самому празднику, когда рыбаки, по словам молодого Бределя, транжирят свой аванс, выбрасывая его на водку, лотерею и танцы.

До троицы оставались считанные дни. Ни одна палатка еще не была поставлена, и только кругом громоздились штабеля ящиков и досок да то здесь, то там выглядывали изделия из сахара, жести и бумаги — диковинные сюрпризы неистовой исступленной радости, которая будет дарована жителям нынче в последний раз здесь, и только здесь, в Санкт-Барбаре.

Наконец брезентовые тенты были натянуты, на рейках друг за дружкой зеленым и красным расцвели лотерейные выигрыши, хвосты карусельных лошадок встопорщились и, будто свихнувшись и охрипнув от восторга, загремели первые такты марша.

Рыбаки воспрянули, они приоделись и кинулись вниз, алча вкусить уготованных им крох радости. Кеденнек тоже спустился вниз и остановился у тира, где эти крохи были выставлены в виде желтых и красных выигрышей. При взгляде на них свинцовые брови Кеденнека разгладились. Впервые улыбнувшись, он вскинул ружье и прицелился — как знать, авось для него деревянная мельница затарахтит —…выстрелил, но нет, никакого эффекта, и брови его снова сдвинулись. Мари Кеденнек — она снова стала плоской и тощей, — протиснувшись мимо балаганов, потянулась к прилавку, где были выставлены часы, горшки с цветами и вазы, на них накидывали обруч — авось повезет, и этакая ладная яркая вещица попадет в твой обруч, — Мари заволновалась и робко подтолкнула локтем мужа, здесь можно было сразу взять три, а то и шесть обручей, надеть на руку и один за другим послать на мишень. Шепотом вымаливала она у мужа эту радость, но то ли он не слыхал, то ли не хотел слышать, супруги так и прошли мимо, лицо ее еще больше сморщилось, еще больше высохло и пожелтело, из глотки вырвался неясный гневный жалобный звук.

К вечеру с проходящего судна можно было наблюдать отдаленные огоньки, зелеными и красными нитями прошивающие воду. Даже перед бухтой можно было различить в волнах капли света, вода дробила и уносила их вдаль — пожалуй, даже в открытое море, как и другие отбросы с кораблей или из деревень, — на север, на юг, куда придется.


Мари прогуливалась по молу с двумя подругами, приехавшими с острова на праздник троицы. Двое увязавшихся за ними парней увели приезжих девиц. Мари решила, что пора подняться наверх, она по отдаленному краю обошла веселящуюся ярмарку, где все еще вертелась карусель. Плечи Мари подрагивали в такт музыке.

Один из Бределей-младших, молодой судовладелец, заночевавший в местной гостинице, — у компании вошло в обычай перед путиной посылать кого-нибудь в Санкт-Барбару, — привлеченный заманчивыми огнями, тоже разгуливал по молу. «Господи, до чего тоща!» — подумал он и последовал за Мари. Та на каждом шагу оглядывалась, плечи ее подрагивали все чаще. Тем временем Бредель-младший и вовсе ее настиг. Он был той же местной породы, долговязый и сильный, подбородок со скулами составлял удлиненный треугольник. Мари прибавила шагу, они поднимались по дороге, пролегающей меж домишек и круто уводящей наверх. Молодой Бредель дотронулся до ее спины и стал ей что-то нашептывать, Мари не отвечала и только все прибавляла шагу, но он не отставал. Тогда Мари, смеясь, к нему повернулась, в ее смеющихся глазах светились две крошечные жесткие точки, они понравились Бределю, он счел их за темперамент.

Но вот они миновали скопление лачуг, дорога здесь вела через голую кручу, внизу лежало море, над ними простиралось небо; застыв между днем и ночью, оно устало грозить дождем. Мари шла все быстрее, они шли теперь рядом. Бредель только сейчас увидел вдали трактир. Он прикорнул в уединении, стены его подтеками изъела сырость, глаза поблескивали. Бределя поманили свет и тепло, наконец-то он у цели. Мари распахнула дверь. Однако внутри не оказалось ни тепла, ни света, под потолком тускло горела лампочка, на скамьях и за столами стлались какие-то тени, возможно, их было даже много, он не разобрал. Мари хотела прошмыгнуть мимо, но Бредель очнулся и требовательно схватил ее за руку. Мари, смеясь, отбивалась коленками, но вдруг перестала смеяться и крикнула, задыхаясь от ярости:

— Сматывайся, Бредель, к своим лахудрам, они не гнушаются никаким дерьмом.

Кругом засмеялись, и тут Бредель понял, что их здесь много, да и вообще он только сейчас пришел в себя, в нос ему ударил въедливый, знакомый с детства запах — запах Себастьяна и Санкт-Барбары, запах всех гаваней и рыбацких судов, только там он был разжижен и размыт, здесь же — особенно густ и заборист, словно брал свое начало в этих четырех стенах. Бределя охватило такое отвращение, что он только и думал, как бы выбраться отсюда. Тут открылась дверь и вошел местный рыбак; увидев Бределя, он насторожился и стал спиной к двери, не выпуская из рук щеколду. Звали его Ник, он был мал и тщедушен, но его длинные, словно сплетающиеся друг с другом руки обладали крепостью и тягучестью резины, хотя на первый взгляд не производили впечатления цепкой силы.

Бредель сразу понял, что у этого человека недоброе на уме, однако сделал вид, будто ничего не замечает, и отвел глаза к окну: там вырисовывались два больших и над ними два малых четырехугольника моря и неба; еще не стемнело, как могло показаться внизу, на ярмарке, море и небо были окрашены светлой желтизной. Ник заговорил первым:

— Это ты травил здесь осенью, что рыбакам не пришлось бы голодать, кабы они весь свой задаток не пропивали на троицу?

Свежее молодое лицо Бределя свело презрительной гримасой. Он предпочел пропустить вопрос мимо ушей и продолжал смотреть в окно. Ник уставился на него и в эту минуту увидел то же, что и Бредель: в зрачках Бределя он видел в точности такие же четырехугольники воды и неба, но только крошечные. Ник шагнул вперед.

— Это сказал не я, а другой, — пробормотал сраженный внезапным малодушием Бредель.

— Ты на него, однако, чертовски похож, — возразил Ник и, замахнувшись, опустил кулак, словно гирю, на плечо Бределя. Тот едва устоял на ногах. А Ник, не двигаясь с места и только вновь и вновь приводя в движение свою длинную руку, ударил еще и еще раз. И Бредель рухнул наземь, все так же повторяя:

— Это сказал не я, а другой.

С приходом Ника в комнате водворилась тишина, она еще долго не прерывалась. Наконец трактирщик взобрался на стол и подкрутил фитиль в лампе. В комнате стало светлее, Бредель-младший лежал на полу, один удар пришелся ему в грудь, другой в висок, и оттуда сочилась кровь. Ник, чьи руки опять мирно сплелись друг с другом, подошел к поверженному Бределю и смерил его тем же непреклонным взглядом, каким до того взирал на стоящего. А потом снова прислонился к двери.


Среди голов, которые Бредель-младший неясно различал в полутьме, была и голова Гулля. Бредель не мог знать, что в темноте за его спиной сидит человек, так же настороженно, как и он, ждущий некоего предстоящего ему, Бределю, чрезвычайного события. Но Гулль ждал этого не последние десять минут, а весь последний месяц. Больше ждать уже не хватало сил. Гулль видел, как в дверь ступил Бредель-младший. Ник следовал за ним, он сделал шаг вперед и замахнулся. Гулль знал: вот сейчас это произойдет, так оно и вышло, и он почувствовал облегчение. Неуемная радость охватила его.

Он поднялся и стал посреди комнаты под лампой. Он сказал:

— Беритесь за него!

Ник нехотя наклонился, точно получил приказ, но кто-то со стороны оттеснил его и подхватил Бределя-младшего за бедра, вдвоем они подняли его, взвалили на плечи и понесли к выходу. Остальные — их было человек десять — последовали за ними. Они прошли мимо домишек, где в этот час никого не было, здесь, на воле, еще не стемнело как следует и можно было различить столбы и конусы и крест на доме Нера. На повороте открылась им часть пирса, расцвеченного в шашечку фонарями, из тира доносились выстрелы.

Гулль следовал за Ником. С худых сутулых плеч Ника свисали ноги Бределя-младшего и болтались по его спине. Ноги в шнурованных штиблетах с каблуками, каблуки из какого-то незнакомого Гуллю материала. Все невольно прислушивались к тому, что творится на пирсе.

Ниже, на дороге, они повстречали Кеденнеков. Жену Кеденнек отослал домой, а сам к ним присоединился. Они вышли на Рыночную площадь. Остановились перед конторами, но в окнах было повсюду темно. Тогда они двинулись к гостинице, она была освещена сверху донизу, здесь собрались служащие, чиновники и купцы со всей Санкт-Барбары. Шествие с минуту помедлило у дверей, потом кто-то, не расположенный долго ждать, отворил дверь, и за ним потянулись еще двое-трое. Внутри кто-то крикнул: «Что случилось?» Ник не спеша спустил с плеч свою часть ноши. Вышел кто-то из служащих, но рыбаки потребовали, чтобы прислали кого-нибудь из пароходства. Тем временем Ник помог напарнику освободиться от ног Бределя-младшего. Он сказал:

— Этот нам ни к чему, пришлите другого!

(Впоследствии говорили, будто Ник смеялся, произнося это, на самом деле в голосе его звучало раздражение.)

Напарник Ника крикнул:

— Пришлите другого! Мы требуем три пятых улова и семь пфеннигов с килограмма!

Бределя-младшего внесли в дом. А потом заперли все двери на засовы и опустили жалюзи. Рыбаки кричали:

— Три пятых улова!

Сперва кричали вразнобой, но постепенно все больше в лад. Из всех голосов выделялся голос Кеденнека. Его должны были слышать и в самых укромных уголках гостиницы. Этот голос мощно и без малейшей натуги исходил из груди. Рыбаки просто диву давались, никто и не подозревал, какой у Кеденнека голос. Гулль все еще стоял позади Ника. Между тем так стемнело, что он уже не мог бы разглядеть каблуков Бределя-младшего, торчи они даже перед самым его носом. Он тоже кричал вместе со всеми. Двое парней, праздно шатавшихся по окраине ярмарки, услышали крики и поспешили на площадь. Толпа становилась все многолюднее. Ярмарка опустела. Через короткие равномерные промежутки возгласы рыбаков ударялись о стены запертого дома. Однако дом не отзывался. Голоса уже звучали хрипло и нестройно. Площадь почернела от кишащего народа, мужчин и женщин, кричащих вразнобой. Тут Гулль понял, что нужно что-то предпринять. Он испугался. Сейчас он предпочел бы остаться в толпе незамеченным. Он взобрался на спину Нику. В мгновение ока вокруг Ника, чью шею охватили ноги Гулля, собралась толпа. Гулль стал говорить. Он повторил то, что уже говорил на собрании: всем держаться друг друга, не выпускать из гавани ни одно судно. Люди слушали, затаив дыхание. Все они горели желанием услышать именно эти слова. Да и у Гулля не было другого желания, как снова и снова повторять все те же слова. Голос Гулля звучал не так раскатисто, как голос того же Кеденнека. Однако именно его голос волновал каждого, кто его слышал, рождая в сердцах нечто вроде надежды. И даже у Гулля звук собственного голоса пробудил надежду. Ему чудилось, будто он стоит внизу среди этого множества людей и с волнением взирает на человека, взгромоздившегося на плечи Ника, восторженно и уверенно взирает на него, не задумываясь над тем, к чему все это приведет.


В тот вечер Андреас сидел в комнате своих родичей под лампочкой, раскачивающейся из стороны в сторону на тоненькой проволоке, точно она свисала с потолка каюты. К концу зимы дядины ребятишки прихворнули. Что до младенца, то грудь фрау Кеденнек так одеревенела и иссохла, что было бы поистине чудом, если б он ухитрялся что-то высасывать из нее. Чудо так и не состоялось. Младенец, желтый и сморщенный, уже сейчас в своем беленьком чепчике обнаруживал ошеломляющее сходство со своей мамашей. Без малейшей причины, ибо он отнюдь не питал к ребенку особенно нежных чувств, Андреас вбил в голову, что должен во что бы то ни стало сохранить малютке жизнь. С первых же дней, когда время стало особенно неблагоприятное и овцы не давали молока, он придумывал самые неожиданные средства для поддержания его хрупкой жизни. Ребенок почти ежемесячно находился при смерти, и тогда Андреас удваивал старания, точно в отместку своим старшим родичам.

Нынче вечером жене Кеденнека загорелось побывать на ярмарке, и она приказала Андреасу остаться дома: сегодня, мол, там не будет ничего особенного, настоящее гулянье начнется только завтра. Андреас, внутренне кипя, час за часом ждал ее возвращения. Ему было вдвойне стыдно и того, что ему могут что-то приказывать и что он не ослушался приказания. Андреасу как раз приглянулась девушка из Санкт-Бле, кругленькая, смуглая красотка, и он собирался за ней зайти, ему так хотелось иметь постоянную зазнобу. И нате вам: не смей никуда отлучаться! Это верно, что настоящее гулянье начнется завтра, но и сегодня на ярмарке предстоит немало завлекательного, и это уже навсегда для него утеряно, они украли у него этот вечер, на кой такому старичью ярмарка, это под стать лишь ему, молодому! Он ждал. Он услышал шаги, торопившиеся вниз. Должно быть, из трактира, с опозданием. Шаги заглохли. У Андреаса усилилось чувство одиночества, гнев его нарастал. Спустился вечер. Андреас понять не мог, что так задержало супругов, вот уж ненасытные утробы, в эти минуты он их ненавидел. Он выглянул в дверь, на пирсе было тихо, и только с рынка доносился незнакомый шум, он прислушался, стараясь понять его причину. Но тут его осенило: так вот что там происходит! Он был в полном отчаянии; итак, началось — и без него, хоть это ближе всех его касается! Он подумал о Гулле, без него там, конечно, не обошлось, но и Гулль не догадался послать за ним, Андреасом. Андреас вернулся в дом. Он ненавидел эту крышу, ненавидел этих спящих больных ребят, ни за какие пироги не надобно ему детей, которые держат тебя дома на привязи. Он снова вышел и наконец увидел на углу тень: жена Кеденнека. Они обменялись кивком, и он зашагал дальше.

Когда Андреас спустился вниз, все уже кончилось, все разошлись. Голодный и потерянный, стоял он на просторной белой площади. Темный дом гостиницы мигал сквозь щели спущенных жалюзи, подобно тому, кто лишь притворяется спящим. Андреаса потянуло к яркому свету, к шумному веселью. Он повернулся и побежал в гору. Наверху в трактире было опять полно народу. Звонкая перекличка голосов — и временами почти обессиленное молчание. Близилась ночь. Андреас уже на пороге забыл свои огорчения. Здесь было все, чего он жаждал, — немного света, товарищи. Он пристроился к ним и стал слушать. Завтра рыбаки потребуют аванс. А потом все сообща откажутся ступить на борт на прежних условиях. Сердце Андреаса переполняла детская искрящаяся радость, как если бы наступил долгожданный светлый праздник. Этот праздник должен был стать завершением всех его мечтаний. А пока надо как следует гульнуть. Андреас притих. Голова его так сильно кренилась вбок, что припала к плечу ближайшего соседа. Это был рыбак с «Вероники», тощий угрюмый малый. Но Андреасу сейчас и он пришелся по душе. Наконец Андреас встал из-за стола. Его обуревало желание с кем-нибудь схватиться, кому-нибудь задать трепку. Вечер он закончил в постели Мари. У подножия лестницы столкнулся он с незнакомым молодым парнем. Они крепко поспорили, а потом и подрались. Андреас без труда с ним справился. Он еще посмеялся над тем, что тот накануне такого дня вздумал стать ему поперек дороги. Мари хотела поскорей его услать, да не тут-то было.

Солнце уже светило вовсю, когда он прибежал на пирс. То, что он там увидел, было еще краше, чем он себе представлял. И бежалось ему необычайно легко, и в голове он чувствовал необычайную легкость, у Мари он немного приустал, в кармане у него, правда, были считанные гроши, но стоило ему нацелиться, как мельничное колесо затарахтело и принесло ему три бесплатных выстрела; легко и метко набрасывал он обручи на выставленные призы, выиграл забавную медную безделушку и подарил ее малышке, которой в этом году предстояло стать его любимой; она была смугла и кругла, как орешек, и пахла, как орешек, но сейчас ему было не до нее, быть может, потому, что тело его было пресыщено любовью. Все вокруг были так же возбуждены, как он. Они сновали туда-сюда, стреляли и играли, наморщив лоб. Говорили, что внизу, в Барбаре, бог весть что творится, люди мечутся между Себастьяном и Барбарой и ждут решения. Вот и сейчас с десяток рыбаков прошли перед гостиницей с возгласами: «Три пятых улова!» Андреас вдруг спохватился, что уже три дня не видел Кеденнека. Тут и он кинулся на площадь, народ там все прибывал. Андреас уже издали увидел Кеденнека, услышал его голос, он ни на секунду не усомнился, что это голос Кеденнека, и все же был крайне удивлен. Вечером огоньки на пирсе вновь закапали в воду. Андреас круглый год не видел иных огней, нежели лампочки, что свисают на длинной проволоке с потолка каюты, либо трактира, либо дядюшкиной комнаты. В каком-то блаженном смятении носился он туда-сюда, между тем как по его лицу и спине перепархивали красно-зеленые блики. Та радость, которую он все время ощущал в некоем определенном месте между ребер, начинала его угнетать.


На следующее утро рыбаки с «Вероники» сообщили капитану о своем решении не выходить в море. Такие же заявления поступили одновременно и от других команд. На «Урсуле» капитаном был Адриан Сикс. В его экипаже имелось трое-четверо парней примерно одного возраста, принадлежавших к числу самых недовольных; недовольство и озлобление не переводились на этом судне, точно семена угрюмости и скуки сам Адриан Сикс носил за воротником, неплотно прилегавшим к его чрезмерно длинной, нескладной шее. Весь экипаж заранее торжествовал, рассчитывая увидеть Адриана в этот день особенно хмурым и недовольным, но они просчитались. Адриан давно ждал этого заявления. Он спокойно и рассудительно ответил рыбакам, что передаст их заявление по инстанции; что же лично до него, то он готов совместно с командой обсудить все их к нему претензии. Рыбаков куда больше устроило бы расправиться со своим капитаном по-свойски, как это сделали рыбаки на «Мари Фарер». Но даже сегодня их капитан был пасмурен и скучен.

В порту было так же оживленно и людно, как в дни отхода кораблей. Здесь, как всегда, толпились жены и дети из окружающих поселков, пришедшие проводить своих мужей и отцов. На этот раз отход предполагался примерно дня через два. Мужчины стояли небольшими группами по экипажам и обсуждали свои требования. Западный ветер, хлеставший женщин по щекам завязками чепцов и причесывавший гребни волн в обратном направлении, гнал их мысли независимо от слов вперед, вон из бухты. Через два дня самое позднее, думалось им, они выйдут в море по новым тарифам. А в будущем году последуют их примеру рыбаки соседней области.

После полудня в Санкт-Барбаре было вывешено объявление: всем экипажам предлагалось выбрать по одному представителю и направить в контору пароходства для переговоров. Рыбаки без особых разногласий выбрали представителей. После голосования собрались у дверей конторы. Избранные делегаты вошли в контору. Ожидавший их там служащий, незнакомый пожилой человек в очках, поднялся из-за конторки и обратился к ним с речью. Он говорил очень вежливо, но так тихо, что все обступили его, чтобы лучше слышать, и соблюдали полную тишину. Компания объединенных пароходств фирмы «Бредель и сыновья» готова вступить с ними в переговоры. Случай с Бределем-младшим не позволяет им прислать своего представителя в Санкт-Барбару. Между тем рыбакам, живущим в округе, надлежит вернуться к себе домой, так как до окончательного соглашения в порту Себастьян и до отплытия пройдет еще несколько дней.

Делегаты, вернувшись к своим товарищам, обсудили это предложение. Кое-кто советовал всем опять собраться наверху и потолковать с Гуллем, но большинство предпочло не задерживать переговоров. Итак, избрали троих, и они вечерним пароходом отправились на остров, а оттуда в Себастьян. В течение следующего дня рыбаки разошлись по домам, и в Санкт-Барбаре снова утихло.

Похлебка, стоявшая на столе у Кеденнеков, была до того жидка, что казалась живым упреком обоим взрослым мужчинам. Солнце, заходившее снаружи, за хижинами, отбрасывало багряные отблески на головы ребятишек, на стену и пол. Младенец спал, в комнате стояла тишина, слышно было только, как ложки скребут по тарелкам.

Кеденнек накануне возвращался домой в обществе своего соседа Бруйка.

— Кеденнек, — обратился к нему Бруйк, — уж ты-то ведь человек с понятием, для чего ты только в это ввязался?

Кеденнек промолчал.

— У таких заварух, — не унимался Бруйк, — лихое начало, да печальный конец. Порт Себастьян? Чушь какая! Вот увидишь, что от этого останется к следующей зиме.

Кеденнек остановился и громко захохотал. Бруйка даже передернуло, и он больше не сказал ни слова, так они молча и разошлись по домам.

Все еще сидели за столом, как вдруг Андреас вскочил с места. В дверь постучали, вошел Гулль. Жена Кеденнека склонилась над тарелкой, а дети уставились на вошедшего, да и Андреас и Кеденнек в недоумении на него воззрились. Нельзя ли ему присесть? Конечно, можно. Ему предложили поесть, в кастрюле еще осталось немного похлебки. Гулль стал отказываться, но тут уж вмешался сам Кеденнек. Гулль повиновался, а затем спросил, не найдется ли у них где переночевать. И в ответ на их удивленный взгляд пояснил:

— Никуда это не годится: вечно я торчу наверху в трактире, они уже знают, где меня искать, это перестало быть секретом, мне следовало бы какое-то время переждать здесь.

— Что ж, почему бы и нет! — согласился Кеденнек.

Дети неотрывно следили за Гуллем. Так вот он, этот приезжий, он их гость! Андреас поглядывал на него сбоку, глаза его блестели: «Вот он и сам к нам пожаловал!» Хотя Кеденнек глаз не сводил с Гулля, тому казалось, что он смотрит куда-то сквозь него, на какую-то точку за его спиной. А Кеденнек между тем думал: «Вот он и сам у меня, за моим столом». Жена Кеденнека недоверчиво разглядывала куртку Гулля.

Детей уложили с родителями, Андреас лег на скамью, а Гулля устроили за перегородкой. Свет погасили; и словно только сейчас все шумы получили право на жизнь, сначала раздалось тихое посапывание малютки и неназойливый равномерный стук отставшей доски, которой ветер снаружи хлопал о стену. Затем послышалось дыхание детей, затем дыхание Андреаса, а там и супругов. Здесь хорошо спалось. Гулль уснул и, засыпая, слышал, как его дыхание смешивается с дыханием остальных.


У трактирщика наверху, в логове Гулля, поселился молодой купец, поставлявший ему партиями водку, сахар и кофе. Праздник кончился, и в наступившие тихие дни Дезак занялся подсчетом прибылей и издержек. Сам Дезак тоже рыбачил в молодости, но на время пристал к портовому кабачку да так и прижился на берегу, работая то здесь, то там. Он женился на местной жительнице, ее первый муж пристроил к своей лавке распивочную. Эта женщина как-то побывала в порту Докрере, западнее Себастьяна, и по рекомендации знакомой вывезла оттуда в Санкт-Барбару эту самую Мари — прислуживать в лавке и распивочной. С тех пор Мари за неимением лучшего проводила зиму здесь. Она как была, так и осталась оглодком, промышляя тем скудным запасом костей и мяса, какие достались ей на долю.

После того как Дезак перебрал свои товары и все подсчитал, он пришел к заключению, что Мари и на сей раз, как и все эти годы, его обкрадывала. Он кликнул ее, она, щурясь, как и все эти годы, спустилась вниз и, выставив подбородок, с места в карьер принялась бранить хозяина. Дезак схватил ее за волосы и стал лупить, и тут Мари взвыла тем особым вытьем, к которому прибегала только однажды в году, именно в этом случае. Это был негромкий тягучий вой; тому, кто избивал ее, хотелось слушать его еще и еще. Дезак бил и бил, он вошел во вкус и перестал лишь тогда, когда рев Мари был уже на исходе да и успел ему прискучить. Мари всхлипывала и сопела, она забилась в угол и представлялась этакой разнесчастной страдалицей, еще несчастнее, чем на самом деле. Тогда Дезак, смеясь, похлопал ее по торчащей лопатке, очевидно, имея нечто в виду, — ее блуза на этом месте была уже изрядно истрепана, — он что-то пробурчал и ущипнул ее. Потом они побыли вместе до утра, когда молодой купец спустился вниз и попросил кофе.


Уже на следующий вечер разнесся слух, что рыбаки возвращаются из Себастьяна с новым контрактом. Тут мужчины сказали женам, что им не придется больше каждую зиму бедовать, все у них теперь пойдет по-другому. Как по-другому, они не уточняли, и каждый представлял себе это по-своему — женщины, дети да и сам глава семьи. Все только и говорили, что о новом контракте; на рынке и на острове цена на килограмм мелкой рыбешки подскочила на два пфеннига в будний день, да и детишки повеселели. Потом стало слышно, что делегаты прибудут на новом пароходе, и народ толпился на сходнях. Но никто не приехал, за всю неделю не было никаких вестей, похлебка становилась все жиже, женщины теряли всякое терпение, мужчинам пора было выходить в море, все добычливые места поди уже заняты. Ветер, пригонявший с суши нещедрые летние дожди, растерянно натыкался в порту на неподвижные суда, их удерживали здесь невидимые чары, они были, казалось, сильнее его.

Трактирщик сделал крупный заказ, на какой отваживался только глядя на зиму, он отпускал спиртное в кредит, трактир был ежевечерне полон, словно вся деревня страдала от тайного горя, заставлявшего людей искать утешения в рюмке. Гулль обычно возвращался домой вместе с Кеденнеками. Андреас теперь тоже посиживал в трактире, руки на коленях, как и его дядя; смуглое лицо его глядело присмиревшим и усталым — может быть, малышка из Санкт-Бле уже осчастливила его задатком.


Как-то соседка, Катарина Нер, постучалась к ним и присела на скамью. Некоторое время она молчала, а потом и говорит:

— Да вернется ли Франц Нер?

Мари Кеденнек злобно на нее покосилась. Катарина Нер была еще, что называется, в соку, не такая иссохшая, как Мари, поэтому та ее терпеть не могла. Как это можно постучать к соседям, сесть не спросясь и распустить язык. Но дни и впрямь стояли несуразные.

— А почему бы Неру не вернуться? — отвечала она вопросом на вопрос.

Катарина только кивнула и ушла. Очевидно, она и в самом деле приходила лишь затем, чтобы с кем-нибудь поделиться своими опасениями. Мари захотелось рассказать об этом. С мужем она не решилась поделиться и рассказала Андреасу. Тот сообщил это товарищам в порту. В деревне заволновались: что-то там, должно, не так. Когда же наши вернутся? Да еще вернутся ли? Прошла целая неделя. И только в субботу неожиданно с ранним пароходом возвратилось трое посланцев. Поначалу их было четверо — двое из Санкт-Барбары и двое из округи. Последние не стали здесь долго задерживаться и потопали к себе домой. Третий, Михель Педек из Санкт-Барбары, тоже отправился к своим домашним. Но он уже по дороге встретил товарищей и все им сообщил.

Делегатов приняли совсем не так, как они рассчитывали. Вскоре после прибытия их повели на допрос. Накануне возвращения домой Франца Нера забрали и увезли в город. Его впутали в историю с Бределем-младшим. Он в тот вечер сидел в кабачке. Было у них собрание, но его по какой-то причине сочли неправомочным. Так они и вернулись, ничего не добившись.


Стоял теплый серенький день. Ветер дул с берега — хоть бы почувствовать вкус соли на языке! А над землей и морем носились клубы пыли. Потом не стало и ветра. Да и у людей пропала охота поднимать шум. И только птицы на скалах гомонили, густыми стаями хоронясь от дождя. Внизу, в порту, все оставалось неизменным, здесь, правда, не было большого движения, а все же нет-нет приходили и уходили суда, в полдень парохода три-четыре; выкрашенные в красный цвет ящики с подтеками от дождя сгружались на сходни и через Рыбный рынок доставлялись к складам. Стены домов приоткрывали свои торцы, в них показывался домашний дух — в темном квадрате чье-то нагое туловище наклонялось вперед и назад, в то время как канат со скрипом скользил по плохо смазанному блоку.

К вечеру несколько рыбаков спустились вниз, а там подошли и остальные, они уставились на ящики, словно нынче вечером ящики какие-то особенные и выгружают их какими-то особенными канатами. А потом рабочий день кончился и портовые рабочие двинули к парому, который отвезет их обратно на остров; только небольшая часть осталась в Санкт-Барбаре. Рабочие не знались с рыбаками, у них была своя распивочная, внизу, в бухте. И теперь рыбаки глядели им вслед, словно и от них ожидая чего-то особенного.

Вокруг площади зажглись огни. В конторах все еще продолжалась работа. Рыбаки не двигались с места, они стояли так тесно друг к другу, что на просторной белой площади производили впечатление небольшой кучки. Одна из конторских дверей распахнулась и пропустила того самого, седовласого, в очках, он направился в гостиницу ужинать; пройдя несколько шагов по площади, он наткнулся на нечто темное, сплоченное, и, только сейчас разглядев рыбаков, испугался и повернул назад. Рыбаки проводили его взглядом, но тут кто-то из Сиксова экипажа оторвался от своих и пустился догонять старика. Тот заторопился, он еще вовремя проскользнул в дверь конторы, заперся изнутри и опустил ставни. Молодой рыбак кулаками забарабанил в ставни и кивнул приятелям, те тоже наддали, ставни затрещали, и юнцы всей оравой ввалились в контору. Старик укрылся за своей конторкой, но они вытащили его оттуда и с возгласами:

— Это ты послал наших товарищей в Себастьян! — взяли в оборот. А он своим обычным тихим, разве только чуть охрипшим голосом ответил:

— Я вынужден делать то, что мне приказывают.

Они оттолкнули его к стене, но тут же о нем позабыли и принялись буйствовать. Разнесли в щепки конторку, ставни, шкафы, изорвали в клочья бумаги и сожгли. Они громили и крушили с таким остервенением, так безоглядно и настойчиво, словно у них украли что-то важное, невозместимое, что необходимо вернуть любой ценой. Как женщина слепо и остервенело роется в ящиках, переворачивает весь дом и в конце концов роется лишь бы рыться, так они в мгновение ока перебили и искромсали что ни попадя — мебель, книги, людей. Прошло не меньше получаса, прежде чем они обнаружили старика, он скорчился за своей конторкой. Все уже было разнесено в щепы, да и сами рыбаки вымарались и все на себе изорвали, а между тем старик со своим аккуратным воротничком, аккуратной бородкой и очками по-прежнему оставался цел и невредим. Кто-то схватил его за плечо, другой пытался разжать крепко стиснутый кулак, в котором тот что-то утаил, — как оказалось, ключ от давно разбитого шкафа. Рыбак дергал его за руку, и старик только неслышно хихикал. Это хихиканье было так отвратительно, что оба рыбака одновременно кинули старика на пол и давай крушить что-то рядом. Теперь среди вещей, валявшихся на полу, были очки старика. Одно стекло разлетелось вдребезги, другое случайно уцелело и таращилось вверх, подобно блестящему, бессмысленному, безучастному глазу.

Только выбившись из сил, прекратили они разгром. Огонь из разбитых лампочек сочился на бумажный мусор, огонь проникал в склады и с полу ударял кверху, в люк. Серый однотонный воздух жадно поглощал его, впитывая красное. Пожар погас сам собой, отчасти его удушили каменные стены высоких домов с фронтонами, отчасти потушил зарядивший ночной дождь.

Большинство рыбаков сели в лодки, чтобы промыслить рыбу к утреннему базару на острове Маргариты, остальные поднялись наверх. Кеденнек тоже вернулся к себе. Гулль следовал за ним, они не обменялись по дороге ни словом и так же молча легли спать. Гулль по-прежнему ночевал здесь. Его по-прежнему не разыскивали, вокруг него сплотилась вся деревня, он был в безопасности. Кеденнек сразу уснул от усталости. Гулль лежал на спине, в его глазницы была неотвратимо врезана площадь, огромная, до ужаса белая, только она еще белела, вокруг сгустилась темень, а там, позади конторы, огни, опущенные ставни — все это с бешеной быстротой снова пронеслось у него в голове, точно сквозь сводчатые ворота, он снова кричал: «Вперед!» — и снова кулаки, и грохот, и осколки, и вой, и «Вперед!», и красное, и все вперед, и огонь. Но постепенно все успокоилось, и наконец только сумрачный, размеренный шаг Кеденнека, поднимающегося в гору с ним рядом. А затем улеглось и снаружи и внутри, стало темно и тихо. Гулль думал: «Что уже несколько месяцев так цепко держит меня в этой бухте, в этой дыре?» Он приподнялся. Если уезжать, то не медля, не откладывая ни на минуту. Отложить на утро — значит никогда уже не выбраться, никогда — это не укладывалось у него в голове, это превосходило всякое понимание.

Дверь отворилась, вернулся Андреас, он хотел было ехать с рыбаками, но отдумал.

— Андреас! — окликнул его Гулль.

Андреас поднялся и прилег рядом с Гуллем.

— Едешь завтра на рынок?

— Еду.

— А долго туда добираться?

— Пять часов.

— Не можешь ли отправиться сейчас, мне надо сматываться.

— Отчего же, могу.

Некоторое время оба молчали. Андреас старался в потемках разглядеть лицо Гулля. А тот думал: «Что за вздор я мелю?» Ему захотелось ухватиться за руки Андреаса, за стол, за стены, чтобы никто не мог его отсюда оторвать. «Кто сказал здесь в потемках, будто я хочу смотаться?» — думал он.

Кто-то подошел к ним ощупью: Кеденнек.

— Оставайся дома, Андреас, я еду с Ником, — сказал он. — В лодке есть место еще для одного, я прихвачу его.

— Никуда я не поеду, — заявил Гулль, — некуда торопиться, успеется.

Кеденнек помедлил, он хотел еще что-то спросить, но все чересчур устали, было уже не до разговоров.

В Бле и Эльнор были посланы гонцы оповестить народ, чтобы все в ближайшее воскресенье явились на собрание. Здесь уже несколько дней находились полицейские из Себастьяна. Шесть или семь молодых рыбаков по указанию служащих пароходства были на этих днях отправлены в город. Событие это произвело в деревне не слишком сильное впечатление. Катарина Нер, ходившая последнюю неделю с зареванным лицом, устыдилась, что подняла такой шум из-за того, что в дальнейшем постигло и других женщин; все они надеялись на более или менее скорое возвращение своих мужей.

Воскресным утром — конторы были уже отремонтированы — ждали рыбаков из соседних деревень. В тот раз на зимнее собрание они явились с самого утра, а тут время уже близилось к полудню. Когда наскучило ждать, решили покамест собраться наверху. Потолковали о том о сем, пока не приспело время обеда. Тут народ спохватился, что из окружных деревень так никто и не явился. Местные сидели в распивочной, оставив для пришлых лавку, ступени и задние столы. Однако и теперь всё еще не решались разойтись. Это пустынное светлое помещение, где только в одном конце беспричинно сбились в кучу люди, нагоняло тоску. Поначалу они излили свою досаду в проклятьях по адресу людей, которые поленились или побоялись прийти на зов. А потом и вовсе умолкли. Было светло и жарко. Гулль сидел с рыбаками. Внезапно, словно невидимый груз с потолка свалился — и именно в эту точку, — он почувствовал на черепе тяжесть страха, который точно кулаком придавил его к земле. Прошлой ночью, у Кеденнека, он еще стыдился своего страха, а сейчас — ничуть. Этот страх возник не в сердце, он не пробился наружу изнутри, это страх словно бы и не касался его лично, он не имел к нему никакого отношения, а исходил откуда-то извне. Этот страх был той тенью, которую отбрасывает на людей беда, когда она так близко, что можно коснуться ее рукой.

Все молчали, молчание было непроницаемым, в такое молчание можно было только вторгнуться. И Гулль заговорил. Он сказал этим людям, что они должны держаться вместе и не выпускать в море ни одно судно. Рыбаки придвинулись как можно ближе и жадно слушали. Так, значит, это все тот же Гулль, он твердит все то же, то самое, что им нужно, и, значит, ничто не изменилось. Рыбаки повеселели. Они остались веселы и когда он замолчал: то была не радость по случаю празднеств в честь троицына дня, не радость по заказу, то была единственная в своем роде радость, подобной не бывало ни прежде, ни потом. Чужаки остались в стороне, они нас вероломно предали, и теперь мы одни среди своих. Они заговорили, запели, они выпили и потом хлопали в ладоши. Хорошо, что здесь не было женщин, те пристали бы с вопросами: что случилось? Значит, все уже в порядке? Когда же вам в море выходить? У женщин не бывает других вопросов.


Движение между островом и Санкт-Барбарой значительно сократилось, на пароходах боялись новых беспорядков. Однако, в общем и целом, жизнь продолжалась. В порту для парусников рыбачьи лодки стояли на своих местах точно в таком же порядке, в каком рыбаки оставили их после троицына дня. Правда, они больше не сверкали чистотой, какая-то вялость и апатия, подобно болезни или горю, снедали их мощные тела изнутри.

Но вот на стенах пароходной конторы появилось объявление, гласившее, что Компания объединенных пароходств «Бредель и сыновья» заключила с рыбаками Вика, Бле, Эльнора и др. контракт, согласно которому прежние тарифы остаются в силе, но повышаются рыночные цены на рыбу. Рыбаков Санкт-Барбары призывали принять этот тариф. Объявление было наклеено на ту самую дверь, которую рыбаки взломали. Ее укрепили железными планками, словно сейф, а в конторы компания посадила дюжих молодцов. Рыбаки объявление сорвали. Они ни дома, ни промеж себя ни словом не поминали ни о предложении компании, ни о вероломстве окрестных рыбаков. С вечера стало известно, что окрестные явятся наутро и что выход отложен на два дня. На следующее утро рыбаки Санкт-Барбары в полном составе явились на Рыночную площадь. Рыбаки из других деревень прибыли все вместе к назначенному сроку. Они, возможно, предполагали, что санкт-барбарцы присоединились к новому соглашению, и только по дороге узнали, как обстоит дело. Их лица не отличались от лиц местных рыбаков, предстоящий выход в море не рассеял их угрюмости. Они кивали местным и заговаривали с ними: то, что те не присоединились и продолжают стоять на своем, это, мол, их дело. Но когда отбывающие рыбаки устремились к судам, местные расступились и оставили им такой узкий проход к пирсу, что тем пришлось пробираться как сквозь строй. Они оглядывались по сторонам, в их взглядах появилось что-то неподвижное, хмурое. Между тем местные все больше оттесняли их от пирса в сторону тропы, ведущей вверх, к домам. Приходилось кулаками прокладывать себе дорогу. Но кулаки имелись и у местных, и пришлые разглядели, что в кулаках у тех зажаты не большие пальцы, а ножи. Тут пришлые насторожились, они начали оглядываться на своих и сбиваться в кучу. Но тогда и местные начали стягиваться вокруг них в железное кольцо, нашпигованное изнутри кулаками и ножами. Пришлые напирали, но кольцо сжималось все туже. Все это происходило в абсолютной тишине, не слышно было ни сопения, ни сердитых возгласов. Наконец местные отступили. Сомкнув ряды, они, не оглядываясь, зашагали вверх. И только тогда посреди площади раздались крики о помощи и проклятья.

На следующий день отплытие не состоялось: большинство пришлых рыбаков — избитые и раненые — остались в Санкт-Барбаре. Остальные вернулись домой.

Между тем внизу по-прежнему шла выгрузка и погрузка. Дело в том, что рыбачьи домишки стояли на отлете, среди рифов, далеко от домов остальных жителей, которые, как всегда, продолжали работать в порту и не желали ничего другого, как делать обычную работу и, как обычно, спать, голодать и хотеть есть.


На третий день после несостоявшегося выхода на площади был вывешен новый указ с полицейским штемпелем порта Себастьян: согласно указу, жители Санкт-Барбары призывались выдать властям осужденного в Себастьяне Иоганна Гулля, который, по имеющимся сведениям, скрывается в Санкт-Барбаре. Гулль сидел у Дезака, когда пришедшие рыбаки сообщили ему эту новость; последнее время Гулль ждал и боялся этого известия, но теперь вздохнул с облегчением: стало быть, дошло и до этого. В тот же день четверо рыбаков были задержаны и сданы в полицию. Эльнорцы опознали тех, кто, приставив нож к горлу, угрожал их товарищам, собиравшимся выйти в море. Говорили, что отплытие окончательно назначено на понедельник и будет проведено во что бы то ни стало.


Женщины напоследок еще получили в кредит понемногу жира, сахару и бобов, но вот уже три дня, как Дезак закрыл лавку. Считанные пфенниги, которые приносил ночной улов, уходили на те же лодки и рыболовные снасти. На рынке рыбу отдавали, можно сказать, задаром; над столами и даже над крышами носился приторный гнилостный запах ухи, сваренной без жиру и почти без соли. Женщины недоумевали, глядя на сыпь, появившуюся у детей без боли и температуры, но с сыпью обстояло так же, как с арестом Нера. Мать первого ребенка испугалась, но, когда то же самое постигло и других детей, с этим уже мирились, как с неизбежностью.

Дни тянулись долго, непривычно долго, светлые дни на суше. Мужчины все так же торопились встать из-за стола или вскочить с постели, точно им было недосуг, точно они считали излишним тратить время попусту. Они уже сообщили в контору свое решение: не выходить в море иначе как на новых условиях.

Тем временем полк Кеделя был с острова Маргариты переброшен в Санкт-Барбару. В первую ночь для солдат освободили склады, а потом поставили их строить бараки в утесах. Прибытие полка вызвало в порту необычное оживление. После окончания рабочего дня площадь кишела народом, было светло и шумно.

Гулль сидел с женой Кеденнека за столом, он обычно работал с мужчинами, но сегодня вернулся раньше. Остальные еще задержались, дети спали. Мари Кеденнек молча следила за тем, как он ест. Он поднял глаза и увидел, что она смотрит на него с ненавистью. То ли она ненавидела его потому, что считала виновником восстания, но от такой костлявой, изъеденной нуждою женщины вряд ли можно было этого ожидать; то ли ей нужно было кого-то ненавидеть — младший ее угасал, а обоим старшим докучала сыпь; а может, и просто так, без всякой причины, в другое время и при других обстоятельствах она точно так же бы его ненавидела. Во всяком случае, ненависть можно было обнаружить только в ее глазах, в крошечных, чуть заметных точечках; никогда не стала бы она выказывать свою неприязнь ни перед самим Гуллем, ни перед Кеденнеком, ни перед Андреасом да и ни перед кем другим.

Когда Гулль поел, она встала и сбросила чепец; обычно она позволяла себе это лишь в укрытии, за перегородкой; видно, что-то в ней надломилось, и она сделала это машинально, стоя посреди комнаты. Гулль считал Мари Кеденнек уже не первой молодости, а у нее оказались вовсе не седые волосы, а густая каштановая копна. Он опешил и даже устыдился, словно увидел что-то недозволенное. Но тут спохватилась и женщина, накинула платок и легла спать. Гулль ушел из дому.

По дороге ему повстречалась Дезакова Мари. А он-то считал, что она давно уехала, как прошлым летом.

— Вот еще! С какой это стати мне уезжать! Да стоит мне только спуститься в дюны! Ведь все и дело-то в солдатах, а они нынче здесь, в Санкт-Барбаре.

— Так вот, значит, ты какая! А ведь зимой что-то из себя строила. Тогда, в том случае с Бределем, ты его как следует отругала.

— Ясно, тогда отругала, а нынче предпочитаю язык за зубами держать, — возразила Мари. — Мне-то ведь терять нечего, а от тебя не шибко разживешься.


Ранним утром вся деревня, мужчины, женщины и дети, высыпала в порт, чтобы помешать отходу «Мари Фарер». Поскольку пароходство обратилось к префекту и заручилось его обещанием при любых обстоятельствах содействовать выходу судна, полку Кеделя был отдан приказ на всякий случай нести в порту охрану. Солдаты выстроились вдоль пирса. Жители Санкт-Барбары сгрудились на Рыночной площади. Только что взошло солнце, дул сильный ветер, прибой нарастал, и, сколько ни собралось народу, слышно было, как шумит море. Чем больше ярился ветер, тем веселее прыгали огоньки, которыми он кропил порт и крыши, и тем угрюмее становилась тишина. Внезапно чей-то голос в порту выкрикнул угрозу по адресу «Мари Фарер». Несколько горластых мальчишек подхватили этот выкрик, обрадовавшись случаю тоже подать голос.

Толпа постепенно подвигалась к порту, пока оттуда кто-то зычно не гаркнул: «Стой!» Движение остановилось. Но тут группа рыбаков, сомкнувшись, стала медленно продвигаться вперед. Было решено при любых обстоятельствах помешать выходу судна. У них, собственно, намечался другой план — задержать шхуну у мола рыбацкими лодками; то, что они делали сейчас, было бессмысленно. Трап на «Мари Фарер» был еще не убран, что-то еще грузили на судно. Как раз перед трапом стояли навытяжку двое солдат, одинакового роста, одинаковой осанки, ни дать ни взять родные братья. Справа и слева вдоль шхуны стояло друг за другом еще несколько рядов солдат. Многие из них были знакомы рыбакам по острову Маргариты и по трактирам. Но сейчас лица их окаменели и глядели отчужденно. Быть может, все это весьма сомнительно и недостоверно, быть может, никогда рыбаки с этими солдатами не выпивали — несомненно и достоверно лишь то, что они здесь стояли. И снова: «Стой!» На этот раз рыбаки остановились. Был среди них и Кеденнек. Он глаз не сводил с солдата перед трапом, который как раз вскидывал винтовку. Этого он определенно знал. Он, Кеденнек, в точности знал, где он видел это юношеское загорелое лицо. Кеденнек продолжал идти вперед, как было условлено, не слишком медленно, непривычно мелким, пружинистым шагом. Он ощущал в спине странное чувство обнаженности и понимал, что другие остановились и он идет один, понимал, что этот солдат в него выстрелит. Упал он посредине меж солдатами и рыбаками, примерно метрах в восьми от своих. Всю свою жизнь Кеденнек думал лишь о парусах да о моторах, о промысле да о тарифах, но на протяжении этих восьми метров у него наконец достало времени подумать обо всем. В голову ему пришли все те мысли, какие создана вместить голова человеческая. Он подумал и о боге, но не так, как обычно думают, что его нет, а как о ком-то, кто его покинул.


Рыбаки на «Мари Фарер» заволновались. Они потребовали, чтоб их спустили на берег. Их хотели задержать силой. Но они изменили свое решение и настаивали с упорством, которое при данных обстоятельствах было бесцельным и бесполезным. Капитан, незнакомый в этих местах человек из соседнего округа, еще более неразговорчивый, нежели местные жители — он скупился даже на звуки в отдельных словах и цедил сквозь зубы одни лишь гласные, — капитан молчал — из опасения, как бы с ним не расправились. Да и среди солдат стало заметно некоторое смятение. Однако солдаты с «Мари Фарер», бесстрашно протиснувшись через передние ряды, выбрались на площадь. Местные рыбаки глядели на них не шевелясь. Как вдруг один из пришлых резко повернулся: Франц Кердек из Эльнора, тот самый, в чьей хижине Гулль и Андреас побывали прошлой зимой. Все взоры невольно приковались к нему, следя за каждым его движением. Он делал нечто непонятное: стал обшаривать свою куртку и штаны сверху донизу, словно искал что-то. Даже солдаты, которые в эти минуты общей растерянности и оцепенения охраняли пустое судно, следили за его движениями. Но наконец, словно уразумев, что ищет Кердек, пришлые рыбаки круто повернулись и так резко и неожиданно кинулись на охрану, что несколько солдат были сбиты с ног и сброшены с пирса в воду, прежде чем успели сообразить, что случилось.

Прошло еще несколько минут, и только тогда прозвучали два выстрела, а за ними еще с полдюжины кряду. И больше ничего. Тем временем ветер разыгрался не на шутку. Он был так порывист и неудержим, что даже рыбаки, зажатые в толпе, должны были ощущать его на затылке, и даже раненые, валявшиеся под ногами у напирающих сзади, должны были его почувствовать.

Мальчуганы, примостившиеся на верхних ступеньках домов, чтобы все увидеть, внезапно вскочили на ноги, запрыгали и принялись пронзительно свистеть. И так свежа и радостна была сила ветра, отрывавшего от тяжелого солнца клочки света и гнавшего их перед собой, что, казалось, он отрывал звонкие выстрелы от чего-то тяжелого, мрачного и с легкостью уносил их прочь.


Андреас провел половину ночи и весь день в лодке. Он, как обычно, пристал не в гавани, а ввел лодку в небольшую бухточку среди рифов и оттуда полез наверх. Дома никого не было, ребенок лежал в своей корзине, немой, иссохший, но все еще живой. Андреас вынул его из корзины и стал с любопытством разглядывать. Он был, в сущности, рад, что никого не застал и что может внимательно рассмотреть это дитя, точно принимал в нем особое участие, о котором никто не должен подозревать. Но вскоре он спохватился, что даже дети еще не вернулись домой. Он хотел уложить ребенка в корзину, но что-то словно помешало ему и он с младенцем на руках подошел к двери.

Его поразила безлюдность дороги и окружающих домов; что-то необъяснимо тяжелое в воздухе, какой-то смутный шум или что-то иное, невнятное, подсказало Андреасу, что внизу, под небом его деревни, творится нечто необычайное. Ноздри его расширились, и он почувствовал укол в сердце — опять что-то прозевал! Он вошел в комнату, чтобы уложить ребенка, но тут раздались торопливые детские шаги. Сынишки Кеденнека вбежали в дом и, еле переводя дух от усталости, крикнули:

— Папу несут!

Андреас покачал головой, но тут подошли еще люди, двое рыбаков внесли Кеденнека, за ними следовала его жена. Мари Кеденнек отдернула полог, закрывавший боковушку, и помогла уложить мужа. Мужчины отошли в сторону, но остановились у двери, должно быть, считая неудобным сразу же уходить. Вошло несколько женщин, они без церемоний сели за стол. Мари Кеденнек вытерла стол и подсела к ним. Андреас все еще стоял, держа на руках ребенка. Ему ужасно захотелось чего-то радостного, светлого. Мари Кеденнек внезапно встала, гневно выхватила у него ребенка и уложила в корзину. И, словно это было сигналом для прощания, все встали и ушли.

Мари Кеденнек поставила на стол тарелки и еду. Андреас ей помогал. Он был в отчаянии, но, как свойственно молодости, сердился на тяжесть, камнем сдавившую сердце, и жаждал уйти и снова почувствовать легкость и беззаботность. Покончив с домашней работой, Мари Кеденнек забралась в боковушку и легла рядом с мужем, так же как вчерашней да и любой прошедшей ночью.


— Счастье твое, что направился в Санкт-Барбару, а не в Санкт-Бле, — там тебя бы давно выдали, но уже теперь ищут вовсю, везде висят объявления.

Гулль рассмеялся.

— Тут уж не до смеха! Тебе надо выбираться отсюда. В Санкт-Барбаре будут и без тебя продолжать начатое. Да ведь дело-то, можно сказать, дышит на ладан. Я знаю ребят, которые ночью свезут тебя в Роак. А там постарайся смыться куда подальше. Ты говоришь, кабы в Эльноре и Бле не подкачали, все было бы в порядке. Но то-то и есть, что там подкачали: одно дело Санкт-Барбара, другое — Бле. Этой же ночью отправляйся в Роак.

Все неотрывно глядели Гуллю в рот. А он молчал и только через стол потянулся к окну. Эта крестовина скрепляла печатью все, что было дорого ему на свете. Там, снаружи, солнце окуналось в море, роились облака, вдали скользил пароход, он, быть может, держит курс на Алжир. Гулль повернулся и ногтем вдавил в стол царапину. Рыбаки не спускали с него глаз. Там, снаружи, убегало по морю второе лето, сердце у него защемило, но он не мог оторваться от этой точечки суши.

Он сказал:

— Я остаюсь!

Слушатели облегченно вздохнули. Хорошо, что он остается, значит, все в порядке.


Когда Гулль поднимался наверх, он наткнулся на Мари.

— Хочешь или не хочешь?

— Нет!

— Почему же нет?

— Потому!

Голос ее звучал глухо, она скользнула мимо. Он мог бы в одну или две хватки опрокинуть ее на стол, ее шея, ее голос, ее бедра ждали этого. Но Гулль прошел мимо, сегодня ему было не по себе, им владела растерянность, руки его расслабленно свисали вниз.

Он рано улегся, снова в своем старом логове. Он не спал, а прислушивался к тому, что происходит рядом. Мари вернулась, стучали сапоги, шуршало одеяло, хлопала дверь. Гулль с отчаянием в душе прислушивался к шорохам любви. Порой он думал о смерти, и она ужасала его, порой оставляла равнодушным, порой казалась желанным приключением, которое невозможно пережить достаточно юным и с достаточным запасом сил. Сейчас же смерть представлялась ему как невозможность еще раз переспать с женщиной. Гулль метался в постели. Он был бы уже в Роаке, если б решился уехать. Он прислушался, рядом все стихло. Наводненный тишиною домик на дюне покачивался на ветру, который в эти дни дул даже при отливе. Внезапно он задумался над тем, кто из местных рыбаков согласился бы теперь наняться на «Мари Фарер». За этими мыслями и застиг его сон.


Поздно вечером, когда никто из рыбаков уже не слонялся по берегу, в гостиницу явился Франц Бруйк и пожелал увидеть представителя пароходства. Он сообщил, что сам он, сын его и деверь готовы отправиться на промысел. Он может привести и кое-кого из деревенских, получится целый экипаж. Надо же наконец пробить стену, здешние сумасброды до того запутались, что даже при желании неспособны разделаться с этой историей. Представитель смерил Бруйка удивленным взглядом и сказал, что передаст его предложение в порт Себастьян. Бруйк, весьма довольный, пошел домой. Семейство Бруйков, которому, естественно, последние недели дались не легче, чем другим, все еще выглядело как шарики различных размеров, только тут и там в шариках появились вмятины.


Кеденнека два дня спустя предали земле. На кладбище, где хоронили всех без разбору, был огорожен особый участок для тех, кто погиб в море, здесь были настоящие могилы и надгробия. Однако Кеденнеку тут места не нашлось — ведь он погиб не в море. Вечером в доме Кеденнека снова собрался народ, пришли и женщины и сели за стол. Пришел в знакомую комнату и Гулль. Он старался не попасть на глаза хозяйке. Но когда она все же его увидела, глаза ее остались все так же пусты и сухи. Мари даже удивило, что Гулль ходит как убитый, словно потерял отца. Гулль никогда не мог понять, что общего у Кеденнека с этой комнатой, с женой и детьми. Кеденнек был старик по сравнению с ним, Гуллем. Но он мало что повидал на свете и ничто не казалось ему таким убедительным, как слова Гулля; вот он очертя голову и ухватился за первую подходящую возможность бежать из своей лачуги, от жены и детей. Гости досиделись до того, что в комнате совсем стемнело, очертания расплылись, и только чепцы женщин казались опустившейся в воздухе птичьей станицей.


Внизу, на дверях конторы, было вывешено объявление: желающие могут являться для зачисления на «Мари Фарер». Кто-то сорвал его, повесили другое, и его постигла та же участь. Солдаты все еще ставили в дюнах бараки. Поговаривали, что весь полк будет с острова перемещен в Санкт-Барбару. Погода изменилась, низко нависло небо, и дождь поливал море.

Ребятишки Кеденнека высохли в щепку, их головы на тоненьких шейках заваливались сами собой. Когда мать ставила перед ними тарелки, они поворачивали ложки и вгрызались в черенки. Мать не жалела уговоров и плюх, но мальчики, клоня свои жалобные шейки, продолжали грызть ложки. Когда вечерами им ставили на стол тарелки, они начинали плакать, и то же самое утром и к обеду. Мари убирала полные тарелки, но, когда пыталась убрать и ложки, дети хватали их и вгрызались в них зубами. Мари Кеденнек с нетерпением ждала Андреаса — может, он что придумает, однако Андреас целые дни проводил в море, а воротясь домой, удирал наверх, в трактир. Там было полно. Пусть дети хнычут, пусть жены выскребывают тарелки, здесь они далеки от всего этого, здесь они, точно в какой каюте, в своей тесной компании; некоторые от них, правда, отстали — человек не то восемь, не то десять — и больше не появлялись. Здесь говорили о восстании, сколько еще оно может продержаться, и в будущем ли году или в последующие годы присоединятся к ним остальные. Ибо того, что восстание провалилось, они уже не скрывали — здесь, в этих четырех стенах. Они советовали Гуллю скрыться, просто чудо, что его еще не забрали. Но Гулль только смеялся в ответ, ему нравилось, когда это говорили, он был рад лишний раз посмеяться.

Позднее, когда большинство расходилось и только немногие, не решаясь спуститься вниз, располагались тут же, на столиках, Гулль обнимал Андреаса за плечи. Они забивались в угол, рядышком, как тогда зимой, в распадке. Гулль что-то тихонько рассказывал юноше. Он говорил не о выходе на промысел и не о Санкт-Барбаре; он живописал ему другие места и страны, вместе они въезжали в порт, по сравнению с которым Себастьян был жалкой дырой. Гулль рассказывал горячо и торопливо — так повторяешь что-то про себя, чтобы не забывалось. Он видел, что Андреас слишком устал, чтобы слушать, но продолжал говорить.


Андреас с молодым Бруйком плыли в одной лодке. Бруйк был разбитной малый, Андреас издавна к нему благоволил. Он был неистощим на песенки и анекдоты, Андреас же охотно смеялся.

— Послушай, — сказал он вдруг Андреасу в спину. — На следующей неделе мы выходим в море — я, отец и еще такие-то. Давай присоединяйся, нам одного не хватает.

Андреас не сразу его понял и некоторое время размышлял. Он бешено заработал веслами, но так ничего и не ответил. И не обернулся: таким образом, ни молодой Бруйк, да и вообще никто на свете не видел, какое Андреас при этом предложении сделал лицо.


Мари Кеденнек как раз уносила суп, когда вернулся Андреас.

Мальчики жевали ложки.

— Ты что-нибудь принес? — спросила она Андреаса.

— А что я должен был принести? — удивился тот.

Мальчики отложили ложки и уставились на него. Андреас прошел мимо них к корзине и пальцем пощекотал младенца. Когда он обернулся, все трое уставились на него черными, как дырки, глазами. У Андреаса пропала всякая охота оставаться в этой комнате. Он побежал наверх. Но и там не было ничего утешительного. Тогда он устремился на Рыночную площадь и на углу, у дома Неров, где дорога ведет к дюнам, увидел несколько женщин. Они сидели рядком и болтали. С ними была Мари Кеденнек. Андреас удивился. Он хотел прошмыгнуть мимо. Но Мари Кеденнек схватила его за руку. Андреас насупился и отстранил ее, как не раз делал Кеденнек. Мари Кеденнек опустила голову. Андреас зашагал дальше, и тогда она его окликнула:

— Андреас!

Андреас остановился.

— Послушай, Андреас, в среду наши выходят в море, — сказала она, и голос ее прозвучал непривычно вкрадчиво, точно у юной девушки. Андреасу сделалось противно: вот так она, должно быть, улещала Кеденнека, лежа с ним под одеялом. — Там одного не хватает, можешь отправиться с ними.

Андреас локтем двинул ее в грудь.

— Вы с ума сошли, Мари Кеденнек! Ступайте к черту и хнычьте ему в подол, если вам плакать хочется.

— А как же дети? — протянула Мари Кеденнек своим глупеньким, вкрадчивым девичьим голоском.

— А мне какое дело! Они-то по крайности прожили дольше, чем наш малыш, дома.

И пошел. Тут Мари Кеденнек и вовсе разревелась.

— Слыхали? — твердила она сквозь слезы. — Он не поедет, я сразу вам сказала, что он ни в какую не поедет.

Андреас снова оглянулся. Но на Мари он ноль внимания, а обратился к остальным женщинам:

— Так, значит, в среду?

— Да.

— «Мари Фарер»?

— Да.

И Андреас пошел.

Вечером он рано вернулся домой. Достал рабочую одежду Кеденнека и принялся ее латать. Мари подсела и стала помогать ему. Они не обменялись ни словом. Затем Андреас отправился в контору — за авансом. Он отнес его домой и к ужину как следует поел настоящего сала.

При отходе судна опять несли караул солдаты, но им не пришлось ничего охранять. Никто не пришел, даже родичи отбывающих, — из страха перед односельчанами. Жители Санкт-Барбары отнеслись к уходу судна так, точно это не имело к ним никакого отношения; они слышать об этом не хотели и не обсуждали меж собой. Когда в тот день им встречались дети ушедших на промысел, они так же не замечали их, как если б наткнулись на котят.


«Мари Фарер» еще не миновала Роак, как произошло крушение, от которого едва не затонула шхуна со всем экипажем. Все же, хоть и в аварийном состоянии, ее удалось доставить в порт, а также спасти трех-четырех членов экипажа. В течение нескольких часов оставалась неясной причина катастрофы — то ли мотор отказал, то ли шхуна наскочила на Роак, то ли еще что. Знатоки утверждали, что на этом месте подобной катастрофы с «Мари Фарер» не должно было случиться, что тут не обошлось без злого умысла. К вечеру о крушении говорила уже вся деревня, жены пострадавших были вне себя от горя. Они, правда, и всегда-то провожали мужей с недобрыми предчувствиями, но наступившее лето не допускало таких мыслей. На сей раз уверенность пришла уже вечером. Женщины жадно впитывали сообщения. Для того, кто отчаивается, лучше иметь дело с чем-то более осязаемым, чем господь бог. К тому же и в отношении деревни предпочтительнее было пострадать от удара, которым судьба сразила их во имя самой деревни.

Одним из трех спасенных был Андреас. Когда жена Кеденнека узнала о несчастье, она была уверена, что парень погиб. Это несчастье было, по сути, ужаснейшим позором. Она потеряла юношу, которого любила больше, чем своих детей. Да еще на таком ошельмованном судне. Она думала о женщинах, чьи сыновья и мужья уплыли на нем. Никого она не ненавидела так люто, как этих женщин. Она прогнала детей, уложила младенца и заперлась. А сама села за стол и, ухватив обеими руками завязки чепца, уставилась перед собой невидящим взором.

Вечером принесли Андреаса. Он еще дышал, хоть на нем живого места не осталось, его бил озноб. Мари Кеденнек уложила его в боковушке и растерла водкой. А потом снова села за пустой стол. Андреас ни словом не обмолвился о случившемся. Он только иногда ударял ногой о стену. Мари Кеденнек снова ухватила завязки чепца. Теперь, когда беда миновала, позор жег еще сильней.

Как вдруг среди ночи раздался голос Андреаса:

— Встань, натри мою одежду маслом, собери все, что у тебя осталось, сало и водку, и кеденнекову одежду тоже — мне надо уходить!

Жена Кеденнека слушала его в испуге. Андреас не проронил ни слова больше, он поднялся и зашлепал по полу босиком. В первые минуты она подумала, что он бредит, но потом все поняла. Андреас между тем начал рассказывать:

— Мне сразу же пришла эта мысль. Это оказалось проще простого. Все представлялось куда сложнее, а понадобилась лишь отвертка да пила. Проще простого. Хорошо, что все слышали, как ты меня упрашивала, когда ты вдруг пала духом. Ты при всех заплакала, и можно было подумать, что я сдался на твои просьбы, — это получилось удачно. Правильно это было или неправильно, теперь уже толковать нечего — мы дали наверху у Гулля слово не выпускать в море ни одно судно. Это я и сделал. По дурацкой случайности сам я остался жив, я на это не рассчитывал, но раз уж так вышло, спущусь-ка я вниз, в рифы, как тогда Кердгиз, меня, конечно, вскорости найдут и повесят, но недельки три авось продержусь, лишь бы не было сильных приливов. А ты ступай наверх к Мари, на нее никто не обратит внимания, скажи ей, пусть через несколько дней сунет в круглое отверстие над овечьим лазом — она знает — какую-нибудь жратву, и пусть делает это регулярно. Она девка ловкая, может, когда и переспим, и пусть стащит для меня у своего старика водки — а теперь дай сюда узелок.

Ночь была темная, ни зги не видно, они ощупью двигались по комнате, собирая вещи, им не хотелось зажигать свет. Андреасу было ясно: Мари Кеденнек поняла все, что он ей наказывал, она не была ни разиней, ни тупицей; возможно, на его месте она поступила бы так же. Но с ее любовью к нему кончено. Таких, как он, не любят. Таких, как он, сторонятся все четыре стены этой халупы, сторонятся тарелки на столе. Ее ребятишки с их мягкими животиками, ссохшийся сосунок — все это от него отошло. Ужасно, что именно с ним должно было такое случиться. Он был весельчак, каких мало, и, возможно, остался таким и сейчас. Он охотно насвистывал и смеялся, он и сам замечал, что, когда смеется, лица окружающих смягчаются; он и сам с удовольствием слышал свой смех и даже смеялся врастяжку. Может, потому, что он рано лишился матери, ему хотелось, чтоб его любили. Мари Кеденнек частенько драла его за уши — взрослых мальчиков не годится ласкать. Ему нравилось, что она дерет его за ухо, нравилось и теперь. А сейчас он уже никому не мил, и это было горько.

Он снова натер тело водкой и оделся. Мари Кеденнек связала узелок и положила на стол. Андреас взял его и осторожно отодвинул дверной засов.

— Желаю тебе и ребятам всего самого хорошего, — сказал он печально. — Если б даже родители мои остались живы, они не могли бы относиться ко мне лучше, чем оба вы за последние годы. Когда тебя спросят, скажи, что спала и не слышала, как я уходил.

С минуту в комнату задувал ветер, весь дверной проем полнился сладостно-соленой весенней ночью. Андреас осторожно прикрыл снаружи дверь.

Мари Кеденнек снова села за пустой стол. Она снова схватилась за завязки чепца. В боковушке захныкал младенец. Мари выпустила из рук завязки и кулаками закрыла уши.


Если б Андреас не бросился в первое попавшееся убежище, ему, быть может, удалось бы спастись; его не так скоро стали разыскивать, как он предположил со страху. Прошло больше недели, прежде чем в серый густой деревенский воздух просочилась правда. Деревня затаила ее, как семья скрывает от сторонних глаз свой позор и свою беду. Было назначено следствие, префект самолично явился в Санкт-Барбару. Он передал Кеделю все полномочия. Кедель вывесил приказ: «Строго воспрещается без особой надобности вечером появляться на Рыночной площади». Таким образом, треугольник в рифах был отрезан от нижней Санкт-Барбары.

Под вечер трое рыбаков отправились на Рыночную площадь. У самого выхода на площадь их задержали солдаты. Рыбаки сопротивлялись; одного так избили, что сделали калекой на всю жизнь. Двое других стали громко звать товарищей. Те повскакали с кроватей. Их жены и дети прислушивались, затаившись в своих темных домах. Вскоре мужчины вернулись избитые, валясь с ног от усталости. Днем, когда их не было дома, наверх поднялся десяток солдат. Солдаты обыскали их дома. Хотя обыскать такое насиженное, выскобленное добела гнездо, можно было скорее, чем обшарить карманы, они со злобным упорством перерыли все, что ни попало под руку. А потом долго стояли на дороге, болтая и смеясь.

Море так взмыло, будто засвистало наверх свои самые нетронутые, отборные волны с глубочайшего дна. Солнце, игравшее на камнях, излучало свой особый солнечный запах, его можно почувствовать только в это время года. Овцы, не щадя сил, старались дотянуться до пучков травы, пробивавшихся по углам оконных рам и из-под низеньких крыш.

Андреас, знавший наперечет каждый утес, без труда нашел ущелье, недосягаемое для самых высоких прибоев, во время же отливов оно находилось на уровне выше человеческого роста. Он быстро привык к новому положению. Уже на следующее утро нашел он в условном тайнике приготовленную для него еду. Настроение у него стало улучшаться. На третий день он встретился с Мари. Она подтвердила то, на что Андреас и сам уже начинал надеяться. Никто его не разыскивает, нужно только как можно дольше переждать. Он спросил, что сказал по поводу происшедшего Гулль. Мари не знала. Они даже поспали вместе. А потом Мари окольной дорогой пошла домой, чтобы избежать вопросов насчет своего изодранного мокрого платья.


После смерти Кеденнека Гулль только изредка ночевал внизу, а все больше у Дезака и у соседей или под открытым небом. Было уже время обеда, когда к нему постучала Мари.

— Сматывайся отсюда, и как можно скорее. Дезака отвели к старому Кеделю, лавку всю перерыли. Вот-вот они вернутся.

— Куда же я теперь денусь! — рассмеялся Гулль. — Я могу с таким же успехом остаться здесь.

— Ах, чего там! Убирайся, да поживей!

Гулль, в чем был, вышел из дому. За последнее время его ни на минуту не оставлял страх. Нельзя сказать, чтобы он усилился в это мгновение, Гулль даже казался себе спокойным и безучастным. Он долго месил ногами дюны и где-то наудачу спустился по рифам на пляж. Он очутился в незнакомой ему бухточке. На песке лежала лодка, а рядом на камнях растянулись мальчуганы из ближайшего поселка и шарили в водорослях. Гулль наблюдал. Как вдруг он услышал позади голоса и тогда понял, что мальчуганы не имеют никакого отношения к лодке, в ней приплыли двое одетых по-городскому молодых людей, прогуливающихся по берегу. Гулль с ними заговорил, и некоторое время они беседовали о том о сем. Выяснилось, что молодые люди состоят в комиссии, прибывшей в Роак, чтобы внести некоторые усовершенствования в работу маяка. Они катались на лодке для собственного удовольствия, а теперь собираются на остров Маргариты, чтобы еще сегодня сесть на пароход, который зайдет за ними в Роак. Гулль попросил их подвезти его. Втроем стащили они лодку с пляжа и взялись за весла. На остров поспели в самое время. Пароход принял на борт пять-шесть пассажиров, в том числе и Гулля. Гулль на время забыл о своем страхе, но сейчас, на пароходе, страх к нему вернулся. Среди всех этих людей — рабочих, скупщиков, рыбаков — немало, конечно, таких, кто знает его в лицо. Он, не оглядываясь, пересек палубу — никто его не окликнул — и тут же на трапе наткнулся на человека в желтой полотняной блузе, который, увидев его, отпрянул. Гулль прошел мимо и спустился в каюту. Здесь сидели несколько женщин, нагруженных сумками, должно быть, из Санкт-Барбары. Гулль сел лицом к стене. Зря он спустился вниз. Если тот парень в желтой блузе пожалует сюда, все пути отрезаны. Он закрыл лицо руками. Как знать, а вдруг все же удастся проскочить. В душе его затеплилась слабая надежда, что следующий месяц он встретит на других берегах. Возможно, впереди тяжелая работа и свирепый зной. Но море — оно рядом и гостеприимно ждет, оно отвезет его куда ни пожелай; и каждый день будет дарить ему все новых товарищей, и еду, и питье, и кого-нибудь для любви.

Кто-то похлопал его по плечу — тот самый человечек в блузе. Он заговорил первым. Гулль испугался и весь съежился. Но тот уже сообразил, что с кем-то его спутал. Да и Гулль разобрался, что малыш этот вовсе ему не знаком. Они обменялись несколькими словами, и Гулль поднялся наверх. Он свесился через поручни, остров был уже в виду, а также островерхая, как сахарная голова, башня на молу. Внезапная радость охватила Гулля. Это была та радость, что с первой же вспышки заливает тебя жаром до кончиков пальцев. Он обернулся. Санкт-Барбара была всего лишь коричневой полоской на горизонте. Он как-то даже не заметил и только сейчас спохватился, что летний этот полдень чистейшей синевы, что солнце пахнет морем, а море солнцем — Санкт-Барбара была всего лишь коричневой полоской, как и все берега, какие он когда-либо покидал. А затем воздух сомкнулся, полоска стала черточкой, а там и вовсе исчезла из виду. Зато рукой подать была башня на берегу, и наступил момент, когда все начало быстро придвигаться, когда земля стала притягивать пароход. Они вошли в гавань и поодиночке спустились по трапу вниз. Внезапно радость ушла из сердца Гулля, оставив в нем одно разочарование.

Он двинулся по мостовой, углубляясь в город. Только к вечеру нашел он пристанище у трактирщика, приютившего его прошлым летом.


Не успела Мари подойти к двери, как перед ней выросли двое Кеделевых солдат.

— Где Гулль?

— Откуда мне знать? Как видишь, под юбкой у меня мало места.

Солдаты принялись искать. Мари прислонилась к шкафу и давай накручивать бахрому от платка на большой палец. Солдаты заглядывали в каждый угол. Мари не двигалась с места и все накручивала да накручивала бахрому. Они протопали по лестнице наверх и там долго рылись и копались, ругаясь на чем свет стоит. Мари знай вертит вокруг пальца бахрому и прислушивается; порой наверху на секунду затихали, и тогда Мари вскидывала брови и останавливалась, а когда все начиналось снова, продолжала вертеть бахрому. Солдаты спустились вниз и принялись искать в шкафах и рыться на полках и в лавке. Мари не шевелилась; и только когда разлетелась крышка от сундука и зазвенела бутылка, кропя пятнами белые стены, Мари ощерила свои белоснежные зубы.

Солдаты ушли, но один из них вернулся и ущипнул ее за руку.

— Где он?

Мари прищурилась, он слегка ее потискал, товарищи уже свистели ему. Мари перестала щуриться и жестко и зло уставилась на дверь. А потом со вздохом взялась за уборку, начиная от самого дальнего уголка комнаты.


Хоть Андреасу не приходилось голодать и мерзнуть, хоть он гордился своим поступком, хоть одиночество было ему обычно не в тягость, его все больше одолевала печаль. Он встретился с Мари еще и еще раз и обо всем расспросил. Старик Кедель вызвал Дезака, старик Кедель хитер и знает, что делает. Кеделевы солдаты всю деревню прочесали, сверху донизу. Побывали они и у жены Кеденнека и допросили ее. Но скорее серый каменный шар над входом выдал бы, кто здесь бывал, чем Мари Кеденнек. Гулль уехал, никто понятия не имеет, каким образом. Потом некоторое время Мари не приходила. В четвертый же раз сказала:

— Главный сезон лета миновал, а к позднему придется нашим уступить, они уже выковыривают штукатурку из стен. Кедель-то хитер, знает, что делает. Да, представь себе, младшенький-то у Мари Кеденнек ведь помер.

Это известие вызвало у него горькие слезы. Он плакал, не переставая, и не стыдился своих слез.

— Когда так долго, как я, лежишь один среди скал и не с кем слово сказать, плачешь из-за всякого пустяка.

А потом Мари и вовсе перестала наведываться. Весна никогда еще не была так щедра, Андреас честно ждал, ждал с нетерпением, чтобы его наконец пришли искать и нашли и, как он представлял себе, повели мимо всех дверей на Рыночную площадь. Быть может, в деревне все уже вернулось к старому, а может, наоборот, в корне изменилось, между тем как он тут лежит и время уходит.


Компания объединенных пароходств «Бредель и сыновья» поставила рыбаков перед выбором: либо принадлежащие ей в Санкт-Барбаре суда будут укомплектованы экипажами, набранными на стороне, либо местные рыбаки согласятся на прежние условия. Рыбаки заявили о своем согласии. После того как на коротком собрании было вынесено это решение, они ни между собой, ни с женами про это больше не поминали. Если нужно было, о предстоящем выходе говорили, как о чем-то обычном. Глядя через стол на своих мужей, рыбацкие жены примечали на дне их глаз что-то новое, устоявшееся, темное, точно густой осадок на дне опорожненного сосуда. Каждая женщина считала, что это лишь у ее мужа или сына. Но так было со всеми мужчинами.

Наверху, в трактире, они сидели теперь рядом, руки на коленях, каждый сам по себе. Точно люди, которые, сбившись в кучу, вдруг замечают, что рядом еще много места и можно отодвинуться.


Пароход Гулля отправлялся лишь в конце следующей недели, и Гулль расхаживал по городу и пляжу сколько вздумается. Он знал, что ему ничто уже не угрожает. Беда отдалилась на такое расстояние, что тень ее больше не падала на него. В полдень отсюда можно было с крутого выступа на берегу различить Санкт-Барбару. Последняя зима отошла в далекое прошлое, точно каждый час морского перехода можно было считать за год; в нем проснулась тоска по родине.

На молу рассказывали, что выход на промысел в Санкт-Барбаре — дело решенное. Только теперь стали ему известны все обстоятельства крушения «Мари Фарер». Андреаса в деревне не было — очевидно, ему еще до оцепления удалось бежать. Все эти новости рождали в душе у Гулля не только горечь, но и гнев. Его там не было! Без устали бродил он по улицам в надежде, что еще удастся повстречать Андреаса — то ли здесь, то ли где-нибудь в другом месте. Но что-то говорило ему, что никогда им уже не свидеться. Ему предстоит в полном одиночестве шагать среди этих бесчисленных людей. Зачем он только поддался на уговоры Мари! На душе у него было так же скверно, как в ту памятную ночь, в боковушке у Кеденнека. Но тогда он лишь говорил себе: «Надо уезжать!» — а теперь и в самом деле уехал. Все это было давным-давно и бог весть в какой дали, сейчас перед ним справа и слева мелькали дома, пестрые витрины, повозки, лошади и люди. Гулль направился к пароходу и сдал капитану свои документы, а затем снова вернулся на берег, побродил по улицам и вышел на мол. Стоял туманный день, и Санкт-Барбары не было видно. Стоило ему подумать, что через несколько дней рыбаки выйдут в море — будто кто ему только что это сообщил, — как им овладевало отчаяние, отдававшее горечью стыда. Но потом успокоился: ведь его, Гулля, никто не удерживает, он свободен, у него ни души близких. Он говорил себе со всей прямотой, что никогда всерьез не думал уезжать. Он справился, когда на Санкт-Барбару отходит следующий пароход. Еще два-три часа мыкался Гулль по городу и наконец ступил на борт. На обратном пути он все время проторчал в каюте, никто не узнал его, как и на пути сюда. Он уперся в одну точку. Снова захотелось ему женской близости, и он с удивлением вспомнил, что на острове были у него все возможности, а он почему-то ими пренебрег. Никто не задержал его на причале, а также по пути в деревню. Вечерело, дорога была пустынна. И все же ему попались две-три женщины и молоденький паренек. Гулль ускорил шаг, чтобы с ним не заговорили. Женщины остолбенели и долго провожали его взглядом. Их лица успели сменить кожу, но сейчас кожа дала трещину и оттуда проглянули старые их лица. Гулль поднялся наверх, в трактир.

Здесь было немного народу, рыбаки перед отходом занимались всякой домашностью. Но кое-кто все же был налицо, они сузили глаза в щелку и придвинулись поближе. Не успел Гулль присесть, как из лавки вошел Дезак. Увидев Гулля, он оторопел:

— Это еще что? Зачем вы вернулись?

Гулль рассмеялся.

— Глупость вы сделали, что вернулись. А уж мне вы здесь и вовсе не нужны, я на суде заявил, что знать вас не знаю и что никогда вы у меня не жили.

Гулль поник головой, он понимал, что Дезак прав, ведь он приютил его, не задавая лишних вопросов. Рыбаки думали: «Выходит, он снова здесь, это хорошо». Гулль сел, и все у них пошло как прежде. Он уговаривал рыбаков созвать товарищей. Нечего им слушать своих жен, их дело — держаться друг друга и не выпускать из гавани ни одно судно.

Рыбаки сдвинулись теснее и слушали с жадным вниманием. В течение нескольких минут все было как прежде. Но тут за Гуллем пришли. Это были Кеделевы солдаты, они сразу увели его. Впоследствии так и не удалось дознаться, кто их позвал, то ли кто из рыбаков, то ли Дезак, а может быть, солдаты уже на пристани узнали Гулля и пошли за ним по пятам.

Некоторое время кучка рыбаков продолжала сидеть за столом, однако больше ничего не последовало, если не считать сигнального огня — две долгие вспышки и одна короткая. Постепенно они разошлись. Дом опустел, дул, не переставая, ветер, он потрескивал меж досок. Мари осталась одна. Гулль ее и не заметил, но она видела, как он входил и уходил. Все это время она сидела подле шкафа и, щурясь, накручивала на палец бахрому своего желтого платка. Теперь она встала, прикрутила фитиль в лампочке и пошла к себе. Но не успела подняться по лестнице, как снова постучали. Мари спустилась вниз, комнату наводнили солдаты. Они спросили Дезака и, услышав, что его нет, стали шарить в лавке — третий раз за этот месяц. Но вскоре прекратили поиски. Солдаты были в отличном настроении, они уже успели хлебнуть, а тут еще приналегли. Большинство было знакомо Мари по дюнам. Это были парни из глубинки, многие впервые попали к морю. Зиму они проскучали на острове. Знала Мари и долговязого, вихрастого, который схватил ее под мышки и прижал к стене. Лицо его, хоть и багровое от выпитого, было так молодо, что казалось воплощенным добродушием.

— Нечего сказать, хороша! — сказал он. — Заманила сюда молодого Бределя, и с Гуллем тут любовь крутила, и с молодым Бруйком из деревни.

Он продолжал лепетать что-то невразумительное, но и у него было недоброе на уме. Он притиснул большими пальцами ее плечи к стене и вдавил в живот колено. Мари только отчужденно на него глянула и внезапно, расслабившись, выскользнула из-под его рук. Солдаты засмеялись и стали ее хватать, по Мари опять ускользнула. Она напряженно прислушивалась, не возвращается ли домой через лавку Дезак, но его все не было. Молодой вихрастый, разозлившись, притиснул ее к столу, опрокинул на столешницу и держал как в тисках. Мари понять не могла, почему эти солдаты вдруг, именно сейчас и все вместе так яростно захотели ее тощего, истасканного тела. Да ей было, в сущности, безразлично. Безразлично, что они изорвали на ней платье, всю исцарапали и вырвали клоки волос. Даже и эта ни с чем не сравнимая, острая, как стеклянный осколок, поистине невыносимая боль была ей безразлична. Не безразличен был только желтый платок, который она поспешила сорвать с шеи и держала на отлете. Это был все тот же платок, который Гулль заприметил еще на острове Маргариты, а затем узнал на пароходе. По какой-то неизвестной причине, потому ли, что он ей особенно нравился или когда-то ей думалось, будто в жизни ее все должно измениться, — вот-вот они явятся, эти щедрые дарители, — Мари связывала с платком какие-то шальные надежды. Когда кто-нибудь пробовал разжать ей пальцы, кулачки ее сухих, заломленных назад рук вели отчаянную, упорную и, невзирая ни на что, победоносную борьбу за обладание желтым платком.

Когда Дезак утром вернулся к себе, дом его опустел. Старик Кедель всю ночь продержал его под стражей. Несколько дней спустя Дезак вынужден был сдать свой трактир и покинуть эти места. А сейчас он остановился как вкопанный. Среди луж и осколков стекла лежала, соскользнув со стола, Мари. Она повернула к нему голову, ее ноги были все еще притиснуты к животу, но желтый платок она прижала к груди, как мать прижимает к груди младенца.


С тех пор как рыбаки подрядились на промысел по старым тарифам, дорога в нижнюю Санкт-Барбару была открыта. Ничего значительного больше не случилось — и только спокойствие давило на кручу свинцовой тяжестью воспоминаний.

Когда Гулль миновал женщин, они поспешили к себе домой. Молодой паренек спустился по рифам к товарищам у лодок, и все вместе вскарабкались обратно наверх; на дороге стояло еще двое-трое, те тоже к ним присоединились, они вызвали из домов своих товарищей и всем скопом спустились вниз. Вокруг Рыночной площади, как всегда, горели огни, но вскоре ставни захлопнулись — казалось, дома в страхе смежили веки. Но ведь повсюду восстановлен порядок, почему же им не сидится на месте, завтра выход в море, тарифы приняты, да сейчас уже и вечер, пора ужинать и зажигать свет.

Рыбаки последовали дальше. Быть может, на какое-то мгновение их захватила идея столь безумная, что они сами не могли ее осмыслить, а возможно, им всего лишь пришла охота пройтись строем. Они оставили нижнюю Санкт-Барбару и углубились в дюны. Здесь они вышли на новую дорогу, втекающую в шоссе на порт Себастьян. Добравшись до распадка, откуда дорога ответвлялась к баракам, наткнулись они на Кеделевых солдат. Стемнело, тьма в глубоком распадке сгустилась в непроглядную ночь. Поначалу одни видели только темную массу, а перед ней прямую как стрела, поблескивающую шеренгу: солдаты. Другие видели темную массу и среди нее несколько смутных белых точек: рыбаки.

На почтительном расстоянии в несколько метров — ни шагу больше и ни меньше — оба отряда остановились. Солдаты разглядели среди рыбаков женщин, белые чепцы. Их было немного, только те, чьи мужья застряли в городе или вовсе погибли. Рыбаки и солдаты продолжали стоять друг против друга, все теперь заметили, что ночь шагнула вперед. В первом ряду виднелось молодое белое лицо Катарины Нер, глядевшее на солдат с любопытством. Чепец ее чуть сбился на затылок, приоткрыв светлую прядь волос, отливающих тем мягким живым блеском, каким отличаются волосы еще совсем молоденьких женщин. Ночь постепенно набирала силу, а затем снова начала редеть. Рыбаки не двигались ни взад, ни вперед. Они просто стояли. Поблескивающая шеренга солдат была уже не прямой как стрела, белые точки среди рыбаков слегка колебались. Они несокрушимо стояли друг против друга, хоть их сморило ночное бдение.

Лицо Катарины Нер побледнело от усталости. Даже светлая прядь надо лбом казалась от усталости выцветшей.


Мари давно не бывала у Андреаса. Она заметила, что один из солдат, которые вечно здесь толкутся, за ней следит. Андреас больше не получал никаких известий, но неизменно находил еду в условленном тайнике: то ли Мари украдкой приносила ему кое-что, то ли помогали деревенские. Пора было покинуть это убежище, но Андреас не знал для чего. Радость оставила его. Его изводил страх, неотступный, изнуряющий страх, как бы там, пока он прячется среди рифов, быть может, где-то в ближайшем соседстве, на круче, — отваживаясь пройти дальше, он уже различал крышу Бредвека, словно пуговицу на фуражке, — как бы там не случилось чего-то, что он рискует прозевать. Ведь он так давно уже бездействует. Та история со шхуной отошла в немыслимую давность, он чуть ли не сам ее позабыл. Поначалу она казалась ему чем-то ужасным и величественным — человек, совершивший подобное, осужден на вечное одиночество. Но теперь у Андреаса не было другого желания, как пройтись от Рыночной площади к дому Бредвека. Суда еще не вышли в море, это он видел.

Как-то Андреас проснулся среди дня: ветер изменил направление, небо спустилось низко, всеми корнями оно впитывало земную серость и, исчахнув, возвращало ее земле серым дождем. Он слонялся по окрестности, совершая свой обычный обход, и неожиданно для себя стал подниматься на кручу. Было пасмурно, сеял дождь. Сначала он никого не встретил.

Не задумываясь, бросился он к домику Кеденнека. Когда никто не ответил на его стук и дверь не поддалась, он нажал на нее с такой силой, что взломал замок. И только тут спохватился: дверь была заперта. В комнате стояли сумерки, окно было чем-то завешено, пахло затхлостью. На знакомом пути от двери к печи — здесь обойти стол, там переступить через скамеечку — натыкался он на домашнюю утварь, на инструменты. Что же приключилось с вещами в этом доме, или это ему в голову ударило? В полной растерянности выбежал он на улицу, рядом стукнуло окно, и тут же вышла Катарина Нер.

— Что тебе взбрело, сумасшедший! Зачем тебя принесло?

Чепчик ее обвис под дождем. Как ни грубо и нескладно было платье, под ним угадывалась грудь да и еще многое. Прежде чем что-то сказать, Андреас невольно протянул к ней руку. На минуту они улыбнулись друг другу, сверкнув белыми молодыми зубами. Андреас спросил:

— Что там стряслось?

— Ничего не стряслось. Просто уехали.

— Уехали? Куда же?

— Не было ей смысла тут сидеть и чего-то дожидаться. В городе она. Кто-то ей сказал, что там такие требуются, она и собралась.

— А оба мальчика?

— Да ради мальчиков она и поехала.

Андреас молчал.

— Не повезло нашим с погодой-то, — заметила Катарина.

— Когда они думают выходить?

— Завтра. Мужчины уже все внизу. А теперь убирайся, не то хлебнешь горя!

— Нет, и я туда спущусь, — заартачился Андреас.

— Что тебе там нужно?

— Сам еще не знаю, но они не должны выходить.

Катарина Нер снова встревожилась:

— Убирайся, покуда цел, нечего тебе там делать!

Однако Андреас не стал ее слушать и пошел. Когда он обернулся, она уже скрылась в доме.

И Андреас зашагал. На углу он столкнулся с караульным, патрулировавшим улицу. На секунду оба застыли на месте и насупились. Андреас прибавил шагу. За его спиной раздался свисток, он, однако, не принял его на свой счет и устремился к гавани. Но не успел спуститься вниз, как его забрали.


Поначалу Андреас не сопротивлялся. Когда его двинули кулаком в ребра, он только расслабил колени, как если бы его в воде подшибло плавучей доской. Впрочем, и у солдата, который вел его слева — Андреас шел между тем, кто свистел, и тем, кто прибежал на свист, — не было особой охоты наподдавать ему. Он не слишком крепко держал Андреаса и все поглядывал на него сбоку. Казалось удивительным, что именно этот тихий угрюмый солдат засвистел. Навстречу подошли еще четверо. Андреас покорно рысил посередине, не оглядываясь, с понурой головой, расслабив тело, приготовившись к новым тычкам.

Но когда вышли на открытую площадь, то ли огоньки, просвечивающие из-за ставен, то ли крики, доносившиеся с пирса, заставили его очнуться. Андреас внезапно уразумел, что с ним происходит. Он поднял голову и рванул в сторону, а потом круто взял налево, бросился между домами к дюнам и, сделав полукруг, выбрался на каменистую почву. Солдаты в первую минуту потеряли его из виду, но стали быстро догонять. Андреас был уже среди рифов. Вот-вот его настигнут. Бежать, собственно, уже не имело смысла, но доставляло ему удовольствие. После долгого прозябания было удовольствием по-настоящему бежать. Каждый день среди рифов, да, собственно, все эти дни голова была как в тумане, и только сейчас, на бегу, все опять к нему вернулось. Гулль неправ: Андреас был не так уж молод, он познал все: смерть матери, гибель Кеденнека, море и товарищей, смуглое, обвившееся вокруг него тело Мари, — чего ему, собственно, еще ждать?

Они уже кричали: «Стой!» — и снова: «Стой!» Кеденнек шел в упор на выстрелы, Андреас бежал на зубчатые рифы, на веющий простор.

Андреас снова услышал: «Стой!» И он еще нажал и услышал щелчок, будто кто хлопнул в ладоши. Дальше — он все бежал — Андреас уже рухнул наземь, он уже покатился кубарем и повис на камнях с разбитым до неузнаваемости лицом, но что-то в нем продолжало бежать, бежало и бежало, пока не рассеялось в воздухе — в порыве неописуемой радости и легкости.


Гулля доставили в Санкт-Барбару и уже наутро повели на допрос к префекту. На допросе присутствовал старик Кедель. В тот же день Гулля под конвоем отправили в порт Себастьян. Повезли его не морем, а сушей, в небольшом фургоне.

Песчаная дорога меж дюн тянулась бесконечно: они ехали остаток этого дня, всю ночь и часть следующего дня. Небольшой фургон вихлял и покачивался по песку. Все устали: фургон, Гулль, солдаты и лошади. Чего только, должно быть, не передумал Гулль в начале этой поездки. Быть может, перед ним вставали прошедшие дни, иные берега и дороги, моря и пароходы, товарищи и солнце. А может быть, и Санкт-Барбара, куда он прибыл из бог весть какой дали и за которую держался, пока его не занесло в этот фургон, кативший по побережью. Неустанные мягкие толчки от езды песками выматывают душу и тело путника. И напоследок у Гулля осталось одно только желание: вновь увидеть хотя бы узенькую полоску моря, которая совсем близко, рукой подать, должна лежать где-то слева. Но невысокие холмистые гряды дюн так быстро и плавно следовали друг за другом, что желанию Гулля не суждено было сбыться.


Первой вышла из порта «Мари Фарер». Дождь покалывал лица женщин, их свеженакрахмаленные чепцы так обмякли, что на затылках вырисовывались туго свернутые косы. Когда пароход обводил «Мари Фарер» вокруг мола, небольшая группа женщин отделилась от толпы и, подхватив детей и тяжелые намокшие юбки, добежала до самого конца мола. Тут они снова увидели лица своих мужей так близко, будто за обеденным столом. На какое-то мгновение каждая увидела в глазах мужа то устоявшееся, темное, что оставила в них прошедшая зима. А затем уже мелькали только лица, а затем только фигуры, а затем только группы мужчин, а затем только судно. Пароход втянул цепь и поворотил назад, а «Мари Фарер» легла в дрейф. Едва она вышла из гавани, как сразу же дало себя знать ее тайное, в течение многих недель подавляемое желание: она устремилась вперед с необычайной быстротой. Дети еще могли прочитать на парусах номера бределевской компании, а вскоре паруса стали алыми листьями. Все быстрее приближалась она к той видимой черте, что отделяет близь от дали. Она уже позабыла порт, переболела расставание с землей.

Женщины на молу только сейчас заметили, что дождь промочил их до нитки.

Загрузка...